Что мне до высоких твоих крепостей? - Сказала она. - Ты пойдешь за мной И будешь воле покорен моей". "Сэр Хогги и волшебницы" Наутро, когда Торпенхау пришел в мастерскую Дика, он застал там хозяина, погруженного в отдохновение и окутанного клубами табачного дыма. - Ну, сумасброд, как самочувствие? - Сам не знаю. Пытаюсь понять. - Было бы куда лучше, если б ты занялся работой. - Пожалуй. Но мне не к спеху. Я тут сделал открытие. Торп, в моем Мироздании слишком много места занимает собственное Я. - Да ты шутишь! И кому же из своих наставников ты обязан этим откровением, мне или Нильгау? - Оно осенило меня внезапно, без посторонней помощи. Много, слишком много места занимает это самое Я. Ну, а теперь за работу. Он бегло просмотрел кое-какие едва начатые эскизы, побарабанил пальцами по чистому холсту, вымыл три кисти, науськал Дружка на манекен, порылся в куче старого оружия и всякого хлама, а потом вдруг ушел из дому, заявив, что на сегодня сделал достаточно. - Все это сущее безобразие, - сказал Торпенхау, - и к тому же Дик впервые не воспользовался солнечным утром. Вероятно, понял, что у него есть душа, или художественный темперамент, или еще какое-то столь же бесценное сокровище. Вот что получается, когда оставляешь его на месяц без присмотра. Вероятно, он где-то шлялся вечерами. Надо выяснить. Он вызвал звонком старого плешивого домоправителя, которого ничем нельзя было удивить или пронять. - Скажите, Битон, случалось ли, что мистер Хелдар не обедал дома, когда я был в отъезде? - За все время, сэр, он даже не вынимал фрака. Почитай, всякий день обедал дома, но иной раз, как театры показываются, приводил сюда самых что ни на есть отчаянных молодчиков. Уж таких отчаянных, просто слов нету. Оно конечно, вы, верхние жильцы, завсегда себе много чего позволяете, только, скажу по совести, сэр, швырять с площадки трость так, что она пролетает пять этажей, и маршировать за нею по четыре в ряд, а опосля возвращаться и распевать во всю глотку "Тащи нам виски, славный Вилли", когда уже полтретьего ночи - да еще не один или два, а десятки раз, - это значит не иметь жалости к другим жильцам. И я вот что завсегда говорю: "Не делай другим того, чего сам себе не желаешь". Такое уж у меня правило. - Само собой! Само собой! Боюсь, что на верхнем этаже живут отнюдь не тихони. - Я ведь вовсе не жалуюсь, сэр. Я дружески потолковал с мистером Хелдаром, а он в ответ только засмеялся и нарисовал мою жену, да так хорошо, не хуже печатной цветной картинки. Конечно, там нету того глянцу, какой бывает на фотографии, но я вот что завсегда говорю: "Дареному коню в зубы не смотрят". А фрак мистер Хелдар не надевает уж которую неделю. - Стало быть, все в порядке, - успокоил себя Торпенхау. - Покутить иногда полезно, и у Дика есть голова на плечах, но когда дело доходит до смазливых кокеточек, я не могу за него поручиться... Дружок, мой песик, никогда не пробуй уподобиться человеку. Люди своенравны, низменны, и в их поступках зачастую нет ни капли здравого смысла. А Дик меж тем пошел на север через Парк, но мысленно он как бы гулял с Мейзи по илистым отмелям. Вдруг он громко рассмеялся, вспомнив, как он украсил рога Мемеки бумажным колпаком, и Мейзи, бледная от ярости, влепила ему оплеуху. Теперь, когда он оглядывался на прошлое, какими долгими казались эти четыре года разлуки и как неразрывно связан был с Мейзи каждый час! Штормящее море - и Мейзи в сером платье на берегу откидывает назад мокрые волосы, застлавшие ей глаза, и смеется над рыболовными парусниками, которые улепетывают к берегу; жаркое солнце над отмелями - и Мейзи, брезгливо, вздернув носик, нюхает воздух; Мейзи бежит вослед ветру, что взвихривает и разметывает береговой песок, который свистит в ушах, как шрапнель; Мейзи, бесстрастная и самоуверенная, плетет всякие небылицы перед миссис Дженнетт, а Дик подтверждает ее слова бессовестными лжесвидетельствами; Мейзи осторожно перебирается с камня на камень, сжимая в руке револьвер и крепко стиснув зубы; и, наконец, Мейзи сидит на траве меж жерлом пушки и маком, который кивает желтой головкой. Эти картины чередой всплывали в памяти Дика, и последняя дольше всех стояла перед его внутренним взором. Дик упивался несказанным блаженством, дотоле неведомым его уму и сердцу, потому что никогда в жизни он ничего подобного не испытывал. Ему и на ум не могло взбрести, что в его воле было бы распорядиться своим временем куда разумней, нежели слоняться по Парку средь бела дня. - День нынче выдался погожий, светлый, - сказал он себе, невозмутимо разглядывая свою тень. - Какой-нибудь дурачок сейчас радуется по этому поводу. Но вот и Мейзи. Она шла навстречу от Мраморной арки, и ему бросилось в глаза, что неповторимая ее походка ничуть не изменилась с далекого детства. - Почему же ты не в мастерской, когда сейчас самое подходящее время для работы? - осведомился Дик таким тоном, словно имел право задавать подобные вопросы. - Лентяйничаю. Просто-напросто лентяйничаю. Мне не удался подбородок, и я его соскоблила. А потом плюнула на все да ушла погулять. - Знаю я, как соскабливают. Но что ж такое ты рисовала? - Прелестную головку, только ничего у меня не получилось - вот это ужас! - Не люблю работать по выскобленному. Когда краска подсыхает, фактура получается грубой. - Ну уж нет, если только соскоблить умеючи, тогда это совсем незаметно. Мейзи движением руки показала, как она это делает. На ее белой манжете было пятно краски. Дик рассмеялся. - Ты так и осталась неряхой. - Уж кто бы говорил. Погляди лучше на собственную манжету. - Да, разрази меня гром! Моя еще грязней. Похоже, что мы оба ничуть не изменились. Впрочем, давай-ка вглядимся попристальней. Он придирчиво оглядел Мейзи. Голубоватая мгла осеннего дня растекалась меж деревьев Парка, и на ее фоне вырисовывались серое платье, черная бархатная шляпка на черноволосой головке, твердо очерченный профиль. - Нет, ты не изменилась. И до чего же это славно! А помнишь, как я защемил твои волосы замочком сумки? Мейзи кивнула, сверкнув глазками, и повернулась к Дику лицом. - Обожди-ка, - сказал Дик, - что-то ты губки надула. Кто тебя обидел, Мейзи? - Никто, я сама виновата. Боюсь, что мне никогда не видать успеха, я работаю не щадя сил, а все равно Ками говорит... - "Continuez, mesdemoiselles. Continuez toujours, mes enfants"*. Ками способен только тоску нагонять. Ну, ладно, Мейзи, ты уж на меня не сердись. ______________ * Продолжайте, барышни. Продолжайте неустанно, дети мои (фр.). - Да, именно так он и говорит. А прошлым летом он сказал мне, что я делаю успехи и в этом году он разрешит мне выставить мои картины. - Но не здесь же? - Конечно, нет. В Салоне. - Высоко же ты хочешь взлететь. - Я уже давно пытаюсь расправить крылья. А ты, Дик, где выставляешь свои работы? - Я не выставляю вовсе. Я их продаю. - В каком же жанре ты работаешь? - Неужто ты не слыхала? - Дик взглянул на нее с изумлением. Да возможно ли такое? Он не знал, как бы поэффектней это преподнести. Они стояли неподалеку от Мраморной арки. - Давай пройдемся по Оксфорд-стрит, и я тебе кое-что покажу. Кучка людей собралась перед витриной давно знакомого Дику магазинчика. - Здесь продаются репродукции некоторых моих работ, - сказал он с плохо скрываемым торжеством. - Вот как я рисую. Ну что, нравится? Мейзи взглянула на изображение полевой батареи, которая стремительно мчится в бой под ураганным огнем. Позади них, в толпе, стояли двое артиллеристов. - Они обрезали постромки у пристяжной, - сказал один другому. - Она вся в мыле, зато остальные не подкачают. И вон тот ездовой правит получше тебя, Том. Погляди-ка, до чего умно он сдерживает узду. - Третий номер загремит с передка на первом же ухабе, - последовал ответ. - Не загремит. Вишь, как он крепко уперся ногой? Уж будь за него спокоен. Дик глядел Мейзи в лицо и упивался наслаждением - дивным, невыразимым, грубым торжеством. Но она больше интересовалась толпой, чем картиной. Лишь это было ей понятно. - До чего же мне хочется достичь такого успеха! Ох, как хочется! - промолвила она наконец со вздохом. - Ты, как я, в точности как я! - сказал Дик невозмутимо. - Погляди на лица вокруг. Эти люди в полнейшем восторге. Они сами не знают, отчего пялят глаза и разевают рты, но я-то знаю. Я знаю, что работа моя удачна. - Да. Я вижу. Ох, как это прекрасно - прийти прямо к цели! - Ну уж прямо, как бы не так! Мне пришлось долго мыкаться и искать. Ну, что скажешь? - По-моему, это настоящий успех. Расскажи, как тебе удалось его достичь. Они вернулись в Парк, и Дик поведал о своих похождениях со всей горячностью молодого человека, который разговаривает с женщиной. Рассказал он обо всем с самого начала, и "я", "я", "я" мелькали средь его воспоминаний, как телеграфные столбы перед глазами мчащегося вперед путника. Мейзи молча слушала и кивала. История жизненной борьбы и лишений ничуть ее не тронула. А Дик каждый эпизод завершал словами: "И после этого я еще лучше понял, как использовать всю палитру". Или светотень, или нечто другое, что он поставил себе задачей постичь или сделать. Единым духом он, увлекая ее за собой, облетел полмира и никогда еще не был так красноречив. В упоении он готов был подхватить эту девушку, которая кивала и говорила: "Понимаю. Дальше", - на руки и унести, потому что это ведь была Мейзи, и она понимала его, и принадлежала ему по праву, и оказалась желанней всех женщин на свете. Вдруг он резко оборвал себя. - Так я добился всего, чего хотел, - сказал он. - Мне пришлось вести за это жестокую борьбу. А теперь рассказывай ты. Рассказ Мейзи был почти такой же серый, как ее платье. Долгие годы труда, упорство, питаемое безудержной гордыней, которую ничто не могло сломить, хотя скупщики картин посмеивались, а туманы мешали работать. Ками был неприветлив, даже язвителен, а девушки в чужих мастерских принимали Мейзи с оскорбительной вежливостью. Было несколько просветов, когда ее картины соглашались показать на провинциальных выставках, но то и дело она прерывала свой рассказ душераздирающими сетованиями: - Вот видишь, Дик, я так тяжело работала и все равно не достигла успеха! Тогда Дика охватывала щемящая жалость. Точно так же Мейзи сетовала, когда не могла попасть из револьвера в волнорез, а через полчаса она его поцеловала. И было это словно вчера. - Ничего, - сказал он. - Послушай меня, поверь тому, что я тебе скажу. - Слова сами собой срывались с уст. - Все это вместе взятое не стоит цветка мака, который кивал головкой у форта Килинг. Щеки Мейзи порозовели. - Да, тебе хорошо говорить, ты достиг успеха, а я - нет. - Дай же мне сказать. Ты все поймешь, я уверен. Мейзи, милая, мои речи могут показаться глупыми, но все эти десять лет... их словно не было вовсе, ведь я снова вернулся к тебе. Право же, все осталось по-прежнему. Неужто ты не понимаешь? Ты одинока, и я тоже. Зачем же огорчаться? Пойдем со мною, милая. Мейзи ковыряла зонтиком песок. Они сидели в Парке на скамье. - Я понимаю, - промолвила она, помолчав. - Но у меня работа, и я должна с ней справиться. - Мы справимся вместе, милая. Я же тебе не помеха. - Нет, я так не могу. Это моя работа - моя, моя, моя! Всю жизнь я прожила одна и принадлежу только себе. Я помню прошлое не хуже тебя, но это неважно. Ведь в то время мы были детьми и не знали, что нас ждет впереди. Дик, ты только о себе думаешь. А мне в будущем году, кажется, может улыбнуться удача. Не отнимай же у меня последней надежды. - Прости, милая. Я виноват, я наговорил глупостей. У меня и в мыслях не было, чтоб ты пожертвовала всей своей жизнью только потому, что я снова тебя встретил. Я уйду к себе в мастерскую и буду терпеливо ждать. - Но, Дик, я не хочу... не могу терять тебя теперь... едва мы встретились. - Располагай мною. И, пожалуйста, прости. - Дик с жадностью вглядывался в ее сконфуженное личико. И глаза его сияли торжеством, поскольку он не мог допустить даже мысли, что Мейзи рано или поздно не полюбит его, коль скоро он ее любит. - Это было нехорошо с моей стороны, - сказала Мейзи, помолчав еще дольше, - нехорошо думать только о себе. Но ведь я была так одинока! Нет, ты меня понял не в том смысле. И теперь, когда мы снова встретились... это, конечно, глупо, но я не хочу тебя терять. - Еще бы. Ведь у тебя есть я, а у меня ты. - Нет, это не так. Но ты всегда меня понимал и можешь очень помочь мне в работе. Ведь ты все знаешь и умеешь. Ты должен мне помочь. - Думаю, что ты права, или же я сам себя не знаю. Стало быть, ты не хочешь расставаться со мной навсегда и готова принять мою помощь? - Да. Но запомни, Дик, ничего такого между нами не будет. Потому я и сказала, что нехорошо с моей стороны думать только о себе. Но пускай все остается как есть. Мне очень нужна твоя помощь. - Можешь на меня положиться. Дай только сообразить. Первым делом мне надо поглядеть твои картины и особое внимание обратить на этюды, а уж тогда оценить твои возможности. Почитай, что пишут в газетах обо мне! Я стану давать тебе дельные советы, и ты будешь им следовать. Ведь правда? Глаза Дика снова сверкали дьявольским торжеством. - Ты так великодушен - просто слов нет, до чего ты великодушен. Это потому, что в душе ты лелеешь несбыточную надежду, я знаю, и все-таки я не хочу тебя терять. Смотри же, потом не пеняй на меня. - Я не закрываю глаза на правду. И вообще королева всегда безупречна. Меня поражает не то, что ты думаешь только о себе. Поразительно то, как бесцеремонно ты хочешь меня использовать. - Вот еще! Для меня ты всего-навсего Дик... да еще - художник, чьи картины пользуются спросом. - Вот и прекрасно: в этом я весь. Но, Мейзи, ты ведь веришь, что я тебя люблю? Я не хочу, чтоб ты обманывала себя и считала, будто мы с тобой как брат и сестра. Мейзи взглянула на него и потупила взор. - Как это ни нелепо, но... я верю. Лучше бы нам расстаться сразу, пока ты на меня не рассердился. Но... но та девушка, что живет со мной, у нее рыжие волосы, она импрессионистка, и у нас с ней разные взгляды. - Сдается мне, у нас с тобой тоже. Но это не беда. Ровно через три месяца, считая с нынешнего дня, мы вместе над этим посмеемся. Мейзи сокрушенно качнула головой. - Я знала, что ты не поймешь, и тебе будет еще больней, когда ты все узнаешь. Взгляни мне в лицо, Дик, и скажи, что же ты видишь. Они встали и мгновение смотрели друг на друга. Туман сгущался, приглушая городской шум, который доносился из-за ограды Парка. Дик призвал на помощь все свои знания о людях, купленные столь дорогой ценою, и постарался разгадать, что же таят в себе эти глаза, рот и подбородок под черной бархатной шляпкой. - Ты прежняя Мейзи, и я тоже прежний, - сказал он. - Оба мы с норовом, но кто-то из нас вынужден будет покориться. А теперь поговорим о ближайшем будущем. Надо мне зайти да посмотреть твои картины - лучше всего, пожалуй, когда та рыжая будет где-нибудь неподалеку. - Воскресенье - самый удобный день для этого. Приходи по воскресеньям. Мне многое надо тебе сказать, о многом посоветоваться. А сейчас мне пора идти и браться за работу. - Постарайся к будущему воскресенью разузнать про меня все подробности, - сказал Дик. - Не верь мне на слово, очень прошу. А теперь до свиданья, милая, и да хранит тебя небо. Мейзи шнырнула прочь, как серая мышка. Дик смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду, но он не мог слышать, как она презрительно бранила сама себя: "Я дрянная, несносная девчонка, я только о себе думаю. Но ведь это же Дик, а Дик все поймет". Никто еще не сумел объяснить, что получится, когда неодолимая сила столкнется с неколебимым препятствием, хотя многие над этим серьезно размышляли, точно так же, как теперь размышлял Дик. Он пробовал уверить себя, что само его присутствие и беседы за какие-нибудь считанные недели благотворно повлияют на душу Мейзи. Потом он вспомнил выражение ее лица. - Если я хоть что-то смыслю в человеческих лицах, - сказал он вслух, - ее лицо выражало что угодно, кроме любви... Придется мне самому пробудить в ней чувство, а девушку с такими губами и подбородком покорить нелегко. Но что правда, то правда. Она знает, чего хочет, и добивается своего. А все же какая дерзость! Я! Из всего рода человеческого именно я понадобился ей для этого! Но как бы там ни было, ведь это Мейзи. Тут уж деваться некуда, и до чего ж я рад видеть ее вновь. Вероятно, мысль об ней годами подспудно таилась у меня в голове. Мейзи использует меня, как я некогда использовал старого Бина в Порт-Саиде. И будет совершенно права. Досадно, да что поделаешь. Я стану ходить к ней по воскресеньям - как повеса, который вздумал приволокнуться за горничной. В конце концов она не устоит. И все же... такие губы нелегко покорить. Я все время буду жаждать их поцеловать, а вместо этого придется рассматривать ее художества - ведь я даже понятия не имею, в какой манере она рисует и какие берет сюжеты - да рассуждать об Искусстве - о Дамском Искусстве! В свое время оно, правда, меня выручило, теперь же встало поперек пути. Пойду-ка домой да займусь этим самым Искусством. На полпути к мастерской Дика вдруг потрясла чудовищная мысль. Мысль эту навеяла какая-то одинокая женщина, мелькнувшая в тумане. "Ведь Мейзи одна-одинешенька во всем Лондоне, живет с какой-то рыжей импрессионисткой, у которой небось желудок, как у страуса. Этим рыжим все нипочем. А Мейзи такая хрупкая и слабенькая. Подобно всем одиноким женщинам, они едят всухомятку - когда и что придется, с непременной чашкой чая. Я не забыл еще, какую свинячью жизнь ведут студенты в Париже. И ведь она в любой миг может заболеть, а я буду бессилен ей помочь. Ох! Женатому и то в десять раз легче". Торпенхау пришел в мастерскую Дика под вечер и бросил на друга взгляд, исполненный той суровой любви, какая рождается между мужчинами, которых сплотили нелегкая совместная работа, общие привычки и заветные, но труднодостижимые цели. Это благая любовь, когда возможны споры с пеной у рта, взаимные упреки и самая беспощадная откровенность, но любовь все же не умирает, а, наоборот, только крепнет, не подвластная ни долгой разлуке, ни силам зла. Дик подал Торпенхау заранее набитую табаком трубку совета и молча ждал. Он думал о Мейзи, о том, что могло бы ей понадобиться. До сих пор он привык думать только о Торпенхау, который и сам вполне способен был о себе подумать, и теперь ему так непривычно было думать о ком-то еще. Вот когда, наконец, по-настоящему пригодится его банковский счет. Он мог бы, как грубый дикарь, навесить на Мейзи самые богатые украшения - массивное золотое ожерелье на тонкую шейку, браслеты на округлые ручки, дорогие кольца на пальчики - холодные, бесчувственные, не украшенные ни единым перстнем - те самые, которые он совсем недавно держал в руках. Но глупо даже допустить такую мысль, ведь Мейзи не примет ни одного колечка, а лишь посмеется над золотыми побрякушками. Нет уж. Куда приятней было бы сидеть с ней по вечерам, обняв за шею и чувствуя, что она склонила головку ему на плечо, как и подобает любящим супругам. А сейчас ботинки Торпенхау так ужасно скрипят, и зычный его голос забивает уши. Дик насупил брови, выругался шепотом, потому что до сих пор он полагал, будто весь успех выпал на его долю по праву, в награду за былые тяготы; а теперь вот у него на пути стоит женщина, которая признает его успех и совершенно пренебрегает им самим. - Послушай, дружище, - сказал Торпенхау, который уже несколько раз делал тщетные попытки завязать разговор, - уж не обиделся ли ты часом на меня за мою недавнюю болтовню? - На тебя? Да ничуть. С чего ты это взял? - Тогда - печень расстроилась? - Человек с железным здоровьем даже не знает, есть ли у него печень. Просто-напросто я малость встревожен общим положением дел. Наверное, душа не на месте. - Человек с железным здоровьем даже не знает, есть ли у него душа. Да и к чему тебе такая роскошь? - Все получилось само собой. Кто это сказал, что все мы - живые островки, которые кричат друг другу ложь среди океана взаимопонимания? - Кто бы это ни сказал, он прав - только ошибся насчет взаимопонимания. По-моему, между нами взаимопонимания быть не может. Синеватый табачный дым клубился под потолком, нависал над головами. И Торпенхау спросил вкрадчиво: - Дик, это женщина? - Провалиться мне на месте, ежели в ней есть хотя бы малейшее сходство с женщиной, а если ты еще раз заикнешься об этом, я сниму себе новую мастерскую, с красными кирпичными стенами и белоснежной лепниной, где средь дешевых пальм в деревянных кадках будут стоять в пышном цвету бегонии, петунии и гладиолусы, найму оркестр из венгров в голубых мундирах, закажу для всей своей пачкотни гипсовые рамы, отделанные бархатом и расцвеченные анилиновой краской, созову всех особ женского пола, которые так лихо умеют верещать, ахать и причитать над тем, что в ихних заумных каталогах именуется Искусством, и тебе, Торп, придется оказывать им достойный прием, напялив табачно-желтую велюровую куртку, солнечно-золотистые штаны и оранжевый галстук. Будешь доволен. - Дик, ты просто слабак. Некогда человек, который не тебе чета, ругался на чем свет стоит в связи с одним достопамятным случаем. Ты перестарался, в точности как и он. Само собой, это не мое дело, но весьма утешительно предвидеть, что в подлунном мире тебе уготована достойная кара. Мне неведомо, воспоследует ли она с небес или же с земли, но в любом случае она неминуема. Тебе необходимо задать жару. Дик содрогнулся. - Ну ладно, пусть так, - сказал он. - Когда от моего островка останутся одни осколки, я тебя кликну. - А я зайду с фланга да сотру эти осколки в порошок. Но мы мелем сущий вздор. Давай-ка лучше в театр сходим. Глава VI "Хоть с тобой и тысяча верных людей, Не тебе коня на скаку осадить Королева волшебниц не будет твоей, А сердце твое суждено ей разбить". Из стремени ногу он вынул сам И повод отбросил прочь, И связан был по рукам и ногам Королевой волшебниц в ту ночь "Сэр Хогги и волшебницы" С тех пор минула не одна неделя, и как-то раз, в туманный воскресный день, Дик возвращался через Парк к себе в мастерскую. - Надобно полагать, - подумал он вслух, - что, как и предсказывал Торп, мне задали жару. И это ранит больней, чем я ожидал, но ведь королева всегда безупречна и, что ни говори, рисовать она все-таки умеет. Он только что виделся с Мейзи, которую посещал каждое воскресенье - и всякий раз за ним следили недреманные зеленые глаза импрессионистки, а эту рыжую стерву он возненавидел с первого же взгляда, - и теперь сгорал со стыда. По воскресеньям он всегда надевал свой лучший костюм, шел в грязную трущобу к северу от Парка, где созерцал картины Мейзи, а потом давал ей указания и советы, сознавая, что даром они не пропадут и будут использованы соответственным образом. Так повелось меж ними, и после каждого из таких воскресных посещений любовь пылала все жарче, и сердце не раз готово было выпрыгнуть из груди от нестерпимого желания долго и страстно ее целовать. И в каждое воскресное посещение здравый смысл, который все-таки оказывался сильнее безрассудного сердца, предостерегал его, что Мейзи по-прежнему неприступна и сейчас лучше всего как можно спокойней раскрывать тайны художнического мастерства, кроме которого для нее ничего в жизни не существовало. Итак, ему было суждено еженедельно претерпевать эту пытку в маленькой мастерской посреди осклизлого, столь поливаемого дождями дворика на задах ветхого дома, в мастерской, где все было всегда расставлено по местам и никто туда не заглядывал, - ему суждено было претерпевать эту пытку и глядеть, как Мейзи разливает чай. Дик питал отвращение к чаю, но пил его с благоговением, поскольку мог, таким образом, побыть с Мейзи еще немного, а рыжая сидела, развалясь всей своей рыхлой тушей, и молча пялила на него глаза. Она всегда не спускала с него взгляда. Лишь однажды за все это время она отлучилась ненадолго, и Мейзи успела показать Дику папку с тощей пачечкой вырезок из провинциальных газет - это были самые короткие и небрежные статейки, какие только мыслимы, и в них упоминалось о некоторых ее картинах, побывавших на каких-то захолустных выставках. Тут уж Дик не выдержал, наклонился и поцеловал запачканный краской пальчик, лежавший на газетном листке. - Любовь моя, любовь моя, - прошептал он, - неужели ты дорожишь этой дрянью? Да брось ты ее в мусорную корзину! - Сперва я должна заслужить чего-нибудь получше, - упрямо возразила Мейзи, захлопывая папку. Тогда Дик, преисполненный совершеннейшим презрением к своим почитателям и глубочайшим сердечным чувством к девушке, которую видел перед собой, предложил собственноручно нарисовать картину, дабы Мейзи могла ее подписать и тем самым приумножить число столь драгоценных для нее вырезок. - Но это же просто ребячество, - возразила Мейзи, - вот уж никак от тебя этого не ожидала. Картина должна быть моя. Моя, моя, моя! - Тогда ступай размалевывать стены в домах богатых пивоваров. Это получится у тебя как нельзя более эффектно. Дик испытывал к себе отвращение и утратил всякую выдержку. - Я способна сделать и кое-что получше, Дик, - возразила она, и голос у нее был, как у той сероглазой малявки, которая некогда с таким бесстрашием разговаривала с миссис Дженнетт. Дик готов был втоптать себя в грязь, но тут в мастерской появилась рыжая девица. В следующее воскресенье Дик принес и положил к ногам Мейзи свои скромные дары: карандаши, которые разве только не рисовали сами собой, и краски, которым, по его мнению, цены не было, причем выказал подчеркнутое внимание к новой, еще не законченной картине. При этом ему еще пришлось объяснить, в чем смысл его веры. У Торпенхау волосы встали бы дыбом, если б он услышал, как бойко Дик проповедовал собственное свое благовестие об Искусстве. Месяц назад Дик и сам подивился бы этому ничуть не меньше; но такова была воля Мейзи, которой это доставляло истинное наслаждение, и он лез из кожи вон, дабы сделать для нее явным то, что для него самого было сокровенным таинством и творческой загадкой. Так легко сделать что угодно, если знаешь, с какого боку подступиться; но так мудрено в ясных словах объяснить свою сложную теорию. - Если б ты дала мне кисть, я мог бы все мигом поправить, - сказал Дик, в отчаянье глядя на подбородок, который, как жалобно сетовала Мейзи, "получился не как живой" - тот самый подбородок, что она в свое время соскоблила, - но научить тебя этому, боюсь, едва ли возможно. Специфический темный колорит в духе старых голландских мастеров мне нравится, но рисуешь ты, по-моему, слабовато. Изображение получается в искаженном ракурсе, словно ты сроду не писала с натуры, да еще ты переняла у Ками главный его недостаток и, в точности как он, изображаешь человеческое тело в тени, словно бы размытым. И еще, сама того не замечая, ты уклоняешься от трудностей. Поверь, сейчас тебе необходимо заниматься только рисунком. Рисунок не позволяет никаких уклонений от трудностей. А вот когда пишешь маслом, это куда проще, и порой какие-нибудь броские, искусно наложенные мазки на трех квадратных дюймах холста перекрывают все изъяны - уж я-то знаю. Но ведь это бесчестно. Займись хоть на какое-то время рисунком, и тогда я смогу верней определить твои способности, как говаривал старина Ками. Мейзи противилась; рисунок как таковой ее вовсе не интересовал. - Мне все ясно, - сказал Дик. - Ты желаешь писать прелестные головки с цветочными венками на шее, чтоб прикрыть слабость формы. - Тут рыжая девица коротко хохотнула. - Тебе угодно писать пейзажи со стадами по брюхо в траве, дабы прикрыть этим твою беспомощность в рисунке. Ты хочешь прыгнуть выше головы. Чувством цвета ты, несомненно, обладаешь, зато формой не овладела. Но чувство цвета даруется от природы - лучше забудь о нем и думать, - а вот владеть формой тебя вполне можно обучить. Право, все эти твои прелестные головки - кстати, иные из них отнюдь недурны - не помогут тебе сдвинуться с мертвой точки. Рисунок же заставит тебя идти либо вперед, либо назад, и сразу выявятся все твои слабости. - Но ведь другие... - заикнулась было Мейзи. - На других нечего кивать. Будь у них такая же золотая душа, как у тебя, вот тогда иное дело. А так, заруби себе на носу, только твоя собственная работа решит, суждено ли тебе выстоять или пасть, и думать о других, значит лишь попусту тратить время. Дик умолк, и вся страстная тоска, которую он до сих пор беспощадно в себе подавлял, снова вспыхнула в его взоре. Он поглядел на Мейзи, и взгляд его вопрошал красноречивее всяких слов. Не пришла ли пора покинуть бесплодную пустыню, где ничего, кроме холстов и скучных наставлений, и соединиться для Жизни и Любви? Мейзи согласилась на новый метод обучения с такой пленительной готовностью, что Дика охватило нестерпимое желание сейчас же, без дальних слов, подхватить ее на руки и отнести в ближайшее бюро, где регистрируют браки. Лишь ее безропотное повиновение каждому его слову, высказанному вслух, и полнейшее безразличие к невысказанному стремлению обезволили и сковали его душу. Здесь, в этой мастерской, он мог сказать веское слово - правда, лишь на короткое время от половины второго пополудни до семи вечера, зато в этот промежуток ему действительно подчинялись. Мейзи привыкла обращаться к нему с многочисленными вопросами - от упаковки картин до того, как быть, если из камина валит дым. Рыжая девица никогда не просила у него совета. Однако она и не возражала против его посещений, но при этом упорно не спускала с него глаз. Вскоре он увидел - едят здесь, когда и что придется. Как он и заподозрил с самого первого дня, обычно девушки довольствовались чаем, консервированными овощами и галетами. Вообще-то считалось, что они ведут хозяйство по очереди, каждая через неделю, но в действительности обе жили беспечно, как птахи небесные, и лишь поденщица иногда кое-что делала по дому. У Мейзи почти все деньги уходили на плату натурщицам, а рыжая девица покупала самые дорогие холсты и краски, хотя способна была лишь на грубую мазню. Умудренный опытом, который был дорогой ценой приобретен в припортовых кварталах, Дик счел своим долгом предостеречь Мейзи, что постоянное недоедание в конце концов безвозвратно подорвет ее работоспособность, а это будет для нее горше смерти. Мейзи вняла этому предостережению и старалась не забывать, что есть и пить нужно вовремя. В долгие зимние вечера, которые обычно повергали Дика в тоску, сознание, что в одном мелком житейском вопросе он добился своего, но в остальном бессилен по-прежнему, словно на шею ему навесили кочергу в задымленной гостиной, сознание это обжигало его, как удар хлыста. Он надеялся, что уж тут-то последний предел его страданий, но в один из воскресных дней рыжеволосая изъявила желание сделать этюд его головы, вежливенько попросила посидеть смирно и - это было сказано не без ехидства - тем временем смотреть на Мейзи. Он не нашел в себе мужества отказаться и просидел сиднем битые полчаса, вспоминая всех тех людей, которых некогда сам выставил на посмешище во имя своего ремесла. Особенно живо ему припомнился Бина - тот, который в свое время сам был художником и так горестно сетовал на свое падение. Однотонный этюд был груб и примитивен, но передавал безмолвное ожидание, неутоленную тоску и, главное, рабскую покорность мужчины, который сам к себе относится с горькой насмешкой. - Продайте его мне, - предложил Дик без долгих раздумий. - Можете сами назначить любую цену. - Я запросила бы непременно много, но, смею надеяться, вы будете ничуть не менее признательны, если я... Еще непросохший листок выпорхнул из рук девушки и упал на золу в холодном камине. Когда она извлекла его оттуда, он был безнадежно замаран. - Ах, он совсем испорчен! - воскликнула Мейзи. - А я даже взглянуть не успела. Похоже получилось? - Спасибо, - вполголоса обронил Дик, обращаясь к рыжей девице, и поспешно удалился. - Как он меня ненавидит! - сказала рыжая. - И как он любит тебя, Мейзи! - Вот еще глупости! Конечно же, я знаю, что Дик ко мне очень привязан, но ведь он занят своей работой, а я своей. - Да, он к тебе привязан, и, думается мне, готов признать, что у импрессионизма все же есть известные достоинства. Но, Мейзи, разве ты сама не видишь? - Не вижу? Чего ж я не вижу? - Да ровно ничего. Поверь, если б я могла приковать взгляд какого-нибудь мужчины так, как ты приковала его нежный взгляд, я... я просто не знаю, чего бы я только не сделала. Но меня он ненавидит. Ох, как ненавидит! Она была не совсем права. Ненависть Дика смягчилась от благодарности, а через несколько минут он и думать забыл о рыжей девице. В душе осталось лишь чувство стыда, которое терзало его, когда он шел через окутанный туманом Парк. - В который-нибудь из таких дней быть беде, - сказал он, закипая яростью. - Но Мейзи не виновата: напротив, она по-своему права, совершенно права, и я не могу ее ни в чем упрекнуть. Эта история тянется без малого три месяца. Всего-навсего три месяца!.. А ведь мне пришлось десять лет биться как рыба об лед, чтоб только понять, хотя бы приблизительно понять, как надо работать. Да, это истинная правда; но тогда мне не подпускали шпильки, не скребли меня скребками и не шпыняли каждое воскресенье. Ох, милая моя малютка, уж если я когда-нибудь настою на своем, кому-то из нас придется несладко. Но нет, она не такая. Перед ней я всегда останусь круглым дураком, вот как сейчас. В день своей свадьбы я отравлю эту рыжую тварь - она омерзительна, - а покамест пойду к Торпу да отведу душу. За последнее время Торпенхау уже не раз пытался читать Дику нотации, внушая ему, что легкомыслие грешно, и Дик выслушивал все это без единого слова. В первые недели после того, как началось его искушение по воскресным дням, он с головой ушел в работу, прилагая неимоверные старания к тому, чтоб Мейзи по крайней мере могла всерьез оценить его художественное мастерство. Но ведь он сам поучал Мейзи не интересоваться ничьими картинами, кроме ее собственных, и она безоговорочно усвоила эти поучения. Она следовала его советам, но нисколько не интересовалась его картинами. - От твоих полотен исходит запах табака и крови, - сказала она однажды. - Неужели ты не способен рисовать никого, кроме солдатни? "Я могу написать твой портрет, да такой, что все ахнут", - подумал Дик - это было еще до того, как рыжая девица безжалостно отсекла ему голову, - но вслух сказал только: - Ты уж меня не обессудь. И потом целый вечер он выматывал душу из Торпенхау, кощунственно понося распроклятое Искусство. Вскоре, сам того не замечая и не желая, он утратил всякий интерес к собственной работе. Ради Мейзи, ощущая в то же время потребность сохранить свое достоинство, которое он, как ему казалось, терял с каждым воскресеньем все более, он не позволял себе сознательно унизиться до низкопробной пачкотни, но, коль скоро Мейзи пренебрегала даже самыми лучшими его картинами, он вообще забросил работу и лишь убивал время, считая дни от воскресенья до воскресенья. Недели тянулись в полнейшем безделье, и Торпенхау сперва таил свое возмущение в глубине души, а потом, в один из воскресных вечеров, когда Дик вернулся, совершенно изнемогший от того, что долго и мучительно сдерживал свои чувства к Мейзи, напустился на него, осыпая упреками. Были сказаны ругательные словеса, после чего Торп удалился держать совет с Нильгау, который случайно зашел к нему потолковать о политике европейских держав. - Стало быть, он вконец обленился? Раздосадован и махнул на все рукой? - осведомился Нильгау. - Ну, едва ли это причина для беспокойства. Вероятней всего, Дик просто дурит из-за какой-то девчонки. - Но что ж в этом хорошего? - Ровно ничего. Она может сбить Дика с пути, и до известного времени работа его пойдет прахом. Она может даже в один прекрасный день пожаловать прямо сюда и устроить сцену на лестничной площадке: в подобных случаях надо быть готовым решительно ко всему. Но покуда Дик сам про нее не расскажет, лучше его не трогать. У него очень трудный характер. - Еще бы. И это, к сожалению, хуже всего. Но он такой своенравный, самоуверенный, кого угодно пошлет ко всем чертям. - Со временем жизнь выбьет из него дурь. В конце концов он поймет, что невозможно весь свой век носиться по бурному жизненному морю, имея при себе лишь вымазанную липкими красками палитру да бойкую кисть. Тебе он очень дорог? - Будь моя воля, я принял бы на себя все невзгоды, уготованные ему по заслугам. Но беда в том, что никому не дано спасти своего ближнего. - Это справедливо, только здесь беда похуже, потому что нет увольнительных в эту войну. Дик должен сам пройти суровую школу, подобно всем нам. К слову, раз уж речь зашла о войне, весной на Балканах начнутся бои. - Это давно не новость. Но любопытно знать, удастся ли нам отправить туда Дика, когда придет пора? Вскоре явился сам Дик, и ему задали этот же вопрос. - Дохлый номер, - обронил он отрывисто. - Мне и здесь хорошо, а от добра добра не ищут. - Да неужто ты всерьез принимаешь ту шумиху, которую подняли вокруг тебя газетные борзописцы? - спросил Нильгау. - Ведь через какие-нибудь полгода твою известность ожидает самый печальный конец - публике надоест твоя манера, и она пожелает чего-нибудь посвежей, - а ты куда денешься? - Останусь здесь, в Англии. - Хотя мог бы поработать на славу там, бок о бок с нами? Какой вздор! Туда еду я, едет Беркут, едет Торп, Кассаветти тоже едет, и вся наша братия, работы хватит на всех, одна баталия будет следовать за другой, и ты такого наглядишься, что сможешь стяжать себе известность, которой хватило бы на трех Верещагиных. - Угм! - хмыкнул Дик, посасывая трубку. - А ты вместо этого намерен остаться здесь и воображаешь, будто весь мир только и делает, что с восхищением глазеет на твои картины? Да пораскинь же умом, постарайся себе представить, какая наполненная жизнь у самого обыкновенного человека, когда он думает о своих повседневных нуждах и радостях. Ежели наберется тысчонок двадцать людишек, которые улучат минутку, свободную от жратвы и свинячьего хрюканья, дабы мельком бросить равнодушный взгляд на что-либо им совершенно безразличное - вот тебе, пожалуйста, самая настоящая слава, известность или же, наоборот, дурная репутация, в зависимости от вкуса благородного невежды. - Я знаю это ничуть не хуже вашего. Смею заверить, что и ваш покорный слуга способен кое-что сообразить. - Провалиться мне на месте, если это правда. - Так провалитесь, а впрочем, можете хоть и удавиться, - скорее всего, именно такая судьба вам и уготована, вас вздернут на виселице разъяренные турки, приняв за шпиона. Ого-го! Я устал, смертельно устал, и во мне не осталось ни капли добродетели. Дик плюхнулся в кресло и через минуту уснул крепким сном. - Вот это прескверный знак, - произнес Нильгау вполголоса. Торпенхау убрал горящую трубку, которую Дик обронил себе на жилет и едва не прожег в нем дыру, а самому спящему подсунул подушку под голову. - Тут уж ничего не поделаешь, ровно ничего, - сказал он. - Это очень и очень твердый орешек, но я его все равно люблю. Вот рубец от удара, который ему нанесли в Судане, когда враги прорвали наше каре. - Я нисколько не удивился бы, если б узнал, что он малость спятил. - А я удивился бы, и даже очень. Такого сумасшедшего, но ловкого делягу я сроду не видывал. Тут Дик оглушительно захрапел. - Ну уж этаких штучек никакая дружба не выдержит. Проснись, Дик, нечего здесь дрыхнуть, ежели тебе угодно подымать такой шум. - Случалось мне примечать, - сказал Нильгау, посмеиваясь в бороду, - что кот, который всю ночь шастал по крышам, вот так же дрыхнет потом целый день. Это соответствует законам природы. Дик удалился неверными шагами, протирая заспанные глаза и позевывая. А ночью, когда на него напала бессонница, его осенила мысль, до того простая и до того блестящая, что ему оставалось лишь недоумевать, как это она не пришла раньше. Притом мысль была весьма коварная. Он заявится к Мейзи в будний день, пригласит ее прогуляться, посадит в поезд и повезет к форту Килинг, в те самые края, где они бродили вдвоем десять лет назад. - Как правило, - внушал он утром своей отраженной в зеркале физиономии с намыленным подбородком, - опасно вновь возвращаться на старый след. Одно пробудит воспоминания о другом, повеет холодом, и душу переполнит печаль, но если верно, что не бывает правил без исключения, то в данном случае это стократ верней. Пойду-ка к Мейзи, не теряя времени даром. По счастью, когда он пришел, рыжая девица отлучилась за покупками, а Мейзи в блузе, перепачканной красками, билась над своей картиной. Она отнюдь не обрадовалась Дику, поскольку он, придя в будний день, позволил себе недопустимую вольность, и ему пришлось призвать на помощь все свое мужество, дабы объяснить, чего он хочет. - Я ведь знаю, как ты переутомилась за последнее время, - закончил он веско, с многозначительным видом. - Так недолго вконец подорвать здоровье. Давай-ка отправимся на прогулку. - Куда же? - устало спросила Мейзи. Она долгое время простояла у мольберта и совсем обессилела. - Да куда тебе будет угодно. Сядем завтра в поезд и сойдем на любой станции. Всюду найдется местечко, где можно позавтракать, а к вечеру я привезу тебя обратно. - Если завтра будет солнечно, у меня пропадет целый рабочий день. Мейзи взмахнула большой палитрой из орехового дерева, не зная, на что решиться. Дик проглотил бранные слова, готовые сорваться с его губ. Он еще не выучился быть терпеливым с девушкой, которая всю свою жизнь без остатка вложила в работу. - Если ты, моя дорогая, станешь бояться упустить каждый проблеск солнца, то потеряешь несравненно больше, нежели один-единственный рабочий день. Переутомление еще убийственней праздности. Будь же благоразумна. Я зайду за тобой завтра ранним утром, сразу после завтрака. - Но ты, конечно, пригласишь и... - Даже не подумаю. Хочу побыть с тобой наедине, и точка. К тому же мы с ней ненавидим друг друга. Она сама отказалась бы от такой поездки. Значит, до завтра. И да пошлет нам бог солнечный день. Дик ушел счастливый и ради такого случая даже не прикасался к работе. Он подавил в себе желание заказать специальный поезд, зато купил широкую накидку из шкуры кенгуру, подбитую мехом черной куницы, после чего забыл обо всем окружающем и погрузился в размышления. - Завтра я уеду с Диком на целый день за город, - сказала Мейзи своей рыжей подруге, когда та, усталая и нагруженная тяжелыми покупками, вернулась с Эджверроуд. - Что ж, он это заслужил. А я, пока тебя не будет, велю хорошенько вымыть пол в мастерской. Он грязен до неприличия. Мейзи уже который месяц не знала отдыха и ждала предстоящей прогулки с нетерпением, но и с опаской. "Дик такой милый, когда рассуждает разумно, - думала она, - но ведь он непременно станет докучать мне всякими глупостями, а я не смогу его ничем утешить или обнадежить. Если б он только был разумным, я относилась бы к нему куда благосклонней". Наутро, когда Дик заявился в мастерскую и увидел, что Мейзи, в сером драповом пальто и черной шелковой шляпке, уже поджидает у двери, он просиял от радости. Воистину, такой богине подобает обитать в мраморных дворцах, а не в грязных трущобах, где стены грубо отделаны под мореный дуб. Рыжая подружка на миг увлекла ее в глубь мастерской и торопливо чмокнула в щечку. Мейзи удивленно вздернула брови: она не привыкла к подобным изъявлениям чувств. - Не изомни мне шляпку, - сказала она, отпрянув, и сбежала по ступенькам к Дику, который ожидал ее у пролетки. - Ты не замерзнешь? Плотно ли ты позавтракала? Дай-ка я укутаю тебе колени мехом. - Спасибо, мне очень удобно. Куда же мы поедем, Дик? Ах, пожалуйста, не надо так громко петь. Ведь прохожие подумают, что мы сошли с ума. - Пускай себе думают - если такое усилие не опасно для их жизни. Они нас знать не знают, а я их тоже знать не хочу. Ей-же-ей, Мейзи, ты ослепительно хороша! Мейзи устремила взгляд вдаль и не ответила. Было солнечное зимнее утро, дул студеный ветерок, и щеки девушки расцвели румянцем. А высоко, в бледно-голубом небе, таяли одно за другим белоснежные облачка, беззаботные воробьи стайками собирались у водосточных канав и извозчичьих бирж, возвещая оглушительным щебетом приближение весны. - Как дивно прогуляться за город в такую погоду, - сказал Дик. - Но куда ты меня везешь? - Погоди, скоро сама увидишь. Они доехали до вокзала Виктории, и Дик пошел брать билеты; Мейзи уютно сидела в зале ожидания у камелька, и на миг ее посетила мысль, что куда приятней послать в кассу мужчину, вместо того, чтобы самой локтями прокладывать себе дорогу в толпе. Дик усадил ее в пульмановский вагон - потому что там тепло, - и за такую расточительность она наказала его строгим, негодующим взглядом, а поезд меж тем уже выехал за черту города. - И все же хотелось бы мне знать, куда мы едем, - сказала девушка в двадцатый раз. Но вот, к концу их пути, за окном мелькнуло название незабываемой станции, и лицо Мейзи озарила улыбка. - Ох, Дик, ну и хитрец же ты! - Знаешь, мне подумалось, что тебе, может, будет приятно снова посетить эти края. Ведь ты не бывала здесь с той давно кинувшей поры? - Нет. Я совсем не хотела видеть миссис Дженнетт, а больше тут видеть-то нечего. - Ну, это как сказать. Гляди-ка. Вон ветряная мельница машет крыльями над картофельным полем. Эти места еще не успели застроить. А помнишь, как я тебя запер на мельнице? - Помню. Ну и трепку получил же ты за свою проказу! Но я на тебя не ябедничала. - Она сама догадалась. Я тогда подпер дверь палкой и пригрозил, что сейчас же похороню Мемеку заживо на картофельном поле, и ты поверила. В те времена ты была так доверчива. Оба рассмеялись и высунулись в окно, узнавая и вспоминая многочисленные знакомые приметы, связанные с их общим прошлым. Дик не отрываясь смотрел на пухлую щечку Мейзи, которая почти касалась его щеки, и видел, как под нежной белой кожей бьются жилки. Он был в восторге, хвалил себя за ловкую выдумку и предвкушал чудесную награду, которую получит вечером. Когда поезд остановился, они вышли и как бы новыми глазами увидели старинный городок. Первым делом они с почтительного расстояния оглядели домик, где жила миссис Дженнетт. - А вдруг она сейчас возьмет да выйдет из дверей, что ты тогда сделаешь? - спросил Дик с комическим ужасом. - Скорчу ей рожу. - Покажи, какую, - сказал Дик, вспомнив детские шалости. Мейзи скорчила уморительную рожицу, обратив лицо к обветшалому домишке, и Дик залился смехом. - Стыд и срам, - произнесла Мейзи, подражая голосу миссис Дженнет. - Ну-ка, Мейзи, живо домой, будешь зубрить наизусть молитвы, Евангелие и Послания Святых Апостолов три воскресенья кряду. Я так старалась, учила тебя уму-разуму и каждое воскресенье накладывала тебе за обедом тройную порцию. Я знаю, это Дик вечно подбивает тебя на всякие проказы. А ты, Дик, если не способен быть благородным человеком, постарался бы хоть... Она вдруг умолкла, припомнив, когда и по какому поводу эти слова были произнесены. - ...вести себя по-благородному, - с живостью подхватил Дик. - Совершенно верно. А теперь давай позавтракаем да прогуляемся пешком к форту Килинг - или ты хочешь, чтоб я взял извозчика? - Нет уж, пойдем пешком из уважения к здешним местам. Гляди, ведь здесь почти все осталось, как было! По знакомым, ничуть не изменившимся улицам они пошли к морю, чувствуя в душах неодолимую власть прошлого. Вскоре они очутились возле кондитерской, которой так интересовались в те времена, когда получали на карманные расходы шиллинг на двоих. - Дик, у тебя есть мелочь? - спросила Мейзи рассеянно, словно разговаривала сама с собой. - Всего-навсего три пенса, и если ты надеешься купить на два пенса мятных лепешек, тебя ждет горькое разочарование. Миссис Дженнетт утверждает, что благородной девице не пристало кушать мятные лепешки. Тут оба опять рассмеялись, и опять Мейзи залилась румянцем, а в жилах у Дика взыграла молодая кровь. Они с аппетитом позавтракали, дошли до моря и двинулись к форту Килинг через голый, иссеченный ураганами пустырь, на котором никому и в голову не приходило что-либо построить, такое пренебрежение вызывал он у всякого уважающего себя человека. С моря налетел студеный ветер и засвистел в ушах. - Мейзи, - сказал Дик, - а ведь кончик носа у тебя словно берлинской лазурью выкрашен. Давай побежим наперегонки, я готов бежать сколько угодно и куда угодно, все равно ведь обгоню. Она огляделась на всякий случай и со смехом пустилась бежать так проворно, как только позволяло ей узкое пальто, но вскоре начала задыхаться. - А ведь когда-то мы могли пробежать целые мили, - сказала она, едва переводя дух. - Трудно поверить, что теперь не очень-то побегаешь. - Делать нечего, моя дорогая, возраст уже не тот. Вот что значит малоподвижная, нездоровая городская жизнь. Когда мне приходило желание дернуть тебя за волосы, ты могла пробежать хоть три мили и при этом визжала так, будто тебя режут. Уж я-то знал, ты для того визжала, чтоб напустить на меня миссис Дженнетт, а она хватала трость и... - Дик, ни разу в жизни я не старалась нарочно сделать так, чтоб она тебя наказала. - Ну, конечно, ни разу. Боже правый! Взгляни на море. - Да ведь оно такое же, как всегда! - сказала Мейзи. Торпенхау расспросил мистера Битона и узнал, что Дик, принаряженный, тщательно выбритый, ушел из дому в половине девятого утра, перекинув через руку нечто похожее на дорожный плед. А в полдень заглянул Нильгау сыграть партию в шахматы да посплетничать всласть. - Дело из рук вон плохо, даже хуже, чем я ожидал, - сказал ему Торпенхау. - Я уверен, что это ты про Дика, ведь с ним всегда что-нибудь не так! Ты возишься, как квочка со своим единственным цыпленком. Да пускай себе бесится, ежели ему охота. Можно спустить шкуру со щенка, но не с вполне самостоятельного молодого человека. - Тут замешана не просто женщина. Она для него единственная. И к тому же молоденькая девушка. - Почем ты знаешь? - Он вскочил ни свет ни заря и в полдевятого уже ушел из дому - вскочил средь ночи, разрази меня гром! Такое бывало с ним только в армии. Но даже тогда, ежели помните, в Эль-Магрибе уже завязался бой, а нам пришлось стаскивать с него одеяло. Сущее безобразие. - Конечно, это выглядит странно. Но, может, он решил наконец купить лошадь? Разве не мог он ради такого дела встать спозаранку? - А может, он решил купить еще и огненную колесницу! Нет уж, ежели б дело касалось лошади, он сказал бы нам начистоту. Верьте моему слову, это девушка. - Поразительная уверенность! А вдруг она замужем, и тогда все проще простого. - Ежели у вас нет чувства юмора, то у Дика есть. Какой полоумный дурак встанет до зари только для того, чтоб побывать у чужой жены? Это девушка. - Ладно, пускай девушка. Надеюсь, она ему втолкует, что на свете, кроме него, есть и другие мужчины. - Она помешает его работе. Она вздохнуть ему не даст свободно, женит его на себе и безвозвратно погубит в нем художника. Мы и слова вымолвить не успеем, а он уже сделается добродетельным супругом и... никогда ему не бывать в настоящем деле. - Все может статься, но, когда это произойдет, мир не развалится на куски... Ого-го! Дорого бы я дал, чтоб поглядеть, как Дик "с мальчишками повесничать начнет". Об этом нечего и беспокоиться. Все в воле Аллаха, а мы можем только быть свидетелями дел его. Давай-ка лучше сыграем в шахматы. Рыжеволосая девица меж тем лежала на кровати, устремив неподвижный взгляд в потолок. Шаги пешеходов по тротуару приближались и замирали вдали, словно непрерывные поцелуи, которые сливаются в один бесконечно долгий поцелуй. Руки она вытянула вдоль тела и в ярости то сжимала, то разжимала кулаки. Поденщица, которая подрядилась мыть пол в мастерской, постучала в дверь: - Прощенья просим, мисс, но для мытья полов есть два, а то и три разных мыла, одно желтое, другое крапчатое, третье же супротив всякой заразы. Вот я, стало быть, и говорю себе: прежде, говорю, чем несть ведро в коридор, надобно зайти сюда да спросить, которое мыло вам угодно, чтоб я могла отмыть ваш пол. Ведь желтое мыло, мисс, оно... В этих словах не было ничего особенного, но рыжеволосая вдруг пришла в бешенство, соскочила с постели и повысила голос почти до крика: - Да не все ли мне равно, что там у вас за мыло? Берите любое! Слышите - любое! Поденщица обратилась в бегство, а рыжеволосая посмотрела на себя в зеркало и закрыла лицо руками. Казалось, будто она разгласила какую-то постыдную тайну. Глава VII Из алых роз и белых роз Букет любимой я поднес. Но их она брать не хотела - Голубых раздобыть велела. Полсвета в ту пору я обыскал, А цветов таких нигде не видал: Полсвета объехав, всех спрашивал я, Но на смех лишь подымали меня. Наверно, она и в мире ином Голубые розы отыщет с трудом. Ох, зря искал я такой букет: Прекрасней роз алых и белых - нет! "Голубые розы" Море и впрямь ничуть не изменилось. За илистыми отмелями начиналось мелководье, и колокол звенел на Мэрейзонском сигнальном бакене, колеблемом приливными волнами. На белом берегу покачивались и перешептывались меж собой сухие стебельки желтого мака. - Я не вижу старого мола, - негромко произнесла Мейзи. - Скажем спасибо и за то, что еще уцелело. Наверняка, с тех пор как мы покинули эти места, в форте не прибавилось ни одной пушки. Пойдем взглянем. Они подошли к валу форта и сели в укромном, защищенном от ветра уголке под осмаленным жерлом сорокафунтовой пушки. - Вот если б Мемека тоже был здесь, с нами! - сказала Мейзи. И оба надолго замолчали. Потом Дик взял Мейзи за руку и прошептал ее имя. Она покачала головой, устремив взгляд в морскую даль. - Мейзи, милая, неужели и это ничто не изменит? - Нет! - процедила она сквозь стиснутые зубы. - Иначе я... сказала бы тебе напрямик. Но сказать мне нечего. Ох, Дик, прошу тебя, будь же благоразумен. - А вдруг когда-нибудь ты передумаешь? - Нет, никогда, я совершенно уверена. - Но почему? Мейзи подперла рукой подбородок и, все еще не отрывая глаз от моря, выпалила скороговоркой: - Я прекрасно знаю, Дик, чего ты от меня хочешь, но я не могу тебе этого дать. Тут не моя вина, право, не моя. Если б я была способна полюбить... но я же не способна. Это чувство мне совершенно недоступно. - Милая, ты серьезно? - Ты был очень добр ко мне, Дикки, и я могу отплатить за твою доброту только одним - сказать тебе правду. Я не имею права лгать. Я и без того сама себя презираю. - Но за что же? - За то... за то, что я так много у тебя беру и ничего не даю взамен. Я дрянная, я только о себе думаю и, признаюсь, мне совестно. - Да пойми ты раз и навсегда, что я сам себе хозяин, и если я поступаю именно так, а не иначе, ты-то ни в чем не повинна. Мейзи, милая, ты решительно ни в чем не должна себя упрекать. - Должна. Только если мы станем говорить об этом, будет еще хуже. - Вот и не говори. - Но как же? Ведь стоит тебе хоть на минуту очутиться со мной наедине, ты сразу начинаешь говорить про это, а когда мы не одни, это напечатано у тебя на лице. Ты не знаешь, как я порой себя презираю. - Боже правый! - вскричал Дик и едва удержался, чтобы не вскочить на ноги. - Скажи же мне правду, Мейзи, истинную правду, хоть раз в жизни! Может, я... докучаю тебе своими признаниями? - Нет. Нисколько. - В противном случае ты призналась бы мне? - Думаю, что я дала бы тебе понять. - Спасибо. Иначе моя судьба была бы роковой. Но ты должна научиться прощать влюбленному мужчине его слабости. Ведь влюбленный всегда несносен. Ты, конечно, знала это и раньше? Последний вопрос Мейзи не удостоила ответом, и Дик принужден был его повторить. - Само собой, ко мне пытались подступиться и другие мужчины. Они докучали мне, когда моя работа бывала в самом разгаре, настаивали, чтоб я их выслушивала. - И ты выслушивала? - Только поначалу. А они не могли понять, отчего я так равнодушна. И наперебой расхваливали мои картины, причем я все принимала за чистую монету. Я гордилась похвалами, пересказывала их Ками, и - этого я никогда не забуду - однажды Ками посмеялся надо мной. - А ты, Мейзи, очень не любишь, когда над тобой смеются? - Терпеть не могу. Сама я никогда не смеюсь над другими, разве только в тех случаях, когда они плохо работают. Дик, скажи честно, какого ты мнения о моих картинах - обо всех, которые видел. - Честность, честность и снова честность, - изрек Дик те самые слова, которыми, бывало, дразнил ее давным-давно. - Но скажи мне, что говорит Ками. Мейзи ответила не без колебания: - Он... он говорит, что в моих картинах есть чувство. - Да как у тебя язык повернулся солгать мне прямо в глаза? Не забывай, что я сам учился у Ками целых два года. Я знаю доподлинно, как он говорит. - Я не солгала. - Ты поступила еще хуже: сказала полуправду. Ками склоняет голову набок - вот так - и говорит: "Il y a du sentiment, mais il n'y a pas de parti pris"*. ______________ * Есть чувство, но нет замысла (фр.). Дик свирепо грассировал, подражая Ками. - Да, это самое он и говорит, и мне начинает казаться, что он прав. - Ясное дело, прав. В мире были только два человека, которых Дик считал справедливыми как в словах, так и в поступках. Ками был одним из этих двоих. - И вот теперь ты говоришь то же самое. Тут недолго потерять всякую надежду. - Прости, пожалуйста, но ведь ты сама просила меня говорить правду. И кроме того, я слишком тебя люблю, чтоб кривить душой, когда речь идет о твоих работах. Они сильны, они свидетельствуют о настойчивости, которую ты проявляешь порой - но не всегда, - а изредка чувствуются незаурядные способности, но, право, неизвестно, чего ради все это сделано. По крайней мере на меня это производит именно такое впечатление. - Да ведь всякая работа делается неизвестно чего ради. И ты знаешь это не хуже меня. Я хочу только добиться успеха. - Но ты избрала неверный путь. Неужели Ками никогда тебе этого не объяснял? - Хватит кивать на Ками. Я хочу знать твое мнение. Начнем с того, что моя работа никуда не годится. - Я ничего подобного не сказал и даже мысли такой не допускаю. - Тогда, стало быть, это дилетантство? - Вот уж чем даже и не пахнет. Милая моя, ты труженица, уходишь в работу с головой, и за это я перед тобой преклоняюсь. - Неужели и ты втайне надо мной смеешься? - Нет, милая. Пойми, ты для меня дороже всех на свете. Закутай плечи вот этой накидкой, а то продрогнешь. Мейзи закуталась в мягкие куньи меха, вывернув наизнанку серую шкуру кенгуру. - Что за прелесть, - сказала она задумчиво, касаясь подбородком воздушного меха. - Но все-таки скажи, почему я избрала неверный путь, желая достичь хотя бы скромного успеха? - Именно потому, что ты только этого и желаешь. Неужто, милая, тебе не понятно? Настоящая работа не принадлежит - и не подвластна - тому, кто ее делает. Она привносится для него, или же для нее, откуда-то извне. - Но как это совместить с... - Минуточку. Нам дано лишь изучить практические приемы своего ремесла, овладеть кистями и красками, вместо того чтоб им служить и ничего не бояться. - Это мне понятно. - А все прочее привносится извне. Ну, ладно. Если у нас достанет терпения и времени развить свои возможности, мы бываем способны или не способны сотворить что-нибудь стоящее. Тут крайне важно умело и кропотливо овладеть самыми основами нашего ремесла. Но стоит нам только помыслить об успехе, о том впечатлении, какое наша работа может произвести на публику, допустить хоть малейшую мысль о дешевой популярности - и сразу же мы теряем свою творческую силу, свежесть манеры и все прочее. Я по крайней мере в этом убедился. Вместо того чтоб спокойно обдумывать работу и отдавать ей все свое мастерство, мы начинаем суетиться и думать о том, чего не в силах ни ускорить, ни остановить хоть на мгновение. Понимаешь? - Тебе легко так говорить. Твои картины всем нравятся. Разве сам ты никогда не мечтаешь о том, чтобы выставиться? - Еще как часто. Но всякий раз я бываю за это наказан и не могу рисовать в полную силу. Это просто, как дважды два. Если мы относимся к работе с пренебрежением, используем ее для своих личных целей, она мстит нам за это таким же самым пренебрежением, а коль скоро мы гораздо слабее, страдаем-то мы, а не она. - Но я вовсе не отношусь к работе с пренебрежением. Ты же сам знаешь, она для меня - все на свете. - Как не знать. Но сознаешь ты это или нет, после двух мазков, которые ты делаешь ради себя, лишь третий ты делаешь ради своей картины. Милая, само собой, это не твоя вина. Я сам работаю точно так же и знаю это. Большинство выучеников французской школы, как и представители всех наших школ, заставляют учеников трудиться в поте лица ради славы и своих учителей. Слышал я, что мои картины известны во всем мире, а у Ками вечно несли околесицу про ихнюю мазню, я же, по глупости, наивно верил, будто человечество жаждет, чтоб его превознесли выше небес, и облагодетельствовали, и изругали на все корки, и только моя кисть способна все это сделать. И я впрямь верил этому, разрази меня гром! Когда бедная моя голова чуть не лопалась от замыслов, которые я никак не мог претворить на полотне, потому что плохо знал свое ремесло, я предавался суетным мыслям о собственном величии и готовился восхитить мир. - Но ведь порой это и впрямь удается? - В редчайших случаях, милая, причем лишь со злым умыслом. И даже если вопреки всему что-то удается, это все равно такая малость, а мир так огромен, что разве только одна миллионная человечества не останется равнодушной. Мейзи, пойдем со мной, и я покажу тебе, как велик мир. Работа все одно что хлеб насущный - это ясно само собой. Но постарайся понять, ради чего ты работаешь. Я знаю райские уголки, куда мог бы тебя взять, - хотя бы маленький архипелаг южнее экватора. Плывешь туда по штормовым волнам много недель, и океанская глубь черна, а ты, словно впередсмотрящий, глядишь вдаль изо дня в день, и, когда видишь, как восходит солнце, становится страшно - так пустынен океан. - Но кому же все-таки становится страшно - тебе или солнцу? - Солнцу, само собой. А в океанской пучине раздается гул, и с небес тоже доносятся какие-то звуки. На острове растут орхидеи, которые смотрят на тебя так выразительно, разве только сказать ничего не умеют. Там, с высоты трехсот футов, обрушивается водопад, и прозрачно-зеленые его струи увенчаны кружевной серебристой пеной; в скалах роятся миллионы диких пчел; и с пальм, глухо ударяясь оземь, падают крупные кокосовые орехи; и ты приказываешь служанке с кожей цвета слоновой кости подвесить меж дерев длинный желтый гамак, украшенный, словно спелый маис, пышными кистями, и ложишься в него, и слушаешь, как жужжат пчелы и шумит водопад, и засыпаешь под этот шум. - А работать там можно? - Само собой. Всегда нужно хоть что-то делать. Натягиваешь холст меж пальмовых стволов, а критику пускай попугаи наводят. Если же они затеют драку, ты бросишь в них спелым плодом манго, и он лопнет при падении, брызжа пенистым соком. Таких уголков многие сотни. Поедем - и ты увидишь сама. - Нет, такой остров мне не нравится. Похоже, что это царство лени. Расскажи про другие места. - Ну, тогда как тебе покажется красный город, огромный и мертвый, с домами из красного кирпича, где средь камней зеленеют ростки алоэ, а вокруг желтая, как мед, песчаная пустыня? Там, Мейзи, сорок усопших царей покоятся в богатых гробницах, одна великолепней другой. Глядишь на дворцы, улицы, базары, водоемы, и тебе кажется, будто здесь и поныне живут люди, а потом вдруг видишь, как серая белочка в полном одиночестве потирает нос лапкой посреди рыночной площади и павлин, словно изукрашенный драгоценными каменьями, с важностью шествует через резные двери и распускает хвост у ажурного мраморного щита. А вот и обезьянка - маленькая бурая обезьянка - бежит через главную площадь напиться из водоема глубиной в сорок футов. Она спускается к воде, цепляясь за лианы, а другая обезьянка держит ее за хвост, чтоб она не упала. - И это не выдумка? - Я был там и видел все своими глазами. Потом вечереет, оттенки света мало-помалу меняются, и вот ты словно оказываешься внутри огромного опала. А перед самым закатом солнца, как по часам, в городские ворота врывается ощетинившийся дикий кабан, обнажив клыки и роняя из пасти пену, а за ним весь его многочисленный выводок. Тут ты проворно карабкаешься на плечи безглазого черного каменного истукана и глядишь с высоты, как кабан выбирает себе подходящий дворец для ночлега и вступает туда, помахивая хвостом. Но вот пробуждается прохладный ночной ветерок, пересыпает пески, и становится слышно, как пустыня окрест поет себе колыбельную: "Закрываю глазки я", - и темнота будет окутывать все, пока не взойдет луна. Мейзи, любовь моя, поедем со мною, я покажу тебе весь мир. Он, право, прекрасен, и, право, чудовищен - но ничего чудовищного ты не заметишь, - и глубоко безразличен к нашим картинам, которым мы оба посвятили жизнь, безразличен решительно ко всему: в нем всякий занят только своими заботами да предается любви. Поедем со мной, и я научу тебя готовить винный напиток с пряностями, и подвешивать гамак, и... поверь, я научу тебя тысяче дел, и ты сама узнаешь, какие бывают краски, и мы вместе изведаем, что такое любовь, и тогда, быть может, нам будет дано создать что-нибудь достойное. Поедем же! - Но ради чего? - спросила Мейзи. - Да разве можешь ты сделать что бы то ни было, если ты не видела ровно ничего или по крайней мере всего того, что без труда могла бы увидеть? И ведь я люблю тебя, моя дорогая. Поедем со мной. Здесь тебе делать нечего, здесь ты всем чужая, и в жилах твоих есть примесь цыганской крови - это по лицу видно. А я... самый запах соленых морских просторов меня волнует. Давай поплаваем в открытом море и будем счастливы! Говоря это, он вскочил на ноги и, стоя в тени, которую отбрасывала пушка, смотрел на девушку. Короткий зимний вечер уже угас, и зимняя луна, незаметно для них, взошла над тихим морем. Серебристая песчаная кромка отмечала ту границу, которой достигал прилив, покрывая отмели невысокими илистыми дюнами. Ветерок замер, наступила мертвая тишина, только где-то вдали слышно было, как пасущийся осел хрустел мерзлой травой. В воздухе, пронизанном светом луны, разнеслись приглушенные звуки, частые, как барабанная дробь. - Что это? - встрепенувшись, спросила Мейзи. - Будто чье-то сердце бьется. Но где? Дик до того рассердился, когда его мольбы были так грубо прерваны, что не сразу мог спокойно ответить и долго прислушивался к звукам, которые потревожили тишину. Мейзи, по-прежнему сидя под пушечным жерлом, смотрела на него с испугом. Ей так хотелось, чтобы он вел себя благоразумно и перестал будоражить ее своими заморскими фантазиями, такими понятными и вместе с тем непонятными ей. Но когда он начал прислушиваться, она поразилась неожиданной перемене в его лице. - Это пароход, - сказал Дик, - пароход с двумя винтами, сколько можно определить на слух. Отсюда его не видно, но, похоже, он проплывает где-то у самого берега. Ага! - воскликнул он, когда красная ракета пронзила мглу. - Такой сигнал дается, когда оставляют за кормой Ла-Манш. - Неужели кораблекрушение? - спросила Мейзи, не понимавшая смысла его слов. Дик, не отрываясь, смотрел на море. - Кораблекрушение! Какой вздор! Просто пароход сообщает о своем отплытии. Красная ракета с полубака - а вот загорелся зеленый фонарь на корме, и еще две красные ракеты с капитанского мостика. - Что же все это значит? - Просигналил пароход линии "Скрещенные ключи", совершающий рейс в Австралию. Но какой же именно пароход? - Голос Дика звучал теперь совсем по-иному, казалось, он разговаривал сам с собой, и Мейзи это показалось обидным. На мгновение лунный свет пронизал мглу и осветил длинные, темные борта парохода, который медленно выходил из Ла-Манша. - Он четырехмачтовый трехтрубный - и осадка у него глубокая. Стало быть, это либо "Барралонг", либо "Бхутия". Но нет - у "Бхутии" более крутые обводы. Ясное дело, что "Барралонг", он уходит в Австралию. Уже через неделю над ним воссияет Южный Крест - какое счастье привалило старому корыту! Вот это счастье! Устремив глаза к морю, он поднялся на вал, чтобы лучше видеть, но туман вновь сгустился над водой, и удары пароходных винтов уже замирали вдали. Мейзи окликнула его с легкой досадой, и он спустился к ней, все еще глядя в сторону моря. - Видела ли ты хоть раз в жизни, как сияет Южный Крест? - спросил он. - Это дивное зрелище! - Нет, - обронила она с пренебрежением, - не видела и не хочу видеть. Если тебя это восхищает, почему бы тебе самому не уехать туда, чтоб поглядеть? Она подняла лицо, которое до тех пор прятала в темный куний мех, окутывавший ее шею, и глаза ее сверкнули, как брильянты. Лунный свет облек серую шкуру кенгуру в ледяную серебристую изморозь. - Разрази меня гром, Мейзи, ты сейчас похожа на языческого божка, каких много понатыкано на этом плато. - Взглядом она дала понять, что отнюдь не польщена таким сравнением. - Прости, пожалуйста, - продолжал Дик. - На Южный Крест совсем не интересно глядеть в одиночестве. А парохода-то уж и не слыхать. - Дик, - произнесла она невозмутимо, - положим, я действительно пойду за тобой - нет, ты покуда помолчи, - положим, я пойду за тобой вот такая, какая есть, и буду чувствовать то же, что тогда, в детстве. - Но, надеюсь, не станешь относиться ко мне только как к брату? Ведь ты же сама сказала это - в Парке. - У меня никогда не было брата. Предположим, я скажу: "Увези меня в те заветные края, и там, быть может, со временем я полюблю тебя по-настоящему", - как ты поступишь? - Найму извозчика и велю отвезти тебя домой. Или нет: попросту прогоню, хоть пешком иди. Но тебе, милая, это не по силам. А я не стал бы рисковать. Ты достойна того, чтоб я набрался терпения и ждал, пока ты не пойдешь за мной без оглядки. - Неужели ты и вправду этому веришь? - Кажется, да, хоть я и сам сомневаюсь. А тебе такое никогда не приходило в голову? - Да-а... И теперь мне очень совестно. - Даже больше прежнего? - Ты не можешь прочитать мои мысли. И мне страшно вымолвить все начистоту. - Ну и пусть. Ты же обещала сказать мне правду - по крайней мере хоть сказать. - Я знаю, как я неблагодарна, и тем не менее... тем не менее, хотя я не сомневаюсь, что ты любишь меня, и очень ценю твою дружбу, все же... все же я отвернулась бы от тебя, если б могла благодаря этому достичь своей цели. - Милая моя крошка! Эти чувства мне знакомы. Они не способствуют плодотворной работе. - Но ты не рассердился? Вспомни, ведь я сама себя презираю. - Для меня все это не слишком лестно - хотя иного нечего было и ожидать, - но я ничуть не рассердился. Я тебя жалею. Право, ты давным-давно, много лет назад, должна была преодолеть свое мелочное честолюбие. - Ты не смеешь разговаривать со мною свысока! Я хочу достичь лишь того, ради чего трудилась долгие годы. Тебе это досталось легче легкого, и... и, по-моему, это несправедливо. - Но что я могу поделать? Я отдал бы десять лет жизни, лишь бы обеспечить тебе желанный успех. Но я бессилен помочь: тут даже я бессилен. Мейзи невнятно огрызнулась. А Дик продолжал: - И твои слова, которые я сейчас услышал, свидетельствуют, что ты на ложном пути и успеха тебе не видать. Ради него нельзя жертвовать чужими судьбами - в этом я убедился на горьком опыте. Приходится жертвовать собой, подчиняться суровой жизненной необходимости, не щадить себя, никогда не испытывать удовлетворенности своей работой, кроме той минуты, когда ты только готовишься к ней приступить и замысел едва родился. - Как могу я этому поверить? - Поверишь ты или нет, все равно. Таков всеобщий закон, который не изменится от того, угодно ли тебе принять его или же отвергнуть. Сам я стараюсь покориться, но у меня ничего не получается, и вот из-под моей кисти выходит жалкая пачкотня. Но, как бы то ни было, запомни, что у всякого на одну удачную работу приходится по меньшей мере четыре неудачных. Зато одна эта удача сама по себе окупает все прочее. - Но разве не отрадно, когда расхваливают твои работы, пусть даже неудачные? - Еще как отрадно. И все же... Хочешь, я расскажу тебе один случай? Рассказ будет не из приятных, но, когда мы вместе, мне кажется, что я могу разговаривать с тобой как мужчина с мужчиной. - Слушаю. - Некогда в Судане я шел через поле, где перед этим мы вели трехдневный бой. Там осталось тысяча двести трупов, и мы не успели их похоронить. - Какой ужас! - Я в то время работал над большой монументальной картиной и далеко не был уверен, что она понравится английской публике. Так вот, глядя на это поле, я многое понял. Оно было словно усеяно разноцветными ядовитыми грибами, и... до тех пор я ни разу еще не видел, как такое множество людей вновь обращается в прах, из которого некогда был сотворен человек. И я начал понимать, что мужчины и женщины - лишь материал для работы, а все их слова или поступки бессмысленны. Ясно? Строго говоря, с точно таким же успехом можно приникнуть ухом к палитре в надежде, что краски вдруг заговорят. - Дик, это немыслимо! - Минуточку. Ведь я же не случайно подчеркнул: строго говоря. К несчастью, человек всегда неизбежно или мужчина или женщина. - Хорошо еще, что ты хоть это признаешь. - Только не по отношению к тебе. Ты не женщина. Но, Мейзи, люди заурядные должны жить, работать и знать свое место. Это и приводит меня в бешенство. - Не переставая говорить, он швырнул в море камешек. - Я знаю, мне нет нужды обращать внимание на всякие пересуды. Я понимаю, что они только портят дело. И однако, черт их всех побери, - тут еще один камешек полетел в воду, - я невольно начинаю мурлыкать от удовольствия, когда меня гладят по шерстке. Даже если у человека на лбу написано, что он врет без зазрения совести, его лживая лесть мне приятна, и рука моя теряет твердость. - А если он не льстит? - Тогда, моя ненаглядная, - тут Дик усмехнулся, - я забываю, что эти дары вверены мне лишь на сохранение, и готов пустить в ход палку, лишь бы такой человек полюбил и оценил мою работу. Все это унизительно. Но, думается мне, даже будь художник ангелом, изображай он людей с полнейшим беспристрастием, он проиграл бы в мастерстве ровно столько, сколько выиграл бы в бойкости. Мейзи рассмеялась, представив себе Дика в обличье ангела. - И тебе, видимо, кажется, - сказала она, - что всякая похвала идет во вред работе. - Мне не кажется. Это закон - такой же неукоснительный, как в доме у миссис Дженнетт. Да, всякая похвала неизбежно идет во вред работе. И я рад, что ты видишь это с такой ясностью. - Мне это ничуть не улыбается. - Мне тоже. Но... приказ есть приказ: что ж поделаешь? Хватит ли у тебя сил устоять в одиночку? - Должно хватить. - Милая, позволь, я тебе помогу. Мы способны послужить друг другу надежной опорой и постараемся идти только прямым путем. Нам не миновать заблуждений, но и это лучше, нежели брести на ощупь порознь. Мейзи, неужто ты не понимаешь, что я прав? - Я сомневаюсь в том, что мы уживемся. Ремесло у нас одно, и мы друзья, но ведь дружба дружбой, а дело врозь. - Попался бы мне под руку человек, который выдумал эту дурацкую поговорку. Наверно, сам он жил в пещере и жрал сырьем медвежатину. Уж я бы заткнул ему глотку наконечниками от его собственных стрел. Ну, что еще? - Я была бы тебе плохой женой. Я по-прежнему думала и беспокоилась бы прежде всего о своей работе. Четыре дня в неделю со мной вообще невозможно разговаривать. - Ты рассуждаешь так, будто, кроме тебя, никто в мире не брался за кисть. Неужели ты полагаешь, что я сам чужд беспокойства, волнений, чувства собственного бессилия? Твое счастье, если ты испытываешь все это только четыре дня в неделю. Но какая разница? - Очень большая - если это бывает и с тобой. - Да, и я умею это уважать. А другой едва ли сумеет. Вдруг он станет над тобой смеяться? Но тут не о чем и разговаривать. Если ты можешь так думать - значит, ты не любишь меня - все еще нет. Прилив уже почти затопил илистые отмели, и водная поверхность не раз подернулась рябью, прежде чем Мейзи решилась заговорить. - Дик, - сказала она задумчиво, - я глубоко убеждена, что ты гораздо лучше меня. - Собственно, к теме нашего разговора это не относится - но в каком смысле лучше? - Сама толком не знаю, но ты так умно говорил о работе и обо всем прочем. А еще ты такой терпеливый. Да, ты лучше меня. Дик живо вообразил, как безотрадна жизнь обыкновенного человека. И не нашел ничего такого, что могло бы преисполнить его сознанием собственного превосходства. Он поцеловал край меховой накидки. - Почему, - продолжала Мейзи, притворяясь, будто не заметила этого, - ты видишь то, чего мне не дано видеть? Я не верю в то, во что веришь ты, и все же верю в твою правоту. - Бог свидетель, если я и увидел хоть сколько-нибудь, то оказался способен на это лишь благодаря тебе, и я знаю, что одной тебе я мог это сказать. С тобой все на миг будто стало ясным, но я сам не следую собственным поучениям. Ты помогала бы мне... Мы одни на всем белом свете, и... ведь тебе хорошо со мной? - Ну конечно. Ты даже представить себе не можешь, как бесконечно я одинока! - Поверь, я очень хорошо себе это представляю. - Два года назад, когда я еще только сняла дом, я часто бродила по заднему дворику и пыталась плакать. Но я не умею плакать. А ты? - Давненько уж не пробовал. Но что у тебя было? Переутомление? - Сама не знаю. Но мне казалось, будто я, безнадежно больная, нищая, умираю с голоду в Лондоне. Эта мысль мучила меня целыми днями, и мне было страшно - невыносимо страшно! - Мне тоже знаком этот страх. Ничто не может с ним сравниться. Иногда я просыпаюсь от него среди ночи. Но ты бы не должна была знать такого чувства. - А ты откуда знаешь? - Это неважно. Скажи-ка, твой капитал, который приносит триста фунтов годовых, надежно помещен? - В Национальном банке. - Отлично. Если кто-нибудь станет советовать тебе поместить деньги на более выгодных условиях - если даже это посоветую я сам, - не слушайся. Никогда не трогай капитала, не давай взаймы ни гроша никому на свете - даже твоей рыжей подружке. - Перестань делать мне внушения! По-моему, я не так уж глупа. - В мире полным-полно мужчин, которые за триста фунтов годовых готовы продать душу, и женщины тоже частенько заходят поболтать и перехватить где пятерку, а где десятку: женщина забывает о совести, когда нужно вернуть долг. Береги свои деньги, Мейзи, ведь нет ничего ужасней, чем нищенская жизнь в Лондоне. Я сам немало натерпелся. Разрази меня гром, даже я изведал страх! А нужно быть бесстрашным. Каждому человеку суждено испытать уготованные ему терзания - и если он не преодолеет в себе этот кошмар, то может докатиться до самого презренного малодушия. Дик на собственной шкуре испытал, как беспросветна и невыносима нужда, проникся отвращением к ней до самых глубин души, и, словно для того, чтобы он не возомнил о себе слишком много, воспоминания прошлого постоянно преследовали его и жгли стыдом, когда он сбывал перекупщикам свои картины. Подобно тому, как Нильгау невольно охватывала дрожь при виде зеленой глади озера или мельничной плотины, а Торпенхау всегда пугался руки, занесенной для удара саблей или копьем, сам презирая себя за это, так Дик страшился нищеты, которую некогда испытал, отчасти из собственной прихоти. Ему досталось бремя более тяжкое, чем его друзьям. Мейзи следила за выражением его лица, таким изменчивым в лунном свете. - Но ведь теперь у тебя много денег, - сказала она, стараясь его успокоить. - И все равно этого мало... - начал он с безудержной злостью. Потом рассмеялся: - Мне всегда будет для ровного счета не хватать трех пенсов. - Почему же именно трех пенсов? - Как-то я взялся отнести чемодан одному человеку от Ливерпульского вокзала до Блэкфрайрского моста. Подрядился за шесть пенсов - ты не смейся, это я серьезно, - деньги мне нужны были позарез. Но он не постеснялся уплатить мне всего три пенса, да и то медью, а не серебром. С тех пор, сколько бы я ни заработал, ничто не возместит мне недоплаченные три пенса. Эти слова как-то неподобающе звучали в устах человека, только что изрекавшего поучения о святости труда. Они резали слух Мейзи, которая предпочитала, чтобы ей платили восторженными рукоплесканиями, имеющими истинную ценность уже хотя бы потому, что все до них так падки. Она вынула кошелечек и с самым серьезным видом извлекла оттуда трехпенсовик. - Вот, - сказала она. - Я хочу сама уплатить тебе, Дикки, и пускай это никогда больше тебя не тревожит: ведь это такой пустяк. Ну что, теперь ты получил сполна? - Получил, - ответил земной апостол бескорыстного творчества, принимая монетку. - Я вознагражден тысячекратно, и отныне вопрос исчерпан. Эту монетку я повешу на свою часовую цепочку и не расстанусь с ней до конца жизни. А ты, Мейзи, сущий ангел. - Мне что-то надоело сидеть на месте, да и зябко становится. Боже правый! Накидка вся побелела, и твои усы тоже! Я даже не заметила, какой сегодня мороз. Пальто Дика покрылось на плечах легким налетом инея. Он и сам забыл о холоде. Оба дружно рассмеялись, и этот смех положил конец всяким серьезным разговорам. Чтобы согреться, они побежали прочь от моря через пустырь, потом остановились поглядеть на прилив во всем его великолепии при лунном свете и на колючий кустарник, который чернел близ берега. Дик испытывал особенное удовольствие от того, что Мейзи воспринимает цветовые оттенки точно так же, как и он - улавливает голубизну в белом тумане, сиреневый проблеск в серых сумерках, - и все вокруг представляется ей не уныло однообразным, а играющим тысячами разных красок. Лунный свет проник в душу Мейзи до самых глубин, и она, обычно такая замкнутая, разоткровенничалась, стала рассказывать о себе и обо всем, чем она была увлечена, - о Ками, мудрейшем из наставников, о девушках, которые занимаются в его мастерской; о полячках, готовых работать до изнеможения, если их не остановить; о француженках, таких трудолюбивых и талантливых на словах, но отнюдь не на деле; об англичанках, усердствующих сверх всякой меры и не способных понять, что поверхностный интерес к делу очень далек от таланта; об американках, чьи резкие голоса, нарушающие тишину знойного дня, могут вконец расстроить и без того напряженные нервы, а если поужинать с ними, непременно живот разболится; о неистовых русских, с которыми нет решительно никакого сладу, - они вечно рассказывают такие ужасы о всякой нежити, что другие девушки визжат, будто их режут; о тупоголовых немках, которые приезжают, чтобы научиться чему-то одному, и, достигнув цели, уезжают такими же тупоголовыми и всю жизнь только копируют чужие картины. Дик слушал, зачарованный голосом Мейзи. Ему живо вспомнилось прошлое. - Вижу я, там мало что изменилось, - сказал он. - И краски по-прежнему крадут во время завтрака? - Не крадут. Заимствуют, вот как это называется. Ну конечно же. Я скромна и заимствую только ультрамарин, но есть такие, которые заимствуют даже еще не разведенные свинцовые белила. - Я сам это делал. Когда видишь палитру, висящую без присмотра, трудно устоять перед искушением. Всякая краска, которая плохо лежит, становится всеобщим достоянием - даже если ее уже развели маслом. Зато каждый приучается беречь свои тюбики. - Я хотела бы позаимствовать твою палитру, Дик. Может, вместе с ней мне достался бы и твой успех. - Надо бы отчитать тебя хорошенько, да уж ладно, воздержусь. Как много в мире разнообразия, а ты этого не хочешь видеть, хотя что значит успех, или жажда успеха, или даже самый грандиозный успех по сравнению с... Нет, не стану снова затевать этот разговор. Нам пора назад, в Лондон. - Дик, прости меня, но... - Успех тебе гораздо дороже, чем я. - Не знаю. Не уверена. - Чем ты меня вознаградишь, если я укажу тебе короткий и верный путь и ты достигнешь всего, чего желаешь, - восторгов, шумихи, суеты и прочего? Обещаешь ли ты беспрекословно мне повиноваться? - Конечно. - Прежде всего, как бы ты ни была увлечена работой, никогда не забывай поесть вовремя. На прошлой неделе ты два раза не завтракала, - сказал Дик наугад, но при этом не слишком рисковал ошибиться, поскольку знал, с кем имеет дело. - Нет, нет - поверь, всего один раз. - Все равно это никуда не годится. И обедать надо плотно, а не ограничиваться чашкой чая с галетами только потому, что готовить обед хлопотно. - Да ты просто смеешься надо мной! - В жизни своей я не говорил более серьезно. Любимая, неужели ты до сих пор не поняла, как бесконечно ты дорога мне? Мне чудится, будто весь мир в заговоре против нас и тебе постоянно грозит смертельная простуда, несчастный случай, потоп, ограбление, смерть от непосильной работы и голода, а я даже не вправе тебя оберегать. Ведь я далеко не уверен, что у тебя хватает здравого смысла одеться потеплее, когда на дворе мороз. - Дик, с тобой просто невозможно разговаривать, честное слово! Жила же я как-то и без тебя, разве нет? - Тогда я был далеко и ничего не знал. Но теперь я здесь и готов пожертвовать всем на свете ради того, чтоб иметь право не пустить тебя на улицу, когда идет дождь. - Ты готов пожертвовать ради этого даже своим успехом? Тут уж Дик с превеликим трудом удержался от грубости. - Знаешь, Мейзи, миссис Дженнетт справедливо говорила, что с тобой никакого терпения не хватит! Ты слишком долго прожила взаперти во всяких учебных заведениях и теперь полагаешь, будто люди только тобой и интересуются. Да во всем мире наберется немногим больше тысячи человек, которые хоть сколько-нибудь смыслят в живописи. Вспомни, я видел более тысячи трупов, они усеивали поле, как поганки. Успех создает лишь ничтожная горстка людей. А всем прочим наплевать - решительно наплевать. Насколько я могу судить, каждый мужчина, пожалуй, спорит со своей Мейзи. - Бедняжка Мейзи! - Вернее, бедняжка Дик! Ужели ты думаешь, что он в борьбе за то, что для него дороже жизни, захочет хоть прикоснуться к какой-то картине? А если б он и захотел этого, если б этого захотел весь мир и миллиард зрителей начал бы превозносить меня и петь мне хвалу, разве это вселило бы спокойствие в мою встревоженную душу, если я знал бы, что ты отправилась за покупками на Эджвар-роуд и ходишь под дождем без зонтика? Ну, будет, пойдем на станцию. - Но ведь там, на берегу, ты сказал... - робко начала Мейзи. Дик простонал с отчаяньем: - Ну да, сказал, сам знаю. Кроме работы у меня ничего нет, в ней вся моя жизнь, на нее вся моя надежда, и я уверен, что постиг закон, которому она подчиняется. Но во мне еще сохранилось чувство юмора - хотя ты почти вышибла его из меня. И при этом я понимаю, что для человечества моя работа значит не так уж много. Слушайся моих слов и не обращай внимания на мои поступки. У Мейзи хватило благоразумия не касаться больше спорных вопросов, и они вернулись в Лондон, очень довольные своей поездкой. Когда поезд подкатил к перрону, Дик в упоении разглагольствовал о том, как прекрасны прогулки на свежем воздухе. Он обещал купить Мейзи верховую лошадь - самую дивную лошадь, на которую еще не надевали узды, - для себя же он приобретет скакуна, арендует конюшню милях в двенадцати от Лондона, и Мейзи, исключительно для укрепления здоровья, станет выезжать с ним на прогулки три раза в неделю. - Что за глупости, - сказала Мейзи, - ведь это же неприлично. - Но у кого во всем Лондоне достанет сейчас любопытства или смелости спросить у нас отчета, если нам угодно будет поступить так или иначе? Мейзи окинула взглядом фонари, туманную мглу и опостылевшую сутолоку на улицах. Пожалуй, Дик был прав; но какая-то кляча не могла заменить Искусство, каким оно ей представлялось. - Порой ты бываешь очень мил и умен, но куда чаще ты невыносимо глуп. Я не приму от тебя в подарок никаких лошадей и не позволю тебе проводить меня сегодня до дому. Сама доеду. Но изволь дать мне обещание. Ты больше никогда не станешь вспоминать о тех трех пенсах, которые тебе недоплатили, ладно? Не забудь, ты все получил сполна, и я не допущу, чтоб из-за такого пустяка ты презирал мир и работал спустя рукава. Ты способен на очень многое и поэтому не смеешь мелочиться. Так роли поменялись, и она достойно отомстила за себя. Дику же оставалось только помочь ей сесть в коляску. - До свиданья, - сказала она просто. - Приходи в воскресенье. Дик, какой чудесный день мы с тобой провели! Почему так не бывает всегда? - Потому что любовь подобна работе над рисунком: необходимо идти либо вперед, либо назад, оставаться же на одном месте невозможно. Кстати, не прекращай работать над рисунком. Счастливо тебе, и ради меня... ради всего святого, береги здоровье. Он повернулся и в задумчивости пошел домой. Минувший день нисколько не оправдал его надежд, но все же - и на это не жаль потратить многие дни - он как-то сблизился с Мейзи. Остальное было лишь делом времени, а награда стоила того, чтобы терпеливо ждать. И теперь он вновь безотчетно направился к реке. - Как она сразу все поняла, - сказал он, глядя на воду. - В мгновение ока нащупала больное место и выкупила мою грешную душу. Боже, как быстро она все поняла! И сказала, что я лучше ее! Лучше ее! - Он рассмеялся, думая о нелепости этой мысли. - Едва ли девушки хотя бы смутно догадываются, какова жизнь мужчин. Нет, не догадываются, иначе... они не стали бы выходить за нас замуж. Он вынул подарок Мейзи и смотрел на него, словно на какое-то чудо, на залог душевного понимания, которое в конце концов завершится полнейшим счастьем. Но до тех пор Мейзи беззащитна в Лондоне и окружена опасностями. А среди этого многолюдия, как в дикой пустыне, опасностям нет числа. Дик обратился к Судьбе с бессвязной мольбой, будто язычник, и бросил серебряную монетку в реку. Если суждено стрястись какому-нибудь несчастью, вся тяжесть падет на него и не коснется Мейзи, потому что у него нет сокровища драгоценней этого трехпенсовика. Пускай это просто мелкая монетка, но ее подарила Мейзи, и Темза приняла жертву, так что теперь наверняка удалось умилостивить Судьбу. Бросив монетку в воду, он на время освободился от мыслей о Мейзи. Он сошел с моста и, насвистывая, поспешил домой, потому что после целого дня, впервые проведенного наедине с женщиной, испытывал сильную потребность в мужском разговоре средь клубов табачного дыма. И куда более заманчивое желание охватило его, когда перед ним, словно призрак, возник "Барралонг", - он мчался, рассекая волны и подняв все паруса, в те широты, над которыми сияет Южный Крест. Глава VIII Было два у Гайаваты, Как сказал я, верных друга, Музыкант был Чайбайабос И силач великий Квазинд. "Гайавата" Торпенхау нумеровал последние страницы какой-то рукописи, а Нильгау, который зашел сыграть в шахматы и остался потолковать о политике, просматривал начало, отпуская пренебрежительные замечания. - Это довольно-таки выразительно и бойко, - сказал он, - но серьезного разбора политического положения в Восточной Европе здесь и в помине нету. - Мне лишь бы настрочить сколько требуется, и дело с концом... Тридцать семь, тридцать восемь, тридцать девять - ну вот, как будто и все? Получится одиннадцать или двенадцать столбцов отменной брехни. Ого! - Торпенхау сложил листки в стопку и замурлыкал себе под нос: - Ягнят продаю, продаю ягнят, Но будь я, как сам король, богат, Я не стал бы кричать: "Продаю ягнят!" Вошел Дик, держась самоуверенно и даже несколько вызывающе, но чувствуя себя на верху блаженства. - Вернулся, наконец? - спросил Торпенхау. - Допустим. А вы тут что поделываете? - Работаем. Слушай, Дикки, ты ведешь себя так, будто тебе принадлежит весь Английский национальный банк. За воскресенье, понедельник и вторник ты ни разу не взял в руки кисть или карандаш. Это сущее безобразие. - Замыслы приходят и уходят, дети мои. Они исчезают, как дым, когда мы с вами покуриваем табачок, - возразил Дик, набивая трубку. - И более того... - Он нагнулся и сунул в камин бумажный жгут. - Аполлон далеко не всегда натягивает тетиву своего лука... Нильгау, к черту ваши дурацкие шуточки! - Здесь не место проповедовать теорию вдохновения свыше, - сказал Нильгау, вешая обратно на гвоздь огромные, хитроумно сделанные мехи, которыми Торпенхау раздувал огонь в камине. - Мы же предпочитаем грубые орудия ремесла. Во! То место, на котором сидят. - Не будь вы этаким жирным здоровяком, - сказал Дик, озираясь в поисках оружия, - я бы вас... - Не смейте затевать здесь возню. В прошлый раз вы разворотили половину мебели, когда перебрасывались подушками. Дик, поздоровайся лучше с Дружком. Ты только погляди на него. Дружок спрыгнул с дивана и терся о колени Дика, царапая когтями его башмаки. - Славный ты мой! - воскликнул Дик, подхватив песика на руки и целуя его в черную отметину над правым глазом. - Как делишки, Дружочек? Этот урод Нильгау прогнал тебя с дивана? Куси его, мистер Другс. Дик усадил песика на живот Нильгау, который всей своей тушей развалился на диване, и Дружок принялся его трепать, словно хотел растерзать в клочья, покуда толстяк не придавил его подушкой, после чего песик притих, часто дыша и высунув язык всем напоказ. - Сегодня утром, Торп, прежде чем ты продрал глаза, этот проказник Дружок успел сделать вылазку на улицу. Я видел, как он лебезил перед приказчиком мясной лавки на углу, когда тот отпирал двери. Можно подумать, будто хозяин его голодом морит, - сказал Дик. - Ну-ка, Другс, признавайся, правда ли это? - строго вопросил Торпенхау. Песик забился под подушку, выставив лишь упитанный белый задик, словно этот разговор его более не интересовал. - Сдается мне, что еще один блудливый кобель тоже совершил сегодня вылазку, - заметил Нильгау. - Чего ради ты вскочил ни свет ни заря? Торп полагает, что ты собираешься купить лошадь. - Он прекрасно знает, что со столь серьезным делом мы могли бы справиться все втроем. Нет, просто мне стало грустно и одиноко, вот я и съездил взглянуть на море и на проплывающие суденышки. - Куда же это ты съездил? - В одно местечко на берегу Ла-Манша. Кажется, оно называется Ухни, или Плюхни, или как там его, не упомню, но это всего в двух часах езды от Лондона, и можно увидеть корабли на плаву. - Ну и что же, встретился среди них какой-нибудь знакомый? - Только "Барралонг", который отплывал в Австралию, да одесский транспорт с зерном стоял под разгрузкой. День выдался холодный, но так приятно было подышать соленым морским воздухом. - Стало быть, это ради встречи с "Барралонгом" ты напялил парадные штаны? - осведомился Торпенхау, ткнув пальцем. - Да ведь у меня нет ничего другого, ежели не считать рабочего комбинезона. И кроме того, я хотел оказать морю уважение. - И тебя не манил простор? - полюбопытствовал Нильгау. - До безумия. Лучше не говори. Зря я поехал. Торпенхау и Нильгау обменялись многозначительным взглядом, а Дик меж тем нагнулся, разглядывая обувь под вешалкой. - Вот эта пара подойдет, - заявил он наконец. - Не могу сказать, чтоб ты проявил хоть малую толику вкуса при выборе домашних туфель, но были б они впору, вот что главное. Он сунул ноги в просторные мокасины и удобно развалился в глубоком кресле. - Это моя любимая пара, - сказал Торпенхау. - Я как раз собирался сам ее надеть. - Какой срам, ты только о себе думаешь. Едва заподозришь, что я хоть минутку хочу провести в свое удовольствие, немедля норовишь мне так или иначе досадить. Ищи себе другую обувь. - Скажи спасибо, Торп, что Дику не по росту твоя одежда. Оказывается, у вас все общее, - сказал Нильгау. - У Дика нет ничего такого, что я решил бы надеть. Деньжатами у него, правда, всегда разжиться можно. - Черт тебя побери, неужто ты шарил в моих тайниках? - осведомился Дик. - Вчера я припрятал соверен в жестянке из-под табака. Ну мыслимо ли аккуратно платить по счетам, когда... Тут Нильгау принялся хохотать, и Торпенхау вторил его смеху. - Припрятал вчера соверен! Плохо же ты умеешь считать. Месяц назад ты дал мне взаймы пять фунтов. Помнишь? - спросил Торпенхау. - Конечно, помню. - А помнишь ли, что через десять дней я вернул деньги и ты сунул их в жестянку? - Да неужто, разрази меня гром? А я-то думал, они в какой-нибудь из коробок с красками. - Думал! С неделю назад я зашел к тебе в мастерскую взять табачку и нашел эти деньги. - Как же ты ими распорядился? - Сводил Нильгау в театр и накормил обедом. - Да будь у тебя вдвое больше денег, накормить Нильгау досыта тебе не удалось бы все равно, - разве только армейскими консервами. А эти деньги я рано или поздно нашел бы сам. Ну чего вы смеетесь? - Как ни кинь, а ты редкостный простак, - сказал Нильгау, все еще посмеиваясь при воспоминании об обеде. - Ну да ничего. Мы оба изрядно потрудились на своем веку, те