была обернута бумажной салфеткой, подвязанной золотой ниткой. В плоском блюдечке лежали копченый рак и ломтик какой-то смеси, напоминавшей йоркширский пудинг, а по вкусу - сладкий омлет, и скрученный кусочек чего-то полупрозрачного, что некогда было живым существом, а теперь оказалось замаринованным. Девушки удалились, но не с пустыми руками: ты, О Тойо, унесла с собой мое сердце, то самое, которое я подарил девушке-бирманке в пагоде Шви-Дагон. Профессор приоткрыл глаза, не произнеся ни звука. Палочки поглотили половину его внимания, а возвращение девушек - другую. О Тойо с эбеновыми волосами, розовощекая, словно вылепленная из тончайшего фарфора, рассмеялась, потому что я проглотил весь горчичный соус, который был подан к сырой рыбе, и заливался слезами в три ручья, пока она не подала мне сакэ из объемистой бутылки высотой четыре дюйма. Если взять разбавленный рейнвейн, подогреть его, а затем забыть на время о вареве, пока оно не остынет, то получится сакэ. Мое блюдечко было таким крохотным, что я набрался смелости и наполнил его раз десять, но так и не разлюбил О Тойо. После сырой рыбы и горчичного соуса подали другую рыбу, приправленную маринованной редиской, которую было почти невозможно подцепить палочкой. Девушки опустились полукругом на колени и визжали от восторга, глядя на неловкие движения профессора, - ведь не я же чуть было не опрокинул столик, пытаясь грациозно откинуться назад. После побегов молодого бамбука подошла очередь очень вкусных белых бобов в сладком соусе. Попытайтесь представить, что произойдет, если вы с помощью деревянных вязальных спиц препровождаете в рот бобы. Несколько цыплят, хитро сваренных с турнепсом, и полное блюдо белоснежной рыбы, начисто лишенной костей, в сопровождении горки риса завершили обед. Я забыл два или три блюда, но, когда О Тойо вручила мне лакированную японскую трубочку, набитую табаком, похожим на сено, я насчитал на лакированном столике девять тарелочек. Каждая - поданное блюдо. Затем я и О Тойо по очереди покурили. Мои весьма уважаемые друзья по всем клубам и общим столам, приходилось ли вам, развалившись на кушетке после плотного тиффина, курить трубку, набитую руками прелестной девушки, когда четыре другие восхищаются вами на непонятном языке? Нет? Тогда вы не знаете, что такое настоящая жизнь. Я окинул взглядом безупречную комнату, посмотрел на карликовые сосны и кремовые цветы вишни за окном, на О Тойо, которая заливалась смехом, оттого что я пускал дым через нос, на кольцо девушек из "Микадо", сидевших на коврике из золотисто-бурой медвежьей шкуры. Во всем ощущались цвети форма. Здесь были пища, комфорт, а красоты хватило бы для размышлений на полгода. Не хочу быть бирманцем. Желаю стать японцем неразлучным с О Тойо, bien entendu*, в домике, разделенном на кабинеты, стоящем на склоне холма, пахнущего камфорным деревом. - Хей-о! - воскликнул профессор. - На земле есть места и похуже. Ты помнишь, что наш пароход отходит в четыре? Пора просить счет и сматываться. Я понял, что оставил свое сердце у О Тойо под этими соснами. Может быть, я получу его назад в Кобе. Глава XI Дальнейшее исследование Японии; Внутреннее Японское море и превосходная кухня; таинство с паспортами, консульством и прочее Рим! Рим! Кажется, там я покупал хорошие сигары. Из записок путешественника Увы! Насколько бессильным порой оказывается перо! Я собирался рассказать о Нагасаки значительно больше, чем смог, поведать, например, о похоронной процессии, которую встретил на улице. Вам стоило бы узнать о причитающих женщинах в белом, которые шли за усопшим, запертым в деревянном паланкине. Паланкин раскачивался на плечах носильщиков. Словно отлитый из бронзы, буддийский священник двигался впереди, а мальчишки бежали следом. Я собирался предложить вашему вниманию рассуждение о морали, обзор политической ситуации и исчерпывающее эссе о будущем Японии, однако успел обо всем забыть и помню лишь О Тойо в чайном саду. Из Нагасаки на пароходе "Пи энд Оу" мы направились через Внутреннее Японское море в Кобе. Это значит, что последние двадцать часов мы плывем словно по гигантскому озеру, которое, насколько хватает глаз, усеяно всевозможными островками. Некоторые из них достигают в длину четырех миль, а в ширину двух, иные - просто крошечные бугорки, не больше, чем копна сена. "Кук и Сыновья" взимают лишнюю сотню рупий за проезд через этот уголок Вселенной, однако сами понятия не имеют, как творятся подобные чудеса. На самом деле при любой погоде, при любом освещении эти островки (пурпурные, янтарные, серые, зеленые и черные) стоят впятеро дороже. Последние полчаса я провел в толпе галдящих туристов, размышляя о том, как бы получше "преподнести" вам этих господ. Туристы, конечно, не поддаются описанию: каждые полминуты они вскрикивают "Боже мой!", а еще через пять минут спрашивают друг друга: "Па-аслушайте, не кажется ли вам, что все это слишком однообразно?" Затем они принимаются играть в некую игру, напоминающую крикет, пока очередной отменный пейзаж не заставляет их прерваться и снова воскликнуть "Боже мой!". Если бы на островах было побольше дубов и сосен, то возникла бы полная иллюзия, что на протяжении трехсот миль мимо нас тянутся берега озера Наини-Таль*. Однако Наини-Таль далеко, и по мере того, как наш большой пароход продвигался вперед по водным аллеям, я видел, что мертвенно спокойное на первый взгляд море с гулким эхом обрушивает к подножию утесов прибой футов в десять высотой. Мы продвигались среди такой густой россыпи островов, что чудилось, будто вокруг сомкнулись сплошные берега. Наверное, приливное течение огибает вон тот одинокий риф (об этом говорит толчея мелких волн) и вот-вот вынесет пароход на скалу. Некто стоящий на мостике спасает судно, и мы уже целимся в другой островок... И так без конца. Глаза не успевают следить за носом парохода, который катится то вправо, то влево. Конченные личности, которые уже не в состоянии весь вечер кричать "Боже мой!", спускаются вниз. Попав в Японию (все путешествие может занять три месяца, или десять недель), постарайтесь пройти Внутренним Японским морем и тогда узнаете, насколько быстро изумление может смениться обычным любопытством, а то и безразличием. Что касается меня, то я сейчас больше думаю об устрицах, которые были закуплены для нашего стола в Нагасаки, чем о призрачном островке, похожем на морскую звезду, который проскользнул за бортом. Да, это море романтических тайн. Луна серебрит воду, и белые паруса джонок тоже кажутся серебряными. Однако, если стюард подаст устриц под кэрри, вместо того чтобы оставить их в раковинах, меня не смогут утешить все, словно завешенные вуалью, прелести вон того утеса или той скалы, что изъедена пещерами. Сегодня 17 апреля - я сижу в длиннополом пальто, закутавшись в плед, а пальцы, сведенные холодом, с трудом удерживают перо. Это провоцирует меня на вопрос: как поживают ваши крыльчатые вентиляторы? Напоминаю: смесь стеотита с керосином хороша от скрипа механизмов. Если кули заснет и вы проснетесь в Гадесе*, постарайтесь не выходить из себя. Пока. Я пошел к своим устрицам. Прошло двое суток. Я пишу эти строки в Кобе (тридцать часов от Нагасаки). Европейская часть города - примитивный американский городишко. Мы прошлись по его широким голым улицам. Бутафорские штукатуренные дома украшены деревянными коринфскими колоннами, верандами и крылечками. Все вокруг серо, как само небо, нависающее над реденькой зеленью деревьев, которые несправедливо называют тенистыми. Снаружи Кобе действительно выглядит по-американски. Даже я, видевший Америку только на картинках, сразу же узнал Портленд в штате Мен. Город стоит в окружении гор, но эти горы оскальпированы, и общее впечатление - все здесь ни к селу ни к городу. Однако, прежде чем отправиться дальше, позвольте вознести хвалу достойнейшему месье Бежё, владельцу отеля "Ориенталь", да хранит его бог. Это дом, где вы действительно можете пообедать. Он не просто кормит: его кофе - кофе прекрасной Франции, к чаю, как в "Пелити"*, или даже лучше, подают кексы и vin ordinaire*, которое, compris*, весьма недурно. Запомните это, идущие по моим стопам, - и вы на сытый желудок проедете четверть мира. На пути из Кобе в Иокогаму нас ожидает сложный маршрут, и поэтому необходим паспорт, ведь предстоит ехать в глубь страны, а не плыть вдоль берега пароходом. Мы собираемся воспользоваться поездом, который, возможно, доставит нас куда надо, если закончена железная дорога. Затем мы отклонимся от железной дороги, следуя своей фантазии. Все предприятие займет около двадцати суток и включит пятидесятимильный пробег на джинрикше, поездку на какое-то озеро и, надеюсь, клопов. Нотабене. Если желаете совершить поездку в глубь этой волшебной страны, по пути в Японию сделайте остановку в Гонконге и пошлите оттуда письмо Чрезвычайному и Полномочному послу в Токио. Укажите маршрут (хотя бы приблизительно) и, ради собственного спокойствия, две его крайние точки, то есть города, откуда начнется и где завершится путешествие. Вставьте несколько деталей относительно вашего возраста, профессии, цвета волос и прочего, что придет в голову, и попросите заблаговременно переслать паспорт британскому консулу в Кобе (учтите, что чиновнику - обладателю длиннейшего титула - понадобится неделя на приготовление паспорта), и тогда, когда вы прибудете в Кобе, эта бумага окажется в вашем распоряжении. Пишите отчетливо, чтобы пощадить собственное самолюбие. Мой паспорт приготовлен на имя мистера Кишрига - Раджерда Кишрига. Мы проникли в лавку древностей, держа шляпы в руках, прошли короткой аллеей с резными каменными фонариками и деревянными фигурами дьяволов (невыразимо отвратительных) и были встречены улыбающимся существом, поседевшим среди этих подвесок и изделий из лака. Хозяин показал нам знамена и эмблемы давным-давно умерших даймё*, и наши невежественные челюсти отвисли от изумления, затем - священную черепаху размером с мамонта, вырезанную из дерева в мельчайших подробностях. Он вел нас из комнаты в комнату (по мере того как мы продвигались вперед, становилось темнее), пока мы не очутились в садике под деревянной аркадой. Рыцарские доспехи глазели на нас из полумрака; отвечая на звуки шагов, позвякивали древние мечи; странные мешочки для табака, такие же дряхлые, как и мечи, раскачивались на невидимых подвесках; покалеченные Будды, красные драконы, джайнские* святые и бирманские идолы всматривались в нас десятками глаз поверх ворохов тряпья, которое некогда было парадным облачением. Глаза полнились радостью обладания. Старик показывал свои сокровища: от хрустальных сфер, установленных на подставках из дерева, обкатанного морем, до шкатулок, заполненных безделушками из слоновой кости и громоздящихся одна на другой, а мы чувствовали себя так, будто все это принадлежало нам. К несчастью, единственным ключом к разгадке имени художника всякий раз служил примитивный росчерк японского иероглифа, и я не могу сказать, кто задумал и выполнил из слоновой кости: фигурку старика, до смерти перепуганного каракатицей; жреца, который заставил солдата добыть для него оленя и смеялся при мысли о том, что грудинка достанется ему, а тяжесть ноши - спутнику; высохшую, тощую змею, насмешливо свернувшуюся кольцом на человеческом черепе, тронутом разложением; похотливого барсука в духе Рабле*, стоящего на голове и вызывающего краску смущения, несмотря на то что был всего лишь в полдюйма ростом; крохотного пухлого мальчугана, который колотил меньшого братца: кролика, который только что отпустил шутку; или... Там были десятки символов, рожденных всевозможными нюансами радости, презрения, житейского опыта, управляющих человеческим сердцем. Рукой, подержавшей на ладони с полдюжины этих безделушек, я словно послал привет тени умершего резчика! Он ушел на покой, передав слоновой кости три-четыре настроения, за которыми я тщетно охочусь с помощью холодного слова. Англичанин - удивительное животное. Он покупает дюжину подобных вещиц, ставит в своем кабинете куда-нибудь повыше, а через неделю забывает о них. Японец же прячет безделушки в красивый парчовый мешочек или лакированный ларец и держит там до тех пор, пока к нему не заглянут на чашку чая трое близких по духу приятелей. Тогда он не спеша извлекает сокровище. Вещицы рассматривают под понимающее пощелкивание языков и осторожное позвякивание чашек. Затем они отправляются обратно в мешочек и остаются там, пока хозяина снова не посетит желание полюбоваться ими. Мы называем это чудачеством. Каждый японец, у которого водятся деньги, - коллекционер, но вы не встретите нагромождения "вещей" в его доме. Мы долго пробыли в полумраке этого удивительного заведения, а покинув его, недоумевали, зачем таким людям понадобилась конституция, захотелось одевать каждого десятого юношу в европейское платье, держать в гавани Кобе белый броненосец и посылать на улицу дюжину близоруких полицейских лейтенантов в мешковатых мундирах. - Нашей мздой, - сказал профессор, засунув голову в лавку, где продавали колодки, - нашей платой будет учреждение международного протектората над Японией, чтобы она не опасалась оккупации или аннексии. Необходимо платить ей столько, сколько она пожелает, при условии что будет вести себя смирно, продолжая производить изящные поделки, а мы станем учиться у них. Нам воздается сторицей, если мы поместим эту империю под стеклянный колпак и повесим табличку: "Hors Concours (вне конкурса ввиду явного превосходства), экспонат "А"". - Хм, - промолвил я, - кто мы? - Да все мы саибы-чурбаны со всего света. Наши мастера, правда немногие, могут иногда сработать не хуже, но во всей Европе не сыщется города, который был бы до отказа населен столь чистоплотными, умелыми, утонченными, изобретательными людьми. - Поедем в Токио и переговорим об этом с императором, - сказал я. - Для начала давай-ка посетим японский театр, - ответил профессор. - На этой стадии путешествия слишком рано заводить серьезный разговор о политике. Глава XII Японский театр и "История Кота Громовержца"; глава повествует о местах уединения и покойнике на улице Мы отправились в театр, шлепая по грязи под проливным дождем. Внутри театра царила почти полная темнота, потому что синие одежды зрителей впитывали скудный свет керосиновых ламп. Негде было даже стоять, разве что рядом с полицейским, который, по-видимому, во имя поддержания нравственности и авторитета лорда-канцлера имел в своем распоряжении угол на галерке и четыре стула. Ростом он был четыре фута и восемь дюймов, но сам Наполеон на острове Святой Елены не сумел бы скрестить руки на груди так драматически. Немного поворчав (вероятно, мы попирали конституционный принцип), он согласился уступить нам один стул, получив взамен бирманский черут, дым которого, как мне показалось, чуть было не заду шил его. Зрительный зал состоял из пятидесяти рядов партера по пятьдесят человек в каждом со связующей массой детей и галерки, вмещавшей свыше тысячи зрителей. Как и все дома в Японии, театр представлял собой сооружение изящной столярной работы: крыша, пол, перекрытия, опоры и перегородки были из дерева, а каждый второй из сидящих в зале курил крохотную трубочку и каждые две минуты выколачивал из нее пепел. Мне захотелось немедленно удрать, потому что смерть посредством аутодафе не входила в программу нашего турне. Однако спастись можно было лишь через узкую дверь, где в антрактах продавали маринованную рыбу. - Да, здесь совсем не безопасно, - согласился профессор, вокруг которого то и дело с шипением вспыхивали спички. - Если пламя от костра, разложенного на сцене, перекинется на занавес или ты заметишь, что загорелась спичечная балюстрада галерки, я вышибу ногой заднюю стенку буфета, и мы пойдем домой. С этих утешительных слов началась драма. Зеленый занавес упал сверху на сцену, и его тут же унесли. Бал открыли три джентльмена и леди, которые повели беседу голосами, тон которых напоминал не то бормотание, не то шопот фальцетом. Если хотите знать, как они были одеты, рассмотрите первый попавшийся под руку японский веер. В обыденной жизни японцы - самые обыкновенные мужчины и женщины, но на сцене, разодетые в негнущееся парчовое платье, они до последнего штриха похожи на японцев с картинок. Когда вся четверка уселась на пол, появился маленький мальчик, который, бегая от одного актера к другому, стал оправлять их драпировку, там бант оби, здесь складку подола. Костюмы были "живописны" до такой степени, до какой непонятен сюжет пьесы. Давайте-ка назовем ее "История Кота Громовержца", или "Мешок с костями Арлекина и изумительная старуха", или "Громадная редиска", или "Невоздержанный барсук и качающиеся фонарики". Мужчина, вооруженный двумя мечами, одетый в черную и золотую парчу, встал на ноги и принялся имитировать походку малоизвестного актера по имени Генри Ирвинг*. Не сообразив, что ничего смешного тут нет, я хихикнул вслух, и полицейский сурово взглянул на меня. Затем джентльмен с двумя мечами стал домогаться любви леди-картинки, а другие персонажи комментировали его действия на манер греческого хора, пока нечто (возможно, смещенное ударение в каком-нибудь слове) не вызвало скандала и джентльмен с двумя мечами и какая-то ярко-красная фигура под звуки оркестра (одной гитары и чего-то щелкающего, но не кастаньет) насладились битвой в духе Винсента Краммлза*. Когда мужчины навоевались, мальчик унес оружие, но, решив, что пьеса нуждается в дополнительном освещении, притащил десятифутовую бамбуковую палку с горящей свечой на конце и стал держать это приспособление в каком-то футе от лица джентльмена с двумя мечами. При этом он следил за каждым его движением с беспокойством ребенка, которому доверили пишущую машинку. Затем леди-картинка соблаговолила ответить на ухаживания человека с двумя мечами и с жутким воплем превратилась в омерзительную старуху (мальчик унес ее волосы, остальное она проделала сама). В этот ужасный миг позолоченный Кот Громовержец (он появился из облака) пронесся на проволоке от колосников* до центра галерки, а мальчишка с хвостом барсука стал насмехаться над мужчиной с двумя мечами. Затем я догадался, что последний оскорбил Кота и Барсука и ему крепко достанется, потому что по сей день эти животные и лиса считаются злыми волшебниками. Последовали страшные вещи, каждые пять минут менялись декорации. Самый сильный эффект был достигнут двумя рядами свечей, которые раскачивались из стороны в сторону. Они были подвешены на бечевке позади экрана из зеленого газа, в глубине сцены. Помимо того что свечи великолепно создавали атмосферу жуткой таинственности, их колебание вызвало приступ морской болезни у одного из сидевших в зале. Однако человеку с двумя мечами приходилось туже, чем тому зрителю. Злобный Кот Громовержец напустил на человека с двумя мечами такие чары, что я даже не пытался разобраться, кем тот прикидывается. Сначала он был широколицым, вульгарным и комическим Королем крыс, которому содействовали другие крысы, и он, словно в пантомиме, с уморительными жестами поедал волшебную редиску, пока снова не превратился в человека. Затем унесли все его кости (благодаря тому же Коту-Грому), и он повалился на пол безобразной кучей, которую освещал свечой маленький мальчик. Джентльмен никак не мог прийти в себя, пока кто-то не поговорил с магическим попугаем, а огромный волосатый злодей и несколько кули не перешагнули через него. Затем он стал девушкой, однако, спрятавшись за зонтиком, снова обрел свои формы. После этого дали занавес, публика пришла в движение и даже вылезла на сцену. Какому-то мальчугану пришло в голову, что он должен через всю сцену пройтись на руках. Никто не обращал на него внимания. Он с серьезным видом принялся за дело, но упал на бок, дрыгнув в воздухе пухлыми ножками. Это словно никого не касалось, и вежливый народ на галерке никак не мог понять, почему мы с профессором изнемогали от смеха, когда ребенок, вооружившись колодкой вместо меча, начал копировать повадки джентльмена с двумя мечами. Актеры переодевались при публике, и каждый желающий помогал менять декорации. Почему бы ребенку не позабавиться?! Вскоре мы покинули театр. Кот Громовержец все еще навязывал злую волю человеку с двумя мечами, однако в конце концов, наверное, все кончилось благополучно. Многое еще должно было случиться на сцене, но справедливость все равно восторжествует. Это подтвердил человек, который продавал маринованную рыбу и билеты. - Хорошая школа для молодых актеров, - сказал профессор. - Вот во что естественно выливается несдерживаемая оригинальность. Здесь прослеживаются все приемы английского сценического искусства - сильно утрированные, но вполне узнаваемые. Как ты собираешься описать это? - Японской комической опере будущего еще предстоит быть написанной, - ответил я напыщенно. - Предстоит, несмотря на "Микадо". Барсук еще не появлялся на английской сцене, а актерская маска в наших признанных пьесах вообще никогда не применялась. Попробуй представить себе шутливо-серьезную оперу под названием "Кот Громовержец"! Начнем с домашнего кота, наделенного колдовскими чарами, проживающего в доме лондонского купца, который торгует чаем и лупит его. Учитывая... - Поздний час, - ледяным голосом заметил профессор, - завтра мы отправимся "писать оперы" в храме, что стоит по соседству с театром. Следующий день принес мелкий моросящий дождь. Кстати сказать, солнце не показывается четвертую неделю. Нас проводили, вероятно, в самый главный храм Кобе, но я не запомнил его названия. Испытываешь раздражение перед алтарем незнакомого вероисповедания, когда ничего не знаешь о нем. Обряды и обычаи индуизма, должно быть, всем хорошо известны: вы читали о них и, наверное, присутствовали при церемониях. Что за молитвы обращаются к Будде в этих краях, в чем сущность обрядов, совершающихся перед святынями синтоизма? Книги говорят об одном, глаза видят другое. Храм, по всей видимости, является и монастырем - местом уединения и покоя, нарушаемого лишь лепетанием ребятишек. Он скрывался за крепкой стеной в стороне от дороги - беспорядочное нагромождение крутых, фантастически изогнутых крыш. Там, где крыши были тростниковыми и тростник словно "дозрел" от времени, они имели цвет позеленевшей меди, там, где кровлей служила черепица, отсвечивали серым. Под этими навесами человек, уверовавший в своего бога и вдохновленный этой верой, будто врезал в древесную плоть свое сердце - и дерево расцвело чудными узорами, завилось словно ожившими языками пламени. На окраине Лахора раскинулся монастырь с лабиринтом надгробий и аллей. Место это зовется Chajju Bhagat's Chubara. Никто не знает, когда создано все это и когда разрушится. Храм в Кобе был велик и сверкал безукоризненной чистотой внутри и снаружи, но мир и покой, царившие в нем, напоминали безмолвие тех храмовых дворов в далеком Пенджабе. По углам монахи развели сады (сорок футов в длину, двадцать в ширину), и каждый из них, будучи непохожим на "соседа", имел небольшой водоем с золотой рыбкой, один-два каменных фонаря, холмик из камней, каменные плиты, испещренные надписями, цветущее вишневое или персиковое дерево. Дорожки, мощенные камнем, пересекали двор, соединяя здания. За внутренней оградой, где был разбит самый прекрасный сад, хранилась золотая дощечка высотой десять-двенадцать футов, против которой в горельефном чеканном исполнении стояла бронзовая фигура богини в одеянии, ниспадающем свободными складками. Пространство между дорожками посыпали белоснежной галькой и поверх чего-то красного белыми же камешками выложили на земле слова: "Как счастливы!" Решайте сами, что это - вопль отчаяния или вздох умиротворения? В храме, куда можно было попасть лишь по деревянному мосту, стоял полумрак, но все же было достаточно света, чтобы разглядеть поблекшее золотисто-коричневое чудо шелков и расписных ширм. Если вам доводилось видеть буддийский алтарь, где "магистр юридических наук" восседает среди золотых колокольчиков, старинных изделий из бронзы, цветов в вазах и тканых стягов, то вы поймете, почему романо-католическая церковь однажды процветала в этой стране* и будет процветать всюду, где изысканные религиозные ритуалы существовали до ее пришествия. Народ, который любит искусство, получит бога, которого необходимо ублажать изящными безделушками. Это так же верно, как и то, что раса, вскормленная среди скал, пустынных зарослей вереска и мятущихся облаков, станет восхвалять свое божество в шторм, сделав его суровым получателем жертвоприношений бунтующего человеческого духа. Помните историю Дурного народа Икике? Человек, который рассказал ее, поведал и другую - о Добром народе из других мест. Те тоже были нагими южноамериканцами и молились собственному божеству в присутствии небритого отца иезуита. В критический момент кто-то забыл ритуал, а возможно, обезьяна вторглась в лесное святилище и украла единственное одеяние жреца. Так или иначе, случилось нечто нелепое, а Добрые люди разразились смехом и прервали службу, предавшись игрищам. "Но что скажет на это ваш бог?" - спросил отец иезуит, шокированный таким легкомыслием. "О, ему все известно заранее. Он знал, что мы кое-что позабудем или перепутаем и не сможем продолжать службу. Но он очень мудр и силен", - последовал ответ. "Это не оправдание". - "А зачем оправдываться? В таких случаях наш бог попросту откидывается назад и заливается смехом", - сказали Добрые люди и принялись хлестать друг друга цветами. Я не помню, в чем соль этого анекдота. Однако вернемся к храму. Вот посреди пестрого великолепия выстроились хорошо знакомые фигуры с золотыми коронами на головах. Встретиться с Кришной*, похитителем масла, и воинственной, побивающей мужей Кали* на окраине Востока, в Японии, - полнейшая неожиданность. - Кто они? - Это другие боги, - ответил молодой жрец, который злорадно хихикал всякий раз, когда к нему обращались с вопросом, касающимся его собственной веры. - Очень старые. Когда-то их привезли из Индии. Думаю, что это индийские боги, но не знаю, для чего они здесь. Презираю людей, стыдящихся собственной веры. С фигурами определенно была связана какая-то история, но жрец не рассказал ее. Я неодобрительно фыркнул и дальше пошел наугад один. Дорожка привела меня в монастырь, сооруженный из тончайших ширм, полированных полов и коричневых деревянных потолков. Кроме шарканья ног, вокруг не раздавалось ни звука, потом за одной из ширм послышалось чье-то прерывистое дыхание. Сначала ширма показалась глухой стеной, но возникший рядом жрец отодвинул ее, и мы увидели дряхлого монаха, дремавшего над жаровней для согревания рук. На эту картину стоило взглянуть: монах в оливково-зеленом одеянии (облысевшая голова - чистое серебро) склонился перед скользящей ширмой из белой промасленной бумаги, которая светилась холодным серебристым светом. По правую руку от него стоял обшарпанный черный лакированный столик с индийской тушью и кисточками (монах делал вид, что работает), еще правее - бледно-желтый бамбуковый столик с вазой оливково-зеленой глазури, из которой торчала почти черная ветка сосны. В помещении отсутствовали цветы. Монах был слишком стар. Печальную картину скрашивала небольшая пестрая (золотая и красная) буддийская святыня, стоявшая в глубине. - Он каждый день расписывает все ту же маленькую ширму, - пояснил молодой жрец, показав рукой на старика, а потом на небольшой чистый лист на стене. Тот жалко рассмеялся, потер голову и вручил свой "урок". Картина изображала наводнение в скалистой местности: двое мужчин в лодке спасали двух других, сидевших на полузатопленном дереве. Даже мне стало ясно, что творческие силы оставили старика. Наверное, он хорошо рисовал в зрелом возрасте: одна из фигур в лодке, перегнувшаяся через борт, была исполнена движения, остальное выглядело размытым - линии разбегались в беспорядке, когда трясущаяся рука блуждала над листом бумаги. Я не успел пожелать художнику приятной старости и легкой смерти в этой тиши, потому что молодой человек потащил меня дальше, в глубину храма, и показал алтарь поменьше, который стоял напротив стеллажей, заставленных небольшими золотыми или лакированными таблицами с японскими иероглифами. Это поминальные свитки, - снова хихикнул провожатый. - Жрец молится здесь... за тех, кто умер. Вы понимаете? - Конечно. В тех краях, откуда я родом, это называется заупокойной мессой. Пожалуй, пойду: хочется кое над чем поразмыслить. Нехорошо смеяться над таинствами собственной веры. - Ха-ха, ха, - ответил юноша, а я убежал от него темными переходами, составленными из выцветших ширм, и очутился на главном дворе, который выходил на улицу. В это время профессор пытался вместить в объектив фотоаппарата фасад храма. Мимо нас проследовала процессия, топчущая грязь (четверо в ряд). Как ни странно, никто не смеялся. Я увидел женщин, одетых в белое и шедших впереди небольшого деревянного паланкина; его несли четверо мужчин. Паланкин казался подозрительно легким. Слышалось тихое заунывное пение, какое я уже однажды слышал на индийском севере из уст туземца, которого задрал медведь (раненого несли друзья, надежды выжить не было, и он пел свою смертную песнь). - Умилал, - объяснил мой рикша. - Поколоны. Я и сам догадался об этом. Мужчины, женщины, дети потоком лились по улице и, когда песня смерти замирала, подхватывали ее. Соболезнующие лишь набросили кусок белой ткани на плечи. Ближайшие родственники покойного были одеты в белое с головы до пят. "Ахо! Аха-а! Ахо!" - едва слышно скулили они, словно не решаясь заглушить шелест падающего дождя. Затем процессия скрылась из виду. Лишь отставшая старуха продолжала идти в одиночестве. "Ахо! Аха-а! Ахо!" - монотонно напевала она, словно для самой себя. Глава XIII объясняет, как меня отвезли под дождем в Венецию; как я вскарабкался на форт Дьявола; рассказывает о выставке скобяных изделий и бане; о девушке и незапертой двери; о земледельце и его полях; о производстве этнографических теорий в мчащемся поезде; заканчивается в Киото Овечья голова полна тонких путаных мыслей о корме. Кристофер Норт - Поедем в Осаку, - сказал профессор. - Зачем? Мне и здесь хорошо. На тиффин нам подадут котлеты из омара; кроме того, идет сильный дождь, и мы промокнем насквозь. Совершенно вопреки моей воле (так как я намеревался "стряпать" статьи о Японии по путеводителю, одновременно наслаждаясь кухней "Ориенталя" в Кобе) меня втиснули в джинрикшу и доставили на железнодорожную станцию. Даже японцам, как они ни стараются, не удается навести полный порядок на станциях. Система регистрации багажа заимствована в Америке, узкая колея, паровики и вагоны - в Англии; расписание поездов регулируется с галльской точностью, а мундиры обслуживающего персонала извлечены из мешка старьевщика. Пассажиры выглядели очень мило: значительная часть напоминала видоизмененных европейцев, другая походила на Белого Кролика Теннила* на первой странице "Алисы в стране чудес". Все были одеты в опрятные твидовые костюмчики и желтовато-бурые пальтишки, держали в руках женские ридикюли из черной кожи с никелированными накладками, имели бумажные или целлулоидные воротнички не более тридцати дюймов в окружности; размер же обуви не превышал четвертого номера. Они натянули на руки (точнее, ручонки) белые нитяные перчатки и курили сигареты, извлекая их из сказочно крохотных портсигаров. Это была молодая Япония - Япония сегодняшнего дня. - Ва-ва, велик Господь, - сказал профессор. - Однако они носят европейское платье с таким видом, будто оно принадлежит им по праву. Это противно природе людей, которые согласно инстинкту привыкли возлежать на мягких циновках. Ты заметил, что последнее, к чему они привыкают, так это к обуви? В тот миг к платформе подкатил локомотив, окрашенный в ляпис-лазурь, с прицепленным к нему, вероятно по недоразумению, товарно-пассажирским составом. Мы вошли в английское купе первого класса. Здесь не было дурацкой двойной крыши, оконных штор или бесполезного крыльчатого вентилятора. Это был самый обыкновенный вагон, который можно увидеть в Лондоне на Юго-Западной. Осака расположен в вершине залива того же названия примерно в восемнадцати милях от Кобе. Поезду не разрешается двигаться быстрее пятнадцати миль в час и полагается вдосталь постоять на всех станциях. Полотно железной дороги стиснуто здесь между горами и морем, и поэтому напор вод, стекающих по склонам, намного сильнее, чем у нас между Сахаранпуром и Умбаллой. Реки и овражные потоки необузданны. Их следовало бы оградить дамбами, кое-где перебросить мосты или (может быть, я не прав) пустить по трубам Станционные здания крыты черной черепицей, у них красные стены, полы залиты цементом, а все оборудование - начиная от семафоров и кончая товарными платформами - английское. Официальный цвет мостов желто-бурый, как у лепестков увядшей хризантемы. Форменное обмундирование контролеров - фуражка с золотыми позументами, черный длиннополый сюртук с медными пуговицами, брюки с черным шерстяным кантом и ботинки из козлиной кожи на пуговицах. Грубить человеку в таком одеянии уже нельзя. Ландшафт, открывшийся из окна вагона, заставил нас разинуть рты от удивления. Вообразите черную, плодородную, обильно удобренную почву, возделанную исключительно лопатами или мотыгами. Если эту землю (оказавшуюся в вашем поле зрения) поделить на участочки в пол-акра, то вы получите представление об "основе", над которой корпит земледелец. Однако все, о чем я пишу, не дает представления о той безудержной опрятности, которая царствует на этих полях, о хитроумной системе ирригации и математически упорядоченной посадке культур. Посевы не смешиваются между собой, тропинки почти не отнимают полезной площади, и, по-видимому, разницы в плодородии участков не существует. Вода для полива есть повсюду, причем не глубже десяти футов под землей. Об этом свидетельствуют многочисленные колодцы с журавлями. На склонах предгорий каждый подъем террас аккуратно обложен камнями, скрепленными без капли извести; оросительные каналы отделаны так же. Молодые побеги риса рассажены на каждом участочке словно шашки на доске; полосы горчицы разделяются бороздками, похожими на деревянные корытца, полные водой; пурпур бобов граничит с желтизной горчицы по идеальным прямым, словно прочерченным по линейке. По берегу моря тянулись сплошные городские постройки, высились фабричные трубы. В глубь же побережья, словно зеленое с золотистым отливом стеганое одеяло, расстилалась равнина. Даже в дождь вид был превосходным и именно таким, каким я его представлял по японским гравюрам. Только один недостаток почти одновременно нашли мы с профессором: полновесный урожай дорого обходится земледельцу. - Холера? - спросил я, наблюдая за непрерывным рядом колодезных журавлей. - Холера, - откликнулся профессор. - Должно быть, так. Ведь они орошают поля сточными водами. Я тут же почувствовал, что мы с японским земледельцем друзья. Джентльмены в широкополых шляпах, одетые в голубое, возделывающие поля вручную (за исключением тех случаев, когда берут взаймы вола, чтобы пройти лемехом плуга трясину рисового поля), были знакомы с этой бедой-холерой. - Какой доход снимает правительство с этих огородов? - поинтересовался я. - К черту! - ответил спокойно профессор. - Надеюсь, ты не собираешься описывать правила землепользования в Японии. Лучше обрати внимание на горчицу! Она раскинулась полосами по обе стороны от железнодорожного полотна. Желтые гряды убегали вверх по склону холма, достигая темневших на бровке сосен. Желтизна буйствовала над бурыми песчаными барами вздувшихся речонок и миля за милей, выцветая, стелилась до берега свинцового моря. Дома с остроконечными крышами, крытые бурой соломой, стояли по колено в горчице; она осаждала фабричные трубы Осаки. - Великий город Осака, - сказал гид. - Здесь различные фабрики. Осака стоит на (над, между) тысяче восьмистах девяноста четырех каналах, реках, дамбах и канавах. Я не знаю точно, каким фабрикам принадлежат многочисленные трубы. Они имеют какое-то отношение и к рису, и к хлопку, однако японцам вредно увлекаться торговлей, и я не рискую назвать Осаку "великим коммерческим enterpot"*. Как гласит пословица, "Торговля не для людей из бумажных домиков". Только один отель в городе отвечает разнообразным запросам англичанина - это "Джутерс". Две цивилизации приходят там в столкновение. Результат ужасает. Здание - целиком японское: дерево, черепица, повсюду ширмы. Однако предметы обстановки смешанные. Например, такэнома моей комнаты была из полированного черного пальмового дерева, а свиток с изображением аистов обрамляла изящная столярная работа. Однако на полу поверх белых циновок красовался брюссельский ковер, вызывающий зуд возмущения в подошвах. Веранда нависала над прямой как стрела рекой, протекающей между двумя рядами домов. В Японии достаточно умельцев краснодеревщиков, которые искусно вправляют реки в обрамление городов. С веранды просматривались три моста (один из них - отвратительное ажурное сооружение из стальных ферм) и частично - четвертый. Мы жили на острове и располагали причалом, так что могли, если захотим, воспользоваться лодкой. Apropos воды будьте любезны выслушать шокирующую историю. Во всех книгах написано, что японцы хотя и славятся чистоплотностью, но иногда ведут себя фривольно. Они часто принимают ванну нагишом и вместе. Я подтверждаю это на основании собственного опыта, то есть привожу наблюдение человека, побывавшего на Востоке. Я сам сделал из себя посмешище. Мне захотелось принять ванну, и вот малюсенький человечек повел меня вверх и вниз по верандам в украшенную тонкой столярной работой баню, где было с избытком холодной и горячей воды. Баня помещалась на уединенной галерее. Совершенно естественно, к двери не полагалось запора, словно она вела в обеденный зал. Если бы меня защищали стены большой европейской бани, я находился бы в полной безопасности, но тут стоило мне приступить к омовению, как приоткрылась дверь и вошла прелестная девушка, показав знаками, что она тоже будет мыться в глубокой, вделанной в пол ванне рядом со мной. Когда человек одет в собственное целомудрие и пару очков, ему неловко захлопнуть дверь перед девушкой. Она догадалась, что я чувствую себя не в своей тарелке, и, хихикнув, удалилась, а я, густо покраснев, поблагодарил небо зато, что был воспитан в обществе, запрещающем мыться a deux*. В данном случае мне пригодился бы даже опыт Паддингтонских плавательных бассейнов*, но я прибыл непосредственно из Индии, и поэтому страх леди Годивы*, ехавшей по городу обнаженной, показался мне пустяком по сравнению с испугом, который я испытал перед этим Актеоном*. Как и положено в период муссонов, лил дождь. Профессор обнаружил замок, который ему непременно хотелось осмотреть. - Это замок Осака, - сказал он, - за обладание им сражались столетиями. Пойдем. - Я видел замки в Индии: Райгхур, Джодпур и другие. Давай-ка лучше отведаем еще немного вареного лосося. Он очень вкусен здесь. - Свинья, - сказал профессор. Нить нашего путешествия вилась по четырем тысячам пятидесяти двум каналам, где ребятишки играли с быстрой водой (и ни одна мать не скажет им "нельзя"), пока рикша не остановился у рва тридцать футов глубиной, который окружал форт, облицованный гигантскими гранитными плитами. На противоположном берегу вздымались стены. Но какие стены! Их высота достигала пятидесяти футов, и меж блоками не было ни крупинки извести. Поверхность стен была изогнута на манер корабельного тарана. Эта кривая известна и строителям Китая, а французские художники изображали ее в книгах, где описывается город, осажденный дьяволом в преисподней. Возможно, она хорошо всем знакома, но это меня не касается. Как я уже сказал, эта жизнь то и дело подносит мне сюрпризы. Итак, камень был гранитом, а люди древности обращались с ним как с глиной. Облицовочные блоки, которые придавали нужный профиль поверхности, достигали двадцати футов в длину, десяти или двенадцати в высоту и столько же в толщину, причем стыковка их, несмотря на отсутствие раствора, была безупречной. - И это соорудили низкорослые японцы! - воскликнул я, пораженный величием камней, вздымавшихся вокруг. - Кладка циклопов, - проворчал профессор, потрогав стеком монолит в семнадцать кубических футов. - Они не только возвели все это, но и взяли приступом. Посмотри-ка сюда - огонь! Местами камни были расколоты и словно бронзированы - раны нанес огонь. Должно быть, чертовски трудно пришлось армиям, осаждавшим эти чудовищные стены. Мне знакомы индийские замки - укрепления великих императоров, но ни Акбар* на севере, ни Синдия на юге не строили в подобной манере - без орнамента, без красок, с единственной целью добиться неприступности и чистоты линий. Возможно, при солнечном освещении форт не выглядит таким устрашающим. Серая, словно свинцовая, атмосфера соответствовала духу крепости. Казармы гарнизона, изысканный домик коменданта, персиковый сад и пара оленей не гармонировали с сооружением в целом. Его следовало бы заселить горными гигантами вместо гурок!* Японец-пехотинец далеко не гурка, хотя и похож на него, когда стоит смирно. Часовой у караульного помещения служил, как я полагаю, в четвертом полку. На нем был черный или темно-синий мундир с красными кантами и матерчатые погоны с номером. Шинель была надета, конечно, из-за дождя, но для чего понадобилось ему навешивать на себя ранец, одеяло, ботинки, бинокль - этого я не мог постичь. Ранец был из коровьей кожи со следами шерсти, сапоги заменялись подошвами, прикрученными к ногам ремнями, а грубое деревенское одеяло, свернутое буквой U поверх ранца, плотно прилегало к спине. То место, где обычно подвешивается котелок, занимал черный кожаный футляр, напоминавший по форме полевой бинокль. Может быть, я ошибаюсь, но говорю то, что видел. Ружье незнакомого образца было с откидным затвором, а штык (непривычный палаш) крепился к дулу по английскому образцу. Насколько я мог угадать, подсумки были подвешены под шинелью на ремне спереди и на наплечных ремнях. Белые гетры (очень грязные) и фуражка дополняли экипировку. Я разглядывал часового с большим интересом и с удовольствием продолжил бы осмотр, если бы не испугался широкого штыка. Оружие содержалось в неплохом состоянии (но никак не в безупречном), однако выправка солдата заставила бы английского полковника разразиться бранью. Ни одна часть туловища часового, за исключением шеи, не подходила под мундир. Я заглянул в караульню. Веера и изящная чайная посуда не вяжутся с нашим представлением о казарме. Любой пьяница нарушитель дисциплины одного из наших отдаленных полков, которые я мог бы назвать, не только навел бы порядок в этом караульном помещении, но и вынес бы из него все, за исключением ружейной пирамиды. Тем не менее этот потенциальный погребальный костер (займись бастионы форта ужасным пламенем), который мог бы послужить караульней самого ада, охраняли крошечные обходительные люди, которые никогда не напивались. Я забрался на вершину форта и насладился панорамой местности (в основном бледно-желтый тон горчицы и зелено-голубой - сосен), уходящей на тридцать миль к горизонту, и очень большого города Осаки, окраины которого терялись в тумане. Гид находил особое удовольствие в трубах. "Здесь выставка промышленности. Идите смотреть", - сказал он и, спустив нас в высот форта, показал гордость этой земли: штопоры, оловянные кружки, мутовки, черпаки, шелка, пуговицы и прочую дрянь, которую пришивают к куску картона и сбывают за пять пенсов и три фартинга. К несчастью, японцы изготовляют все это для себя, чем очень гордятся. Им нечему учиться у Запада во всем, что касается отделки изделий. Они интуитивно догадываются, как с большим вкусом оформить и упаковать вещицу. Выставка размещалась в четырех просторных сараях, стоящих вокруг центрального здания, где были экспонированы ширмы, гончарные и столярные изделия, ради такого случая взятые где-то напрокат. Я с удовольствием отметил, что люди попроще не интересовались перочинными ножичками, карандашами и фальшивыми драгоценностями. Они оставляли сараи в покое и шли рассматривать ширмы, не забывая снимать колодки, чтобы не причинить вреда инкрустированным полам. Из большого количества изящных экспонатов мне запомнились только два: ширма в серых тонах с изображением голов шести дьяволов, исполненных злобы и ненависти; монохромный рельефный рисунок - дровосек, который сражался с согнутой ветвью дерева. Прошло двести лет, с тех пор как художник отбросил в сторону карандаш, но по-прежнему ощущалось сотрясение прочного дерева под ударами топора, слышалось прерывистое дыхание старика дровосека, который трудится в поте лица. Легро* написана картина, где изображен нищий, умирающий в канаве. Идею картины могла бы навеять эта ширма. На следующее утро после ночного дождя, который заставил реку мчаться под хрупким балконом со скоростью восьми миль в час, солнце прорвалось сквозь тучи. Имеет ли это значение для вас, привыкших рассчитывать на него ежедневно? Я не видел солнца с марта и начал беспокоиться. Затем земля, покрытая цветущими персиковыми деревьями, широко расправила свои волочащиеся .по грязи крылья и возликовала. Все прелестные девушки надели самые нарядные креповые оби (желтовато-коричневые, голубые, оранжевые и лиловые), а малыши подхватили на руки по младенцу и весело отправились на прогулку. В цветущем саду храма я сотворил чудо Девкалиона*. Я проделал это с помощью сластей на два цента. В мгновение ока ребятишки зароились вокруг, но я побоялся всполошить матерей и не осмелился предложить детям больше. Они (числом под сорок) мило улыбались, кивали головками и семенили вослед; старшие помогали младшим, а те скакали по лужам. Японский ребенок не плачет, не дерется, не лепит куличей из грязи, если только не живет на берегу канала. И все же, для того чтобы он не распустил бант своего оби, раньше времени превратившись в лысого ангелочка, провидение приказало ему никогда не шмыгать носом. Несмотря на этот недостаток, я люблю его. В тот день в Осаке не занимались делами из-за обилия солнечного света и распустившихся на деревьях почек. Все вместе с друзьями отправились в чайные домики. Я тоже пошел, но сначала пробежался вдоль реки по бульвару, делая вид, что осматриваю Монетный двор. Это банальное гранитное здание, где выпускают доллары и подобный хлам. Вишневые, персиковые, сливовые деревья (розовые, белые, красные) сплетались ветвями, словно образуя бесконечный бархатный пояс вдоль бульвара. Плакучие ивы обрамляли воды. И это пиршество цветов было всего лишь небольшой долей щедрот весны. На Монетном дворе могут чеканить до ста тысяч долларов в сутки, но все серебро, которое хранится там, не заставит повториться те три недели, когда цветут персиковые деревья, а их цветение помимо хризантем - гордость и слава Японии. За какие-то исключительные заслуги в прошлом мне повезло угодить в самую середину этих дней. "Сегодня праздник цветения вишни, - сказал гид. - Все люди будут праздновать, молиться и пойдут в чайные и сады". Можно окружить англичанина цветущими вишнями со всех сторон, и уже через сутки он начнет жаловаться на запах. Как известно, японцы устраивают многочисленные празднества в честь цветов, и это, конечно, похвально, потому что цветы - наиболее приемлемые из богов. Чайные домики наполнили меня радостью, которую я не сумел осмыслить до конца. Любая компания в Осаке получает прибыль от сооружения девятиэтажной пагоды из дерева и железа на окраине города. Вокруг разбивают изысканный сад, развешивают гирлянды кроваво-красных фонариков, потому что японец обязательно придет туда, где можно полюбоваться красивым пейзажем, посидеть на циновке, обсуждая качество чая, сладостей и сакэ. По правде говоря, Эйфелева башня, где мы обосновались, не блещет красотой, однако ландшафт искупает ее грехи. Хотя строительство башни еще не завершилось, нижние этажи были забиты столиками и ценителями чая. Мужчины и женщины действительно любовались пейзажем. Приходится изумляться, наблюдая жителя Востока за таким занятием. Кажется, будто он украл что-то у саиба. Из Осаки (изрезанного каналами, грязного, но обворожительного Осаки) профессор, гид - мистер Ямагучи - и я отправились поездом в Киото. Это час езды от Осаки. По дороге заметил четырех буйволов, тащивших такое же количество плугов. Это бросалось в глаза и поражало расточительностью. Дело в том, что отдыхающий буйвол занимает своим телом половину японского поля... но, может быть, буйволов содержат выше, в горах, и сводят вниз только при необходимости. Профессор говорит, что животное, которое я называю буйволом, на самом деле вол. Самое неприятное в путешествии с приятелем, обожающим точность, - это его точность. В поезде мы спорили о японцах, об их настоящем и будущем, о тех способах, с помощью которых они нашли себе место среди больших наций. - Страдает ли их самолюбие от того, что они носят нашу одежду? Не противится ли японец, когда впервые надевает брюки? Вернется ли к нему однажды благоразумие и не бросит ли он иноземные привычки? - вот те немногие вопросы, которые я обращал к окружающему пейзажу и профессору. - Он был младенцем, - ответил последний, - большим ребенком. Думаю, что в основе перемен лежит его чувство юмора, но он не предполагал, что нация, которая хоть однажды надела брюки, никогда уже не снимет их. Сейчас ты видишь "просвещенную" Японию. Ей исполнился двадцать один год, а в этом возрасте люди не отличаются мудростью. Почитай "Японию" Рида - тогда узнаешь, как наступили перемены. Были микадо и сегун* - сэр Фредерик Роберте, но тот попытался стать вице-королем и... - Оставь в покое сегуна! Похоже, я уже познакомился с классом бабу* и классом крестьян. Что хотелось бы увидеть, так это раджпутов* - людей, которые носили те тысячи мечей из антикварных лавок. Ведь эти мечи изготовлены с той же целью, что и сабли раджпутов. Где те люди, которые носили их? Покажи мне самурая. Профессор не ответил ни слова, а занялся тщательным осмотром голов на платформе. - Я признаю, что высокий выпуклый лоб, близко посаженные глаза (испанский тип) - это раджпуты, а японец с лицом немца - хатри* - низшая каста. Так мы судачили о природе и наклонностях людей, о которых ничего не знали, пока не порешили, что: 1) болезненная вежливость японцев ведет начало от широко распространенной и приметной привычки носить мечи (правда, они забыли о ней лет двадцать назад), подобно тому как житель Раджпутаны* - сама любезность, потому что его друг тоже вооружен; 2) вежливость эта исчезнет в следующем поколении или, по меньшей мере, значительно ослабнет; 3) окультуренный японец английского образца подвергнется коррупции и испортит вкусы соседей; 4) позже Япония прекратит существование как отдельная нация, превратившись в придаток Америки по производству крючков для застегивания перчаток; 5) но поскольку такое положение дела сложится через две-три сотни лет, нам с профессором повезло: мы побывали в Японии своевременно, и 6) глупо теоретизировать о стране, не изучив ее основательно. Итак, мы прибыли в город Киото при королевском солнечном освещении. Солнечный жар смягчался бризом, который сметал в сугробы лепестки вишни. Японские города, особенно в южных провинциях, очень похожи друг на друга - темно-серое море крыш, испещренное белыми пятнами стен несгораемых товарных складов, где купцы и богачи держат свои сокровища. Уровень домов нарушается загнутыми по краям крышами храмов, которые отдаленно напоминают широкополые шляпы с двойной тульей. Киото заполняет долину, почти окруженную поросшими лесом сопками, весьма схожими с горами Сивалик*. Когда-то город был столицей Японии и сегодня насчитывает двести пятьдесят тысяч жителей. Он распланирован на манер американского города: все улицы пересекаются под прямым углом. Кстати сказать, точно так же сходятся наши с профессором мнения - ведь мы изобретаем теорию японского народа и не приходим к согласию. Глава XIV Киото; как я влюбился в первую "красавицу" города после беседы с купцами, торговавшими китайским " чаем; глава объясняет далее, как в Великом храме я пятьдесят три раза нарушил десятую заповедь* и преклонялся перед Кано и плотником; затем глава уводит в Арашиму Мы общаемся с шестьюдесятью саибами-чурбанами в любопытнейшем из отелей посреди истинно японского сада на склоне холма, откуда виден весь Киото. Фантастически подстриженные чайные кусты, можжевельник, карликовая сосна, вишня перемежаются с водоемами - прибежищем золотых рыбок, каменными фонарями, странными горками из камней и бархатистыми травяными коврами. Все это располагается на склоне под углом в тридцать пять градусов. Позади отеля стоят красные и черные сосны. Сосняк покрывает склон холма, сбегая длинными языками к городу. Даже изысканными выражениями, взятыми из каталогов аукционистов, невозможно описать очарование этой местности или отдать должное чайной плантации с вишневым садом, что раскинулась на сто ярдов ниже отеля. Нас клятвенно заверили, что, кроме меня и профессора, в Киото никого нет. И конечно, мы встретили здесь всех до единого, кого привез наш пароход еще в Нагасаки. Вот отчего слух то и дело режут голоса, обсуждающие достопримечательности, которые необходимо "сделать". Англичанин-турист - страшный человек, стоит ему "ступить на тропу войны". Таковы же американцы, французы и немцы. После обеда я наблюдал за игрой солнечных лучей на стволах деревьев, городских постройках, улицах, заполненных вишнями. Я мурлыкал себе под нос, оттого что под этим голубым небом ощущал в себе полноту здоровья и силы, а также оттого, что имел пару глаз и мог видеть все это. Солнце скрылось за холмами, сильно похолодало, однако люди в креповых оби и шелковых одеяниях не прерывали своего размеренного веселья. На следующий день в главном храме Киото должно было состояться особое богослужение в честь цветения вишни, и все занимались приготовлениями к нему. Когда в небе поблек последний малиновый мазок, я заметил, так сказать напоследок, трех крохотных ребятишек с пушистыми хохолками и огромными оби, которые старались повиснуть головой вниз на бамбуковой изгороди. Это им удалось, и величавое око меркнущего дня доброжелательно взглянуло на них, прежде чем окончательно смежить веки. Силуэты детей производили потрясающее впечатление! После обеда в курительном салоне собралась компания купцов, торгующих китайским чаем, - следовательно, зашел интересный деловой разговор. Их беседа не то, что наша, потому что они понятия не имели ни о чайных плантациях, ни о сушке чая, ни о скручивании листа, ни о приказчике, который сбивается с ног в разгар удачного сезона, и тем более им не было дела до болезней, которые косят кули примерно в то же самое время. Эти счастливцы занимаются лишь огромными, в тысячи ящиков, партиями чая, прибывающими из глубины страны. Потом они забавляются с ними на лондонском рынке, но тем не менее уважают индийский чай, несмотря на то что ненавидят его всем сердцем. Вот какие слова бросил мне через стол видный перекупщик из Фушу: - Можете твердить о своем чае сколько угодно - "Ассам", "Кангра" или как вы его там называете, но предупреждаю вас, сэр, если ему удастся закрепиться в Англии, восстанут все доктора - его немедленно запретят. Увидите сами. Он расшатывает нервы. Ваш чай не пригоден для потребления, вот что. Не отрицаю, что он неплохо идет, но скверно сохраняется. Чай, который достиг Лондона, через три месяца превращается в обыкновенное сено. - Думаю, что тут вы ошибаетесь, - вставил человек из Ханькоу. - По моим наблюдениям индийский чай сохраняется намного лучше нашего, но... - Он повернулся ко мне: - Если бы мы могли заставить китайское правительство снять пошлину, то уничтожили бы индийский чай и всех, кто с ним связан. Мы могли бы "заложить" чай в долине Миньцзян, по три пенса за фунт. Нет, мы ничего не подмешиваем. Это один из ваших трюков в Индии. Наш чай абсолютно без примесей. Каждый ящик в партии соответствует образцу. - Вы хотите сказать, что можете положиться на туземного перекупщика? - прервал я. - Положиться? Конечно, - вставил купец из Фушу. - В Китае нет чайных плантаций в том виде, в каком вы их представляете. Здесь чай выращивают крестьяне, и каждый сезон перекупщики приобретают его за наличные. Китайцу можно доверить сто тысяч долларов, попросив превратить их в чай какой угодно нарезки, до полного соответствия образцу. Конечно, сам перекупщик может быть отъявленным жуликом, но он знает, что лучше не валять дурака с английским торговым домом. И вот поступает чай, скажем тысяча полуящиков. Открываешь пяток, остальное отправляешь домой без проверки: вся партия соответствует образцу. Таков тут бизнес. Китаец - прирожденный делец и не размазня. Приятно иметь с ним дело. От японца нет прока. Он не тот, кому можно доверить сто тысяч. Весьма вероятно, что он улизнет с ними или хотя бы попытается сделать это. - Японец не отличается сообразительностью в деле. Бог свидетель, я ненавижу китайца, - прогудел чей-то бас из густого облака табачного дыма, - но с ним можно делать деньги. Японец - мелкий маклер, который не видит дальше своего носа. Мои собеседники заказали спиртного и продолжали рассказывать сказки о деньгах, мешках и ящиках, но через все истории скрытой нитью проходило одно интересное обстоятельство: они во многом зависели от туземцев, а это, даже с учетом своеобразия Китая, настораживало. "Компрадор* сделал так; Хо Ванг поступил иначе; синдикат пекинских банкиров повернул все по-другому", и так далее. Я гадал, верно ли, что их высокомерное безразличие к некоторым тонкостям дела имело какое-то отношение к внезапным перебоям в поставке китайского чая и неустойчивости его качества. А такое бывает часто, что бы ни говорили эти люди. Опять же купцы рассказывали о Китае как о стране, где сколачиваются капиталы, - о земле, которая только того и ждет, чтобы ее открыли, и тогда она воздаст сторицею. Я узнал, что английское правительство в мягкой, ненавязчивой форме покровительствует частной торговле, чтобы прибрать к рукам контракты департамента общественных работ, которые сейчас уплывают за границу. Это приятно слышать. Но самым удивительным показались обнадеживающий тон и довольство, которыми дышали речи этих купцов. Они были зажиточны, не жаловались на жизнь. А ведь всем известно, как мы в Индии (стоит нам собраться двоим-троим на нашей бесплодной, нищей земле) начинаем хором стонать, и нет нам утешения. Гражданское лицо, военный или купец - все едино. Один перегружен работой и разорен оплатой по векселям, второй - утонченный попрошайка, третий вообще ничто и вечно критикует, как он считает, негибкое правительство. Между прочим, я всегда знал, что мы в Индии - жалкое сборище желчных людишек, но не понимал меру нашего падения, пока не услышал, как люди говорят о состояниях, успехе, удовольствиях, обеспеченной жизни и частых поездках в Англию, то есть обо всем том, что предоставляют деньги. Похоже, и друзьям этих купцов не приходится умирать с неестественной скоропостижностью, а богатство позволяет спокойно пережить потрясения на бирже. Да, мы в Индии - народ конченый. Чуть забрезжил рассвет (даже раньше, чем проснулись воробьи в гнездах), как мой целомудренный сон был нарушен каким-то звуком, сильно испугавшим меня. Он напоминал низкое, глухое бормотание. Я слышал такой звук впервые. "Это землетрясение; должно быть, склон холма уже скользит вниз", - решил я, принимая оборонительные меры. Звук повторился снова и снова, и, пока я гадал, не предвестник ли он катастрофы, звук замер, словно оборвавшись на полуслове. За завтраком мне объяснили: Это большой колокол Киото по соседству с отелем, чуть выше на холме. Если хотите знать, то, с точки зрения англичанина, колокол этот отлит неудачно. Мощность его звука весьма незначительна. Да и звонить они не умеют. - Я так и думал, - отозвался я бесстрастно и отправился вверх по склону холма, залитого солнечным светом, который наполнял радостью мои глаза, сердце и даже деревья. Вам знакомо ощущение неподдельной легкости, какое испытываешь первым ясным утром в горах, когда перед отпускником-разгильдяем разворачивается перспектива месячного безделья и аромат гималайских кедров смешивается с благоуханием "сигары созерцательности". Таково было мое настроение, когда я, ступая по высокой траве, усеянной фиалками, набрел на небольшое заброшенное кладбище (сломанные столбы и покрытые лишайником дощечки), а за кладбищем, в понижении на склоне холма, нашел и сам колокол, представлявший массу позеленевшей бронзы (футов двадцать высотой) и подвешенный под крышей фантастического сарая, сложенного из деревянных брусьев. Кстати сказать, брус в Японии - нечто внушительное. Что-либо менее фута толщиной считается палкой. Когда-то эти брусья составляли лучшую часть древесных стволов, а теперь были окованы железом и бронзой. Легкое прикосновение костяшками пальцев к краю колокола (до земли было не более пяти футов) заставило великана тяжело вздохнуть, а удар стеком разбудил сотню резких голосов, эхом отозвавшихся в темноте купола. Сбоку растянутый полдюжиной тонких тросов висел таран - двенадцатифутовое бревно, окованное железом. Торец бревна был нацелен в хризантему, выполненную горельефом на пузе колокола. Затем, по милости провидения, которое благоволит лентяям, начали отбивать шестьдесят ударов. Полдюжины мужчин с громкими криками стали раскачивать таран, пока он не разошелся по-настоящему, а затем, опустив веревки, позволили ему осыпать ударами хризантему. Гудение потревоженной бронзы поглощалось земляным полом сарая и склоном холма, поэтому мощность звучания не соответствовала размеру колокола, как это справедливо заметили люди в отеле. Звонарь-англичанин заставил бы его гудеть раза в три сильнее, но тогда пропала бы медлительная вибрация, которая сотрясала сосны и скалы на двадцать ярдов вокруг, пронизывала все тело, вызывая мурашки, и уходила под ногами в землю, словно раскат далекого взрыва. Я выдержал двадцать ударов и удалился, совершенно не обескураженный тем, что принял гудение колокола за землетрясение. С тех пор я часто слышал его отдаленный голос. Он произносит очень низкое "Бр-р-р" где-то в глубине горла, услыхав которое однажды никогда уже не забудешь. Вот что мне хотелось сказать о большом колоколе Киото. Лестница, высеченная в скале, ведет от его домика вниз, к храму Чион-Ин. Я наведался туда в пасхальное воскресенье к началу процессии в честь цветения вишни. В римском соборе, носящем имя святого Петра, примерно в то же время начинается праздничная служба, однако жрецы Будды превзошли священников папы. Вот как это происходило. Ширина главного фасада храма - около трехсот футов, высота - пятьдесят, длина здания - сто. Все это находится под одной крышей, и, за исключением черепицы, выстроено из дерева. Ничего, кроме твердого, как железо, трехсотлетнего дерева. Столбы, на которых покоится крыша, достигали в диаметре трех, четырех и пяти футов и были совершенно незнакомы с краской. Естественная структура дерева была явственно видна на нижней части колонн, но неразличима во мгле, царившей наверху. Поперечные балки тоже были из дерева. Для этой колоссальной постройки пошли стволы самых богатых оттенков: кедр, камфарное дерево, сердцевина гигантских сосен. Всего один человек (его называют попросту плотником) спроектировал храм целиком, и имя этого архитектора помнят по сей день. Половину храма отгородили от посетителей барьером высотой два фута, на который были наброшены шелка старинной работы. Внутри отгороженной площадки находилась культовая утварь, и я не в состоянии ее описать. Запомнились сплошные ряды лакированных столиков, на каждом лежали свитки со священными письменами. Выделялся алтарь высотой с кафедральный орган, где золото соперничало с красками, краски с лаком, а лак с инкрустациями; огромные свечи, какие святая мать-церковь использует лишь по великим дням, отбрасывали желтый свет, смягчавший все окружающее. Бронзовые курильницы в форме драконов и демонов дымились под сенью шелковых стягов, а за ними, под самую крышу, вздымалась деревянная стена, покрытая ажурной резьбой, изящной, словно морозные узоры на оконном стекле. Казалось, что в храме не было крыши, потому что свет увядал, не достигая чудовищных перекрытий. Если бы не солнечный свет и голубое небо, которые заполняли порталы, где ссорились и кричали дети, мы могли бы считать, что находимся в подземной пещере на глубине ста саженей. Честное слово, я действительно пытался скрупулезно описать все, что находилось передо мной, но глаза разбегались, а карандаш воспроизводил лишь отрывочные восклицания. Не думаю, чтобы вы смогли сделать большее, если бы увидели то, что открылось моим глазам, когда я обошел веранду храма и проник в помещение, устроенное в глубине и называемое нами ризницей. Это была большая пристройка, соединенная с храмом деревянным мостом, побуревшим от времени. Под мостом настелили дорожку из циновок шафранного цвета, а по этой дорожке медленно и торжественно, как подобает их высокому сану, выступали гуськом пятьдесят три жреца, разодетых по меньшей мере в четыре парчовых, креповых и шелковых одеяния каждый. То были шелка, которые не видели рыночной площади, и парча, знакомая только с хранилищем храма. Там был шелк расплывчатого цвета морской зелени, расшитый золотыми драконами; терракотовый креп, испещренный хризантемами цвета слоновой кости; черный полосатый шелк, подернутый желтым пламенем; ляпис-лазуревые шелка с серебряными рыбами; авантюриновые шелка с серо-зелеными тарелками; ткани из позолоченной крови дракона; шафрановые и коричневые шелка, жесткие, словно сплошное шитье. Мы вернулись в храм, который теперь заполняли яркие одеяния. Низкие лакированные столики служили подставками для книг. Одни жрецы возлежали подле них, другие медленно двигались среди золотых алтарей и курильниц; верховный жрец восседал на золотом стуле спиной к конгрегации. Его одежды мерцали сквозь резьбу, словно подкрылья тигрового жука. В торжественной тишине были развернуты свитки, и жрецы приступили к чтению нараспев текстов Пали* в честь Апостола Потустороннего Мира, который завещал, чтобы они не одевались в золото или пестрое и не прикасались к драгоценным металлам. За исключением незначительных принадлежностей (почти скрытых от глаз ликов великих, то есть святых), картина, которая разворачивалась передо мной, могла бы относиться к романо-католическому собору, скажем такому же богатому, как в Аранделе*. Те же мысли шевелились в других головах, потому что в паузе между тихими песнопениями чей-то голос прошептал у меня за спиной: Благоговейно мессы бормотанье слушать, Что делал бог, что ел, весь день внимать. Это был человек из Гонконга, рассерженный на то, что ему запретили сфотографировать интерьер. Он называл все вместе: великолепный ритуал и все убранство - попросту "интерьером" и отплатил тем, что изрек отрывок из Браунинга*. Пение ускорялось, по мере того как служба близилась к завершению и догорали свечи. Мы прошли в дальние покои храма, преследуемые пением верующих. Потом его звуки затихли, и мы затерялись в раю, составленном из ширм. Двести, может быть, триста лет тому назад жил на свете живописец по имени Кано. Ему поручили украшение стен в комнатах Чион-Ина. Кано (член Королевской академии) изрядно потрудился. Ему помогали ученики и копиисты, и они оставили после себя несколько сот ширм, каждая из которых - завершенная картина. Как вы уже знаете, интерьер любого храма несложен. Жрецы живут на белых циновках в комнатках с коричневыми потолками. При желании эти каморки можно превратить в просторный зал. Так было и здесь, но комнаты Чион-Ина были пошире и выходили на роскошные веранды и галереи. Поскольку сам император иногда посещал храм, там создали особую комнату неописуемой красоты. В ней изысканные шелковые кисти служили для раздвигания ширм, резьба была покрыта лаком. У меня нет слов. Да будет это признанием бессилия, однако не в моей власти передать безмятежную обстановку той комнаты или описать талант, который добивался желаемого легким поворотом кисти. Великий Кано изобразил оцепеневших фазанов, сгрудившихся на покрытой снегом ветке сосны; петуха-павлина, гордо распустившего хвост, чтобы доставить удовольствие самкам; россыпь хризантем, высыпавшихся из вазы; фигурки изнуренных крестьян, возвращающихся домой с рынка; сцену охоты у подножия Фудзиямы. Художник, равный по величию строителю-плотнику, тщательно вставил каждую картину в потолок (сам по себе чудо), а время - величайший мастер из этой троицы - сумело так прикоснуться к золоту, что обратило его в янтарь, дерево подернуло темным медовым налетом, сделав почти прозрачной сияющую поверхность лака. И такое было всюду. Иногда, раздвинув ширмы, мы находили там крохотного лысого прислужника, молящегося над курильницей, а порой - тощего жреца, поедающего свой рис, но чаще в чистых, прибранных комнатах никого не было. Вместе с Кано Великолепным работали и менее одаренные художники. Им было дозволено прикоснуться кистью к деревянным панелям на внешних верандах, и они потрудились на славу. Пока гид не обратил мое внимание на десятки монохромных рисунков, которые покрывали низ дверей, я не замечал их: обезьяна оторвала ветку, и та, упав, сломала ирис; побег бамбука согнулся под напором ветра, который ерошит воды озера; древний воин подстерегает врага в лесной чаще - рука на рукоятке меча, складки рта воспроизводят напряженнейшее внимание - все они запомнились мне. Как вы думаете, долго ли сохранится рисунок сепией в лоне нашей цивилизации, если поместить его на нижнюю панель двери или на деревянную обшивку кухонного коридора? В этой деликатной стране человек может начертать свое имя на пыли, пребывая в уверенности, что, если надпись эта исполнена с большим искусством, его внуки будут с благоговением сохранять ее. - Конечно, в наши дни уже не строят таких храмов, - сказал я, когда мы снова вышли на солнце. Профессор же пытался выяснить, отчего панели и бумажные ширмы так естественно гармонировали с мрачными, массивными деталями храмового интерьера. - На другом конце города строят новый храм, - отозвался мистер Ямагучи. - Пойдемте посмотрим на волосяные веревки, которые висят там. Мы буквально полетели через Киото на наших рикшах и вскоре в хитросплетении строительных лесов увидели храм еще больших размеров, чем Чион-Ин. - Древний храм, бывший на этом месте, сгорел когда-то очень давно... здесь был другой храм. Тогда люди во всей Японии стали собирать по крохам средства на строительство нового, а те, у кого не было денег, прислали свои волосы, чтобы из них сделали веревки. Этот храм строят уже десять лет. Он весь из дерева. Стройка выглядела оживленной благодаря множеству рабочих, которые заканчивали отделку черепичной крыши и настилку полов. Гигантские деревянные колонны, удивительная тщательная резьба, изощренно украшенные карнизы, превосходная столярная работа - все это не уступало виденному нами в Чион-Ине. Однако здесь свежесрубленное дерево было кремово-белым или лимонно-желтым, а в древнем здании - бурым и твердым, как железо. Свежие торцы балок были замазаны белым лаком, чтобы предотвратить проникновение насекомых, а глубокая резная работа покрыта тончайшей проволочной сеткой для защиты от птиц. И везде - только дерево, вплоть до массивных балок фундамента, которые мне удалось рассмотреть сквозь незастланные проемы полов. Японцы - великий народ. Его каменщики играючи управляются с камнем, плотники - с деревом, кузнецы - с железом, художники - с жизнью, смертью и прочим, на чем может остановиться глаз. Однако провидение из милости не наделило эту нацию достаточно твердым характером, и оттого японцам не дано играючи управиться с круглым шаром Земли. Последнее предоставлено нам - нации, которая обставляет свой быт стеклянными абажурами, розовыми шерстяными ковриками, красными и зелеными фарфоровыми щенками и отвратительными брюссельскими коврами. Это наша компенсация за... "Храмы! - произнес человек из Калькутты несколько часов спустя, когда я восторгался увиденным. - Храмы! Устал от храмов. Не все ли равно, видеть только один или пятьдесят тысяч. Уж очень они похожи. Но что может взволновать по-настоящему, так это стремнины Арашимы. Поезжай, это в восьми милях отсюда и намного лучше любого храма с плосколицым Буддой посередине". Я внял совету приятеля. Кстати, удалось ли мне передать ощущение, что апрель в Японии - чудный месяц? В таком случае извините. На самом деле здесь в основном идет дождь, и очень холодный; но солнечный свет, когда он все же появляется, остается солнечным светом. Мы кричали от переполнявшей нас радости, когда свирепый, далеко не ручной рикша, прыгая с камня на камень по безобразно мощенной пригородной улице, доставил нас на место, которое следует называть огородом, а мы вынуждены величать полем. Плоский лик земли во всех направлениях был изрезан дамбами, и все дороги, по-видимому, проходили по этим дамбам. - Никогда, - сказал профессор, воткнув стек в чернозем, - никогда не мог представить себе настолько совершенной ирригации. Взгляни на эти дамбы, обложенные камнем и снабженные шлюзами. Посмотри на водяные колеса и... Тьфу ты! Однако они удобряют поля слишком усердно. Первое кольцо полей вокруг любого города всегда дурно пахнет. Но в этой стране аромат удобрений ощущаешь всюду. Если не считать некоторых районов под Даккой и Патной*, земля в этих краях заселена гуще, чем в Бенгалии, но обработана в пять раз тщательнее: ни одного нераспаханного клочка, ни единой культуры, которая не была бы развита до предела, соответствующего плодородию почвы. Маленькие грядки лука, ячменя вперемежку с грядками чая, бобов, риса и полдюжины других культур, названия которых я не знаю, пестрели в глазах, и без того ослепленных сиянием золотой горчицы. Удобрение - полезная вещь, но ручной труд еще лучше. Мы видели и то и другое в избытке. Когда японский земледелец проделал на своем поле все, до чего можно только додуматься, он начинает пропалывать ячмень стебелек за стебельком, пользуясь большим и указательным пальцем. Это правда. Я видел своими глазами крестьянина за таким занятием. Мы ехали чудесной долиной, где стоит Киото, пока не достигли гряды холмов в ее дальнем конце и очутились на лесном складе, растянувшемся на полмили. Посевы и каналы исчезли, и наш неутомимый рикша уже бежал вдоль широкой мелкой реки, забитой сплавными бревнами всевозможных размеров. Я готов поверить во все, что угодно, когда речь идет о японцах, но не понимаю, зачем природе (о которой говорят, что она одинакова безжалостна повсюду) посылать им бревна, не расщепленные камнями, аккуратно ободранные от коры и с пазом для крепления веревки, тщательно надрезанным на торце каждой колоды. Я видел сплав леса на Рави* при наводнении, когда крючьями вытаскивали на берег бревна, размочаленные, словно зубная щетка. Здесь же лес приходит с верховьев совершенно чистым. Соответственно паз - это другое чудо. - В ясный день, - сказал гид чуть слышно, - все жители Киото едут на Арашиму и устраивают пикники. - Но они всегда делают это в вишневых садах. Они проводят время в чайных домиках. Они... они... - Да, в ясную погоду они всегда едут куда-нибудь и устраивают пикник. - Но зачем? Человек не создан для пикников. - Зачем? Потому что стоит хорошая погода. Англичане говорят, что деньги падают на японцев с неба за то, что они ничего не делают, - вы так думаете. А теперь взгляните на это прелестное местечко. Река стремительно несла свои воды, делая крутой поворот между поросших соснами холмов. Серебряные блики играли на бревнах и руинах моста, разрушенного несколько дней назад. На нашем берегу, над самым потоком, повернувшись фасадами к самой прекрасной рощице молодых кленов, выстроились чайные домики и павильоны. Солнечный свет, которому не удавалось смягчить сумрак сосен, проникал в нежную зелень кленов и касался кромки воды, а на противоположном берегу розовая пена цветущих вишен разбивалась о деревенские домишки с черными крышами. Там я остановился. Глава XV Игры в гостиной; полная история современного японского искусства - обозрение прошлого и предсказания на будущее, сочиненные в киотских мастерских и аранжированные для читателей О смелый новый мир, с такими вот людьми, Не правда ль, человечество прекрасно?! Шекспир Не помню, как я очутился в чайном домике. Возможно, это случилось благодаря прелестной девушке, которая поманила меня веткой цветущей вишни, и я не смог отказаться от приглашения. В домике, распростершись на циновках, я стал наблюдать за облаками, висевшими над холмами, за бревнами, которые неслись по стремнине. Я вдыхал аромат очищенных от коры стволов, прислушивался к лопотанию сражавшихся с ними лодочников, шороху реки и чувствовал себя намного счастливее, чем полагается быть человеку. Распорядительница чайного домика настояла, чтобы мы отгородились ширмой от остальных гостей, которые наполняли веранду. Принесли красивые голубые ширмы с изображением аистов и вставили их в желобки. Я терпел их сколько мог. Из соседнего отделения доносились взрывы смеха, приглушенный топот ног, позвякивание миниатюрной посуды, а иногда в щели между ширмами, словно бриллианты, сверкали чьи-то глаза. Целая семья приехала из Киото, чтобы приятно провести время. Мама присматривала за бабушкой, молодая тетушка - за гитарой, а две девочки (четырнадцати и пятнадцати лет) присматривали за веселой маленькой девочкой-сорванцом, которая, когда это приходило ей в голову, присматривала за младенцем, который, казалось, присматривал за всей компанией. Бабушка была одета в синее, мама - в серое и голубое; на девочках пестрели яркие наряды из сиреневого, желтовато-бурого и бледно-желтого крепа, шелковые оби цвета распустившейся яблони и свежеразрезанной дыни; восьмилетняя девочка была в золотисто-буром одеянии, а пухлый младенец кувыркался на полу среди тарелок, разодетый во все цвета японской радуги, которая не признает грубых тонов. Все они были прелестны, за исключением бабушки - обыкновенной добродушной старухи, к тому же совершенно облысевшей. Когда они завершили свой утонченный обед и были убраны коричневые лакированные столики-подносы, бело-голубая и нефритово-зеленая посуда, тетушка исполнила что-то на сямисэне*, а девочки стали играть в жмурки посреди крохотной комнаты. Человек из крови и плоти, сидевший по другую сторону ширм, не мог оставаться безучастным - я тоже захотел играть, но был слишком крупным и неуклюжим и поэтому мог только сидеть на веранде, наблюдая за этими изящными, подвижными статуэтками из дрезденского фарфора. Они вскрикивали, хихикали и болтали безумолку, присаживаясь на пол с невинной девичьей непринужденностью, и тут же кидались целовать младенца, когда тот обижался, если о нем забывали. Девочки играли в "соседа", связав себе ноги белыми и голубыми платками, потому что теснота помещения сковывала свободу их движений, а когда не могли продолжать игру от разбиравшего их смеха, начинали обмахиваться веерами, прислонившись к голубым ширмам (каждая девочка - картинка, которую не сумеет воспроизвести ни один живописец). Я кричал вместе с ними до тех пор, пока, скатившись с веранды, едва не очутился на веселящейся улице. Глупо ли я себя вел? Во всяком случае, я дурачился в хорошей компании, потому что даже суровый человек из Индии (личность, которая вкладывает душу только в скаковых лошадей и не верит ничему на свете, кроме гражданского кодекса) в тот день тоже был в Арашиме. Этот человек раскраснелся от возбуждения. - Вот так повеселился! - Он едва переводил дух, а сотня ребятишек преследовали его по пятам. - Тут есть что-то вроде рулетки для игры на кексы. Я скупил весь запас у владельца и устроил Монте-Карло для малышей. Их собралось тысяч пять. Никогда так не потешался. Лотерея в Симле - ничто. Они соблюдали порядок до тех пор, пока не очистили все столы, за исключением большой сахарной черепахи, затем пошли ва-банк, а мне пришлось уносить ноги. И это говорил сухарь, который в течение многих лет не ставил на что-либо столь невинное, как леденцы. Когда мы оба ослабели от смеха и фотоаппарат профессора попал в окружение смеющихся девочек (отчего вся съемка сорвалась), из чайного домика пришлось бежать. Мы бродили вдоль берега реки, пока не наткнулись на сшитую из планок лодку, на которой с помощью шеста нас переправили через вздувшуюся реку и там высадили на узкую тропинку, высеченную в скалах, нависавших над водой. Вокруг буйствовали ирисы и фиалки, а ликующие водопады проносились под кронами сосен и кленов. Мы находились у подножия стремнин Арашимы, и вместе с нами пейзажем любовались все прелестные девушки Киото. Выше по течению стояла одинокая черная сосна. Она как бы отделилась от сородичей, для того чтобы заглядывать за поворот реки, где глубокие быстрые воды завихрялись в маслянистых водоворотах. Ниже по течению река скакала через пороги, колыша на своей груди покров только что спиленного леса, а люди, одетые в голубое, мчались в серебристо-белых лодчонках, чуть ли ни по самые борта погруженных в яростную пену, и растаскивали крючьями бревна. От плодородной почвы у нас из-под ног исходило дыхание весны; оно поднималось к вершинам кленов, которые уже окутывало тепло, принесенное апрельскими ветрами. О! До чего хорошо жить на свете: топтать ногами стебли ириса, продираться сквозь заросли цветущей вишни, роняющей капли росы на лицо, рвать фиалки ради невинного удовольствия бросать их в стремнину и нагибаться за еще более прекрасными! - Какая досада, что я прикован к аппарату! - воскликнул профессор, на которого действовали неслышные чары весны, хотя он сам не подозревал об этом. - Какая досада, что я - раб своего пера! - вторил я, потому что на землю наконец-то пришла весна. Ведь я ненавидел весну семь лет, потому что в Индии она означала для меня всяческие неудобства. - Поедем-ка домой, чтобы взглянуть, как распускаются цветы в парках. - Давай наслаждаться тем, что находится под рукой, ты, филистимлянин. На этом мы и порешили, а затем сгустились облака, ветер взъерошил речные плесы, и мы довольные вернулись к нашим рикшам. - Как ты думаешь, сколько людей может прокормить одна квадратная миля земли? - спросил профессор по дороге домой. Он высчитывал что-то. - Девятьсот, - ответил я наугад. - Здесь она заселена гуще, чем в Саруне или Бихаре. Скажем, тысячу. - Две тысячи двести. Даже не верится. - Глядя на здешний пейзаж, можно поверить, но не думаю, что этому поверят в Индии. Напишу-ка я полторы тысячи? - Все равно скажут, что ты преувеличиваешь. Уж лучше приводи факты. Две тысячи двести пятьдесят шесть на одну квадратную милю - и никаких признаков бедности. Как это им удается? Я сам хотел бы услышать ответ на этот вопрос. По моему непросвещенному мнению, Япония почти целиком заселена детьми, в обязанность которых входит сдерживать взрослых, чтобы те не распустились. Иногда ребятишки даже трудятся, но родители отрывают их от дела, чтобы приласкать. В отеле Ями десятилетние сорванцы взяли обслуживание в свои руки, потому что все взрослые уехали развлекаться среди вишневых садов. Бесенята работали за них и одновременно находили время, чтобы повозиться на лестнице. Мой покорный слуга, по прозвищу Епископ (прозванный так из-за серьезной наружности, голубого передника и гамаш), - самый подвижный из всех, но даже его энергия не объясняет статистических выкладок профессора... Я видел в Японии труд особого рода, который приносит урожай неземных плодов. Занятие это чисто артистическое. Целый административный район Киото принадлежит ремесленникам. В этой части земного шара мастер не обзаводится вывеской, хотя о нем могут знать в Париже или Нью-Йорке (это их дело). Чтобы разыскать его заведение в Киото, англичанин вынужден рыскать по трущобам в сопровождении гида. Я наблюдал за работой в трех мастерских: в первой занимались фарфором, во второй - клуазонне*, в третьей - лаками, инкрустацией и бронзой. Первая пряталась за мрачным деревянным палисадом и вполне могла быть принята за лавку старьевщика. Хозяин сидел напротив крохотного сада (не больше четырех квадратных футов), где в грубом каменном горшке росла, словно вырезанная из бумаги, пальма, накрывавшая тенью карликовую сосну. Остальное пространство занимали гончарные изделия, готовые к упаковке, в основном современная сатсума* - продукция, которую можно приобрести на аукционах. - Это делай, посылай Евлопа, Амелика, Индия, - спокойно объяснил японец. - Плишла посмотлеть? Он провел нас через веранду полированного дерева и показал печи, чаны для замешивания глины и помещения, где крохотные капсулы для обжига ожидали свою партию керамики. В производстве японской и бёрслемской* керамики много различий чисто технических, которые, впрочем, не имеют принципиального значения. В формовочной мастерской, где делают заготовки для сатсумы, гончарные круги вращают вручную. Они подогнаны с такой точностью, что их биение не превышает толщины человеческого волоса. Гончар сидел на чистом мате, рядом была расставлена чайная посуда. Слепив вазу, он осмотрел ее, с удовлетворением покачал головой и, прежде чем приняться за следующую, налил себе чаю. Гончары жили тут же, рядом со своими печами и поэтому выглядели не слишком привлекательно. В помещении живописцев все было иначе. В домишке, напоминавшем шкатулку, сидели мужчины, женщины и подростки, которые раскрашивали вазы после первого обжига. Сказать, что все их принадлежности были аккуратны до скрупулезности, - значит лишний раз напомнить, что это были японцы. Чистота и опрятность комнаты говорили о том, что здесь работают художники. Побеги цветущей вишни отчетливо вырисовывались на фоне темного палисада; искривленная сосна, приподнявшись над ними, колола голубизну неба ветками, усаженными остриями; ирис и "лошадиный хвост" в маленьком водоеме кланялись ветру. Стоило живописцу поднять глаза, как сама природа подсказывала недостающее звено рисунка. Далеко отсюда, в грязной Англии, люди могут только мечтать об условиях труда, которые помогают мастеру, а не душат его наполовину родившийся замысел. Здесь же собираются в гильдии, сочиняют полуритмические молитвы Времени и Удаче (равно как и другим почитаемым божествам), дабы довести дело до желаемого результата. Если хотите убедиться, что мечты могут стать явью, надо взглянуть, как изготовляют керамику в Японии, где каждый мастеровой сидит на белоснежной циновке на расстоянии вытянутой руки от чудес, создаваемых линией и цветом, и, устремив глаза на собственное творение - вазу-сатсуму, споро наносит на нее традиционный узор. Варвары не мыслят себе существования без сатсумы, и они получат ее, даже если в Киото будут производить по вазе каждые двадцать минут. Что ж, тем лучше для снижения уровня мастерства! Владелец второго заведения жил в шкатулке черного дерева (назвать это домом было бы профанацией) в окружении изделий, бесценных по мастерству исполнения (бронза, мебель черного дерева), и коллекции медалей, которые принесла его известность в Англии, Франции, Германии и Америке. Он оказался уравновешенным человеком, чем-то напоминал кота и говорил почти шепотом. Не желаем ли мы осмотреть производство? Он провел нас садом, который ничего не значил в его глазах, а вот мы задержались, чтобы полюбоваться. Замшелые каменные фонарики проглядывали сквозь прозрачные, как бумага, пучки бамбука, а бронзовые аисты делали вид, что насыщаются. Корявая сосенка с кроной, подстриженной до размера настенной тарелки, распростерла ветки над волшебным прудом, где кормился толстый, ленивый карп, зарывшийся носом в ил; две ушастые чомги пронзительно закричали на нас из-за огромной бочки с водой. Стояла такая тишина, что было слышно, как падают в воду лепестки цветов вишни и трутся о камни рыбы. Мы словно очутились в середине блюдца с изображением ивовых ветвей и боялись пошевелиться, чтобы не разбить его. Японцы - прирожденные будуарные жители. Они собирают камни, обкатанные водой, куски скал необычной формы, гальку с прожилками и украшают ими жилище. Переезжая в другое место, они увозят с собой сад - сосну и все прочее, а новый хозяин волен распорядиться по-своему. Дорожка, мощенная камнем, заканчивалась полдюжиной ступенек, которые привели нас в дом, где совершалось производство. В одной из комнат хранились порошки эмали, тщательно рассортированные по удивительно чистым кувшинам, несколько "сырых" медных ваз, приготовленных для обработки, и ящик, пёстро расписанный бабочками, - образец для рисунка. В следующей работали трое мужчин, пять женщин и двое подростков. Они сидели так тихо, будто их сморил сон. Одно дело читать об изготовлении клуазонне, другое - наблюдать за самим процессом. Я понял, почему эти изделия стоят так дорого, когда увидел мужчину, который отделывал рисунок (переплетение ветвей и бабочек) на блюде диаметром каких-то десять дюймов. Он прорабатывал изгибы рисунка тончайшей серебряной лентой шириной не более шестнадцатой дюйма (если поставить ее на ребро), с бесконечным терпением вправляя ее в усики и зазубрины листьев. Любая неосторожность - и замысловатые непрерывные линии рисунка превратятся в тысячи обрывков. Когда лента уложена, блюдо разогревают, чтобы серебро намертво схватилось с медью, и тогда рисунок проступает рельефными линиями. Затем подходит очередь эмали. Ее накладывают мальчики в очках. Крохотными стальными палочками они заполняют ячейки рисунка пастой соответствующего оттенка, которую брали из плошек, стоящих подле. Ошибаться нельзя, особенно когда раскрашивают авантюриновой эмалью крапинки на крыльях бабочек, составляющих в поперечнике менее дюйма. Я устал, наблюдая за легкими движениями пальцев и кистей рук. Потом хозяин показал образцы своего мастерства: страшный дракон, пучки хризантем, бабочки - узоры такие же изысканные, как разводы на оконном стекле во время мороза. Все было исполнено безупречной линией. - Это наши сюжеты. В них - источник вдохновения. Подыскивая цвет, я смотрю на мертвых бабочек, - сказал он. Когда эмаль нанесена на поверхность сосуда или блюда, их подвергают обжигу. Эмаль пузырится в серебряных границах, а изделие выходит из печи, напоминая изысканную майолику. Чтобы выложить на медной поверхности рельефный рисунок, уходит месяц; еще один необходим для наложения эмали; но по-настоящему кропотливая работа - полировка. Мастер принимается за необработанное изделие, рядом ставит чайные принадлежности, тазик с водой, кусок фланели и два-три блюдца с галькой, специально отобранной в ручье. Наждачное колесо с трепелом, корундом или кожей не применяется. Мастер садится и трет. Он занимается этим месяц, три, год. Он трет с любовью, вкладывая душу в кончики пальцев. Понемногу эфлоресценция обожженной эмали отходит, и он добирается до серебряных нитей - тогда рисунок обнажается во всем своем блеске. Мне показали человека, который уже месяц полировал небольшую вазу высотой в пять дюймов. Ему оставалось трудиться еще два. Когда я достигну Америки, он все еще будет полировать, и рубиновый дракон, резвящийся на лазуритовом поле, каждая крохотная деталь, каждый завиток, любой участочек, заполненный эмалью, будут становиться все привлекательнее. - В другом месте можно купить дешевые клуазонне, - сказал улыбаясь хозяин. - Мы не умеем их делать. Эта ваза будет стоить семьдесят долларов. Я отнесся к его словам с уважением, потому что он сказал "не умеем" вместо "не делаем". Это говорил художник. Последний визит мы нанесли в самое крупное заведение Киото, где мальчики наносили золотой узор на поделки из стали, восседая на верандах камфорного дерева, которые выходили в сад еще более прелестный, чем те, которые мы видели до сих пор. Мужчин приучают к мастерству с детства, как это заведено в Индии. Взрослый ремесленник трудился над ужасной историей двух монахов (в золоте, железе и серебре), которые разбудили дракона дождя и спасались от него бегством по кромке большого щита. Однако самым милым работником был пухлый мальчуган, которому, словно игрушки, вручили десятипенсовый гвоздь, молоток и плитку металла для того только, чтобы он мог впитывать порами кожи искусство, коим будет жить. Грохоча по железу, труженик издавал радостные восклицания и цокал языком. В Англии едва ли найдутся пятилетние дети, способные отковать какую-нибудь безделушку, не размозжив при этом свои крохотные розовые пальчики. По стенам была развешена живопись - настоящий апофеоз искусства. На картинах до мельчайших подробностей изображались все стадии гончарного ремесла - от добывания глины до последнего обжига. В последнем рисунке карандаш словно изобразил меру презрения автора. Там был нарисован англичанин, занятый осмотром изделий в лавке и одновременно обнимавший за талию свою жену. На японцев не производит впечатления ни наша одежда, ни правильные черты наших лиц. Потом мы наблюдали за процессом золочения: крапинка за крапинкой золото переносится на изделие с агатовой палитры, прилаженной к большому пальцу художника, видели резьбу по слоновой кости, что действует возбуждающе, пока не убеждаешься в том, что резчик не ошибается никогда. - Их искусство во многом носит чисто механический характер, - сказал профессор, когда мы благополучно добрались до отеля. - У нас то же самое, особенно в живописи. Но нам не дано быть одухотворенными механизмами, - ответил я. - Представь себе народ, подобный японцам, торжественно шествующий навстречу конституции. Заметь, только две нации имеют стоящие конституции - это англичане и американцы. Англичане артистичны лишь кое в чем, когда идут по следам искусства других национальностей (например, сицилийские гобелены, персидские седельные сумы, котенские ковры), очищая закладные лавки. Некоторые американцы тоже достаточно артистичны, когда скупают произведения искусства, чтобы, так сказать, идти в ногу со временем. Испания артистична, но временами ее лихорадит. Франция тоже, но каждые двадцать лет ей нужна революция - для обновления темы. Россия артистична, однако время от времени там убивают царя; кроме того, не похоже, чтобы она располагала чем-то напоминающим правительство. Германия не артистична, потому что погрязла в религии. Вот Италия - да, оттого что ей это плохо удавалось. Индия... - Когда завершишь оглашение вердикта всему миру, может быть, уляжешься наконец спать? - Следовательно, - продолжал я презрительным тоном, - я придерживаюсь той точки зрения, что конституция отвратительна для людей, одаренных незаурядной натурой. Первое требование артистического темперамента - неуверенность во всем земном. Второе... - Сон, - сказал профессор и вышел из комнаты. Глава XVI О природе Токайдо и строительстве железных дорог; о том, как некий путешественник объяснил суть жизни саиба-чурбана, а другой - происхождение игры в кости; рассказывает о ребятишках в лохани и человеке в белой горячке Направляясь в ад, я поговорил с путником на дороге. Древняя поговорка Вам известен анекдот про шахтера, который раздобыл где-то энциклопедический словарь, а возвращая его, заметил, что все рассказы в книге в общем-то интересные, но слишком уж разные. У меня аналогичная жалоба на японский ландшафт: двенадцать часов сплошных пейзажей по дороге поездом из Нагой в Иокогаму! Лет семьсот назад некий верховный правитель выстроил приморскую дорогу, которую назвал Токайдо (может быть, так называлась эта часть побережья, что, впрочем, не имеет значения), и она сохранилась до наших дней. Когда там появился английский инженер, он старался придерживаться великой магистрали - так возникла железная до-рога, перед которой могла бы снять шляпу любая нация. Заключительный участок сквозной линии Киото - Иокогама был открыт за пять дней до того, как мы с профессором почтили ее своей неофициальной инспекцией. Многое предусмотрено ради благополучия японского пассажира, и это - сущее бедствие для иностранцев. Ведь последние надеются найти в вагоне, отдаленно напоминающем подвижной состав "И.Ай.А."*, все удобства той горохово-зеленой и пыльной линии. Однако это "многое" великолепно устраивает японцев; они выскакивают из вагонов чуть ли не на каждой станции pro re nata* и, случается, отстают от поезда. Два дня назад на этой линии умудрились погубить высокопоставленного правительственного чиновника, которого прижало к платформе подножкой вагона, и сейчас японские газеты много и серьезно пишут о преимуществах уборных. Я далек от мысли, чтобы вмешиваться в дела сей артистичной империи, однако для двенадцатичасового путешествия все же должно быть кое-что предусмотрено. В предгорьях мы расстались с полями, где было тесно от различных культур, и мчались теперь берегом большого озера, которое во всю ширь отливало сталью, за исключением тех мест, где по его поверхности рассыпались островки. Затем озеро превратилось в лагуну, и мы пересекли ее по каменной дамбе. Разгул сосен прекратился. Поникну в головами, у першись корнями в почву, они спускались теперь с покрытых сырой порослью холмов, чтобы сразиться с песками Тихого океана, буруны которого, словно взрываясь, обрушивались на берег менее чем в четверти мили от дамбы. Японцы прекрасно разбираются в лесоводстве. Они укрепляют кольями блуждающие пески (по сей день таким пескам дозволено поглощать посевы у нас в Хошиарпуре), останавливают дюны особым плетением из прутьев и высаживают молоденькие сосны с такой же тщательностью, с какой подгоняют планки при постройке дома. Обучаются ли их лесоводы в Нанси* или же они продукт местного производства? Закрепление песков кольями и диагональная посадка деревьев тоже выполнены на французский манер. Вскоре мы миновали этот пустынный, "почт