ее больше других. Исчерпав свою шутку, Генри принимается искать шнурок звонка, который висит у него над головой. -- Куда эта чертова баба провалилась? Весь день ничего не могу от нее добиться, я уж не говорю о кофе. Хэнк, приподыми-ка меня... вот туда! Черт! Дерни-ка эту штуковину. Специально повесила с другой стороны, чтобы я не мог достать. С моего бескрылого бока. Гм. Второе крыло теперь придется особенно беречь. Черт! Где эта старая корова? Сдохнуть можно, а они и не пошевелятся, пока все вокруг не провоняет. Слушай, теперь я хочу знать, что у нас на лесосеке, -- давай! Нечего миндальничать, дерни как следует, чтоб они все к черту провалились. Для этого она здесь и висит. Бони, что с тобой? Сидишь здесь с таким видом, будто потерял лучшего друга... -- Просто я беспокоюсь о тебе, Генри. Вот и все. -- Врешь. Ты просто боишься, что я переживу тебя. Сколько я тебя помню, ты все время этого боишься. Сынок, ради Господа, дай ты мне эту хреновину! -- Взяв шнур, он прижимает кнопку звонка к ночному столику и страдальчески кричит: -- Сестра! Сестра! -- Глаза зажмурены от прилагаемых усилий. -- Сделай укол этого обезболивающего! И где, черт побери, мой кофе? -- Спокойно, папа... -- Да, Генри, -- Бони раскладывает паутину своих пальцев на простыне, которой накрыты ноги Генри, -- лучше так не волноваться. -- Стоукс, -- глаза Генри, обычно широко раскрытые и пышущие огнем, вдруг суживаются и становятся ледяными, -- убери свою рыбью лапу с моей ноги. Убери ее прочь! -- Он смотрит на Бони, пока тот не опускает глаза, и чувствует, как его захлестывает удовольствие от того, что он наконец дал волю долго сдерживаемому чувству. Не отводя взгляда от Бони, он продолжает с непривычной мягкостью: -- Ты не лучше ее, Стоукс, и сам это прекрасно знаешь. Только ты ждешь моей смерти уже сорок пять лет. Ждешь, когда я откину копыта. -- Он с угрозой оттягивает шнур. -- Убери руку, я сказал тебе! Прочь! Бони убирает руку и с уязвленным видом подносит ее к груди. Генри отпускает звонок и начинает возбужденно ерзать под одеялом. -- Это неправда, старина, -- обиженно говорит Бони. -- Это правда. Это правда, как пить дать, и мы оба это знаем. Сорок пять лет, пятьдесят лет, шестьдесят лет. Сестра! Бони вздыхает и отворачивается -- на лице его написана обида на несправедливое обвинение. Но в его возмущении столько фальши, в его покачивающейся голове столько злобы, что Хэнк чувствует, как всем своим поведением Бони невольно подтверждает слова Генри. Хэнк в изумлении отступает и останавливается, почти скрывшись за желтой занавеской. Увлеченные своей враждой, старики забывают о нем. Бони продолжает скорбно качать головой, Генри вертится под одеялом, время от времени бросая взгляды на своего старого дружка. После минутного молчания он раскрывает рот, чтобы выразить то, что так долго сжигало его и теперь угрожает вырваться из-под контроля. -- Добрых шестьдесят лет. С тех пор... с тех пор... черт бы тебя побрал, Стоукс, это было так давно, что я даже не могу вспомнить, когда это началось! -- Ах, Генри, Генри... -- Бони предпочитает гасить пламя укоризной. -- Неужто ты и вправду можешь припомнить, чтобы когда-нибудь за все эти годы я давал тебе что-либо, кроме мудрых советов? Неужели можешь? -- Это каких же? Это когда ты советовал мне, Бену и Аарону взять маму и отправиться в Юджин в приют для безработных, убеждая, что одни мы не переживем зиму в лесу? Ты тогда говорил, что с непривычки здесь не выжить. Припоминаешь этот советик? Так вот, насколько я помню, мы прекрасно выжили... -- В ту зиму из-за твоего упрямства вы потеряли мать, -- напоминает ему Бони. -- Потеряли? Она умерла! Лес к этому не имеет никакого отношения. Она просто заболела, слегла и умерла! -- В городе этого могло бы и не быть. -- Это могло произойти где угодно. Она умерла в тот год, потому что решила, что ей суждено умереть. -- Мы все предлагали помочь. -- Еще как! Ты здорово нам помог, оставив нас без лавки. -- Мы все бескорыстно предлагали вам все необходимое... -- А что хотели взамен? Наш дом и имущество? Закладную на десять лет? -- Генри, это нечестно, организация не предъявляла таких требований. -- Может, это нигде не было записано, но суть остается той же. Мне не довелось знать твоего отца или эту чертову его организацию, но что это были за бескорыстные предложения, я помню. Отличные были такие предложения. -- Говори что хочешь, но нас никто ни в чем не может обвинить, мы всего лишь отстаивали общественные интересы. Прежде чем Генри успевает ответить, дверь открывается и в палату входит сестра с маленьким бумажным стаканчиком кофе. Поставив его на столик, она окидывает взглядом мужчин и поспешно выходит, не говоря ни слова. Генри принимается пить, глядя на Бони сквозь поднимающийся пар. Когда он отрывает стаканчик от губ, Хэнк замечает на нем два следа от зубов -- тех, что были напротив друг друга. Не отрывая взгляда от склоненной головы Бони, Генри ставит стаканчик на стол и вытирает губы рукавом своей белой фланелевой рубахи. Бони продолжает трясти головой, скорбно кудахча по поводу плачевного состояния своего старого приятеля. -- Бони, -- наконец выдохшись, произносит Генри, -- у тебя есть с собой понюшка? Бони оживляется: -- Конечно, конечно, -- и достает из кармана пиджака табакерку. -- Вот, позволь-ка мне... -- Дай сюда. Бони моргает и, не открывая табакерки, осторожно ставит ее на простыню. Генри берет ее в руку. Он вертит ее своей нежно-розовой рукой, старательно пытаясь открыть крышку большим пальцем: полудюймовый поворот, еще усилие и снова поворот -- перехват, поворот, перехват, поворот-Хэнк еле сдерживается, чтобы не выхватить у него табакерку и самому не отвернуть крышку, избавив и себя и его от бессмысленного мучения. Но что-то не дает ему тронуться с места, и он не осмеливается выйти из-за занавески. Еще не осмеливается. Пока все не заканчивается само собой. Крышка слетает. Коричневая табачная пыль выплескивается на простыню. Генри ругается, потом терпеливо, под неотступным взглядом Бони, собирает рассыпавшийся табак, завинчивает крышку и, взяв табакерку двумя пальцами, швыряет ее на колени Бони... -- Премного обязан. Остатки он собирает в кучку и, скатав из них шарик, запихивает его за губу. С секунду он сосредоточенно пристраивает его во рту поудобнее, после чего с торжествующим видом стряхивает труху с кровати на пол. Коричневые губы растягиваются в широкой улыбке. -- Премного обязан, дружище, старый приятель... премного обязан. Похоже, и для Бони настала пора понервничать. Успех Генри с табакеркой выбивает его из благодушного состояния, взваливая на его поникшие плечи тяжелый груз конкуренции. -- Чем собираешься заняться, Генри, -- осведомляется он, пытаясь придать своему вопросу обыденный тон, -- теперь, когда все переменилось? -- Что ты имеешь в виду, Бони? Наверное, тем же, чем и раньше. -- К Генри возвращается былая бесстрашная уверенность. -- Наверное, вернусь с мальчиками в лес. Валить деревья. Дарить солнечный свет болотам. -- Он зевает и чешет шею длинным ногтем. -- Хотя чего себя обманывать! Я уже не мальчишка. Когда тебе за семьдесят, приходится сбавить темп, предоставить всю работу мальчикам, а самому только давать советы, полагаясь на опыт и ноу-хау. Может, даже придется возить с собой в лес кресло. Но что касается... -- Генри, -- не выдерживает Бони, -- ты дурак. Валить деревья... Ты что, не видишь, что тебя самого уже свалило? Тебя! С тех пор как... А ведь я говорил тебе, всю дорогу я предупреждал тебя... -- С каких пор, Бони? -- вежливо осведомляется Генри. -- С тех пор, как я еще тогда тебя предупреждал, что ни одному смертному не под силу... выжить здесь в одиночку! Мы тут все заодно! И человек... человек должен... -- Так что с тех пор, Бони? -- не успокаивается Генри. -- Что? С тех пор как я... Что? Генри с напряжением наклоняется ближе. -- С тех пор, как папа сбежал, а я продержался? С тех пор, как мы пережили ту зиму? С тех пор, как мне удалось сколотить дело, несмотря на то что ты утверждал, будто это никому не под силу? -- Я никогда не порицал людей, возделывающих эту землю. -- Людей -- да, а одиночку? Одну семью? А? А? Когда ты только и твердил нам, что у нас ничего не получится. "Общими усилиями" -- вот что ты всегда говорил. О Господи! В те годы я столько наслушался твоих пионерских призывов сообща-против-дикой-природы, что меня уже воротило от них. -- Это было необходимо. Это было единственной опорой смертного человека в его борьбе с неприрученными стихиями... -- Ты говоришь прямо как твой отец. -- Только сообща можно было выжить. -- Что-то я не припомню, чтобы боролся с чем-нибудь сообща, но, похоже, выжить мне удалось. И не без приобретений на этом пути. -- И что ты получил? Одиночество и отчаяние. -- Ну, про это мне ничего не известно. -- Прикован к постели! -- Бони встал со стула и сложил на груди руки. -- Без руки! Умираешь! -- Ничего подобного. Может, слегка помят и поломан, но без этого не бывает. Бони собирается сказать что-то еще, но тут на него наваливается приступ кашля. Откашлявшись, он берет со спинки стула плащ и вдевает в рукава свои тощие руки. -- Совсем обезумел от боли. -- Он изо всех сил пытается отделаться от мыслей о Генри. Он так содрал кашлем горло, что теперь из него вылетает лишь смешной писк. -- Вот и все. Обалдел от боли. И наркотиков. Разума нисколько не осталось. -- Он вытирает рот и принимается застегивать пуговицы. -- Уходишь, Бони? -- дружелюбно интересуется Генри. -- К тому же наверняка температура. -- Но Бони не может так уйти. Пока краем глаза видит эту чертову идиотскую ухмылку, эту рожу, похожую на изображение глиняного идола, которая отрицает все, что для него свято и истинно, эти глаза, которые отравляли и портили ему жизнь, не давая ей стать мирной заводью приятного пессимизма. Бони боялся, что, если он сейчас уйдет, это лицо может застыть и увековечить себя в смертной маске, и тогда ему уже никогда не удастся от него избавиться. -- Ну, привет, Бони Стоукс, Бобби Стоукс, крошка Стоукс Бо-бо... Тогда оно не только до конца жизни будет преследовать его, но и уничтожит все его прошлое, лишит смысла всю его жизнь... -- И слышишь, если встретишь Хэнка или Джо Бена, скажи, чтоб зашли и принесли мне подсчеты, как у нас обстоят дела. Если сейчас он позволит Генри посмеяться последним, весь его мир... "Что? Подсчеты? Джо Бен?" В ужасе Хэнк видит, как уже было начавшая открываться дверь замирает и медленно захлопывается. Он видит, как Бони скованно поворачивается и как у него желтеют глаза. "Генри... старина, разве ты не знаешь?" Тогда неудивительно, что он пребывает в таком неоправданно прекрасном расположении духа -- ему просто не сказали. Конечно, ни он, ни Бони ни словом не обмолвились об этом -- было бы просто странно говорить о таком с человеком, приходящим в себя после тяжелой... -- "Старина?" Но чтоб никто не сказал? "Неужто, Генри... ни врач, ни сестра... никто, никто?" -- Что это с тобой, Бони? -- И о последствиях? О том, что было вчера? -- Я уже сказал тебе, что у меня никого не было. И теперь видит, как лицо Бони вспыхивает светом нового понимания. И когда Бони начинает подвигаться к кровати, Хэнк невольно еще глубже забивается за занавеску. Бони снова садится, раскуривает свою большую трубку и приступает полным сочувствия голосом. Он говорит быстро и уверенно, без малейшего намека на обычный кашель. Сквозь ярусы синего дыма Хэнк, выйдя из-за занавески, наблюдает финальную сцену драмы -- словно зритель, успевший лишь к последнему действию, незаметно присевший на крайний ряд темного балкона и слышащий лишь бессвязные реплики. Он смотрит на две расплывающиеся фигуры и не пытается сфокусировать взгляд. Не вслушиваясь, он знает их реплики наизусть; не глядя, он знает каждое их действие. Эпизодический персонаж, его роль почти закончена, и он ждет конца, чуть ли не скучая, чуть ли не засыпая под звуки знакомых реплик, пока одна из них, многократно повторенная, не подсказывает ему, что дело идет к концу. -- Хэнк сделал это, потому что не хотел... подвергать еще кого-нибудь риску. -- Не думаю... -- Уныло стихая под гаснущими огнями софитов. -- Он сделал это, потому что... не хотел подвергать еще кого-нибудь риску. -- Сомневаюсь, Генри. Занавес закрывается, а эхо все еще звучит: "Иначе он бы этого не сделал -- он просто не хотел подвергать кого-нибудь риску во имя..." -- Нет, старик, просто, кроме него, больше никого не осталось... -- Он сделал это из-за того... -- Нет, из-за того, что его все бросили, и он понял, что не может валить лес в одиночку... -- Он сделал это из-за того, что... -- он наконец понял, что к чему... -- из-за того, что... -- он наконец понял, что это бессмысленно. Из-за того, что все проржавело и все прогнило. Из-за того, что нет другой силы, кроме той, что дают тебе люди. Из-за того, что слаб. Из-за того, что нет сил, совсем нет сил. Из-за того, что все тщета и томление духа. Из-за того, что барабан лебедки окончательно сломался. Из-за кровавых ран от срывающихся тросов. Из-за фронтита и вросших ногтей. Из-за дождя. Из-за того, что так долго, так невыносимо долго... -- Генри, Хэнк не дурак... он понимает. Из-за того, что сила -- это ничто, это всего лишь симуляция. -- Он умный мальчик, Генри, он понимает, что к чему... в этом мире нельзя одному, и всегда было нельзя... ни один смертный не может долго вынести... Потому что иногда единственный способ что-то сохранить -- это сдаться. Потому что иногда во имя победы надо стать слабым... -- О-хо-хо, -- бодро замечает Бони, глядя на свои большие карманные часы, -- уже поздно. -- Он снова поднимается со стула и, слегка покашливая, застегивает оставшиеся пуговицы. Потом, словно тряпку, он поднимает с одеяла руку Генри и пожимает ее. -- Пора домой, Генри. При такой погоде нелегкий путь для нас, стариков, -- замечает Бони и роняет руку, покачивая головой. -- Очень сожалею, что мне пришлось быть вестником печальных новостей о Джо Бене, Генри. Я знаю, как вы все его любили. Я бы скорее предпочел, чтобы мне язык отрезали, чем сообщать тебе об этом. Ну вот... Что тебе принести в следующий раз? Субботние "Ивнинг Пост"? У меня куча старых экземпляров. Так. Дай-ка я поставлю этот телевизор на полку, чтобы он был прямо перед тобой. А то ведь так можно и зрение испортить, а? -- Он включает телевизор и, не дожидаясь, когда тот нагреется, направляется к двери. Там он еще раз оборачивается и задирает пальцем кончик носа. Бони начисто забыл обо мне. Они оба забыли. -- Выше нос, старина, -- говорит он Генри. -- Мы еще пожуем, а некоторым уже ничего не светит. О'кей, и смотри не замучай сестричку. Пока... И с важным видом Бони покидает палату. Я выхожу из своего укрытия в ногах кровати и начинаю что-то говорить, но, судя по виду Генри, можно заключить, что толку от этого не будет. -- Папа, -- говорю я, -- понимаешь, то, что случилось... -- Хм, ну что ж, -- произносит он, глядя прямо в экран телевизора, -- по крайней мере, для старого черномазого... у меня сохранился неплохой нюх... так что можно еще... а Хэнк, он... мне надо было подумать... полагаю, мы... неправильно они наложили гипс... -- И дальше в том же духе, все глубже погружаясь в свои размышления. Выглядит он совершенно убитым. Или это наркотик пронял его. Но вряд ли дело только в этом. Выражение его лица меняется, обретая мир и покой. Мышцы под скулами расслабляются, ухмылка исчезает, и морщины на переносице разглаживаются. Морфий действует на него как снотворное... Потом глаза его тускнеют, словно кто-то или что-то, еще жившее в нем, ушло, предоставив телу в одиночестве перегонять кровь и кислород, бросив на подушке пустое лицо в голубом мерцании телевизора, как бросают на кровать старую, сносившуюся одежду. Свет мигает. Палата гудит, словно битком набита большими сонными мухами. Оглушенный... онемевший... погребенный под плотным ватным покровом морфия старик мотает головой, изредка открывая щелки глаз и видя над собой высокий темно-зеленый купол, подпираемый стволами мамонтовых деревьев. Где-то стучит дятел, весело кричит сойка, вращая хитрым глазом, -- синяя, словно мазок краски! "О-го-го! Ты глянь!" -- майское солнце играет в хвое. "Ну и денек! Вот это жизнь!" Тишь, безветрие, неподвижно свисают пряди пыльцы, соединяясь в один ярко-желтый луч, льющийся с верхушек деревьев до самой земли... "Хо! Глянь туда..." -- вихрь белых бабочек взлетает над щавелем, потревоженный его шагами, его поступью там, где еще не ступала нога бледнолицего. "А может, и вообще ничья нога!" Он смотрит на деревья и плюет себе на ладони. "О'кей, стойте спокойно. Вы что думаете? Я медведь в спячке? Нам надо дело делать. Рысек стрелять, яйцами бренчать, деревья валить, землю сверлить... Стой спокойно, черт бы тебя побрал!" -- Спокойно... спокойно, мистер Стампер. Нам хорошо и спокойно. -- Кто сказал, что я не могу? Только не мешайте мне. Какое вам дело? Гм, пока я жив... Дай-ка я прочищу уши. -- И еще пи один топор бледнолицего не звучал здесь. "А-а-а. Трос. Ах ты чертов хлыст". И блестящая зеленая лавина тысячи тысяч падающих иголок сметает солнце со своего пути. "Ба-бах! Точно на место". Это май в двадцатых годах, когда здесь еще стояли мамонтовые деревья. Купол над головой дал трещину. И в нее снова врывается солнце, заливая светом землю, не видевшую его миллионы лет. "Господи Иисусе, какое же у нас тут время? Постой-ка, что это ты о себе здесь думаешь?" Царапается, как котенок, белый с серо-голубым, как, знаешь, царапает куриное горло, когда его... "А? Что это ты себе?.." -- Бот и хорошо. Вот и все. Успокоились и молчим. Вот и все. А теперь отдыхайте. Тихо и хорошо. Когда Ивенрайт входит в "Пенек", Рей и Род устраиваются на эстрадке. На темнеющей улице слышны резкие звуки настраиваемых электрогитар. Долетают они и до Энди, сидящего в джипе, и он, достав из кармана губную гармошку и смахнув с нее крошки корпии и шелухи из-под семечек, начинает тихо наигрывать. Он решает, что дождется Хэнка и Вив, и, вместо того чтобы идти пешком, поедет вместе с ними. Он видит, как по противоположной стороне улицы на влажное дребезжание неонов спешит Хэнк, и с грустью прикидывает, сколько ему еще придется ждать... (Когда я вышел из больницы, в животе у меня так бурлило, что я даже не знал, удастся ли мне дойти до "Пенька". Единственное, чем можно было залить это бурление, это "Джонни Уокером", на три пальца. Эта чертова палата подействовала на меня хуже, чем поездка в джипе. Мой ослепительно яркий день становился все тусклее и тусклее, а теперь я уже и вовсе не мог сказать, не собирается ли мир напрочь исчезнуть. Для такого раннего часа "Пенек" был переполнен: большинство ребят, не дошедших до кладбища, осело здесь, и теперь они уже прилично поднабрались. Когда я вошел, они слегка попритихли, но уже через секунду все кинулись пожимать мне руку, словно они души не чаяли в человеке, который на два месяца лишил их работы. Ивенрайт поставил мне виски. Зазвучали гитары, и полился добрый старый мотивчик, как в добрые старые времена. Пришла индеанка Дженни и принялась покупать выпивку тем, кто был попьянее. И Биг Ньютон сидел, весь из себя такой крутой. А вокруг, болтая, спотыкаясь и пуская слюни, шатался Лес Гиббонс. И, несмотря на то что нынче среда, завтрашний День Благодарения все превращал в праздник, как бывало в "Пеньке" по субботам в старые времена, с той лишь разницей, что старые времена миновали, что все изменилось, хоть дребезжат гитары, пиво льется рекой и парни гогочут, кричат, ругаются и играют в нарды... за исключением того, что теперь все иначе. Не могу сказать откуда, но я это знаю. Я чувствую, что все изменилось. И все остальные тоже это чувствуют.) Помнишь, в жужжащей палате? Тогда, на катаниях? Четвертого июля, в День независимости, -- Река -- Ваша Дорога -- тогда кое у кого с непривычки к воде началась морская болезнь, их так выворачивало, что они думали, что умрут, а потом им стало еще хуже, и они уже сами желали смерти. Мотогонки по реке; участники, перекидывающиеся шутками: "Бен, нам выиграть этот заплыв плевое дело, а?" -- а когда все закончилось: "Эти чертовы Стамперы, видели, что они сделали? Надели кузнечные мехи на акселератор и накачивали воздух... И мы что, допустим это?" Но это в июле. А то май, май, постой-ка... Еще один кусок зеленого купола со свистом обрушивается вниз, обнажая голубое, как сойка, небо, с грохотом приминая папоротники, гаультерию и фундук, ломая и круша их. А в "Пеньке" Рей, свежевыбритый, сияющий и решительный, начинает заводить толпу, а вместе с ней и Рода. Ритм нарастает, народ прибывает, медная кружка перед микрофоном заполняется зелененькими и серебром. "Черные дни прошли..." Рей бьет по струнам мозолистым пальцем, перед глазами у него все плывет. "Время летит стрелой, когда я влюблен и ты рядом со мной..." Весь город пьян от солнца, оптимизма и дешевого виски, все бредят удачей. "Синяя лазурь смеется в вышине, только синяя лазурь сияет мне. Я мечтал всю жизнь об этом дне..." Тедди взирает на происходящее из-под своих длинных ресниц -- он еще никогда не видел, чтобы люди столько пили и смеялись. "Ну, бывает, парочка за вечер. Ну, иногда человек тридцать после удачной ловли лосося или драки у лесорубов. Но в разгар экономического спада -- даже ничего похожего еще не бывало. Не понимаю. Столько выпивки. Даже тосты произносят в честь Хэнка Стампера..." (Пара виски не принесла мне никакой пользы. Так что я прошу у ребят прощения и говорю им, что, кажется, моя гриппозная бацилла снова вылезает из укрытия и готовится к новой атаке. Благодарю их за выпивку и натягиваю на себя куртку. Уходя, я машу им рукой и напоминаю, чтоб они не ленились, -- ведь так приятно видеть, как люди, не жалея сил, наливаются алкоголем; они смеются и кричат в ответ, чтобы я поскорее выздоравливал и возвращался помогать им в этом непростом деле, что все будет по-старому. Но все мы прекрасно понимаем, что no-старому не будет уже никогда...) Бесшабашно... вольно... в тот первый майский день -- до самых сумерек. Следующий день -- воскресенье, выходной, но я снова отправляюсь на просеку один, чтобы посмотреть, как она выглядит... Утреннее солнце скользит по новенькой земле, земле, которой оно не касалось тысячи тысяч лет, и видит росистые ожерелья, развешанные пауками на скользких зеленых шеях дарлингтонии. Смешные растения эти мухоловки. И вообще много смешных трав. Индейцы едят штуковину, которую называют вапату, трубчатая такая трава, растущая под водой на болотах, -- ихние скво шастают по ним босиком и выкапывают корни из грязи. Недотроги захлопываются, как капканы, стоит к ним прикоснуться. А карликовые ирисы, говорят, посажены гномами, которые раньше обитали в лесах, А борщевики -- помнишь? -- здоровенные громилы... по вечерам дети даже боялись выходить из-за них на улицу, чтобы те не закололи их до смерти. Смерть здесь всегда была под рукой. На пляже, у самой воды, так близко, что волны иногда подкатывают совсем вплотную, стоит могила, отмеченная кедровым крестом и чахлыми нарциссами... Маленькая Иллабель Ситкинс сидит на приступочке и колет абрикосовые косточки, которые ее мама выкинула вместе с банкой из-под компота. 13 июля тысяча девятьсот... черт, не знаю какой: она ест орешки, так похожие на миндаль, который дарят на Рождество, и умирает от болей в животе. Мне тоже случалось их пробовать. 15 июля: Томс проводит у себя дома службу за упокой Иллабели, а после похорон мы все участвуем в состязаниях по бегу на пляже. 19 августа: Джон убил медведицу. 4 сентября: дождь шел двадцать восемь часов подряд. Сильный ветер. На коптильню рухнуло дерево. 5 сентября: дождь со снегом. Под кухней стоит вода. 6 сентября: притащил бревна, чтобы подпереть коптильню. 11 ноября: мать сильно больна. Вызвали доктора, он пробыл всю ночь. Бен поймал в капканы несколько норок, и они его здорово покусали, так что доктор и его залатал. 13 ноября: собака наелась дохлого лосося, ее сильно рвет и парализовало задние лапы. Ездил в город, и Стоукс дал мне для нее лекарства. Стоукс, черт бы тебя побрал, Хэнк сделал это, потому что видел, что... потому что понимал, что это рискованно... Стоукс сказал, что денег за лекарство брать не будет, но что мы должны отправить маму в больницу в Юджин. Пошел он к черту! 15 ноября: был у Арнольда Эгглстона на собрании дорожных рабочих. Потом мы с Джоном пошли домой, а Бен остался на танцы, и его побил Сэм Монтгомери. Когда вернулись, собаке стало лучше. Старушке тоже... Но где Хэнк? -- Хороший парень, -- замечает Ивенрайт, видя, как за окном проезжает джип Хэнка. -- Упрямый, но честный, -- соглашается Ситкинс. -- Настоящий честняга, -- добавляет агент по недвижимости и поднимает за это стакан. Тедди прерывает полировку стойки, чтобы взглянуть, что будет теперь, после того как почетный гость отбыл. То, что в присутствии Хэнка смех и разговоры звучали несколько напряженно, не удивило его: не нужно быть экспертом в области застольной психологии, чтобы понять -- при сложившихся обстоятельствах веселье должно было быть натужным. Но что будет теперь, когда обстоятельство удалилось? Как они себя поведут? Тедди наблюдал. Обычно он мог предсказать, как отреагируют его патроны на выход того или иного собрата, вплоть до последней шутки, до малейшего ругательства, но сегодня их поведение было настолько непредсказуемым и таким необычным, что он даже не рискнул строить догадки. Он лишь наблюдал сквозь густое облако дыма... Тем временем гитаристы продолжали играть на заказ, и Хави Эванс с негнущимся позвоночником вертел подбородком из стороны в сторону. Дженни, тяжело жужжа, как пчела в резиновых сапогах, перемещалась от столика к столику, покупая выпивку и бренча сдачей. Обычный субботний вечер, думал Тедди: спорадические смешки, покашливание, хлюпанье носов, ругань. Почти как всегда. За исключением... чего? (Когда я подошел к джипу, Энди сидел в машине, наигрывая что-то на своей гармошке. "Вабаш-ское ядро". "Черт! Оставь ты ее, эту несчастную гармошку! Мне показалось, что это транзистор Джо и что..." Я не успеваю договорить, а он уже запихивает ее в карман. Потом говорит: -- Хэнк? Ты, случайно, не собираешься... завтра... -- Валить лес? Черта с два, я завтра ничего не собираюсь, Энди, разве что валяться с температурой. А в чем дело? Мы все равно не успели! -- Успели, -- замечает он. -- Я подсчитал. Этого последнего дерева хватило. -- Черт! Ты разве не слышал, что сказал Бисмарк? Учитывая, как поднялась река, "ВП" они теперь вообще не нужны. Что ты несешь? -- Я просто хотел спросить, -- бормочет он и умолкает. Я завожу джип и отправляюсь за Вив. Ну и денек...) -- Ах ты, бога душу в рай! -- внезапно заметив отсутствие Хэнка, вскакивает Лес Гиббонс. По дороге он запинается за ножку стула и начинает неловко барахтаться, напоминая Бигу Ньютону человека, провалившегося в болото. -- Черт побери! -- поднявшись, повторяет Лес; он оглядывает бар и, шлепая губами, вопит: -- Я самый крутой... сукин сын! Скосив налившийся кровью глаз, Биг оценивающе рассматривает Леса, но заявление последнего представляется ему не слишком убедительным: "Что-то ты не кажешься мне таким крутым, сукин сын!" От этого недоверия Лес еще больше распаляется и, сощурившись, вглядывается в хохочущие лица, чтобы установить, кто это подверг сомнению первую часть его титула. -- Достаточно крутой, -- провозглашает он, -- чтобы порвать жопу тому черномазому, который сомневается в этом! Все ржут еще громче, но так как никто из черномазых не поспешает к нему сквозь клубы дыма, чтобы подвергнуть себя предложенным анатоматическим модификациям. Лес вздыхает и продолжает: -- Настолько крутой, что, пожалуй, пойду сейчас и вытряхну душу из Хэнка Стампера! -- Разрази меня гром, Лес, но ты опоздал ровно на десять секунд, -- замечает Биг, не отрываясь от пива. -- Хэнк только что уехал. -- Тогда я застигну его прямо в его логове и там вытрясу из него душу! -- Интересно, а кто тебя перевезет на другой берег? -- осведомляется Биг. -- Или ты думаешь, он сам тебя подбросит? Лес снова щурится, но так и не может разглядеть своего преследователя. -- Я не нуждаюсь в поучениях! -- орет он с такой силой, словно его противник не сидит у него перед носом, а болтается где-то в дальнем конце бара. -- Я вплавь переберусь, вот и все: переплыву эту реку! -- Дудки, Гиббонс, -- говорит Хави Эванс, -- может, Биту и хватает терпения, но некоторые хотят послушать музыку, и их уже достала эта толстогубая обезьяна. -- Ты затонешь в десяти футах от берега. -- Да, Лес, -- подключается еще кто-то, -- и отравишь реку на месяц. Рыба вся передохнет, а может, и большая часть уток... -- Да, Лес, мы не дадим тебе утонуть и погубить всю дичь. Так что лучше оставайся здесь в тепле и не рискуй жизнью. Но общая забота не в состоянии утихомирить Леса. -- Вы что, считаете, я не переплыву реку? -- Лес, -- наконец Биг, как огромный лев, поднимающий голову с лап, отрывается от пива, -- я знаю, что ты не сможешь ее переплыть. Лес быстро оглядывается, видит, кому принадлежат эти слова, и, на мгновение задумавшись, решает не быть нескромным и не оспаривать это утверждение. -- Ну да, -- соглашается он, опускаясь на место с видом человека, решившего, что и в дерьме неплохо, -- но, знаешь, переплывать реку умеет не только Хэнк Стампер. -- Может, и не только, но что-то сейчас я никого другого не припоминаю. -- Ну не знаю, -- обиженно отвечает Лес. -- Слышал, что говорил Гриссом? -- спрашивает Ситкинс Бига. -- Ему док сказал, который был там. Он сказал, что Хэнк вернулся домой, увидел, что нет лодки, и перебрался вплавь. Клянусь потрохами, так они и сказали. -- Это когда его избили те поденки, которых Флойд нанял в Ридспорте? -- Говорят, да. -- Господи Иисусе! -- замечает Хави Эванс. -- Даже если он совсем обалдел, приходится отдать должное его смелости. Могу поспорить, в таком состоянии, как он уезжал, человек не то что плыть -- идти не может. -- А может, он был не так уж плох, как вы все тут решили, -- замечает Лес. -- О чем ты говоришь? -- возмущается Биг. -- Не знаю. Может, он прикидывался. Может, он специально дурил вас. -- Ты что, смеешься, Лес? -- Биг сжимает стакан, чувствуя, что в нем закипает такая ярость на этого тупицу, какой он и представить себе не мог. Еще немного -- и... -- Послушай, пусть тебя лучше кто-нибудь выведет отсюда, пока я не свернул тебе шею. Слушай, ты: "прикидывался"... Разве не я развлекал вас з этом баре, пытаясь заставить его "прикинуться"? Я его изметелил так, как никого прежде, и он поднялся на ноги -- как с гуся вода! И запомни: если он прикидывался, можешь считать меня дураком! -- Аминь! -- со знанием дела кивнул один из братьев Ситкинсов. -- Только не Хэнк Стампер. -- И смотри, -- продолжает Биг со странной дрожью в голосе, -- видишь, не хватает зубов? Это Хэнк выбил их мне тем вечером в Хэллоуин, когда я уже в шестой раз уложил его на пол. Если б он прикинулся, наверное, мои зубы остались бы на месте. Поэтому вот что скажу тебе, Лес: прежде чем катить на Хэнка, давай я с тобой помахаюсь! Разогрею тебя, что ли?.. -- Что ты, Биг... -- Я сказал, давай разомнемся, черт бы тебя побрал! Музыка смолкает. Биг отталкивает стул и вырастает как гора перед Лесом. Лес уже готов с головой скрыться в своем дерьме. -- Я сказал, вставай, Гиббонс! Твою мать, поднимайся! В баре становится так тихо, что слышно, как журчит масло в обогревателе. Все замирают в ожидании. Тедди бесшумно отходит от корзины с грязным бельем, стараясь не отвлекать своих подопытных. Вытянувшийся перед ним длинный бар кажется еще длиннее от тишины, напряженной и натянутой, как провода. Однако это не обычное возбужденное предвкушение драки. В этом снова что-то не то... но что? откуда этот страх? За повернутыми в одну сторону головами Тедди различает неуклюжую фигуру Леса Гиббонса, над которой как башня нависает туша Бига Ньютона. Монументальная ярость Ньютона придает всей сцене невероятный комизм -- надо же, чтоб так озвереть на бедного Леса! Лицо Бига налилось кровью, жилы на шее вздулись, подбородок дрожит так, что Тедди видит это даже издали. Столько ярости по такому пустому поводу? Странно, почему никто не смеется. Если только это... -- Тедди откладывает тряпку, которой вытирал стойку, -- если только это не что-нибудь другое. Нет, это не она! Из-за идеально отполированной стойки, сияющей в результате его многолетних наблюдений, Тедди видит неожиданное выражение лица -- не ярость и не осторожность написаны на нем, -- за все эти годы он ни разу не встречал подобного выражения. А ему, как коллекционеру лиц, казалось, что он собрал уже все образцы -- ведь это было его хобби, его делом. Многие годы бесконечных вечеров он смотрел, как безбрежный океан идиотов накатывает все новыми и новыми волнами на спасательный берег его бара... смотрел и умело расшифровывал каждый взгляд, каждую улыбку, внимательно анализируя каждую упавшую каплю пота, каждое испуганное дрожание руки и нервное сглатывание. В чем, в чем, а уж в лицах он разбирался... Но такое лицо, такое выражение... ему еще никогда не доводилось... Род ударяет по струнам гитары: "И ко-о-ог-да...", бросая на Рея испепеляющий взгляд и пытаясь разбудить его, "...ты вспоминаешь обо мне..." Рей не слишком искренне подхватывает: <<И когда... тебе взгрустнется вдруг..." Напряженная тишина взрывается, и ситуация начинает рассасываться. Биг никнет, обмякает и с грохотом направляется в уборную. Лес Гиббонс разражается булькающим смехом, который звучит так, словно доносится из-под слоя глины. Дочка миссис Карлсон звенит стаканами в мойке. Ивенрайт не то пьяный, не то чрезмерно изумленный, выходит на улицу. Дженни без обычной цепкости виснет на руке упившегося клиента. Хави разгибает позвоночник, оглядываясь в поисках женщины. Ситкин-сы беззвучно потешаются над чуть было не исчезнувшим с лица земли Лесом Гиббонсом. Ивенрайт заводит машину и медленно движется к востоку по Главной улице, отяжелев от девяти безрадостных кружек пива. Старый Генри заслоняет рукой глаза от майского солнца, льющегося через разбитый зеленый купол на покрытые цветами всех времен года луга. Январь тысяча девятьсот двадцать первого, как я помню, после урагана, который они назвали Большой Удар, Бен почему-то болтается к югу от Флоренса и в бухте Силткус наблюдает, как приливом к берегу выносит четырех китов, а когда начинается отлив, они не успевают вернуться в открытый океан. И он, -- постойте-ка, я найду фотографию, -- он взял лодку и убил всех четверых топором! Ах, как жужжат июньские мухи, жужжат и жужжат в жаре! Нет. Январь? Ах да, Бен. Никто ему не верил, пока мы с Джоном не взяли у Стоукса аппарат и -- черт, куда я подевал фотографию? Где-то здесь должна быть... Прошлый раз я ее видел... постойте-ка... 17 ноября: у мамы снова был доктор. Говорит, что это просто утомление. С собакой, говорит, тоже все в порядке, насколько он понимает в ветеринарии. Немного прихрамывает на задние лапы, но оклемается, след будет брать не хуже, чем... 19 ноября: собака умерла. Старина Рыжик? Каштанка? Нет, Грей... от рыбы... хребет покривился, и он сдох. 24 ноября: День Благодарения -- другого года? -- мать умерла. Мы с Джоном сделали гроб из сосны. Доктор говорит: не знает почему. Стоукс считает, что не вынесла. К чертям собачьим! А я думаю, она просто... Хэнк, мальчик, Хэнк, разве ты не знаешь, что старуха просто... Хэнк, так нельзя... легла и умерла... Хэнк, мальчик, если ты... снова врывается солнце... ты не можешь... обрушивается на землю, тысячу тысяч лет пролежавшую в тени... -- Хэнк, черт подери, сюда! -- Мистер Стампер! Лягте! Доктор... Доктор, помогите... пожалуйста! Какой тебе открылся мир! Бледная, мерцающая оранжевым светом малина, на вкус еще нежнее собственного цвета. "Слушай меня, Хэнк, сын, я с тобой говорю!" Бабочки, порхающие, как звезды. "Мистер Стампер, успокойтесь, отпустите..." А Бродягу-Проповедника помнишь? Он читал отходную по маме, когда она умерла: сказал, что как-то крестил парня в сусле; крикун такой проповедник, сукин сын, голос -- слышно за две мили, вечно голодный, вечно ковыряет в носу, вечно болтает о христианском милосердии... Ох уж эти зимы! "Черт бы тебя побрал, Стоукс, с твоими объедками и обносками!" Миссионерские бочки, которые готовились церквями на Востоке и прибывали с каким-нибудь пароходом, всегда вызывали много шума -- с благотворительной одежды летели пуговицы при дележе, а кое-кто недосчитывался и зубов... "Стоукс, лучше я буду прикрываться листьями и расчесываться рыбьими костяками!" Солнце обрушивается на зеленые тени... "Но не отдам тебе ни пяди!" ...и снова отступает, раскалывая зеленый купол. "Тихо, спокойно, мистер Стампер, ну же, ну же, сейчас-сейчас, одну минуту..." И снова брызжет с синевы на замерший тростник... "...тихо, тихо, тихо...". -- Заснул. Спасибо за помощь. -- Мерцает молочный свет. Сестра плотно зашторивает мягкие серые занавески на первом майском дне. Энди высаживает Хэнка и Вив у дома и едет к ялику, чтобы грести под дождем к себе. Биг Ньютон пытается успокоиться, сидя на бачке и сцарапывая буквы с надписи, выведенной на дверце: "Перед тем как пиво пить, руки не забудь умыть"; стерев последнее слово и часть букв во второй строчке, он изменяет ее на "имел я вас" и для убедительности ставит в конце восклицательный знак. Рей наконец окончательно приходит в себя после ошеломившей его тишины и набирает в ритме и в силе звука. Дженни, вдруг уставшая от обхаживания пьяниц, резко выходит, вспомнив о другой игре. В то время как Симона в шикарном ярко-красном платье решительно и вызывающе входит в ту же дверь, навсегда распростившись с детской наивностью. -- Эге-гей, кто к нам прилетел! Как дела, Симона? Давненько не виделись! -- Мальчики... -- Ах ты Боже мой, вся разодета в пух и прах, словно с обложки! -- Благодарю, очень мило с вашей стороны. Это -- подарок... -- Хави, эй, Хави, Симона пришла; Симона вернулась, Хави... -- Цыц! Слушайте все: Симона вернулась! -- А кто мне купит пива? -- Тедди! Выпивку для нашей маленькой французской леди... Нет, всем выпивку! Тедди поворачивается к стаканам, сохнущим на полотенце, и снова сталкивается с тем же выражением лица. "Я знаю. Теперь я знаю. -- Его пухленькое тельце все еще дрожит от электрического заряда предшествовавшей напряженки. -- Я думал, люди пьют из-за солнца, от радости, от благополучия... Я было решил, что все время ошибался, когда в такой прекрасный день... но теперь я понимаю. -- В наступающих сумерках мигают неоны. Руки Тедди оживают. Он хватает по нескольку стаканов зараз, и они звенят... -- Просто, чтобы понять, что происходит, потребовалось некоторое время. Я-то думал, что в моей коллекции есть уже все мрачные мины; я считал, что все их знаю. Я думал, мне известны все выражения лиц, я полагал, что знаком со всеми страхами... -- а музыка и счастливый смех возносятся к его продымленному потолку... -- но такого лица еще не бывало, с таким невыразимым, безысходным, сверхъестественным ужасом!" Мне вспомнился еще один, последний анекдот, немножко длинноватый, так что можешь его пропустить -- он не имеет никакого отношения к истории... Я вставил его лишь потому, что мне показалось -- он может как-то соотноситься если не с сюжетом и подтекстом, то, по крайней мере, со смыслом... О парне, с которым я познакомился в дурдоме, -- мистере Сигсе, нервном, с подвижными чертами лица самоучке, который все свои пятьдесят с лишним лет, за исключением времени службы в армии, прожил в каком-то орегонском городке, где и родился. Он читал энциклопедии, знал наизусть Мильтона, вел в больничной газете колонку "Подбери однокоренные слова"... Вполне способная и самодостаточная личность, но, несмотря на это, он был одним из самых неудобных людей в палате. Сигс безумно боялся толпы, но не лучше себя чувствовал и в ситуациях один на один. Казалось, он успокаивался только наедине с книгой. И когда он вызвался стать координатором по осуществлению общественных связей, все, включая меня, были невероятно поражены. "Мазохизм?" -- поинтересовался у него я, услышав о назначении. "Что ты имеешь в виду?" Он заерзал, избегая моего взгляда, но я продолжил: "Я имею в виду эту работу по общественным связям... Зачем ты берешься за дело, в котором нужно постоянно общаться с большими группами людей, ведь тебе гораздо лучше одному?" Мистер Сигс перестал вертеться и посмотрел прямо на меня: у него были большие глаза с тяжелыми веками, он глядел не мигая с такой неожиданной пронзительностью, что казалось -- он прожжет меня насквозь. "Перед тем как попасть сюда... я устроился на работу, объездчиком. Жил в сторожке. За сотни миль от какого бы то ни было жилья. Тишина, пустота, никого и ничего вокруг. Горы -- красота... Даже ни единого деревца. Взял с собой полное собрание Великих Книг. Всю классику. Из моей зарплаты просто высчитывали по десять долларов в месяц. Красивое было место. На тысячи миль, куда ни посмотри, словно все мое. Да, красиво... И все же не смог. Уволился через полтора месяца". Черты его лица смягчились, глаза, горевшие синим пламенем, снова потускнели под полуприкрытыми веками. Он улыбнулся -- я видел, как он пытается расслабиться. "Да, ты прав. Конечно, я одиночка, прирожденный одиночка. И когда-нибудь мне удастся, я имею в виду сторожку. Да. Вот увидишь. Но не так, как тогда. Не для того, чтобы спрятаться. Нет. Следующий раз я переберусь в нее, во-первых, потому что сам, по доброй воле, выберу такую жизнь, а во-вторых -- потому что пойму, что мне там лучше. Самое разумное. Но... прежде нужно разобраться со всеми этими общественными взаимоотношениями. Самостоятельно... как в сторожке. Человек должен понять, что у него есть выбор, прежде чем получать удовольствие от того, что он выбрал. Теперь я это понимаю. Человек сначала должен научиться быть с другими людьми. .. и только после этого он сможет остаться с самим собой". "И наоборот, мистер Сигс, -- из терапевтических соображений присовокупил я, -- прежде чем выходить к людям, человек должен научиться справляться с собой". Он неохотно, но все же согласился. Потому что тогда это дополнение нам обоим казалось психологически обоснованным, несмотря на его явную связь с дилеммой "яйцо или курица" Впрочем, со временем я понял, что этим все не исчерпывается. Несколько месяцев назад я охотился на тетеревов в горах Очоко -- огромные заброшенные высокогорные долины за сотни миль от какого-либо человеческого жилья, -- и там я снова повстречал мистера Сигса -- окрепшего, помолодевшего, загоревшего, бородатого и спокойного, как ящерица, греющаяся на солнышке. Преодолев взаимное удивление, мы вспомнили наш разговор после его назначения на пост координатора, и я поинтересовался, удался ли его план. Еще как! После успешной терапии он был с почетом отпущен на волю около года назад и получил работу объездчика, свои Великие Книги, сторожку... и любил все это. А уверен ли он, что действительно сознательно выбрал эту лачугу, а не просто скрывается в ней от людей? Уверен. А не одиноко ли ему? Нет. Ну хорошо, а не скучает ли он? Он покачал головой. "После того как приобретаешь опыт в общении с людьми и самим собой, впереди остается еще очень много дел; предстоит еще главное..." "Главное? -- спросил я, заподозрив неладное в заявлении, что его выпустили „с почетом". -- Что же это, мистер Сигс? Главное? Природа? Бог?" "Возможно, -- согласился он, переворачиваясь на другой бок на своем камне и закрывая глаза от яркого света. -- Природа или Бог. А может, время. Или Смерть. Или просто звезды и цветы. Еще не знаю..." Он зевнул, приподнял голову и снова посмотрел на меня тем же пронзительным взглядом ярко-синих сумасшедших глаз, излучающих такую внутреннюю силу, которую ни солнце, ни терапия усмирить не в силах... "Мне пятьдесят три, -- отрывисто заметил он. -- Потребовалось пятьдесят лет, полвека, чтобы я научился иметь дело с тем, что мне по плечу. Стоит ли ожидать, что следующий шаг будет сделан за ночь? Пока". Он закрыл глаза и, казалось, погрузился в сон -- отощавший провинциальный Будда на раскаленной скале за тысячи миль от ниоткуда. Я двинулся назад к лагерю, пытаясь решить, просветлело у него в голове по сравнению с последним разом, когда мы виделись, или наоборот. Я решил, что -- да. День Благодарения застал город в дымке серого моросящего дождя и черного похмелья, с привкусом вчерашних сигарет во рту, не испытывающим благодарность ни к чему, разве что к осознанию, что и это пройдет. Биг Ньютон пытается изрыгнуть из себя предшествовавший вечер при помощи соды с уксусом. Хави Эванс в тех же целях использует ложку печеночницы на полбутылки натуральной французской туалетной воды, выкраденной вчера у Симоны и преподнесенной им жене в качестве мировой. Дженни выдирает очередную страницу. Лес Гиббонс видит гребущего мимо Энди, с криком несется по склону, поскальзывается и падает в холодную воду. Энди спускается вниз, к лесопилке, проплывая словно во сне мимо ругающегося и барахтающегося на камышовой отмели Леса. Вив чистит зубы солью. Рей сидит на кровати с головной болью, пытаясь избавиться от дурных предчувствий при помощи светлых воспоминаний о своем вчерашнем успехе и грез о сияющем будущем. Симона старается смыть с себя схожие ощущения. Ивенрайт пользуется "Биксом" и строчками из старой отцовской песни: И когда шар земной весь займется как в огне, Ты скажи, ты ответь: ты на чьей стороне? ...Потом он устает вопрошать и засыпает прямо в ванне. Дженни более настойчива. Разделавшись со страницей из Библии, она устало, но решительно возвращается в хижину. Со вчерашнего вечера она усердно занимается старым детским колдовством, которое и повинно в ее преждевременном уходе из "Пенька". Через столько лет она вспомнила эту старинную игру с ракушками, которой пользовались все девочки племени, чтобы вызвать образ суженого. В ногах своей шаткой лежанки Дженни раскладывает белую наволочку, уже успевшую потемнеть за долгие часы возни с ракушками. Дженни склоняется над наволочкой, медленно делает над ней круги сжатыми в кулаки пальцами... и раскрывает ладони, разбрасывая пригоршни изысканных, покрытых прибрежным песком ракушек. Потом принимается их рассматривать, напевая: "Слишком давно я не знаю мужчин, мужчин, мужчин..." на мелодию "Больше не будет дождя, дождя, дождя". Она кивает головой и опять собирает ракушки, чтобы приняться за дело сызнова: "Ва-кон-да-а-а, услышь мою песнь... слишком давно я не знаю мужчин..." Когда Дженни было пятнадцать, беда состояла в том, что ее постель никогда не оставалась без мужчины. "Дженни, ты еще слишком молода, чтобы заниматься бизнесом", -- замечали ее братья. Но какой же это бизнес? -- Я останусь с отцом. Он голосовал за Рузвельта. -- Он дурак. Послушай, почему бы тебе не поехать с нами? Вниз по побережью, туда, где Гувер построил нам дома. Там места гораздо лучше: хорошие дома с удобствами внутри и снаружи... К тому же нам еще и платить будут за то, что мы там живем. Почему ты не хочешь?.. А если тебе нужна грязь, так она есть везде. Дженни качала головой и пренебрежительно дергала узкими бедрами, стоя перед новым ярким трейлером, который братья купили для переезда в резервацию. -- Я думаю, я останусь, если вы не возражаете. -- Она задирает оранжевую юбку, демонстрируя тонкие коричневые ноги, обнаженные до пупа, и тусклое алюминиевое отражение решительно поддерживает ее решение. -- Отец говорит, что по новому законодательству индейцы имеют такие же права, как и другие. Он говорит, что мы с ним сможем заняться торговлей, если захотим. Как вам мои ноги? -- Дженни! Господи! -- разевают рты братья. -- Опусти свою юбку. Отец -- сумасшедший дурак. Ты поедешь с нами. Она задирает юбку сзади и, повернувшись, через плечо смотрит на расплывающееся отражение собственной задницы. -- Он говорит: если мы останемся здесь, с лесорубами, то сможем быстро разбогатеть и отойти от дел. М-м-м... ничего оранжевый цвет, а? Пять лет спустя их отец продемонстрировал все свое дурацкое безумие, приобретя на все сбережения новый дом из тесаных досок, покрытый дранкой и с лепниной во всех комнатах... рядом с особняком Прингла. Это была ошибка: индеец может заниматься бизнесом, он даже может приобрести себе дом с лепниной, но ему следовало бы знать, что устраивать свой дом и бизнес по соседству с благочестивой богобоязненной христианкой -- нельзя! Особенно если эта христианка -- Злюка Прингл. Не успела Дженни и разу переночевать под новой крышей, как возмущенные горожане сожгли дом дотла, а бедного папашу в приступе благонравия загнали в горы. Дженни они позволили остаться с условием, что она поумерит свои замашки, как и цены, и переселится на менее заметные окраины... -- Не так уж плохо, -- заявила она приехавшим забрать ее братьям. -- Они предоставили мне этот славный домик. И я не чувствую себя покинутой. Хожу на танцы. Так что, пожалуй, я останусь. -- Она не стала упоминать зеленоглазого лесоруба, которого поклялась заарканить. -- К тому же я зарабатываю пятнадцать, а то и двадцать долларов в неделю... А что вам дает правительство, мальчики? Разорение не произвело на нее никакого впечатления; более того, с исчезновением лишнего рта доход ее даже увеличился. К тому же и окраина ей нравилась больше. Она не могла привыкнуть к запаху гостиницы, к ее постоянному шуму, когда просыпаешься и не знаешь, к тебе это или нет. "По крайней мере, здесь, когда в промозглую январскую ночь слышишь чавканье сапог по грязи, точно знаешь, что идут к тебе". Но по мере того как один за другим проходили январи, а коричневая задница на стойкой диете из устриц, вапата и пива расплывалась все больше и больше, шаги слышались все реже. С финансовой точки зрения Дженни это не волновало: земля за ее хижиной изобиловала не только устрицами, но и монетами -- почва была богато унавожена буквально сотнями табакерок, содержащих по пятнадцать--двадцать долларов в купюрах. Она хорошо запомнила урок унижения, преподанный ей отцом: никогда не допускай, чтобы твой бизнес выглядел слишком успешным, -- припрятывай! И частота, с которой в течение многих лет в самое разное время суток ее видели копающейся в грязи, неизменно вызывала взрывы сочувствия. Так что деньги ее не волновали. Но чем реже слышались шаги, тем более одиноко ей становилось. Достаточно, чтобы решиться на перемены. На этот раз Дженни отправилась сама. Она застала братьев в армейском брезентовом бараке вырезающими безделушки из мирта. Они предложили ей присесть на ящик. -- Из-за этой войны правительство никак не может выстроить дома, -- извиняющимся тоном объяснили они ей. -- Но теперь уже скоро... -- Ничего. В каком бараке старый шаман? Мне надо поговорить с ним. Кое-что нужно. Шаману хватило одного взгляда, чтобы сказать ей, что для таких перемен потребуется очень большое колдовство, настолько большое, что он за него не сможет взяться. О'кей, она сама разберется. На обратном пути Дженни купила роман Томаса Манна и, сев в автобус, всю дорогу до Ваконды пыталась разобраться, о какой это волшебной горе тот толкует. Подъезжая к городу, на мосту она бросила это занятие и вышвырнула книжку в реку. Потом она стала брать материал для своих исследований в библиотеке: похоже, ей предстояло много возни не с одной книгой, так что незачем было тратить деньги, когда большинство из них приносило одни лишь разочарования, как та чушь, накарябанная этим вшивым немцем. Чуши и разочарований было предостаточно, но она решительно топала вперед в своих резиновых сапогах, пытаясь разрешить проблему сразу на двух уровнях: оставаясь в одиночестве в своей хижине, она потчевала потусторонние силы непредсказуемой и безымянной мешаниной всевозможных приемов, почерпнутых из случайных книг, приходя в "Пенек", она спаивала пьянчуг такой же безымянной и непредсказуемой мешаниной, как и ее колдовство, несмотря на то что она наливалась из бутылки с наклейкой "Бурбон де Люкс". Второй метод оказывался гораздо успешнее всех ее заговоров и чар: в хороший вечер при достаточном количестве пьяниц ей не только удавалось заполучить в свою постель мужчину, но при благоприятных обстоятельствах и осторожном поведении задержать его и в протрезвевшем состоянии. Прошлый вечер идеально подходил для применения этого второго метода: мужики начали пить рано, и когда появилась Дженни, все были уже настолько пьяны, что и тратиться ей особенно не пришлось. В течение часа за двумя разными столами два старых приятеля поинтересовались, сохранилось ли у нее все то же старое одеяло из тюленьей шкуры, а какой-то рыбак, не старше сорока, спросил, не поможет ли она очистить ракушечник с его киля, -- идеальная ситуация! Но вдруг она прекратила покупать выпивку и расточать свое тяжеловесное кокетство и уселась в одиночестве. До нее донесся разговор о Генри Стампере: кто-то видел его в больнице, и, похоже, старая черепаха наконец собралась успокоиться. Конечно, Дженни понимала -- такой старик, не может же он жить вечно... но пока она не услышала это из чужих уст, у нее еще оставались какие-то сомнения, теперь же она столкнулась с фактом. Генри Стампер должен умереть, и довольно скоро; последние обветшалые остатки ее зеленоглазого лесоруба исчезнут... И, осознав это, она поняла, что ей совершенно не хочется тащить домой из "Пенька" кого-нибудь из этих мужчин. Даже молодцеватого рыбака. Расстроившись, она еще глубже забилась в кресло, не выпуская из рук стакан с ликером, который купила как наживку для рыбака, и одним махом осушила его сама. Ей он был нужнее. "У меня нет впереди мужчин, не вижу ни одного..." И в тот самый момент, когда Дженни собиралась заказать еще, ей пришла на память старая индейская игра с ракушками, провидческое колдовство, не описанное ни в одной книге бледнолицых и почерпнутое ею еще в детстве. Она громко икнула, встала на ноги и погромыхала прочь, пьяная, суровая и неутомимая после стольких лет без мужчин... "Слишком давно, слишком давно, слишком давно, -- жалобно поет она. -- Без мужчин, слишком, черт возьми, давно", -- и еще раз бросает ракушки. С отсутствующим видом она потягивает солоноватую жидкость из стакана и рассматривает ракушечный узор. С каждым разом рисунок становится все отчетливее. Сначала долго не было ничего определенного. Просто россыпь ракушек. Потом появился глаз, повторяющийся из раза в раз, потом -- второй. Затем нос! И наконец все лицо -- уже шесть или семь раз подряд, с каждым разом становясь все яснее и отчетливее!.. Она собирает ракушки и медленно водит руками: "...слишком долго, слишком долго, слишком долго... я ложусь без мужчины в кровать..." В городе агент по недвижимости наконец добирается до этого черномазого адвоката в Портленде и выясняет, что дела обстоят еще хуже, чем предполагала его сестра... "Он оставил ей все, не только страховку, но и все остальное!" Даже кинотеатр, который, как он считал, вернется к нему, чтобы ржаветь еще полгода. Он трясет головой, глядя на свою сестру, сидящую напротив. "Здорово эта змея его окрутила. Он совсем потерял голову. Не плачь, Сисси, мы еще поборемся. Я так и сказал этому черномазому, что у них это так не пройдет". Он резко умолкает, уставившись на деревянную фигурку, оформляющуюся под его перочинным ножом... Черт! Еще эта семейка из Калифорнии, которая грозится отнять его четырехкомнатный коттедж за Нахамишем... Неужели в этих крысиных скачках человека никогда не оставят в покое? Почему надо все время встревать и мешать, когда наступают времена радости и благоденствия? Черт бы побрал эту банду интриганов... Бежать, бежать! И в отчаянии он швыряет фигурку в корзину со стружками... В то самое время, когда Симона избавляется от преследующей ее фигурки, запихивая ее в дальний угол верхнего ящика комода, под свое старое свадебное платье, она чувствует, что уже недосягаема для помощи девственного идола... Какой теперь в нем смысл? Разве Пресвятая Дева в состоянии помочь в выборе контрацептивных средств? или в спринцевании? или замедлить рост кисты, набухающей, как ледяной пузырь, у нее под кожей, мерзлой пустоты, образующейся на том месте, где были Добродетель, Раскаяние и Стыд? Не смеши меня, кукла Маша... Рей наконец поднимается с кровати и идет к грязному тазу в углу комнаты, бросив бесполезные попытки исправить свое настроение с помощью воспоминаний. Он берет треснувший эмалированный таз и наливает в него теплую воду. Поставив таз на запрещенную плитку за чемоданом, он садится на стул, закуривает сигарету и смотрит, как ворочается в кровати Род, похрапывая через три вдоха на четвертый. "Роди, мальчик, -- шепчет Рей, -- знаешь, у тебя еще никогда не было так плохо с ритмом. Раньше ты всегда попадал, несмотря на все мои придирки, то получше, то похуже, но -- главное -- попадал. Я, старик, чувствую ритм, как часы. И слух у меня абсолютный. Нет, я ничего, просто я говорю, что знаю. Это точняк. Просто я знаю, что вчера это было, несмотря на выпивку, просьбы, подачки... знаешь, старик, ничто не могло меня удержать! Я чувствовал, что подхожу к пику, что передо мной чистый путь и на нем никого -- ни! одного! живого! существа! Род, старик! чтобы помешать мне достичь вершины!" Он затихает. Тикают часы. Он гасит недокуренную сигарету о тарелку с красным перцем и встает. В эмалированном тазу булькает закипевшая вода. Он достает из-под шкафа зачехленную гитару и расстегивает чехол. Достав инструмент, ставит его рядом с чемоданом... потом некоторое время рассматривает, как мастерски он сделан, -- перламутровую инкрустацию, чередующиеся оттенки вишневого дерева, перпендикулярные волокна которого пересекают шесть параллелей блестящей стали... чертовски красиво, вроде как живая гармония: свобода, упорядоченность, стильность. Он улыбается, закрывает глаза и встает на гитару босыми ногами. Струны рвутся, трещит вишневое дерево. Чертовски красиво, дьявольски красиво... Он подпрыгивает на ней. Какой смысл? Человек все равно не может на такой прекрасной вещи... Раздается оглушительный треск. Разбуженный собственным храпом Род видит, как его приятель скачет на разбитых обломках гитары. "Рей!" -- Род выскакивает из-под одеяла. Рей поворачивается к нему -- лицо у него опустошенное и одновременно мечтательно-спокойное... "Рей, старик, остановись!" Но прежде чем Род успевает его схватить, Рей одним прыжком оказывается у таза и погружает обе руки до запястьев в кипящую воду... Ли просыпается от крика, но довольно быстро определяет его источник: скандалят два музыканта напротив... потом раздается сильный удар, еще один вопль, за которым следует беготня по коридору, хлопают двери... Ну что ж, еще один кошмар -- из ночного в дневной. Он вылезает из постели и поспешно одевается, впервые за эти три дня пришпориваемый к какой бы то ни было деятельности. Почти все время, с тех пор как Ли ушел из дома, он провел в гостиничном номере, не вылезая из кровати -- читая, дремля, просыпаясь; временами он ощущал прикосновение тонких прохладных пальцев, но, открывая глаза, обнаруживал, что просто в комнате снова стало нестерпимо жарко и ощущение прикосновения вызвано всего лишь струйками пота... и снова засыпал -- в ожидании. Иногда в этом состоянии ступорозного ожидания ему казалось, что тонкие пальцы и их эфемерная обладательница были не более чем порождением горячки... Когда он оделся и спустился в вестибюль, администратор гостиницы со своим сыном-подростком уже помогли одному из музыкантов загнать его невменяемого приятеля в телефонную будку. В спешке Род натянул брюки Рея, и они смешно обтягивают его полную талию и бедра. Умоляющим голосом он что-то шепчет в будку. С лестницы Ли видно, что другой сидит в будке на полу, уперев колени в дверь и чуть ли не кокетливо склонив голову; обваренные руки он держит перед собой. Вокруг не спеша собирается толпа. Время от времени Род оборачивается и объясняет: "У Рея всегда было не в порядке с нервами. Взвинчен как струна. Истинный музыкант всегда чувствителен. Понимаете, у него было столько планов на будущее, но, похоже, он пережал колок и треснул, понимаете..." Прибывший шериф приносит ящик с инструментами, и при помощи отвертки и пассатижей они принимаются снимать дверь, но к этому времени Ли решает, что насмотрелся достаточно. Застегнув куртку, он благополучно спускается вниз и выходит на улицу, где останавливается и, мотая головой из стороны в сторону, спрашивает себя: "Что дальше? Каковы мои планы на будущее? Одно я знаю точно: надо присмотреть удобную будку, на случай, если у меня сорвутся колки". Впрочем, эта метафора не слишком подходит для анализа моего состояния... потому что я чувствую себя совершенно опущенно и не способным ни на что, кроме слабого шевеления. Я грустно бреду по Главной улице, спокойно и незаметно, как омывающий меня серый дождик, и грею руки в глубоких меховых карманах куртки, которую мне дал Джо Бен в мой первый лесной день. В голове бессмысленный шум. Три дня детективов в гостиничном номере покрыли мои мозги плесенью. Я просто гуляю, никуда конкретно не направляясь, ни от кого конкретно не убегая. И когда я обнаруживаю, что мои блуждания привели меня к больнице, где, по слухам, распадается на части отец, я сворачиваю туда, и не потому что горю желанием увидеть старика -- хоть я и проклинал себя два дня подряд за то, что не иду к нему, -- а просто потому, что в данный момент это единственное сухое место поблизости. Я иду тем же запретным путем, который в ужасе преодолевал несколько дней тому назад, но он уже не кажется мне запретным, и я не испытываю ни малейшего страха. И когда я не испытываю никакого дрожания в коленках, минуя кладбище, никакого сосания под ложечкой при приближении к хижине Безумного Скандинавского Рыбака, известного тем, что он выскакивал из своего брезентового укрытия и набрасывался на беззащитных прохожих с чавычей наперевес, меня пронзает чувство невосполнимой утраты, которое, наверное, испытывает пресыщенный охотник на крупную дичь, возвращаясь сквозь неожиданно однообразные джунгли в лагерь, после того как расправился с самым страшным зверем. Мои настороженные глаза, еще недавно чуткие и горящие в предвкушении охоты, погасли и подернулись восковой пленкой за запотевшими стеклами, которые я даже не пытаюсь протереть. Мои бдительные уши уже не прислушиваются к малейшему хрусту веток, предупреждающему об опасности, направив свой слух внутрь, к монотонному гулу самокопания. Холод лишил меня осязания. Вкусовые бугорки атрофировались. Мой острый нюх, бесшумно летящий вперед в поисках запаха опасности, свернулся в носу, потеряв всякую бесшумность... Охота закончилась, опасность миновала, зверь был повержен... к чему теперь острый нюх? "Нужно учиться принимать перемены, -- посоветовал я нам. -- Мы пережили падение Божества и всего его Небесного Воинства, что теперь переживать?" Но этот совет никак не помог исправить мое подавленное настроение. Скорее, даже наоборот. Все было кончено. Ничего не осталось. Ничуть не огорчившись, я наконец понял, о чем меня предупреждал Старый Верняга, -- о последуэльной депрессии; после отмщения Брату Хэнку что мне еще оставалось делать? -- разве только возвращаться на Восток. Омерзительное путешествие, особенно в одиночестве. Насколько менее омерзительным оно было бы с близким по духу спутником, насколько приятнее... Три дня, прошедших с нашей ночи, я откладывал отъезд и прятался в трехдолларовом номере без ванны, надеясь, что этот спутник найдет меня. Три дня и три ночи. Но больше я ждать не мог -- я израсходовал свои последние три доллара, и мне нужна была ванна; впрочем, думаю, я с самого начала знал, что ожидания мои бессмысленны; глубоко внутри я чувствовал, что Вив не придет, но, зная это, не мог заставить себя отправиться к ней... Несмотря на все свое бесстрашие перед поверженным зверем, я все же еще не достиг той стадии, чтобы отправляться в его логово с единственной целью похитить у него жену. Приближаясь к больнице, я поглубже засунул руки в карманы, мечтая лишь об одном -- еще раз вернуться в старый дом, либо бесстрашно отважившись на это, либо трусливо отыскав какой-нибудь повод... Вив промывает зубную щетку и ставит ее на полку, потом, одной рукой придерживая волосы, склоняется к крану ополоснуть рот. Она чистит зубы солью, чтобы они блестели. Выплюнув воду, она выпрямляется и смотрит на свое отражение. Что это? -- хмурится она. То, что она видит -- или, наоборот, не находит -- в своем лице, настораживает ее: это не возраст, влажный орегонский климат сохраняет кожу молодой и свежей, без морщин. Худая, но нет, дело не в этом; ей всегда нравилось ее худое лицо. Значит... что-то другое... что именно, она еще не понимает. Вив пытается улыбнуться. "Скажи, девочка, -- шепчет она громко, -- как ты поживаешь?" Но отражение недоступно ее пониманию так же, как и для всех других, пытающихся разгадать его тайну. Что это?.. Она может так же лучезарно улыбаться, чистя зубы солью, но не в состоянии проникнуть внутрь этой лучезарности... -- Хорошо же, -- замечает она и выключает свет в ванной. -- Такие мысли приводят девушек к питью. -- Она закрывает за собой дверь, спускается вниз и, пристроившись к Хэнку на подлокотнике кресла, крепко сжимает его руку, пока телевизор надрывается: "Давай! Давай! Давай!" -- Через минуту будет перерыв, -- говорит Хэнк. -- Как насчет яичка, бутерброда или чего-нибудь такого? (Когда спускается Виз, я смотрю встречу между Миссури и Оклахомой... ничего особенного, тем более остается пять минут до конца первого тайма...) -- Может, вермишелевый суп с индейкой, родной? Я могу открыть банку и подогреть. -- Отлично. Все что хочешь... мне все равно, только чтобы успеть к следующему тайму. И пива, если есть. -- Ни капли. -- Ты не вывесила для Стоукса заказ на пиво? -- Стоукс нас больше не обслуживает, ты забыл? Слишком далеко... -- О'кей, о'кей... (Время за полдень, до начала игры я провалялся с грелкой на пояснице, еще не завтракал и потому страшно хочу есть. Вив поднимается и почти беззвучно в своих теннисках выходит на кухню. В доме чертовски тихо. Даже при включенном телевизоре, по мне, слишком тихо. Тоскливая, убийственная тишина -- никто ни с кем не разговаривает, не смеются и не визжат дети, не заходит Джоби с какой-нибудь дикой идеей, не носится по дому Генри... и даже когда мы изредка перебрасываемся с Вив какими-то фразами, от звука наших голосов кажется, что в доме еще тише. Потому что мы обращаемся друг к другу, а не к кому-то еще. До сегодняшнего дня я как-то не замечал этого -- наверное, был слишком занят похоронами и прочими делами, -- и только сегодня я по-настоящему осознал, что было сделано Малышом. Я услышал эту тишину и задумался над тем, сможем ли мы с Вив когда-нибудь снова разговаривать. Да, надо отдать Малышу должное...) Толкнув тяжелую стеклянную больничную дверь, я окунулся в благодатное тепло и гостеприимство все той же старой амазонки, читавшей все тот же киножурнал. -- Похоже, вы здесь живете, -- заметил я, стараясь быть как можно благожелательнее. -- Ночи, дни и Благодарения. -- Мистер Стампер? -- подозрительно осведомилась она и быстро подалась вперед, -- У вас... кружится голова, мистер Стампер? -- Погода, -- с некоторым колебанием ответил я. -- Я хочу сказать, вам плохо? -- Оставив свой журнал, она устало смотрит на меня. -- Я знаю, что у вас был период перенапряжения... -- Я очень признателен за вашу заботу, -- еще более недоуменно откликаюсь я, -- но, думаю, я не потеряю сознания снова, если вы это имеете в виду. -- Сознание? Да... может, вы посидите здесь немного... а я сбегаю за доктором. Слышите, подождите меня здесь... И, прежде чем я успеваю ответить, она вылетает в крахмальном вихре, летящем за ней, как выхлопные газы. Я смотрю ей вслед, недоумевая, чем вызвана такая поспешность. Она явно переменилась по сравнению с днем нашей последней встречи. Что ее напугало? Некоторое время я размышляю над этим и прихожу к выводу, что, вероятно, мой новый вид. "Новый оттенок мрачной надменности, появившийся в моем облике... вот и все". С холодным безразличием я поджимаю губу. "Чуть-чуть припугнуть бедного работягу -- вот и все, что нужно, чтобы быть готовым встретиться лицом к леденящему лицу с Тотальным Отсутствием Страха..." Я подхожу к сигаретному автомату и наклоняюсь, чтобы опустить в него четвертак, -- в нем-то я и вижу отражение образа, так напугавшего сестру, -- точно, ужас! Правда, мрачной надменности мне в нем заметить не удается -- на меня смотрит небритое, неухоженное, помятое лицо с покрасневшими испуганными глазами, в которых сквозит ощущение мрачной гибели. И все же мой вид вселял ужас. На меня стоило посмотреть. Вместе с ванной в номере отсутствовало и зеркало, так что я не мог стать свидетелем собственной деградации, незаметно развивавшейся одновременно с заплесневением сознания. Как, бывает, обои за ночь покрываются нежной серой поступью грибка, так мое лицо несло на себе следы пренебрежительного к нему отношения. Неудивительно, что Безумный Рыбак предпочел укрыться за запертой дверью! После трех дней курева и плесени я являл собой такое зрелище, что вряд ли кто, вооруженный одной лишь рыбой, решился бы на меня напасть вне зависимости от национальности и психической вменяемости. Вернулась сестра, преследуемая грузным доктором. Но далее его архизлобное сальное дружелюбие было поколеблено моим видом: он был так напуган, что не решился ни на одну инсинуацию. -- Боже милосердный, мальчик, ты ужасно выглядишь! -- Благодарю вас. Готовясь к визиту, я специально поработал над своим видом. Мне не хотелось, чтобы мой бедный папа решил, будто я насмехаюсь над его состоянием, являясь к нему с горящим взглядом и распушенным хвостом. -- Боюсь, о мнении старого Генри можно уже не беспокоиться, -- откликнулся доктор. -- Очень плох? Он кивнул: -- Достаточно, чтобы не различать горящий взгляд и распушенный хвост. Тебе следовало прийти пораньше, а теперь, боюсь, ты будешь разочарован его реакцией на твой "культивированный" вид -- ты, кажется, так сказал? -- Возможно, -- откликнулся я, чувствуя, что добрый доктор восстанавливает свою подлую уравновешенность. -- Пойдем посмотрим? -- Потише; я опасаюсь, что в таком состоянии ты не дойдешь. Измерив мне пульс и убедившись, что в данную минуту непосредственной угрозы моему здоровью нет, он позволил мне взглянуть на ветхие останки моего прославленного предка. Не слишком приятное испытание... В палате пахло мочой и было жарко и влажно, как в оранжерее; кровать ограждали планки. От жгучих кошмаров губы у старика растрескались, и по щетинистому подбородку на грудь сбегала тоненькая струйка крови, словно шнурок лорнета, приставленного к запекшейся улыбке. Я стоял над ним столько, сколько мог выдержать, -- не знаю, секунды это были или минуты, -- глядя, как он чавкает и что-то бормочет сквозь сон. Один раз он даже приоткрыл тусклый глаз и скомандовал: "Вставай! Встряхнись! Поднимай свою жопу и, черт возьми, принимайся за дела!" Но не успел я отреагировать, как глаз закрылся, язык замер и разговор был окончен. Я последовал за широкой задницей доктора прочь из палаты, горько сожалея, что мой отец не уточнил, за какие именно дела я, черт возьми, должен приниматься... Дженни видит, как на наволочке появляются смутные очертания рта. Она отхлебывает из своего стакана, вытирает рот рукавом грубого свитера, собирает ракушки и бросает их снова. Она очень устала, и ей очень хочется есть, но она чувствует приближение чего-то поистине великого и удивительного и не может позволить себе заснуть и пропустить это... Тедди отпирает дверь бара и входит внутрь в спертый воздух, пропахший дымом, выдохшимся пивом и вишневой дезинфекцией. Время еще раннее, обычно он никогда не открывает так рано. Глаза у него опухли от беспокойного сна, но, как и Дженни, он чувствует приближение чего-то значительного и не хочет пропустить это. Впрочем, в отличие от Дженни у Тедди нет ощущения, что он может поспособствовать его приближению; он лишь наблюдатель, зритель, обязанный только предоставить арену, на которой столкнутся другие силы, более великие люди... Джонатан Бэйли Дрэгер просыпается в мотеле в Юджине, бросает взгляд на часы и присаживается за стол к своим записям, чтобы уточнить время встречи: так... он должен быть к обеду у Ивенрайта в три: час на одевание, час на езду... и час на испытания в доме Ивенрайта... Но на самом деле он не испытывает такого уж отвращения к предстоящей встрече. Неплохой заключительный аккорд. Он снова откидывается на подушку, не выпуская из руки записной книжки, и, улыбаясь, записывает: "Само по себе высокое положение не может вызвать у другого честолюбивых помыслов, точно так же как пища не всегда в состоянии вызвать аппетит... однако вид начальства, питающегося сливками, так сказать... может заставить человека пройти сквозь огонь и воду, только чтобы оказаться за одним столом с начальством, даже если он будет вынужден собственноручно поставлять сливки. -- И добавляет: -- Или индейку". А Флойд Ивенрайт, выйдя из ванной, спрашивает у жены, сколько времени осталось до приезда гостя. "Три часа, -- отвечает она из кухни. -- Ты еще вполне успеешь отдохнуть... всю ночь проболтался черт знает где! И какие это такие „важные" дела у тебя, интересно, были ночью?" Он не отвечает. Натягивает брюки, рубашку и, взяв в руки туфли, босиком идет в гостиную. "Три часа", -- замечает он вслух и усаживается ждать. "Господи, три часа! Хэнку хватит времени, чтобы встать и встряхнуться". (Вив возвращается с супом и бутербродами, ставит все на поднос, и мы принимаемся за еду, глядя на парад оркестров и акробатов; раз в пять минут мы перебрасываемся ничего не значащими репликами, потом она замечает что-то вроде: "Вот эта хороша, в блестках..." -- "Да, действительно хороша". Я еще только начинаю осознавать, как славно потрудился Малыш...) В кабинете у доктора я снова беру предложенную сигарету и на этот раз сажусь. Я чувствую, что уже неуязвим для его оскорбительных намеков и хитростей. -- Я предупреждал, -- улыбается он, -- что ты, возможно, будешь разочарован. -- Разочарован? Его советом и легкой лаской? Доктор, я вне себя от радости. Я еще не забыл то время, когда подобные слова влекли за собой куда как более тяжелые последствия. -- Интересно. Вам не часто доводилось беседовать? Старина Генри всегда предпочитал монологи. Скажи, а может, тебе просто было неинтересно слушать старика? -- Что вы хотите этим сказать, доктор? Мы с папой не часто разговаривали, но у нас с ним не было секретов друг от друга. Он награждает меня понимающей улыбкой. -- И даже у тебя от него? Ни малейшей тайны? -- Не-а. Он откидывается на спинку крутящегося стула и, со свистом и скрипом вращаясь то туда, то обратно, окунается в прошлое. -- И все же такое ощущение, что от Генри Стампера всегда что-то скрывали, -- замечает он. -- Я убежден, что ты не помнишь этого, Леланд, но несколько лет тому назад по городу ходили слухи, -- он бросает на меня взгляд, чтобы убедиться, что я это помню, -- о Хэнке и его взаимоотношениях с... -- Доктор, наша семья не отличается любопытством, -- сообщаю ему я. -- Мы не вывешиваем бюллетени о наших взаимоотношениях... -- И все же... я ничего не хочу сказать... и все же весь город был в курсе происходящего -- не знаю, насколько это соответствовало истине, -- в то время как Генри находился в полном неведении. Я чувствовал, как во мне нарастает раздражение к этому человеку, вызванное не столько его намеками, сколько пренебрежением к моему беспомощному отцу. -- Боюсь, вы запамятовали доктор, -- холодно заметил я, -- что, несмотря на свою неосведомленность, Генри раз за разом умудрялся обводить вокруг пальца самых больших хитрецов этого города. -- О, ты меня не понял... я совершенно не хотел подвергнуть сомнению компетентность твоего отца... -- Конечно, доктор. -- Я просто... -- Он запнулся и покраснел, чувствуя, что на сей раз запугать меня будет не так-то просто. Надув щеки, он собрался было начать сызнова, но в это мгновение в дверь постучали. Вошла сестра сообщить, что снова пришел Бони Стоукс. -- Попросите его подождать, мисс Мэхон. Отличный старик, Леланд; точен как часы... О, Бони, заходи... Ты знаком с юным Леландом Стампером? Я уже начал вставать, чтобы предложить дряхлому скелету собственный стул, но он положил руку на мое плечо и задушевно покачал головой: -- Не вставай, сынок. Я пойду взгляну на твоего бедного отца. Ужасно, -- горестно произнес он. -- Ужасно, ужасно, ужасно. Он нежно придерживал меня на стуле, словно я был свадебным генералом; я пробормотал "здравствуйте", пытаясь сдержать рвавшийся из меня крик: "Руки прочь, старая крыса!" Стоукс вступил с доктором в обсуждение ухудшающегося состояния Генри, и я снова попытался встать. -- Постой, сынок, -- сжалась рука на моем плече. -- Может, ты мне расскажешь, как дела дома, чтобы я мог передать Генри, если он придет в себя? Как Вив? Хэнк? Боже ж мой, ты даже представить себе не можешь, как я был потрясен известием, что он потерял своего лучшего друга. "Смерть друга -- все равно что тень на солнце", -- говаривал мой отец. Как он переживает все это? Я отвечаю, что не видел своего брата со дня несчастного случая, и оба крайне поражены и удивлены моим заявлением. -- Но вы ведь увидитесь сегодня? В День Благодарения? Я отвечаю, что у меня нет никаких причин тревожить беднягу и что я дневным автобусом уезжаю в Юджин. -- Возвращаешься на Восток? Так скоро? Ох-ох-ох... Я говорю, что уже собрался. -- Ну и ладно, ну и ладно, -- откликается доктор и добавляет: -- И чем ты собираешься заняться, Леланд... теперь? Я тут же вспоминаю о письмах, отправленных Питерсу, ибо изысканное ударение, сделанное им в конце вопроса на "теперь", мгновенно заставляет меня заподозрить -- полагаю, на это он и рассчитывал, -- что его намек лишь в малой степени отражает распространившиеся уже сплетни; может, каким-то образом ему удалось перехватить письма и с самого начала он был в курсе моего замысла! -- То есть я хочу спросить, -- добрый доктор продолжает на ощупь продвигаться вперед, чувствуя, что подбирается к обнаженному нерву, -- ты собираешься вернуться в колледж? Может, преподавать? Или у тебя есть женщина? -- У меня еще нет конкретных планов, -- робко отвечаю я. Они напирают, и я оттягиваю время при помощи классической психиатрической уловки: -- А почему вы спрашиваете, доктор? -- Почему? Ну, я просто интересуюсь... всеми своими пациентами. Значит, снова на Восток, а? Так? Что преподавать? Английский? Драматургию? -- Нет, я еще не закончил... -- Значит, снова в школу? Я пожимаю плечами, все больше ощущая себя второкурсником на приеме у декана. -- Наверное. Как я уже сказал, у меня еще нет планов. Здесь, похоже, дело закончено... -- Да, похоже на то. Значит, обратно в школу? -- Они продолжают загонять меня в угол: один -- взглядом, другой -- вцепившись, как вилами, в плечо. -- А какие у тебя сомнения? -- Я еще не знаю как заработать... Подавать на стипендию уже поздно... -- Да что ты! -- щелкает пальцами доктор, прерывая меня. -- Разве ты не понимаешь, что старик уже все равно что в могиле? -- Аминь, Господи, -- кивает Бони. -- Ты ведь понимаешь это, не правда ли? Пораженный его беспричинно откровенным заявлением, я жду продолжения, чувствуя себя уже не столько второкурсником, сколько подозреваемым. Когда же они собираются вынести обвинение? -- Кто знает, может, по закону твой отец и не будет объявлен усопшим еще неделю, а то и две. Он упрямый -- может, и месяц продержится. Но как бы он ни был упрям, Леланд, Генри Стампер -- мертвец, можешь не сомневаться. -- Постойте! Вы меня в чем-то обвиняете? -- Обвиняем? -- Он даже загорелся при этой мысли. -- В чем? -- Что я имел какое-то отношение к этому несчастному случаю... -- Господи, конечно нет, -- смеется он. -- Ты слышал его, Бони? -- Они оба смеются. -- Обвиняем в том, что ты... -- Я тоже пытаюсь рассмеяться, но смех мой звучит, как кашель Бони. -- Я только говорил, сынок... -- он подмигивает Бони, -- что, если тебе это интересно, ты получаешь пять тысяч долларов после того, как он будет официально объявлен скончавшимся. Пять кусков. -- Верно, верно, -- вторит ему Бони. -- Я как-то не подумал, верни. -- Правда? Есть завещание? -- Нет, -- отвечает Бони. -- Страховой полис. -- Просто я знаю, Леланд, потому что помогал Бони... врач должен знать, как говорится... направлял в его агентство потенциальных клиентов... -- Это начал еще папа, -- гордо сообщает мне Бони. -- В девятьсот десятом. Страхование Жизни и от Несчастных Случаев. -- А лет десять назад Генри Стампер обратился к нам, даже не помышляя о страховке, и я его направил... Я вытягиваю руку, чувствуя, что у меня начинает кружиться голова. -- Постойте, подождите минуточку. Вы хотите, чтобы я поверил, будто Генри Стампер регулярно оплачивал полис в пользу наследника, которого за двенадцать лет ни разу не видел? -- Абсолютно верно, сынок... -- А за предшествовавшие двенадцать на которого и взглянул-то не более полдюжины раз? Последним напутствием которому было "поднимай свою жопу"? Доктор, есть пределы доверчивости... -- Так зачем же ты вернулся домой? -- взвизгивает Бони, слегка встряхивая меня за плечи. -- Ты должен получить этот полис. Чтобы вернуться в школу. Его напористость пробуждает во мне слабые подозрения. -- А что, -- я скольжу взглядом по его руке, -- для того чтобы вернуться домой, нужны какие-то особые причины? -- А когда увидишь Хэнка, -- прерывает меня доктор, -- передай ему, что все мы... думаем о нем. Я отворачиваюсь от старика. -- А почему вы все о нем думаете? -- Господи, разве все мы не старые друзья этой семьи? Знаешь, меня привез сюда мой внук. Он сейчас в приемной. Пока я буду у Генри, он может отвезти тебя на машине. -- Работают слаженно, как одна команда. Я уже был не второкурсником и не свадебным генералом, а подозреваемым в лапах двух кафкианских следователей, набивших руку в сокрытии обвинения от своей жертвы. -- Ну как? -- спрашивает Бони. Скрипя и пыхтя, доктор поднимается со стула, чтобы ответить за меня. -- Невозможно отказаться от такой услуги, не правда ли? -- Он обходит стол, и при приближении этого Джагернаута я чувствую, что попал в ловушку. -- Постойте, подождите, люди, -- требую я, пытаясь подняться на ноги. -- Какое вам дело, увижусь я с братом или нет? Чего вы хотите? Оба искренне недоумевают и изумлены моим вопросом. -- Как врач я просто... -- Знаешь, что... -- Рука Бони снова вцепляется в меня. -- Когда увидишь Хэнка, передай ему или его жене, что наша автолавка снова будет ездить по этому маршруту. Скажи, что мы с радостью будем выполнять его заказы, раз машине все равно придется делать там крюк. Пусть, как всегда, вывесят на флагштоке, что им надо. Тебя не затруднит сделать мне одолжение? И, отчаявшись, я перестаю отыскивать причины их настойчивости: я просто больше не могу сопротивляться их давлению. Пусть этим занимается Хэнк, он привык к этому. Я говорю Стоуксу, что все передам Хэнку, и пытаюсь двинуться к двери; его цепкие коготки выпроваживают меня в приемную и там неохотно отцепляются от моего плеча. -- Послушай, Бони, -- замечает доктор, -- может, послать Хэнку индейку по случаю? Могу поспорить, что за всеми делами они не успели купить. -- Он запускает руку под халат в поисках кошелька. -- Вот, я плачу за птичку для Хэнка. Ну как? -- Это очень по-христиански, -- серьезно соглашается Бони. -- Ты не согласен, сынок? Обед в День Благодарения без старой запеченной курочки и не в обед как-то, а? Я сообщаю им, что полностью разделяю их чувства относительно Дня Благодарения, и снова пытаюсь прорваться к двери, но костлявая рука сжимает мое плечо, и, более того, я вижу, что путь мне преграждает прыщавый Адонис, тот самый, что крал плитку шоколада в баре. -- Это мой внук, -- сообщает Бони. -- Ларкин. Ларкин, это -- Леланд Стампер. Ты отвезешь его к дому Стамперов, пока я навещаю старого Генри. Внук ухмыляется, хрюкает, пожимает плечами, играет молнией своей куртки, делая вид, что не помнит нашей предыдущей встречи. -- Да, знаете, что я подумал... -- Доктор продолжает возиться со своим бумажником. -- Могу поспорить, в городе найдется тыла людей, готовых купить Хэнку праздничный обед... -- Мы соберем ему корзину! -- восклицает Бони. Я пытаюсь объяснить, что вряд ли Хэнк находится в таких стесненных обстоятельствах, но понимаю, что это не милостыня с их стороны и дело не в том, что он нуждается. -- Не забудь клюквенного варенья, сынок, ямса, миндаля в сахаре... а если еще что нужно, позвони мне, слышишь? Мы позаботимся. -- Им просто хочется сделать ему подарок. -- Ларкин, отвезешь мистера Стампера и сразу же возвращайся за мной. У нас есть дела... Но зачем им это надо? -- вот в чем вопрос. Зачем и для чего? Эти непомерные подношения совсем не походили на страсть Леса Гиббонса ниспровергнуть героя с пьедестала. Ведь герой уже ниспровергнут. Так к чему же эти благодеяния? И, похоже, такую потребность испытывали не только эти два клоуна, но и большая часть горожан. -- Ты не знаешь, что им надо от моего брата? -- спрашиваю я у внучка, следуя за ним через стоянку под проливным дождем. -- К чему все эти щедроты? Чего они хотят? -- Кто знает?! -- мрачно отвечает он и точно так же наотмашь распахивает дверцу машины, как и несколько дней назад, когда обдал меня струями гравия. -- Какая разница? -- добавляет он, садясь за руль. Я обхожу машину с другой стороны и слышу, как он бормочет: -- Да и кого это может интересовать? "Например, меня", -- про себя отвечаю я, закрывая дверцу; но прежде чем уделить внимание этим серьезным вопросам, следовало бы спросить себя, а не плевать ли мне вообще на странные и замысловатые цели странного и замысловатого городка Ваконда-на-Море. Плевать. И вполне увесисто. Если, конечно, случайно, необъяснимо случайно его странные цели не влияют на мои собственные... -- Сука. -- Внучок проворно нажимает на газ и, разбрызгивая лужи, с визгом выворачивает со стоянки. -- Надо побыстрей оказаться дома, -- сообщает он, опасаясь, как бы не всплыл сюжет с шоколадом. -- А вместо этого приходится куда-то мотаться. -- Совершенно согласен, -- подтверждаю я. -- У нас вчера был последний матч. С "Черным торнадо" из Норт-Бенда. В третьем иннинге разбил себе колено. -- Поэтому-то он и был последним? -- Не, я в этом деле только третья скрипка. Но обернуться надо побыстрее, и домой... -- Потому что ты всего лишь третья скрипка? -- Не, потому что колено разбито. Скажи, твой брат знает, что мы пользуемся его финтом при подаче? -- Не могу сказать, -- отвечаю я, изображая интерес к его спортивным успехам, но на самом деле пытаясь сформулировать собственные ощущения. -- Но я передам ему эту информацию, когда доберусь до дому... вместе с бесплатной индейкой и клюквой. -- Теперь это будет несложно, теперь у меня есть причины для возвращения домой: мне нужен страховой полис -- это я скажу Хэнку, а также попутчик -- это я скажу Вив... Так что я вполне смогу... -- Чертовски хитрый финт, -- продолжает внучок, -- и при подаче, и при отборе мяча. Изобретение Хэнка Стампера! Чертовски хитрый! Благодаря ему мы выиграли у "Скагита". Раздолбали его в пух и прах. В третьей четверти обыгрывали их на тридцать очков, а я играл всю четвертую. -- И поэтому ты участвовал во вчерашней игре? -- Нет, -- неохотно откликается он. -- Я вступил, когда мы проигрывали двадцать шесть очков. Они сделали нас сорок четыре--одиннадцать, первый проигрыш за этот сезон после Юджина. -- И, помолчав, добавляет с какой-то вопросительной интонацией: -- Норт-Бенд все равно ничего из себя не представляет! Если б мы были в форме, они бы ничего не смогли сделать! Я предпочитаю не комментировать; откинувшись назад и размышляя о предстоящей встрече, я понимаю, что приготовленная мною для Вив фраза не убеждает даже меня самого. Потому что я на самом деле хочу, чтобы она уехала со мной на Восток... -- Не. Ничего крутого в них не было, -- продолжает мой шофер сам с собой. -- Просто мы выдохлись, вот и все; я-то знаю, что дело именно в этом... И, слушая, как он себя убеждает, и пытаясь убедить себя, я начинаю подозревать, что все это гораздо сложнее, чем мы даже можем себе представить... Накрапывает дождь. Машина подпрыгивает на железнодорожном переезде в конце Главной улицы и сворачивает к реке. Дрэгер выезжает из мотеля, оглядываясь в поисках ресторана, где можно выпить чашечку кофе. Ивенрайт, благоухающий ментолом, мылом и слегка бензином, сидит у телефона. Вив моет тарелки из-под супа. За окном, в нескольких дюймах над водой, летят два крохаля: они отчаянно машут крыльями, но кажется, что почти не сдвигаются с места... словно течение под ними, обладая полем притяжения, не дает им вылететь за свои пределы. Они судорожно борются с ним, и Вив, глядя на них, чувствует, как у нее начинают болеть руки. Она всегда обладала способностью сопереживать другим живым созданиям. Или была одержима ею. "Но скажи... я знаю про уток, -- она снова видит свое отражение, -- а что ты чувствуешь?" Но прежде чем смутное отражение в кухонном окошке успевает ответить, на противоположном берегу останавливается машина. Из нее кто-то выходит и, подойдя к причалу, складывает руки, чтобы кричать. (Когда я вижу, как Вив выскакивает из кухни, вытирая руки о передник, я, еще не слыша крика, знаю, кого она увидела. -- Кто-то приехал, -- замечает она, направляясь к двери. -- Пойду съезжу. Ты не одет. -- Кто? -- спрашиваю я. -- Знакомый? -- Не знаю, -- отвечает она. -- Весь закутан, к тому же такой дождь. -- Она влезает в огромное брезентовое пончо, чуть ли не целиком скрываясь под ним. -- Но похоже на старый макинтош Джо Бена. Сейчас вернусь, родной. Она хлопает огромной дверью. По-моему, ее упоминание о макинтоше доставляет мне удовольствие; мне приятно, что она не исключает того, что, несмотря на деревянную голову, и у меня есть глаза...) На мои крики откликается Вив. Я вижу, как она спешит к берегу в окружении собак, натягивая на голову гигантскую парку, чтобы не замочить волосы. Когда она причаливает к мосткам, я замечаю, что она не слишком в этом преуспела. -- У тебя насквозь промокли волосы. Прости, что вытащил тебя. -- Все о'кей. Мне все равно надо было проветриться. Я залезаю в лодку, пока Вив, держась за сваю, не дает ей отплыть. -- Наша преждевременная весна недолго длилась, -- замечаю я. -- Так всегда и бывает. Где ты был? Мы волновались. -- В городе в гостинице. Она заводит мотор и направляет лодку в течение. Я благодарен ей за то, что она не спрашивает, что побудило меня провести три дня в одиночестве. -- Как Хэнк? Все еще не в себе? Поэтому ты и работаешь сегодня перевозчиком? -- Нет, он ничего. Сидит внизу, смотрит футбол, так что уж не настолько он и плох. Просто, по-моему, ему не хотелось вылезать под дождь. А мне все равно. -- Я рад, что ты все-таки вылезла. Никогда не умел хорошо плавать. -- Я замечаю, как она вздрагивает, и пытаюсь сгладить неловкость: -- Особенно в такую погоду. Как ты думаешь, будет наводнение? Вив не отвечает. Достигнув середины реки, она слегка меняет курс, чтобы поймать течение, и вся отдается проблемам навигации. Помолчав с минуту, я говорю, что был у отца. -- Как он? Мне не удалось выбраться... повидать его. -- Не слишком хорошо. Бредит. Доктор считает, что все дело времени. -- Да. Жалко. -- Да. Мы снова погружаемся в маневрирование лодкой. Вив борется с мокрыми волосами, пытаясь запихать их под капюшон. -- Я удивилась, увидев тебя, -- замечает она. -- Я думала, ты уехал. Назад, на Восток. -- Я собираюсь. Скоро начало семестра... Хочу попытаться. Она кивает, не отрывая глаз от воды. -- Хорошая мысль. Тебе надо кончить школу. -- Да... И снова плывем в тишине... а сердца разрываются от мольбы и рыданий: да остановитесь же наконец и скажите что-нибудь друг другу! -- Да... Жду не дождусь, когда смогу показать в кофеюшнях свои мозолистые руки. У меня есть друзья, которые с интересом узнают, что это такое. -- Что именно? -- Мозоли. -- А! -- Она улыбается. Я продолжаю будничным тоном: -- Да и путешествие в автобусе через всю страну в разгар зимы тоже обещает незабываемые впечатления. Я предвижу ураганы, метели, а может, и снеговые заносы ужасающих размеров. Отчетливо это себе представляю: глохнет мотор автобуса, драгоценное топливо расходуется на обогрев; пожилая леди делит на всех свои печенья и бутерброды с тунцом; глава бойскаутов поддерживает моральный дух, исполняя лагерные песни. Это будет еще та поездочка, Вив... -- Ли... -- произносит она, ни на секунду не отрываясь от серой круговерти воды перед носом лодки, -- я не могу поехать с тобой. -- Почему? -- не удержавшись, спрашиваю я. -- Почему ты не можешь? -- Просто не могу, Ли. Больше тут нечего сказать. И мы плывем дальше, поскольку, кроме уже сказанного, больше сказать нечего. Мы причаливаем к мосткам, и я помогаю ей привязать лодку и укрыть мотор. Бок о бок мы поднимаемся по скользкому склону, пересекаем двор и подходим к дверям. Перед тем как она открывает дверь, я прикасаюсь к ее руке, собираясь сказать что-то еще, но она поворачивается и, не дожидаясь слов, отрицательно качает головой. Вздохнув, я отказываюсь от речи, но продолжаю держать ее за руку. -- Вив!.. Это -- конец, мне нужен лишь последний прощальный взгляд. Я хотел сохранить этот финальный взгляд, который по традиции дается в награду двум соприкоснувшимся душам, который заслуженно получают двое, осмелившихся бесстрашно соразделить то редкое и полное надежды мгновение, которое мы называем любовью... Я прикасаюсь пальцем к ее опущенному подбородку и поднимаю ее лицо, твердо решив получить хоть этот последний взгляд. -- Вив, я... Но в ее глазах нет надежды, лишь осторожность и страх. И за смежающимися веками я различаю еще кое-что -- какую-то темную и тяжелую тень, но я не успеваю ее рассмотреть. -- Пойдем, -- шепчет она и распахивает дверь. (Я все думал, что мне сказать Ли, когда они войдут. Я был рад его отъезду, тому, что все кончено и нам не надо ни о чем разговаривать; я не думал, что он вернется; я вообще не хотел о нем думать. Но вот ни с того ни с сего он был здесь, и надо было что-то говорить, а я даже не имел ни малейшего представления что. Я продолжаю смотреть телевизор. Дверь открывается, и он входит вслед за Вив. Я все еще сижу в кресле. Он подходит ко мне, но в этот момент на поле снова появляются команды, и на некоторое время моя проблема отодвигается: может, и надо что-то говорить, но это не настолько важно, как праздничная встреча по футболу между Миссури и Оклахомой, играющими со счетом 0:0 к началу второго тайма...) Мы застаем Хэнка в гостиной, сидящим перед телевизором. Транслируют встречу по футболу. Шея у него обмотана шарфом, рядом с креслом стоит стакан со зловещей жидкостью, из угла рта торчит огромный термометр для животных, -- у Хэнка настолько классический вид инвалида, что меня это даже забавляет, хотя и вызывает чувство стыда за него. -- Как дела, Малыш? -- Он наблюдает за мельтешением, предшествующим введению мяча в игру. -- Неожиданно удачно для организма, не привыкшего к подводному существованию. -- Как дела в городе? -- Ужасно. Я заходил к отцу. -- Да? -- Он вроде как в коме. Доктор Лейтон считает, что он умирает. -- Да. Вив говорила с ним вчера по телефону, и он сказал ей то же самое. Хотя не знаю, не знаю. -- Похоже, добрый доктор абсолютно уверен в своих диагностических способностях. -- Да, но, знаешь, в таких делах никогда нельзя быть уверенным. Он крутой старый енот. -- А как Джэн? Я не смог быть на похоронах... -- Нормально. Они его всего заштукатурили. Как будто Джоби решил сыграть свою последнюю шутку. А Джэн? На время уехала с детьми во Флоренс, к родителям. -- Наверное, так лучше. -- Наверное. Постой-постой, сейчас будет удар... За все это время, если не считать взгляда, брошенного на стакан с сомнительной жидкостью, он ни разу не оторвал глаз от экрана. Он, как и Вив, делает все возможное, чтобы не смотреть на меня, испытывая такую же боль, как и я, несмотря на нашу пустую болтовню, призванную скрыть истинные чувства. Я тоже не ищу его взгляда. Мне по-настоящему страшно: за облаком слов нетерпеливыми молниями проблескивают наши чувства, так заряжая атмосферу старого дома, что единственным способом избежать взрыва представляется полная изоляция контактов. Стоит нашим глазам встретиться, и, возможно, мы не выдержим напряжения. Я подхожу к столу и расстегиваю куртку. -- Я только что говорил Вив, что собираюсь возвращаться к цивилизации. -- Я беру из вазы золотистое яблоко и впиваюсь в него зубами. -- В школу. -- Да? Намерен покинуть нас? -- Через несколько недель начинается зимний семестр. А поскольку в городе говорят, что контракт с "Ваконда Пасифик" разорван... -- Да. -- Он потягивается, зевает и почесывает грудь через ворот своего шерстяного свитера. -- Песня спета. Сегодня срок. Все, так или иначе, вышли из строя... а я, черт побери, не могу валить лес в одиночку, даже если бы был здоров. -- Жаль, после стольких трудов. -- Ничего не поделаешь. Не умрем. Убытки будут возмещены. Ивенрайт говорит, что этот Дрэгер собирается добиться торговых соглашений с лесопилками -- вроде как льготное условие в новом контракте. -- А что "Ваконда Пасифик"? Они не могут оказать тебе помощь? -- Могут, но не станут. Я выяснял несколько дней назад. Они