вил, что он никаких претензий на Бычкову не имеет. Отрицать, что его дочь высекли, было невозможно: осмотром, произведенным при дознании, у нее на ягодицах и на бедрах найдено было много рубцов, но, по мнению отца, она была высечена за дело, потому что купила материал не в той лавке, в которой ей было приказано. Мировой судья признал Бычкову виновною лишь в злоупотреблении трудом малолетних учениц и приговорил к денежному взысканию в размере двадцати пяти рублей, с заменою его, в случае несостоятельности, арестом на пять дней". - Ну вот! - облегченно вздохнула Дуся и обвела внимательным взглядом обоих своих слушателей. - Всё! - Всюду так, - пробурчал после довольно продолжительного молчания Степан. - Такой порядок. Спокон века: кого люблю, того и бью. Ты попробуй не поучить ученика, разве из него настоящий сапожник получится? И меня били, и Шурку бить будут в учении, и Шуркиных детей, и так дале. Это у господ только - ах да ох, миленький-хорошенький! Французеньки всякие... А у нас, мастеровых людей, ученье строгое... - Уж ты ее, Шурку нашу, в случае чего не давай в обиду! - попросила Ефросинья Дусю. - Харчишек мы ей подбрасывать будем. А я теперь так думаю, что после этого суда какое-то время у Бычковой даже лучше будет, нежели в других заведениях: бояться будет. - Это верно, - согласился Степан. - Улька-то, Улька! - поражалась Ефросинья. - Ведь и словечком не обмолвилась! Родной тетке!.. - Лукерья Игнатьевна посулила: Кто против нее хоть словечко скажет, тут же выгонит, - пояснила Дуся. - Ну а ты? - хмуро отозвалась Ефросинья. - Чай, нам-то вроде и могла бы порассказать, без газеты этой. - А кто меня такую возьмет, ежели бы она меня выгнала? Я к Лукерье Игнатьевне вроде как каторжник цепью прикована. Не потрафлю, она мне такого позору наделает, хоть беги из Москвы... - Это верно, - согласился Степан. Судили-рядили они втроем часа два, не менее, и решили от Бычковой не отказываться, потому что для учениц в швейных мастерских нигде райской жизни не предвидится, а здесь все-таки мастерица - близкий человек. Присмотрит, подучит, от обиды защитит. Шурке, конечно, обо всей этой истории ничего не сказали. Успеет еще, узнает. Только Ефросинья, укладывая ее в тот вечер спать, ни разу ее не шлепнула и, что уже совсем из ряда вон выходило, к величайшему Шуркиному удивлению, крепко её поцеловала. Поцеловала и смахнула со щеки слезу. Чудеса, да и только! А газету с той заметкой Дуся попросила Степана сохранить у себя, потому что только и не хватало, чтобы мадам Бычкова, которая потратилась во время этой неприятной истории, конечно уж не только на штраф, обнаружила ее у своей мастерицы. Как раз тогда, когда Степан, не знавший почтового адреса дяди Федосея, объяснял Антошину, как ему найти старого фонарщика в одном из переулков Бабьего городка, Ефросинья спросила у Дуси, как ее здоровье. - Кабы только и было у меня огорчений что с моим здоровьем! - в сердцах промолвила Дуся, имея в виду постылые приставания Сашки Терентьева. И как раз в этот самый момент открылась без стука дверь, и Сашка, пьяный в дым, еле держащийся на ногах, ввалился в подвал к Малаховым. III Он стоял на верхней ступеньке, с трудом сохраняя равновесие, но с натужной серьезностью очень пьяного человека. - Здрасьте! - пролепетал он, попытался отвесить общий поклон, чуть не рухнул при этом вниз со всех ступенек, но чистым чудом удержался на ногах. - Здрасьте, Степан Кузьмин!.. Здрасьте, Ефросинья Авксентьевна! Очинно рад вас видеть!..У него, видно, все расплывалось в глазах. Хозяев он не столько узнал, сколько угадал. Дусю он поначалу не приметил: она спряталась от него за широкой и доброй спиной Ефросиньи. - Здравствуй! - очень холодно отвечала Ефросинья и передвинула свою табуретку вдоль стола так, чтобы Дусе ловчей было укрыться от его осоловелых, но ищущих тускло-голубых глазок. - Чего тебе? - Мне... мне Дусю, многоуважаемая Ефросинья Авксентьевна. - Иди проспись!.. Ты же ужасно пьяный!.. - сказала Ефросинья. - Мне Дуся требуется! - повысил голос Сашка. - Где предмет моей знойной страсти? Подайтге мне сюда мою Дуську, и я мам-мин-тально уйду-с!. Мне здесь у вас самому противно. - Уходи, Александр! - встал со своего места Степан. - Тебя ж честью просят, как порядочного. Пойди домой, проспись, а завтра, тверезый, милости просим. - Был я вчерась у мадам Бычковой. Не пустили к Дусе. Говорят: работает. Ладно, прихожу сего числа. Обратно не пускают. Говорят: Дуся ушедши. Я сюда, к вам, с Казенного-с переулка, на двух, можно сказать, конках, с пересадкой, озяб как цуцик-с... Я жажду с Дусей встречи, как соловей - лета, а вы мне такое делаете некрасивое атанде!.. Где Дуська? Я кого спрашиваю?! - Нету Дуси! Нету, нету, нету! - запальчиво крикнула Шурка, глядя на Сашку ненавидящими глазами. - Тебе папаня, велел уходить, мамка велела, а ты чего не уходишь?..Стоишь, как тумба!.. А еще большой!.. Но Сашка все пропускал мимо ушей. Он настороженно водид своей головой на длинной бледно-розовой шее, как гадюка, которая вот-вот обнаружит свою жертву, и увидел-таки Дусю, присевшую было, к великому Шуркиному удовольствию, на корточки по ту сторону стола. - Дусенька! - засюсюкал он, и его острая, как топор, физиономия изобразила высшую степень умиленности. - Дусенька, предметик мой прелестный!.. - Уйдите, Александр Терентьия, - попросила его Дуся, не подымаясь из-за стола. - Ну чего вам от меня надо?.. Вас же все просят уйти. - Ду-сень-ка! - игриво погрозил ей пальцем Сашка и снова чуть не полетел со ступенек. - Ду-сенька-с!.. Жесто-ка-я-с!.. Ннне хоро-шо-с!.. Я к вам со всей душой-с!.. - Я кому говорю, вой! - вдруг взвился Степан и схватил с верстака молоток. - Вон говорю, пьяная твоя душа!.. Раз ты честью не понимаешь!. - Хорошо-с! - С достоинством отвечал Сашка, упиваясь своими страданиями. - Поскольку меня тут, нахально гонят, я пошел-с... Дуся, Дуся, - вдруг перешел он на "вы", - видите, Дуся, какие я за вас муки примаю? Ровно как Исус Христос, боже наш... Не дождавшись от Дуси ответа, Сашка принял все от него зависевшее, чтобы гордо поднять голову и побогатырски расправить плечи, но из этой затеи ничего не, получилось. Он вцепился обеими руками в дверную ручку, мучительно борясь с законом всемирного тяготения, распахнул наконец дверь и не столько гордо вышел, сколько гордо из нее выпал в темноту подворотни. - Слава богу! - облегченно вздохнула Ефросинья. - Пристанет же человек!.. Безо всякого самолюбия... Чумной какой-то!.. С минуту в подвале было тихо. Было похоже, что по крайней мере на сегодня с Сашкой покончено. Но вдруг тихо, совсем без скрипа приоткрылась дверь и в зазор просунулась топороподобная физиономия Терентьева. - Вон! - заорал Степан таким страшным голосом, что даже Антошину, который в интересах Конопатого заставлял себя держаться в стороне от этого конфликта, стало не по себе. Терентьев исчез. Снова стало тихо. - Святая икона! - свирепо поклялся добрейший Степан. - Такого человека убить - большей радости нету... Его счастье, что он убег! Всерьез его зловещей клятве поверила только Шурка. - Она испугалась, побелела: - Папанечка, родненький! Ну его, Сашку проклято-го!.. Не убивай его, а то тебя в Сибирь засудят, на каторгу!.. - Ладно, - рассмеялся Степан, небрежно швырнул молоток на место, - раз ты просишь, не буду. Все рассмеялись. Обстановка разрядилась. Даже Дуся, которой было совестно, что весь сыр-бор загорелся из-за нее, попробовала возобновить прежний светский разговор. Насчет весенних мод. - Вы только представьте себе, Ефросинья Авксентьевна, - продолжала она, по-прежнему стараясь не глядеть в сторону Антошина, - прелестное такое платьице из крем-кружева на розовой подкладке. Сзади юбка образует три волана. Пояс - из широкой-широкой розовой ленты - на правом боку опускается сразу двумя концами, и те концы внизу завязаны прелестным таким бантом. А рукава-кружевные, из двух частей, и они зашнуровываются узенькой черной бархоткой, а у самого локтя заканчиваются чудненькой такой буфой из шелкового муслина!.. - Скажите пожалуйста, до чего красиво! - старательно поддерживала салонную беседу Ефросинья. Но и ее мысли, и Дусины, и Антошина, и Степана, даже Шуркины были сейчас с пропойцей Сашкой: ушел он или не ушел? Оставил ли в покое Дусю или еще нынешним вечером снова будет донимать ее своими приставаниями? Долго гадать им не пришлось. Вскоре из-за дверей донеслись Сашкины вопли. Сашка бушевал, взывал к чьему-то сочувствию, клеймил позором всех подряд: и Дуську, и Ефросинью, и Степана, и их малолетнюю нахальную Шурку, которая тоже, представьте о себе слишком уж много понимает, хотя он ее нонешним днем леденцовым петушком одарил! Неблагодарность какая!.. Ефросинья молча накинула платок и выскользнула из подвала. Сашка ораторствовал в полумраке. Его слушали, посмеиваясь, несколько брючников, дворник, кухонный мужик из Зойкиных меблирашек с ведром помоев в руке. При виде Ефросиньи Сашка, как опытный оратор, глубоко передохнул и приготовился выплеснуть из себя новый фонтан красноречия. Но Ефросинья обратилась к нему так спокойно, таким задушевным голосом, что Сашку приготовившегося к крикливым упрекам с ее стороны, поначалу от неожиданности взяла оторопь. - Александр Терентьич, - сказала она ему, словно и не было всех его недавних, безобразий, - Александр Терентьич, вы ж человек взрослый, уважаемый, с образованием!.. Обратите на себя внимание. Вы же очень пьяные. Подите домой, лягте спать, проспитесь хорошенько. Завтра сами меня благодарить будете. - Я уже вам, Ефросинья Авксентьевна, нонче очень благодарен за вашу ласку! - с пьяным ехидством ответствовал Сашка, подмигивая изо всех сил своим слушателям. - Но только какое вы имеете полное право не допущать меня до моей Дусеньки? Я же ее обожаю!... Чего вы ее от меня прячете? Гос-по-да! - обратился он к брючникам и галантно приподнял над головой свою шапку. - Господа мастеровые люди! Обратите свое внимание, оне, - он ткнул пальцем в сторону Ефросиньи, - оне не допущают меня до моей ми-лень-кой Ду-сень-ки! Ему так невыносимо стало жаль себя, что он начал всхлипывать. - Оставьте ее, Александр Терентьевич, в покое! - еще задушевней промолвила Ефросинья. - У нее, у бедняжечки, и так горя хватает... Пожалейте ее, ежели вы ее в самом деле любите. - Значит, она бедненькая?! - снова взорвался Сашка, сорвал с головы шапку, швырнул наземь и стал умело, не нанося особого вреда, топтать ее. - У нее байстрюк в Воспитательном, и она бедненькая!.. А я без ума люблю ее, и безо всякой взаимности, как в разных романах, и я уже, получается, не бедненький!.. А Дуська бедненькая, и я должон ее жалеть. А она меня жалеть не должна... Потому что она бедненькая-с, изволите видеть, господа! А я, наоборот, не бедненький!.. Очччень даже прелестный видик получается!.. Можно даже сказать, картиночка московского быта-с! Как в журнале!.. Так вот я ей, стерве жестокой, такую схлопочу бумажечку желтенькую, билетик такой прехорошенький, желтенький-желтенький!.. Вот тогда она и в самом деле бедненькая, будет, ух какая бедненькая!. Наплачется тогда! Отольются ей тогда мои, сиротские слезы-с. На карачках, змеища бесстыжая, будешь передо мною ползать!! Только тогда уже сама на себя пеняй! Поздно будет тогда!.. Сашка Терентьев зря не говорит!.. Сашка Терентьев что обещает, то выполняет... Можете быть вполне благонадежны-с!.. Было свыше сил слушать мерзости, которые Сашка продолжал выливать на Дусю. Ефросинья вернулась в подвал. Порывался выскочить наружу Степан, который уже снова схватился за молоток, но тут Ефросинья испугалась, как бы и в самом деле не дошло до смертоубийства. Она с трудом удержала мужа. Утихомиривать Сашку вышел Антошин. - А тебе чего здесь требуется?! - накинулся на него Сашка. - Тоже защитник нашелся!.. Ты свое дело: исполняй, которое я тебе наказывал, и в мои, дела со своим суконным рылом не суйся! Понятно тебе, Рязань ты косопузая!.. Ты кто такой? Ты Егор, говоришь? А может, ты вовсе и никакой не Егор? Ты мне подозрительный человек, вот кто ты!.. А ну, перекрестись! Потому что я на тебя подозрение имею, что ты жид, поляк и студент... Не-ет, ты перекрестись! Ага, не крестишьси!.. Боишьси?.. Полиция, - заорал он, - полиция, я черта поймал!.. Он выхватил из кармана свисток. Только этого и не хватало. Антошин рванул свисток из Сашкиных рук, и Сашка вдруг заплакал. - Ты сам в нее влюбленный, сукин ты сын! - рыдал он на груди у опешившего Антошина. - Думаешь, я не вижу, почему ты ее от меня защищаешь? Сашка Терентьев, брат, все примечает!.. У Сашки Терентьева взор орлиный!.. На сто сажен сквозь землю, видит... Думаешь, я дурной, а? Думаешь, а? Нет, ты скажи... От меня, дьявол, защищаешь, а сам на нее зуб точишь? Да я тебя за Дусеньку мою в Сибирь загоню, куда Макар телят не гонял!.. Молчать, когда я разговариваю!.. Ты свое делр исполняй и молчи в тряпочку, потому молод ты еще с Сашкой Терентьевым споры затевать... На кого ты, серость деревенская, глаза поднял? На красавичку мою ненаглядную!.. И с непоследовательностью в дым упившегося человека он вдруг стал восхвалять Дусину красоту, особенно напирая на то, что в нее студенты и те влюбляются, и что она тоненькая, как барышня, и что она романы читает. Оказывается, шепотом можно было командовать Сашкой как угодно. Антошин дождался паузы в Сашкиных словоизвержениях и прошептал: - Есть секретный разговор. Только тихо. Он отвел сразу притихшего шпика в сторонку: - Ты что, очумел? Найдется человек, расскажет, в каком ты сейчас виде был. Хорошо тебе будет? Не видать тебе тогда сыскного как своих ушей. Правильно, я говорю? - Сыскного, сыскного! - таинственно осклабился Терентьев. - Тебя послушать, так ничего выше сыскного отделения и нету. - Тем более, - сказал Антошин. - Иди спать, пока тебя не застукали. Смотри, погоришь, как швед под Полтавой. - Всё! - торжественно прошептал в ответ Сашка и даже палец приложил к губам, со своей стороны призывал Антошина к сугубой молчаливости. - Молчу!.. Так, значит, я пошел... Ты про Конопатого не забывай... - А я и не забываю, - сказал Антбщин и вернулся в подвал. IV В тот вечер Сашка больше ни в подвале, ни поблизости не появлялся. Шурка по доброй своей воле раз пять бегала на разведку, пряталась даже для пущей секретности, за памятником Пушкину, но ничего подозрительного не обнаружила. Не исключено было, однако, что Сашка с пьяных глаз может снова махнуть на Казённый, чтобы прдкараулить Дусю на ближних подступах к заведению мадам Бычковой. Поэтому Антошин вызвался проводить ее до самого дома. Дуся испугалась такого быстрого исполнения ее тайных желаний. Она стала слишком уж горячо возражать, напирая на то, что она, слава те господи, не маленькая - двадцатый год пошел, что Сашке в случае, чего она и сама может дать отпор, а главное, что Егору Васильевичу после болезни трудно, да еще в два конца, идти в такую даль. На нее прикрикнули, и она согласилась. Шел двенадцатый час ночи. На небе высыпала уйма ясных и мохнатых январских звезд. Мороз несколько отпустил. Под толстым и пушистым белым одеялом уютно прикорнула затихшая, совсем провинциальная Москва. Только и слышно было изредка то поскрипывание снега под ногами одиноких пешеходов, то заспанный собачий лай, то глуховатый, нежный и задумчивый звон бубенцов. Давно уже отзвучало унылое, какое-то жестяное дребезжание последних, совсем пустых конок, резво, на неожиданных рысях, поспешавших в парк... Они шли с Дусей не торопясь. Лукерья Игнатьевна, женщина вдовая и чадолюбивая, по,субботам ночевала у замужней дочери. 3а старшую в заведении оставалась Полина - свой человек. Ближе им было бульварами до Покровских ворот, а оттуда уже до Казенного рукой подать. Но Дуся выбрала путь куда длинней - через Красную площады: ей нужно было побывать у Иверской, помолиться чудотворной. - Помолиться?! - Антошину как-то и в голову раньше не могло прийти, что хорошо грамотная молодая работница может быть такой верующей. - О чем? Дуся собиралась помолиться о здравии малолетнего раба божия Степана, о здравий рабы божией Лукерьи, которая не побрезговала дать ей, многогрешной рабе божией Евдокии, кров над головой и верный кусок хлеба, о здравии рабов божиих Ефросиньи, Степана и малолетней рабы божией Александры и еще кой о чем очень важном. Она поведала об этом Антошину с такой будничной простотой и деловитостью, с которой еще так недавно он говорил Галке о том, что заходил в завком напомнить о своих жилищных нуждах. - И вы бы, Егор Васильевич, помолились пречистой, - робко посоветовала она Антошину, все еще не решаясь взглянуть ему в глаза. - Чудотворная ведь... Будете место искать, она, милостивая, и поможет... Хотел было он спросить Дусю, много ли ей помогли в ее трудной жизни молитвы, но разговор получился бы, пожалуй, слишком уж в лоб, неподготовленный, нескладный, и мог бы, чего доброго, надолго отпугнуть Дусю. Он промолчал. С полсотню шагов они прошли молча. Потом Дуся решилась задать вопрос, к которому она долго готовилась. - Егор Васильевич, что я вас спрошу... Вы когда больные лежали, без памяти... вы тогда... Она хотела спросить, кто такая та Галя, которую он не раз вспоминал, когда бредил, но смутилась и замолкла. - Что я тогда? - заинтересовался Антошин. Что он такое наболтал в бреду, что могло бы привлечь внимание Дуси? Она быстро нашлась, схитрила: - Вы тогда побормочете-побормочете не поймешь чего, а потом говорите ясно так: "Как в романе!", потом снова побормочете, будто кому рассказываете про что-то удивительное, а потом снова - "Как в романе!". И будто бы вы чему-то удивляетесь, а чему - неизвестно. - Неужто я так и говорил? - Ага. И Ефросинья Авксентьевна тоже слышала... Она сказала, вы хорошо грамотные... Будто бы вас в деревне попова дочка выучила... Вы тоже романы любите читать? - Люблю! - даже засмеялся от удовольствия Антошин. - Очень! А вы? - Я уже их, наверно, штук сто прочитала! - простодушно похвалилась она. - А какой ваш самый любимый? - Самый-самый? - Самый-самый. - "Принцесса в лохмотьях". Читали? - Нет, - с сожалением отвечал Антошин, - не читал. - Ой! - заволновалась Дуся. - Как же это вы не читали!.. Трогательный такой, нет сил! Уж вы обязательно почитайте!.. Там про одну девушку. Ее, когда она совсем маленькая была, подкинули (вроде как меня). Ее Розалинда звали, правда, красивое имя? И она тоже воспитывалась в приюте, но только во Франции, а потом она стала горничной, и ее полюбил прекрасный молодой граф Сильвестр де Полиньяк... и бросил с ребеночком. А она тогда поступила, судомойкой в таверну (это вроде как у нас трактир, у французов таверна называется): аккурат у самого города Парижа и она там работала, день и ночь, день и ночь, забитая, замученная, вся в лохмотьях, ровно какая побирушечка. А по ночам она молилась матери божьей: "За что, пресвятая дева? За что мне такие мученья?.." (Тут Дуся всхлипнула и сделала небольшую паузу, чтобы успокоиться.) И до того ей плохо было, что уже она совсем порешила ближайшей ночью лишить себя жизни, и уже у нее яд был готов, под подушкой, Когда вдруг к той таверне (под вечер дело было, а ночью, она должна была тот яд выпить) подъезжает карета вся в золоте и, шестерка лошадей цугом... Правда, интересно?.. - Очень, - сказал Антошин. - Это что! Дальше что будет!.. Подъезжает, значит, карета, соскакивает с запяток лакей в треуголке, распахивает дверцу, и выходит, прямо на грязную мостовую пожилая, но прекрасная графиня, а ее под ручку поддерживает ее супруг, весь, в орденах и голубая лента через плечо, вот умереть мне на этом месте! Они входят в ту таверну, и графиня говорит: "Я графиня де Монплезир, а это, говорит, его светлость граф де Монплезир, мой супруг. Есть у вас, говорит, юная судомойка по имени Розалинда, так нельзя ли ее вызвать сюда с кухни?" Розалинда выходит к ним, а они кидаются ее обнимать, целовать со словами: "Доченька наша, родная Розалиндочка! Наконец-то мы тебя, бедняжечка, нашли!.. (Дусе снова пришлось сделать паузу.) Тебя еще совсем крошкой у нас похитили злые люди, но теперь мы с тобой, доченька, никогда уже не расстанемся! Неси к нам скорее нашего дорогого внучоночка!" Взяли они на руки своего внучоночка и ведут Розалинду вон из таверны. А в это время (вот ни за что не угадаете, Егор Васильевич, вот об заклад могу биться, ни за что не угадаете!) вдруг слышат, скачет на полном ходу чья-то карета, останавливается тоже у таверны, и вбегает в таверну... угадайте кто... Ну, Егор Васильевич, ну, миленький, ну угадайте!.. - Где ж мне угадать, - сказал Антошин, чтобы сделать Дусе приятное. - Я же не писатель. - Тот самый молодой граф де Полиньяк, вот кто! - выкрикнула Дуся, забыв что они на улице. - Он кидается перед нею на колени, осыпает жаркими пбщелуямя ее огрубелые руки, плачет, просит прощения. Ничего, говорит, что ты обыкновенная судомойка, зато у тебя сердце золотое, и я тебя прршу быть моей законной женой!.. И тут они все разом и граф с графиней, и Розалинда с молодым графом и со своим сыночком на руках, оставляют ту таверну, а Розалинда даже расчета не взяла, потому что она плевать хотела на хозяйкины жалкие гроши. А через неделю: у них была свадьба, и они зажили в своем старинном родовом замке... Правда, трогательно?.. Это редкость, когда еще такой прекрасный роман попадется!. Вы его, Егор Васильевич, обязательно прочитайте... Я вам его в субботу принесу, а вы прочитайте. - С удовольствием - сказал Антошин. - Только в жизни, - осторожно добавил он, - так не бывает, я полагаю. Дуся вспыхнула: - Это у вас, может в деревне так не бывает! А про большие города что вы можете знать, Егор Васильевич!.. Очень уж вы на себя много берете!.. В ее голосе вдруг послышались раздражение, злость, неприязнь. Но она сразу спохватилась: - Вы на меня, Егор Васильевич, пожалуйста, не сердитесь!.. Слишком мне этот роман нравится... А тут вы прямо вроде как наша Полина говорите, те же почти слова будто подслушали. Мне и досадно стало. "Значит, твоя Полина совсем не дура", - заключил про себя Антошин, а вслух заверил Дусю, что он на нее нисколечко не обиделся. - А ваш какой любимый роман? - спросила его Дуся. - Есть у вас свой любимый роман? Антошин назвал ей сразу три романа: "Отверженные", "Преступление и наказание" и "Воскресение". Но настоятельней других он рекомендовал ей "Воскресение". О любом из них можно было бы с нею потом поговорить с пользой для дела, но ему казалось, что история Катюши Масловой и Нехлюдова должна была бы особенно заинтересовать Дусю. - Смешное какое название! - усмехнулась Дуся. - "Воскресение". А другой роман у Толстого "Понедельник" называется? Сказала и испугалась, как бы Антошин не обиделся за рекомендованный им роман, сочиненный неизвестным ей писателем с такой забавной фамилией, и торопливо добавила: - Я его завтра утречком первым делом и попрошу. "Воскресение", роман Льва Николаевича Толстого, - повторила она, чтобы лучше запомнить. - Обязательно. У нас во дворе, на Казенном, студентик есть один, горбатенький такой некрасивенький, небогатенький, ужас какой небогатенький. И фамилия у него куриная - Цыцкин. Но ужас до чего добрый. Я его попрошу, он мне достанет... - Вы только не подумайте, что между нами что-нибудь есть такое, - снова испугалась она. - У нас с ним самое благородное знакомство. Он приветствует, что я книгами интересуюсь, Он меня за это просто уважает, и все... Дуся маленечко помолчала. - Он мне говорил, Цыпкин, что я не похожа на простонародную девушку... Что я ему напоминаю... Нет, лучше я не скажу, а то вы смеяться станете. - Не буду я смеяться, - успокоил ее Антошин. Голос у Дуси стал тихий, мечтательный. - Он мне сказал, будто я ему немножко напоминаю Татьяну. Есть такое сочинение Александра Сергеевича Пушкина - "Евгений Онегин", там про одну барышню написано, ее Татьяной звали, так вот, будто я на нее похожа... Вы это сочинение читали? - Читал, - сказал Антошин и, понимая, чего от него ждет Дуся, подтвердил, что верно, есть в Дусином облике что-то от Татьяны Лариной. - Нет, верно? - счастливо переспросила Дуся. Они миновали Газетный переулок. Ударило в нос смрадом куриных боен: Охотный ряд. Налево, в пустынной дали, за двумя рядами вонючих и ветхих невысоких зданий, среди которых высилось Благородное собрание, тонула в глубоком мраке Театральная площадь с ее плац-парадом, несуразно просторная, голая, без единого деревца, заваленная сугробами. - А вы мечтать любите? - неожиданно для самой себя спросила Дуся и так при этом смутилась, что чуть не заплакала. Вот такой вопрос был Антошину как самый дорогой подарок. - Люблю, - сказал он. - Очень даже люблю. Человек без мечты - полчеловека! - Ах, как вы это, Егор Васильич, замечательно выразились! - обрадовалась Дуся. - Не было бы у меня мечты, я бы на себя... Она ужаснулась греха, который чуть было не взяла на свою душу, остановилась на середине фразы и быстренько перекрестилась. До Иверской было уже рукой подать. Антошин, а вслед за ним и Дуся замедлили шаг. - А вы знаете, Егор Васильевич, о чем я мечтаю? - тихо начала Дуся и сама себе удивилась, с чего это она так разоткровенничалась перед Антошиным, которого она, в сущности, еще так мало знала. Но отступать было поздно, и она еще тише, страшась своих слов, продолжала, не глядя на своего собеседника: - Сижу я на работе, руки мои шьют, петли мечут или еще что-нибудь такое делают, а я тем временем все мечтаю, мечтаю... Будто бы я... Нет, я лучше не буду вам об этом говорить, а то вы меня засмеете... Полина на что уж верная моя подружка, и то смеется... А я не хочу, чтобы вы надо мною смеялись,.. - Да нет, что вы, Дуся!.. С чего это вы такое решили?.. Вы спокойно говорите. Не буду я смеяться, что вы!.. - Сижу я в мастерской, день-деньской, день-деньской, работаю, как каторжная какая, а сама мечтаю: вот откроется дверь из примерочной, вот Лукерья Игнатьевна войдет, вот скажет: "Дуся, а Дуся, тебя там какие-то господа спрашивают". А я кладу тогда свою работу на стол, выхожу сама не своя, сердце стучит-стучит, ноги от страха слабеют, а там, в примерочной, меня, как ту Розалинду, кидаются обнимать старая графиня и ее престарелый супруг-граф, Целуют меня, плачут слезами счастья и восторга и сквозь слезы говорят: "Здравствуй, доченька наша ненаглядная!.. Наконец-то мы тебя, бедняжечка наша, разыскали!" И они меня сразу усаживают, как я есть, даже переодеться не дают, в свою карету, мы с ними едем на Солянку, забираем из Воспитательного моего бедняжечку Степочку, и они нас с ним увозят в наше старинное родовое имение. И Полину мы с собою тоже берем, и она тоже живет при мне, как барышня, и мы с нею обе обучаемся французскому языку и разным танцам...Романы читаем и все свои платья только у Лукерьи Игнатьевны заказываем, чтобы она чувствовала мою благодарность...(А что, разве я хуже той Розалинды?.. - Ничуть не хуже, - сказал Антошин. - Даже лучше. - Ну вот вы надо, мною и смеетесь! - тихо пожаловалась Дуся. - А разве я похожа на какую-нибудь мужичку? Оденьте меня в господское платье, и со мной любой офицер танцевать, пойдет. Все скажут - барышня!.. А вы знаете, - совсем уже тихо продолжала она, - знаете, почему это я вам говорю!? Никому, кроме Полины, не говорила, даже Ефросинье Авксентьевне, а вам говорю?.. Ну, угадайте, Еrop Васильевич! - Доверяете, наверно? - попытался догадаться Антошин. - И вовсе не поэтому! А потому, что вы сами, Егор Васильич, ну нисколечко, на мужика или мастерового не похожие... И разговор у вас совсем не такой, и вежливый вы, и непьющий, книжки читаете, и личность у вас образованная, как у студента какого... Вот мы совсем почти с вами незнакомы, а вы меня в такую даль и так поздно вызвались провожать... Вы прямо как рыцарь какой из романа!.. - Ну, это вы, Дуся насчет меня зря! - рассмеялся Антошин. - И мать свою и отца я знаю, и никакие они не господа. - Не говорите ! А может, вас к ним еще совсем ребеночком на воспитание отдали? Этого вы не додумали?.. Да не смейтесь вы, Егор Васильевич. С вами вполне серьезно говорят, а вы смеетесь... Вам что, удовольствие в мужиках ходить? Или мастеровым человеком? Кончилась Тверская. Впереди между двух арок смутно вырисовалась кургузая коробочка Иверской. На самой макушке ее невысокого купола ангел с массивными, далеко отставленными назад крыльями держал большой золоченыи крест, как солдат винтовку по команде - "на караул". В хилом свете тоненьких свечек, теплившихся в озябших руках еле видимых богомольцев, тускло поблескивали запертые до полуночи тяжелые железные двери. Словно залитые густым черным глаком, темнели узкие проемы арок, за которыми растворилась в ночи Красная площадь. Почти слились с черно-синим небом громады Исторического музея, Угловой Арсенальной башни и стен Кремля, кованая ограда и голые деревья Александровского сада. Только и было света что в глубине Воскресенской площади, у двух знаменитых трактиров - Большого Московского и Тестовского. Их освещенные окна и фонари над подъездами выхватывали из темноты празднично-белый, искрившийся тротуар, посыпанный ярко-желтым песком, да длинную цепочку лихачей и пароконных-извозчиков, которые терпеливо мерзли на своих щегольских санях в ожидании пьяных и щедрых седоков. Подойти бы к лихачу, спросить: "Лихач, а лихач! Сколько возьмешь до Внуковского аэродрома?" Антошин поймал на себе недоумевающий взгляд Дуси, ожидавшей ответа на свой вопрос, и вовремя удержался от улыбки. - Хотите, Дуся, верьте, - сказал он, - хотите, нет, но нету, по-моему, большей чести, чем быть рабочим или крестъянином. - Ну вот! - совсем расстроилась Дуся. - Я же говорила, что вы надо мной смеетесь!... Они уже пересекли площадь, и Дуся, обиженная и несчастная, молча потащила за собой Антошина, ловко пробираясь сквозь густую толпу - поближе к заветным дверям часовни. За арками, за Историческим музеем, высоко в невидном небе часы на Спасской башне отбили двенадцать ударов, сыграли "Коль славен". Стало еще тише прежнего, но теперь уже ненадолго. Вдруг кто-то испуганно-счастливым голосом закричал: - Едет!.. Едет!.. И сразу все кругом пришло в движение, заволновалось, задвигалось. Застонали, заголосили, запричитали: - Матушка!.. Царица небесная!.. Пресвятая богородица!.. - Мать пречистая!.. - Пресвятая дева!.. - Заступница милосливая!.. Из темной щели Тверской улицы послышался мягкий конский топот, сочный скрип полозьев, и у ступенек часовни лихо, на всем скаку остановился крытый лакированный возок. Шестерка взмыленных лошадей с форейтором на первой паре. Мордастый, краснорожий кучер с бородой, как у соборного протодиакона. Две фигуры на запятках. - Дорогу, православные!.. Дорогу дайте!.. Дуся вдруг побелела, задрожала, часто-часто закрестилась и, позабыв об Антошине, стала проталкиваться поближе к возку с отчаянием и напористостью человека, у которого на карту поставлена его жизнь. Деревянные поблекшие вишенки на ее шляпке жалко вздрагивали при каждом ее усилии, ее отталкивали, отшвыривали назад, но она не сдавалась, снова кидалась вперед, как в смертный бой, добилась своего и уже возле самой подножки возка вся в слезах рухнула на колени. - Дорогу, православные!.. Дайте дорогу, ради бога!.. Мелькнул фонарь. Меж двух рядов попадавших на колени богомольцев быстро пронесли в распахнутые двери часовни тяжелую икону в золотом, усыпанном драгоцен-костями окладе. За иконой следом ввалился запыхавшийся лысоватый священник в тяжелой парчовой ризе. За священником, тяжело топая ногами в лаптях, валенках, смазных сапогах, глубоких кожаных калошах, ринулись богомольцы и сразу забили тесную часовню до отказа. Многие, в том числе и Дуся, остались на паперти, на мостовой, на обочине тротуара, с которой, если подняться на цыпочки, можно было хоть одним глазком увидеть начавшуюся службу. Через головы счастливцев им иногда удавалось уловить темный и плоский, древнего письма женский лик, который выглядывал из прорези в толстом золотом листе, как из-за забора. Божья матерь смотрела куда-то поверх богомольцев, не то на Лоскутную гостиницу, не то еще дальше, на "Национальную", что на углу Тверской улицы и Моховой. Дуся вспомнила об Антошине, крикнула: - Егор Васильевич, вы где? На нее набожно зашикали. Антошин прикинулся, будто не услышал Дусю, осторожно выбрался на опустевший тротуар и там дождался конца богослужения. Ждать пришлось недолго. Антошину показалось, что не прошло и получаса, как икону вынесли и увезли в том же возке обратно, вверх по Тверской. С лязгом закрылись двери часовни, расползлись во всех направо лениях богомолки и богомольцы. Дуся нашла Антошина, заплаканная и благостная. - Хорошо как, Егор Васильевич! - сказала она. - Словно в раю побывала!.. Только можно, пойдем не так шибко: я что-то очень устала. Она и в самом деле еле волочила ноги. - А вы хорошо помолились, Егор Васильевич? - спросила она. Лгать ей, особенно на этот счет, Антошин не собирался, правду о том, как он относится к религии, говорить, пожалуй, было еще рановато, поэтому он на вопрос ответил вопросом: - А вы, Дуся, обо всем успели помолиться? - Обо всем, - ответила она с глубоким удовлетворением. - И о здравии и еще кой о чем, очень-очень важном. - Насчет родителей? - попробовал угадать Антошин. Дуся молча кивнула головой. - Ну, а если вы все-та'ки на этот счет ошибаетесь? - решился Антошин на давно задуманный вопрос, - Если вдруг окажется, что никогда ваши родители не объявятся, тогда как? Есть у вас про запас еще какая-нибудь мечта, пусть попроще, но зато поверней? - Есть и попроще, - тихо подтвердила Дуся. - Хотите, скажу?.. Только это, кажется, грех, эта моя мечта... Если это грех, вы мне сразу скажите. А то мне на этот счет и посоветоваться не с кем... А я уже и так великая грешница. - Ну, какая вы грешница, Дуся! Сами на себя наговариваете. - Что вы, Егор Васильевич! - горько и покорно усмехнулась Дуся. - Меня утешать нечего... Будто вы не знаете... Слышали, что сегодня Сашка кричал в подворотне?.. Ведь это все истинная правда: есть у меня ребеночек, а я не замужем... Срам какой!.. Боже мой, какой срам! На всю жизнь... - Вот и неправда! - рассердился Антошин. - Если уж говорить о грехе и сраме, тo грех и срам тому, кто вас так бесчестно обманул и выбросил на улицу... Срам тому обществу, которое позволяет безнаказанно поступать так с бедными девушками... - Что вы, Егор Васильевич! - ужаснулась Дуся. - О каком это вы обществе говорите? Ни в какое общество я не обращалась!.. Разве я себе могу такой позор позволить? - Да нет, я совсем в другом смысле - успокоил ее Антошин. - Я говорю об обществе, где существуют богатые и бедные, где богатые могут как им угодно издеваться над бедными, где государственная власть стоит на защите богатых, какую бы подлость они себе ни позволили... Вот я в каком смысле. - Сама я виновата, - сказала Дуся. - Не маленькая была. Свою голову имела на плечах... - Так вот, - решительно перебил ее Антошин, - если хотите знать мое мнение, то ни один порядочный человек ничего, кроме сочувствия к вашей трудной судьбе, испытывать не можетл. А на мнение мещан и обывателей плюньте, мой вам совет. - Слюны не хватит на всех плевать, - сказала Дуся, - А грех все равно грехом остается. И теперь мне всю жизнь перед богом грех мой замаливать надо. Это мне и батюшка на исповеди говорил. - А вы не подумали, как это бог позволил тому мерзавцу такую подлость над вами совершить? - Егор Васильевич! Вы подумайте, что вы говорите!.. Разве такое говорить можно?! Даже подумать!.. Нет, он, кажется, погорячился. Сам ведь решил, что еще рано с ней такие разговоры заводить, и не удержался. Надо было немедленно уходить подальше от религиозных вопросов. - Так какая вы говорите, ваша вторая мечта? - А вторая моя мечта, - сказала Дуся, которой не терпелось узнать на этот счет мнение Антошина, - это что бы Лукерья Игнатьевна заболела... Теперь настала очередь ужаснуться Антошину. - Вы же только что молились о ее здравии! - Так я ведь о том мечтаю, чтобы она на время только заболела, и чтобы ее дочери в это время в Москве не было, и чтобы я одна за нею ухаживала, день и ночь, день и ночь, не покладая рук и не щадя себя и тогда она меня полюбит, как родную, и спустя какое-то время возьмет меня в долю. А когда она от старостиху мрет, чтобы я была ее наследницей, чтобы мастерская стала моей мастерской... Такая моя мечта... Можно мы немножечко постоим? Что-то у меня ноги совсем не идут.. Отдохнем и пойдем... "Хоть бы такси какое-нибудь подвернулось! - подумал с досадой Антошин. - Силенки-то у нее, видать, совсем на исходе!" - подумал, и вспомнил, что ни, о каких такси и речи быть не может. Он нащупал в кармане полушубка свой аварийный пятиалтынный и остановил трюхавшего мимо них облезлого старичка извозчика. Его клячонка явно обрадовалась неожиданной передышке. Заиндевелая, с выступающими ребрами и обвисшим дряблым животам, она была под стать своему хозяину и санкам с убогой, изъеденной временем матерчатой полостью. - Извозчик! Сколько до Казенного переулка? - Не надо! - густо покраснела Дуся. - Я и так дойду!.. Разве вам можно так тратиться!. Егор Васильевич!.. - Извозчик окинул взглядом полушубок и валенки Антошина. - Двугривенный, - сказал он. - И деньги вперед. - У меня всех денег пятиалтынный. Довези, будь друг! Видишь, заболела девушка. Извозчик вздохнул, взял пятиалтынный, Антошин, не слушая Дусиных возражений, усадил ее рядом с собой на игрушечно узкое сиденье, застегнул полость, извозчик чмокнул, пугнул свою клячу кнутом, и они поехали. Впервые в своей жизни Антошин ехал на извозчике. На такси куда удобней. - Зачем вы это? - начала было снова Дуся. Чтобы предотвратить ненужные укоры, Антошине напомнил, что их разговор о мечтах еще не закончен. - А как же Полина? - спросил он. - Вы станете хозяйкой, а Полина как? - Полина была бы у меня тогда старшей мастерицей, самой любимой моей помощницей. - А ей не будет обидно? - А чего ж тут Может быть обидного? - холодно удивилась Дуся. - Одному человеку везет, другому не везет. Так всегда в жизни. А это не грех, мечтать о таком? - Чтобы Полина была вашей помощницей? - Чтобы Лукерья Игнатьевна... захворала. - Так себе мечта, - сказал Антошин после некоторого раздумья. Он никак не мог решить, стоит ли сейчас критиковать ее убогую мечту или отсрочить лучше это дело до будущей встречи у Малаховых. - Вы почитайте "Воскресение", а потом мы с вами сразу об очень многом поговорим. - Значит, грех? - по-своему поняла его уклончивый ответ Дуся. - Вы прямо скажите, Егор Васильевич. - Это смотря что понимать под словом "грех". Да совсем не в этом дело, Дуся, поверьте мне. Мы об этом еще успеем вдоволь наговориться... Скажу только, что могут быть у такой грамотной и умной работницы, как вы, более высокие мечты. - Кто же меня такую возьмет замуж? - снова поняла его Дуся по-своему. - Никакая вы, Дуся, не такая! - снова рассердился Антошин. - Выбросьте, это из головы раз и навсегда!.. В глазах любого порядочного человека вы вполне порядочная, не по своей вине хлебнувшая горя девушка... - Какая же я девушка! - тихо, чтобы не расслышал извозчик, прошептала Дуся. - Девушка с ребенком! - Господи, чепуха какая! - сказал Антошин. Они миновали молча Лубянскую площадь, Златоустинский переулок, выехали налево, на узкую и темную Маросейку. - Вы, Дуся, не говорите там у нас, что мы на извозчике ехали, - прервал наконец молчание Антошин. Он справедливо опасался, что Малаховы такой траты денег не одобрили бы. На этот раз Дуся поняла его правильно: - Не буду, Егор Васильевич. Можете быть уверены... Я вам эти деньги отдам. Будет получка, сразу ворочу. - Только попробуйте! - сказал Антошин. - Вы прямо как рыцарь какой! - восторженно прошелестела одними губами Дуся. До чего же она все-таки была похожа на девушку из "Римских каникул"! Разве только что чуть-чуть подгулял носишко. Курносый такой и трогательный носишко. Интересно, как бы к ней отнеслась Галка, если бы неведомым чудом им с Дусей пришлось повстречаться?.. Еще издали, увидев дворника у ворот своего дома, Дуся заволновалась, остановила извозчика, торопливо простилась с Антошиным и остальную часть пути прошла пешком, не оглядываясь. Но дворник все-таки успел заметить, что Дусю привез на извозчике какой-то мужчина. ГЛАВА ПЯТАЯ I Дядя Федoсей оказался сухопарым, благожелательным и невыносимо болтливым стариком. Принял он Антошина по-родственному, угостил чаем с баранками, ругал Москву за испорченность нравов и мотовство и умиленно вспоминал родную Титовку, в которую он вот уже тридцать лет наезжал только на страдную пору, помочь по уборке и заодно отведать радостей семейной жизни. Тридцать три года - треть века! - тому назад, сразу после "воли", он совсем еще молодым парнем поехал в Москву и нанялся в фонарщики. Года три спустя, накопив деньжонок, вернулся в Титовку жениться: какое хозяйство без хозяйки? Прожил с молодой женой месяц и айда обратно в Белокаменную, к своим фонарям. Но и теперь, прожив большую половину своей унылой и скаредной жизни в Москве, в одной и той же прокисшей каморке, которую он снимал у очень пьяного и очень многосемейного маляра в ветхой халупе в Бабьем городке; дядя Федосей всеми помыслами и мечтаниями был в деревне, в Титовке, в своем хозяйстве. Жил он скудно, ограничивал себя во веем, вино пил только по большим праздникам, особенно ни с кем не водился, потому что знакомства требовали угощений, а он все экономил, на всем экономил, не говоря уже, конечно, о керосине для вверенных ему фонарей, и все сэкономленное загонял в свое хозяйство. Но, увы, он был невезуч, дядя Федосей, ужас как невезуч. Дети у него рождались только девки, а Пелагея (его жену звали Пелагея) хозяйка никудышная, прямо сказать, плевая. Шлешь ей деньги, а они словно в прорубь. То ли дядя Федосей просто любил прибедняться, то ли опасался дурного глаза, но Антошину нетрудно было понять, что в глубине души его новоявленный дядя хозяйством своим доволен. Вообще-то говоря, дядя Федосей был склонен помочь Антошину в устройстве на работу, обещал даже кой с кем на этот счет потолковать. Но договориться с ним о чем-нибудь более или менее определенном было невозможно, потому что с любого вопроса дядя Федосей неудержимо соскальзывал на монолог: о том, как ему о прошлом рождестве посчастливилось по дешевке купить и с оказией послать на деревню два ящика гвоздей, а уже Пелагея их там с выгодой перепродала и как они со старшим зятем во время оно выгодно корову покупали; и как они с другим зятем, Никифором, в три дня соорудили чудо какой сарай; и о том, что ежели, к примеру, хозяину требуются хорошие и недорогие розвальни, то надо не лениться, а съездить в уезд, в город Можайск, где у него, у дяди Федосея, имеется золотой кум, который такие розвальни изготовляет, что и царю в престольный праздник не стыдно в них прокатиться. Расчувствовавшись, старый фонарщик полез в сундук и вытащил на свет божий чуть початую сороковку. После первого же шкалика он захмелел, загрустил: его пугал надвигавшийся прогресс в уличном освещении. Куда как мило-приятно состоять при керосиновых фонарях. Знай заправляй себе фонарики керосинцем потолковей, поаккуратней, и экономия налицо. Дядя Федосей грозился в случае чего наплевать на столичную жизнь и навсегда вернуться в Титовку. Он хлопнул один за другим еще два шкалика и стал отговаривать Антошина от Москвы и сватать за свою младшую дочку Василису. Хвалил ее за характер, за здоровье (форменный бык, а не девка!), сулил взять в свой дом любимым зятьком. А дом у него - полная чаша... Убедившись, что делового разговора с дядей Федосеем не получилось, Антошин улучил паузу в его все более пьяной болтовне и распрощался, твердо решив, что как-нибудь обойдется без его помощи. По Крымскому валу он поднялся на заснеженную и тесную Калужскую площадь, над которой плыл тягучий, колокольный звон из церкви, что потом переоборудовали в кино, свернул к Серпуховской, прошел из конца в конец кишевший шумным воскресным народом Зацепский вал и, вышел на Ивановку, к Минделевской мануфактуре, где у него было назначено свидание с его новым дружком Илюшей Фадейкиным... На "Минделе" дым стоял коромыслом: "Кобылий двор" пропивал помои. II "Кобыльим двором" обитатели мужских и семейных казарм Минделевской мануфактуры спокон веку называли женские казармы. Было в этом названии нечто постыдно-рабье: жалкое презрение жестоко оскорбленных жизнью бессрочных каторжан к еще более униженным и обездоленным каторжанкам. К этому названию притерпелись, привыкли, над ним не задумывались, считали забавным, и Фадейкина удивило, что оно не только не позабавило, но даже рассердило Антошина. А что ж тут обидного?! И на Прохоровке так женские казармы называют, и на Даниловской мануфактуре. И сами бабы тоже говорят, не все, правда, а которые позадорней, побесшабашней: "У нас, на Кобыльем дворе..." Антошин, которого все время не отпускал вопрос, с чего он начнет свои пропагандистские разговоры с Фадейкиным, столкнулся, таким образом, с самой доступной и насущной темой: единство интересов рабочих и работниц. Он хотел немедленно к этому разговору и приступить. Дорог был каждый час, потому что встречаться они с Фадейкиным, видимо, смогут от силы раз в неделю, по воскресеньям. Но Фадейкину не терпелось угостить своего нового приятеля занятным зрелищем: пропоем помоев. День за днем, из месяца в месяц фабричные продавали на сторону, на откорм свиней, остатки своего небогатого и невкусного артельного стола. Вырученные деньги копили и раз в год, обычно ранней осенью, устраивали на эти деньги великое пьянство. На это похвальное дело фабричная контора от своих щедрот выставляла еще несколько десятков ведер водки, и целый воскресный день горой стоял на фабрике пир, пьяный, шумный, разухабистый, унылый, как икота. Почему в этом году женские артели пропивали свои помои врозь от мужских и не в сентябре, а в крещенские дни, Антошину так узнать и не удалось, потому что Фадейкину об этом говорить было неинтересно, а хотелось показать, как бабы гуляют. Ну цирк, право слово, чистый цирк!.. Уморушка!.. Они прошли на обширный, по-воскресному просторный и тихий фабричный двор. На проглянувшем из туч закатном солнце мрачно стыли кроваво-красные громады закопченных кирпичных корпусов. Вдоль высокого дощатого забора, длинного, серого и скучного, как дурной сон, стыли ряды бревенчатых ломовых саней с задранными вверх мощными оглоблями и толстенными полозьями. С конного двора долетало умиротворенное ржание отдыхающих битюгов. По извечным осточертевшим дорожкам - из казарм в цеха, из цехов в казармы и к проходной - слонялись в одиночку и парами праздничные рабочие в чистых картузах с матерчатыми и лаковыми козырьками, благодушные, отдыхающие. Они лузгали семечки, лениво переговаривались и нет-нет да и кинут в сторону женских казарм полунасмешливый, полузавистливый взгляд: "Одно слово - бабы!.. Разве так гулять надо!.. Один перевод казенного вина..." Из-за низеньких и тусклых окон столовой доносился глухой топот пляшущих ног, громкий и нестройный гомон, редкие взрывы визгливого бабьего смеха. - Вот ржут! - восхищенно хохотнул Фадейкин. - Ржу-ут!.. Одно слово - кобылы! Не встретив на лице Антошина одобрительной улыбки, Фадейкин по-мальчишески обиженно насупился. С визгом и воплями, на ходу вцепившись друг дружке в волосы, выкатились на радоств зевакам во двор две одуревшие от вина работницы. Одна из них поскользнулась, упала. Упала и вторая, не выпуская противницы из рук, и так они и катались в заляпанном разноцветными оспинами красок грязном сугробе, осыпая друг дружку извозчичьей бранью. Снисходительно улыбаясь (ну не умеют бабы пить, да и только!), их стали разнимать несколько немолодых рабочих под улюлюканье компании подвыпивших парней, подзадоривавших драчуний. Их кое-как разняли. Какое-то время они стояли, тяжело дыша, упершись в бока озябшими, в разноцветных пятнах трудносмываемой краски сильными и щербатыми ладонями, обдавая друг дружку ненавидящими взглядами, потом снова кинулись в бой, зареванные, истерзанные, свирепые, очень несчастные. Их снова стали со смехом разнимать, а рядом уже собирались зеваки вокруг трех других женщин. Две постарше и одна, вряд ли достигшая восемнадцати лет. Они ее не били. Они только крепко держали ее за руки и что-то говорили вполголоса, торопливо, перебивая одна другую, с горькой и страстной убежденностью. А та молчала, молчала и слушала и только тоскливо мотала головой, как лошадка, на которую впервые надели хомут. Временами она делала попытку вырваться, но они ее держали крепко, и разговор их был, видно, рассчитан надолго. Три молоденькие работницы, трезвые, деловито возбужденные, вывели на крылечко под локотки ослабевшую от вина старушку в темно-коричневом ветхом салопе. Они усадили ее на ступеньки и тихо уговаривали: - Ты, Петровна, дыши воздухом... Ты глубже дыши, и тебе сразу полегчает... Петровна в ответ только мычала. Ей было худо. Потом стало совсем плохо. Ее стошнило, и она грузно осела со ступенек в грязный снег. - Симка! - восхищенно шепнул Антошину Фадейкин. - Видишь, которая в голубеньком полушалке, Симка это!.. Девушка в голубеньком полушалке, с тонко рассчитанной небрежностью накинутом на плечи по самой последней фабричной моде, была высока, худа, совсем не красива и в то же время чем-то неуловимым прелестна. Быть может, девичьим своим удальством, быть может, лукавым блеском своих небольших, широко расставленных синих глаз; скорее всего, и тем и другим и совсем мальчишеской озорной улыбкой. Не обращая внимания на зевак, она сноровисто растирала Петровне виски, расстегнула ей верхние пуговки салопа, чтобы легче было дышать, потом что-то тихо скомандовала подружкам, они втроем кряхтя подняли на руки слабо стонавшую старушку, перенесли ее к саням, усадили, прислонили спиной к забору и оставили под присмотром одной из девушек. А Симка с другой подружкой вернулись в столовую. Фадейкин помахал ей рукой, попытался было с нею заговорить, но Симка с ним словно и знакома не была: совестилась, видно, постороннего молодого человека. Фадейкина это нисколько не смутило. - Видал? - подмигнул он Антошину. - Орел-девка! - Твоя? - Кабы моя! - вздохнул, прибедняясь, Фадейкин. - Она, брат, на меня нуль внимания, пуд презрения... Нет, ты посмотри только!.. Пыхтя от натуги, Симка, та, прежняя ее подружка и работница постарше выволакивали на свежий воздух новую жертву казенного вина. - Ее, брат ты мой Егор, сам мастер боится, - похвастал Фадейкин, провожая Симку откровенно влюбленным взглядом. - Так отбреет, не рад будешь... На язык дюже какая лютая!.. Одно слово - прынцесса!.. Сгустились ранние зимние сумерки. Народу на дворе стало меньше, шума в столовой поубавилось. За одним из залитых пивом и заваленных остатками закуски столов какая-то бедовая девчонка высоким надтреснутым голоском затянула вдруг "Ивушку". Ивушка, ивушка зеленая моя! - начала она с такой безыскусной задушевностью, что у Антошина мороз по коже пробежал. Что же ты, ивушка, не зелена стоишь?.. Бабы в столовой приумолкли. То ли устали от многочасового неуютного веселья, то ли не решились подхватить, но девушка так и продолжала свою песню одна-одинешенька на всю огромную, полутемную, провонявшую дурными щами столовую. Как же мне, ивушке, зеленой быть? - и горько отвечала она самой себе, - Сверху меня, ивушку, солнышком печет, Солнышком печет, частым дождичком сечет.., Натужно, словно с трудом переваливая через высокие минделевские заборы, звучали паровозные гудки с недалекого Павелецкого вокзала. В морозную черноту зимнего вечера, в сосновые, еловые, березовые дали, в волнистые просторы заснеженных полей, полные свежего, сладкого воздуха, убегали, весело постукивая на стыках рельсов, желто-сине-зеленые составы пассажирских, скорых и курьерских поездов. Кто знает, где они будут завтра, через неделю, через месяц, через год - счастливые пассажиры этих дальних поездов? А вот минделевским мастеровым людям очень даже хорошо известно, где они, мастеровые люди, будут и завтра, и через неделю, и в будущем году: все на этом же трижды проклятом дворе, за этим трижды проклятым забором. Все наперед известно, и это очень, знаете ли, страшно, когда тебе наперед известно: каждый день, кроме воскресений и праздничных дней, одно и то же: в пять утра из казармы в цех, в восемь вечера из цеха домой, в казармы. Хлебнул пустого, без сахару, кипятку - и на нары спать. Спишь, и никаких ты от усталости не чувствуешь ни клопов, ни тесноты, ни тяжелого, невыносимо спертого воздуха в спальне, ни жесткости дощатых нар, ни сдержанной возни семейных пар, которым не хватило мест в семейных казармах и которые с разрешения начальства раз в неделю допускаются к исполнению своих супружеских обязанностей под нарами, ровно крысы какие, прости господи. А в пять утра снова в цех, а в восемь вечера снова домой, хватить на ходу кусок хлеба, кружку кипятку и без задних ног падать на нары и снова проваливаться в черную яму тяжелого, каменного сна. И только по праздникам, по воскресным дням развлечение: церковь, за воротами лавочка с грошовыми гостинцами, обед без будничной гонки и блаженный сон днем, сон сколько влезет. И чарочка в ближайшем трактире. И мечты о будущем великом дне осеннего пропоя помоев и воспоминания о прошлом пропое... Ехали бояре из Новгорода, - продолжала жаловаться девчонка в притихшей столовой, - Срубили ивушку под самый корешок... Сделали из ивушки два весла, Два весла, весельца, третью - лодочку. Сели они в лодочку, поехали домой... Стали они девицу выспрашивати: Что же ты, девица, невесело сидишь?.. Теперь притихли и слонявшиеся по двору рабочие. По случаю воскресного дня в цехах огней не было, на дворе, в рассуждении экономии, горел один фонаришко. Небо было черное. В сплошных низких тучах. Давно перестали драться те первые две работницы. Исцарапанные, растерзанные, с кое-как подобранными под платок волосами, они сидели рядышком на крылечке и тихонько всхлипывали. Подозрительно посапывала и та, молодая, молчаливая, которую перестали наконец корить за что-то, видно очень обидное и горестное, ее две старшие подруги. И эти две, подруги ее старшие, тоже пригорюнились, слушали песню их далекого детства, далекой и невозвратимой деревенской жизни. Отсюда, из чадной грязи минделевского каторжного централа, та, прежняя безысходно нищая деревенская жизнь казалась им невообразимо прекрасной, раздольной: без штрафов, без мастеров и хожалых, от которых нет тебе спокою ни на работе, ни после работы, даже ночью, без оглушающего стука машин, без грязи и вони красок, без злой хлопчаткой пыли, без наглого, приставучего фабричного жандарма. Далекая, невозвратимая деревенская жизнь с ясными зорями, с самоцветными росами, с соловьями по далекой и быстролетной девичьей весне!.. И вдруг там, в столовой, не стало тишины. Грянуло многоголосое, нестройное и очень пьяное "ур-р-ра-а!". В столовую под руководством самого господина табельщика Зосимы Лукича Африканова вкатили последний бочоночек водки от неизбывных и отеческих щедрот господина Густава Минделя и компания... Снова загремели по мокрым столам жестяные чайные кружки. Веселие продолжалось. Выскочила на двор Симка. Простоволосая, в пальтишке, накинутом не в рукава, быстрая, разгоряченная, энергичная. - Сим, а Сим! - тихо и как-то с несвойственной ему робостью окликнул ее Фадейкин. - Подь сюда! Сима нехотя подошла. Стеснялась Антошина. - Это Сима, - представил Фадейкин девушку своему новому приятелю. - А это мой друг, Егором звать. Фамилия ему Антошин, Егор Антошин... Я тебе о нем говорил... Симе, видно, было и совестно и любопытно. Она метнула на него быстрый взгляд. На дворе было уже изрядно темно, и вряд ли она могла хорошо разглядеть Антошина. С минуту длилось молчание. - А здорово вы, Сима, старушек спасали! - нашелся наконец Антошин. Должно быть, Симе вспомнилось что-то смешное. Она прыснула, деликатно прикрыв рот кончиком платка. - Простудишься! - сказал ей Фадейкин. - Надень в рукава, застегнись. Все еще улыбаясь каким-то своим веселым мыслям, Симка, к удивлению Антошина, послушно надела пальтишко в рукава, застегнулась, шумно вздохнула, как после благополучно завершенного хлопотного и нелегкого дела: - Ну чисто дети какие, право слово!.. Помолчала, задумалась, с лица ее исчезла улыбка. - Ну разве это бабье дело - водку хлестать? Она ж горькая!.. А они, дурехи окаянные, пьют... Морщатся, плюются, а пьют!.. И рвет их, бедняжечек, в три погибели коробит, головы ихние глупенькие ну прямо лопаются от боли, а они, дурехи, пьют!.. Это ж что!.. - Дуры. Конечно, дуры, - сказал Фадейкин, главным образом для того, чтобы подладиться к Симке. Но та на него вдруг накинулась: - Дуры, говоришь?! Все вы, мужики, на одну колодку!.. Бабы дуры!.. Бабы дуры!.. А вот мы, дескать, мужики, и умны, и собой хороши, и живем правильно, а уж водку пьем - прямо залюбуешься, до того, красота!.. Так, что ли? А под подол к вам мастер или, скажем, хожалый лазил?.. Щипали вас кто ни попадя за разные места, а ты только молчи, а то хуже будет?.. Небось бабе поденной за день и двугривенного хватит, лишь бы нам, мужикам, сорок копеек платили!.. Так, что ли?.. Э-э-эх, мужики вы, мужики!.. Все вы такие!.. У-ха-же-ры!.. - Да разве я что, Симочка? - пошел на попятную Фадейкин. - Я ж баб очень даже уважаю... Для меня, Симочка, что мужик, что баба - все едино... Вот те крест!.. Бабы даже лучше, потому в них деликатность... Симка как быстро вспылила, так же быстро и отошла. - Бабы даже лучше!.. Бабы даже лучше!.. - передразнила она несчастного Фадейкина. - Да разве бабы - только бабы? Она же еще и человек! - А как же, Симочка, - поспешно согласился с нею Фадейкин. - Разве ж я спорю?.. Я же всей душой!.. А мне какой сон приснился! - стал он интриговать девушку. - Со смеху помереть можно, такой сон!.. Сима для порядка маленечко его помучила, помолчала. Помолчав, спросила, будто нехотя: - Ну, какой тебе мог, Илюша, сон присниться?.. Глупый, наверно?.. - А такой, - оживился Фадейкин, - будто Зосима к нам в отделение приходит в полном виде, при своей бороде и усах, но в то же самое время в юбке, в кофте бабьей, платочком повязан. И будто ему Мокей Порфирьич говорит: ты, милая, ко мне после смены заходь. Помоешь мне, говорит, милая, полы, бельишечко мое возьмешь постирать. Поднакопилось, говорит, бельишечко, ты и постирай, сделай милость... А Зосима ему: Мокей Порфирьевич, а Мокей Порфирьевич, да я ж, говорит, Зосима! Табельщик я Зосима Африканов!.. Я же мужеского полу!.. Аль не признали?.. А Мокей Порфирьевич его ка-а-ак за одно местечко ущипнет, а Зосима ка-ак заверещит на все отделение тоненьким таким голоском, бабьим-пребабьим... И будто бы Мокей Порфирьевич ему говорит: ладно, придешь, разберемся, какого ты полу. А бельишко постирать тебе все равно придется. Потому - поднакопилось... - Ну и что? - ехидно осведомилась девушка. - Всё? - Всё... Сон весь, - отвечал Фадейкин упавшим голосом. - Смешно ведь... - Выдумал? - спросила его Симка. - Выдумал, - признался Фадейкин. - Сейчас выдумал? Только что? - Только что, - виновато вздохнул Фадейкин, и они оба рассмеялись. - Ох и здоров же ты, Илья, врать! - сказала Симка. - Тебе бы в попы! А ну, соври еще чего-нибудь... - А вы чтоу Симочка, любите про сны слушать? - спросил Антошин не из простого любопытства и совсем не для того, чтобы поддержать разговор с этой девушкой, которая нравилась ему все больше и больше. Не было, пожалуй, за последнюю неделю вопроса, на который Антошин ждал ответа с таким нетерпением и с такой надеждой. - Угу, - подтвердила Сима. - Ужас как люблю!.. А Илюшку прямо хлебом не корми!.. - Да у меня снов, - чуть не задохся Антошин от радости, - у меня интересных снов хоть завались, на сто лет хватит рассказывать!.. Вы себе даже представить не можете, какие мне замечательные сны снятся!.. И все про будущие времена!.. Про вашу фабрику тоже сон видел... Теперь он знал, как рассказывать о будущем, о социалистической жизни: приснилось, и вся недолга. Как у Веры Павловны. Сомневаетесь, что такое возможно? Давайте потолкуем, поспорим... - Ну да? - вежливо удивилась Симка. - Рассказали бы, а? Пылкость, с которой Антошин предложил себя в качестве рассказчика снов, несколько ошарашила девушку, а Фадейкин, тот и вовсе воспринял ее как попытку приударить за Симкой. - Поздно сейчас, Симочка, - сказал он мрачноватым тоном. - Может, отложим до другого раза? Велик был соблазн с места в карьер придумать сон поувлекательней, но верх взяла осторожность: лучше загодя продумать сон, планчик даже составить. - И то верно, - согласился он, к великому облегчению Фадейкина. - И мне, пожалуй, пора до дому до хаты... Пока доберешься... Давайте встретимся в среду... Договорились встретиться в среду вечером, после работы, сразу за воротами, у бакалейной лавки, погулять, семечки погрызть, потолковать. Они встали с дровней, пошли проводить Симку к женским казармам. А Симка вдруг снова вспомнила про пьянку, догоравшую в столовой, пожаловалась: - Я же им еще о рождестве говорила: давайте, бабоньки, не станем пропивать помои. Давайте, говорю, на те деньги пирогов накупим, коржей медовых, леденцов. Это же сколько получится угощения, подумать страшно!.. Лимонату можно набрать хоть по две бутылочки на сестру. Сладенький и в тоже время кисленький такой, и голова с него не болит... Это ж такое может получиться удовольствие!.. Или, говорю, напьемся с пирогами чаю внакладку, по-господски... Или давайте купим для ребятишек игрушек хоть каких, куклов всяких, яблок-апельсинов... Это же такая радость ребятишкам будет и ихним матерям... - А они? - спросил Антошин, проникаясь все большим уважением к этой решительной, остроглазой девушке. - А они мне: что ты, Симочка, что ты! Да разве так можно, не пропивать?.. И матеря наши пропивали, и бабки... Спокон ведь веку пропивают, и вдруг мы, на тебе, не пропиваем!.. Да разве, говорят, можно себя по своей же воле такого праздника лишать, такого веселия!.. Симка помолчала, сердитая, обиженная. Потом вздохнула, плюнула в сердцах: - Даже зло берет!.. Ве-се-ли-е!.. Плакать хочется, на то веселие глядя!.. Глухо хлопнула дверь женского корпуса. На обледенелых ступеньках возник нестарый приземистый мужчина. Бородатый, в пышной заячьей ушанке, в неожиданных господских пенсне на хрящеватом красивом носу. - Африканов! - шепнул Фадейкин Антошину и подтолкнул его ближе к ступенькам. - Табельщик... Захочет, враз устроит на работу. Ему это раз плюнуть... Африканов был пьян, строг, высокопарен, задумчив. - Эх, люди, люди! - скорбно покачал он головой, не очень резко, чтобы не потерять равновесия. - До чего ж образованному человеку гадко смотреть на пьяненьких... Особливо ежели, к примеру, бабы!.. Довлеет дневи злоба его, - заключил он ни к селу ни к городу, повернулся лицом к дверному косяку, о который благоразумно уперся правой рукой, и понес дикую околесицу про Содом, Гоморру, про Канатчикову дачу, конторщика Василия Епифаныча, хожалого Ефима, про крещенское водосвятие, имеющее быть шестого января, в день богоявления господня, на Москве-реке, близ Москворецкого моста, и что не следует пугаться стрельбы, потому что при погружении креста в воду из пушек на Тайницкой башне будет сделан сто один выстрел. От водосвятия и салютационной пальбы он перешел почему-то к вопросу о санитарном состоянии на Ягодном рынке, что на Болотной площади, и залопотал, что это безобразие - ставить сита с ягодами прямо на землю, потому что через это микроба может вползти в ягоду, и тогда человеку, через микробу эту, верная смерть. Затем стал что-то бормотать божественное, пытался даже спеть "Кресту твоему поклоняемся, владыко!", но не то вспомнил, что до пасхи еще далеко, не то забыл слова, запнулся, замолк. В его пьяной голове происходили какие-то смутные процессы. Что-то в ней мелькало, мельтешило, распылялось и снова сбивалось в какие-то нелепые умственные комья, снова распылялось. Помолчав, Африканов несколько пришел в себя, запальчиво заявил, что табельщик сам себе довлеет, и только тогда заметил, что его слушают трое: два парня и девушка. Мгновенно сработала выработанная годами цепкая и подозрительная память табельщика: одного из парней он видел впервые. - Погодь, погодь! - пробормотал он, начальственно тараща глаза на Антошина. - Ты кто такой?.. А ну, стой, молчи, говори, кто такой!.. Фадейкин сунулся было поближе к табельщику, чтобы объяснить ему, что вот парень хочет просить его милости, помочь устроиться на работу, но Антошин мягко отодвинул Фадейкина. - Попросил бы не тыкать! - сказал Антошин табельщику. - Что за скверная привычка - тыкать незнакомому человеку! Если бы перед онемевшим от негодования Африкановым вдруг возник в голом виде и на руках у фабричного жандарма Федотова сам господин Густав Фридрих Эммануил Миндель собственной персоной, Африканов вряд ли был бы больше потрясен. Впервые за долгие годы его трудов в качестве табельщика какой-то замухрышка, шаромыжник, мужичонка косопузый потребовал, чтобы к нему обращались на "вы"! От этого нахальства можно было сойти с ума. - Ты что?! - с трудом выдавил Африканов из себя. - Ты с кем, щенок, разговариваешь? - Кажется, с табельщиком, - отвечал Антошин, и не было в его голосе ни тени преклонения перед могущественной властью табельщика. - Но если вам угодно продолжать со мной разговор, извольте не ругаться и обращаться со мной на "вы". - Си-ци-лист! - скорбно прошептал Африканов громким, театральным шепотом. - Ничего себе! Сподобил господь на старости лет!.. Он вздохнул, качнулся, пенсне соскользнуло с его мгновенно вспотевшего носа и повисло на черном шелковом шнурке, пока он не выпрямился, опершись для устойчивости о дверной проем. - Погодь, погодь, дай мне писне надеть! Я интересуюсь посмотреть на тебя получше... - Пользоваться иностранными словами надо правильно, - тем же очень спокойным и негромким, учительским голосом продолжал Антошин. - Не "сицилист" надо говорить, а "социалист", не "писне", а "пенсне"... - Погодь, погодь! - бормотал Африканов, стремительно приходя в себя. - Ты кто ж такой?.. Ты мужик или мастеровой? - Рабочий. - А грамоте знаешь! - уличил его Африканов. - Не-ет, ты, верно, студент. - Студент, - спокойно подтвердил Антошин. - Студент-заочник. - Погодь, погодь! Ты ж сказал, что ты рабочий. - А я и есть рабочий. И студент в то же время. Понятно? - Нет, - сказал Африканов. - Тут что-то не то... Такого не бывает, чтобы студент и рабочий... И никогда не может быть... Ты сицилист, вот кто ты! Пришел на фабрику народ смущать... Полиция! - заорал он вдруг. - Федотов!.. Сюда!.. В священном порыве он кинулся Со ступенек, но не рассчитал своих возможностей, упал боком на грязный сугроб, и его начало рвать... - Уходите, уходите! - прошептала Антошину Симка и принялась хлопотать вокруг терпевшего бедствие Африканова. Она приподняла его голову, сняла с него шапку, расстегнула пальто. - Вам здесь с Илюшей делать нечего!.. Уже бежал на призыв табельщика сторож в пудовом тулупе. Его встретили Фадейкин и Антошин, неторопливо направлявшиеся к проходной. - Окосел Африканов от винища, - сказал ему Фадейкин. - Слыхал, полицию звал? - Ага! - сказал, задыхаясь от быстрого бега, сторож. - А мне было показалось... - А ты перекрестись, если тебе показалось, - спокойно посоветовал ему Фадейкин. - Пойди помоги Симе Артемушкиной. Разве ей одной управиться с таким пьяным мужиком?.. Нажрался вина, прямо срам... А еще табельщик, начальство!.. - Ну и отчаянный же ты парень! - прошептал он Антошину, когда они снова остались одни. - С самим Африкановым связался!.. - С самим Африкановым, с самим Африкановым! - передразнил его Антошин. - Африканов кто? Африканов - табельщик, хозяйский холуй, цепной пес, а ты - мастеровой, ткач, рабочий! На рабочих да крестьянах вся Россия держится, а ты "сам Африканов"!.. Нет более гордого слова, чем "рабочий", "мастеровой человек"! Понятно это тебе?.. Человеку гордиться надо, если он рабочий. - Чем уж тут гордиться? - вздохнул Фадейкин. - Что-то ты, Егор, не сам ли тоже перебрал вина? - А вот повидаемся в среду, - сказал Антошин, - тогда и поговорим, чем гордиться, чем не гордиться и можно ли в трезвом виде гордиться, что ты рабочий человек, а не какой-то табельщик... - Какой-то табельщик! - усмехнулся Фадейкин, но вспомнил историю с дворником Английского клуба. - Что ж, Егор, встретимся, потолкуем. - Африканов, когда проспится, ничего не будет помнить, - сказал Антошин. - А если, паче чаяния, что-то начнет припоминать, говорите с Симой, что знать ничего не знаете, что были вы с Симой вдвоем и что он пристал к тебе, будто он тебя не знает и что будто ты "сицилист"... - Это можно, - усмехнулся Фадейкин, заранее предвкушая удовольствие, которое он получит, если до этого дело дойдет. - Так что ты Симу об этом предупреди, - сказал Антошин. - Предупрежу, - обещал Фадейкин. - И не забудь захватить ее с собой в среду. - Ясно, - сказал Фадейкин. - И чтобы никто ни обо мне, ни о нашей встрече не знал. - Ты что, за дурака меня считаешь? - обиделся Фадейкин. ГЛАВА ШЕСТАЯ I Пятницкая встретила Антошина кислым керосиновым, запахом, криками сбитенщиков, пирожников, бубличников, веселыми воплями ребятишек, скрипом полозьев вертлявых извозчичьих санок. Неторопливо трюхали по грязно-коричневому и рассыпчатому, как халва, снегу обшарпанные линейки с пассажирами, рассаженными вдоль них, спина к спине. Чтобы согреться, пассажиры топали озябшими ногами по длинным оледенелым дощатым подножкам. Громыхая и дребезжа, их обгоняли кургузые темно-зеленые конки. Сквозь покрытые толстым слоем льда коночные окошки еле угадывались желтые огоньки сальных огарков в убогих жестяных фонарях. На открытых всем ветрам передних площадках осатаневшие от холода кучера, стараясь не особенно высовываться на мороз, пронзительно звонили в колокольчик и устало хлестали самодельными извозчичьими кнутами усталых и ко всему безразличных кляч. У дверей обувных и галантерейных магазинов, у лавок, торговавших красным товаром, у "мужских, дамских и детских конфекционов" прохожих хватали за рукава, уговаривали, завлекали, улещивали, превозносили, величали почтеннейшими, вашими степенствами, вашими преподобиями, высокородиями и даже - превосходительствами разбитные, голосистые и очень озябшие зазывалы. Впрочем, Антошина никто не хватал и не улещивал. Эх, была бы сейчас у Антошина копейка, он бы бублик купил! А разукрашенные сияющими морозными папоротниковыми лесами; витрины совсем "некстати напоминали Антошину о высоких хрустальных бокалах, к которым они с Галкой так недавно, меньше месяца тому назад, приценивались для будущего своего хозяйства в магазине Главхрусталя на улице Горького, наискось от "Гастронома" ? 1. На перекрестках городовые, зябко втянув головы в полусложенные башлыки, грелись у костров, полыхавших прямо посреди улицы. Извозчики с ближайших бирж, в клеенчатых приземистых цилиндрах и синих ватных армяках, подпоясанных красными матерчатыми кушаками, вели с городовыми подобострастные разговоры, поворачиваясь к огню то своими фасадами, то неправдоподобно толстыми задами. По кривой, шириной в переулок Москворецкой улице Антошин поднялся на Красную площадь. Против главного входа в Новые Верхние торговые ряды заиндевелый бронзовый Минин указывал бронзовому князю Пожарскому на то место перед кремлевской Стеной, где ровно через тридцать лет воздвигли Мавзолей. Сквозь узенькую арку Иверских ворот, мимо толпившихся у часовни богомольных старушек и странников в лаптях, сквозь зычный строй нищих, базировавшихся на Иверскую, он вышел на Воскресенскую площадь, которую всю жизнь знал как площадь Революции. Отсюда, через крошечную Моисеевскую площадь с неказистой темной часовенкой, торчавшей в самом ее центре, круто в гору бежала Тверская улица в невысоких кирпичных зданиях, которые от тротуаров по самые коньки крыш были увешаны массивными железными вывесками, разноцветными, громоздкими, в монументальных рамах, с буквами сусального золота, дорогими, не чета жестяному сапогу Степана Малахова. А справа, сразу по выходе из Иверских ворот, новое, кирпичное, цвета бычьей крови здание Городской думы... Будущий Музей Ленина!.. .... И тут Антошина вдруг словно током ударило. Он вспомнил, что сегодня девятое января тысяча восемьсот девяносго четвертого года!.. Как раз сегодня вечером в доме Залесской... Он нырнул у Лоскутной гостиницы налево, в темный, вонючий, кишевший крысами Обжорный переулок, вынырнул у сверкавшего иллюминацией Манежа. Из Манежа: доносился веселый гром духовых оркестров: шло крещенское гулянье. Свернул на тихую Воздвиженку, вышел к самому ее концу, туда, где она на пересечении с Арбатской площадью и Никитским бульваром упиралась в приземистую, темно-серую, с белыми алебастровыми ангелочками над сводчатыми высокими окнами церковь Бориса и Глеба, и слева увидел угловой каменный дом с главным фасадом, выходившим на Арбатскую площадь. Антошин обогнул его. Бросилась в глаза вывеска "Книжный магазин Залесской "Просвещение". Это был тот самый дом, на месте которого чуть больше недели тому назад чернели за каменной оградой голые стволы молодого сада. Антошин вернулся на Воздвиженку, к воротам, и удостоверился, что дом этот действительно принадлежит госпоже Залесской. Правильно. Все в порядке. Нет, не все. А вдруг он его уже прозевал? Может быть, он уже прошел в дом, к сыну коллежского асессора Кушенскому?.. С какой стороны вход в эту квартиру - с Воздвиженки или с площади? Спрашивать нельзя. Поинтересуются, с чего это вдруг какой-то мужичонка пожаловал вечером к его высокородию. Посмотреть разве на доску в воротах? Поздно: в воротах появился дворник! Надо поскорее убирать ноги. Еще спросит, чего ему здесь надобно, придерется... Так и есть, заметил, подлец!.. - А ну, - крикнул ему дворник, - подька сюда, деревня! Антошин нехотя подошел, стараясь глядеть как можно спокойней. - Хочешь заработать? - спросил его дворник. - Хочу, - ответил Антошин. - Вишь, сколько снегу навалило? Приедут сейчас вывозить, а у меня рука, видишь?.. - Дворник показал забинтованную окровавленной тряпицей правую руку. - Попортил сегодня. А вывозить приказано нонешнйм вечером... А у меня жена в деревню уехала. Мать у нее помирает... Так как? Знал бы дворник, что Антошин с радостью согласится проделать всю эту работу бесплатно, лишь бы на законном основании, не вызывая подозрений, побыть около дома Залесской хотя бы часочка два!.. - Рупь! - коротко ответствовал он в припадке вдохновения. - То есть как это рупь? - ужаснулся дворник. - Вот так, рупь... Меньше нет расчету. Время позднее. Устал... Да ты с возчиками договорись, они дешевле согласятся... А то подожди до утра, найдешь и таких, за пятиалтынный согласятся. - Сказано тебе, сейчас требуется вывозить. Квартальный посулился оштрафовать в случае чего, - сказал дворник, пропустив мимо ушей предложение поговорить с возчиками. - Да у тебя совесть-то есть? - Совесть есть. Денег нету. - Возьми тридцать копеек, и по рукам. - Ладно, - сказал Антошин после видимой душевной борьбы. - Давай полтинник. Договорились на сорока копейках, - Я, пока сани придут, похожу, - сказал Антошин. - А то мне зябко. Теперь он имел законнейшее основание бродить вокруг заветного дома. Для лучшего обзора он перешел на противоположный тротуар. За узорной, железной оградой красовался затейливый, с витыми колоннами знаменитый впоследствии морозовский особняк. Антошин попытался представить себе его внутреннее убранство, кто в каких комнатах живет, как выглядит та большая комната, в которой он весной прошлого года встречался с чехословацкой рабочей делегацией. Тогда эта комната называлась Большим залом Дома дружбы с народами зарубежных стран. Интересно, какую рожу скорчил бы нынешний швейцар, если бы он, в своем драном полушубке и дряхлых валенках, вдруг постучался в драгоценные резные парадные двери этого особняка, и ему стало смешно. - Ты смотри, далеко не уходи! - крикнул ему дворник через улицу, заметив, что Антошин пошел по направлению к Кремлю. - Сани вот-вот будут!.. - Я только маленечко пройдусь! - крикнул ему в ответ Антошин. - Зябко же. Было тихо и безлюдно. Только на перекрестке, на углу Воздвиженки и Большого Кисловского, подвыпивший подпоручик шерстил толстого пожилого городового за то, что тот не отдал ему честь. Городовой стоял в положении "смирно", лицо его выражало покорность судьбе, а подпоручик, пророчески потрясая руками в желтых лайковых перчатках, наскакивал на него: - Распустились, мерзавцы!.. Ты куда, хам, глядел? Городовой только пыхтел, держа руку у низенькой черной барашковой шапки с разлапистой, ярко начищенной бляхой: - Никак нет, ваше благородие, я - не хам-с!.. Я его императорского величества старший унтер-офицер-с!.. А подпоручик все больше распалялся. Уже стояло поблизости несколько зевак, и городовой в короткую паузу, когда подпоручик замолк, чтобы маленечко передохнуть, с его разрешения прорычал: - А ну р-р-разойдись!.. Чего не видели!.. II Антошин послушно отошел, повернул обратно, и у него перехватило дыхание: по Большому Кисловскому со стороны Большой Никитской улицы шел торопкой, упругой походкой, чуть склонив набок голову в шапке пирожком, коренастый, невысокий молодой человек в черном пальто с мерлушковым воротником. Он!.. Антошину сразу стало жарко. Он расстегнул полушубок, вытер рукавом вспотевший лоб и пошел навстречу, не чувствуя под собою ног, с затуманенными от счастья глазами. И с каждым шагом он все больше убеждался, что не ошибся... Он не мог больше идти. У него подкашивались ноги. Он подождал, пока молодой человек не поравнялся с ним, глянул ему прямо в его карие живые глаза (Антошин стоял под газовым фонарем. Это было такое счастье, что он остановился под фонарем!) и прерывающимся голосом, с непередаваемой нежностью пролепетал: - Товарищ Ленин!.. Здравствуйте, товарищ Ленин!.. Молодой человек остановился, с любопытством окинул его быстрым смеющимся взглядом с головы до пят. Его рыжеватая, совсем еще юношеская бородка забавно вздернулась кверху, и он, чуть картавя, ответил: - Ошибаетесь, мой друг. Моя фамилия не Ленин. Вы меня, вероятно, с кем-то спутали. Ну конечно же в девяносто четвертом году его партийная кличка была не Ленин, а какая-то другая. Кажется - "Старик". Как он это мог упустить из виду! - Владимир Ильич! - прошептал тогда Антошин, не замечая, как по его щекам покатились слезы восторга. - Владимир Ильич, здравствуйте! Молодой человек сторожко глянул Антошину в глаза: - Ба, да вы, никак, плачете! Позвольте узнать почему? - Если бы вы, Владимир Ильич, знали, сколько лет я мечтал увидеть вас вот таким, шагающим по улице!.. И пожать вам руку... - Гм-гм!.. Весьма польщен, но не пойму, чем заслужил... Ну-с, а нельзя ли полюбопытствовать, почему вы именно меня приняли за некоего Владимира Ильича? - Ульянова, - добавил Антошин. - ...За некоего Владимира Ильича Ульянова? - уточнил свой вопрос молодой человек. Что мог ему ответить Антошин? Не рассказывать же, в самом деле, что в ночь на только что минувший Новый год он неведомым, никак не объяснимым путем провалился в прошлое из Москвы конца пятидесятых годов двадцатого века. И что в том мире, из которого он попал в девяностые годы девятнадцатого столетия, нет На земле более дорогого имени, чем Владимир Ильич Ленин. Он молчал и жадно вглядывался в чуть скуластое лицо своего молодого собеседника. Он ловил минуты. Он знал, Что сразу после вечеринки в доме Залесской, на которой Владимир Ильич вступит в спор и разгромит теоретика народничества "В. В.", Владимир Ильич уедет в Нижний и что поэтому он, скорее всего, никогда его больше не увидит. - Я даже бывал в вашем, доме, в Ульяновске, - нашелся он наконец, - то есть, я хотел сказать, в Симбирске. Это была сущая правда: в пятьдесят шестом году ой ездил в экскурсию по ленинским местам. - Мой отец много рассказывал мне о вас, о вашем отце, Илье Николаевиче, о вашей маме Марии Александровне, о вашем брате Александре... Ему показалось, что молодой человек потемнел в лице. -...о его геройской смерти за народное дело, о ваших сестрах и младшем брате. Он вас очень любил, мой отец, он говорил, что... - Он жил в Симбирске? - спросил молодой человек. - Недолго, - ответил Антошин, и это тоже была правда, потому что Василий Лукич в гражданскую войну участвовал в боях за освобождение Симбирска от белых. Этот ответ, видимо, удовлетворил молодого человека, - Ваши родители живы? - Умерли. - Где вы работаете? - Я безработный. - Это плохо. Давно ? - Девятый день. - Будем надеяться, что вы скоро поступите на работу: Россия переживает дни бурного промышленного подъема. Вы крестьянин? - Рабочий. Сын рабочего. У меня дед был крестьянин. - Скажите по совести, друг мой, только по совести - вы нуждаетесь? - По-моему, не очень, Владимир Ильич. - Ох, дался же вам этот Владимир Ильич!.. Так вот, друг мой, обещайте мне, что вы на меня не обидитесь. Так и скажите: "Я не обижусь". С этими словами молодой человек расстегнул пальто и извлек из брючного кармана кожаное портмоне. - Я не нуждаюсь, - покраснел Антошин. - У меня есть теплый угол и всегда найдется что поесть... Но я хотел бы... Можно мне пожать вашу руку?.. - С удовольствием, - удивленно ответил молодой человек. - Вот вам моя рука. Я вам искренне желаю счастья... А связь с деревней, со своими деревенскими родичами вы поддерживаете? - Я с ними даже не знаком. - А вот это зря. Связь с деревней надо поддерживать. Вы производите впечатление вполне интеллигентного рабочего, а связь с деревней давала бы вам возможность полней разбираться в важнейших вопросах нашей жизни. Не так ли?.. Ну, вы меня извините. Я тороплюсь. Простите, как ваше имя-отчество? - Георгий Васильевич. - Итак, еще раз желаю вам счастья, Георгий Васильевич. - И вам тоже, - сказал Антошин. Молодой человек улыбнулся, приветливо помахал рукой в домашней вязаной варежке, сделал несколько шагов, обернулся, на ходу вполголоса промолвил: "А связь с деревней обязательно поддерживайте!", пересёк Воздвиженку и, видимо на всякий случай, из соображений конспирации, пошел переулком в сторону Знаменки. - Одну минуточку! - нагнал его Антошин. - Только одну минуточку! Чтобы еще раз увидеть дорогое лицо, он решил задать вопрос, ответ на который он себе уже давно дал. Молодой человек остановился. Лицо его выражало нетерпение. - Я вас слушаю, Георгий Васильевич. - Скажите мне, пожалуйста, если человек определенно знает, что народное дело победит, даже знает, когда точно оно победит, обязан ли он включаться в борьбу за дело рабочего класса? И Антошин довольно глупо добавил: - Вы меня не опосайтесь. Я - не шпик. - Ах, вы не шпик? - проговорил молодой человек, и его лицо приняло хитрое-прехитрое выражение. - А что это за странное такое слово - "шпик"? Признаться, я такого слова сроду не слыхивал... Так, значит, вы говорите, что знаете даже точно дату, когда победит народное Дело? Мне остается только искреннейшим образом вам позавидовать... Правда, лично я политикой не занимаюсь... - А надо ли, если человек определенно знает, что... - Конечно, надо, - перебил Антошина молодой человек, - без-ус-ловно надо. Даже, я сказал бы, тем более надо... А что касается точной даты, то я вам черт-товски завидую!.. Он сделал еще несколько шагов, снова обернулся, снова бросил быстрый смеющийся взгляд на теперь уже нарочно отставшего от него Антошина, прощально приподнял шапку, обнажив при этом изрядную, не по возрасту, лысину, обрамленную курчавившимися рыжеватыми волосами, крикнул: "Застегните полушубок, простудитесь!", снова махнул рукой и вскоре скрылся во мраке плохо освещенного переулка... III Подпоручик отпустил наконец злосчастного городового, и тот, словно сорвавшись с цепи, зашагал по тому же переулку, как бы вдогонку молодому человеку. И хотя Антошину было из истории партии известно, что вечер этот прошел для Владимира Ильича вполне благополучно, ему все-таки поначалу стало жутковато. Видимо, Владимир Ильич прошел на квартиру к Кушенскому не через ворота, а каким-то другим ходом, потому что Антошин его так больше и не увидел. Антошин орудовал деревянной лопатой. Ему стало жарко. Он сбросил полушубок, и никогда ему не работалось так легко и весело. Где-то совсем рядом, в каком-нибудь десятке метров, молодой Ленин разбивал в это же самое время в пух и прах признанного и самоуверенного теоретика и главаря российского Легального народничества! Он вспоминал донесение агента охранного отделения: "...Присутствовавший на вечере известный обоснователь теории народничества "В. В." (врач Василий Павлович Воронцов) вынудил своей аргументацией Давыдова замолчать, так что защиту взглядов последнего принял на себя некто Ульянов (якобы брат повешенного), который и провел эту задачу с полным знанием дела". "С полным знанием дела"!" - С удовольствием повторял про себя Антошин и только сейчас сообразил, что молодой человек за все время их разговора так ни разу и не подтвердил, что он точно и есть Владимир Ильич Ульянов, даже просто Владимир Ильич. Сообразил и даже засмеялся от восхищения, как ловко это получилось. "Конспирация!" - довольно неосторожно произнес он вслух. - Чего? - спросил дворник, тяжко переживавший приближение расчета с Антошиным. - Собираться, говорю, - нашелся Антошин. - Собираться мне пора. Плати, господин старший дворник, денежки. Работа исполнена в срок и полностью. - А я тут и старший, и младший, и всякий иной, - мрачно отозвался дворник. - На, получай. - Он вручил Антошину четвертак. Подумал, вздохнул и добавил еще пятак. - Засим будь здоров, пиши письма. - Так тут же всего тридцать копеек! - А это ни по-твоему, ни по-моему. Самый что ни на есть справедливый расчет. - Так ведь мы на сорока копейках договорились! - А ну, поговори у меня!.. - Ты мне зубы не заговаривай! - рассвирепел Антошин. - Договорились на сорока копейках, плати сорок! - А вот я сейчас свистну, придет, конечно, городовой, - лениво протянул дворник. - Пачпорт спросит, всякое такое... - Эх ты, - сказал тогда Антошин, - мало вас били таких в семнадцатом году! - В каком, говоришь? - полюбопытствовал дворник. Он понял, что спорный гривенник уже остался напрочно в его кармане, и потому настроен был сейчас более или менее миролюбиво. - В одна тысяча девятьсот семнадцатом, вот в каком! - Дурак! - незлобиво заметил дворник. - Не было еще такого года. - Будет. И ты до него доживешь. Ты здоровый. - Я здоровый, - охотно согласился дворник. - Я доживу... Видно, кончилась вечеринка у сына коллежского асессора Кушенского. Из ворот вышли, подчеркнуто не обращая друг на друга внимания, как незнакомые, несколько молодых людей и девушек, молча разошлись. Одни направо, другие налево, двое или трое перешли на противоположный тротуар и там разошлись. Потом, уважительно поддерживаемый под руку студентом-универсантом, выплыл из ворот невысокий, плотного сложения пожилой человек с довольно кислым лицом. Он брюзгливо молчал, а студент что-то быстро и с некоторый подобострастием говорил ему, потрясая свободной рукой и кому-то грозясь. "По описаниям похоже, сам господин "В. В." собственной персоной", - не без злорадства подумал Антошин, сразу позабыв о коварном дворнике. - А главное, уважаемый Василий Павлович... - донеслись до него слова студента. "Он самый! - с удовлетворением заключил Антошин. - "В. В."!.. С легким вас паром, Василий Павлович!.." Прошло еще две-три минуты, и с нарочито беззаботным видом прошел мимо дворника... Конопатый, увидел Антошина и помрачнел. "Все!.. - сокрушенно подумал Антошин. - Решит, что я шпик... Теперь уже обязательно". Он еще некоторое время для вида переругивался с дворником, все не теряя надежды, что ему посчастливится еще раз увидеть Владимира Ильича, но так и не дождался. "Некто Ульянов" покинул дом Залесской другим путем, не через ворота. ГЛАВА СЕДЬМАЯ I - Ты только смотри не сказывай, что грамотный, - предупредила напоследок Ефросинья, снаряжая Антошина в далекий путь, на Пресненскую заставу. - На Прохоровне грамотных ужас как не жалуют. - Она сунула ему в карман полушубка кусок ситного, завернутого в чистую тряпицу, перекрестила, сказала: - Ну, с богом! Показались из-за полога лохмы еще не совсем очухавшейся от сна Шурки. Вопреки своему обыкновению, она была серьезна. - Ни пуха тебе, ни пера! - крикнула она ему, махая голой рукой. - Чтобы достал себе работу самую хорошую!.. Чтобы жалованье положили хорошее!.. На этом ее запасы серьезности исчерпались. - ...А то не на что будет петушков мне покупать!.. Фыркнула от восторга и пропала за пологом. Антошин надел рукавицы. В правой приятно холодил руку серебряный четвертак, тот самый, заработанный вчера вечером возле дома Залесской. И снова, в который уже раз за последние несколько часов, Антошина охватило чувство несказанного, никогда до того еще не пережитого полного счастья. Он снова вспомнил Большой Кисловский, газовый фонарь, молодого человека в шапке пирожком, его бородку, его милый, юношеский басок... Он встретился, он разговаривал с Лениным!.. Он был уверен, что это был именно Ленин!.. Он вытряхнул монету из рукавицы. Потертый четвертак с портретом Александра Второго, убитого тринадцать лет тому назад (подумать только, всего тринадцать лет тому назад!) героями "Народной воли". Бакенбарды. Пышные усы с подусниками. "Убиенный"! Очень приятно, господин император всея Руси, что вы "убиенный"! И внучек ваш, Николка, тоже, дайте срок, будет "убиенный". А что он заработал тридцать копеек, это совсем не плохо. Первый его заработок в царской валюте. И при каких обстоятельствах!.. Ко всему прочему, оказывается, он богат. У Ефросиньи на хранении его двадцать три рубля сорок копеек. Было двадцать три рубля пятьдесят пять. Но пятнадцать копеек он истратил на извозчика, когда отвозил Дусю на Казенный переулок. Думал, что Ефросинья просто дала ему на расходы. А это были его деньги. Ефросинья сегодня утром удивилась, как это он мог забыть о своих деньгах. Сдал ей на хранение, как только прибыл из деревни, и ни разу не вспомнил, пока она ему не напомнила. А как он мог помнить то, что произошло до того, как он попал в девятнадцатое столетие? Антошин вышел в ворота. Было холодно, сумеречно, противно. Кто-то долговязый тронул его за рукав, когда он вышел на улицу. Так и есть - Сашка Терентьев, ехидный, злой, приторно сладкий. - Здрасьте, господин Антошин! - сказал он. - Чтой-то вас не видать. . - Болел я, - попытался отмахнуться Антошин. Но Сашка не собирался отпускать его. - И вчерась изволили болеть? - И вчера. - А которое вам дело было доверено, то оно как, позвольте у вас узнать? - Говорю ведь, хворал. - А между тем дамочек допоздна провожать - это вы не больные, господин Антошин. - Нельзя было ее одну ночью отпускать, пришлось проводить. - Не будет тебе никаких от меня денег! - перешел на "ты" Сашка. - Не будет, не надо. - Отказываешься, значит? - Иду на работу наниматься... Если согласен, чтобы я в свободное время, пожалуйста. - Ты поставлен был от меня почти что государственную службу исполнять, а ты шатай-болтай, через пень-колоду!.. Ничего не замечал за тем человеком? - Ничего. Он дома сидит. - Не все время. Куда-то он ходит. - Не видал, чтобы он ходил. Может, когда я обедаю или сплю. - Чересчур часто, господин Антошин, обедать изволите. И спите, как грудное дите. Эдак вы и царство небесное проспите. - Постараюсь не проспать... Пусти, мне пора идти. - Иди-иди! Только смотри, не забреди куда не надо! - Хорошо, постараюсь. - И еще, - тут Сашка вцепился с силой в руку Антошина, - и еще я тебе совершенно задарма хочу один совет дать... - Не нужны мне твои советы. Пусти!.. - Ай, нужны!.. Ты меня, Рязань косопузая, ухом слушай, а не брюхом. Я тебе добра желаю. - Хорошо, слушаю. - Христом-богом советую, отстань ты от Дуськи, а то оч-чень тебе плохо придется... Мне ведь только одно словечко кому надо шепнуть, и тебя с любой фабрики, с любого завода коленкой под зад, и будьте здоровы... Ты меня слушайся... Я для твоей же пользы... Отстань, говорю я тебе, от Дуськи. Она тебе не пара. - А я за нею и не ухаживаю. - Не ухаживаешь? А на извозчике кто ее катал? Он уже успел разведать про извозчика! Ну и проныра! - Ей по дороге плохо стало, пришлось подвезти. - А ты всех, кому плохо делается, подвозишь? - Да ну тебя, - сказал Антошин. - Не ухаживаю я за Дусей... И тебе не советую. - Это почему ж такое? А ежели она мне нравится? - Ты ей, кажется, не шибко нравишься. - А если тебе кажется, ты перекрестись. - Знаешь что, - рассердился Антошин, - оставь ты меня в покое! - Значит, от выгодной работы отказываешься. От государственной работы, можно сказать, от службы царю-отечеству... Что-то у меня против тебя подозрение получается... - Я ж тебе говорил, мне надо на постоянную работу поступать. Мне специальность получить требуется. - Отказываешься, значит? Ну что ж, обходился я без тебя и сейчас, бог даст, обойдусь очень даже прекрасно. Катись!.. Только ты еще раз хорошенечко подумай. Может, еще передумаешь... Я ведь тебя жалеючи... В случае чего ищи меня в дворницкой. Я там после обеда буду... Сашка выпустил наконец рукав антошинского полушубка и растаял в ранних сумерках, словно в омут нырнул. Но Антошин не сомневался, что Сашка его так не оставит, проследит, куда он пойдет наниматься, и постарается использовать свои полицейские связи, чтобы доказать, что, слава богу, чего-чего, а не дать человеку устроиться на работу - это ему раз плюнуть. Поэтому Антошин решил замести свои следы, сбить с толку Сашку и пошел не по направлению к Пресненской заставе, а в противоположную сторону, к Трубной площади. Ноги сами привели его в Последний переулок. Он остановился около неказистого трехэтажного кирпичного здания, узнал подъезд, около которого они с Галкой обычно прощались. Подъезд был все тот же. Только не было над ним электрической лампочки. Надо было подняться на третий этаж, и первой по левую руку была дверь, которую Галка иначе не называла как "портальный въезд в нашу родовую фатеру", потому что "проживает в ней древний род Бредихиных аж с последних недель позднего палеозоя". Он поднялся на третий этаж и увидел знакомую дверь. На пухлой черной клеенке мерцала в полумраке медная дощечка: "Николай Парамонович Бредихин". Он хотел постоять около заветной двери, но из соседней квартиры вышла женщина с орущим младенцем на руках, подозрительно глянула на Антошина, и ему не оставалось ничего другого, как медленно, под пристальным ее взглядом, спуститься:ла улицу. . Не было влюбленного, на долю которого выпали бы страдания, столь тяжкие, неизбывные и необыкновенные! Чья разлука с возлюбленной могла сравняться с его разлукой! Он постоял бы хоть возле подъезда, но дворник, широко, как сеятель на ниве, швырявший песок на скользкий и крутой тротуар, угрожающе уставился в Антошина, потому что дурного люда в этом районе шлялось видимо-невидимо. Тогда Антошин свернул налево, в сторону Сретенки, и носом к носу столкнулся... с Галкой! На ее пышных волосах, заплетенных в тяжелую косу, смешно высилась этаким нелепым черным пирожком форменная гимназическая шляпка с крошечным гербом над левым ее ушком. В тонкой, но крепкой руке она легко держала увесистую кошелку с продуктами. Бегала, видно, до гимназии в лавку за провизией. Антошин невольно подался в ее сторону, и дворник застыл с горстью песка в руке, готовый защищать свою жиличку от подозрительного мужичонки. Но Антошин и сам остановился. Он только растроганно смотрел на беззаботно обходившую его девушку. Он знал, что это не Галка. Он не раз видел ее выгоревшую от времени фотокарточку в старомодной багетной рамочке. Это была всего только будущая двоюродная бабушка еще не родившейся Галки Бредихиной. - А ну, проходи! - на всякий случай прикрикнул на него дворник. - Чего зенки выпятил на барышню! Все еще не в силах оторвать глаза от девушки, Антошин сделал шаг в сторону, поскользнулся и грохнулся на обледеневший тротуар. И сразу, как той, первой ночью в подвале Малаховых, острая, нестерпимая боль в боку ударила Антошина. Он не удержался, охнул. Девушка оглянулась, безразлично хмыкнула, нырнула в подъезд. А дворник сказал Антошину: - Раззява! Под ноги смотреть надо... Тут тебе не деревенская улица, а плитувар!.. Стараясь не стонать, Антошин поднялся на ноги, неизвестно чего ради с