. Здесь Всеволод Владимирович выдохся, ибо притупил молодые зубы о дубленую шкуру Елпидифора, и нормальным голосом приказал готовить лоцманский трап. Елпидифор включил трансляцию на палубу и сказал, почесывая сквозь старые брюки левую ляжку: "Боцман! Выделите двух человек на лоцманский трап с левого борта! Как поняли?!" Не успел боцман ответить стандартное: "Вас понял!", как Всеволод Владимирович опять вдохновился, и схватил молодыми зубами пенсионера, и опять принялся трепать его, как сиамский кот славянскую кошечку: -- Сколько раз слышу ваши такие объявления по трансляции, Елпидифор Фаддеич, -сказал капитан, -- и каждый раз меня как-то так саднит и с души воротит, но я все терплю, терплю, терплю и сам не знаю, почему так долго терплю! -- Чем я вам опять не угодил? -- спросил Елпидифор угрюмо. -- Он не знает! Стыд какой! Ну, а вот эти ваши "человеки"? Почему не сказать по-человечески: "Боцман, пошлите двух матросов", или уж "пошлите двух моряков"? А вы -- "два человека" или даже "два человечка" иногда себе позволяете говорить!.. Что-то такое от кабака старинного, от полового, от "Человек, два пива!". Понимаете, о чем я? Елпидифор молчал, но по его физиономии распространялось подозрительное выражение слишком уж откровенного, тугодумающего дурака, который уже и сам знает, что он полный осел, и даже уже и не пытается скрыть свое тупоумие, потому что смирился с ним и даже полюбил его. И вот с таким тупоугольным выражением на окуневой физиономии Елпидифор наконец спросил у капитана: -- А с Горьким как быть, Всеволод Владимирович? -- А он при чем? -- спросил капитан. -- Он что, тут лоцманом работает? -- Нет, Всеволод Владимирович, евонное звание было "великий пролетарский писатель", -- сказал Елпидифор, все храня на роже предельно тупоугольное выражение. -- И как с евонным "Человек -- это звучит гордо" быть? -- Вот и играй с подчиненными в запретные игры! -- воскликнул капитан, адресуясь ко мне и невольно как бы восхищаясь находчивостью помощника, хвастаясь Елпидифором, как хвастаются молодые сельские хозяева бодливым бычком или злым щенком. В Филадельфии мы стали к причалу в речке Скулкилл рядом с военно-морской базой. Берега там гористы от огромных куч всяческого военного и штатского утиля. Был день Благодарения -- американский всенародный праздник. Порт не работал, как не работают там по праздникам и городские сикспены, то есть суперуниверсальные универмаги. Я за границей давно уж на берег не хожу и не езжу, кроме как к консулу или в сикспен. И в Филадельфии, да еще в праздничный день, на берег не собирался, но Пескарев уговорил меня и химика совершить оздоровительный моцион вблизи порта, чтобы "вложить персты в ихние капиталистические раны", как он евангелически выразился, подразумевая захламление окружающей среды. В последний момент к нам присоединился боцман Витя -- славный парень, единственной слабостью которого было шикарно одеваться, -- и около шестнадцати по нью-йоркскому времени Пескарев в калошах, химик в темных очках, боцман в куртке из аргентинской овчины и я вышли за ворота порта. До города было километров шесть изнасилованной земли. Пентроз-авеню возносилась на пятидесятиметровый мост над речонкой Скулкилл и потом очень медленно опускалась к горизонту по ажурной эстакаде. На авеню мелькали с частотой проблескового маяка автомобили, а все окружавшее нас припортовое пространство было лишено каких бы то ни было признаков движения и жизни: праздничная пустынность накладывалась на припортово-пригородное запустение. Центром пейзажа был Эверест мертвых автомобилей -- куча метров до тридцати высотой. Сергей Исидорович объяснил, что металл североамериканского автомобиля так перепутан с негорючей и вонючей химией, что выплавить его обратно невозможно. Чтобы избавиться от автомобильного старья, его пытались топить в океанах и сбрасывать в вулканы, но это оказалось дорого. И вот Кордильеры автомобилей гниют на воздухе, а чтобы какой-нибудь озорник не мог использовать неисправную технику, их предварительно немного сплющивают под прессом. Холодный ветер гонял взад-вперед по небесам низкие тучи и раскачивал увянувшие и высохшие сорняки на скулах придорожных обочин. От предельно загрязненной среды тянуло кровавым запахом мафии: боссы "Коза Ностры" обычно вьют бандитские гнезда в брошенных прицепах на автомобильных кладбищах. По утверждению нашего американолога Ю. Жукова, для удобства работы гангстеры подключают к гнездам телефон, пневмопочту, устанавливают поблизости сторожевые телевизоры и всякие другие новинки электронной техники. Как старший группы, я счел необходимым поделиться этой информацией со спутниками. Но все, кроме ученого химика, навидались американских полицейских кинобоевиков и сами знали про жуткий внутренний смысл пригородных пустырей. Есть, правда, и там поэзия. Ведь она всюду, вообще-то. Даже в скорбном молчании заброшенных тусклых рельсов, в почерневшем зимнем сухостое бурьянов и шелесте облетевшей пушицы, в вечной зелени низкой травки, в подгнивших, но все еще колючих и тяжелых булавах дикой горчицы. Кустики этой горчицы только и показывали, что мы ближе к югу, нежели к северу. Поэзия была даже в двух старых товарных вагонах у тупика подъездных путей. Ведь когда ты долго плавал в океане, то тебя радует все земное. Но это я так, от сентиментальности стареющего моряка, все эти детали пейзажа к делу не относятся. А вот яблонька возле автомобильных Кордильер, яблонька, усыпанная райскими (или китайскими -никогда не знаю, синонимы это или нет) яблочками, имела к последующим нашим приключениям отношение. Она стояла у самого порога автомобильного кладбища, опустив ресницы черных сучков и одновременно задрав подол нижних ветвей, как перезрелая девственница, которой совсем уж невтерпеж от зова матери-природы и которая готова согрешить с кем угодно и даже на могильном холмике. Яблонька соблазняла нас точь-в-точь как ее райская прародительница. Захотелось сломать усыпанную яблочками веточку и притащить ее в стальной гроб каюты или просто-напросто попробовать заморских плодов. Но в то же время мы испытывали робость перед собственностью Соединенных Штатов. Первым преодолел робость Елпидифор Фаддеич. Он с партизанской решительностью свернул с бетона дороги в заросли ежевики. И, подчиняясь стадному инстинкту, мы свернули за ним и полезли сквозь ежевику, которая цеплялась за одежду и заставила боцмана Витю помянуть "титскую силу" -- любимое боцманское выражение. Елпидифор пер впереди нахраписто и целенаправленно, прокладывая тропу сквозь колючие и пожухлые заросли к краснеющей все больше по мере нашего приближения яблоньке и автомобильному Монблану за ней. Монблан этот уже закрыл половину серого неба. Автомобильные трупы лежали штабелем, давя друг друга и выпучив фары, как глубоководные рыбы на палубе траулера. Добравшись до яблони, мы убедились, что она из тех красоток, физиономию которых лучше вблизи не видеть: плоды ее оказались пропыленными и прокопченными и осыпались от первого прикосновения. -- Эхма! Кто не рискует, тот живет на зарплату! -- сказал тогда Елпидифор Пескарев таким тоном, каким наши отчаянной душевной широты предки сопровождали швырок треуха об землю. -- Полезу-ка гляну ихнюю технику вблизи! -- И с глупым проворством полез на Голгофу из полупрессованных автомобилей. Я и моргнуть не успел, как пенсионер оказался на бампере "мерседес-бенца" метрах в четырех выше плоскости истинного горизонта. -- Ничего евонный бамперок, -- приговаривал он, охваченный непреодолимым интересом автолюбителя к удачам и промахам иностранного автомобилестроения, -а рессорчики-то дрянь, металл буржуи экономят, тонкое железо-то на кузовах, ох, тонкое черти ставят -- так что и прогибается-то под ногой! Как бы Пескарев калоши-то об ихний утиль не порвал... -- Я бы поостерегся на месте вашего друга, -- сказал ученый химик. -- Может выйти большой скандал, если хозяин этого склада увидит, как ваш друг там лазает без всякой предварительной договоренности и разрешения. -- Это почему же он мой друг? -- рассеянно спросил я кандидата, наблюдая не без зависти, как шустро пенсионер одним броском перекинулся с "мерседес-бенца" на "понтиак", а вторым броском с "понтиака" на расплющенную, плоскую, как камбала, японскую "датсун". "Весь в отца -- верхолаз" -- с невольным одобрением подумал я о Пескареве. -- Да, недаром, титская сила, Пескарев каждое утро на велосипедном тренажере лаптями крутит! -- сказал боцман Витя. Он тоже любовался верхолазным искусством Еспидифора. -- Желтых фар навалом! -- сообщил с верхотуры Елпидифор. -- Целехонькие! Иваныч, может, вам открутить? -- Не надо, -- сказал я. -- Я, Фаддеич, автомобильный крест давно продал. -- Наука, а вам кронштейн для радиоприемника бросить? Хромированный! Ишь, черти, коврики в ихних салонах так и валяются, так и валяются... -- несколько уже сомнамбулически приговаривал Елпидифор Фаддеич, улаляясь к серым холодным небесам по отвесному фасаду автомобильного штабеля. -- И зачем я гулять пошел! -- воскликнул стонущим голосом химик. -- Нужно мне было это гулянье -- запросто влипнешь в историю! Остановите своего друга. -- На передних подвесках амортизаторы ихние хуже наших! -- сообщил Елпидифор. -- Хоть и праздник у них, а добро они без присмотра не бросят, -- сказал химик. -- Вот всегда так, вот погоришь из-за чужого любопытства и ничего-то хорошего не выйдет! -- А вот мы этого партизана-пенсионера бросим здесь одного и домой пойдем! -сказал я в пространство возможно строже и громче, как говорят родители в зоопарке, когда их отпрыск не может оторваться от клетки с бегемотом и прячется за куст, чтобы минутку лишнюю на бегемота глядеть. Я так говорил потому, что Елпидифор уже исчез из поля зрения среди расплющенных "кадиллаков" и "фордов". В ответ на автомобильном штабеле раздался не наш, не русский вопль, заставивший вспомнить Фенимора Купера, снятие скальпов и трагическую судьбу ирокезов. Затем раздался ужасающий мат Пескарева. Затем по гребню автомобильного штабеля отчаянными прыжками промчался какой-то незнакомый человек. Затем что-то наверху чудовищно загрохотало, и весь штабель содрогнулся, и вместо исчезнувшего незнакомца поднялось облачко рыжей ржавой пыли. Затем все стихло. Затем откуда-то издалека, с той, противоположной стороны штабеля донеслось: "С-О-Б!" -- распространенное в англосаксонских странах выражение, обозначающее в буквальном переводе "сын суки". -- Елпидифор Фаддеич, что там с вами?! Вы живы?! -- заверещал кандидат, подбежав под штабель, подпрыгивая от волнения и задрав голову к небесам. Елпидифор не отвечал. Вместо ответа со штабеля соскользнула и, переворачиваясь в воздухе, полетела на химика одинокая калоша. Химик успел отпрыгнуть, но очки сорвались с его носа и брызнули о камень. -- Что там с вами происходит, Пескарев, черт возьми?! -- заорал и я. -Немедленно доложите! -- Индеец!.. -- доложил Елпидифор, высовывая голову из дыры в штабеле на высоте приблизительно пятнадцати метров над уровнем моря. Голова третьего помощника высунулась из хитросплетения перекореженного металла точь-в-точь как у Чарли Чаплина в "Новых временах", когда его затянуло в заводской механизм и он извивался между шестерен, изредка показываясь на поверхности, где его кормили кукурузой. -- А мобыть, негр! -- засомневался Елпидифор в национальной принадлежности убежавшего аборигена. -- Там наши "Жигули" обнаружились, по ихнему "Лада", а он и выскочил! С того бока удрал, за им весь крайний ряд обвалился: Пескареву, кажись, теперь отсюдова не слезть! -- Индеец! Господи! -- прошептал химик, потрясенный и разбитыми очками, и всем вообще происходящим. -- Подумать только! Индейца чуть не убили! -- Товарищ наставник, а ведь третьему оттуда, действительно, пожалуй, самому не слезть, -- сказал боцман Витя, оценив ситуацию с точки зрения профессионального такелажника. -- Побегу-ка я на пароход за веревками, разрешите? -- Сам знаешь: поодиночке здесь бегать нам не положено -- гангстеры и прочее, -- сказал я. -- Может, это и не просто индеец был или негр, а какой-нибудь Пол Варио -- матерый главарь подпольной штаб-квартиры мафии, черт знает. Вообще-то в принципе, я бы, Витя, не возражал, чтобы Пескарев там на холодном ветру среди теней всех погибших под этими колесами посидел некоторое время. Ему, черт бы его за его прыть и глупость побрал, полезно было бы побыть там пару часиков. И тут я вспомнил, что главной причиной пиетета перед ученым химиком было занятие альпинизмом. -- Подожди, подожди, боцманюга! -- обрадовался я. -- Нам наука поможет! Сергей Исидорович, какова с вашей альпинистической точки зрения ситуация? Можем мы покрыть срам Елпидифора Фаддеича своими силами? Быть может, вы разработаете и подскажете маршрут безопасного спуска или даже сами за ним слазаете? Ведь вам, вероятно, раз плюнуть? -- Вы что, не видите -- у меня очки разбились? -- спросил альпинист. -- Вот всегда, как неприятность, так все стараются меня в нее больше всех впутать! И, если хотите знать, никакой я не альпинист и не горнолыжник, я это просто так говорил, случайно, чтобы чем-нибудь компенсировать трудное положение в специфическом мире на корабле, -- вы-то, как интеллигентный человек, это должны понимать! -- Бежать? -- спросил боцман, застегивая пуговицы на куртке из аргентинской овчины. -- Давай беги! -- сказал я. -- И капитана сюда! Пусть сам своих помощников спасает! Не мое это наставническое дело! Боцман помчался на пароход, а мы с химиком остались у подножия Монблана сплющенных автомобилей. Елпидифор предпринимал робкие попытки самостоятельного возвращения на землю и сильно гремел железом в разных точках Монблана. Было зябко, ветер дул порывами с разных направлений, как всегда на пустырях. Истерзанная, смешанная с углем, копотью, металлом, битым кирпичом, нейлоном и перлоном земля сиротинилась под серыми филадельфийскими небесами. Грустно шуршали мертвые бурьяны, лопухи, полынь, пушица, хилый камыш и осока в придорожных обочинах. Понуро тянулась куда-то незамкнутая ограда из железобетонных столбов с кронштейнами и проволокой на них. Два дырявых товарных вагона пригорюнились на давно не езженных рельсах. Далеко за вагонами виднелась в сером небе рекламная полуголая женщина. Она лежала над пригородно-свалочно-близпортовым пейзажем, подперев рукой голову и мерцая плечами, -- там была автозаправочная станция. Глупая райская яблонька и рекламная женщина переглядывались, а может, и переговаривались, когда никого здесь не было. Мне вдруг захотелось бросить моря и океаны к чертовой матери, и лежать, подперев голову рукой, на диване, и чтобы рядом было мягкое женское. И еще почему-то подумалось, что в этих мертвых, холодных автомобильных трупах когда-то было тепло, и в этом автомобильном тепле было зачато много новых автолюбителей. Все время, что я созерцал окружающее и мыслил, химик стоял, сложив руки на груди и бессмысленно уперев взгляд в пышный поролоновый двуспальный матрас. Матрас развратно валялся среди консервных банок. Его владелец, возможно, лишился супруги и отправил матрас на помойку, чтобы не терзаться воспоминаниями о мягком женском. -- Разрешите и мне уйти на судно, -- наконец сказал химик. -- Вам уже поднадоела заграница? -- спросил я. -- Мне холодно! -- сказал химик. -- Чего он там так шумит? Елпидифор действительно трепыхался на ржавом Эльбрусе и гремел там железом, как Прометей цепями. И орел должен был на этот шум прилететь. И прилетел. Елпидифор вдруг затих, и сверху донесся хриплый шепот: -- Ложись, товарищи! Ихний луноход катит! -- Кто катит? -- спросил химик. Я объяснил, что луноходом в наш космический век моряки со средним образованием называют машины спецназначения. На повороте дороги показался полицейский сине-бежевый "форд" с мерцающей на крыше синей лампочкой. -- Кошмар какой-то! Кафка! -- сказал химик. -- Будем ложиться? -- Сядем, -- сказал я. Мы сели на американский матрас, задрав коленки выше головы, -- поролон оказался замечательно мягким. И на некоторое время я почувствовал успокоение, которое испытывает гусь, засунув легкую голову под крыло: полицейский автомобиль исчез за близким бурьяном и кустиками горчицы. И появилась надежда, что он нас тоже не видит. Но Елпидифор разрушил гусиные иллюзии, доложив хриплым шепотом: -- К вам! Себя Пескарев почему-то отделил от нас с химиком. -- Кошмар какой-то! Накрылась кафедра! -- сказал ученый и нацепил на нос пустую оправу от очков. -- Спокойно! -- сказал я по капитанской привычке. -- Карта не прет -- сиди, Пескарев, на горе: оттуда виднее, как других раздевают, -- с партизанским хладнокровием сказал с Голгофы Елпидифор преферансную прибаутку, и мне показалось, что он там хихикнул. И я не мог не позавидовать его хладнокровию и способности к юмору в страшный момент. Мягкий рокот супермотора и шелест шин приближались. -- Боже милостивый! -- простонал кандидат. -- Нужна мне была эта экскурсия! -- Заткнитесь, так вас и так! -- сказал я, теряя вежливость. -- Кто мог знать, что Пескарев настолько глуп, что полезет на эту свалку? Елпидифор громыхнул железом над нами. -- Не двигайся, бога ради! -- попросил я. -- Я на аккумулятор сел, а он заряженный! -- прошипел Елпидифор. -- Заряженные аккумуляторы выкидывают -- вот сволочи! Посиди тут!.. Рокот мотора затих, близко зашуршали шины по гравию, и прямо перед нами выдвинулось из зарослей бурьяна и горчицы блестящее крыло полицейского "лунохода". Вероятно, для опознания с вертолетов или из космоса на крыше его, кроме вращающихся синего и красного устройства, был еще огромный белый номер "611", а всевозможные мелкие номера и надписи располагались по периметру. За рулем же располагался детина из тех, кому кровати строят по заказу, а гроб таким вообще не требуется, потому что, на мой взгляд, подобные детины никогда не дохнут -- даже и при собственном желании. Во лбу детины горела здоровенная металлическая блямба с гербом Филадельфии. Пистолета тридцать восьмого калибра видно не было, так как он его еще не достал. Детина жевал жвачку и смотрел куда-то мимо нас. Из его "лунохода" доносилась через открытое окно музыка. Я воспринимал ее как реквием, хотя это было что-то более современное, типа: "Я рожден, чтобы задать вам перца!" Холодный ветер стонал в Монблане железа за нашими спинами. С потревоженной колесами прошлогодней растительности осыпалась труха. -- Шериф? -- промямлил химик одними губами. Полицейский же и я молчали. Вообще-то, существует простое правило для того, чтобы не дать повода для общения с вами незнакомому человеку -- ну, например, пьяному на трамвайной остановке или полицейскому в чужой стране. Никогда не глядите им в глаза. Это простецкое правило, как и все вообще правила, нетрудно запомнить, но мучительно выполнять. Шериф жевал резинку и тянул резину замечательно. Он чувствовал себя полностью в своей американской тарелке, тем более что их автомобиль -- это уже и не средство передвижения, а служебный кабинет на колесах с тормозом или гостиная с карбюратором на амортизаторах. Полицейское молчание, извиваясь, тянулось к нам, ощупывало нас шершавым хоботом мамонта, пощипывало потаенные бугорки и прыщики в дальних и темных закоулках наших душ. -- Скажите ему что-нибудь! -- прошептал изнемогающий химик. -- А чего ему говорить? -- прошептал я в ответ. -- Ну, поздравьте его с праздником! -- прошептал изнемогающий химик. -- Какой у них праздник? -- Заткнитесь! -- прошипел я, не разжимая зубов. Но ученого, наоборот, вытошнило со страху полным запасом его английской грамматики и американских слов: -- Гуд бай хау ду ю ду олл райт, сэр! Полицейский детина даже перестал жевать резину, потом спросил: -- Шведы? -- и плюнул изжеванной жвачкой в ближайший "кадиллак" с мощью пневматического ружья или аэродинамической трубы. Розовый комок жвачки расплющился на "кадиллаке" в пленку микронной толщины. -- Что он говорит? -- спросил химик, сжимая мое колено. -- Он спрашивает, шведы мы или нет, -- объяснил я химику. Меня сильно тянуло стать шведом. Кандидат, оказывается, испытал то же извращенное желание. -- Скажите, бога ради, "да"! -- пробормотал он. -- Русские! -- сказал я, потому что не мог так уж сразу стать Мазепой и продать предков. -- Бродячую собаку здесь не видели? -- спросил полицейский с невозмутимостью мамонта, которого только что извлекли из вечной мерзлоты. -- Нет, парень, -- сказал я, с исключительной волей продолжая прятать глаза, только теперь я упер взгляд в далекую рекламную женщину. -- Извините! -- вежливо сказал полицейский, очень длинно выругался, и его автомобиль тихо, как взбесившийся карибу, прыгнул из сорняков на дорогу и исчез за поворотом со скоростью молоденького привидения. -- Что он сказал? -- спросил кандидат наук. -- "Почеши свой зад разбитой бутылкой", -- перевел я полицейское ругательство со вздохом облегчения. -- Кошмар какой! -- сказал химик. -- Он нас наверняка сфотографировал! -- Да он лап с руля не снимал, -- сказал я. -- Уберите наконец дамский велосипед с носа! -- При их-то технике! -- воскликнул химик, снимая оправу с носа. -- Они из пуговицы фотографируют! -- За подмогой поехал! -- донеслось с небес. -- Торопиться Пескареву надо! -- Вы как хотите, а я пошел, -- понижая голос до таинственного шелеста, сказал химик. -- Шериф здесь наверняка какую-нибудь электронную подслушивающую штуковину оставил! -- Но-но, -- сказал я, поднимаясь с матраса. -- Никуда вы один не пойдете. Здесь полно бродячих собак. И успокойтесь, Сергей Исидорович. Вы еще должны судьбу благодарить. Быть может, вы сейчас будущего президента Соединенных Штатов видели и с ним познакомились, -- продолжал я ободряющим тоном. Сергей Исидорович все-таки первый раз был за границей, его нервное состояние можно было понять, и не следовало сердиться; наоборот, следовало ученого развлечь, зарядить оптимизмом. -- Эхма, разводного ключа нет! -- донесся повеселевший голос Елпидифора. Одновременно с верхотуры доносились звуки какой-то целенаправленной человеческой деятельности -- там звякало и ритмично поскрипывало железо. -- Президент? Какого президента? -- переспросил химик. -- Американский писатель Эрскин Колдуэлл, -- начал объяснять я, закуривая и разминая закаменевшие члены, -- утверждает, что в этой удивительной стране множество политических деятелей начинали с ловли собак. Если уж на то пошло, так большинство известных сенаторов, членов конгресса и президентов начинали здесь политическую карьеру именно с этого. Вряд ли, Сергей Исидорович, мы найдем здесь хоть одного крупного политика, который раньше не занимался бы ловлей собак. -- Не говорите ерунды! Не может этого быть! -- огрызнулся Сергей Исидорович, кутая горло. -- Я несколько другого мнения о политических деятелях США. Не забывайте, им хватило ума вступить на путь мирного сосуществования! -- Политика здесь, по мнению Колдуэлла, странная вещь, -- сказал я. -- То, что во всяком другом деле обязательно, к ней никаким боком не подходит. Политический деятель здесь начинает карьеру, ну, допустим, собаколовом, а не успеете оглянуться -- и он уже перемахнул через это. -- Ваши разговорчики вечно какие-то двусмысленные, -- сказал ученый холодным и тихим, как вода в омуте на Колыме, голосом и повертел головой, ища подслушивающие устройства. -- Вон идут спасатели, -- сказал я. -- Скоро обо всем этом вы будете вспоминать с улыбкой. По дороге широко шагали молодой капитан и боцман Витя с бухтой бросательного конца на шее. -- Что тут с моим помощником? -- спросил Всеволод Владимирович деловито. Он был полон решительности, был собран, отлично выбрит и зарумянился на холодном ветру, ему хотелось действий, хотелось сложностей, чтобы решать их на моих глазах и чтобы я потом доложил о его молодой и дерзкой упругости на совете капитанов или в службе мореплавания. -- Я думаю, Всеволод Владимирович, что вашего помощника пора оттуда снимать, -сказал я. Всеволод Владимирович цепким взглядом обвел Эверест никелированного и ржавого железа, прикинул вертикальные углы и дистанции, растопырив пальцы по образцу секстана, и сказал: -- Ну-с, то, что влезать куда-нибудь легче, нежели слезать, это так же точно, как то, что наплодить автомобилей легче, нежели от них избавиться. Верно я говорю, Елпидифор Фаддеич? Как меня понял? -- Вас понял! -- донеслось с верхотуры. -- Значит, считаете пора его оттуда снять? -- спросил меня капитан задорно. -- Давайте, действуйте, Всеволод Владимирович. До следующего патруля операцию -- кровь из носа -- приказываю закончить! -- Какого патруля? -- спросил капитан. -- Полицейский здесь ездит, -- встрял химик. -- Шериф. -- Есть! Ясно! Понял! Давай, дракон, кидай ему скорей веревку! -- приказал коллега боцману. -- Стыд какой! Никогда с моими помощниками такой ерунды не было. Сейчас здесь еще и наш агент поедет, и увидит Елпидифора на куче, и спросит, ясное дело, чего он туда полез. Что я ему скажу? Бросай скорее, Витя! Дракон Витя раскрутил в американском воздухе бросательный конец, как Балда веревку в пруду с чертями, и выпустил ее в направлении Елпидифора. Тяжесть с глухим звуком ударила в бампер "бьюика" метрах в трех от "кадиллака", из которого наблюдала за происходящим голова третьего помощника. -- До бросательного сам доберешься? -- спросил капитан. -- Попробую, -- сказала голова Елпидифора и почесала в затылке. -- Не робеет! -- обрадовался капитан. -- Молодец, Фаддеич! Начинай! Только не развали всю кучу. Если вон тот "ягуар" заденешь, все завалится и нас прихлопнет. Ты там поосторожнее, Фаддеич! Если всю кучу развалишь, лучше на пароход не возвращайся! Как слышишь? -- пошутил он. -- Мне все до последнего звука слышно, прямо как стереомагнитофон здесь стоит, -- объяснил Елпидифор, начиная сползать из "кадиллака" к "бьюику". И сразу нарушился баланс равновесия во всем огромном штабеле. В глубинах его что-то затрещало, и мне показалось, что гора собирается сделать наконец шаг к Магомету. -- Берегись! -- заорал капитан. -- Лезь назад! Как понял?! И Елпидифор в мгновение ока забрался обратно. -- Вас понял! Не двигаюсь! Даже вздохнуть боюсь! -- доложил он. -- Так! -- сказал капитан и сверился со своим золотым полухронометром. -- Ты все-таки двигайся, Фаддеич! Как же ты, черт побери, слезешь, если не будешь двигаться? -- А черт его знает как! -- сказал Елпидифор плачущим голосом. -- Пожарных надо! -- Пожарных! -- наконец искренне возмутился мой молодой коллега. -- Я те дам пожарных! На пожарных годовой валюты не хватит! Гори там хоть голубым огнем. Шевелись давай! -- Нельзя тут шевелиться! -- сказал Елпидифор. -- Слезай, олух царя небесного! Слезай, как хочешь! -- вдруг зарычал из меня какой-то стареющий и стервенеющий ягуар. -- Не слезешь -- я тебя до конца рейса в пассажиры переведу или в матросы без класса! -- зарычал следом за мной капитан. -- А ты меня знаешь, я слово держу крепко! Чего молчишь? Оглох ты там, что ли?! -- Кошмар какой! -- проныл кандидат. -- Воспаление легких здесь с вами схватишь! -- Слезай! -- проревел капитан. -- Я тебе такую характеристику напишу, что мама родная не узнает и визы как ушей не увидишь! Я слов на ветер не бросаю! -- Плевать я на визу хотел! -- ответил Елпидифор. -- Я, считай, уже уволился! -- Я тебе такое сочиню, что вместо пенсии шиш получишь, -- заверил Елпидифора капитан. -- Прыгай! Ты меня знаешь, я слов на ветер не бросаю! Тащи матрас сюда, Сергей Исидорович! Боцман, стань на страховку! До трех считаю! Раз!.. Стыд какой! Лезть боится! Два!.. Я тебя предупредил, Пескарев: такое напишу!.. Ну!.. -- и топнул ногой, как конь Александра Македонского. -- Разобьется ваш Пескарев в мелкие брызги! -- с едким злорадством, несколько неожиданным в его положении, сказал в ответ Елпидифор. -- А вам самим тогда мешок завяжут!.. Ладно! Пущай! Лезу! Постойте, только калошу брошу! -- Он вытянул руку с калошей над пропастью, тщательно прицелился и разжал пальцы. Калоша попала в центр матраса, положенного химиком на том самом месте, где ученый лишился очков, и запрыгала на матрасе, как клоун на батуте. -- В ней что-то есть! -- сказал боцман. -- Что там? -- спросил капитан. -- Вроде, титская сила, что-то живое, -- сказал боцман. -- Боже милостивый! Амортизатор там, -- первым рассмотрел химик, хотя и был без очков. -- Амортизатор от передней подвески "Жигулей"! В экспортном варианте! 3 Елпидифор устремился вослед за амортизатором, как нитка за иголкой. Всеволод Владимирович не успел "три" сказать, как его помощник оказался на "бьюике" возле зацепившегося за бампер бросательного конца. Штабель угрожающе постанывал, но не завалился. Подвел Елпидифора бросательный. Он оборвался, когда между Елпидифором и землей Соединенных Штатов оставалось еще три-четыре ярда. Елпидифор шлепнулся на матрасную синтетику, был отброшен ею по траектории калоши и сильно треснулся головой о яблоньку. Ее плоды щедро обсыпали нас. -- Замечательный все-таки матрас! -- воскликнул капитан, убедившись, что его подчиненный цел и относительно невредим. Удачное завершение операции вернуло Всеволоду Владимировичу веселость и жизнерадостность. В конце концов это его воля, его умение принять на себя ответственность и отдать приказ решили дело. -- Мне бы на веранду такой, -- пробормотал Елпидифор, потирая лоб и озираясь вокруг потрясенными глазами, открывая как бы божий мир заново. -- А птичек у их нет -- не чирикают! -- отметил он на всякий случай отрицательный факт капиталистической действительности. -- Чирикать вы будете, -- весело сказал капитан. -- Сегодня же на общесудовом собрании чирикать будете. Елпидифор хмыкнул. -- Боцман, -- сказал я. -- Дайте-ка мне его калоши и амортизатор. Боцман Витя предвкушающе заржал и подал пескаревские причиндалы. Елпидифор насторожился и не очень уверенно, но все-таки пробормотал, что, мол, права не имеете... Я закинул на штабель сперва одну калошу, потом амортизатор. Вторую калошу попросил Всеволод Владимирович, он заканючил ее у меня, как мальчишки канючат друг у друга рогатку. Я дал капитану побаловаться. Он долго выискивал, куда бы занятнее было ее запузырить. И наконец забросил в товарный вагон. Тем временем уже вечерело. Цветными огнями вспыхнули далекие городские рекламы Филадельфии. В сизо-рыжих сумерках исчезла полуголая красотка автозаправочной станции. Полурасплющенные "кадиллаки", "мерседес-бенцы", "форды", "роллс-ройсы" вздохнули с облегчением, глядя в наши удаляющиеся спины. Им хотелось покоя и тишины после шумной жизни и тяжких гонок по авеню и стритам. -- В гробу Пескарев ихних птичек видел! -- вдруг заявил Елпидифор, с задержкой реагируя на угрозы капитана. -- Америка -- что? Америка -- суета! И хоть будь они тут все до единого машинисты и изобретатели необъятные какие или кто -черт с ними, не моей души они люди... Через сутки мы снялись из Филадельфии. Первые сутки в океане погода держалась приличная, к полудню закончили подкрепление груза, после обеда отоспались, а вечером капитан собрал экипаж и раздолбал Пескарева за унижающее достоинство нашего гражданина поведение. Я на собрание не пошел. Но около двадцати одного поднялся на мостик, где нес вахту Елпидифор, чтобы посмотреть на него и приободрить, если ребятишки раздолбали его слишком уж беспощадно. Но ободрений не потребовалось. Елпидифор Фаддеич выглядел вполне нормально и сразу попросил у меня разрешения подбить кассовый отчет, так как вахта у него спокойная, а отчет нужно радировать в пароходство срочно. Вообще-то, вахтенному судоводителю ничем посторонним на мостике заниматься не положено, но я разрешил и сказал, что побуду сам здесь, посмотрю вперед, пока он будет занят. Елпидифор поблагодарил, вытащил чемоданчик с бумагами и валютой и начал считать не использованные экипажем в США и сданные ему обратно доллары и пенсы. Чемоданчик Елпидифора был отлажен, как сундучок древнего паровозного машиниста. Там и перегородочки были наделаны с крышечками, и счеты миниатюрные, и машинка счетная, и кармашки для ручек, и даже фонарик. Все показывало, что за десятки лет плавания третьим помощником Елпидифор довел рационализм счетной работы до высочайшего класса. Не знаю почему, но при виде того, как Елпидифор надел на пальцы резиновые с присосками футлярчики и как начал считать пачку пятидолларовых бумажек, мне вдруг захотелось, чтобы у него баланс не сошелся. И когда я поймал себя на этой мысли, он как раз поднял глаза, и взгляды наши встретились. Елпидифор что-то такое в моих глазах усек, и по его лицу проскользнула глупенькая улыбка. -- Ну, как хозяйство? В порядке? -- спросил я. -- Промахнулся, -- сказал Елпидифор, вздыхая обреченно. -- На сколько? -- поинтересовался я, ощущая крепнущее удовлетворение по этому поводу. -- На пять долларов, -- сказал Елпидифор и принялся заполнять ведомость. -- Я скажу командирам, пустим шапку по кругу, -- пообещал я. -- Спасибо, Петр Иванович, вы завсегда ко мне с добром, -- поблагодарил Елпидифор и опять ухмыльнулся. Я оставил его подбивать бабки и шагнул во тьму рулевой рубки. В просвете облаков торжественно царил Орион. Он был чуть левее нашего курса. Ветер давил в левый борт, и теплоход шел с легким, градуса в полтора, креном на правый. Почему-то наш "Новосибирск" чувствовал себя уютнее с легким правым креном. Тогда он нес на мачтах облака, как довольный жизнью гуляка шляпу -- с заломом. Грузовые краны были оставлены в вертикальном положении -- на крышках трюмов стояли в два ряда сорокафутовые контейнеры. Верхушки кранов попадали в конус света от заднего топового и тихо желтели среди ночной тьмы. Эта тьма лежала над океаном еще не сплошь -- на западе оставались последние отблески заката. Волны накатывались медлительно, потягивались и изгибали спины, как добродушные, сытые черные пантеры длиной от носа до кончика хвоста в сотню метров. Пена обрамляла их загривки. Я глядел на ночной океан и поругивал про себя финских судостроителей. Лобовые стекла рубки они сделали наклонными, атакующими воздух -- современными в архитектурном смысле, -- но конструктор не учел законов оптики. Стекла собирали и задерживали отблески от сигнальных лампочек на пультах управления и -- что еще более неприятно и опасно -- живые огни судов и маяков из кормовых секторов. И эти отблески в стеклах легко можно было принять за огни каких-нибудь объектов по носу, то есть впереди по курсу. Я раздумывал об этом, взвешивая, есть ли смысл войти в финскую судостроительную фирму с соответствующим письмом, и успеют ли финны переделать конфигурацию лобовых стекол на оставшихся судах серии, и следует ли мне вообще лезть в это дело, и не скажут ли в инстанциях, что я чересчур суетлив с разными дурацкими предложениями, и т. д., и т. п. -- Честно ответите, Петр Иванович? -- спросил из тьмы Елпидифор, и я услышал его тихое глуповатое "хи-хик". -- Что у вас? -- Вы давеча обрадовались? -- Чему обрадовался? -- А что я промахнулся на пятерик? -- С чего ты взял? -- Не ответили честно-то, -- пробормотал он, становясь у соседнего окна. Я помолчал, удивляясь тонкости, с которой он усек подспудные движения моей души. Ведь, вообще-то, за длинную капитанскую жизнь каждый из капитанов научается лицедействовать не хуже Смоктуновского. -- Потому не ответили, что честность-то штука двойная, -- сказал Елпидифор, -с одной стороны, вы бы, промахнись я на пять долларов, мне кровный пятерик отдали и ухом не повели; а с другой -- за это удовольствие для себя получили от сознания, что мне, Елпидифору Пескареву, может быть, неприятно от вас брать, но я, то есть Пескарев, все одно возьму, потому как человек экономный и окладик имею маленький; так, Петр Иванович? -- Ишь ты! Прямо и не Пескарев, а Достоевский! -- сказал я, испытывая некоторое мимолетное, но однако вполне определенное смущение от точности его попадания. -- Достоевский писатель скучный, я его почитывал, скучнее евонных книг только современные, -- сказал Елпидифор. И я с ним живо согласился и по поводу Достоевского, и по поводу современных книг. Мне с ним в тот момент пришлось бы живейшим образом согласиться по любому вопросу, ибо я испытывал смущение, а смущенного человека бери голыми руками. -- Достоевский за лес стоял, за сохранение зеленого друга, -- сказал Пескарев и хихикнул во тьме. -- А я вот думаю, он за лес стоял по той простой причине, что если мы березу да иву всю сведем, то розги не из чего будет делать... А радовались вы, Петр Иванович, давеча зря: не просчитался Пескарев. Пескарев за четверть века один разик накладку допустил с денежками. Конфетку-леденец желаете? -- спросил он, и я услышал шелест конфетной обертки. -- Потом. Курю сейчас, -- отказался я. -- И много промахнулся? -- Десять форинтов. В Роттердаме. На десятку Пескарев ошибся. Сбросились товарищи. А я возьми да и найди потом денежки. Новенькие были, подлипли одна к другой, а вместе к бумажке на столе. Ну, я подумал, да и не сказал никому. Не одобряете? -- спросил он и опять хихикнул глуповатенько. -- Всяко бывает, -- сказал я. -- Разные мы воспоминания храним. -- Вот я и думаю, куда, дескать, за утаенные форинты и американские амортизаторы я попаду: на небеса куда аль в ад, и простят ли мне ангелы на том электронном свете аль нет? "А ведь он, сукин сын, надо мною издевается, тончайшим образом издевается за мой фортель с калошами!" -- с очередным удивлением отметил я. И удивление это было уже посильнее того, нежели когда он ободрал нас в преф по копейке. И захотелось взглянуть ему в лицо, но тьма уже плотно заполняла ходовую рубку, и только бродили внутри лобового стекла потаенные отблески от сигнальных огней на пультах автоматического управления двигателем. -- Простят, -- сказал я. -- Не велики грехи. Да и повинную голову топор не сечет. -- Ну, а Бордо-то помните? Как я сталь игрушками раскрепил? -- Конечно, помню. -- Это я совершил, чтобы меня раз и навсегда по служебной лестнице в гору не толкали, чтобы в покое оставили, -- и точно: никто больше меня с третьего помощника выковырнуть не пробовал. Думаете, Пескарев бредит аль заговаривается по-пенсионному положению? Нет, Пескарев при трезвом сознании. Вы вот, Петр Иваныч, в гниднике, что в Бруклине-то, в подвальчике, бывали когда? Нет! И в Гамбурге к Морексу не ходили и не пойдете, а мохерчик-то там по доллару всего клубочек. Вы в такие торговые точки и нос не сунули! Престиж чтобы нашей великой страны охранить... А я суну -- по закону все, по разрешенной тропке, конечно. В эмигрантские торговые точки и ни в жисть не ходил, пускай туда салаги ходят, а в разрешенный гнидничек обязательно загляну, а в результате-то окладик мой месячный никак уж и не меньше вашего все эти годы выходил. Теперь квартирку возьмем. Вы старый ленинградец, значит, в "банном обществе" состоите и до сей поры, так? -- Не понял, -- сказал я. -- Старые ленинградцы где общаются-то? В бане! Потому как в старых домах живут без коммунальных удобств, без ванной. Вот и таскаются в баню с пакетиком. А новые ленинградцы-то, вроде меня, в новых домах проживают. Ну ладно, здесь закончик неправильный виноват: что ежели санитарная норма в метраже соблюдается, так и не положена тебе другая фатера, даже если в коммуналке сто пятьдесят семейств обретаются. Но ведь не только в этом законе дело, нет, не в ем! Ей вот, какой ленинградке старомодной, предложи наша власть квартирку-то в Автово, а она? Она этак нос-то и отворотит: "Ав-то-во?! Вы мне, может быть, еще в Вологде предложите?" Это ее удаленность пугает: "Я, говорит, в центре живу, родители мои тут на Маклине аль на Халтурине скончались! И отсюда на окраины ваши не поеду!" А она в Автово последний раз на извозчике ездила пятьдесят лет назад аль еще до революции, и что туда метро проложили -- и не ведает даже, и проживает в уплотненной конюшне графа какого аль в его прихожей, с кошкой своей и бульдогом... Это я не про вас персонально, Петр Иваныч, а к слову, извините, если что не точно сказал. А сказал он это как раз с такой точностью, что Гоголю бы в пору. Я так всех старых ленинградцев и увидел, карасей-идеалистов. И засмеялся. И мой смех придал Елпидифору прыти. -- А где теперь ваша машинка, Петр Иваныч? Которую себе брали и мне устроили, за что я вам по гроб благодарен, между прочим, где она? А я вам отвечу! Гаражик-то вы не соорудили, машинка-то погнила на свежем воздухе, да и ободрали ее всякие завистники, похабными надписями обезобразили, и продали вы ее через магазин на Садовой ни за понюх табаку. Все было почти так. -- А у меня та машинка теперь в новые "Жигули" преобразилась. И ни одного рублика-то я в нее нового не вложил. И трудов не вкладывал! И по закону все, по строгому закону, Петр Иваныч, чтобы не подумали, что без закона-то! Я ее по доверенности одному грузину полковнику на два года уступил, а супругу в очередь записал. Грузин потом уехал и гараж мне оставил, тут я с гаражом и с автомобилем оказался, потому что без автомобиля дальнейшие планы не мог осуществлять, а почему не мог? Потому что дом ставить задумал!.. Огонь право десять, желтый какой-то или мерещится? Один момент -- радарчиком проверю и визуальный пеленг возьму! Он занялся штурманскими делами. Я тоже взял бинокль. Огонь был желто-оранжевый, а сигнальные огни судов желтыми не бывают. Кроме того, огонек не был постоянным, он мигал, как мигают луноходные огни на машинах. И я не сразу вспомнил, что такой часто-проблесковый огонь ночью в надводном положении носят американские подводные лодки. Я сказал об этом Пескареву. Он взял до лодки дистанцию, пеленг, то есть сделал все, что положено, и вернулся ко мне с секундомером и фонариком. -- Мы дачи за тысячи приобретать не можем, -- сказал он, подсвечивая фонариком фотографию и показывая ее мне. На фото крепко стоял среди старых лип большой дом. -- Мы его за двести пятьдесят рубчиков приобрели -- и ни цента сверх того! А сгнил только один нижний венец, валунчики-то под им в землишку вдавилися, он, нижний венец-то, и погнил, а мы его поддомкратили, венчик-то мне мужики сменили, а под венчик-то уже сплошь камень зафундамили; ну, печи стояли старомодные, так я их повыламывал, да и выкинул. В девять комнат дом-то, веранда. Сто лет простоит. В чудо теперь домик обратился, в истинный рай и чудо, а спроси: на что? А я честно и отвечу: на мохер да на открыточки! Ну вот эти, что в каждом порту, голенькие красули, по восемь штук на западнонемецкую марку, а в Нью-Йорке они по десять центов, -- не совсем, ясное дело, голые, а какие ежели наклонишь, то немного этак обнажаются, -- и ни-ни, никакой порнографии, все по закону, все, Петр Иваныч, по закону. Посулишь бульдозеристу такую красоточку, вот он тебе и напихает между делом валунов на цельный фундамент -- так напихает, безо всякого бизнеса, по дружбе. Уметь надо с народом, Петр Иваныч, жаждет душа евонная всякого прекрасного восприятия, хотя завистлив наш народ, ох, завистлив! Я первую зиму уехал из поместья-то своего и окна не заколотил. Весной приехал -- стекла выбиты. Ну скажи: кому это душу согрело, зачем, почему? И ведь не детишки били -- я знаю, проверял, с детишками у меня контакт налажен, я им с каждого рейса или картинок переводных, аль модель какую никогда не забуду подбросить... Мужики били! -- Комаров-то там у вас много? -- спросил я, чтобы что-то сказать. -- Много! Действительно, неудобство роковое! Птиц сейчас изучаю, чтобы комаров ели. Разведу птичек. А без комаров только на Карельском перешейке и есть места. Но там народ балованный -- за голенькую открыточку бульдозер не погонит. А я на реке Свирь стою, возле Ладоги. Я ведь почему еще туда взгляд бросил? Не только что там за двести пятьдесят рубчиков сруб отдают, но и с большим расчетом. Здесь нас сейчас, Петр Иваныч, никто не слышит, я тебе всю душу открываю, чтобы тебя поучить, ведь мне тебя жалко, Иваныч, ведь ты всю жизнь ко мне добром -- я знаю, я добро помню! -- и вот жизнь-то наша на уклон пошла; что ты в могилку капитан-наставником закопаешься, что я отставным третьим помощником -- все одно закопаемся, тогда зачем огород городить, зачем ночей не спать, перед начальством трепетать, за других людей отвечать, за грехи их и глупости? Честолюбие в тебе, Иваныч, всю жизнь сидит, а его разве накормишь, честолюбие-то? Оно как лев какой -- ненасытное... Никак вояки подводные правыми бортами расходиться собрались? Будем подворачивать? -- Подверните решительно -- градусов на пятнадцать, -- сказал я. -- Будем левыми расходиться. Он пошел на рулевой автомат, отвернул на пятнадцать градусов. Американская лодка почти одновременно тоже отвернула, показав нам красный отличительный, который, правда, был виден очень плохо -- лодка глубоко просаживалась в зыбь и шла в облаке брызг. Мы разминулись в полумиле. -- Вот жизнь-то прямо и подтверждает мою точку, -- сказал Елпидифор от руля, возвращая судно на прежний курс. -- Ведь я на Свири дом поставил, потому что в мирные эти разговоры -- тю-тю! -- не верю! Доиграются людишки до водородной бомбочки. Так вот, ежели такая на Питер шлепнется, так и на Карельском брызги полетят, а до Свири не дойдет. Тут мне друг военный точно радиус посчитал. Ездить, конечно, дальше, зимой особенно трудности, но все одно, если за машиной хорошо смотреть, так оно короче, чем до Сестрорецка, выйдет. А Ладога! А рыбалка! Эх, и чего вы мой дефицитный амортизатор выкинули, Петр Иваныч! -вдруг вспомнил Елпидифор. -- Расплющенная машина на свалке для желающих один доллар стоит, я же предварительно у работяг ихних узнавал, -- ничего-то нам за амортизатор по закону не сделали бы! Все это страх ваш, Петр Иваныч, а почему страх? Потому, что вам падать выше: из наставников-то -- выше, чем со штабеля, ха-ха! Вот всю жизнь и трясетесь. И еще скажу, если послушаете. Надоел небось таким разговором? -- Нет-нет! Продолжай! -- сказал я с некоторым даже страхом, опасаясь, что он замкнется и заткнется. Я как бы в театре сидел и слушал совершенно по о-генриевски неожиданную развязку тягомотной пьесы. -- Тогда скажу. Законы знать надо, Иваныч. Вот вы огни здешних подлодок угадываете с первого мерцания, а законов, которые в жизни, и не ведаете. Меня на закон внимание обращать в Канаде хохлы научили, эмигранты хохлацкие. Мы там в аварию попали, и суд был над капитаном, а я свидетелем проходил. Ну вот, пока терлись с канадскими хохлами -- они сочувствовали, помогали нашему делу, -- так и многому научились. "Первое дело, -- твердят, -- хороший лоер!" Адвокат, значит. И вот мне как бы какая великая истина приоткрылась: ведь мир наш законами набит, законов этих написано со времен Адама -- тысячи и тысячи законов. Рази их без специального образования знать возможно? И потому у каждого канадского хохла постоянный лоер есть и по всем вопросам жизни советует. Ни один хохол там никуда без лоера и нос не сунет! А мы как? Мы и в юридическую консультацию-то хода не знаем! А если уж знаем, так только после того, как тебя в суд поволокли! А ведь сколько в наших-то, в советских законах всякой различной пользы навалено! Сколько там чего раскопать можно, если с прицелом, со знанием! Ведь там выгод-то непочатый край! А вот когда я это вдруг понял, так тут мне как раз и супруга моя будущая подвернулась, она в швейный институт, текстильный, то есть, готовилась, а я ее -- в юридический! И с той поры у меня свой лоер есть, законный. Теперь гляди, Петр Иваныч, тебе до пенсиона еще пятнадцать лет на волнах качаться, а у меня на основании строгой законности заслуженный отдых начинается. И при том все это, что ты в блокаду столярным клеем себе желудок к кишкам приклеил, а Электрон Пескарев один раз по шее от старосты схлопотал, когда у Шульца головку сыра стибрил, но и этого факта, если законы знаешь, уже много для чего достаточно, так-то вот, товарищ наставник. Извините, надо мне гидрометеонаблюдения произвести. Дурацкая -скажу, не побоюсь, -- затея эти наблюдения, нынче-то в научно-технический век, бессмысленная совершенно вещь, но Пескарев положенное завсегда исполняет. Сейчас ветерок померю и все другое по правде заделаю, Пескарев липу в журнал писать не будет, как другие-то пишут... 4 Атлантический океан был черен и пустынен. Луна еще только собиралась всходить, и альтостратусы только еще начинали светлеть в небесной бездонности. Эти высокие облака состоят из ледяных игл и быстро пропитываются лунным светом. Это надменные облака. И тяжелые длинные волны надменно катились из тьмы ночного океана. Им было такое же дело до нашего теплохода, как Ориону до лампочки. -- Вы море любите? -- спросил я Елпидифора несколько неожиданно для самого себя. -- Я жизнь люблю, -- ответил он так, как будто давно хотел сказать мне это, но не находил предлога. -- О чем вы ночными вахтами думали, вот в океане, когда один в рубке сотни дней? Я вот о метеоритах думал, хотел, чтобы они где рядом грохнули -- для разнообразия. -- Нет, я о таких глупостях не думал, -- сказал Елпидифор. -- Я этот рейс катер обдумывал. Катерок у меня еще есть, "Ласточка", поместительная посудина -персон на десять. Вот всякие проекты и строишь. Как его оборудовать, дизелек отремонтировать -- то да се. -- За сколько купили? -- Мы люди бедные, нам катер покупать -- пупок надорвать. Так достал. Друг есть из военных моряков, со списанного эсминца мне через бумажки разные оформил. Я, Петр Иваныч, делишки почти всегда удачно, хотя, конечно, почти всегда, с вашей точки зрения, подловато устраивал, а подловатого-то и нет! Вот теперь бороду отпущу в аршин -- с бородой-то солиднее опять стало ходить. Ну, борода поседеет быстро -- по морю-то по вашему, хи-хи, тосковать буду, она и поседеет. С седой бородой мне на суше квазидурака ломать еще удобнее будет. -- Как? Как ты сказал, Пескарев? -- переспросил я, как бы даже переставая ненавидеть собеседника под напором любопытства к степени его мерзости. -"Квазидурака"? -- Ага. Приставка "квази" на ученом римском языке означает "как бы", Петр Иванович. Ты вот меня четверть века за дурака почитал, а я "квази". Я, Петр Иваныч, из Пескаревых, а Пескаревы не дураки, а, если хочешь по-современному, философы, потому что все, кто умеет жизнь любить -- а мы умеем, умеем мы жизнь любить! -- так те все философы, а ты хоть высокообразованный капитан-наставник, а не философ, потому как жить-то не любишь, службу любишь, положение карьерное, ответственность и власть, и море это дурацкое любишь, а не жизнь! Ты морю этому тридцать лет, как семьсот пуделей, служишь верой-правдой, и потому тебя жизнь, как пуделя, и обстригла, хотя ты и умный, ничего не скажу -- умный ты человек, и плавать с тобой спокойно, но только любой ум подлец, а глупость-то моя продуктивнее. Как в народе говорят? Чем глупее, говорят, тем и яснее! Я вот сейчас в каюту пойду и буду про полезных для природы птичек читать, душу тешить, и забот у меня до завтрашней вахты и нет ни единой, а у тебя-то! У тебя забот этих! Беспокойств, опасений! Господи, пронеси и помилуй! Сколько в голове чепухи-то квазиумной держишь -- радиотехники всякой, электроники, таможенных манифестов да пунктиков, отчетности, а все это до настоящей жизни и не относится! Ну, хорошие у тебя пароходы, ну, красивые, а разве какой птице веселей, если она в красивой клетке чирикает до шестидесяти лет? Молчишь, Петр Иванович? -- Жалость какая, что ракетные пистолеты "Вери" с вооружения торговых судов сняли, -- сказал я. -- Был бы здесь ракетный пистолетик, я тебе, Фаддеич, прямо в лоб ракетой бы запузырил. -- И не об этом ты сейчас думаешь! -- воскликнул Пескарев с глубоким убеждением. -- Думаешь: и как я его, мудреца такого, раньше-то не раскусил, характеристику на него соответствующую куда надо не послал, как это я протабанил? Поздно, Петр Иванович, мы теперь с тобой задами друг к другу повернули и -- пошла дистанция увеличиваться! Да и по закону у меня все, по закончику! Чешите себе, -- как это ихний полицай выразился? -- чешите себе пониже спины битыми бутылками, а Пескарев жить без вас начинает! -- Ну, Пескарев, ну, почтеннейший, ну, уважил! -- сказал я. -- Только теперь помолчи, хватит, тошнит меня, прямо с души воротит. -- Совершенно справедливо на этот раз изволите из себя вылезать от злости, Петр Иванович, совершенно справедливо! А мне, извините, точку надо на карту положить -- вахта кончается. Мы, Пескаревы, свое маленькое дело всегда до дна исполняем, со всей точностью -- как денежки считаем, так и дельце маленькое, жалкое точно исполняем, чтоб и никакой наставник не прицепился! И тебе, Петр Иваныч, ко мне не прицепиться! Он торжествовал, как торжествует премированный литератор, обладающий той счастливой степенью бездарности, когда после получения премии он уже никаких сомнений в своей талантливости не испытывает и сыпет эпопеями на полную катушку для пользы родины и человечества. Я медленно спустился в шикарную каюту с двумя кроватями и полутораметровой "Аленушкой", раздумывая о том, что вот первый раз в жизни мне повезло и я встретил великого человека. Ибо только великий человек способен строго и непреклонно десятилетиями следовать в практике за своей философией, за собственными предсказаниями. Абсолютное большинство людей на словах и в мыслях умеют далеко и точно предсказывать, но поступают не так, как это их собственное точное предсказание требует, а по воле обстоятельств и сторонних мнений, а Пескарев всю жизнь за собой следил замечательно, и его философия всегда была в стальном единении с поведением, начиная с того момента, как он перекрестился из Электрона в Елпидифора с легкой руки Старца на зверобойной шхуне "Тюлень". И во мне даже скользнула какая-то радость и гордость по поводу открытия мною совершенно нового типа -- "квазидурака". Радость и гордость, правда, немного омрачались тревогой, как у тех ученых, которые открыли реакцию синтеза и заглянули в водородную бомбу, -- они ведь и обрадовались, и испугались. В каюте я хлебнул глоточек бренди, запил холодным кофе и долго смотрел на Аленушку. После саморазоблачительной исповеди Елпидифора лютый тигр, лакающий рядом с Аленушкой из водоема воду, уже не уравновешивал ее стерильности. И я воткнул с другой стороны Аленушки сексуальную красотку из журнала "Париматч". Красотка застегивала лямки парашюта на груди, пропустив их предварительно между ног и приподняв ими черную юбочку до дух захватывающего уровня. Полюбовавшись на эту троицу, я лег спать и, как сказал мне сосед-доктор, разбудивший меня на рассвете, всю ночь орал дурным голосом. А что мне еще, черт возьми, оставалось делать? Рассвет запаздывал. Стотонные тучи тащили провисшие животы по темному горизонту. Кое-где они продавливали горизонт и соединялись с пепельным, равнодушным океаном. Кое-где расползались в них грязно-розовые пятна восхода, как кровь на бинтах. Только в самом зените оставался клок свободного от туч неба. Оно было бледно-зеленое, слабенькое, худосочное. Чайки метались за окном каюты встревоженно и бестолково, без обычной планирующей плавности. На фоне слабенькой небесной зелени птицы казались черными. Вероятно, чайки тревожились опозданием рассвета. Солнце все не находило щель, чтобы просунуть луч между брюхатыми тучами и равнодушным океаном. Однако вершины плавной зыби ловили каждый квант, зыбь напитывалась рассеянным светом медленного рассвета и уже начинала голубеть над тяжелой и темной хмарью. Потом тучи шевельнулись, подобрались, первый солнечный луч-разведчик промчался сквозь какую-то невидимую щель на горизонте и попал прямо на чаек. И все птицы, кружащие над судном, разом стали ослепительно белыми, они именно как бы вспыхнули белым, снежным огнем. ФОМА ФОМИЧ В ИНСТИТУТЕ КРАСОТЫ 1 Фоме Фомичу Фомичеву снился оптимистический сон. Назвать сновидение можно было бы "Куда я еду?". Снилась ему дочка Катенька в трехлетнем возрасте. Как она впервые села на трехколесный велосипед. И поехала, но, как рулить, не знает и не понимает. И вот едет Катенька прямо в стенку дома и кричит: "Куда я еду?!" Но все крутит и крутит ножками. Вполне бессмысленно крутит, но крутит и -- бац -- в стенку. Фома Фомич во сне рассмеялся, разбудил смехом жену Галину Петровну, она разбудила его, он хотел рассказать супруге про сон, но она слушать не стала и выгнала его досыпать на веранду. Проснувшись утром на веранде от птичьего гомона, Фома Фомич с приятностью вспомнил ночной сон, а затем точно установил, что вчера утром шею мыл. Поэтому принял решение нынче ее не мыть. И по всем этим причинам день для Фомы Фомича начался безоблачно. Только не посчитайте Фому Фомича нечистоплотным человеком. Он, к примеру, глубоко уважал общественную баню. Кто-то из великих наших мыслителей заметил, что обычай русской бани есть гораздо более замечательное историческое явление, нежели английская конституция, ибо идея равенства удивительно в ней, в нашей бане, выдержана. Так вот, Фома Фомич умел баню любить и что такое "легкий пар" понимал со всеми тонкостями, являясь, таким образом, демократом мирового класса. Но ванну и холодную воду (на даче не было теплой) Фома Фомич недолюбливал. Нелюбовь эта проистекала от одного из геройских поступков Фомы Фомича, о котором рассказано будет ниже. Возможно, давнее героическое происшествие обусловило и еще одну странность Фомы Фомича -- во все времена года он носил кальсоны. Но последняя странность может быть объяснена и строгостью таможенной службы. Лет двадцать назад таможня свирепо пресекала ввоз в СССР гаруса и мохера клубками, то есть такого мохера, который продавали в инпортах на вес. И вот для того, чтобы обойти таможню по кривой, Фома Фомич научился вязать. И вязал из гаруса и мохера (в свободное от вахт и политзанятий время) нижнее теплое белье, то есть кальсоны, трусы, плавки и фуфайки. В порту прибытия он спокойно, с совершенно чистой душой, надевал три пары собственноручно связанных кальсон и всего другого, затем без всякой нервотрепки проходил досмотр и покидал территорию порта. Дома, на твердой суше, Галина Петровна распускала кальсоны на их составляющие, сматывала обратно в клубки и реализовывала среди знакомых дам. И вот так -- совсем незаметно для самого себя -- Фома Фомич втянулся уже и в постоянное ношение кальсон. Любуясь с веранды видом осеннего цветника, буйствующего после недавнего доброго дождя, Фома Фомич машинально и уже в который раз отметил про себя, что лупинусы растут здесь даром, а у метро в городе их продают по двадцать копеек штука. Эта мысль тоже была приятна. И приятно было привычное легкое щекотание гарусных, собственноручно связанных кальсон, когда Фома Фомич их натягивал на крепкие белые ноги. В ближайшем будущем ноги должны были покрыться стойким загаром -- Фома Фомич загорал на курортных пляжах густо. И только змей-горыныч на правой ляжке неприятно кольнул хозяина напоминанием, что нынче он едет в Институт красоты, где ему придется навеки расстаться: 1. С когтистым орлом (правый бицепс). 2. Со спасательным кругом, на котором в весьма неприличной позе висела головой вниз и задом вперед то ли нимфа, то ли русалка (грудная клетка -- от соска до соска и от сосков до пупка). 3. Со змеем-горынычем, который уже сорок один год пытался дотянуться раздвоенным жалом до коленной чашечки правой ноги. 4. И с разной чепуховой мелочью -- якорьки там и сердца, пронзенные кинжалами. Все это были глупости тяжелого и далекого отрочества. К картинкам Фома Фомич давно привык, не обращал на них внимания, так же как и его жена, дочь и медперсонал бассейновой поликлиники, где Фома Фомич ежегодно проходил медкомиссию. И вот... ...Господи, до чего одинаковые словечки говорят молодые хорошенькие дочки состоятельных отцов, когда начинают капризничать! -- Гутен морген, папуля! Какой ты сегодня красивый! Прямо Эдуард Хиль!.. Папульчик, я тебя люблю безмерно, но... Ты меня прости, но... Папуль, я буду говорить прямо... Там, в Сочи... возможно... ну, будет один молодой человек, и, прости, папуль, я не хочу, чтобы он видел твою эту, ну, на груди, которая в круге... Мы будем на пляже, и... ты меня понял, папульчик ты мой чудесный... Фома Фомич вышел в капитаны из семейства железнодорожного рабочего со станции Бологое Октябрьской, а в прошлом Николаевской железной дороги. Он был фезеушником в сорок втором, солдатом в сорок третьем, ефрейтором в сорок четвертом, сержантом на крайнем северном фланге в сорок пятом и сорок шестом. Затем он преодолел среднюю мореходку, вечерний университет марксизма-ленинизма, курсы повышения квалификации командного состава торгового флота, еще один университет и еще одни курсы. Кто из молодого, длинноволосого поколения думает, что преодолеть все это -- раз плюнуть, пусть сам попробует! Отпустить дочь в первый ее бархатный сезон на курорт одну или с подругой (Галина Петровна жару не переносила по причине гипертонии) Фома Фомич и помыслить не мог. -- Поедет, значить, на курорт, а привезет усложнение ситуации во всей нашей династии, -- сказал Фома Фомич в минуту откровенности супруге. На просьбу дочери о сведении на нет татуировок Фома Фомич ответил не сразу. Он никогда не торопился с ответами и решениями. -- А где это, ну, значить, русалочку мою ликвидировать? -- спросил он дочь через недельку. -- Что "ну", папуля? -- рассеянно переспросила дочь, примеряя перед зеркалом мини-юбочку, которую Фома Фомич своими руками вынужден был привезти ей из вольного города Гамбурга. -- Тебя ясно спрашивают! -- рявкнул Фома Фомич, раздраженный зрелищем мини-юбки на своей Катеньке (на других молодых особах они его раздражали меньше). -- Где теперь с этой пошлой пакостью борются?! -- заорал Фома Фомич, употребив и несколько крепких слов. Катенька -- интеллигентка, так сказать, уже во втором поколении, сдающая на пятерки экзамены за первый курс Текстильного института (за что ей и был обещан бархатный курорт), -- заткнула пальчиками ушки и закрыла глазки. Папулина стрельба тяжелыми снарядами ее не пугала, но шокировала. -- Перестань, папка, права качать! -- сказала интеллигентка второго поколения. -- Поедешь в Институт красоты. Это на бульваре Профсоюзов, возле площади Труда, -- и с пленительной улыбкой открыла глазки и вынула из ушек пальчики. И от этой пленительной дочерней улыбки по лицу Фомы Фомича скользнула этакая двусмысленная ухмылка. Дочь напомнила ему супругу в юном виде в первый послесвадебный год. Да, было в такой ухмылке Фомы Фомича что-то от сатира. Тем более что и некоторыми постоянными чертами лица он смахивал на Сократа. Кроме, конечно, лба. Известно, что Сократ был из простых людей, имел лицо крестьянское, нос картошкой, а по свидетельству вечно пьяного Алкивиада, похож был то на Силена, то на сатира Марсия. Так вот, если обрить с Сократа бороду и усы да приплюснуть ему лоб до среднечеловеческого уровня, оставив нечто от Силена и сатира, то очень близко получится к Фоме Фомичу Фомичеву: был в нем сатир, был! Вы, конечно, понимаете, что никакой Сократ даже в ранней юности не стал бы выкалывать себе от сосков до пупка нимфу, а тем более не стал бы ее, на старость глядя, уничтожать; но на какие только сравнения и параллели современный писатель не отважится, чтобы точнее и зримее донести до читателя образ и облик любимого своего героя! 2 Одевшись в темный костюм (сразу после завтрака он решил ехать в город в Институт красоты), Фома Фомич навестил интимный уголок дачного участка. И там, под росным кустом уже отцветающей калины, минут пять обдумывал все детали предстоящего дела. Например: стоит или не стоит сунуть докторше пачку жевательной резинки "Нейви татто"? Жвачка, вообще-то, была бы в жилу. Она американского производства, и ежели наслюнить ее обложку и прижать к телу, то отпечатается вроде как татуировка -- пошлый, ненастоящий орел или фрегат под всеми парусами. А ежели потом плюнуть на тело и потереть платком, то вся пошлость легко исчезает. На завтрак супруга подала отварной картошки со сметаной. И Фома Фомич покушал завтрак с удовольствием и аппетитом. Катька, конечно, к завтраку опоздала; вышла, зевая и потягиваясь, сказала: "Гутен морген, предки!" По радио передавали что-то о спорте и Гренобле. Дочка уселась в качалку, взяла яблоко и спросила: -- Папуль, а Гренобль красивый город? Фома Фомич сказал, что Гренобль город небольшой, даже просто маленький. -- А у тебя окна в отеле куда были? На Альпы? -- спросила дочка. -- А я и не помню, -- признался Фома Фомич, подумав при этом, что самый замечательный гальюн в ихних отелях хуже его будки под калиной. Поблагодарив супругу за завтрак, Фома Фомич отправился по росной траве в гараж. Автомобиль он приобрел давно, но в силу мокрой профессии ездил мало. С одной стороны, это было хорошо, потому что "Жигули" выглядели новенькими. С другой стороны, это было плохо, потому что Фома Фомич ездил неуверенно и даже иногда с большими страхами. Но все коллеги вокруг, имеющие дачки и дочек в Лахте, автомобилями обзавелись и сами на них ездили. И Катюша доталдычила его -благомысленного отца семейства -- до таких чертиков, что... Первым препятствием был выезд из гаража -- очень узкий, по причине окружающих гараж труб большого диаметра. Затем ворота, которые в этот раз Фома Фомич миновал удачно и даже в сравнительно короткий срок -- минуты за три-четыре. Створку ворот придерживала дочка, вся такая свеженькая -- прямо бутон розовый, и Фоме Фомичу захотелось ее поцеловать, хотя обычно он к таким нежностям расположения не имел. -- Запомнил, папуль? -- сказала дочка. -- Бульвар Профсоюзов. Рядом ограда такая высокая, а на ней бюсты-скульптуры негров. По ним и ориентируйся. -- Все будет гутен-морген! -- сказал Фома Фомич и покатил в город. Вопросы эстетики Фому Фомича никогда в жизни не волновали. И потому само название заведения, куда он ехал -- "Институт красоты", -- маячило ему всю дорогу как-то странновато, отчужденно и несколько тревожно. И он старался затушевать его радиоприемником, введя на полную мощность "Кармен-сюиту" Родиона Щедрина. Под "Тореадор! Тореадор, смелее в бой!" Фома Фомич миновал дом с бюстами негров на бульваре Профсоюзов и с облегчением убедился в том, что "Института красоты" рядом нет. Есть обыкновенная "84-я косметическая поликлиника". А когда в подвальном гардеробе он увидел привычные кумачовые лозунги и соцобязательства: "Выполнить производственно-финансовый план 1974 года к 25 декабря! И на отдельных участках отделений план двух лет к 17 ноября!" -- то и вовсе успокоился (на морском языке "вошел в меридиан"). Выяснилось, что в этом учреждении положено платить наличными и закон о бесплатной медицинской помощи в мире социализма -- в мире эстетики уже не действует. "Сколько сдерут?" -- полюбопытствовал в уме Фома Фомич, приглядываясь к обстановке, вникая в нее неторопливо, тщательно и осторожно. В гардеробе-подвале сновало взад-вперед порядочно народу. И не только женщины, чего Фома Фомич тоже по дороге опасался, но и мужчины, и даже военные. Гардеробщик сидел в пустом гардеробе, скучая и томясь: погода была еще теплая. Фома Фомич просмотрел указатель помещений, одновременно краем глаза наблюдая гардеробщика. В первом этаже поликлиники располагались: "Подводный массаж" -- нечто профессионально близкое Фоме Фомичу, затем "Кишечные промывания" и "Грязехранилище" -- довольно далекие от его опыта заведения. И, чтобы зря не путаться, Фома Фомич пошел к гардеробщику. Он всегда начинал со швейцара, ибо гордыней отнюдь не страдал. -- Значить, в медицине работаем? -- так начал Фома Фомич. -- Из фельдшеров небось? К старости-то фельдшерская работа и не под силу стала, угадал небось? Гардеробщик, который выше медбрата в психиатрической клинике не поднимался даже в свои звездные часы, сразу оживился. А Фома Фомич еще подмазал его сигаретой "Пелл-мелл". Сам-то не курил, но иногда баловался. И на всякий -- такой вот -случай пачечку иностранных сигарет при себе имел. -- Оченно роскошное помещение у вас тута, -- намеренно коверкая и те слова, которые он мог бы произнести правильно, продолжал Фома Фомич, восхищенно оглядывая старинную лепку на стенах. -- Особняк купца Родоканаки, турок из Одессы, -- объяснил гардеробщик. -Богато жил. На широкую ногу. В процедурных кабинетах у нас на потолках всевозможные старинные украшения -- и с голыми бабами и ангелами. -- А вот люблю людей расспрашивать, -- сказал Фома Фомич. И не солгал. Он действительно любил с людьми пообщаться. Даже уголовников всегда старался разговорить, когда сводила его с ними судьба на восточных окраинах страны. Через пять минут Фома Фомич уже знал: 1) Косметологи происходят из венерологов. 2) Все они женщины, но если профессора, то уже мужчины. 3) Татуировки выжигают электротоком, кусками десять на десять сантиметров, и все это без бюллетня. 4) Когда в операционный день много выжигают пациентов, то даже здесь, в подвале, ужасно воняет жареным человечьим мясом. 5) И даже человечьим жареным жиром воняет, ежели рисунок углубился в кожу глубоко, а пациент толстомясый. Все эти детали гардеробщик сообщил Фоме Фомичу с бодринкой в голосе, чтобы поддержать дух, помочь новичку решиться на мероприятие. Но результат пока получался противоположный. -- Дома после сеанса голый будешь ходить, -- продолжал информацию гардеробщик. -- Так зарастает скорее. И смазываться будешь по живому пятипроцентным раствором марганцовки -- самодезинфекция называется. В ей, в марганцовке, кислород заключается, но болеть будет сильно. Сперва-то они тебя заморозят, да и электричество боль убивает, а дома уже прихватит. Температура подскочит -- не боле как до тридцати восьми. Пирамидону купи. Четвертинку засади. Но не боле. А через десять дней следующий кусок жахнут. Теперя так. Если у тебя украшения эти очень замечательные, то иди прямо сейчас в шестой кабинет. Там такая Валентина Адамовна. Она для диссертации самые уникумы в альбом собирает. Ежели твои заинтригуют, так и без очереди пропихнет, а сама наблюдать будет и все такое, но сперва зафотографирует на цветную пленку. У тя цветные картинки или монотонные? -- Монотонные, -- слегка крякнув, сказал Фома Фомич. -- Монотонные-то подлые -- потому как старинные. А раньше-то, сам знаешь, добротнее делали, на всю глубь. Теперешние цветные вовсе просто выводить. А с монотонными в пятницу летчик-испытатель, герой настоящий, так он не только в обморок брякнулся, но, прости, друг, по секрету скажу: описался! -восклицательным шепотом закончил информацию гардеробщик. -- Полчаса отмачивали! Фома Фомич обдумал информацию, слегка шевеля при этом губами и почесывая за ухом. Он, вообще-то, предполагал, что в век космоса и НТР процедура уничтожения змея-горыныча и русалочки будет проще. То есть настроен он был, как немцы перед блицкригом и "дранг нах остен". И некоторое неприятное неожиданное переживал приблизительно так же, как немцы после разгрома под Москвой. Но духом не упал. И сказал гардеробщику: -- Я очень, значить, извиняюсь, но, кореш мой драгоценный, не описаюсь! Не на того напали. И ты, значить, тут пациентов не запугивай, ты их вдохновлять должон, а ты... Гардеробщик обиделся и даже растоптал недокуренную "Пелл-мелл". -- Я очень, значить, извиняюсь, -- еще раз повторил Фома Фомич, а про себя подумал: "Ну и черт с тобой, ну и обижайся, а за эту... как ее?.. Валентину Адамовну (он имена и отчества всегда хорошо запоминал, если для дела надо)... за эту ценную информацию -- спасибо. Теперь курс прямо на шестой кабинет держать надо". Валентина Адамовна -- толстомясая, лет сорока, вся в золотых украшениях и в тапочках на босу ногу, -- как только Фома Фомич закатал рубашку на животе, так сразу засуетилась, помолодела лет на десять, зарумянилась даже от возбуждения и восхищения. А когда Фома Фомич совсем обнажился, то... то все организационные вопросы оказались решенными моментально: вне всякой очереди, сегодня же начнут; все, что товарищ где-то и от кого-то слышал про ужасы (Фома Фомич, конечно, на гардеробщика не ссылался: еще тот, значить, и пригодиться может, незачем его закладывать), безобразно преувеличено; конечно, запах неприятный, но она-то сама его всю жизнь нюхает, а ей молоко за вредность не выдают; от жира, действительно, другой запах, но это как раз и хорошо -- это как бы сигнал для врача, что пора остановиться (по-морскому "давать полный стоп"); в обморок, действительно, мужчины падают, но это для них типично: а) потому что к боли непривычны, ибо никогда не рожают, а женщины -- рожают; б) в обморок падают мужчины не от боли, а те, кто плохо новокаин переносят или вообще уколов боятся (Фому Фомича за морскую жизнь столько кололи от тропических лихорадок, холер, разных чум и тифов, что он хотя и терпеть уколы не мог, но к ним привык); в) кое-где его изображения можно будет и не сплошь выжигать, а только по рисунку, что вовсе не больно; г) через полчаса его покажут невропатологу для консультации и одновременно невропатолог, друг Валентины Адамовны, его сфотографирует, но без головы: все врачи дают клятву Гиппократа и тайны хранят свято. Медкарту Валентина Адамовна заполнила на Фому Фомича собственноручно. А затем попросила посидеть четверть часика. Но сидеть не у процедурного кабинета, а где-нибудь поблизости: его потом проведут без очереди, но надо так это сделать, чтобы очередь не развопилась. "Вот вам, значить, голубчики, и гутен-морген, -- подумал Фома Фомич, проходя мимо обыкновенных записанных в очередь, имеющих рядовые, пошлые татуировки или не догадавшихся покурить с гардеробщиком в подвале пациентов. -- С черного хода, значить, всегда тактичнее заходить, а вы тут и кукуйте до петухов..." Беззлобно и благожелательно подумав так, он нашел свободное местечко в уголке под стендом с заголовком "О вреде самолечения" и засел, отирая пот с лысины, -в стрессовые моменты он иногда потел обильно. Ничего в этом хорошего, конечно, не было, ибо приходилось тратить валюту в инпортах на противопотные жидкости. Кроме того, из массы специальных инструкций, в том числе и "О поведении в спасательной шлюпке", Фома Фомич знал вред потоотделения (с потом уходит из организма соль, и вот именно из-за обессоливания люди и отдают концы, а вовсе даже и не от жажды). Когда Фома Фомич обильно потел, то невольно вспоминал эту инструкцию и испытывал сожаление по той соли, с которой расставался. -- По вопросу потливости, папаша, в пятый кабинет, -- хрипловато сказала Фоме Фомичу девица, которая сидела рядом. Ее бесстыдные коленки он, ясное дело, видел отлично, но глаз на девицу не поднимал -- еще не до конца оклемался в мире эстетики. А тут уж пришлось поднять. Рожа у девицы оказалась такой же бесстыжей, как и коленки. По роже тянулся от уголка левого глаза до середины щеки шрам. Шрам, ясное дело, был заштукатурен всякими пудрами. "Из приблатненных", -- сразу засек Фома Фомич. -- Где ж это тебя, пригожая, значить, подпортили? -- ласково поинтересовался он. -- И каким это, значить, перышком? -- А вот, папаша, и не перышкам, -- так же хрипло и высокомерно сказала девица, -- обыкновенный коготь. -- Ишь ты, -- сказал Фома Фомич, -- чуть без глаза, значить, не осталась. Коготь-то чистый был аль наманикюренный? -- Разбираешься, папаша, -- одобрила знания Фомы Фомича девица и в виде награды поддернула двадцатисантиметровую набедренную повязку к самой, простите, талии. И у Фомы Фомича даже в голове зашумело, как шумит от первой рюмки после длительного сухого периода. -- Не фулигань, -- хрипло, но по-отцовски тепло попросил Фома Фомич. -Расскажи лучше, как дело было, -- и подмигнул по-приятельски. Девица хохотнула и приспустила пояс стыдливости на пару дюймов. -- Седина в бороду -- бес в ребро, -- неодобрительно заметила дама, которая сидела напротив в шляпке с вуалью. Вуаль была такая непроницаемая, что напоминала паранджу. -- Лысина в голову -- бес в ребро! -- строго поправила девица завуалированную даму, самим тоном давая понять, что их разговор с Фомой Фомичом их личное дело и она не допустит непосвященных в круг их интима. "Ну, лысина у меня еще не стопроцентная, -- подумал Фома Фомич, -- а корни еще такие ядреные, что мне бы вас двух и на один вечер не хватило, кабы я себя из рук выпустил..." И это не были пустые мыслительные похвальбы, а абсолютная истина -- корни у Фомича еще ядрились на полный ход. Но в данный момент он почему-то чувствовал необходимость и пользу держать себя с ободранной когтем девицей этаким папашей. Какой-то инстинкт подсказывал ему такую форму поведения. Этот "какой-то инстинкт" в Фоме Фомиче был звериной силы и спасал его всю жизнь от лишних неприятностей. Иногда спросит сосед по самолету или по купе: "Вы кто по профессии?" А Фомич вдруг: "Счетоводом я, мил человек, в совхозе". И сам не знает, почему он в данном разе не похвастался и не сказал: "Капитан я, мил человек, дальнего плавания!" И вот потом оказывается, что сосед-то собирался его на какую-нибудь роскошную провокацию дернуть -- на очко или преферанс, -- а как услышал "счетовод из совхоза", так сразу и пересел к другому пассажиру, который с двумя институтскими значками на пиджаке в талию. Этот звериной силы инстинкт или внутренний голос опять же роднил Фомича с Сократом. С той загадочной особенностью великого философа, которая в сократической литературе обозначается термином "демонион" (то есть демон). К демониону Сократ, как и Фомич, имел обыкновение прислушиваться еще с детства, и демонион даже в маловажных случаях удерживал его от неправильных поступков, никогда (что в случае Фомы Фомича Фомичева особенно важно), однако, не склоняя философа к чему-либо совсем уж определенному. В частности, как всем известно, внутренний голос воспрещал Сократу заниматься политической деятельностью. В последнем случае мы опять видим схожесть Фомы Фомича с Сократом, ибо капитану Фомичеву тоже хватало ума не залезать далеко даже в пароходскую политику. Фома Фомич пошел делать этакого "папашу" именно потому, что сидел в нем сатир, но сидел в глубоком подполье, загнанный в погреб социальными установками и служебным положением. Девица же сильно действовала прелестями -- произошло какое-то прямое попадание ее коленок в сатирический центр Фомича -- вот инстинкт-то, демонион, и сработал, уберегая от неприятностей. Ведь за сатирическую приятность мужчине обязательно надо платить неприятностью. Ободранная когтем подружки девица бесила в Фоме Фомиче беса, но в силу вышеизложенного (и свеженькой гардеробной информации о происхождении косметологов от венерологов) он пошлого беса намертво придавил. Однако коленки и прочие прелести соседки вызвали такое возбуждение, что он вдруг понес ей, как возил через моря-океаны абсолютно все. Даже жирафов. И вот уж кто плюется всегда не ко времени, так это не верблюды, а как раз жирафы. Но еще хуже возить подсолнечные семечки. Вот везли три трюма семечек из Архангельска в Одессу, так экипаж заплевал пароход до такой нетактичной степени, что и не сказать. Не было, нет и не будет больше такого заплеванного парохода нигде и никогда... -- А что самое страшное в плаваниях видели? -- заинтригованная рассказами Фомы Фомича, спросила дама с паранджой. -- Негра он видел, -- ответила за него приблатненная девица. -- Негра, с которого шкура слезала, потому что он в Архангельске на солнце обгорел, ясно? Вот и вам бородавки надо солнцем выводить! Только не в Архангельске, а в тропиках! -- Не груби, дочка, -- по-отцовски заметил Фома Фомич. -- Чего на культурных людей бросаешься? -- Привычка, -- пожала плечами девица и поправила бретельку на плече под прозрачным маркизетиком. -- И на тебя брошусь, папаша, если себя к культурным относишь. Культурный! На когти погляди! Да они у тебя пленкой, как глаза у дохлой курицы, заросли! -- Что ж, вы от старого морского волка еще и педикюр потребуете? -- спросила дама из-под вуалетки. -- С такими обгрызенными ногтями человек обязательно кого-нибудь в жизни подсидит! Подсидел кого, морской волк? -- спросила девица. Фома Фомич подумал, что никого в жизни не подсиживал, а если и подсиживал, то случайно, без черных замыслов. Однако обрывать девицу и злиться на нее не стал. На почве врожденной рассудительности и жизненного опыта он каждого встречного и так и сяк поворачивал и обязательно обнаруживал самые неожиданные качества: и полезные для него, Фомы Фомича, и неполезные. Потому портить отношения с девицей по пустякам не стал и на пошлый выпад промолчал. -- Молодежь! Кошмар теперь, а не молодежь! -- вздохнула дама. -- Вот товарищ, -- она даже чуть поклонилась Фоме Фомичу, -- сразу видно, воспитанный человек и либерального духа, никогда без причины хамить не станет. У таких бы сегодняшней молодежи учиться!.. Здесь приходится объяснить, что в словарном богатстве Фомы Фомича обнаруживались иногда аномалии. На официальном языке, то есть на суконном, он вполне терпимо говорил. Рассказчик, когда можно было употреблять не совсем цензурные и жаргонные словечки, был даже неплохой. Отдельные слова, которые входят в "Словарь иностранных слов", тоже способен был употребить к месту -- достаточно наскакался через языковые барьеры с лоцманами и в сикспенсах (заграничных универмагах). Но случались и досадные провалы. Например, в недавнем рейсе плыл с ним в качестве пассажира на международную морскую конференцию знаменитый морской юрист и начальник из Москвы. Третий штурман на отходе чуть тяпнул сухонького. И московский начальник говорит: "Вы бы, молодой человек, поменьше языком в рубке болтали, а то товарищ Фомичев уже вот-вот с цели сорвется!" Фома Фомич задумался минут на двадцать, решая вопрос: реагировать на оскорбление со стороны начальника или нет? И на двадцать первой минуте решился тактично все-таки выяснить: почему тот обозвал его собакой на глазах всего экипажа и при исполнении им, капитаном Фомичевым, служебных обязанностей? Несчастный начальник даже смутился и битый час объяснял Фоме Фомичу, что существует выражение "держать себя в руках", оно аналогично выражению "держать себя на цепи", и так далее, и тому подобное... В косметической поликлинике No 84 Фома Фомич очередной раз завалился в языковую пропасть. -- Что это вы, значить, имеете в виду под "либеральным духом"? -- спросил он не без мореного дуба в голосе. -- А то, что ты, папаша, оппортунист, -- дерзко объяснила (вместо дамы с вуалью) вульгарная девица. Фома Фомич насторожился и так глубоко задумался, что лик его уже перестал смахивать на Сократа. И чем-то напоминал царя Додона. Про оппортунистов Фома Фомич был наслышан достаточно и в таком политическом заявлении дамы усмотрел прямую провокацию. -- А вы, мадам, -- наконец сказал Фома Фомич, -- в таком случае, гм... обыкновенный недобитый петлюровец!.. И бог знает, чем бы все это кончилось, если бы в коридоре не запахло жареным человеческим мясом, а из процедурной не донесся бы нечеловеческий вопль. Дама с вуалеткой заткнула уши пальчиками (точь-в-точь, как Катюша давеча), вскочила со стула и бросилась на выход. -- Слабонервная, -- прокомментировала ей вслед приблатненная девица. -- Такие и в гроб все в бородавках ложатся. За красоту, либерал, и муки принимать надо. Я вот третий раз штопаться буду. Уже в стационаре лежала. Обещают так залакировать, что комар носа не подточит... Расскажи, папаша, чего еще. Вот в Париже бывал? Нельзя сказать, что запах и вопль произвели на Фому Фомича успокаивающее впечатление, но ему перед девицей невозможно было это показать. И он рассказал, что недавно ездил в Париж. И даже в поезде. Как один из самых перспективных капитанов в пароходстве был отправлен в командировку на специальный французский тренажер. И все это правда была, но девица не поверила, хохотала от души, весело и от избытка чувств щипала Фому Фомича за пиджак на плече. -- Тише ты, тише! -- урезонивал Фома Фомич девицу. -- Люди оборачиваются! Знаешь, дочка, кого мне напоминаешь? -- задушевно спросил он, когда девица успокоилась. -- Плавает у меня буфетчица. Сонькой зовут, -- начал он новую историю, зажав руки между колен (любимая поза в отпускные домашние вечера у телевизора). -- Плавает, значить, буфетчица. Сонька, по фамилии Деткина. А матросы ее "Сонька Протезная Титька" кличут. Хотя и никаких протезов там, значить, и не числится: жаром от ее титек на милю полыхает. Но язва девка. Одно и есть положительное -- рыбу готовит замечательно. Ежели где рыбки добудем, так она повара всегда замещает. Только Соньке доверяю рыбку. Охочий до нее. Да. До рыбки охочий, значить... -- Почему "протезной" прозвали? -- с большим интересом спросила девица. -- А не дает никому проверить -- вот они и прозвали, -- объяснил Фома Фомич. -Коварная и языкатая. Старпома зовут Арнольдом Тимофеевичем, а она его Степаном Тимофеевичем -- Разиным, значить. Он возмущается, кричит на весь пароход: "Арнольд я! Арнольд! А не Степан! " -- "Вы, -- она ему объясняет, -- такой смелый, как Степан Разин или даже Котовский, вот и путаю..." А Тимофеич-то мой, чего греха таить, трусоват, но документацию ведет замечательно... -- Сколько ей, Соньке? -- спросила девица. -- Двадцать исполнилось. -- И ни разу хахаля не было? -- Чуть было один не определился. В Триполи стояли. И у Соньки хахаль определился -- журналист из морской газеты с нами плавал. Ну, из Триполи в Вавилон помполиты всегда экскурсии устраивают. Автобус заказали. Перед отъездом Сонька опять Тимофеича Котовским или Разиным обозвала. Он -- в бутылку, прихватил ее на крюк, она тоже шерсть подняла, да. Ну, задробил старпом ей экскурсию. И тогда, гляжу, хахаль тоже не едет -- любовь, значить, и круговая порука. Ладно. Поплыли в Англию. Кто-то пикантно мне намекает, что, значить, желтеет Сонька. Вызываю на тет-тет. Так и сяк, говорю, голубушка моя любезная. Тактично интересуюсь: ты, мол, не беременна, ядрить тя в корень? Может, думаю, ее на аборт придется, так мне потом от валютных сложностей и неприятностей не очухаешься. Нашим-то судовым врачам запрещено. -- А она чего? -- с нетерпением спросила приблатненная девица. -- А она: "Как смеете про меня так пошло думать?!" -- "А чего, говорю, желтеешь? Мне-то, значить, из поддувала слухи доходят, что тебя и на соленое потянуло. Я, говорю, заботу проявляю, по-отцовски, а ты все мне подлости хочешь, -- травим, значить, здесь тебя, а я по-отцовски переживаю, у меня, значить, дочка как раз такая..." -- Товарищ Фомичев! В десятый кабинет! -- раздалось под высокими сводами особняка одесского турка Родоканаки. И приблатненная девица так и осталась в неведении о дальнейшей судьбе Соньки Деткиной, ибо на обратном пути, как мы увидим, Фома Фомич ни с кем уже беседовать был не в состоянии. 3 Валентина Адамовна и старик невропатолог попросили Фому Фомича раздеться до трусов. Он смог раздеться только до кальсон. -- Ничего, не переживайте, -- сказала Валентина Адамовна. -- Мы здесь и не такие гоголь-моголь видели. Засучите кальсончики на той конечности, где у вас змея, а где нет, там можете не засучивать. Затем старик невропатолог поставил уникума в конус света рефлекторной лампы возле откидного хирургического кресла. И пошел-поехал щелкать фотоаппаратом. Оптическая насадка на аппарате напоминала трубу ротного миномета -- специальная насадка для крупномасштабного фотографирования. -- Личность-то не попадет? -- на всякий случай еще раз поинтересовался Фома Фомич. -- Нет, нет! Обязательно без головы выйдете, то есть будете, -- мимоходом успокоил пациента невропатолог-фотограф. -- Но, должен заметить, Валентина Адамовча, пациент уже в возрасте. И с нервишками не все в порядке. Обратите внимание, как он на щелчки спускового механизма реагирует. Думаю, он у вас при сильном болевом шоке приступ стенокардии закатит. Такая древняя наскальная живопись -- это вам не банальные оспенные следы или бородавки... -- Да, -- легко согласилась Валентина Адамовна. -- А мы вот Эммочку попросим с ним заняться. Она молоденькая, нервы хорошие... -- Рыжая? В брюках? Практиканточка? -- спросил старик невропатолог, отвинчивая с фотоаппарата минометную трубу. -- Нет. Брюнетка. Вторую неделю тренируется, и рука у нее твердая, -- сказала Валентина Адамовна. Беседовали медики так, как нынче у них и принято, то есть не замечая пациента. Сегодняшняя наука установила, что чем больше наш брат будет, например, знать о своем раке, тем сильнее будет ему сопротивляться, а внутреннее, духовное, психологическое сопротивление и аутотренинг играют в безнадежных случаях огромную роль в деле улучшения духовного настроя бедолаги. -- Я очень, значить, извиняюсь, но... -- начал было Фома Фомич, испытывая нарастающее опасение за близкое будущее. Он хотел со смешком сказать несколько слов на тему практикантов (на них вдоволь нагляделся: в каждый рейс какого-нибудь практиканта подсовывают, а тот и нос от кормы отличить не может). Затем собирался попросить Валентину Адамовну самолично начать процедуру, но она после фотосеанса абсолютно утратила к уникуму интерес, перевела свет рефлектора на кресло и велела пациенту туда садиться. Сами же невропатолог и косметолог покинули кабинет. Фома Фомич сел в холодное кресло и убедился в том, что и правая (со змеем-горынычем) ляжка, и левая (без украшений) мелко и противно вздрагивают. Вздрагивали и коленки. А из подмышек запахло мышиной норой. "Использовала, сука, и продала", -- с горечью на людскую пошлую натуру подумал Фома Фомич, по телевизионной привычке засовывая кисти рук между коленок и судорожно сжимая последние. Было тихо. За окном кабинета качались верхушки бульварных лип. На старинном мраморном подоконнике, намертво в него вделанная, стояла буржуйская мраморная ваза с золотым антуражем в виде лир. А на потолке -- прав был гардеробщик -- резвились вовсе почти обнаженные ангелы, а может быть, и амуры. "Все Катька придумала! -- вдруг мелькнуло у Фомы Фомича. -- А сама к отцу как? Только и поцелует да прижмется, коли ей заграничную тряпку приволочешь, а так и нет никакого беспокойства и переживания за отца... Супруга тоже хороша... Раньше-то ревновала, волновалась, значить, а нынче что? Успокоилась. И в рейс проводить не придет -- гипертонии да мерцания разные... Они на пару меня и сюда загнали, а потом и в гроб, значить, загонят..." Влетела чернявая шустренькая практиканточка Эммочка. -- Ну-с, как мы себя чувствуем? Отлично мы себя чувствуем! Действительно уникальные изображения! Ну-с, соски пока трогать не будем, -- запела-заговорила Эммочка. -- Корвалольчик приготовим на всякий пожарный... А вы откидывайтесь, откидывайтесь, не стесняйтесь... -- Как бы, значить, копыта не откинуть, -- пошутил Фома Фомич, не решаясь откинуться на спинку и наблюдая, как Эммочка готовит шприц и громыхает всякими другими жутковатыми металлическими причиндалами. -- Отлично мы себя чувствуем! Отлично! -- пела-говорила Эммочка. -- Молодцом мы сидим! Молодцом! Все бы так!.. Где же моя сестричка запропастилась?.. Ладно, черт с ней, и без нее вначале обойдемся... Небось за мороженым помчалась... А мы мороженое любим? Любим мы мороженое, любим!.. Головку-то запрокиньте, зачем вам на иглу глаза пялить, укол как укол -- обыкновенный новокаинчик... Вот мы с хвоста и начнем русалочку ликвидировать... Она у нас вся сплошь штриховая, русалочка наша, с нее и начнем... Ну вот, укольчик-то уже и позади! Отлично мы себя чувствуем! Отлично! Сразу видно, что алкоголем мы не злоупотребляем... Да запрокиньте вы голову, черт возьми! Кому сказано?! Сейчас вам в нос такое ударит, а вы его туда сами суете!.. Уникум, просто уникум! Первый раз вижу, чтобы у мужчины так мало шерстки на груди было! Красота -- брить не надо! А отдельные волосики мы поштучно щипчиками и повыдергиваем! Быстрее будет... Вот мы их повыщипываем, потом спиртиком протрем и приступим... А чего это мы побледнели-позеленели? Ай-ай-ай! Такие мы уникумы, такие мы герои! И вдруг посинели... "Вот те и гутен-морген", -- подумал Фома Фомич, откидываясь вместе с креслом куда-то в космос. И это было его последней мыслью, если такое абстрагированное, мимолетное мелькание можно назвать мыслью. Пещерные рисунки остались в полной неприкосновенности. А через полчасика благоухающий спиртом, корвалолом и валерианой с ландышем Фома Фомич покинул особняк одесского турка Родоканаки. Почему-то вынесло его из 84-й косметической поликлиники через черный ход -туда сильнее сквозило. По дороге к черному ходу он угодил в грязехранилище и еще куда-то, а затем уже очутился в милом и тихом дворовом скверике. Автомобиля Фомы Фомича в скверике, естественно, не было, так как оставил он "Жигули" на бульваре Профсоюзов возле дома с бюстами негров. Негритянских бюстов Фома Фомич тоже не обнаружил. Голова у него кружилась, и сильно тошнило. Но на свежем воздухе минут через пять уникум взял себя в руки, или посадил на цепь, и нашел дворовую арку, через которую окончательно выбрался из мира эстетики на бульвар Профсоюзов, пришептывая по своей давней привычке: "Это, значить, вам не почту возить!" Забравшись в автомобиль, Фома Фомич обнаружил, что из поля зрения исчез сегмент окружающего пространства: спидометр он на приборной доске видел, а часы, которые рядом со спидометром, не видел. Или липу на бульваре отлично видел, а фонарь рядом напрочь не замечал. Но такое с глазами Фомы Фомича уже случалось от сильного испуга. Бывало и похуже: вместо натурального одного встречного танкера прутся сразу два кажущихся... В машине Фоме Фомичу нестерпимо захотелось зевнуть -- во всю ширь, со смаком, -- но зевок как-то так не получался, сидел внутри, наружу не вылезал. А без зевка не удавалось вздохнуть на полную глубину. И Фома Фомич с полминуты сидел, ловя воздух ртом и пытаясь зевнуть, вернее, вспомнить движение челюстей при зевании и насильственно совершить этот акт, но не получалось. И он уже начал задыхаться и пугаться задыхания, когда наконец зевнулось. И он сразу опять спазматически и с наслаждением зевнул, и слеза блаженно покатилась по щеке. И он, найдя, вспомнив способ, который помогал вызвать зевок, все зевал и зевал и плакал негорючими, бессмысленными, неуправляемыми слезами -- это выходило из Фомы Фомича давеча пережитое страшное. "Я те дам курорт! Я те такой бархат выдам, сукина дочь! Я те такого молодого человека пропишу! Я те... Ты у меня картошку весь бархат будешь носом копать! Вот те и будет гутен-морген!" К такому выводу пришел Фома Фомич, заводя мотор и отшвартовываясь от поребрика. Ему надо было еще заскочить в порт, чтобы выдавить из капитана, принявшего судно, сто девятнадцатую записку-расписку за несуществующую или ненайденную документацию. В том, что он такую расписку-записку выжмет, Фома Фомич не сомневался, так как капитан-приемщик был из интеллигентов уже третьего поколения и вообще, значить, порядочный дурак и слабак. И когда Фома Фомич представил, как он будет обводить вокруг пальца молодого карьериста-специалиста, настроение улучшилось. И даже невтерпеж стало скорее добраться до судна и развеять кошмар давеча пережитого привычно-обыденным. Но все произошло вовсе даже не привычно и не обыденно, потому что на контейнерном терминале Фома Фомич со скоростью шестьдесят километров насадил свои "Жигули" на клыки автопогрузчика. Или (что, по принципу относительности, то же самое) автопогрузчик всадил могучие полутораметровые клыки в борт "Жигулей". Причинами происшедшего можно считать: а) недавно пережитый Фомой Фомичом стресс; б) нарушение правил движения автотранспорта на территории морского порта, которое последовало вследствие движения с недозволенной скоростью других четырехсот "Жигулей", отправляемых на экспорт в порт Гулль на борту теплохода типа "ро-ро" (скорость экспортных автомобилей по аппарели судов типа "ро-ро" должна быть равна пяти километрам в час, но ни один шофер при такой скорости не выполнил бы план, почему все шоферы-загонщики автомобилей носятся между контейнерами и по аппарели с космическими скоростями или уж, если не гиперболизировать, со скоростью молодых леопардов). Фома Фомич попал в круговерть молодых леопардов и понесся куда глаза глядят, а не к своему пароходу. При попытке свернуть из круговерти за угол очередного штабеля контейнеров он и насадился на клыки автопогрузчика. Водитель автопогрузчика был опытным портовым работником, но никогда в подобные переплеты не попадал. Когда прямо перед его глазами возникла (в кошмарной близости) физиономия Фомы Фомича -- а физиономия последнего в этот момент заинтересовала бы даже мастера фильмов ужасов Хичкока, -- то, вместо того чтобы бережно извлечь клыки из "Жигулей" при помощи заднего хода, водитель дернул что-то не то, а сам выпрыгнул для оказания экстренной помощи Фоме Фомичу. В результате этих недоразумений клыки погрузчика поползли по направляющим вверх, а "Жигули" начали подниматься над плоскостью истинного горизонта со скоростью метр за двадцать секунд.