кол Хэнка, затаенный меж вершинами белой пены, приглушенный складчатыми теплыми равнинами, и все же он звенит, колокол Хэнка. На кухне, заставленной архитектурными чудесами грязной посуды, Вив откидывает запястьем прядь волос, которая всегда падает на лоб, когда она спешит, и тихо напевает про себя: "Мои глаза узрели славу его прихода, хода, да". На заднем плане толпятся собаки, пожирая глазами оленьи кости, остатки хлеба и подливки, сваленные кучей в битой фарфоровой миске. За амбаром, в саду, деревца с пыльно-серыми листьями, которые уже начинают сворачиваться по краям, приносят дань заходящему солнцу -- медные яблоки, и уставшее, налившееся соками солнце, медленно скользя в океан, милостиво принимает их дар. Чайки качаются на бордовых волнах прибоя, поднимаясь на гребни и опускаясь во впадины вместе с колышущейся водой, делая вид, что они являются неотъемлемой частью моря. Бони Стоукс выходит из своего дома и направляется комической походкой черного аиста -- шажок-прыжок-шажок -- к магазину, чтобы проверить бухгалтерию сына. По дороге он считает шаги, чтобы удостовериться, что никто не украл ни фута тротуара. Тренер Левеллин свистит в свой свисток и бросает команду в последний тупой и изматывающий раунд пота и топота, который они уже неоднократно повторяли; Хэнк занимает место защитника, делает ложный выпад, чисто подрезает, принимая удар противника бедром. Концовка проходит с изможденными хрипами, все катятся по земле, вдыхая запах травы и песка, пока полузащитник не вырывается на открытое пространство. Тренер свистит, оповещая о конце тренировки, -- в сумерках свисток звучит как блеск мишуры... "Хэ-э-энк..." Если бы он всегда так звенел... "Хэнк!" Но что сделаешь с остальными звуками? "Я здесь, Джо, у коровы". "Хэнкус? -- Джо Бен просовывает голову в окно и сплевывает шелуху. -- Я написал открытку Леланду. Может, хочешь взглянуть и что-нибудь добавить? Лично от себя? " "Сейчас приду. Я уже выжимаю из нее последнее ". Голова Джо исчезает. Хэнк ставит скамеечку на огромный ящик, в котором хранится аварийный генератор, и берет ведро. Подойдя к двери, он распахивает ее плечом, потом возвращается, отвязывает корову и, шлепнув ее по боку, выгоняет на пастбище. Когда он возвращается домой с ведром молока, ударяющимся при каждом шаге о ногу, Вив уже вымыла посуду, а Джэн наверху укладывает детей спать. Джо, склонившись над столом, сосредоточенно перечитывает свою открытку. Хэнк ставит ведро и вытирает руки о штаны. "Дай-ка взглянуть. Наверно, мне тоже надо черкнуть пару слов ". ...И почтальон, пуская кровавые сопли, докладывает своему начальнику: "Я не думаю, что это несчастный случай, слишком уж все хорошо получилось, чтобы быть случайностью. Я считаю, что этот парень -- опасный псих, а взрыв был запланирован!" Вспыхивает огнями игральный автомат. Тучи облаков несутся мимо. Наконец с яростным шипением автобус продирается сквозь городской транспорт и, вырвавшись на свободу, плавно покачиваясь, устремляется на Запад по живописной, словно с открытки, местности. Рука, летящая открытка, взрыв, щепки и осколки, земля, вставшая дыбом на газоне и медленно осыпающаяся вниз. Ивенрайт устраивает свою задницу на стульчаке в бензозаправочном клозете и раскрывает комикс. Не дождавшись и середины, Джонатан Дрэгер покидает собрание в "Красном врале " под предлогом того, что ему срочно надо ехать на Север, вместо чего направляется в кафе, где, усевшись за столик и раскрыв тетрадь, записывает: "Человек не может быть уверен ни в чем, за исключением того, что может проиграть. В этом его истинная вера, не верящий же в это, богохульник и еретик, вызывает у нас самый праведный гнев. Дети ненавидят зазнайку, который заявляет, что может пройти по забору и ни разу не упасть. Женщина презирает девушку, пребывающую в уверенности, что ее красота всесильна и обеспечит ей любовь. Ничто так не раздражает рабочего, как хозяин, уверенный в превосходстве своей администрации. И это раздражение может быть использовано и направлено в нужное русло ". А в автобусе, откинувшись на спинку кресла, у окна дремал, просыпался и снова дремал Ли, редко когда открывая больше чем один глаз, чтобы взглянуть сквозь свои темные очки на проносящуюся за окном Америку. Сбавить скорость... Стоп... Обгон разрешен... Элегантные юнцы, развлекающиеся под навесами кафе, и точно такие же, элегантно отдыхающие в кемпингах после своих уличных развлечений... Осторожно... Сбавить скорость... Стоп... Скорость без ограничений... Ли засыпал и просыпался, двигаясь к западу, трясясь над огромным урчащим автобусным мотором; (Ивенрайт рывками продвигается к югу от уборной к уборной) бесстрастно засыпал и просыпался, глядя на проносящиеся мимо дорожные знаки; (Дрэгер едет из "Красного враля", периодически делая остановки, чтобы выпить кофе и внести в тетрадку новую запись) радуясь, что не стал покупать в дорогу дешевое чтиво. (Дженни смотрит на облака, тянущиеся к морю, и начинает петь низким, приглушенным речитативом "О тучи... о дождь...") От Нью-Хейвена в Нью-Йорк, оттуда в Питтсбург, туда, где жизнь, где у людей ровные белые зубы, где много спагетти и хлеба с чесноком, где баночное пиво с рекламными наклейками. (Черт бы побрал этот понос! Ныряя в очередной клозет, Ивенрайт делает еще одну зарубку на мече Немезиды.) Кливленд и Чикаго. "Масса удовольствий... на маршруте 66!" ( "Положение владельцев кафе тяжелее, чем простых рабочих, -- записывает Дрэгер. -- Последние отвечают лишь перед работодателем, владельцы кафе -- перед каждым посетителем".) Сент-Луи... Колумбия... Канзас-Сити, дезодорант для мужчин заглушает запах пота! Денвер... Чейена... Рок-Спрингз -- Угольная Столица Мира. ( "Но и самый большой упрямец раскалывается, как ореховая скорлупа", -- запечатлевает Дрэгер.) Добро пожаловать в Орегон! Скорость строго ограничена. (Пусть этот чертов упрямец только подождет, когда я швырну ему в морду эти документы!) До ярмарки в Юджине 88 миль... ( "Человек, -- записывает Дрэгер, -- есть... будет... может... не должен... ") Радуга... Синяя река... ( "О тучи... -- поет Дженни, -- облака, разите моего врага".) Фин-Рок... Либург... Спрингфилд... И только в Юджине он окончательно просыпается. Он проехал весь путь, почти не замечая этого. Он выходил на остановках -- покупал плитку шоколада, кока-колу, принимал душ и возвращался на место, сколько бы времени до отправки автобуса ни оставалось. Но чем ближе он подъезжал к Юджину, тем чаще попадались в пейзаже наглухо закрытые двери с заржавленными замками. А после того как он пересел в Юджине на другой автобус, раздолбанный и неудобный, и тот пополз вверх на горный кряж, отделяющий побережье от остального континента, он почувствовал, что его все больше и больше охватывает тревожное возбуждение. Он смотрел на зеленую гряду гор, высящуюся впереди, заросшие густой зеленью кюветы и серебристые облака, словно привязанные к земле высокими и тонкими струйками осеннего дыма, как дирижабли. На огромные рычащие трелевочные тракторы, с ревом вырывавшиеся из зарослей, волоча за собой связки бревен, как... (как уж не знаю что, но в детстве, подобно ужасным драконам, они каждую ночь выползали из заколдованных гор, наполняя кошмарами мои детские сны. Эти воскресшие чудовища моего детства за все время путешествия стали первым намеком на то, что решение мое было чересчур поспешным.) -- Но я еще могу передумать и вернуться, -- напомнил я сам себе. -- Я вполне могу это сделать. -- Что сделать? -- поинтересовался сидевший через проход от меня мужчина -- я только сейчас обратил на него внимание: небритый увалень, разящий всеми возможными запахами. -- Что ты сказал? -- Ничего. Простите, просто подумал вслух. -- А я во сне разговариваю, представляешь? Честное слово. Мою старуху это просто сводит с ума. -- Мешает ей спать? -- любезно поинтересовался я, раздосадованный своей небрежностью. -- Да. Но не то, что я говорю. Она специально ждет, когда мне начнет что-нибудь сниться. Понимаешь, боится, что пропустит что-нибудь... Нет, не то чтобы хочет поймать меня на чем-нибудь, она знает, что я уже стар бегать за юбками, или, по крайней мере, она так считает, черт бы ее побрал... Нет, говорит, что слушать меня -- все равно что загадывать судьбу. Всякие там предсказания, ну и прочее. И чтобы продемонстрировать свои способности, он откинулся на спинку и закрыл глаза. "Сейчас увидишь..." -- широко осклабился он. Рот его обмяк, раскрылся, и уже через мгновение он начал храпеть, что-то бормоча себе под нос: -- Ага, не покупай у Элкинса этот участок. Хорошенько запомни... "Боже мой, -- подумал я, глядя на желтую пасть этого нового дракона, -- куда я еду? " Я отвернулся от покрытого щетиной профиля и устремил взгляд в окно на проплывавшие мимо геометрические фигуры -- прямоугольные рощи грецких орехов, параллелограммы фасолевых полей, зеленые трапеции лугов с красноватыми точками пасущегося скота; абстрактный мазок осени. "Ты же просто заехал взглянуть на старый добрый Орегон, -- предпринял я попытку успокоиться. -- Это всего лишь причудливый, прекрасный, цветущий Орегон..." Но тут мой сосед икнул и добавил: -- ...Вся земля там заросла чертополохом. И мою невозмутимую картину всеобщего благолепия как ветром сдуло. (...Всего лишь в нескольких милях впереди автобуса Ли, на той же самой дороге, Ивенрайт принимает решение перед въездом в Ваконду остановиться у дома Стамперов. Он горит желанием предъявить Хэнку улики, он хочет увидеть, что отразится на лице этого негодяя, когда он поймет, какие веские доказательства имеются против него!) Наконец, мы минуем перевал и начинаем спускаться вниз. Впереди я замечаю узкий белый мостик, который словно страж охраняет мою память. "Дикий ручей" -- сообщает мне указатель, подразумевая канаву, которую мы только что пересекли. "Ты только подумай, старик, Дикий ручей! Чего только не рисовало мое детское воображение, когда я сопровождал маму в ее частых поездках в Юджин и обратно!" Я высунулся из окна, чтобы проверить, не бродят ли все еще по этим доисторическим берегам порождения моей детской фантазии. Ручей бежал вдоль знакомого спуска шоссе, журча на перекатах, прибивая пену к мшистым челюстям скал, унося сосновые иголки и стружки кедра... Вот он, рыча, свернулся в синюю заводь перед просекой, словно набираясь сил перед тем, как ринуться вниз, в приступе нетерпения грызя берега; и я вспомнил, что он -- один из первых притоков, несущих свои воды с этих склонов в большую Ваконду Аугу -- в самую короткую из больших рек (или самую большую из коротких -- выбирайте сами) в мире. (Джон Бен откликнулся на гудки Ивенрайта и, сев за весла, поплыл на другой берег. Когда они вернулись в дом, Хэнк был занят чтением воскресных комиксов. Ивенрайт швырнул документы ему под нос и холодно поинтересовался: "Ну, чем пахнет, Стампер? " Хэнк поднял голову и принюхался: "Похоже, кто-то наложил в штаны, Флойд".) И, всматриваясь, глядя на все эти полузабытые фермы и указатели, я не мог избавиться от ощущения, что дорога, по которой я ехал, измеряется не милями и горными кряжами, а временем. Она вела в прошлое. Как открытка, пришедшая из прошлого, только наоборот. Это неприятное чувство заставило меня взглянуть себе на запястье, и я обнаружил, что за дни моего бездействия часы остановились. -- Послушайте, извините, -- повернулся я к мешку, сидевшему через проход. -- Вы не скажете, сколько сейчас времени? -- Время? -- Усмешка раздвинула его щетину. -- Бог мой, парень, мы здесь и не знаем, что это такое. Ты, верно, из другого штата, а? Я подтвердил это, и он, запихав руки в карманы, принялся смеяться так, словно его кто-то щекотал. -- Время, а? Время! Время так запуталось, что, по-моему, его уже никто точно не знает. Ну, ты понимаешь! Вот послушай, -- предложил он, переваливаясь ко мне через проход. -- Возьми, к примеру, меня. Я работаю на лесопилке посменно, иногда в выходные; бывает, день на одном месте, а вечером пошлют в другое. Ты считаешь, не очень-то легко? Но потом они ввели это новое время, и теперь я работаю то полный день, то сутки. Ну и что, это время? У каждого времени есть свое название. Время то бежит быстро, то тянется еле-еле, есть дневное время, есть ночное, тихоокеанское время, времена бывают хорошими и плохими... Вот так-то, если бы у нас в Орегоне торговали временем вразнос, тогда можно было бы надеяться на некоторое разнообразие! А так такая мешанина. Он рассмеялся и покачал головой, словно лично ему эта путаница доставляла неизъяснимое удовольствие. -- Все началось, -- объяснил он, -- когда в Портленде ввели летнее время, а весь остальной штат оставил стандартное. Это все из-за вонючих фермеров -- собрались и проголосовали против. Убей меня, не могу понять, почему корову нельзя заставить вставать на час раньше, как человека! Далее я узнал, что и другие крупные города -- Салем, Юджин -- решили последовать примеру Портленда, так как это было выгодно, но вонючие обитатели сельской местности не могли смириться с таким попранием своих избирательских прав и продолжали жить по старому времени. Другие же города, хотя официально и не приняли новое время, в течение рабочей недели все же жили по нему. А еще кое-где по новому времени работали лишь магазины. -- Короче говоря, дело кончилось тем, что никто в этом проклятущем штате не знает настоящего времени. Как тебе это нравится? Я присоединился к его хохоту и, когда повернулся к окну, почувствовал страшное облегчение от того, что весь проклятущий штат точно так же, как и я, пребывал в полном неведении относительно времени дня; вероятно, как и брат Хэнк, подписавшийся заглавными буквами, -- это вполне соответствовало общей потере координат. (Хэнк заканчивал просматривать отчет Ивен-райта, после чего недоумевающе поднял глаза: "Послушай, а зачем было затевать такую огромную забастовку? Ради нескольких часов? Ну и что вы, ребята, будете с ними делать, если вам удастся их отвоевать'? " -- "Не твое дело. В наше время людям нужно больше свободного времени!" -- "Может быть, может быть... Но будь я проклят, если нарушу договор ради вашего свободного времени".) Ниже по склону, сквозь друидские заросли, я видел, как Дикий ручей сливается с Мясницкой протокой, становясь шире, полноводнее и утрачивая свой неврастенически голодный вид. Следующим притоком была Чичамунга -- индейская кровь, -- люпин и водосбор придавали ее берегам боевую раскраску. Потом Собачий ручей, Табачный ручей, ручей Ольсона. За расселиной ледникового ущелья я различил шипящие струи Рысьего водопада, который рычал и огрызался, выплескиваясь из своего лежбища, увитого огненно-красным плющом, впивался в пространство серебристыми когтями и с визгом обрушивался в заросли. Томно выскользнул из-под моста прелестный Идин ручей, неся в дар Ваконде свою девственную влагу, но ее чистота тут же была поругана ее грубой и шумной сестрицей Скачущей Нелли. За ними следовал целый список родственников разных национальностей: ручей Бледнолицего, Датский ручей, Китайский ручей, Мертвый ручей и даже Потерянный ручей, возвещавший бурным ревом, что из всех одноименных ручьев Орегона он истинный и единственный, достойный этого имени... Затем Прыгающий ручей... Тайный ручей... ручей Босмана... Я смотрел, как они один за другим, выныривая каждый из-под своего моста, присоединялись к потоку, бежавшему вдоль шоссе, словно члены одного семейного клана, торжественно выступающие в военный поход. Звуки боевой песни становились все глубже, они разрастались и ширились по мере того, как эта армия, набухая, катилась к месту схватки. (В самый разгар спора в комнату с грохотом, ввалился старый Генри. Джон Бен попытался оттащить его 6 сторону: "Генри, твое присутствие только ухудшит наше положение. Как ты насчет того, чтобы посидеть в буфетной?.." -- "К черту буфетную!" -- "Почему к черту? Там тебе все будет слышно, понимаешь? ") Последним был ручей Стампера. Семейная история гласила, что в его верховьях навсегда исчез мой дядя Бен, потерявший рассудок от алкоголя и бежавший туда в страхе, что доведет себя до смерти, занимаясь онанизмом. Этот ручей пересекал шоссе под землей и обрушивался в теснину вслед за своими предшественниками, образующими так называемую Южную развилку, которая составляла самостоятельный приток. И вот сердце у меня учащенно забилось, дыхание перехватило, ибо я увидел широкую голубую гладь Ваконды Ауги, которая пересекала зеленую равнину, как поток расплавленной стали. Здесь должна была бы звучать закадровая музыка. (Сидя в буфетной, старый Генри сквозь щель в дверях прислушивался к голосам Хэнка и Ивенрайта. Оба были раздражены -- в этом он мог поклясться. Он сосредоточился, пытаясь разобрать слова, но звук его собственного дыхания был слишком громким и все заглушал -- оно как ураган вырывалось из его нутра. Нет, в такой горячке ничего не услышишь. Дышать -- это хорошо, но надо же и послушать. Он усмехнулся, принюхиваясь к пропахшим яблоками ящикам,, катышкам крысиного яда, к запаху бананового масла, которое он использовал для смазки своего старого ружья... Хорошо пахнет. Старый пес еще не потерял нюх. Он снова ухмыльнулся, забавляясь в темноте со своим ружьем и надеясь, что ему удастся разобрать что-нибудь из сказанного за дверью. Тогда бы он знал, что предпринять.) Когда автобус наконец спустился с холмов и обогнул излучину, я в первый раз взглянул на дом, стоявший на противоположном берегу, и был приятно удивлен: он выглядел во много раз внушительнее, чем в моих воспоминаниях. Более того, я даже не мог понять, как это мне удалось забыть его могущественный вид. "Наверное, они его просто перестроили", -- подумал я. Но по мере того как автобус подъезжал к нему все ближе и ближе, я был вынужден признать, что мне не удается заметить каких-либо существенных перемен -- ни следов починки, ни обновления. Если что-то и изменилось, то лишь прибавилось признаков ветхости. Все остальное пребывало в полной неизменности. Да, это был он. Кто-то ободрал со стен потрескавшуюся дешевую белую краску. Лишь оконные рамы, ставни и другие детали были выкрашены в темно-зеленый, почти иссиня-зеленый цвет, в целом же дом оставался невыкрашенным. Нелепое крыльцо с грубо отесанными стояками, широкая дранка, покрывавшая крышу и боковые скаты, огромная парадная дверь -- все было обнажено и подставлено соленым ветрам и дождям, добела отполировавшим дерево и давшим ему богатый оловянный блеск. Кусты вдоль берега были пострижены, но не с той математической скрупулезностью, которую так часто приходится встречать в пейзажах пригородов, а с чисто утилитарными целями: чтобы не затемняли свет, чтобы обеспечить лучший вид на реку, чтобы расчистить дорожку к причалу. Вокруг крыльца и по обеим сторонам "набережной" обильно цвели разнообразные цветы, которые, очевидно, требовали много внимания и ухода, но опять-таки в них не было ничего искусственного или противоестественного: не то чтобы они были вывезены из Голландии и взлелеяны в калифорнийских оранжереях, нет, это были обычные местные цветы -- рододендроны, дикие розы, триллиум, папоротники и даже ежевика, с которой обитатели побережья борются круглый год. Я был потрясен -- я не мог себе представить, чтобы эта нежная мерцающая красота была делом рук старика Генри, брата Хэнка или даже Джо Бена. Но еще труднее было вообразить, что они могли сознательно ее создать. (Как все было просто, когда я еще хорошо слышал! Все решалось легко. Если на твоем пути встречался камень, ты или перелезал через него, или стаскивал с дороги. А теперь я не знаю. Лет двадцать--тридцать назад я бы поклялся, что надо просто разрядить этот ствол. А теперь не знаю. Вся беда в том, что старый черномазый стал туг на ухо.) За последний доллар я купил у водителя право выйти перед гаражом, вместо того чтобы ехать еще восемь миль до города, а потом шагать обратно. Пока я стоял в пыли, водитель сообщил мне, что за мой жалкий юксовый он может лишь остановиться и выпустить меня, но не нарушать расписания из-за возни с багажным отделением. "Сынок, тут тебе не курорт!" -- добавил он, заглушив все мои протесты выхлопными газами. Итак, вот стоит наш герой, ничем не обремененный, лишь ветер в волосах, рубашка на теле да окись углерода в легких. "Полная противоположность тому, как я уезжал отсюда двенадцать лет назад в лодке, загруженной барахлом, -- улыбнулся я и пересек шоссе. -- Надеюсь, телец хорошо откормлен". На гравиевой дорожке перед гаражом в лучах солнца поблескивал новый зеленый "Бониевилль". Миновав его, я вошел под трехстворчатый навес, который одновременно служил гаражом, доком, мастерской и укрытием от дождя. Жир и пыль покрывали пол и стены роскошным лазоревым бархатом; под самой крышей в пыльных солнечных лучах жужжали шершни; к одной из стен привалился желтый джип, груженный всякой всячиной, а за его битыми фарами я обнаружил, что Хэнк купил себе новый мотоцикл -- больше и шикарнее старого, --• он был прикован цепью к задней стене и украшен черной кожей и полированной медью, словно скаковая лошадь в парадной упряжи. Я огляделся в поисках телефона; я был уверен, что они изобрели какое-нибудь устройство для подачи сигналов, когда требовалась лодка, но мне ничего не удалось найти. А взглянув в подернутое паутиной оконце, я заметил на другом берегу нечто такое, что заставило меня оставить всякую надежду на современные удобства: на шесте развевалась драная тряпка с выведенными на ней цифрами -- способ заказа товаров у бакалейной автолавки Стоукса, которая проезжала мимо каждый день, -- все то же примитивное устройство связи, практиковавшееся еще за много лет до моего рождения. (Но Боже ж мой, разве старой гончей так уж нужны уши, разрази их гром! И все эти чертовы советы -- ты лучше уйди, старина, лучше не суйся, -- мне это совсем не нравится. Я у стал от этого? Устал!) Я вышел из гаража и принялся размышлять, каким образом мой тенор, настроенный на вежливую академическую беседу в цивилизованном мире, сможет покрыть ширину реки, как вдруг у массивной входной двери я заметил какую-то суету. (Господи, может, слух у меня и не такой хороший, зато уж я точно знаю, что правильно, а что нет!) Через газон вприпрыжку мчался полный мужчина в коричневом костюме, одной рукой он придерживал шляпу на голове, а другой сжимал кейс. Он то и дело оглядывался и что-то выкрикивал. Разбуженный шумом, из-под дома выполз целый батальон гончих; мужчина оборвал свою тираду и замахнулся на свору кейсом, который, раскрывшись, поднял настоящую бумажную бурю. Мужчина рванулся к причалу, преследуемый собаками и бумагой. (Господи, единственное, чего я не переносил никогда... то есть не переношу!) Входная дверь хлопнула еще раз, и из дома возникла еще одна фигура (не переношу! не переношу! не переношу!), потрясая ружьем и издавая такие крики, что весь предшествующий шум и лай был тут же посрамлен. Мужчина в костюме уронил свой кейс, обернулся, чтобы поднять его, но, увидев, что над ним нависла новая угроза, все бросил и помчался к причалу, где впрыгнул в моторную лодку и принялся с дикой скоростью дергать за шнур, пытаясь ее завести. Всего лишь раз он поднял голову, чтобы взглянуть на странное существо, надвигавшееся к нему сквозь свору собак, и тут же удвоил свои панические усилия завести мотор. (Назад! Генри Стампер, ты рехнулся на старости лет! В этой стране еще есть законы! (Не переношу! не переношу! не переношу!) О Господи, у него ружье! (Да заводись же! Заводись!) А меж тем тот все приближался и приближался (Я знаю, что неправильно (Да заводись же! Заводись!), я знаю, в кого его надо разрядить, единственное, чего я не переношу, клянусь Господом, не переношу), вот уже слышно его дыхание. (Заводись! Господи, он уже рядом. (Не переношу! не переношу! не переношу!) о Господи, заводись!) Там, за рекой, Генри роняет ружье. Нет, снова берет в руки! И снова движется к причалу! Его длинную белую гриву развевает ветер. Одна рука вытянута вперед. В своей клетчатой рубахе и шерстяных подштанниках до колен он выглядит впечатляюще. Одна нога, начиная от щиколотки, и, судя по всему, весь бок до плеча у него загипсованы, повязка поддерживает на весу согнутую руку. <<Да, старый вояка достиг такого библейского возраста, -- мелькает у меня в голове, -- что в назидание потомкам решил заживо запечатлеть в известняке свой беспримерный идиотизм". (И если кому-нибудь придет в голову, что я... что я... что я...) Его заносит, и, покачнувшись, он замахивается ружьем, которое одновременно служит ему и костылем, на столпотворение собак. Наконец он добирается до причала, и до меня доносятся глухие удары его загипсованной ноги по доскам: звук долетает до меня секундой позже и совпадает не с шагом, а с мгновением, когда он уже заносит другую, здоровую, ногу. Он движется по причалу, как комическое чудовище Франкенштейн, гремя ногой, размахивая ружьем и оглашая окрестности такой громкой руганью, что слова утопают в общем шуме. (Потому что еще не было дня, когда я не занимался своими чертовыми делами, и если какой-нибудь негодяй считает...) Типу в лодке удается оживить мотор и отвязать канат как раз в то мгновение, когда из дома появляются еще три персонажа этой драмы: двое мужчин и, вероятно, женщина в джинсах и оранжевом переднике, с длинной косой, мотающейся взад и вперед по видавшему виды свитеру. Обогнав мужчин, она бежит к причалу, пытаясь умерить бешенство Генри; мужчины заливаются смехом. Генри, не обращая внимания ни на уговоры, ни на смех, продолжает поносить мужчину в лодке, который, вероятно решив, что ружье не заряжено или сломано, и отплыв для безопасности на 20 ярдов, останавливает лодку, чтобы взять свое и тоже высказаться. Обезумев от такого шума, в воздух поднимаются чайки. (О Боже, что я здесь делаю с этим ружьем? О Боже, я совсем не слышу! Правда, я не...) Кажется, Генри начал уставать. Один из мужчин на берегу, тот, что повыше, вероятно Хэнк, -- кто еще может двигаться с такой ленивой расслабленностью? -- отделившись от остальных, ныряет в сарай и, согнувшись, выносит оттуда что-то, прикрывая ладонями. Он подходит к краю причала, какое-то мгновение спокойно стоит, а потом швыряет то, что было у него в руках, в сторону лодки. (О Господи, что это творится?!) Наступает полная тишина, все действующие лица -- фигуры на причале, застывший коричневый увалень в лодке, даже свора собак -- стоят абсолютно неподвижно и бесшумно приблизительно две и три четверти секунды, после чего справа от лодки раздается оглушительный взрыв, и из середины реки в горячий пыльный воздух вздымается белоснежная колонна воды футов на сорок в высоту -- ба-бах! Вода обрушивается в лодку, и мужчины на причале начинают гоготать. Они спотыкаются от смеха, обмякают и наконец, словно пьяные, валятся наземь, продолжая кататься и сотрясаться в хохоте. Даже старый Генри перестает изрыгать проклятия и присоединяется к веселью, но его бремя оказывается для него непосильным, и он беспомощно прислоняется к опоре. Увалень в лодке видит, что Хэнк возвращается в сарай за новым зарядом, и спешно заводит мотор, так что следующий бросок Хэнка уже не достигает его. Взрыв швыряет моторку вперед, она летит, как доска серфинга, вскочившая на гребень волны, и это вызывает новый приступ истерического хохота на причале. (И все же, Господи, я ему показал, что он не будет командовать, как мне вести мои... мои... дела, хороший у меня слух или нет!) Лодку вынесло к пристани, с которой я наблюдал за происходящим, и мужчина ухватился за проволоку, свободно свисавшую к воде. Он выскочил на пристань, не удосужившись ни выключить мотор, ни привязать лодку, так что мне пришлось, рискуя жизнью, ловить ее за кормовую веревку, пока ее не снесло по течению вниз. Пребывая все в том же скрюченном положении и удерживая лодку, которая норовила, словно кит, сорваться с крючка и уйти в устье, я вежливо поблагодарил мужчину за то, что он любезно предоставил мне транспортное средство, а также за его участие в домашнем скетче, данном в честь моего возвращения. Он перестал собирать то, что осталось от его бумаг, и поднял свое круглое красное лицо с таким видом, словно только что заметил меня. -- Разрази меня гром, если это не еще один из этих негодяев! -- Струйки воды, сбегавшие по его курчавым рыжим волосам, попадали в глаза, заставляя его часто моргать и тереть их руками, что делало его похожим на плачущего ребенка. -- Разве я не прав? -- уставился он на меня, продолжая тереть глаза. -- А' Отвечай! -- Но прежде чем мне удалось сочинить остроумный ответ, он повернулся и поковылял к своей новой машине, ругаясь так скорбно, что я даже не знал, смеяться мне или выражать ему свои соболезнования. Я привязал нетерпеливую лодку к якорной цепи и направился обратно в гараж за курткой, которую я оставил на джипе. Вернувшись, я увидел, что на том берегу Хэнк снял с себя рубашку и ботинки и уже принимается стаскивать брюки. И он, и второй мужчина, судя по всему, Джо Бен, все еще продолжали смеяться. Старый Генри преодолевал подъем к дому гораздо труднее, чем спуск вниз. Стягивая штанину, Хэнк опирается на плечо стоящей рядом женщины. "Верно, это и есть бледный Дикий Цветок брата Хэнка, -- решаю я, -- босоногая и вскормленная черникой". Хэнк справляется со своими штанами и бесшумно ныряет в воду -- именно так, как он нырял много лет назад, когда я подсматривал за ним, спрятавшись за занавесками в своей комнате. Но, когда он поплыл, я замечаю, что былой четкий, экономичный ритм, с которым он разрезал воду, потерян. После каждых трех-четырех гребков в плавности движения наступает сбой, и повинно в нем уж никак не отсутствие тренировки, за этим стоит какая-то другая, неизвестная мне, причина. Если можно так сказать в отношении пловца, я бы рискнул назвать это хромотой. И, глядя на него, я подумал, что не ошибся -- Хэнк уже миновал пору своего расцвета; старый атлант начал слабеть. Так что осуществить мою кровную месть будет не так трудно, как я боялся. Вдохновленный этой мыслью, я залезаю в лодку, отвязываю веревку и после нескольких попыток разворачиваю ее носом по направлению к Хэнку. Лодка двигается еле-еле, но я не рискую копаться в дросселе и вынужден идти со скоростью, которую мне оставил мой предшественник; к тому моменту, когда я добираюсь до Хэнка, он уже почти на середине реки. Когда я подплыл ближе, он перестал грести и, скосив глаза, начал вглядываться, пытаясь понять, кто это пригнал ему лодку. Однако мне не удалось снизить скорость, и прежде чем Хэнк понял, что я не могу ее остановить, я уже сделал три круга вокруг него. И когда я уже завершал третий оборот, он схватился рукой за борт, и все его длинное тело взмыло в воздух, как стрела, пущенная из лука. Когда он оказался в лодке, я увидел, откуда эта хромота в плавании и почему он вылезал из воды при помощи лишь одной руки: на другой отсутствовало два пальца. В остальном же он был вполне в расцвете сил. Несколько секунд он лежал на дне, отплевывая воду, потом влез на сиденье и повернулся ко мне. Опустив голову, он прикрыл лицо рукой, словно намеревался почесать переносицу или вытереть воду с подбородка, -- характерная привычка не то спрятать усмешку, не то, наоборот, привлечь к ней внимание. И, глядя на него, вспоминая, с какой легкостью и безупречной четкостью он перемахнул в лодку, видя, с какой невозмутимостью он теперь взирал на меня -- спокойно, словно он не только что меня узнал, а все это было запланировано им заранее, -- я понял, что тот минутный оптимизм, который посетил меня на пристани, -- детский лепет по сравнению с волной мрачных предчувствий, которая нависла надо мной теперь... Берегись слабеющего атланта! Берегись! Ибо он может пойти на самое неожиданное. Он продолжал молчать. Я робко извинился за то, что не сумел остановить мотор, и намеревался объяснить, что в Йеле не практикуются курсы по судовождению, и тогда он поднял брови, -- ни один мускул не дрогнул на его лице, он не убрал руки, -- он просто приподнял свои коричневые, усеянные капельками воды брови и взглянул на меня своими блестящими зелеными глазами, взгляд которых был так же ядовит, как кристаллы медного купороса. -- Ты сделал три попытки, Малыш, -- сухо заметил он, -- и все три раза промахнулся; и что, тебя это еще не отрезвило? Тем временем индеанка Дженни, нанюхавшись всласть табаку и влив в себя необходимую дозу виски для обретения уверенности в своих силах влиять на известные явления, смотрит на паутину, окутавшую ее одинокое оконце, и договаривает заклятие: "О тучи... облака, разите моего врага. Я призываю все ветры непогоды и все злосчастья на голову Хэнка Стампера, ага!" Затем она обращает взгляд своих черных глазок в глубь хижины, как бы проверяя, какое она произвела впечатление. ...А Джонатан Дрэгер, сидя в мотеле в Юджине, записывает: "Человек борется не на жизнь, а на смерть со всем, что грозит ему одиночеством, даже с самим собой >>. ...А Ли приближается к старому дому и недоумевает: "Ну, хорошо, я вернулся, что дальше?" По всему побережью, к югу и северу от Вакон-ды, разбросаны такие же точно городишки с такими же точно барами, как "Пенек", и усталые люди собираются в них каждый день, чтобы обсудить свои неприятности и поговорить о наставших тяжелых временах. Старый лесоруб видел их всех и слышал их беседы. Не поворачивая головы, весь день он слушал, как люди говорили о своих бедах и выражали свое недовольство так, словно прежде ничего подобного и не бывало, словно это что-то необычное. Он долго слушал, как они спорили, стучали кулаками по столам, зачитывали выдержки из "Юджин Гард", обвиняя всеобщий упадок в наступлении "тяжелого времени эгоизма, негативизма, милитаризма". Он слушал, как сначала они клеймили федеральное правительство за то, что оно превратило Америку в нацию неженок, а потом, как они обвиняли тот же орган в жестокости, с которой тот отказался помочь переживающему упадок городу. Он давно взял себе за правило не вмешиваться в эти глупости во время своих визитов в город за алкоголем, и лишь когда дело дошло до того, что все беды общества были возложены на Стамперов и их упрямое нежелание вступать в профсоюзы, он не вытерпел. И в тот момент, когда какой-то тип с профсоюзным значком начал призывать всех к самопожертвованию, старый лесоруб с шумом поднялся на ноги. -- Какие такие времена?! -- Театрально подняв бутылку над головой, направился он к собравшимся. -- Вы что, считаете, раньше все было сплошной кисель с пирогами?! Удивленно и с праведным негодованием обитатели Ваконды вскинули головы, -- по местным представлениям, прерывать собрания являлось невиданным кощунством. -- Какой милитаризм? Все это дерьмо собачье! -- В облаке синего дыма он неуверенно подходит к столу. -- А вся эта трепотня о депрессии и прочем, о забастовке? Опять дерьмо собачье! Уже двадцать, тридцать, сорок лет, да со времен Великой войны кто-нибудь все время говорит: беда в этом, беда в том; виновато радио, виноваты республиканцы, виноваты демократы, виноваты коммунисты... -- Он плюнул на пол. -- Все это собачье дерьмо! -- А кто виноват, с твоей точки зрения? -- Агент по недвижимости отодвигает стул и ухмыляется, глядя на незваного гостя и намереваясь поднять его на смех. Но старик разрушает все его планы: внезапный гнев у него так же внезапно переходит в жалость, и, грустно посмеиваясь, он обводит взглядом горожан и качает головой: -- Вы, ребята, вы, ребята... -- Он ставит на стол пустую бутылку, как крючком обхватывает своим длинным указательным пальцем горлышко полной, шаркая отходит от яркого солнечного света, который льется через витрину, и добавляет: -- Неужели вы не понимаете, что ничего не меняется, все то же старое обычное собачье дерьмо! Можно прочертить след во мраке горячей головешкой, его можно даже зафиксировать, определив начало и конец, но с не меньшим, успехом можно не сомневаться в его предательском непостоянстве. Вот и все. Хэнк знал... Точно так же, как он знал, что Ваконда не всегда текла по этому руслу. (Да... хочешь, я расскажу тебе кое-что о реках, друзьях и соседях?) На протяжении всех двенадцати миль многочисленные излучины, заводи и рукава отмечали ее старое русло. (Хочешь, я расскажу тебе пару-другую речных тайн?) В большинстве топей по ее берегам, вода не застаивалась и постоянно очищалась близлежащими ручьями, превращая их в целую цепь чистых и глубоких, зеркально-зеленых заводей, на дне которых лежали, словно затонувшие бревна, огромные голавли. Зимой эти заводи служили ночными стоянками для целых армий казарок, мигрировавших к югу вдоль побережья. Весной над водной гладью арками нависали длинные и изящные ветви ив. И когда налетал легкий бриз и кончики листьев задевали поверхность воды, из глубины маленькими серебряными пулями вылетали мальки лосося в надежде на поживу. (Смешно, что я узнал это не от отца, не от дядьев и даже не от Бони Стоукса -- мне рассказал об этом старина Флойд Ивенрайт пару лет назад, когда мы впервые столкнулись с ним по поводу профсоюза.) Другие топи заросли рогозом, которым кормились гагары и свиязи; третьи превратились в трясины, в багряной маслянистой жиже которых безмолвно увядали и растворялись кленовые листья, взморник и дурман. Некоторые же окончательно занесло, и они настолько высохли, что стали богатыми оленьими пастбищами или заросшими в два этажа ягодными чащобами. (А было это так: мне нужно было встретиться с Флойдом в городе, и я решил отправиться туда не на мотоцикле, а испытать новую лодку "Морской конек 25 >>, которую я меньше чем за неделю до того купил в Юджине. Подплывая к городскому причалу, я врезался во что-то под водой, наверное старый затонувший буек. Мотор заглох, и мне пришлось грести вручную, проклиная все на свете, включая чертов профсоюз.) Одна такая ягодная чащоба расположена вверх по реке, недалеко от дома Стампера, -- кусты в ней так переплелись и образовали такие непроходимые заросли, что туда не рискуют заходить даже медведи: на земле, поросшие мхом, лежат скелеты оленя и лося, запутавшихся и погибших в ловушке ветвей, а вверх поднимается настоящая колючая стена, которая кажется абсолютно непроходимой. (На собрании в основном говорил Флойд, однако я не мог ему внимать с должным усердием. Мне не удавалось сосредоточиться на нем. Я просто присутствовал, устремив взгляд в окно, туда, где затонула моя лодка, и чувствуя, что могу попрощаться со своим воскресным отдыхом.) Но когда Хэнку было десять лет, он изобрел способ проникновения: он выяснил, что кролики и еноты проложили замысловатую сеть туннелей у самой земли и, натянув клеенчатое пончо с капюшоном, чтобы не поцарапаться, можно проползти под колтуном переплетшихся веток. (А Флойд все говорил и говорил; я знал, что он ждет, когда я и еще полдюжины присутствующих будем окончательно убаюканы. Не знаю, как остальные, но я совершенно не мог уследить за его логикой. Штаны мои подсохли, я согрелся и нацепил свои мотоциклетные очки, чтобы он не заметил, если я случайно задремлю. Я откинулся назад, отдавшись мрачным мыслям о лодке и моторе.) Когда над чащобой стояло яркое весеннее солнце, сквозь заросли листьев проникало достаточно света, и Хэнк часами ползал на четвереньках, исследуя ровные туннели. Зачастую ему доводилось сталкиваться нос к носу с коллегой-исследователем -- старым самцом-енотом, который, впервые наткнувшись на мальчика, пыхтел, рычал, шипел, а под конец еще и выпустил мускусную струю, на которую был бы способен не всякий скунс, однако, по мере того как они встречались снова и снова, старый разбойник в маске начал относиться к непрошеному гостю в капюшоне как к сообщнику. Застыв в сумрачном колючем коридоре, зверь и мальчик стояли друг перед другом и сравнивали свою добычу, прежде чем разойтись по своим секретным делам: <<Ну что добыл, старый енот? Свежую вапату? Здорово. А у меня череп суслика..." (Флойд все говорил и говорил, я сидел в полусне, проклиная реку, и лодку, и все на свете, пока вдруг не вспомнил о том, что случилось со мной давным-давно и о чем я начисто забыл...) В этих коридорах хранились несметные сокровища: хвост лисицы, запутавшейся в колючках; окаменевший жук, застывший в последнем усилии своей схватки с тысячелетней грязью; ржавый пистолет, от которого все еще веяло романтикой и ромом... Но ничто не могло сравниться с находкой, сделанной как-то холодным апрельским днем. (Я вспомнил рысей, с которыми повстречался в зарослях; да, я запомнил их, рыжих рысей.) В конце странного нового коридора я наткнулся на трех детенышей рыси. Р1х серо-голубые глаза открылись совсем недавно, и они пялились на меня из уложенного мхом и шерстью лежбища. Если не считать маленькой шишечки вместо хвоста и кисточек на ушках, они ничем не отличались от котят, которых Генри мешками топил каждое лето. С широко раскрытыми глазами, потрясенный такой неслыханной удачей, мальчик замер, глядя на то, как они возятся и играют. "Ах ты ослиная жопа! -- почтительно прошептал он, словно такая находка нуждалась в благоговейности выражений дяди Аарона и не снесла бы крепких высказываний Генри. -- Три детеныша-рысенка сами по себе... Ах ты ослиная жопа!" Он взял ближайшего зверенка и принялся продираться сквозь заросли, освобождая себе место, чтобы развернуться. Он решил возвращаться тем же путем, что и пришел, инстинктивно почувствовав, что рысь-мать вряд ли выберет коридор, пахнущий человеком. Двигаться с шипящим и царапающимся рысенком в руках было очень неудобно, и тогда он взял его зубами за шкирку. Котенок тут же успокоился, обмяк и спокойно повис, пока Хэнк изо всех сил локтями и коленями продирался сквозь заросли ежевики. "Скорей! Скорей!" Когда он выбрался из чащи, грудь и руки у него были исцарапаны до крови, но он не чувствовал боли, он не обращал на нее внимания, единственное, что он ощущал, -- это легкий трепет паники где-то под ложечкой. А если бы разъяренная рысиха набросилась на него? Под пятнадцатью футами ежевики он был абсолютно беспомощен. Прежде чем идти дальше, он сел и отдышался, после чего проделал еще десять ярдов, уже выпрямившись и встав на задние конечности, и запихал котенка в пустой ящик из-под взрывчатки. А потом по какой-то причине, вместо того чтобы нести ящик домой, как подсказывал ему внутренний голос, он решил рассмотреть свою добычу. Он осторожно откинул крышку и склонился над ящиком. -- Эй, ты! Ах ты, рыська... Зверек перестал метаться из угла в угол и поднял свою пушистую мордочку на звук голоса. И вдруг издал такой трагический крик, полный мольбы, страха и безнадежности, что мальчик с сочувствием подмигнул ему. -- Ну что, зверек, тебе одиноко? Да? Котенок в ответ завыл, повергнув мальчика в полное смятение, и после пяти минут бесплодных попыток убедить себя, что никто, никто не стал бы туда возвращаться, разве что законченный болван, Хэнк сдался. К тому времени, когда он добрался до лежбища, два оставшихся котенка заснули. Они лежали, прижавшись друг к другу, свернувшись клубками, и тихо мурлыкали. Он остановился на мгновение, чтобы перевести дыхание, и в наступившей тишине, когда колючки не царапали по клеенчатому капюшону и не резонировали в ушах, услышал, как на выходе из зарослей плачет котенок: слабый жалобный вой пронизывал джунгли как иголка. Господи, да такой звук должен быть слышен на мили вокруг! Он схватил следующего котенка, сжал зубами шерстку на его загривке и, поспешно развернувшись в тесном закоулке, который уже начал приобретать обжитой вид, помчался на четвереньках к выходу, к спасению сквозь наступавшие ужас и колючки. Ему казалось, что уже прошли часы. Время остановилось. Ветви с шипением проносились мимо. Вероятно, пошел дождь, так как в туннеле совсем стемнело, а земля стала скользкой. Напрягая зрение и извиваясь с раскачивающимся рысенком в зубах, он продвигался вперед, оглашаемый пронзительными призывами на помощь, которым эхом вторил печальный вой котенка из ящика. Чем темнее становилось в туннеле, тем он делался длиннее -- Хэнк был уверен в этом. А может, связь была обратной. Он, задыхаясь, дышал ртом сквозь шерсть. Он боролся со слизкой грязью и вьющимся кустарником, словно это была вода, захлестывавшая его, и когда наконец он вырвался наружу, прежде всего глубоко вздохнул, как пловец, вынырнувший на поверхность после длительного пребывания под водой. Он положил второго котенка в ящик к первому. Оба тут же затихли и задремали, уткнувшись друг в друга. Их нежное мурлыканье смешивалось с тихим шелестом дождя в сосновой хвое, и единственным диссонирующим звуком был душераздирающий вой третьего котенка, который, испуганный и мокрый, остался один в дальнем конце коридора. -- Все будет в порядке! -- обнадеживающе крикнул он в чащу. -- Не бойся. Это дождь; мама уже торопится домой с охоты. Это просто дождь. На этот раз он даже поднял ящик и прошел несколько ярдов по направлению к дому. Но с ним делалось что-то странное: несмотря на то что он чувствовал себя в полной безопасности, -- он уже вынул из дупла свой пистолет 22-го калибра, который всегда прихватывал с собой, когда отправлялся в заросли, -- сердце его билось как бешеное, а в животе все бурлило от страха -- он все представлял себе, в какой ярости будет рысь. Он остановился и замер с закрытыми глазами. <<Нет. Нет, сэр, как хотите, не могу. -- Он потряс головой. -- Нет. Я не такой болван, чтобы так рисковать!" Но страх продолжал шнырять в его грудной клетке, распирать ребра, и он подумал, что тот и не покидал его с тех самых пор, как он обнаружил беззаботно игравших рысят. И этот страх, этот безумный-трепет-перед-чем-то, знал мальчика гораздо лучше, чем тот самого себя. Ему-то с первого же мгновения было ясно, что тот не успокоится, пока не получит всех троих. Даже если бы это были не рысята, а молодые драконы и мамаша при каждом его шаге посылала бы ему вслед струи пламени. Так что только после того, как он выбрался из зарослей с третьим рысенком в зубах, он наконец успокоился и безмятежно направился к дому, торжествующе неся на плече, как небывалый военный трофей, ящик из-под взрывчатки. И когда на расплывшейся тропинке он увидел старого енота, трусившего ему навстречу, он отсалютовал невозмутимому зверьку и, между прочим, посоветовал ему: "Эй, мистер, ты бы не ходил сегодня в заросли; это может плохо кончиться для такого старика". Генри был в лесу. Дома оставались лишь дядя Бен и Бен-младший -- все, кроме отца, звали его Маленький Джо, он был ниже и младше Хэнка, но в нем уже проступала дьявольская, неземная красота, которой отличался его отец. Они жили в старом доме в ожидании, когда очередная дама сердца дяди Бена сменит гнев на милость и разрешит им вернуться к себе в город. При виде рысей и залитого кровью Хэнка оба, не сговариваясь, сделали один и тот же вывод. -- Неужели ты? Хэнк, неужели ты дрался за них с рысью? -- воскликнул Джо. -- Нет, не совсем, -- скромно ответил Хэнк. -- Нет, ты дрался! Дрался! Вот это да, малыш! Может, это была не совсем рысь. Но ты кого-то победил. Ты победил! -- возразил Бен, глядя на исцарапанное грязное лицо племянника и его торжествующие глаза. Оставшийся день он посвятил сооружению клетки на берегу реки, чем поверг и Хэнка, и собственного сына в невероятное изумление. -- Меня не очень-то интересуют клетки, -- объяснил он им. -- И я не слишком-то умею их делать, но если эти кошки подрастут и начнут враждовать с гончими, нам нужно будет как-то оградить их. Вот мы и сделаем хорошую клетку, удобную клетку, самую лучшую клетку на свете. И эта паршивая овца, позор семьи, красавчик и лентяй, гордившийся тем, что за всю свою жизнь палец о палец не ударил, разве что для того, чтобы ухлестнуть за очередной юбкой, гнул спину весь день, помогая двум мальчишкам строить совершеннейшую из клеток. Для основы был приспособлен старый кузов от пикапа дяди Аарона, пропитавшийся грязью до такой степени, что тому пришлось его снять. Кузов покрасили, покрыли известью, укрепили и водрузили на специально выпиленные подпорки. Нижняя половина, включая пол, состояла из металлической сетки, чтобы клетку было удобно чистить. Дверцу сделали большой, чтобы и Хэнк, и Джо Бен могли спокойно проходить к ее обитателям. Внутри установили ящики для укрытия, набросали сена, чтобы в нем можно было рыться, укрепили обмотанный мешковиной шест, чтобы рысята могли лазать, а наверху прикрутили ивовую корзину, выстланную старыми шерстяными тряпками. К потолку подвесили резиновые мячики, внесли внутрь небольшое деревце и поставили противень с чистым речным песком на случай, если рысята, как и другие кошки, предпочтут справлять нужду в нем. Клетка получилась потрясающе красивой, прочной и удобной -- "чертов кошатник", как называл ее Генри, когда его нос в очередной раз улавливал запахи, свидетельствовавшие о том, что ее давненько не чистили. -- Лучше не придумаешь, -- отступая назад и взирая на плоды своего труда, с грустной улыбкой заметил Бен. -- Чего еще можно желать? Все лето Хэнк провел в клетке с рысятами, и к осени они настолько привыкли к его утренним визитам, что, если он задерживался хотя бы на пять минут, поднимали такой вой, что Генри приходилось отпускать Хэнка, каким бы важным делом он в этот момент ни занимался. К празднику Хэллоуин они уже были такими ручными, что их можно было приводить играть в дом, а в День Благодарения Хэнк пообещал одноклассникам, что в последний день перед рождественскими каникулами он приведет всех троих в школу. Накануне после трех суток непрекращающегося проливного дождя вода в реке поднялась на четыре фута; и Хэнк очень волновался, что ночью может унести лодки, как это уже было в прошлом году, и он не сможет перебраться на другой берег к школьному автобусу. Или еще того хуже -- вода затопит клетку. Прежде чем улечься спать, он натянул резиновые сапоги, набросил прямо на пижаму пончо и с фонарем в руках вышел все проверить. Дождь утих и лишь накрапывал, да налетавшие порывы ветра бросали в лицо холодные, пронизывающие капли; буря миновала; белое туманное пятно над вершинами гор свидетельствовало о том, что сквозь тучи пробирается луна. В тусклом желтом свете фонаря он разглядел покачивающиеся на темной воде лодку и моторку, накрытые зеленым брезентом. Тросы, которыми они были привязаны к швартовам, натянулись, но все было в порядке. Ветер гнал воду из океана в реку, и, вместо того чтобы бежать с суши к морю, река обратилась вспять. Обычно она четыре часа текла к океану, потом замирала на час и два-три часа текла назад. Во время этого течения вспять, когда соленая морская вода ринется сплетаться с грязными дождевыми потоками, бегущими с гор, река и поднимется до высшей отметки. Хэнк замерил высоту воды на причале -- черные воронки водоворотов достигали отметки 5 -- пять футов -- выше, чем при обычных приливах. Затем он обогнул причал и направился по шаткой дощатой дорожке к выступу дома, где его отец, уцепившись согнутой рукой за канат, вбивал дополнительные клинья в фундамент, состоявший из переплетений бревен, троса и труб. Генри, не прикрываясь от налетающих шквалов дождя, вовсю орудовал молотком. -- Эй ты, мальчик! Что тебе здесь надо в такую темень? -- свирепо закричал он и, смягчившись, добавил: -- Пришел помочь предку бороться с наводнением, да? Худшее, что мог себе представить Хэнк, -- это мерзнуть под этим дождем, бессмысленно размахивая молотком, но он ответил: -- Не знаю. Могу остаться, могу уйти. Он уцепился за трос и повис, глядя мимо отца, черты лица которого колебались в неверном свете. Наверху, в комнате матери, горела лампа, и в отблесках ее пламени, на фоне темных туч, ему были видны контуры клетки. -- Как ты думаешь, насколько она еще может подняться? Генри склонился вниз и сплюнул табачную жвачку. -- Прилив кончится через час. Если она будет подниматься с такой же скоростью, то вода повысится еще фута на два, на три от силы, а потом начнет спадать. Учитывая к тому же, что дождь стихает. -- Угу, -- согласился Хэнк, -- я тоже так думаю. -- Глядя на клетку, он прикинул, что даже для того, чтобы добраться до подставок, река должна подняться на добрых 15 футов, но к этому времени уже и дом, и сарай, а то и весь город будут благополучно смыты в океан. -- Так что я, пожалуй, пойду и завалюсь в койку. Оставлю ее на твое попечение, -- бросил Хэнк через плечо. Генри остался смотреть вслед своему сыну. Луна наконец вырвалась наружу, и удалявшийся мальчик в бесформенном черном с посеребренными краями пончо казался ему такой же загадкой, как и тучи, на которые он сейчас походил. "Сукин сын!" Генри достал еще табаку и снова принялся забивать клинья. Когда Хэнк добрался до постели, дождь окончательно прекратился и на небе проглянули звезды. Большая луна предвещала множество моллюсков на отмелях, а также холодную сухую погоду. Перед тем как заснуть, по отсутствию звуков с реки Хэнк определил, что вода кончила прибывать и теперь потечет обратно в море. Когда утром Хэнк проснулся и выглянул в окно, он увидел, что лодки на месте и уровень реки не выше, чем обычно. Он быстро позавтракал, схватил заранее приготовленный ящик и побежал к клетке. Сначала он забежал в сарай за парой холщовых мешков, чтобы постелить на дно. Было холодно, пробирал легкий морозец, и дыхание коровы струилось словно молоко. Распугивая мышей, Хэнк вытащил два мешка и выскочил через заднюю дверь. Морозный воздух давал ощущение легкости, и ему хотелось прыгать и дурачиться. Он завернул за угол и замер: берег! (И когда я уже совсем начал клевать носом, Флойд и старик Сиверсон, у которого была небольшая лесопильня в Миртлевилле, сцепились по какому-то поводу и своими криками разогнали мой сон...) Весь берег, на котором стояла клетка, исчез: вместо него чисто и свежо поблескивал новый, словно ночью гигантская бритва луны откромсала от земли кусок. ("Сиверсон, -- орет Ивенрайт, -- не будь таким безмозглым идиотом! Я говорю дело". -- "Враки! Какое дело?" -- отвечает Сиверсон. "Это серьезно!" -- "Чушь! Тебе нужна моя подпись и чтобы я потерял работу -- вот о чем ты говоришь! ") И у подножия этого нового берега, среди корней и грязи, над вздувшейся поверхностью реки выступает край клетки. В углу за металлической сеткой плавает ее содержимое -- резиновые мячики, разорванный игрушечный медвежонок, корзинка, мокрая подстилка и съежившиеся тельца трех рысят. ("Не много ли хочет эта твоя организация, о которой ты тут распинаешься? " -- вопит Сиверсон. "Чушь, Сив! Она хочет только, чтобы все было справедливо..." -- "Справедливо?! Ей нужна выгода -- вот что ей нужно!") Намокшая шерстка прилипла к телу, и они выглядят такими маленькими, мокрыми и безобразными. ("О'кей, о'кей! -- заводится Флойд. -- Она хочет справедливой выгоды!") Ему не хотелось плакать; многие годы он уже не позволял себе слез. И чтобы прекратить это щекочущее чувство в носу и горле, он заставляет себя подробно представить, как все это было: обваливающаяся земля -- клетка качается и сползает в воду, трое котят выброшены из теплого, уютного гнезда в ледяную воду, беспомощные, заточенные в клетку, не имеющие возможности выплыть на поверхность. Он представляет все в мельчайших подробностях, с убийственной тщательностью проживает все снова и снова, запечатлевая в душе каждую крохотную деталь, пока его не зовут из дома, кладя предел этим мучениям. (Эта оговорка Флойда вызывает общий смех, к которому присоединяется даже он сам. И еще некоторое время все подкалывают его на эту тему, кто как может: "Единственное, чего она хочет, -- это справедливой выгоды!" Все, кроме меня. Я продолжаю клевать носом, вспоминая утонувших рысят и новенькую лодку.) И тогда на место боли, чувства вины и утраты приходит нечто большее, совсем иное... Оставив ящик и мешки, я вернулся в дом за завтраком, выдача которого каждое утро сопровождалась костлявым щипком матери за щеку. Затем отправился к Генри, который готовил лодку, чтобы везти меня и Джо Бена к автобусу. Замерев, я молился, чтобы никто из них не заметил, что со мной нет ящика с рысятами. (...Приходит чувство гораздо более сильное, чем, чувство вины или утраты, приходит с тем, чтобы остаться навсегда.) И они бы не заметили, потому что моторка не заводилась из-за мороза, и Генри дергал за трос, пинал, тряс и стучал по ней до тех пор, пока не содрал пальцы в кровь, и тогда ему уже стало ни до чего. Мы забрались в шлюпку, и я уже решил, что пронесло, когда на середине реки востроглазый Джо Бен издал вопль, указывая на берег: "Клетка! Хэнк! Клетка!" Я ничего не сказал. Генри перестал грести, замер и повернулся ко мне. Я заерзал и сделал вид, что у меня развязался шнурок и я очень занят. Но довольно скоро стало ясно, что они мне не дадут улизнуть просто так, пока я им чего-нибудь не скажу. Поэтому я просто пожал плечами и спокойно, как само собой разумеющееся, сказал: -- Вшивое дело, вот и все. Ничего особенного, просто вшивое дело. -- Конечно, -- ответил Генри. -- Конечно, -- повторил Джо Бен. -- Просто страшный облом, -- добавил я. -- Само собой разумеется, -- согласились они оба. -- Но я вам скажу, я скажу вам -- вы... -- Я чувствовал, что мой спокойный, обыденный тон куда-то ускользает, и ничего не мог с этим поделать. -- Если мне еще когда-нибудь... когда-нибудь, не знаю когда, удастся поймать таких, таких рысят, -- о Господи, Генри, эта вшивая река, я, я... И уже не в силах продолжать, я принялся колотить кулаком по борту лодки, пока Генри не остановил меня. На этом все было закончено, вопрос был закрыт и забыт навсегда. Никто в доме больше никогда не вспоминал об этом. Некоторое время одноклассники еще спрашивали, как поживают рысята и почему я не привез их в школу, но я довольно грубо советовал им оставить меня в покое, и, после того как пару раз подтвердил серьезность своего совета более убедительными средствами, они заткнулись. Так это постепенно выветрилось и из моей памяти. По крайней мере из активной ее области. Лишь много лет спустя, случалось, я сам себе поражался: что вдруг ни с того ни с сего меня подмывало сорваться с места и мчаться домой, будь то баскетбольная тренировка или свидание? Я действительно не мог понять, с чего бы это вдруг. Окружающим -- тренеру Левеллину, собутыльникам или очередной милашке -- я говорил, что боюсь, что уровень в реке поднимется и я не смогу добраться до дому. "Сообщали о наводнении, -- говорил я. -- Если вода поднимется достаточно высоко, может отвязаться лодка, и что я тогда буду делать без своего старого каноэ?" И тренерам, и закадычным дружкам я повторял одно и то же -- что должен рвать когти, "так как чувствую, эта старая Ваконда встает стеной между мной и ужином". И девушкам я говорил: "Просто, малышка, мне пора, а то может унести лодку". Но себе, себе я говорил другое: "Стампер, у тебя с ней свои счеты, с этой рекой. Будь честным. Маленьким девочкам ты можешь рассказывать все что угодно, но ты-то знаешь, что все эти байки -- чушь, и у тебя просто свои счеты с этой гадиной рекой". Похоже было, что мы с ней подписали соглашение, договорились мстить друг другу. "Видишь ли, сладкая моя, -- рассказывал я какой-нибудь старшекласснице, сидя субботним вечером в отцовском пикапе с запотевшими стеклами, -- если я сейчас не пойду, мне всю ночь придется дрожать на берегу; видишь, какой дождь, льет, как моча из коровы!" Пичкай ее любыми сказками, но знай: все дело в том, что ты должен -- тогда я еще не знал почему, -- должен вернуться домой, надеть спасательный жилет и плащ, взять гвозди и молоток и вколачивать их как безумный в фундамент. Даже если тебе придется отказаться от верного траханья, ты должен пренебречь всем ради лишнего получаса на этом чертовом выступе! И я никак не мог понять почему, до того самого собрания в Ваконде, на котором я смотрел в окно на свою затонувшую лодку и вспоминал, как потерял рысят, а Флойд Ивенрайт сказал старику Сиверсону: "Единственное, чего она хочет, -- это справедливой выгоды". Вот этими-то словами я и могу все объяснить, друзья-приятели: эта река мне не подруга. Может, она подруга казаркам и лососям. Очень может быть, что она подруга старой леди Прингл и ее Клуба Пионеров в Баконде -- каждый год 4 июля они проводят старинные посиделки на пристани в честь первого бродяги в мокасинах, который приплыл сюда в своем челноке сто лет тому назад, -- они ее называют Дорогой Пионеров... Черт ее знает, может, так и было, ведь сейчас мы ее тоже используем вместо железной дороги для сплавки бревен, и все же, и все же она мне не друг. И дело не только в рысятах; я мог бы рассказать сотню историй, привести сотню причин, которые вынуждают меня бороться с этой рекой. И будьте уверены, веских причин; потому что теперь, когда наступило время размышлений, -- когда выбираешь деревья на спил и целый день ничего не делаешь, разве что замеряешь по шагомеру пройденное расстояние, или часами сидишь в укрытии, свистя в птичий манок, или доишь утром корову, когда Вив лежит с судорогами, -- у тебя есть масса времени, когда ты можешь думать о себе: я, например, понял, что река для меня может означать все что угодно на свете. Хотя это несколько и преувеличивает ее значение. Достаточно просто видеть ее, как она есть. Просто ощущать студеность ее воды, видеть ее течение, вдыхать, когда она течет обратно от Ваконды, все запахи городского мусора и отбросов, которые приносит бриз, -- и этого достаточно. И лучший способ увидеть это -- не скользить взглядом вверх или вниз по течению, не всматриваться в даль или в глубь, а просто смотреть на нее в упор. И помни: единственное, чего она хочет, -- это справедливой выгоды. Вот так, пристально глядя на нее, я понял: все дело в том, что этой реке нужно кое-что, принадлежащее, как я считал, мне. Она уже кое-что получила и замышляла, как бы получить еще. А поскольку я был известен как один из Десяти Самых Крутых Парней по эту сторону гор, я поставил своей целью сделать все возможное, чтобы не дать ей этого. А это означало, что я решил бороться, драться, и брыкаться, обманывать, и притворяться, и, уж когда все пойдет прахом, слать проклятия в ее адрес. Логично, не правда ли? Все очень просто. Если Хочешь Победить -- Старайся. Отчего же, такое высказывание даже можно повесить у себя над кроватью. По этому закону можно жить. Его можно считать одной из Десяти Заповедей Победителя. "Если Хочешь Победить -- Старайся". Просто и ясно, как скала: правило, которое меня никогда не подводило. И все же не прошло и месяца со дня приезда моего младшего брата, как выяснилось, что существуют другие способы достижения цели -- мягкость, уступчивость... Оказалось, можно добиться победы, не стискивая зубов и не держась из последних чертовых сил... победить, уж наверняка не будучи одним из Десяти Самых Крутых Парней по эту сторону гор. И, более того, выяснилось, что порой только так и можно победить -- оставаясь слабым, теряя и делая все спустя рукава. И осознание этого чуть не доконало меня. Когда я выбрался из ледяной воды в лодку и увидел, что тощий парень в очках не кто иной, как маленький Леланд Стампер -- дрожащий, что-то бормочущий, перепуганный моторкой, так и не научившийся обращаться ни с одним механизмом, превосходящим размерами ручные часы, -- я страшно развеселился. Правда, конечно же я был удивлен и доволен, хотя и не подал вида. Я обронил пару ничего не значащих слов и спокойно воззрился на него, словно то, что он оказался посередине Ваконды Ауги, где его уже сто лет никто не видел, было самой обыденной вещью, которая случается со мной каждый день, словно если я и был чем-то удивлен, так это его отсутствием здесь накануне. Не знаю, зачем я это делал. Уж точно не из зла. Просто я никогда не умел себя вести при всяких там событиях типа "возвращение домой". Наверно, я так поступал, потому что просто чувствовал себя неловко и хотел подразнить его, как я дразню Вив, когда она раскисает и я не знаю, что делать. Но по его лицу я увидел, что он не так меня понял, что я задел его гораздо больнее, чем намеревался. В последний год я очень много думал о Ли, вспоминал, каким он был в четыре, пять, шесть лет. Отчасти, наверное, из-за того, что вести о его матери заставили меня вспомнить прошлое, но еще и потому, что он был единственным ребенком, с которым я общался в своей жизни, и порой я думал: "Наш сейчас был бы таким же. Наш бы тоже сейчас так говорил". В некоторых отношениях Ли был хорошим образцом для сравнения, в некоторых -- нет. У него всегда было хорошо с сообразительностью, зато плохо со здравым смыслом; к школе он уже знал таблицу умножения, зато никак не мог понять, почему три гола составляют 21 очко, хотя я и брал его с собой на матчи, когда отношения у нас еще были хорошими. Дай-ка вспомнить, ему было девять или десять, когда я попробовал обучить его передавать мяч. Я бегал -- он бросал. У него был неплохой бросок, и, думаю, со временем он мог бы стать приличным защитником, но через 10-15 минут ему все надоедало, и он заявлял: -- Это глупая игра; мне совершенно неинтересно учиться в нее играть. Я начинал уговаривать: -- О'кей, смотри: скажем, ты защитник у "Упаковщиков Зеленого берега". Четверо сзади, трое впереди, четверо и трое. О'кей, что ты будешь делать? Он вертится на месте, смотрит по сторонам, на мяч. -- Не знаю. Мне неинтересно. -- А почему тебе неинтересно, недоумок? -- Неинтересно, и все. -- Разве ты не хочешь, чтобы твоя команда победила в своей лиге? -- Нет, не хочу. -- Не хочешь?! -- Мне это неинтересно. Совершенно. Этим он меня окончательно доканывает. -- Хорошо, а что же ты играешь, если тебе неинтересно? И он отходит от мяча. -- Я не играю. И никогда не буду играть. Вот в таком роде. И то же самое в отношении многого другого. Казалось, он ни на чем не может сосредоточиться. Кроме книг. Они были для него гораздо реальнее живых, дышащих существ. Наверное, поэтому его было так легко дурачить -- он был готов принять за чистую монету все что угодно, особенно если это попахивало таинственностью. Например... вот еще что вспомнил: когда он был совсем маленьким, он имел обыкновение стоять на причале в спасательном жилете и ждать нас с работы -- яркий оранжевый жилет. Он стоял, держась за сваю, и смотрел на нас сквозь свои очки, словно и не ожидая от меня подвоха. -- Ли, малыш, -- говорил я, -- представляешь, кого я нашел сегодня в горах?! -- Нет. -- Он хмурился и отворачивался от меня, клянясь себе, что на этот раз он так просто не дастся. Никогда, после того, как я так бессовестно провел его накануне. Нет уж, сэр! Нет, маленький книгочей Леланд Стэнфорд, блестящий глаз, пушистый хвост, знающий таблицу умножения и умеющий складывать двузначные цифры в уме. И так он стоял, вертелся и скидывал камешки в реку, пока мы распаковывали снаряжение. Но можно было поспорить, что он уже заинтригован, несмотря на все его нарочито небрежное поведение. Я делал вид, что уже позабыл, о чем была речь, и спокойно работал. Наконец он произносил: -- Нет... думаю, ты никого не находил. Я пожимал плечами и продолжал перетаскивать снаряжение в сарай. -- Может, ты кого-нибудь видел, но чтоб поймать -- нет, ты еще никогда никого не поймал. Я награждаю его многозначительным взглядом, словно прикидывая, говорить ему или нет, -- ведь он еще совсем ребенок и вообще; тут он уже начинал по-настоящему крутиться. -- Ну, Хэнк, ну кого ты видел? И я говорил: -- Я видел Прятку-Безоглядку, Ли, -- потом испуганно косился по сторонам, как бы проверяя, не подслушал ли кто эти страшные новости, -- нет, никого, кроме собак. Но, на всякий случай, я понижал голос: -- Да, сэр. Самая настоящая Прятка-Безоглядка. Черт бы ее побрал. Я надеялся, что у нас больше не будет с ними хлопот. С нас хватило их в тридцатые годы. А теперь, Боже мой... Тут я умолкал и, покачивая головой, лез за чем-нибудь в лодку, словно и без того было сказано уже достаточно. Или, может, потому, что мне показалось, что это ему неинтересно. Однако я знал, что крючок крепко вошел под жабры. Ли шел за мной по пятам, заставляя себя молчать, пока хватало сил. Опасаясь, что я снова обману его, как на прошлой неделе, когда я рассказал об огромной куропатке с одним крылом, которая могла летать только кругами. Лучше уж он помолчит. Но если я выжидал достаточно долго, он всегда срывался и спрашивал: -- О'кей, и что же такое Прятка-Безоглядка? -- Прятка-Безоглядка?! -- Я бросал на него косой взгляд и переспрашивал: -- Ты никогда не слышал о Прятке-Безоглядке? Разрази меня гром. Эй, Генри, черт побери... ты только послушай: Ле-ланд Стэнфорд никогда не слышал о Прятке-Безоглядке. Что ты на это скажешь? Генри оборачивался в дверях -- там, где он уже расстегнул штаны и кальсоны, топорщится густая шерстка -- бросал на Малыша взгляд, говорящий, что такой маменькин сынок может ни на что не надеяться. "Говорит само за себя". И удалялся в дом. -- Ли, малыш, -- начинаю я, усаживая его к себе на закорки и направляясь к дому, -- для лесоруба нет ничего страшнее Прятки-Безоглядки. Это одно из самых страшных созданий. Она маленькая, действительно совсем небольшая, но быстрая, о Господи, как ртуть. Она все время прячется у тебя за спиной, и, как бы быстро ты ни оглядывался, она успевает скрыться. Иногда их можно услышать на болотах в безветренную погоду, когда стоит полная тишина. Случается, ты успеваешь заметить ее краем глаза. Никогда не обращал внимания: если немного скосить глаза, когда ты один в лесу, то что-то мелькает? А обернешься -- никого. Он кивает, глаза огромные, как блюдца. -- Так вот эта Прятка-Безоглядка все время держится у человека за спиной и выжидает, пока не удостоверится, что они одни -- ее жертва и она. Потому что Прятка-Безоглядка боится нападать на человека, если рядом кто-нибудь есть, -- она совершенно беззащитна, когда вонзает клыки в свою жертву. Поэтому она хоронится у тебя за спиной, пока ты не войдешь в глубь леса, и тогда -- прыг! Набрасывается. Он, наполовину веря, наполовину нет, переводит взгляд с меня на Генри, который читает газету, и, подумав, спрашивает: -- О'кей, если она все время у тебя за спиной, как ты узнаешь, что она там? Я сажусь и пододвигаю его ближе к себе, так, чтобы можно было говорить шепотом. -- У Прятки-Безоглядки есть одна особенность -- она не отражается в зеркале. Знаешь, как вампиры. Поэтому сегодня днем, когда мне почудилось, что сзади что-то скользнуло, я достал из кармана компас -- вот этот, видишь, как в нем все хорошо отражается, как в зеркале? -- поднял его повыше и заглянул. И черт бы меня побрал, Ли! Я никого не увидел. Он стоит с раскрытым ртом, и я чувствую, что могу еще долго продолжать в таком же духе, если бы не Генри, который уже хрюкает и держится за живот, не давая мне сохранять серьезное выражение лица. Дальше все происходит, как всегда, когда Ли обнаруживал, что его надули. -- Хэнк, ах ты, Хэнк! -- кричит Ли и несется к матери, которая награждает нас осуждающим взглядом и уводит его прочь от таких неотесанных вралей, как мы. Поэтому, увидев, как он прянул от моей насмешки в лодке, я очень удивился, когда сразу же вслед за этим он не закричал: "Ах ты, Хэнк!" -- и не помчался прочь. Все меняется. Хоть он и выглядел все таким же горячим, норовистым и обидчивым, я знал, что ему уже давно не шесть лет. Но за скупыми точеными чертами его лица все еще проступал старый Ли, малец Ли, которого я носил с причала на закорках, прикидывая, сколько он еще будет слушать бред своего сводного брата. Теперь все изменилось. Хотя бы потому, что он закончил колледж -- единственный в этой безграмотной семье, на кого теперь можно указать, -- и образование сделало его куда как более прозорливым. А кроме того, теперь ему не к кому было бежать. И, глядя на Ли в лодке, я увидел в его глазах нечто такое, что дало мне понять -- он не в том состоянии, чтобы выслушивать мои идиотские шутки. Похоже было, что на этот раз он сам подозревает, что за его спиной скрывается Прятка-Безоглядка, и мои слова не прибавляют ему уверенности в себе. Поэтому я решил облегчить положение и спросил его о школе. Он ухватился за предоставленную возможность и принялся рассказывать о занятиях и семинарах, гнете академической политики, и болтал до самого причала, ведя лодку со скоростью черепахи и делая все возможное, чтобы не смотреть на меня, -- он с преувеличенной внимательностью огибал затонувшие бревна, всматривался в небо или созерцал ныряющих зимородков. Он не хотел встречаться с моим взглядом, и я отвел глаза в сторону, обращаясь к нему лишь в той мере, в какой требовал его рассказ. Из него получился рослый парень, гораздо выше, чем кто-либо из нас предполагал. Футов шесть в нем было точно -- на пару дюймов выше меня, и, несмотря на всю свою худобу, весил он тоже фунтов на 20 больше меня. Сквозь белую рубашку и широкие брюки торчали узловатые плечи, локти, колени. Волосы закрывали уши, очки в такой тяжелой оправе, что удивительно, как это они до сих пор не сломали ему нос, твидовый пиджак с оттопыривающимся карманом лежал поперек колен -- могу поспорить, что трубка... в кармане рубашки шариковая ручка, на ногах грязные кроссовки и такие же грязные носки. И клянусь, выглядел он хуже смерти. Во-первых, у него было обожжено лицо, как если заснуть под ультрафиолетовой лампой; под глазами большие черные круги; былая бесстрастная невозмутимость, делавшая его похожим на сову, уступила место горькой капризной улыбке, унаследованной им от матери, с тем лишь отличием, что на его лице было написано, что ему известно в этой жизни несколько больше, чем ей. И что, пожалуй, он предпочел бы и вовсе этого не знать. Когда он говорит, губы лишь на мгновение искривляются в этой улыбке, лишь на долю секунды, придавая его лицу горестное выражение, очень схожее с тем, что можно увидеть за карточным столом у своего партнера, когда ты на его тузовый стрит выкладываешь фул и что-то внутри подсказывает ему, что так будет продолжаться весь вечер. С такой улыбкой Бони Стоукс рассматривает свой носовой платок после приступа кашля, чтобы удостовериться, что, как он и опасался, состояние его здоровья ни к черту... и он улыбается, потому что -- вот видишь: ...Бони Стоукс, старый знакомый Генри, который считает, что лучшее времяпрепровождение -- это постепенное умирание. Он улыбается так всякий раз, как Джо Бен, считающий, что лучшее времяпрепровождение отрицает всякую постепенность и признает лишь "во весь опор ", сталкивается с ним в "Пеньке", где тот играет с нашим предком в домино, а Джо, налетев на него, поддает его руку и заодно сообщает, как здорово тот выглядит. -- Мистер Стоукс, вы давно не выглядели так плохо. -- Знаю, Джо, знаю. -- Вы были у врача? Что я говорю? Наверняка были. А вот что я вам скажу: вы приходите лучше в субботу вечером на службу, посмотрим, не поможет ли вам Брат Уолкер. Мне доводилось видеть, как он вытаскивал людей, уже стоящих одной ногой в могиле. Бони качает головой: -- Не знаю, Джо. Боюсь, мое состояние слишком тяжело. Джо Бен берет старого вампира за подбородок и поворачивает его голову сначала в одну сторону, потом в другую, пристально вглядываясь в морщинистые впадины, в которых утонули глаза. "Может быть, может быть. Слишком далеко зашло даже для Божественных сил". И оставляет Бони сидеть и наслаждаться своей болезнью. Джо Бен всегда такой; наверное, он самый общительный парень на свете. Он таким стал. Маленьким он был совсем другим. Мы с ним были неразлучны с самого детства, и в то время он не слишком-то отличался разговорчивостью. Случалось, за всю неделю от него можно было не услышать ни единого слова. А все из-за того, что он боялся, что может невзначай сказать то же самое, что его отец. Он был так похож на старого Бена Стампера, что больше всего на свете страшился стать таким же, как отец, или просто превратиться в него. Говорили, что уже в младенчестве он был вылитый отец -- смазливое личико, блестящие черные волосы, и с каждым годом он походил на него все больше и больше. В старших классах он часами простаивал в уборной перед зеркалом, корча всевозможные рожи и пытаясь изменить свое лицо, но ничего из этого не получалось; девчонки носились за ним точно так же, как женщины за дядей Беном. Чем красивее Джо становился, тем больше его это пугало. Наконец, летом, перед выпускным классом, он совсем уже готов был смириться и даже купил себе блестящий "Меркурий", точно такой же, как был у его отца, но вдруг умудрился поссориться с самой домашней девочкой во всей школе, и та в городском парке изрезала его прекрасное лицо перочинным ножиком. Он никогда не рассказывал, чем была вызвана ссора, но несомненно она полностью переменила его. Он решил, что новое лицо дает ему право быть самим собой. -- Я тебе точно говорю, Хэнк, еще год -- и неизвестно, что бы со мной стало. К этому времени отец Джо уже исчез в горах; и Джо утверждал, что и ему с большим трудом удалось избежать подобной судьбы. -- Может, и так, но все-таки очень интересно, что у тебя произошло в парке с этой маленькой совой, Джоби. -- Скажи, классная девушка?! Я собираюсь на ней жениться, Хэнк, вот увидишь. Как только мне снимут швы. Да, все будет отлично! Он женился на Джэн, когда я был за морями-океанами, и ко времени моего возвращения у них уже были мальчик и девочка. И оба были красивы как куклы, еще красивее, чем Джо Бен в свое время. Я поинтересовался у Джо, не волнует ли его это. -- Не-а. Все прекрасно. -- Он расплылся в улыбке и принялся носиться вокруг детей, щекоча то одного, то другого и смеясь за троих. -- Потому что, понимаешь, чем они красивее, тем меньше походят на меня. Вот так-то. Видишь, у них с самого начала будет свой путь. Он родил еще троих, и каждый следующий был красивее предыдущего. Когда Джэн носила последнего, Джо Бен серьезно увлекся Церковью Господа и Метафизических Наук и начал уделять много внимания всяческим приметам и предзнаменованиям. Поэтому, когда младенец родился, Джо на основании разных предзнаменований, имевших место в день его появления на свет, заявил, что этот -- последний. В Техасе пронесся страшный ураган; на побережье Ваконды приливом выбросило кита, и целый месяц город буквально задыхался, пока из Сиэтла не прибыла команда взрывателей и не покончила с ним; в заброшенной сторожке в горах были найдены останки Бена Стампера, заваленные брошюрами для девушек; а вечером старый Генри получил из Нью-Йорка телеграмму, в которой сообщалось, что его жена выбросилась из окна сорокового этажа и разбилась насмерть. Меня это известие потрясло гораздо больше, чем старика. Еще много времени спустя я пытался разузнать подробности. И когда мы плыли в лодке, я чуть было не попросил Ли рассказать об обстоятельствах ее смерти и о том, что ее толкнуло на это; но я решил не делать этого по той же самой причине, по которой не стал спрашивать, что заставило его бросить веселую студенческую жизнь в Йеле и вернуться к нам помогать с лесом. Я просто молчал. Я прикинул, что и так уже сказал достаточно и что в свое время он сам все расскажет. Мы добираемся до причала, я привязываю лодку и, заглушив мотор, прикрываю его брезентом. Сначала у меня мелькает мысль попросить Ли вырубить мотор -- вдруг это поможет ему встряхнуться, но потом мне приходит в голову не делать этого. Так я и колеблюсь от одного к другому -- то ли делать, то ли нет, как будет лучше. Потому что единственное, в чем я убеждаюсь все больше и больше, -- Малыш действительно напряжен до предела. Он замолкает и оглядывается. Глаза у него становятся как будто стеклянными. И молчание, протянувшееся между нами, начинает походить на колючую проволоку. Но, несмотря на это, я чувствую себя прекрасно. Он вернулся; черт побери, он вернулся. Я откашливаюсь и сплевываю в воду, глядя на солнце, которое, как огромная пыльная красная роза, склоняется к заливу. Осенью, когда на полях жгут жнивье, оно всегда приобретает такой пыльный, подернутый дымкой оттенок, а перистые облака, огибающие мыс, словно золотарники, гнущиеся на ветру. Это всегда очень красиво. -- Эй, взгляни, -- говорю я, указывая на закат. Он медленно поворачивается, моргая глазами, словно в несказанном удивлении. -- Что? -- Вон. Смотри. Где солнце. -- Что там? -- БЕРЕГИСЬ! -- Где? Я начинаю объяснять ему, но чувствую, что он не понимает, он просто не видит этого. Он не различает цвета, как дальтоник. С ним действительно что-то не в порядке. И тогда я говорю: -- Ничего, ничего. Просто из воды выпрыгнул лосось. Ты не успел его заметить. -- Да, правда? -- Ли отводит взгляд от брата, но предельно внимателен к каждому его движению: вот сейчас БЕРЕГИСЬ! Я продолжаю повторять себе, что надо пойти пожать ему руку, сказать, как я рад, что он приехал, но знаю, что я на это не способен. Как не способен на то, чтобы поцеловать старика в щетинистую щеку и сказать, что я страшно переживаю из-за того, что его так покалечило. Точно так же, как старик никогда не сможет похлопать меня по плечу и сказать, как я здорово работаю за двоих с тех пор, как он загнулся. Просто это не в нашем стиле. И так мы стоим с Малышом, искоса глядя друг на друга, пока до нашей своры гончих не доходит, что перед домом топчутся люди, и, подпрыгивая, псы несутся узнать, не сгодится ли на что нам их помощь. Они скалятся, ползают на брюхах, мотают своими бессмысленными хвостами, скулят, воют и лают, демонстрируя все, на что способны. -- Господи Иисусе, ты только посмотри на них. Они у меня дождутся, что я потоплю всю их вонючую свору. Жуть. Парочка гончих цепляется за мою голую ногу, пока я пытаюсь натянуть штаны: при виде меня они выражают такое несказанное счастье, что, похоже, готовы обглодать мою конечность до кости. Мне приходится отмахиваться от них штанами. "Назад, сукины дети! Провалитесь вы к дьяволу! Если вам не терпится на кого-нибудь прыгать, прыгайте на Леланда Стэнфорда, он хотя бы в штанах. Ступайте поприветствуйте его, давайте!" Ли протягивает к ним руку. Но смотри, БЕРЕГИСЬ... И впервые за всю свою безмозглую жизнь один из этих дураков прислушивается к тому, что ему говорят. Старый, глухой, полуслепой кобель с рыжими подпалинами и чесоточными струпьями на боках хромает к Ли и принимается лизать ему руку. Ли замирает... Яркие мазки красок в звенящем воздухе оттеняют фигуры Ли и его сводного брата: синее небо, белые облака и этот яркий рыжий мазок. Ли смотрит. Где это он?.. И когда Малыш кладет свой пиджак и садится на корточки, то можно подумать, что эту проклятую собаку никто никогда в жизни не чесал за ухом -- так она реагирует. Я надеваю штаны, беру свитер и жду, когда Ли будет готов. Он встает, и пес, вскочив, кладет ему на грудь обе лапы. Я хочу отогнать его, но Ли говорит: -- Нет, подожди минутку... -- Подожди, подожди, пожалуйста... Хэнк... это Зуек? Это старый Зуек? Подожди, он же был стариком, когда я еще был маленьким... Неужели он до сих пор?.. -- Господи, конечно же это старый Зуек, Ли. Как это ты узнал его? Неужели ему действительно уже столько лет? Господи, ну конечно, если ты его помнишь. Черт возьми, ты погляди, он, кажется, вспомнил тебя! Ли улыбается мне и прижимает к себе собачью морду. "Зуек? Привет, Зуек, привет... -- Он повторяет это снова и снова. -- ...Привет, старый Зуек, привет..." -- повторяет он. Синее и белое, желтое и красное, там, где бриз колышет флажок. За дымкой люпина мерцают деревья. На фоне гор, опираясь на причал, возвышается огромный и молчаливый старый дом. Что это за дом? Я стою, глядя на Малыша и старую гончую, и качаю головой. "Мальчик и его собака, -- произношу я. -- Ну разве это не клево?! Ты только посмотри на старого разбойника; я уверен, он узнал тебя, Малыш. Посмотри на него. Видишь, он счастлив, что ты вернулся". Я снова качаю головой, беру ботинки и иду по настилу к дому, оставив Ли, ошеломленного встречей, которую ему устроила старая глухая гончая. По дороге я решаю сделать все, что в моих силах, чтобы помочь Малышу прийти в себя, надо как-то встряхнуть его, пока он окончательно не скис. Бедный Малыш. Залился слезами, как несчастная девчонка. Надо его встряхнуть. Но не сейчас. Попозже. Пусть пока побудет один. Поэтому я решительно и дипломатично ухожу в дом. (К тому же я не хочу оказаться поблизости, если вдруг мой братишка, умевший складывать двузначные цифры уже в шестилетнем возрасте и закончивший колледж, вдруг вспомнит, что старому Зуйку было десять или одиннадцать лет, когда он уезжал отсюда. А с тех пор прошло двенадцать лет. Для собаки это немалый срок. Может, я и не кончал колледжей, но точно знаю, что иногда лучше не разбираться в арифметике.) "Что это за земля? -- продолжал спрашивать себя Ли. -- И что я делаю здесь? " Налетевший ветерок покрывает рябью перевернутый мир, мягко покачивающийся на речной глади, и дробит облака, небо и горы на яркую мозаику. Ветерок замирает. Мозаика разглаживается, и вновь перевернутый мир мягко пульсирует в набегающих на причал волнах. Ли отрывает взгляд от отражений в реке, в последний раз похлопывает пса по костистой седой голове, поднимается и смотрит вслед брату. Хэнк идет босиком к дому, перекинув свитер через веснушчатое плечо. Ли восхищенно смотрит, как играют мышцы на его узкой белой спине, на широкий размах рук и изгиб шеи. Неужели для простой ходьбы нужна вся эта игра мышц, или Хэнк просто демонстрирует свои мужские достоинства? Каждое движение полно неприкрытой агрессии даже по отношению к воздуху, сквозь который движется Хэнк. "Он не просто дышит, -- думает Ли, прислушиваясь, как Хэнк сопит сломанным носом, -- он поглощает кислород. Он не просто идет -- он пожирает расстояние своими прожорливыми шагами. Открытая агрессия, вот что это такое", -- заключает он. И все же он не может не отметить, как радуется все тело Хэнка -- как наслаждаются его плечи размахом рук, с каким удовольствием его ноги вбирают тепло досок. Эти люди... неужели я один из них"? Мостки, шедшие вдоль причала, были так продырявлены шипованными ботинками, так исхлестаны дождями и иссушены солнцем, что приобрели вид роскошного плотного серебристо-серого ковра, вытканного из тонкой пряжи. Они прогибались от каждого шага и шлепали по воде. Опоры, вдоль которых причал поднимался или опускался в зависимости от высоты воды в реке, от долголетнего трения отполировались и были сплошь покрыты волосатыми ракушками; в трех футах над водой рачки и мидии шипели и трескались на солнце, повествуя о бывших и грядущих приливах. Мостки заканчиваются подъемом, снабженным перилами с одной стороны. Он ведет к изгороди, окружающей двор; при высокой воде, когда причал всплывает, этот подъем сокращается до пологого склона, при отливе он обрывается вниз так круто, что время от времени в сырую погоду люди, влезающие на него без шипованной обуви, поскользнувшись, летят в реку, словно выдры. Хэнк бегом преодолевает этот подъем, и гончие, слыша гулкие звуки его шагов, гурьбой кидаются вслед за ним, воем свидетельствуя о своей верности: с их точки зрения, каждый, направляющийся к дому, направляется к их мискам, а обед можно ожидать в любое время. Ли остается стоять в одиночестве. Даже рыжий старик, скуля, бросается догонять своих собратьев, предпочтя возможную трапезу Ли. Он стоит еще мгновение, глядя, как старый пес с трудом одолевает подъем, потом берет пиджак с брезентовой крыши навеса для лодок и следует за ним. С нависших над водой проводов срывается зимородок и ныряет в реку, охотясь за своей тенью. Что это за создания? И где находится эта земля? В одном месте мостки причала были мокрыми от захлестнувшей их взрывной волны; здесь собаки оставили свои крапчатые следы, запутавшиеся в огромных отпечатках босых ног Хэнка. "Однако, если бы не пятка, -- вслух произносит Ли, рассматривая следы, -- все эти следы могли бы быть отнесены к одному виду". Голос звучит странно и плоско, а вовсе не насмешливо, как он надеялся. Чуть дальше он замечает еще одни следы -- еле видные, призрачные, поблекшие, уже почти совсем высохшие. Вероятно, следы женщины, которую он видел, подруги Хэнка. Он присматривается. Точно, как он и предполагал, -- босые следы Дикого Цветка братца Хэнка. Но, следуя за ними вверх, он замечает также, как удивительно узка ее стопа, как легок и изящен отпечаток в отличие от вмятин, оставленных лапами собак и Хэнка. Босая -- это верно, но что касается роста и веса -- об этом еще рано судить. Он преодолевает подъем и оглядывается. Рядом с известняковой печью сложена огромная пирамида поленьев, которые сияют на солнце, как слитки какого-то блестящего металла. Топор, воткнутый в пень, указывает на старый кирпично-красный амбар, одна стена которого увита листьями дикого винограда. Спереди, на огромной раздвижной двери, осевшей и соскочившей со своих полозьев, сушатся и дубятся шкуры енота, лисы и мускусной крысы. Кто их поймал и содрал с них шкуры? В нашем мире, сегодня? Кто это играет в "Следопыта" в лесах, полных радиоактивных осадков? А с краю, отдельно, в полном одиночестве, похожее скорее на неровно вырезанное оконце, чем на звериную шкуру, -- темное пятно медвежьего меха. Что это за племя, столь поглощенное собой, что грезит наяву? Он уставился в темную заводь меха, как в темное окно, пытаясь что-то различить за ним. Хэнк уже входил в дом... (Когда я вошел на кухню, Генри уже ел. Я говорю ему, что вернулся Малыш, и он, не вынимая кости, торчащей из жирного рта, как клык у кабана, поднимает глаза. -- Какой малыш? -- кричит он сквозь кость. -- Куда вернулся? Какой малыш? -- Твой сын вернулся домой, -- говорю я ему. -- Леланд Стэнфорд, огромный как жизнь. Господи, да можешь ты наконец оторваться от жратвы? -- Я говорю спокойно и деловито, потому что совершенно не хочу, чтобы он начал заводиться. Потом поворачиваюсь к Джо Бену: -- Джоби, где Вив? -- Наверно, наверху, пудрит нос. И она, и Джэн здесь... -- Постой! О чем это ты говорил, какой малыш, чей сын? -- Твой сын, черт побери, Леланд. -- Брехня! -- Он думает, что я опять вешаю ему лапшу на уши. -- Никто никуда не вернулся! -- Как хочешь. -- Я пожимаю плечами и делаю вид, что собираюсь сесть. -- Просто решил, что надо тебе сказать... -- Что! -- Он изо всех сил шмякает по столу своей вилкой. -- Я хочу знать, какого черта, что происходит у меня за спиной? Какого дьявола, я не потерплю... -- Генри, вынь изо рта кость и выслушай меня. Если ты хотя бы на минуту успокоишься, я постараюсь все тебе объяснить. Твой сын, Леланд, вернулся домой... -- Где он? Дайте-ка мне взглянуть на этого говнюка! -- Потише ты, черт бы тебя побрал! Об этом-то я и хотел поговорить с тобой, если ты заткнешься хоть на мгновение: я вовсе не хочу, чтобы ты перегрыз ему хребет, не разобравшись, что он тебе не свиная отбивная. А теперь послушай. Он будет здесь с минуты на минуту. И пока он не вошел, давай договоримся. Да сядь же ты. -- Я усаживаю его и сажусь сам. -- И ради всего святого, вынь ты эту кость изо рта. Слушай меня.) Ли механически поворачивает голову. В дальнем конце двора, как воинственные личинки, в земле роется выводок свиней. Еще дальше рощица низкорослых яблонь подставляет солнцу свои сморщенные яблочки. А еще дальше -- огромный зеленый занавес леса, сотканный из папоротника, ягод, сосен и елей, задник с лесным пейзажем, спущенный с небес до земли. Дешевая декорация для чего-нибудь вроде "Девушки с Золотого Запада". Интересно, какая публика еще станет смотреть такое? А какие актеры -- играть? Этот зеленый занавес был одной из границ детского мира Ли; другой границей была стальная поверхность реки. Две параллельные стены. Мать Ли сделала все возможное, чтобы они стали для него такой же осязаемой реальностью, как и для нее самой. Он никогда не должен, -- нараспев произносила она, -- заходить в тот лес, и уж ни в коем случае не приближаться к берегу. Он может считать эти горы и реку стенами, понял ли он? Да, мама. Точно? Да. Точно-точно? Да, горы и река -- это стены. Тогда хорошо; беги играй... но будь осторожен. А как же быть еще с двумя стенами? Для того чтобы ощущение камеры было полным, к южной стене леса и северной реки нужно было добавить еще восточную и западную границу. Например, мама, вверх по реке свалены такие скользкие и замшелые валуны, которые прекрасно подойдут для того, чтобы свернуть себе шею. Или ниже по течению, где ржавое чрево заброшенной лесопилки на каждом шагу угрожает заражением крови, а стада хищных кабанов готовы заживо сожрать человека... как насчет этого? Нет, только лес и река. У ее камеры было только две стены; для его камеры нужны были еще две. Она была приговорена к пожизненному заключению между двумя параллельными линиями. Или не совсем параллельными. Потому что однажды они пересеклись. Но кто же наколол дрова, вынес помои свиньям, вырастил эти яблони на искалеченной земле? И что за ненормальные оптические линзы позволяют видеть редкие звездочки триллиума на фоне серебристо-серой хвои и не видеть мухоморов, растущих тут же? Как можно смотреть на пыльное красное солнце над рекой и тут же не видеть стол, залитый запекшейся кровью, и бирку, все еще привязанную к большому пальцу ее ноги? "Посмотри на заход моими глазами!" (И черт бы все это побрал, потому что, когда мне наконец удается заставить старого дурака вынуть изо рта кость и усадить напротив себя, всего измазанного подливкой, я понимаю, что не знаю, что ему сказать. "Слушай, -- говорю я, -- дело в том... ну, Господи, Генри, хотя бы потому, что он проделал тяжелый долгий путь. Он сказал мне, что всю дорогу ехал на автобусе. Уже и этого достаточно, чтобы довести человека до посинения..." Продолжать боюсь из опасения, что старик вспылит и начнет задавать всякие вопросы, которые вертятся у меня в голове...) Через плечо Ли видит солнце, тонущее в гнойном мареве, и его пронзительные крики леденят ему душу. Передернув плечами, он решительно направляется по тропинке к дому и входит внутрь. К го бы ни занимался реконструкцией внешнего вида дома, было очевидно, что на этом он остановился; внутри дом выглядел запущенным и еще более неприглядным, чем в воспоминаниях Ли: ружья, вестерны в бумажных обложках, банки из-под пива, пепельницы, битком набитые апельсиновыми корками и бумажками из-под конфет; грязные запчасти от инвалидной коляски с удобством расположились на кофейных столиках... Бутылки из-под кока-колы, молочные бутылки, винные бутылки были так равномерно распределены по всей комнате, что казалось -- кто-то специально задался целью их единообразного распространения. "В оформлении интерьера заметно северо-западное влияние, -- заключил Ли, пытаясь улыбнуться, -- помоечные мотивы. Я считаю, что эта часть комнаты слишком перегружена; разбросайте здесь еще несколько бутылок..." Кто разбросал здесь этот хлам? Здесь почти ничего не изменилось: разве что углубилась темная дорожка, протоптанная тысячами грязных сапог, от входной двери по так и не достроенному полу к середине комнаты, где над огромной железной плитой, которая все еще чадила в том месте, где дымоход был плохо подогнан к трубе, на скрещивающихся и расходящихся бечевках, благоухая, висели желто-серые носки. Огромная дверь захлопнулась сама по себе, и Ли обнаружил, что в этой величественной закопченной комнате он один. Он да старая плита, уставившаяся на него своим блестящим стеклянным глазом и оглашавшая пространство стонами и вздохами, словно страдающий ожирением робот. Мокрые следы Хэнка вели к закрытой двери кухни, из-за которой до Ли доносилась приглушенная реакция на сообщение о его приезде. Он не мог разобрать слов, но чувствовал, что вскоре она обрушится на него, преодолев полоску света, шедшую поперек комнаты, от щели в дверях. Он умолял их не спешить. Ему нужно было время, совсем немного времени, чтобы сориентироваться на этой территории. Он стоял не шевелясь. БЕРЕГИСЬ. Может, они еще не услышали, что он вошел. Если он не будет шуметь, они не узнают, что он здесь. Теперь БЕРЕГИСЬ. Стараясь дышать как можно бесшумнее, он оглядывается, пытаясь хоть что-нибудь различить во мраке. Три крохотных оконца, застекленные многочисленными осколками, скрепленными между собой медной проволокой, пропускают слабый, мутно-кровавый свет. К тому же некоторые из них покрашены. Но и некрашеные настолько стары и стекло их такого плохого качества, что все освещение напоминает какое-то зеленовато-подводное царство. В общем, этот вялый свет не столько помогает, сколько мешает видеть. По комнате плавают облака дыма, и если бы не плита, что-либо различить было бы и вовсе невозможно -- лишь всполохи пламени за стеклянной дверцей удерживают все предметы в комнате на своих местах. Кто же здесь так традиционен, чтобы сохранять такую готику? Что за сборище привидений кормит эту прожорливую плиту и выдыхает эти пастельные испарения? Он бы предпочел, чтобы света было побольше, но не решался идти на цыпочках через всю комнату к лампе. Оставалось удовлетвориться пульсирующим и подмигивающим печным глазом. Свет мягко блуждал по комнате, дотрагиваясь то до одного, то до другого предмета... Вот пара пестро разодетых французских вельмож танцуют керамический менуэт; охотничий нож с рукояткой из оленьего рога сдирает обои со стены; целый батальон "Сборников для чтения" сомкнутыми рядами марширует по L-образной полке; дышат тени; длинноногие табуретки запутались в паутине полумрака... Где же живые обитатели этого мира? -- Послушай! -- Через кухонное окно я окидываю взглядом двор. -- Наверное, он уже в гостиной, -- шепчу я. -- Наверное, он уже вошел и стоит там. -- Один? -- невольно таким же шепотом отвечает Генри. Так шепчутся в библиотеках или борделях. -- Какого дьявола, что с ним стряслось? -- Ничего с ним не стряслось, я уже говорил тебе. Я просто сказал, что он немного не в своей тарелке. -- Тогда почему он не идет сюда, на кухню, если он там, если с ним все в порядке? Сел бы, перекусил. Клянусь, я не понимаю, что здесь происходит... -- Тесс, Генри, -- говорит Джо Бен. Все его дети сидят над своими тарелками, глаза, как