10 Элиав хотел что-то сказать. Но царица притянула его к себе и прильнула к его рту своими жаркими губами и языком. Это продолжалось' мучительна долго. Потом, внезапно оторвав юношу от себя, она сказала коротко и повелительно: -- Иди; -- Я иду, -- ответил покорно Элиав. XII И была седьмая ночь великой любви Соломона. Странно тихи и глубоко нежны были в эту ночь ласки царя и Суламифи. Точно какая-то задумчивая печаль, осторожная стыдливость, отдаленное предчувствие окутывали легкою тенью их слова, поцелуи и объятия. Глядя в окно на небо, где ночь уже побеждала догорающий вечер, Суламифь остановила свои глаза на яркой голубоватой звезде, которая трепетала кротко и нежно. -- Как называется эта звезда, мой возлюбленный? -- спросила она. -- Это звезда Сопдит, -- ответил царь. -- Это священная звезда. Ассирийские маги говорят нам, что души всех людей живут на ней после смерти тела. -- Ты веришь этому, царь? Соломон не ответил. Правая рука его была под головою Суламифи, а левою он обнимал ее, и она чувствовала его ароматное дыхание на себе, на волосах, на виске. . -- Может быть, мы увидимся там с тобою, царь, после того как умрем? -- спросила тревожно Суламифь. Царь опять промолчал. ! -- Ответь мне что-нибудь, возлюбленный, -- робко попросила Суламифь. Тогда царь сказал: 1 -- Жизнь человеческая коротка, но время бесконечно, и вещество бессмертно. Человек умирает и утучняет гниением своего тела землю, земля вскарм- 311 ливает колос, колос приносит зерно; человек поглощает хлеб и питает им свое тело. Проходят тьмы и тьмы-тем веков, все в мире повторяется, -- повторяются люди, звери, камни, растения. Во многообразном круговороте времени и вещества повторяемся и мы с тобою, моя возлюбленная. Это так же верно, как и то, что если мы с тобою наполним большой мешок доверху морским гравием и бросим в него всего лишь один драгоценный сапфир, то, вытаскивая много раз из мешка, ты все-таки рано или поздно извлечешь и драгоценность. Мы с тобою встретимся, Суламифь, и мы не узнаем друг друга, но с тоской и с восторгом будут стремиться наши сердца навстречу, потому что мы уже встречались с тобою, моя кроткая, моя прекрасная Суламифь, но мы не помним этого. -- Нет, царь, нет! Я помню. Когда ты стоял под окном моего дома и звал меня: "Прекрасная моя, выйди, волосы мои полны ночной росою!" -- я узнала тебя, я вспомнила тебя, и радость и страх овладели моим сердцем. Скажи мне, мой царь, скажи, Соломон: вог, если завтра я умру, будешь ли ты вспоминать свою смуглую девушку из виноградника, свою Суламифь? И, прижимая ее к своей груди, царь прошептал, взволнованный: -- Не говори так никогда... Не говори так, о Сула-мкфь1 Ты избранная богом, ты настоящая, ты царица души моей.... Смерть не коснется тебя... Резкий медный звук вдруг пронесся над Иерусалимом. Он долго заунывно дрожал и колебался в воздухе, и когда замолк, то долго еще плыли его трепещущие отзвуки. -- Это в храме Изиды окончилось таинство, -- сказал царь. -- Мне страшж>, прекрасный мой! -- прошептала Суламифь. -- Темный ужас проник в мою душу... Я не хочу -- смерти... Я еще не успела насладиться твоими объятиями... Обоими меня... Прижми меня к себе крепче... Положи меня, как печать, на'сердце твоем, как печать на мышце твоей!.. 312 -- Не бойся смерти, Суламифь! Так же сильна, как и смерть, любовь... Отгони грустные мысли... Хочешь, я расскажу тебе о войнах Давида, о пирах и охотах фараона Суссакима? Хочешь ты услышать одну из тех сказок, которые складываются в стране Офир?.. Хочешь, я расскажу тебе о чудесах Вакрамадитья? -- Да, мой царь. Ты сам знаешь, что, когда я слушаю тебя, сердце мое растет от радости! Но я хочу тебя попросить о чем-то... -- О Суламифь, -- все, что хочешь! Попроси у меня мою жизнь -- я с восторгом отдам ее тебе. Я буду только жалеть, что слишком малой ценой заплатил за твою любовь. Тогда Суламифь улыбнулась в темноте от счастья и, обвив царя руками, прошептала ему на ухо: -- Прошу тебя, когда наступит утро, пойдем вместе туда... на виноградник... Туда, где зелень и кипарисы и кедры, где около каменной стенки ты взял руками мою душу... Прошу тебя об этом, возлюбленный... Там снова окажу я тебе ласки мои... В упоении поцеловал царь губы своей милой. Но Суламифь вдруг встала на своем ложе и прислушалась. -- Что с тобою, дитя мое?.. Что испугало тебя? -- спросил Соломон. -- Подожди, мой милый... сюда идут... Да... Я слышу шаги... Она замолчала. И было так тихо, что они различали биение своих сердец. Легкий шорох послышался за дверью, и вдруг она распахнулась быстро и беззвучно. -- Кто там? -- воскликнул Соломон. Но Суламифь уже спрыгнула с ложа, одним движением метнулась навстречу темной фигуре человека с блестящим мечом в руке. И тотчас же, пораженная насквозь коротким, быстрым ударом, она со слабым, точно удивленным криком упала на пол. Соломон разбил рукой сердоликовый экран, закрывавший свет ночной лампады. Он увидал Элиава, который стоял у двери, слегка наклонившись над телом девушки, шатаясь, точно пьяный. Молодой воин 313 под взглядом Соломона поднял голову и, встретившись глазами с гневными, страшными глазами царя, побледнел и застонал. Выражение отчаяния и ужаса исказило' его черты. И вдруг, согнувшись, спрятав в плащ голову, он робко, точно испуганный шакал, стал выползать из комнаты. Но царь остановил его, сказав только три слова: -- Кто принудил тебя?' Весь трепеща и щелкая зубами, с глазами, побелевшими от страха, молодой воин уронил глухо: -- Царица Астис... -- Выйди, -- приказал Соломон. -- Скажи очередной страже, чтобы она стерегла тебя. Скоро по бесчисленным комнатам дворца забегали люди с огнями. Все покои осветились. Пришли врачи, собрались военачальники и друзья царя. Старший врач сказал: -- Царь, теперь не поможет ни наука, ни бог. Когда извлечем меч, оставленный в ее груди, она тотчас же умрет. Но в это время Суламифь очнулась и сказала со спокойною улыбкой: -- Я хочу пить. И, когда напилась, она с нежной, прекрасной улыбкою остановила свои глаза на царе и уже больше не отводила их; а он стоял на коленях перед ее ложем, весь обнаженный, как и она, не замечая, что его колени купаются в ее крови и что руки его обагрены алою кровью. Так, глядя на своего возлюбленного и улыбаясь кротко, говорила с трудом прекрасная Суламифь: -- Благодарю тебя, мой царь, за все: за твою любовь, за твою красоту, за твою мудрость, к которой ты позволил мне прильнуть устами, как к сладкому источнику. Дай мне поцеловать твои руки, не отнимай их от моего рта до тех пор., пока последнее дыхание не отлетит от меня. Никогда не было и не будет женщины счастливее меня. Благодарю тебя, мой царь, мой возлюбленный, мой прекрасный. Вспоминай изредка о твоей рабе, о твоей обожженной солнцем Суламифи. 314 И царь ответил ей глубоким, медленным голосом:' -- До тех пор, пока люди будут любить друг друга, пока красота души и тела будут самой лучшей и самой сладкой мечтой в мире, до тех пор, клянусь тебе, Суламифь, имя твое во многие века будет произноситься с умилением и благодарностью. К утру Суламифи не стало. Тогда царь встал, велел дать себе умыться и надел самый роскошный пурпуровый хитон, вышитый золотыми скарабеями, и возложил на свою голову венец из кроваво-красных рубинов. После этого он подозвал к себе Ванею и сказал спокойно: -- Ванея, ты пойдешь и умертвишь Элиава. Но старик закрыл лицо руками и упал ниц перед царем. -- Царь, Элиав -- мой внук! -- Ты слышал меня, Ванея? -- Царь, прости меня, не угрожай мне своим гневом, прикажи это сделать кому-нибудь другому. Элиав, выйдя из дворца, побежал в храм и схватился за рога жертвенника. Я стар, смерть моя близка, я не смею взять на свою душу этого двойного преступления. Но царь возразил: -- Однако, когда я поручил тебе умертвить моего брата Адонию, также схватившегося за священные рога жертвенника, разве ты ослушался меня, Ванея? -- Прости меня! Пощади меня, царь! -- Подними лицо твое, -- приказал Соломон. И когда Ванея поднял голову и увидел глаза царя, он быстро встал с пола и послушно направился к выходу. Затем, обратившись к Ахиссару, начальнику и смотрителю дворца, он приказал: -- Царицу я не хочу предавать смерти, пусть она живет, как хочет, и умирает, где хочет. Но никогда она не увидит более моего лица. Сегодня, Ахиссар, ты снарядишь караван и проводишь царицу до гавани в Иаффе, а оттуда в Египет, к фараону Суссакиму. Теперь пусть все выйдут. 315 И, оставшись один лицом к лицу с телом Сула-мифи, он долго глядел на ее прекрасные черты. Лицо ее было бело, и никогда оно не было так красиво при ее жизни. Полуоткрытые губы, которые всего час тому назад целовал Соломон, улыбались загадочно и блаженно, и зубы, еще влажные, чуть-чуть поблескивали из-под них. Долго глядел царь на свою мертвую возлюбленную, потом тихо прикоснулся пальцами к ее лбу, уже "ачавшему терять теплоту жизни, и медленными шагами вышел из покоя. За дверями его дожидался первосвященник Аза-рия, сын Садокии. Приблизившись к царю, он спросил: -- Что нам делать с телом этой женщины? Теперь суббота. И вспомнил царь, как много лет тому назад скончался его отец и лежал на песке, и уже начал быстро разлагаться. Собаки, привлеченные запахом падали, уже бродили вокруг него с горящими от голода и жадности глазами. И, как и теперь, спросил его первосвященник, отец Азарии, дряхлый старик: -- Вот лежит твой отец, собаки могут растерзать его труп... Что нам делать? Почтить ли память царя и осквернить субботу, или соблюсти субботу, но оставить труп твоего отца на съедение собакам? Тогда ответил Соломон: -- Оставить. Живая собака лучше мертвого льва. И когда теперь, после слов первосвященника, вспомнил он это, то сердце его сжалось от печали и страха. Ничего не ответив первосвященнику, он пошел дальше, в залу судилища. Как и всегда по утрам, двое его писцов, Елихофер и Ахия, уже лежали на циновках, по обе стороны трона, держа наготове свертки папируса, тростник и чернила. При входе царя они встали и поклонились ему до земли. Царь же сел на свой трон из слоновой кости с золотыми украшениями, оперся локтем на спину золотого льва и, склонив голову на ладонь, приказал: 316 -- Пишите! "Положи меня, как печать, на сердце твоем, как перстень на руке твоей, потому что крепка, как смерть, любовь, и жестока, как ад, ревность: стрелы ее -- стрелы огненные". И, помолчав так долго, что писцы в тревоге затаили дыхание, он сказал: -- Оставьте меня одного. И весь день, до первых вечерних теней, оставался  царь один на один со своими мыслями, и никто не осмелился войти в громадную, пустую залу судилища. МОРСКАЯ БОЛЕЗНЬ Море в гавани было грязно-зеленого цвета, а дальняя песчаная коса, которая врезалась в него на горизонте, казалась нежно-фиолетовой. На молу пахло тухлой рыбой и смоленым канатом. Было шесть часов вечера. На палубе прозвонили в третий раз. Пароходный гудок засипел, точно он от простуды никак не мог сначала выдавить из се.бя настоящего звука. Наконец ему удалось прокашляться, и он заревел таким низким, мощным голосом, что все внутренности громадного судна задрожали в своей темной глубине. Он ревел нескончаемо долго. Женщины на пароходе, зажав уши ладонями, смеялись, жмурились и наклоняли вниз головы. Разговаривающие кричали, но казалось, что они только шевелят губами и улыбаются. И когда гудок перестал, всем вдруг сделалось так легко и так возбужденно-весело, как это бывает только в последние секунды перед отходом парохода. -- Ну, прощайте, товарищ Елена, -- сказал Васю-тинский.--Сейчас будут убирать сходни. Иду. -- Прощайте, дорогой, -- сказала Травина, подавая ему руку. -- Спасибо вам за все, за все. В вашем кружке прямо душой возрождаешься. 318 -- И вам спасибо, милая. Вы нас разогрели. Мы, знаете, больше теоретики, книгоеды, а вы нас как живой водой вспрыснули. Он, по обыкновению, тряхнул ее руку, точно действовал насосом, больно сжав ей пальцы обручальным кольцом. -- А качки вы все-таки не бойтесь, -- сказал он. -- У Тарханкута вас действительно немного поваляет, но вы ложитесь заранее на койку, и все будет чудесно. Супругу и повелителю поклон. Скажите ему, что все мы с нетерпением ждем его брошюрку. Если здесь не удастся тиснуть, отпечатаем за границей... Соскучились небось? -- спросил он, не выпуская ее-руки и с фамильярным ласковым лукавством заглядывая ей в глаза. Елена улыбнулась. -- Да. Есть немножко. -- То-то. Я уж вижу. Шутка ли, помилуйте -- десять дней не видались! Ну, addio, mio carissimo amico'. Всем знакомым ялтинцам привет. Чудесная вы, ей-богу, человечица. Прощайте. Всего хорошего. Он сошел на мол и стал как раз напротив того места, где стояла Елена, облокотившаяся на буковые перила борта. Ветер раздувал его серую крылатку, и сам он, со своим высоким ростом и необычайной худобой, с остренькой бородкой и длинными седеющими волосами, которые трепались из-под широкополой, черной шляпы, имел в наружности что-то добродушно-и комично-воинственное, напоминавшее Дон-Кихота, одетого по моде радикалов семидесятых годов. И когда Елена, глядя на него сверху вниз, подумала о бесконечной доброте и душевной детской чистоте этого смешноватого человека, о долгих годах каторги, перенесенной им; о его стальной непоколебимости в деле, о его безграничной вере в близость освобождения, о его громадном влиянии на молодежь -- она почувствовала в этой комичности что-то бесконечно ценное, умиляющее и прекрасное. Васютинский был первым руководителем ее и ее мужа на революцион- 1 Прощайте, мой дорогой товарищ (мал.). 319 ном поприще. И теперь, улыбаяоь ему сверху и кивая головой, она жалела, что не поцеловала на прощанье у него руку и не назвала его учителем. Как бы он сконфузился, бедный! Кран паровой лебедки поднялся в последний раз кверху, точно гигантская удочка, таща на конце цепи раскачивающуюся и вращающуюся массу чемоданов и сундуков. -- Все готово! -- крикнули снизу. -- Убирай сходни! -- ответили наверху из рубки и засвистали. Н'осилыцики в синих блузах подняли с обеих сторон сходн-ю на плечи и отнесли ее в сторону. Под пароходом что-то забурлило и заклокотало. По молу проходила грязнолицая, оборванная девочка с корзиной цветов, которые она тоном нищенки предлагала провожающим: -- Бя-я-рин, купите цветучков! Васютинский выбрал у нее небольшой букетик полуувядших фиалок и бросил его кверху, через борт, задев по шляпе почтенного седого господина, который от неожиданности извинился. Елена подняла цветы и, глядя с улыбкой на Васютинского, приложила их к губам. А пароход, повинуясь свисткам и команде и выплевывая из боковых нижних отверстий каскады пенной воды, уже заметно отделился от пристани. Он, точно большое мудрое животное, сознающее свою непомерную силу и боящееся ее, осторожно, боком отваливал от берега, выбираясь на свободное пространство. Елена долго еще видела Васютинского, возвышавшегося головой над соседями. Он ритмически подымал и опускал над головой свою бандитскую шляпу. Елена отвечала ему, размахивая платком., Но мало-помалу все люди на пристани слились в одну темную, сплошную массу, над которой, точно рой пестрых-бабочек, колебались платки, шляпы и зонтики. В Ялте теперь был разгар пасхального сезона, и поэтому с пароходом ехало необыкновенно много народа. Вся корма, все проходы между бортами и пассажирскими помещениями, все скамейки и шпили, все 320 коридоры и диваны в салонах были завалены и затисканы людьми, тюками, чемоданами, верхней одеждой. Назойливо и скучно кричали грудные дети, пароходные официанты увеличивали толкотню, носясь по пароходу взад и вперед без всякой нужды; женщины, как и всегда они делают в публичных местах, застревали со своей болтовней именно там, где всего сильнее кипела суета, -- в дверях, в узких переходах; они заграждали обще.е движение и упорно не давали никому дороги. Трудно было себе вообразить, как разместится вся эта масса. Но мало-помалу все утолклось, улеглось, пришло в порядок, и когда пароход, выйдя на середину гавани и не стесняясь больше своей осторожностью, взял полный ход, -- на палубе уже стало просторно. а Травина стояла на корме, глядя назад, на уходящий город, который белым амфитеатром подымался вверх по горам и венчался полукруглой беседкой из тонких колонн. Глазу было ясно заметно то место, где спокойный, глубокий синий цвет моря переходил в жидкую и грязную зелень гавани. Далеко у берега, как голый лес, возвышались трубы, мачты и реи судов. Море зыбилось. Внизу, под винтом, вода кипела белыми, как вспененное молоко, буграми, и далеко за пароходом среди ровной широкой синевы тянулась, чуть змеясь, узкая зеленая гладкая дорожка, изборожденная, как мрамор, пенными, белыми причудливыми струйками. Белые чайки, редко и тяжело маша крыльями, летели навстречу пароходу к земле. Еще не.качало, но Елена, которая не успела пообедать в городе и рассчитывала поесть на пароходе, вдруг почувствовала, что потеряла аппетит. Тогда она спустилась вниз, в глубину каютных отделений, и попросила у горничной дать ей койку. Оказалось, однако, что все места заняты. Краснея от стыда за себя и за другого человека, она вынула из портмоне рубль и неловко протянула его горничной. Та отказалась. 321 '- Я бы, барышня, с моим удовольствием, только, ей-богу, ни одного местечка. Даже свое помещение уступила одной даме. Вот в Севастополе будет посвободнее. Елена опять вышла на палубу. Сильный ьетер, дувший навстречу пароходу, облеплял вокруг ее ног платье и заставлял ее нагибаться вперед и придерживать рукой край шляпы. Старый, маленький, красноносый боцман прилаживал к правому борту кормы какой-то медный цилиндрический инструмент с циферблатом и стрелкой. В левой руке у него был бунт из белого плотного шнура, свернутого правильными спиралями и оканчивавшегося медной гирькой с лопастями по бокам. Прикрепив прочно медный инструмент к борту, боцман пустил гирьку на отвес, быстро развертел ее правой рукой, так что она вместе с концом шнура образовала сплошной мреющий круг, и вдруг далеко метнул ее назад, туда, куда уходила зелено-белая дорожка из-под винта. И в том, как гирька со свистом описывала длинную дугу, в той скорости, с которой потом сбегали с левой руки боцмана свернутые круги, а главное -- в деловой небрежности, с какой он это делал, Елена почувствовала особенное, специальное морское щегольство. У нее был необыкновенно зоркий глаз на эти мелочи. Затем, когда гирька, скрывшись из глаз, бултых-' нула далеко за пароходом. в воду, боцман вставил оставшийся у него в руке свободный конец с крючком в заднюю стенку инструмента. -- Что это такое? -- спросила Травина. -- Лаг! -- сердито ответил боцман. Но, обернувшись и увидев ее милое детское лицо, он добавил мягче: -- Это лаг, барышня. Стало быть, перо в воде вертится, потому как с крыльями, стало быть, и лаглинь вертится. А тут вот жубчатки и стрелка. Мы, стало быть, смотрим на стрелку и знаем, сколько узлов прошли. Потому как этот берег скроем, а тот откроем только утром.' Это у нас называется лаг, --барышня. 322 Елена была уже два года замужем, но ее очень часто называли барышней, что иногда льстило ей, а иногда причиняло досаду. Она и в самом деле была похожа на восемнадцатилетнюю девушку со своей тонкой, гибкой фигурой, маленькой грудью и узкими бедрами, в простом костюме из белой, чуть желтоватой шершавой кавказской материи, в простой английской-соломенной шляпе с черной бархаткой. Помощник капитана, коренастый, широкогрудый, толстоногий молодой брюнет в белом коротком кителе с золотыми пуговицами, проверял билеты. Елена за- метила его, еще входя на пароход. Он тогда стоял на палубе по одну сторону сходни, а по другую стоял юнга, ученик мореходных классов, тонкий, ловкий и стройный в своей матросской курточке мальчишка, подвижной, как молодая обезьянка. Они оба- провожали глазами всех подымавшихся женщин и делали за их спинами друг другу веселые гримасы, кивая головами, дергая бровями в их сторону и прищуривая один глаз. Елена еще издали заметила это. Она до дрожи отвращения ненавидела такие восточные красивые лица, как у этого помощника капитана, очевидно, грека, с толстыми, почти не закрывающимися, какими-то оголенными губами, с подбородком, синим от бритья и сильной растительности, с тоненькими усами колечком, с глазами черно-коричневыми, как пережженные кофейные зерна, и притом всегда томными, точно в любовном экстазе, и многозначительно бессмысленными. Но она также считала для себя унизительным проходить в таких случаях мимо незнакомых мужчин, опустив глаза, краснея и делая вид, что ничего не замечает. И потому, когда Елена переступила со сходни на палубу и ей загородили дорогу -- с одной стороны этот самый моряк, а с другой толстая старая женщина с кульками в обеих руках, которая, задохнувшись от подъема, толклась и переваливалась на одном месте, она равнодушно поглядела на победоносного брюнета и сказала, как говорят нерасторопной прислуге: -- Потрудитесь посторониться. И она с удовольствием увидела, как игривая молодцеватость мгновенно слиняла с его лица от ее уверен- 323 ного пренебрежительного тона и как он суетливо, без всякого ломанья, отскочил в сторону. Теперь он подошел к Елене, которая стояла, прислонившись к борту, и, возвращая ей билет, нарочно -- это она сразу поняла -- прикоснулся горячей щекочу-  щей кожей своих пальцев к ее ладони и задержал руку, может быть, только на четверть секунды долее, чем это было нужно. И, переведя глаза с ее обручального кольца на ее лицо и искательно улыбаясь, он спросил с вежливостью, которая должна была быть светской: -- Виноват-с. Вы, кажется, с супругом изволите ехать? -- Нет, я одна, -- ответила Елена и отвернулась от него к борту, лицом в море. Но в этот момент у нее слегка закружилась голова, потому что палуба под ее ногами вдруг показалась ей странно неустойчивой, а собственное тело необыкновенно легким. Она села на край скамейки. Город едва белел вдали в золотисто-пыльном .сиянии, и теперь уже нельзя было себе представить, что он стоит на горе. Налево плоско тянулся и пропадал в море низкий, чуть розоватый берег. III Помощник капитана несколько раз проходил мимо нее, сначала один, потом со своим товарищем, тоже моряком, в кителе с золотыми пуговицами. И хоть она не глядела на него, но каждый раз каким-то боковым чутьем видела, как он закручивал усы и подолгу оглядывал ее тающим бараньим взглядом черных глаз. Она даже услышала раз его слова, сказанные, наверное, в расчете, чтобы она услышала: -- Черт! Вот это женщина! Это я понимаю! -- Да-а, бабец!--сказал другой. Она встала, чтобы переменить место и сесть напротив, но ноги плохо ее слушались, и ее понесло вдруг вбок, к запасному компасу, обмотанному парусиной. Она еле-еле успела удержаться за него. Тут только она 324 заметила, что началась настоящая, ощутимая качка. Она с трудом добралась до скамейки на противоположном борту и упала на нее. Стемнело. На самом верху мачты вспыхнул одинокий желтый электрический свет, и тотчас же на всем пароходе зажглись лампочки. Стеклянная будка над салоном первого класса и курительная комната тепло и уютно засияли огнями. На палубе сразу точно сделалось прохладнее. Сильный ветер дул с той стороны, где сидела Елена, мелкие соленые брызги изредка долетали до ее лица и прикасались к губам, но вставать ей не хотелось. Мучительное, долгое, тянущее чувство какой-то отвратительной щекотки начиналось у нее в груди и в животе, и от него холодел лоб и во рту набиралась жидкая щиплющая слюна. Палуба медленно-медленно поднималась передним концом кверху, останавливалась на секунду в колеблющемся равновесии и вдруг, дрогнув, начинала опускаться вниз все быстрее и быстрее, и вот, точно шлепнувшись о воду, шла опять вверх. Казалось, она дышала -- то распухая, то опадая, и в зависимости от этих движений Елена ощу-' щала, как ее тело то становилось тяжелым и при-плюскивалось к скамейке, то вслед затем приобретало необычайную, противную легкость и неустойчивость. И эта чередующаяся перемена была болезненнее всего, что Елене приходилось испытывать в жизни. Город и берег давно уже скрылись из виду. Глаз свободно, не встречая препятствий, охватывал кругообразную черту, замыкавшую небо и море. Вдали бежали неровными грядами белые барашки, а внизу, около парохода, вода раскачивалась взад и вперед длинными скользящими ямами и, взмывая наверх, заворачивалась белыми пенными раковинами. -- Пардон, мадам, -- услышала Елена над собою голос. Она оглянулась и увидела все того-же черномазого помощника капитана. Он глядел на нее сладкими, тающими, закатывающимися глазами и говорил: -- Извините, если я вам позволю дать совет. Не глядите вниз, это гораздо хуже, от этого происходит 325 кружение головы. Лучше всего глядеть на какую-нибудь неподвижную точку. Например, на звезду. А лучше бы всего вам лечь. -- Благодарю вас, мне ничего не нужно, -- сказала Елена, отвернувшись от него. Но он не уходил и продолжал заискивающим, изнеженным голосом, в котором слышался привычный тон пароходного соблазнителя: -- Вы меня простите, пожалуйста, что я так подошел к вам, не имея чести... Но мне необыкновенно знакома ваша личность. Позвольте узнать, вы не ехали ли прошлым рейсом с нами- до Одессы? Э-э-э... можно присесть? -- Благодарю вас, -- сказала она, подымаясь с места и не глядя на него. -- Вы очень заботливы, но предупреждаю вас: если вы еще хоть один раз попробуете предложить мне ваши советы или услуги, я тотчас же по приезде в Севастополь телеграфирую Василию Эдуардовичу, чтобы вас немедленно убрали из Русского общества пароходства и торговли. Слышали? Она назвала первое попавшееся на язык имя и отчество. Это был старый, уморительный прием, "трюк", которым когда-то спасся один из ее друзей от преследования сыщика. Теперь она употребила его почти бессознательно, и это подействовало ошеломляющим образом на первобытный ум грека. Он поспешно вскочил со скамейки, приподнял над головой белую фуражку, и даже при слабом свете, падавшем сквозь стекла над салоном, она увидела, как он быстро и густо покраснел. -- . Ради бога... Не истолкуйте превратно... Честное слово... Вы, может быть, подумали? Ей-богу... Но в эту секунду палуба, начавшая скользить вниз, вдруг круто качнулась вбок, налево, и Елена, наверно, упала бы, если бы моряк вовремя ловко и деликатно не подхватил ее за талию. В этом объятии не было ничего умышленного, и она сказала ему несколько мягче: -- Благодарю вас, но только оставьте меня. Мне нехорошо. 326 Он приложил руку к козырьку, сказал по-морскому: "Есть!" -- и поспешно ушел. Елена забралась с ногами на скамейку, положила локти на буковые перила и, угнездив между ними голову, закрыла глаза. Моряк вдруг стал в ее глазах ничуть не опасным, а смешным и жалким трусом. Ей вспомнились какие-то глупые куплеты о пароходном капитане, которые пел ее брат, студент Аркадий -- "сумасшедший студент", как его звали в семье. Там что-то говорилось о даме, плывшей на пароходе в Одессу, о внезапно поднявшейся буре и морской болезни. Но.кап-питан любезный был, В каюту пригласил, Он лечь в постель мне дал совет И расстегнуть корсет... Шик, блеск, иммер элеган... Ей уже вспомнился мотив и серьезное длинное лицо Аркадия, произносившего говорком дурацкие слова. В другое время она рассмеялась бы воспоминанию, но теперь ей было все равно, все в мире для "ее было как-то скучно, неинтересно " вяло. Чтобы испытать себя, она нарочно подумала о Васютинском и его кружке, о муже, о приятной работе для него на ремингтоне, старалась представить давно жданную радость свидания с ним, которая казалась такой яркой и сладостной там, на берегу, -- нет, все выходило каким-то серым, далеким, равнодушным, не трогающим сердца. Во всем ее теле и в сознании осталось только тягучее, раздражающее, расслабленное состояние полуобморока. Ее кожа с ног до головы обливалась липким холодным потом. Невозможно было сжать влажных, замиравших пальцев в кулак -- так они обмякли и обессилели. Казалось, что вот-вот сейчас наступит полный обморок и забвение. Она ждала этого и боялась. Но вдруг в глазах ее стало мутно и зелено, раздражающая щекотка подступила к горлу, сердце бессильно затрепыхалось где-то глубоко внизу, в животе. Елена едва успела вскочить и наклониться над бортом. 327 На минуту ей стало как будто легче. -- Вы бы лучше походили, сударыня, -- сказал ей участливо тот самый старичок, которого Васютинский задел цветами по шляпе. Он сидел на соседней скамье и видел, как Елене сделалось дурно. -- Вы походите по воздуху и старайтесь дышать как можно реже и глубже. Это помогает. Но она только покачала отрицательно головой и опять, улегшись лицом на локоть, закрыла глаза. Ей с трудом удалось заснуть. Проспала она, должно быть, часа два и проснулась от внезапного всплеска пенной воды, которая, взмыв из-за борта, окатила ей волосы и шею. Была глубокая ночь -- темная, облачная, безлунная и ветреная. Пароход валяло с носа на корму и с боку на бок. Шел мелкий косой дождь. На палубе было .пусто, только в проходах у стен рубок, куда не достигали брызги, лежали спящие люди. За левым бортом в бесконечно далекой черноте ночи, точно на краю света, загорелась вдруг яркая, белая, светящаяся точка маяка; продержавшись с секунду, она мгновенно гасла, а через несколько секунд опять вспыхивала, и опять гасла, и опять вспыхивала через точные промежутки. Смутное нежное чувство прикоснулось вдруг к душе Елены. "Вот, -- подумала юна, -- где-то в одиночестве, на пустынном мысе, среди ночи и бури, сидит человек и следит внимательно за этими вспышками огня, и, может быть, вот сейчас, когда я думаю о нем, может быть, и он мечтает о сердце, которое в это мгновение за много верст на невидимом пароходе думает о нем с благодарностью". И ей припомнилось, как прошлой зимой ее и ее мужа вез со станции Тумы самонадеянный рязанский мальчишка. Была ночь и вьюга. Не прошло и получаса, как мальчишка потерял дорогу, и они втроем кружили по какому-то дикому сугробному полю, перерезанному канавами, возвращаясь на свои следы, 328 только что прорытые в целине. Кругом, куда бы ни глядел глаз, была одна и та же тусклая, мертвая, белесая муть, в которой сливались однотонно снег и небо. Когда лошадь попадала в канавы, всем троим приходилось вылезать из саней и идти по пояс в снегу. 'Ноги у Елены окоченели и уже начали терять чувствительность. Тихое беззлобное отчаяние овладело ею. Муж молчал, боясь заразить ее своей тревогой. Мальчишка на козлах уже больше не дергал веревочными вожжами и не чмокал на лошадь. Она шла покорным шагом, низко опустив голову. И вдруг мальчишка закричал радостно: -- Вешка! Елена сначала ничего не поняла, так как была впервые в такой глубокой деревенской глуши. Но когда она увидела большую сосновую ветку, торчавшую из снега, и другую ветку, смутно темневшую вдали сквозь ночную серую муть, и когда она узнала, что таким порядком мужики обозначают дорогу на случай метели, -- она почувствовала теплое, благодарное умиление. Кто-то, кого она, вероятно, ни разу ц жизни не увидит и не услышит, шел днем вдоль этой-дороги и. заботливо втыкал налево и направо эти первобытные маяки. Пусть он даже вовсе не думал тогда о заблудившихся путниках, как, может быть, не думает теперь сторож маяка о признательности женщины, сидящей на борту парохода и глядящей на вспышки далекого белого огня, -- но как радостно сблизить в мыслях две души, из которых одна оставила за собою бережный, нежный и бескорыстный след, а другая принимает этот дар с бесконечной любовью и преклонением. И она с восторгом подумала о великих словах, о глубоких мыслях, о бессмертных книгах, оставленных потомству: "Разве это не те же вешки на загадочном пути человечества?" Знакомый старый красноносый боцман в клеенчатом желтом пальто, с надвинутым на голову капюшо-,ном, с маленьким фонариком в руке, торопливо пробежал по палубе к лагу и нагнулся над ним, осветив 329 его циферблат. На обратном пути он узнал Елену и остановился около нее. -- Не спите, барышня? Закачало? Здесь всегда так. Тарханкут. Самое поганое место. -- Почему? -- Н-ну! Тут сколько авариев было. С одной стороны мыс, а с другой вода кружится, как в котле. Остается только узенькое место. Вот тут и угадайте. Вот как раз, где мы сейчас идем, тут "Владимир" пошел ко дну, когда его "Колумбия" саданула в бок. Так и покатился вниз. И не нашли... Здесь ямища сажен в четыреста... Наверху на капитанском мостике засвистали. Боцман рванулся было туда, но остановился и добавил торопливо: -- Эх, вижу я, барышня, мутит вас. Нехорошо это. А вы, знаете, лимончик пососите. А то раскиснете. Да. Елена встала и пошла по палубе, стараясь все время держаться руками за борта и за ручки дверей. Так она дошла до палубы третьего класса. Тут всюду в проходах, на брезенте, покрывавшем люк, на ящи-' ках и тюках, почти навалившись друг на друга, лежали, спутавшись в кучу, мужчины, женщины и дети. Иногда на них падал свет лампочек, и их лица от нездорового сна и от мучений после морской болезни казались синевато-мертвенно-бледными. Она пошла дальше. Ближе к носу парохода на свободном пространстве, разделенном пополам коновязью, стояли маленькие, хорошенькие лошадки с выхоленною шерстью и с подстриженными хвостами и гривами. Их везли в Севастополь в цирк. И жалко и трогательно, было видеть, как бедные умные животные стойко подавали тело то на передние, то на задние ноги, сопротивляясь качке, как они прищуривали уши и косили недоумевающими глазами назад, на бушующее море. Затем она сошла вниз по крутой железной лестнице во второй класс. Там заняты были все места; даже в обеденной зале на диванах, шедших вдоль по стенам, лежали одетыми бледные, стонущие люди. 339 Морская болезнь всех уравняла и заставила забыть все приличия. И часто нога еврейского комиссионера со сползающим башмаком и грязным бельем, выглядывавшим из-под панталон, почти касалась головы красивой, нарядной женщины. Но в спертом воздухе закрытого со всех сторон помещения так отвратительно пахло людьми, человеческим сонным дыханием, запахом извергнутой пищи, что Елена тотчас же быстро поднялась наверх, едва удерживая приступ тошноты. Теперь качка стала еще сильнее. Каждый раз, когда нос корабля, взобравшись на волну и на мгновение задержавшись на ней, вдруг решительно, с возрастающей скоростью врывался в воду, Елена слышала, как его борта с уханьем погружались в море и как шипели вокруг него точно рассерженные волны. И опять зеленая противная муть поплыла перед ее глазами. Лбу стало холодно, и тошно-томительное ощущение обморока овладело ее телом и всем ее существом. Она нагнулась над бортом, думая, как давеча, получить облегчение, но она видела только темное, тяжелое пространство внизу и на нем белые волны, то возникающие, то тающие. Состояние ее было настолько мучительно, что она невольно подумала о том, что если бы была возможность как-нибудь вдруг, сейчас же умереть, не сходя с места, лишь бы окончилось это ощущение медленного и отвратительного умирания, то она согласилась бы с равнодушною усталостью. Но не было возможности самой прекратить это насильственно, потому что не было ни воли, ни желания. К ней подходил все тот же помощник капитана. Теперь он с почтительным видом остановился довольно далеко от нее, расстайя ноги для устойчивости, балансируя движениями тела при качке. -- Ради бога, не рассердитесь, не растолкуйте превратно моих слов, -- сказал он вежливо, но просто. -- 331 Мне так было тяжело и прискорбно, что вы придали недавно какой-то нехороший смысл... Впрочем, может быть., я сам в этом виноват, я не спорю, но я, право, не могу видеть, как вы мучитесь. Ради бога, не отказывайтесь от моей услуги. Я до утра стою на вахте. Моя каюта остается совершенно свободной. Не побрезгуйте, прошу вас. Там чистое белье... все, что угодно. Я пришлю горничную... Позвольте мне помочь вам. Она ничего не ответила, но мысль о возможности протянуться свободно на удобной, покойной кровати и полежать одной, неподвижно, хоть полчаса, показалась ей необыкновенно приятной, почти радостной. Теперь она уже не находила никаких возражений против фатовской  наружности капитана и против его предложения. -- Прошу вас, дайте мне руку, я проведу вас, -- говорил помощник капитана с мягкой ласковостью. -- Я пришлю вам горничную, у вас будет ключ, вы можете раздеться, если вам угодно. У этого грека был приятный голос, звучавший необыкновенно искренно и почтительно, именно в таком тоне, не возбуждающем никаких сомнений, как умеют лгать женщинам опытные женолюбцы и сладострастники, имевшие в своей жизни множество легких, веселых минутных связей. К тому же воля Елены совершенно угасла, растаяла от ужасных приступов морской болезни. -- Ах, если бы вы знали, как мне тяжело! -- с трудом выговорила она, почти не двигая холодными, помертвевшими губами. -- Идемте, идемте, -- сказал он ласково и как-то трогательно, по-братски, помог ей подняться со скамейки, поддерживая ее. Она не сопротивлялась. Каюта помощника капитана была очень мала, в ней с трудом помещались кровать и маленький письменный стол, между который едва можно было втиснуть раскладную ковровую табуретку. Но все было щегольски чисто, ново и даже кокетливо. Плюшевое тигровое одеяло на кровати было наполовину открыто, 332 и свежее белье, без единой складочки, прельщало глаз сладостной белизной. Электрическая лампочка в хрустальном колпачке мягко светила из-под зеленого абажура. Около зеркала на складном умывальнике красного дерева стоял флакончик с ландышами и нарциссами. -- И вот пожалуйста... Ради бога, -- говорил помощник капитана, избегая глядеть на Елену. -- Будьте как дома, здесь вы все найдете нужное для туалета. Мой дом -- ваш дом. Это наша морская обязанность -- оказывать услуги прекрасному полу. Он рассмеялся с таким видом, который должен был показать, что последние слова -- не более, как милая, дружеская шутка, сказанная небрежно и даже грубовато-простым и сердечным малым. -- Итак, не бойтесь, пожалуйста, -- сказал он и вышел. Только раз, на одно мгновение, поворачиваясь в дверях, он взглянул на Елену, и даже не в ее глаза, а куда-то повыше, туда, где у нее начинались пышною волной тонкие золотистые волосы. Какая-то инстинктивная боязнь, какой-то остаток благоразумной осторожности вдруг встревожил Елену, но в этот момент пол каюты особенно сильно поднялся и точно покатился вбок, и тотчас же прежняя зеленая муть понеслась перед глазами женщины и тяжело заныло в груди предобморочное чувство. Забыв о своем мгновенном предчувствии, она села на кровать и схватилась рукой за ее спинку. Когда ее немного отпустило, она покрыла кровать одеялом, расстегнула кнопки кофточки, крючки лифа и непослушные крючки низкого мягкого корсета, кото-! рый сдавливал ее живот. Затем 'она с наслаждением легла на спину, опустив голову глубоко в подушки и спокойно протянув усталые ноги. Ей сразу стало до счастья легко. "Отдохну совсем и потом разденусь", -- подумала она с удовольствием. Она закрыла глаза. Сквозь опущенные веки свет лампочки приятным розовым светом ласкал глаза. Теперь покачивания парохода уже не были так мучитель- 3S3 ны. Она чувствовала, что пройдет еще немного минут, и качка успокоит ее и смежит ей глаза легким, освежающим сном. Нужно было только лишь не шевелиться. Но в дверь постучали. Она вспомнила, что не успела запереть дверь, и смутилась. Но это могла быть горничная. Приподнявшись на кровати, она крикнула: -- Войдите! Вошел помощник капитана, и вдруг ясное ощущение надвигающегося ужаса потрясло Елену. Голова у моряка была наклонена вниз, он не глядел на Елену, но у него двигались ноздри, и она даже услышала, как он коротко и глубоко дышал. -- Прошу извинения, я здесь забыл журнал, -- сказал он глухо. Он пошарил на столе, стоя рпиной к Елене и нагнувшись. У нее мелькнула мысль -- встать и тотчас же уйти из каюты, но он, точно угадывая и предупреждая ее мысль, вдруг гибким, чисто звериным движением, в один прыжок подскочил к двери и запер ее двумя оборотами ключа. -- Что вы делаете! -- крикнула Елена и беспомощно, по-детски, всплеснула руками. Он мягким, но необыкновенно сильным движением усадил ее на кровать и уселся с нею рядом. Дрожащими руками он взялся за ее кофточку спереди и стал ее раскрывать. Руки его были горячи, и точно какая-то нервная, страстно возбужденная сила истекала из них. Он дышал тяжело и даже с хрипом, и на его покрасневшем лице вздулись вверх от переносицы две расходящиеся ижицей жилы. -- Дорогая моя...--говорил он отрывисто, и в голосе его слышалась мучительная, слепая, томная страсть. -- Дорогая... Я хочу вам помочь... вместо горничной... Нет! Нет!.. Не подумайте чего-нибудь дурного... Какая у вас грудь... Какое тело... Он положил ей на обнаженную грудь горячую, воспаленную голову и лепетал, как в забытьи: -- Надо совсем расстегнуться, тогда будет лучше. Ради бога, не думайте, что я чего-нибудь... Одна минута... Только одна минута... Ведь никто не узнает... 334 Вы испытаете блаженство... Вам будет приятно... Никто никогда не узнает... Это предрассудки. Она отталкивала его, упиралась руками ему в грудь, в голову и говорила с отвращением: -- Пустите меня, гадина... Животное... Подле-ц... Ко мне никто не смел прикасаться так. В ужасе и гневе она начала кричать без слов, пронзительно, но он своими толстыми, открытыми и мокрыми губами зажал ей рот. Она барахталась, кусала его губы, и когда ей удавалось на секунду отстранить свое лицо, кричала и плевалась. И вдруг опять томительное, противное, предсмертное ощущение обморока обессилило ее. Руки и ноги сделались вялыми, как и все ее тело. -- Господи, что вы со мною сделали! -- сказала она тихо. -- Вы сделали хуже, чем убийство. Боже мой! Боже мой! В эту минуту постучали в дверь. Моряк, все еще сопя, отпер, и в каюту вошел тот веселый, похожий на ловкую обезьянку, юнга, которого видела Елена днем около сходни. -- Боже мой! Боже мой! Боже мой! -- сказала женщина, закрыв лицо руками. Наступило утро. В то время, когда разгружали людей и тюки в Евпатории, Елена проснулась на верхней палубе от легкой сырости утреннего тумана. Море было спокойно и ласково. Сквозь туман розовело солнце. Дальняя плоская черта берега чуть желтела впереди. Только теперь, когда постепенно вернулось к ней застланное сном сознание, она глубоко охватила умом весь ужас и позор прошедшей ночи. Она вспомнила помощника капитана, потом юнгу, потом опять помощника капитана. Вспомнила, как грубо, с нескрываемым отвращением низменного, пресытившегося человека выпроваживал ее этот красавец грек из своей каюты. И это воспоминание было тяжелей всего. 385 На три часа пароход задержался в Севастополе, пока длинные послушные хоботы лебедок выгружали и нагружали тюки, бочки, связки железных брусьев, какие-то мраморные доски и мешки. Туман рассеялся. Прелестная круглая бухта, окаймленная желтыми берегами, лежала неподвижно. Проворные белые и черные катеры легко бороздили ее поверхность. Быстро проносились белые лодки военного флота с Андреевским косым крестом на корме. Матросы с обнаженными шеями все, как один, далеко откидывались назад, выбрасывая весла из воды. Елена сошла на берег и, сама не зная для чего, объехала город на электрическом трамвае. Весь гористый, каменный белый город казался пустым, вымирающим, и можно было подумать, что никто в нем не живет, кроме морских офицеров, матросов и солдат, -- точно он был завоеван. Она посидела немного в городском саду, равнодушно глядя на его газоны, пальмы и подрезанные кусты, равнодушно слушая музыку, игравшую в ротонде. Потом она вернулась на пароход. В час дня пароход отвалил. Только тогда, после общего завтрака, Елена потихоньку, точно крадучись, спустилась в салон. Какое-то унизительное чувство, против'ее воли, заставляло ее избегать общества и быть в одиночестве. И для того чтобы выйти на палубу после завтрака, ей пришлось сделать над собой громадное усилие. До самой Ялты она просидела у борта, облокотившись лицом на его перила. Низкий желтый песчаный берег постепенно на'чал возвышаться, и на нем запестрели редкие темные кусты зелени. Кто-то из пассажиров сидел рядом с Еленой и по книжке путеводителя рассказывал, нарочно громко, чтобы его слышали кругом, о тех местах, которые шли навстречу пароходу, и она без всякого участия, подавленная кошмарным ужасом вчерашнего, чувствуя себя с ног до головы точно вывалянной в вонючей грязи, со скукою глядела, как развертывались перед нею прекрасные места Крымского полуострова. Проплыл мыс Фиолент, красный, крутой, с заострившимися глыбами, готовыми вот-вот сорваться 336 в море. Когда-то там стоял храм кровожадной богини -- ей приносились человеческие жертвы, и тела пленников сбрасывали вниз с обрыва. Прошла Балаклава с едва заметными силуэтами разрушенной генуэзской башни на горе, мохнатый мыс Айя, кудрявый Ласпи, Форос с византийской церковью, стоящей высоко, точно на подносе, с Байдарскими воротами, венчающими гору. А там потянулись среди густой зелени садов и парков между зигзагами белой дороги-белые дачи, богатые виллы, горные татарские деревушки с плоскими кры шами. Море нежно стлалось вокруг парохода; в воде . играли дельфины.  Крепко, свежо и радостно пахло морским возду- * хом. Но ничто не радовало глаз Елены. У нее было такое чувство, точно не люди, а какое-то высшее, все могущее, злобное и насмешливое существо вдруг не лепо взяло и опоганило ее тело, осквернило ее мысли, сломало ее гордость и навеки лишило ее спокойной, доверчивой радости жизни. Она сама не знала, что ей делать, и думала об этом так же вяло и безраз лично, как глядела она на берег, на небо, на море. Теперь публика вся толпилась на левом борту. Однажды мельком Елена увидала помощника капи- " тана в толпе. Он быстро скользнул от нее глазами прочь, трусливо повернулся и скрылся за рубкой. Но не только в его быстром взгляде, а даже в том, как под белым кителем он судорожно передернул спиною, она прочла глубокое брезгливое отвращение к ней. И она тотчас же почувствовала себя на веки вечные, до самого конца жизни, связанной с ним и совершенно равной ему. Прошли Алупку с ее широким зеленоватым, мавританского стиля, дворцом и с роскошным парком, весь зеленый, кудрявый Мисхор, белый, точно выточенный из сахара, Дюльбер и "Ласточкино гнездо" -- красный ( безобразный дом с башней, прилепившейся на самом краю отвесной скалы, падающей в море. Подходили к Ялте. Теперь вся палуба была занята поклажею. Нельзя было повернуться. В том стадном стремлении, которое всегда охватывает людей на пароходах, на железных дорогах и на вокзалах перед 337 12 А, Куириы, т. 4 посадкой и высадкой, пассажиры стали торопливы и недоброжелательны друг к другу. Елену часто толкали, наступали ей на ноги и на платье. Она не оборачивалась. Теперь ей начинало становиться страшно перед мужем. Она не могла себе представить, как произойдет их встреча, что она будет говорить ему? Хватит ли решимости у нее сказать ему все? Что он сделает? Простит? Рассердится? Пожалеет или оттолкнет ее, как привычную обманщицу и распутницу? Каждый раз, представляя себе тот момент, когда она решится, наконец, развернуть перед ним свою бедную, оплеванную душу, она бледнела и, закрывая глаза, глубоко набирала в грудь воздуху. Густой парк Ореанды, благородные развалины Мраморного дворца, красный дворец Ливадии, правильные ряды виноградника на горах, и вот, наконец., включенный в подкову гор, веселый, пестрый, амфитеатр Ялты, золотые купола собора, тонкие, стройные, темные кипарисы, похожие на черные узкие веретена, каменная набережная и на ней, точно игрушечные, люди, лошади и экипажи. Медленно и осторожно повернувшись на одном месте, пароход боком причалил к пристани. Тотчас же масса людей, в грубой овечьей подражательности, ринулась с парохода по сходне на берег, давя, толкая и тиская друг друга. Глубокое отвращение почувствовала Елена, ко всем этим красным мужским затылкам, к растерянным, злым, пудренным впопыхах женским лицам, потным рукам, изогнутым угрожающе- локтям. Казалось ей, что в каждом из этих озверевших без нужды людях сидело то же самое животное, которое вчера раздавило ее. Только тогда, когда пассажиры отхлынули и палуба стала свободна, она подошла к борту и тотчас же увидела мужа. И вдруг все в нем: синяя шелковая косоворотка, подтянутая широким кушаком, и панталоны навыпуск, белая широкополая войлочная шляпа, которую тогда носили поголовно все социал-демократы, его маленький рост, круглый животик, золотые очки, прищуренные глаза, напряженная от солнечных лучей гримаса вокруг рта, -- все в нем вдруг показалось ей 338 бесконечно знакомым и в то же время почему-то враждебным и неприятным. У нее мелькнуло сожаление, зачем она не телеграфировала из Севастополя, что уезжает навсегда: так просто написать бы, без всякого объяснения причин. Но он уже увидел ее издали и размахивал шляпой и высоко поднятой палкой. VII Поздно ночью она встала со своей постели, которая отделялась от его постели ночным столиком и, не зажигая света, села у него в ногах и слегка прикоснулась к нему. Он тотчас же приподнялся и прошептал с испугом: -- Что с тобой, Елочка? Что ты? Он был смущен и тяжело обеспокоен ее сегодняшним напряженным молчанием, и, хотя она ссылалась на головную боль от морской болезни, он чувствовал за ее словами какое-то горе или тайну. Днем он не приставал к ней с расспросами, думая, что время само покажет и объяснит. Но и теперь, когда он не перешел еще от сна к пошлой мудрости жизни, он безошибочно, где-то в самых темных глубинах души, почувствовал, что сейчас произойдет нечто грубое, страшное, не повторяющееся никогда вторично в жизни. Оба окна были открыты настежь. Сладостно, до щекотки, пахло невидимыми глициниями. В городском саду играл струнный оркестр, и звуки его казались прекрасными и печальными. -- Сергей, выслушай меня, -- сказала Елена. -- Нет, нет, не зажигай свечу, -- прибавила она торопливо, услышав, что он затарахтел коробкою со спичками.-- Так будет лучше... без огня... То, что я тебе скажу, будет необычайно и невыносимо тяжело для тебя, но я не могу иначе, и я должна испытать тебя... Прости меня! Она едва видела его в темноте по белой рубашке. Он ощупью отыскал стакан и графин, и она слышала, как дрожало стекло о стекло. Она слышала, как большими, громкими глотками пил он воду. 12* 339 -- Говори, Елочка, -- сказал он шепотом. -- Послушай! Скажи мне, что бы ты сделал или сказал; если бы я пришла к тебе и сказала: "Милый Сергей, вот я, твоя жена, которая никого не* любила, кроме тебя, никого не полюбит, кроме тебя, и я сегодня изменила тебе. Пойми меня, изменила совсем, до того последнего предела, который только возможен между мужчиною и женщиною". Нет, не торопись отвечать мне. Изменила не тайком, не скрываючись, а нехотя, во власти обстоятельств... Ну, предположи... каприз истерической натуры, необыкновенную, неудержимую похоть, ну, наконец, насилие со стороны пьяного человека... какого-нибудь пехотного офицера... Милый Сергей, не делай никаких отговорок и отклонений, не останавливай меня, а отвечай мне прямо. И помни, что, сделав это, я ни на одну секунду не переставала любить тебя больше всего, что мне дорого. Он помолчал, повозился немного на постели, отыскал ее руку, хотел пожать ее, но она отняла руку. -- Елочка, ты испугала меня, я не знаю, что тебе сказать, я положительно не знаю. Ведь если ты полюбила бы другого, ведь ты сказала бы мне, ведь ты не стала бы меня обманывать, ты пришла бы ко мне и сказала: "Сергеи! Мы оба свободные и честные люди, я перестала любить тебя, я люблю другого, прости меня -- и расстанемся". И я поцеловал бы твою руку на прощанье и сказал бы: "Благодарю тебя за все, что ты мне дала, благословляю твое имя, позволь мне только сохранить твою дружбу". -- Нет! Нет... не то... совсем не то... Не полюбила, а просто грубо изменила тебе. Изменила потому, что не могла не изменить, потому что не была виновата. -- Но он тебе нравился? Ты испытала сладость любви? -- Ах, нет, нет! Сергей, все время отвращение, глубокое, невероятное отвращение. Ну, вот скажи, например, если бы меня изнасиловали? Он осторожно привлек ее к себе, -- она теперь не сопротивлялась. Он говорил: -- Милая Елочка, зачем об этом думать? Это все равно, если бы ты спросила меня, разлюблю ли я тебя, 340 если вдруг оспа обезобразит твое лицо или железнодорожный поезд отрежет тебе ногу. Так и это. Если тебя изнасиловал какой-нибудь негодяй, -- господи, что не возможно в нашей современной жизни! -- я взял бы тебя, положил твою голову себе на грудь, вот как я делаю сейчас, и сказал бы: "Милое мое, обиженное, бедное дитя, вот я жалею тебя как муж, как брат, как единственный друг и смываю с твоего сердца позор моим поцелуем". Долго они молчали, потом Сергей заговорил: -- Расскажи мне все! И она начала так: -- Предположи себе... Но помни, Сергей, что это только предположение... Если бы ночью на пароходе меня схватил неудержимый приступ морской болезни... И она подробно, не выпуская ни одной мелочи, рассказала ему все, что было с ней прошлою ночью. Рассказала даже о том потрясающем и теперь бесконечно мучительном для нее ощущении, которое овладело ею в присутствии молодого юнги. Но она все время вставляла в свою речь слова: "Слышишь, это только предположение! Ты не думай, что это было, это только предположение. Я выдумываю самое худшее, на что способно мое воображение". И когда она замолчала, он сказал тихо и почти торжественно: -- Так это было? Было? Но ни судить тебя, ни прощать тебя я не имею права. Ты виновата в этом столько же, сколько в дурном, нелепом сне, который приснился тебе. Дай мне твою руку! И, поцеловав ее руку, он спросил ее еле слышно: -- Так это было, Елочка? -- Да, 'мой милый. Я так несчастна, так глубоко несчастна. Благодарю тебя за то, что ты утешил меня, не разбил моего сердца. За эту одну минуту я не знаю, чем я .отблагодарю тебя в жизни! И вот, с горькими и радостными слезами, она прижалась к его груди, рыдая и сотрясаясь голыми плечами науками и смачивая его рубашку. Он бережно, медленно, ласково гладил по ее волосам рукою. 341 -- Ложись, милая, поспи, отдохни. Завтра ты проснешься бодрая, и все будет казаться, как давнишний сон. Она легла. Прошло четверть часа. Расслабляюще, томно пахла глициния, сказочно-прекрасно звучал оркестр вдали, но муж и жена не могли заснуть и лежали, боясь потревожить друг друга, с закрытыми глазами, стараясь не ворочаться, не вздыхать, не кашлять, и каждый понимал, что другой не спит. Но вдруг он вскочил на кровати и произнес с испугом: -- Елочка! А ребенок? А вдруг ребенок? Она помедлила и спросила беззвучно: -- Ты бы его возненавидел? -- Я его не возненавижу. Дети все прекрасны, я тебе сто раз говорил об этом и верю -- не только словами, но всей душой, -- что нет разницы в любви к своему или к чужому ребенку. Я всегда говорил, что исключительное материнское чувство -- почти преступно, что женщина, которая, желая спасти своего ребенка от простой лихорадки, готова была бы с радостью на уничтожение сотни чужих, незнакомых ей детей, -- что такая женщина ужасна, хотя она может быть прекрасной или, как говорят, "святой" матерью. Ребенок, который получилсй бы от тебя в таком случае, был бы моим ребенком, но, Елочка... Этот человек, вероятно, пережил в своей жизни тысячи подобных приключений. Он несомненно знаком со всеми постыдными болезнями... Почем знать... Может быть, он держит в своей крови наследственный алкоголизм.... сифилис... В этом и есть весь ужас, Елочка. Она ответила усталым голосом: -- Хорошо, я сделаю все, что ты захочешь. И опять наступило молчание и длилось страшно долго. Он заговорил робко: -- Я не хочу лгать, я должен признаться тебе, что только одно обстоятельство мучит меня, что ты узнала радость, физическую радость любви не от меня, а от какого-то проходимца. Ах! Зачем это случилось? Если бы я взял тебя уже не девушкой, мне было бы это 342 все равно, но это, это... милая, -- голос его стал умоляющим и задрожал, -- но ведь, может быть, этого не было? Ты хотела испытать меня? Она нервно и вслух рассмеялась. -- Да неужели серьезно ты думаешь, что я могла тебе изменить? Конечно, я только испытывала тебя. Ну и довольно. Ты выдержал экзамен, теперь можешь спать спокойно и не мешай мне спать. -- Так это правда? Правда? Милая моя, обожаемая, прелестная Елочка. О, как я рад! Ха-ха, я-то, дурак, почти поверил тебе. Ничего не было, Елочка? -- Ничего, -- ответила она довольно сухо. Он повозился немного и заснул. Но утром его разбудил какой-то шорох. К комнате было светло. Елена, бледная после бессонной ночи, похудевшая, с темными кругами вокруг глаз, с сухими, потрескавшимися губами, уже почти одетая, торопливо доканчивала свой туалет. -- Ты куда собралась, дорогая? -- спросил он тревожно. -- Я сейчас вернусь, -- ответила она, -- у меня разболелась голова. Я пройдусь, а спать лягу после завтрака. Он вспомнил вчерашнее и, протягивая к ней руки, сказал: -- Как ты меня испугала, моя милая, недобрая женушка. Если бы ты знала, что ты сделала с моим сердцем. Ведь такой ужас на всю жизнь остался бы между нами. Ни ты, ни я никогда не могли бы забыть его. Ведь это правда? Все это: помощник капитана, юнга, морская болезнь, все это -- твои выдумки, не правда ли? Она ответила спокойно, сама удивляясь тому, как она, гордая своей всегдашней правдивостью, могла лгать так естественно и легко. -- Конечно, выдумки. Просто одна дама рассказывала в каюте такой случай, который действительно был однажды на пароходе. Ее рассказ взволновал меня, и я так живо вообразила себя в положении этой женщины, и меня охватил такой ужас при мысли, что ты возненавидел бы меня, если бы я была на ее месте, 343 что я совсем растерялась... Но, слава богу, теперь все прошло. -- Конечно, прошло, -- подтвердил он, обрадованный и совершенно успокоенный. -- Господи! Да, наконец, если бы это случилось, неужели ты стала бы хуже или ниже в моих глазах? Какие пустяки! Она ушла. Он опять заснул и спал до десяти часов. В одиннадцать часов он уже начал беспокоиться еэ отсутствием, а в полдень мальчишка из какой-то гостиницы, в шапке, обшитой галунами, со множеством золотых пуговиц на куртке, принес ему короткое письмо от Елены: "С девятичасовым пароходом я уехала опять в Одессу. Не хочу скрывать от тебя того, что я еду к Васютинскому, и ты, конечно, поймешь, что я буду делать во всю мою остальную жизнь. Ты -- единственный человек, которого я любила, и последний, потому что мужская любовь больше не существует для меня. Ты самый целомудренный и честный из всех людей, каких я только встречала. Но ты тоже оказался, как и все, маленьким, подозрительным собственником в любви, недоверчивым и унизительно-ревнивым. Несомненно, что мы с тобою рано или поздно встретимся в том деле, которое одно будет для меня смыслом жизни. Прошу тебя во имя нашей прежней любви: никаких  расспросов, объяснений, упреков или попыток к сближению. Ты сам знаешь, что я не переменяю своих решений. Конечно, весь рассказ о пароходе сплошная выдумка. Елена". УЧЕНИК Большой, белый, двухэтажный американский пароход весело бежал вниз по Волге. Стояли жаркие, томные июльские дни. Половину дня публика проводила на западном наружном балкончике, а половину на восточном, в зависимости от того, какая сторона бывала в тени. Пассажиры садились и вылезали на промежуточных станциях, и в конце концов образовался постоянный состав путешественников, которые уже давно знали друг друга в лицо и порядочно друг другу надоели. Днем лениво занимались флиртом, покупали на пристанях землянику, вяленую волокнистую воблу, молоко, баранки и стерлядей, пахнувших керосином. В продолжение целого дня ели не переставая, как это всегда бывает на пароходах, где плавная тряска, свежий воздух, близость воды и скука чрезмерно развивают аппетит. Вечером, когда становилось прохладнее, с берегов доносился на палубу запах скошенного сена и медвяных цветов, и когда от реки поднимался густой летний туман, все собирались в салон. Худенькая барышня из Москвы, ученица консерватории, у которой резко выступали ключицы из-под низко вырезанной блузки, а глаза неестественно блестели и на щеках горели болезненные пятна, пела маленьким, 345 но необыкновенно приятного тембра голосом романсы Даргомыжского. Потом немного спорили о внутренней политике. Общим посмешищем и развлечением служил тридцатилетний симбирский помещик, розовый и гладкий, как йоркширский поросенок, с белокурыми волосами 'ежиком, с разинутым ртом, с громадным расстоянием от носа до верхней губы, с белыми ресницами и возмутительно белыми усами. От него 'веяло непосредственной черноземной глупостью, свежестью, наивностью и усердием. Он только что женился, приобрел ценз и получил место земского начальника. Все эти подробности, а также девическая фамилия его матери и фамилии всех людей, оказавших ему протекцию, были уже давно известны всему пароходу, включая сюда капитана и двух его помощников, и, кажется, даже палубной команде.. Как представитель власти и член всероссийской дворянской семьи, он пересаливал в своем патриотизме и постоянно завирался. От Нижнего до Саратова он уже успел перестрелять и перевешать всех жидов, финляндцев, поляков, армяшек, малороссов и прочих инородцев. Во время стоянок он выходил на палубу в своей фуражке с бархатным околышем и с двумя значками и, заложив руки в карманы брюк, обнаруживая толстый дворянский зад в серых панталонах, поглядывал на всякий случай начальственно на матросов, на разносчиков, на троечных ямщиков в круглых шляпах с павлиньими перьями. Жена его, тоненькая, изящная, некрасивая петербургская полудева, с очень бледным лицом и очень яркими, злыми губами, не препятствовала ему ни в чем, была молчалива, иногда при глупостях мужа улыбалась недоброй, тонкой усмешкой; большую часть дня сидела на солнечном припеке, с желтым французским романом в руках, с пледом на коленях, вытянув вдоль скамейки и скрестив маленькие породистые ножки в красных сафьяновых туфлях. Как-то невольно чувствовалась в ней карьеристка, будущая губернаторша или предводительша, очень может быть, что будущая губернская Мессалина. От нее всегда пахло помадой creme Simon и какими-то модными духами -- сладки- 346 ми, острыми и терпкими, от которых хотелось чихать. Фамилия их была Кострецовы. Из постоянных пассажиров был еще артиллерийский полковник, добродушнейший человек, неряха и обжора, у которого полуседая щетина торчала на щеках и подбородке, а китель цвета хаки над толстым животом лоснился от всевозможных супов и соусов. Каждый день утром он спускался вниз в помещение повара и выбирал там стерлядку или севрюжку, которую ему приносили наверх в сачке, еще трепещущую, и он сам, священнодействуя, сопя и почмокивая, делал рыбе ножом на голове пометки во избежание поварской лукавости, чтобы не подали другую, дохлую. Каждый вечер, после пения московской барышни и политических споров, полковник играл до поздней ночи в винт. Его постоянными партнерами были: акцизный надзиратель, ехавший в Асхабад, -- человек совершенно неопределенных лет, сморщенный, со скверными зубами, помешанный на любительских спектаклях, -- он недурно, бойко и весело рассказывал в промежутках игры, во время сдач, анекдоты из еврейского быта; редактор какой-то приволжской газеты, бородатый, низколобый, в золотых очках, и студент, по фамилии Држевецкий. Студент играл с постоянным счастием. Он быстро разбирался-в игре, великолепно помнил все назначения и ходы, относился к ошибкам партнеров с неизменяемым благодушием. Несмотря на сильные жары, он всегда был одет в застегнутый на все пуговицы зеленоватый сюртук, с очень длинными полами и преувеличенно высоким воротником. Спинные лопатки были у него так сильно развиты, что он казался сутуловатым, даже при его высоком росте. Волосы у него были светлые и курчавые, голубые глаза, бритое длинное лицо: он немножко походил, судя по старинным портретам, на двадцатипятилетних генералов Отечественной войны 1812 года. Однако нечто странное было в его наружности. Иногда, когда он не следил за собою, его глаза принимали такое усталое, измученное выражение, что ему свободно можно было дать на вид даже и пятьдесят лет. Но ненаблюдательная пароходная публика этого, конечно, не замечала, как не замечали партнеры 347 необыкновенной особенности его рук: большие пальцы у студента достигали подлине почти концов указательных, и все ногти на пальцах были коротки, широки, плоски и крепки. Эти руки с необыкновенной убедительностью свидетельствовали об упорной воле, о холодном, не знающем колебаний эгоизме и о способности к преступлению. От Нижнего до Сызрани как-то в продолжение двух вечеров составлялись маленькие азартные игры. Играли в двадцать одно, железную дорогу, польский банчок. Студент выиграл что-то рублей около семидесяти. Но он это сделал так мило и потом так любезно предложил обыгранному им мелкому лесопромышленнику взаймы денег, что у всех получилось впечатление, что он богатый человек, хорошего общества и воспитания. II В Самаре пароход очень долго разгружался и нагружался. Студент съездил выкупаться и, вернувшись, сидел в капитанской рубке -- вольность, которая разрешается только очень симпатичным пассажирам после долгого совместного плаванья. Он с особенным вниманием, пристально следил за тем, как на пароход взошли порознь три еврея, все очень хорошо одетые, с перстнями на руках, с блестящими булавками в галстуках. Он успел заметить и то, что евреи делали вид, как будто они не знакомы друг с другом, и,какую-то общую черту в наружности, как будто наложенную одинаковой профессией, и почти неуловимые знаки, которые они подавали друг другу издали. -- Не знаете -- кто это? -- спросил он помощника капитана. Помощник капитана, черненький безусый мальчик, изображавший из себя в салоне старого морского волка, очень благоволил к студенту. Во время своих очередных вахт он рассказывал Држевецкому непристойные рассказы из своей прошлой жизни, говорил гнусности про всех женщин, находившихся на судне, а 318 студент выслушивал его терпеливо и внимательно, хотя и несколько холодно. -- Эти? -- переспросил помощник капитана. -- Несомненно комиссионеры. Должно быть, торгуют мукой или зерном. Да вот мы сейчас узнаем. Послушайте, господин, как вас, послушайте! -- закричал он, перегнувшись через перила. -- Вы с грузом? Хлеб? -- Уже! -- ответил еврей, подняв кверху умное, наблюдательное лицо. -- Теперь я еду для собственного удовольствия. Вечером опять пела московская барышня -- "Кто нас венчал", -- земский начальник кричал о пользе уничтожения жидов и введения общей всероссийской порки, полковник заказывал севрюжку по-американски с каперсами. Два комиссионера уселись играть в шестьдесят шесть -- старыми картами, потом'к ним, как будто невзначай, подсел третий, и они перешли на преферанс. При окончательном расчете у одного из игроков не нашлось сдачи, -- оказались только крупные бумажки. Он сказал: -- Ну, господа, как же мы теперь разделимся? Хотите на черное и красное? -- Нет, уж благодарю вас, в азартные игры не играю, -- ответил другой. -- Да это пустяки. Пускай мелочь останется за вами. Первый как будто бы обиделся, но тут вмешался третий: -- Господа, кажется, мы не пароходные шулера и находимся в порядочной компании. Позвольте, сколько у вас выигрыша? -- Однако какой вы. горячий, -- сказал первый. -- Шесть рублей двадцать копеек. -- Ну вот... Иду на все. -- Ой, как страшно! -- сказал первый и начал метать. Он проиграл и в сердцах удвоил ставку. И вот через несколько минут между этими тремя людьми завязалась оживленная, азартная игра в польский банчок, в которой банкомет .сдает всем партнерам по три карты и от себя открывает на каждого по одной. 349 Не прошло и получаса, как на столе ворохами лежали кредитные билеты, столбики золота и груды серебра. Банкомет все время проигрывал. При этом он очень правдоподобно разыгрывал удивление и негодование. -- Это вам всегда так везет на пароходах? -- спрашивал он с ядовитой усмешкой партнера. -- Да. А особенно по четвергам, -- отвечал тот хладнокровно. Неудачный игрок потребовал новую талию. Но он опять стал проигрывать. Вокруг их стола столпились пассажиры первого и второго классов. Игра понемногу разожгла всех. Сначала вмешался добродушный артиллерийский полковник, потом акцизный чиновник, ехавший в Асхабад, и бородатый редактор. У мадам Кострецовой загорелись глаза, и в этом сказалась ее пылкая, нервная натура. -- Ставьте же против него, -- сказала она злым шепотом мужу. -- Разве вы не видите, что его преследует несчастье. -- Mais ', дорогая моя... Бог знает с кем, -- слабо протестовал земский начальник. -- Идиот! -- сказала она злым шепотом. -- Принесите из каюты мой ридикюль. Ill Студент давно уже понял, в чем дело. Для него было совершенно ясно, что эти три человека составляют обыкновенную компанию пароходных шулеров. Но, очевидно, ему нужно было кое-что обдумать и сообразить. Он взял в буфете длинную черную сигару и уселся на балконе, следя, как тень от парохода скользила по желтой воде, игравшей солнечными зайчиками. Помощник капитана, увидев его, сбежал с рубки, многозначительно смеясь. -- Профессор, хотите я вам покажу одного из самых интересных людей в России. -- Да? -- сказал равнодушно студент, стряхивая ногтем пепел с сигары. -- Посмотрите, вон тот господин, с седыми усами и с зеленым шелковым зонтиком над глазами. Это -- Ба-лунский, король шулеров. Студент оживился и быстро посмотрел направо. -- Этот? Да? В самом деле Балунский? -- Да. Этот самый. -- Что же, он теперь играет? -- Нет. Совсем упал. Да если бы он и сел играть, так ведь, вы знаете, мы обязаны предупредить публику... Он только торчит за столами, смотрит и больше ничего. В это время Балунский проходил мимо них, и студент с самым живым интересом проводил его глазами. Балунский был высокий, прекрасно сложенный старик с тонкими, гордыми чертами лица. Студент многое увидал в его наружности: давнишнюю привычку держать себя независимо и уверенно на глазах большой публики, выхоленные, нежные руки, наигранную внешнюю барственность, но также и маленький дефект в движении правой ноги и побелевшие от времени швы когда-то великолепного парижского пальто. И студент с неослабным вниманием и с каким-то странным смешанным чувством равнодушной жалости и беззлобного презрения следил за всеми этими мелочами. -- Был конь, да изъездился, -- сказал помощник капитана. -- А внизу идет большая игра, -- сказал спокойно студент. Потом, вдруг повернувшись к помощнику капитана и глядя ему каменным взглядом в самые зрачки, он сказал так просто, как будто заказывал себе завтрак или обед: _ Вот что, mon cher amil, я к вам приглядываюсь уже два дня и вижу, что вы человек неглупый и, конечно, стоите выше всяких старушечьих предрассудков. Ведь мы с вами сверхлюди, не правда ли? '. Мой дорогой друг [франц.). 351 1 Но (франц.), 350 -- Да, вообще... И по теории Ницше, вообще... -- пробормотал важно помощник капитана. -- Жизнь человеческая... -- Ну, ладно. Подробности письмом. Студент расстегнул сюртук, достал из бокового кармана щегольской бумажник из красной кожи с золотой монограммой и вынул из него две бумажки, по сто рублей каждая. -- Держите, адмирал! Это ваши, -- сказал он внушительно. -- За что? -- спросил помощник капитана, захлопав глазами. -- За вашу за прекрасную за красоту, -- сказал серьезно студент. -- И за удовольствие поговорить с умным человеком, не связанным предрассудками. -- Что я должен сделать? Теперь студент- заговорил отрывисто и веско, точно полководец перед сражением: -- Во-первых, не предупреждать никого о Балун-ском. Он мне нужен будет, как контроль и как левая рука. Есть? -- Есть! -- ответил весело помощник капитана.. -- Во-вторых, укажите мне того из официантов, который может подать на стол мою колоду. Моряк немножко замялся. -- Разве Прокофий? -- сказал он, как бы рассуждая с самим собой. -- Ах, это тот, худой, желтый, с висячими усами? Да? -- Да. Этот. -- Ну, ну... У него подходящее лицо. С ним у меня будет свой разговор и особый расчет. Затем, мой молодой, но пылкий друг, я вам предлагаю следующую комбинацию. Два с половиной процента с валового сбора. -- С валового сбора? -- захихикал восторженно помощник капитана. -- Да-с. Это составит приблизительно вот сколько... у полковника своих, я думаю, рублей тысяча и, может быть, еще казенные -- скажем кругло, две. Земского начальника я тоже ценю в тысячу. Если удастся развер- 352 теть его жену, то эти деньги я считаю как в своем кармане. Остальные все -- мелочь. Да еще у этих сморкачей я считаю тысяч около шести -- восьми... вместе... -- У кого? -- А у этих пароходных шулеришек. У этих самых молодых людей, которые, по вашим словам, торгуют зерном и мукой. -- Да разве? Да разве? -- спохватился помощник капитана. -- Вот вам и разве. Я им покажу, как нужно играть. Им играть в три листика на ярмарках под забором. Капитан, кроме этих двухсот, вы имеете еще триста обеспеченных. Но уговор: не делать мне страшных гримас, хотя бы я даже проигрался дотла, не соваться, когда вас не спрашивают, не держать за меня, и главное -- что бы со мной ни случилось, даже самое худшее, -- не обнаруживать своего знакомства со мной. Помните -- вы не мастер, не ученик, а только статист. -- Статист! -- хихикнул помощник капитана. -- Экий дурак, -- сказал спокойно студент. И, бросив окурок сигары через борт, он быстро встал навстречу проходившему Балунскому и фамильярно просунул руку ему под руку. Они поговорили не больше двух минут, и, когда окончили, Балунский снял шляпу с льстивым и недоверчивым видом. IV Поздно ночью студент и Балунский сидели на пароходном балконе. Лунный свет играл и плескался в воде. Левый берег, высокий, крутой, весь обросший мохнатым лесом, молчаливо свешивался над самым пароходом, который шел совсем близко около него. Правый берег лежал далеким плоским пятном. Весь опустившись, сгорбившись еще больше, студент небрежно сидел на скамейке, вытянув вперед свои длинные ноги. Лицо у него было усталое и глаза тусклые. -- Сколько вам может быть лет? -- спросил Балунский, глядя на реку. Студент промолчал. 353 -- Вы меня извините за нескромность, -- продолжал, немного помявшись, Балунский. -- Я отлично понял, для чего вы меня посадили около себя. Я также понимаю, почему вы сказали этому фушеру, что вы его ударите по лицу, если колода после проверки окажется верной. Вы это произнесли великолепно. Я любовался вами. Но, ради бога, скажите, как вы это делали? Студент, наконец, заговорил через силу, точно с отвращением: -- Видите ли, штука в том, что я не прибегаю ни к каким противозаконным приемам. У меня игра на человеческой душе. Не беспокойтесь, я знаю все ваши старые приемы. Накладка, передержка, наколка, крапленые колоды -- ведь так? -- Нет, -- заметил обидчиво Балунский. -- У нас были и более сложные штучки. Я, например, первый ввел в употребление атласные карты. -- Атласные карты? -- переспросил студент. -- Ну да. На карту наклеивается атлас. Трением о сукно ворс пригибается в одну сторону, на нем рисуется валет. Затем, когда краска высохла, ворс переворачивают в другую сторону и рисуют даму. Если ваша дама бита, вам нужно только провести картой по столу. -- Да, я об этом слышал, -- сказал студент. -- Один лишний шанс. Но ведь зато и дурацкая игра -- штосе. -- Согласен, она вышла из моды. Но это было время великолепного расцвета искусства. Сколько мы употребили остроумия, находчивости... Полубояринов подстригал себе кожу на концах пальцев; у него осязание было тоньше, чем у слепого. Он узнавал карту одним прикосновением. А крапленые колоды? Ведь это делалось целыми годами. Студент зевнул. -- Примитивная игра. -- Да, да. Поэтому-то я вас и спрашиваю. В чем ваш секрет? Должен я вам сказать, что я бывал в больших выигрышах. В продолжение одного месяца я сделал в Одессе и в Петербурге более шестисот тысяч. И кроме того, выиграл четырехэтажный дом с бойкой гостиницей. 354 Студент подождал -- не скажет ли он еще чего, и немного погодя спросил: -- Ага! Завели любовницу, лихача, мальчика в белых перчатках за столом,--да? -- Да, -- ответил покорно и печально Балунский. -- Ну вот, видите: я это угадал заранее. В вашем поколении действительно было что-то романтическое, Оно и понятно. Конские ярмарки, гусары, цыганки, шампанское... Били вас когда-нибудь? -- Да, после Лебядинской ярмарки я лежал в Тамбове целый месяц. Можете себе представить, даже облысел -- все волосы вылезли. Этого со мной не случалось до тех пор, пока около меня был князь Кудуков. Он работал у меня из десяти процентов. Надо сказать, что более сильного физически человека я не встречал в жизни. Нас прикрывал и его титул и сила. Кроме того, он был человеком необыкновенной смелости. Он сидел, насасывался тенерифом в буфете, и когда слышал шум в игральной комнате, то приходил меня выручать. Ох, какой тарарам мы с ним закатили в Пензе. Подсвечники, зеркала, люстры... -- Он спился? -- спросил вскользь студент. -- Откуда вы это знаете? -- спросил с удивлением Балунский. -- Да оттуда... Поступки людей крайне однообразны. Право, иногда скучно становится жить. После долгого молчания Балунский спросил: -- А отчего вы сами играете? -- Право, я и сам этого не знаю, -- сказал с печальным вздохом студент. -- Вот я дал себе честное слово не играть ровно три года. И два года я воздерживался, а сегодня меня почему-то взмыло. И, уверяю вас, -- мне это противно. Деньги мне не нужны. -- Вы их сохраняете? -- Да, несколько тысяч. Раньше я думал, что сумею ими когда-нибудь воспользоваться. Но время пробежало как-то нелепо быстро. Часто я спрашиваю себя -- чего мне хочется? Женщинами я пресытился. Чистая любовь, брак, семья -- мне недоступны, или, вернее сказать, я в них не верю. Ем я чрезвычайно умеренно и ничего не пью. Копить на старость? Но что я буду делать в ста- 355 рости? У других есть утешение -- религия. Я часто думаю: ну вот, пускай меня сделают сегодня королем, императором... Чего я захочу? Честное слово -- не знаю. Мне нечего даже желать. Монотонно журчала вода, рассекаемая пароходом. Светло, печально и однообразно лила свой свет луна на. белые стенки парохода, на реку, на дальние берега, Пароход проходил узким, мелким местом... "Шесть... ше-е-сть с половиной!.. Под таба-а-к!" -- кричал на носу водолив. -- Но как вы играете? -- спросил робко Балунский. -- Да никак, -- ответил лениво студент. -- Я играю не на картах, а на человеческой глупости. Я вовсе не шулер. Я никогда ни накалываю, ни отмечаю колоду. Я только знакомлюсь с рубашкой и потому играю всегда вторым сортом. Ведь все равно после двух-трех сдач я буду знать каждую карту, потому что зрительная память у меня феноменальна. Но я не хочу понапрасну тратить энергию мозга. Я твердо убежден, что если человек захочет быть одураченным, то несомненно он и будет одурачен. И я знал заранее судьбу сегодняшней игры. -- Каким образом? -- Просто. Например: земский начальник тщеславный и глупый дурак, простите за плеоназм. Жена делает с ним все, что хочет. А она женщина страстная, нетерпеливая и, кажется, истеричная. Мне нужно было обоих их втравить в игру. Он делал глупости, а она назло вдвое. Таким манером они пропустили тот момент, когда им шло натуральное счастье. Они им не воспользовались. Они стали отыгрываться тогда, когда счастье повернулось к ним спиной. Но за десять минут до этого они могли бы меня оставить без штанов. -- Неужели это возможно рассчитать? -- спросил тихо Балунский. -- Конечно. Теперь другой случай. Это полковник. У этого человека широкое, неистощимое счастье, которого он сам не подозревает. И это потому, что он широкий, небрежный, великодушный человек. Ей-богу, мне было немножко неловко его потрошить. Но уже нельзя 356 было остановиться. Дело в том, что меня раздражали эти три жидочка. -- Не вытерпел -- зажглося ретивое? -- спросил стихом из Лермонтова старый шулер. Студент заскрипел зубами, и лицо его оживилось немного. -- Совершенно верно, -- сказал он презрительно. -- Именно не вытерпел. Судите сами: они сели на пароход, чтобы стричь баранов, но у них нет ни смелости, ни знания, ни хладнокровия. Когда он мне передавал колоду, я сейчас же заметил, что у него руки холодные и трясутся. "Эге, голубчик, у тебя сердце прыгает!" Игра-то их была для меня совершенно ясна. Партнер слева, тот, у которого бородавочка на щеке заросла волосами, делал готовую накладку. Это было ясно, как апельсин. Нужно было их рассадить, и поэтому-то, -- туг студент заговорил скороговоркой, -- я и прибегнул, cher maftre', к вашему просвещенному содействию. И я должен сказать, что вы вполне корректно выполнили мою мысль. Позвольте вам вручить вашу долю. -- О, зачем так много? -- Пустяки. Вы мне окажете еще одну услугу, -- Слушаю. -- Вы твердо помните лицо земской начальницы? -- Да. -- Так вы пойдете к ней и скажете: деньги ваши были выиграны совершенно случайно. Вы даже можете ей сказать, что я шулер. Да, но, понимаете, в этаком возвышенном байроновском духе. Она клюнет. Деньги она получит в Саратове, в Московской гостинице, сегодня в шесть часов вечера, от студента Држевецкого. Номер первый. -- Это, стало быть, сводничество? -- спросил Балунский. -- Зачем такие кислые слова? Не проще ли: услуга за услугу. Балунский встал, потоптался на месте, снял шляпу. Наконец сказал неуверенно: 1 Дорогой учитель (франц.). 357 -- Это я сделаю. Это, положим, пустяки. Но, может быть, я вам понадоблюсь, как машинист? -- Нет, -- ответил студент. -- Это старая манера действовать скопом. Я один. -- Один? Всегда один? -- Конечно, Кому я могу довериться? -- возразил студент со спокойной горечью. -- Если я уверен, положим, в вашей товарищеской честности, понимаете, в каторжной честности, -- то я не уверен в крепости ваших нервов. Другой и смел, и некорыстолюбив, и верный друг, но... до первой шелковой юбки, которая сделает его свиньей, собакой и предателем! А шантажи? Вымогательства? Клянченье на старость? На инвалидность?.. Эх!.. -- Я вам удивляюсь, -- сказал Балунский тихо. -- Вы -- новое поколение. У вас нет ни робости, ни жалости, ни фантазии... Какое-то презрение ко всему. Неужели в этом только и заключается ваш секрет? -- В этом. Но также и в большом напряжении воли. Вы мне можете верить или не верить, -- это мне все равно, -- но я сегодня раз десять заставлял усилием воли, чтобы полковник ставил маленькие куши, когда ему следовало ставить большие. Мне это .не легко... У меня сейчас чудовищно болит голова. И потом... Потом я не знаю, не могу себе представить, что это значит быть прибитым или раскиснуть от замешательства. Органически я лишен стыда и страха, а это вовсе не так весело, как кажется с первого взгляда. Я, правда, ношу с собой постоянно револьвер, но зато уж поверьте, что в критическую минуту я о нем не забуду. Однако... -- студент деланно зевнул и протянул Балун-скому руку усталым движением, -- однако до свидания, генерал. Вижу, у вас глаза смыкаются... -- Всего лучшего, -- сказал почтительно старый шулер, склоняя свою седую голову. Балунский ушел спать. Студент, сгорбившись, долго глядел усталыми, печальными глазами на волны, игравшие, как рыбья чешуя. Среди ночи вышла на палубу Крстрецова. Но он даже не обернулся в ее сторону. СВАДЬБА Вапнярский пехотный армейский полк расквартирован в жалком уездном юго-за-иадном городишке и по окрестным деревням, но один из его четырех батальонов поочередно отправляется с начала осени за шестьдесят верст в отдел, в пограничное еврейское местечко, которого не найти на географической карте, и стоит там всю зиму и весну, вплоть до лагерного времени. Командиры рот ежегодно сменяются вместе со сменой батальонов, но младшие офицеры остаются почти одни и те же. Строгий полковник ссылает туда все, что в полку поплоше: игроков, скандалистов, пьющих, слабых строевиков, замухрышек, члентяев, тех, что вовсе не умеют танцевать, и просто офицеров, отличающихся непредставительной наружностью, "наводящей уныние на фронт", -- благо высшее начальство никогда не заглядывает в отдел. Командует же ссыльными батальонами кз зимы в зиму уже много лет подряд старый, запойный, бестолковый, болтливый, но добродушный подполковник Окиш. Рождественские каникулы. После долгих метелей установилась прекрасная погода. На улицах пропасть молодого, свежего, вкусно пахнущего снега, едва взрытого полозьями. Солнечные дни ослепительно ярки и веселы. По ночам сияет полная луна, делая снег розо- 359 вато-голубым. К полночи слегка морозит, и тогда из края на край местечка слышно, как звонко скрипят шаги ночного сторожа. Занятий в ротах нет вот уже третий день. Большинство офицеров отпросилось в штаб полка, другие уехали тайком. Там теперь веселье: в офицерском собрании бал и любительский спектакль -- ставят "Лес" и "Не спросясь' броду, не суйся в воду", -- маскарад в гражданском клубе; приехала драматическая труппа, которая ставит вперемежку мелодрамы, малорусские комедии с гопаком, колбасой, горилкой и плясками, а также и легкую оперетку; у семейных офицеров устраиваются поочередно "балки" с катаньем на извозчиках, с винтом и ужином. Из всего четвертого батальона остались только три офицера: командир шестнадцатой роты капитан Бутвилович, болезненный поручик Штейн и подпрапорщик Слезкин. Вечер. Темно. Подпрапорщик сидит на кровати, положив ногу на ногу и сгорбившись. В руках у него гитара, в углу открытого толстого рта висит потухшая и прилипшая к губе папироска. Тоскливая тьма ползет в комнату, но Слезкину лень крикнуть вестового, чтобы тот пришел и зажег лампу. За окном на дворе смутно торчат какие-то черные, отягощенные снегом прутья, и сквозь них слабо рисуются далекие крыши, нахлобучившиеся, точно белые толстые шапки, над низенькими синими домишками, а еще дальше, за железнодорожным мостом, густо алеет между белым снегом и темным небом тоненькая полоска зари. Праздники выбили подпрапорщика из привычной наладившейся колеи и отуманили его мозг своей светлой, тихой, задумчивой грустью. Утром он спал до одиннадцати часов, спал насильно, спал в счет будущих и прошедших буден, спал до тех пор, пока у него не распухла голова, не осип голос, а веки сделались красными и тяжелыми. Ему даже казалось, что он видел в первый раз в своей жизни какой-то сон, но припомнить его не смог, как ни старался. После чая он надел праздничные сапоги французского лака и бесцельно гулял по городу, заложивши руки в карманы. Зашел для чего-то в отворенный ко- 360 стел и посидел немного на скамейке. Там было пусто, просторно, холодно и гулко. Орган протяжно повторял одни и те же три густые ноты, точно он все собирался и никак не мог окончить финал мелодии. Пять-шесть стариков и десяток старух, все похожие на нищих, уткнувшись в молитвенники, тянули в унисон дребезжащими голосами какой-то бесконечно длинный хорал. "Панна Мария, панна Мария, кру-у-ле-е-ва", -- расслышал подпрапорщик слова и про себя внутренне усмехнулся с пренебрежением. Слова чужого языка всегда казались ему такими нелепыми и смешными, точно их произносят так себе, нарочно, для баловства, вроде того, как семилетние дети иногда ломают язык, выдумывая диковинные созвучия: "каляля-маляля-паляля". И обстановка чужого храма--кисейные занавески на открытом алтаре, дубовая резная кафедра, скамейки, орган, раскрашенные статуи, бритый ксендз, звонки, исповедальня -- все это не возбуждало в нем никакого уважения, и он чувствовал себя так, как будто бы зашел в никому не принадлежащий, большой и холодный каменный сарай. "Молятся, а сидят! -- подумал он презрительно. -- Сволочь!" Он презирал все, что не входило в обиход его узкой жизни или чего он не понимал. Он презирал науку, литературу, все искусства и культуру, презирал столичную жизнь, а еще больше заграницу, хотя не имел о них никакого представления, презирал бесповоротно всех штатских, презирал прапорщиков запаса с высшим образованием, гвардию и генеральный штаб, чужие религии и народности, хорошее воспитание и даже простую опрятность, глубоко презирал трезвость, вежливость и целомудренность. Он был из семинаристов, но семинарии не окончил, и так как ему не удалось занять пса-ломщичьей вакансии в большом городе, то он и поступил вольноопределяющимся в полк и, с трудом окончив юнкерское училище, сделался подпрапорщиком. Теперь ему было двадцать шесть лет. Он был высокого роста, лыс, голубоглаз, прыщав и носил длинные светлые прямые усы. Из костела он зашел к поручику Штейну, поиграл с ним в шашки и выпил водки. У Штейна все лицо было 361 изуродовано давнишней запущенной болезнью. Старые зажившие язвы белели лоснящимися рубцеватыми пятнами, на новых были приклеены черные кружочки нз ртутного пластыря; никого из молодых офицеров не удивляло и не коробило, когда Штейн вслух называл эти украшения мифологическими прозвищами: поцелуй Венеры, удар шпоры Марса, туфелька Дианы и т. д. Прежде, только что выйдя из военного училища, он был очень красив -- милой белокурой, розовой, стройной красотой холеного мальчика из хорошего дома. Но и теперь он продолжал считать себя красавцем: длительное, ежедневное разрушение лица было ему так же незаметно, как влюбленным супругам -- новые черты постепенной старости друг в друге. Штейн, поминутно подходя к зеркалу, оправлял заклейки на лице и ожесточенно бранил командира полка, который на днях посоветовал ему или лечиться серьезно, или уходить из полка. Штейн находил это подлостью и несправедливостью со стороны полковника. Весь полк болен этой же самой болезнью. Разве Штейн виноват в том, что она бросилась ему именно в лицо, а не в ноги или не на мозг, как другим? Это свинство! В третичном периоде болезнь вовсе не заразительна -- это всякий дурак знает. А службу он несет не хуже любого в полку. Он долго, все повторяя, говорил об этом. Потом стал жаловаться Слезкин на свою участь: на нищенское под-прапорщичье содержание, на то, что его привлекают к суду за разбитие барабанной перепонки у рядового Гре-ченки, на то, что его вот уже четвертый год маринуют з звании подпрапорщика, и на то, что к нему придирается ротный командир, капитан Бутвилович. При том оба пили водку и закусывали поджаренным, прозрачным свиным салом. II К двум часам подпрапорщик вернулся домой. Вестовой принес ему обед из ротного котла: горшок жирных щей, крепко заправленных лавровым листом и красным перцем, и пшенной каши в деревянной миске. Подавая 362 на стол, вестовой .уронил хлеб, и Слезкин дважды ударил его по лицу. Денщик же таращил на него большие бесцветные глаза и старался не моргать и не мотать головой при ударах. Из носа у него потекла кровь. -- Поди умойся, болван! -- сердито крикнул на него подпрапорщик. За обедом Слезкин выпил в одиночку очень много водки и потом, уже совершенно насытившись, все еще продолжал через силу медленно и упорно есть, чтобы хоть этим убить время. После обеда он лег спать с таким ощущением, как будто бы его живот был туго, по самое горло, набит крупным, тяжелым мокрым песком. Спал он до сумерек. Он и теперь еще чувствует от сна легкий озноб, вместе с тупой, мутной тяжестью во всем теле, и каждую минуту зевает судорожно, с дрожью. Аристотель, о, о, о, о-ный, Мудрый философ, Мудрый философ, Продал пантало, о, о, о-ны -- поет подпрапорщик старинную, семинарскую песню и лениво, двумя аккордами вторит себе на гитаре, которую он выпросил на время праздников у батальонного адъютанта, уехавшего в город. Равнодушная, терпеливая скука окутала его душу. Ни одна мысль не проносится в его голове, и нечем занять ему пустого времени, и некуда идти, и жаль бестолково уходящих праздников, за которыми опять потянется опротивевшая служба, и хочется, чтобы уж поскорее прошло это длительное праздничное томление. Читать Слезкин не любит. Все, что пишут в книгах, -- неправда, и никогда ничего подобного не бывает в жизни. Особенно то, что пишут о любви, кажется ему наивной и слащавой ложью, достойной всякого, самого срамного издевательства. Да он и не помнит ровно ничего из того, что он пробовал читать, не помнит ни заглавия, ни сути, разве только смутно вспоминает иногда военные рассказы Лавра Короленки да кое-что из сборника армянских и еврейских анекдотов. В свободное 363 время он охотней перечитывает Строевой устав и Наставление к обучению стрельбе. Прродал пантало, о, о, оны За сивухи штоф, За сивухи што-о-оф. "Напрасно я завалился после обеда, -- думает подпрапорщик и зевает. -- Лучше бы мне было пройтись по воздуху, а сейчас бы лечь -- вот время бы и прошло незаметно. Господи, ночи какие длинные! Хорошо теперь в городе, в собрании. Бильярд... Карты... Светло... Пиво пьют, всегда уж кто-нибудь угостит... Арчаков-ский анекдоты рассказывает и представляет жидов... Эх!.. Пойти бык кому-нибудь? Нанести визит?" -- соображает подпрапорщик и опять, глядя в снежное окно, зевает, дрожа головой и плечами. Но пойти не к кому, и он сам это хорошо знает. Во всем местечке только и общества, кроме офицеров, что ксендз, два священника местной церкви, становой пристав и несколько почтовых чиновников. Но ни у кого изнихСлезкин не бывает: чиновников он считает гораздо ниже себя, а у пристава он в прошлом году на пасхе сделал скандал. Правда, в третьем году подпрапорщик Ухов уговорил его сделать визиты окрестным попам и помещикам, но сразу же вышло нехорошо. Приехали они в незнакомый польский дом, засыпанный снегом, и прямо ввалились в гостиную, и тут же стали раскутывать башлыки, натаяв вокруг себя лужи. Потом пошли ко всем по очереди представляться, суя лопаточкой мокрые, синие, холодные руки. Потом сели и долго молчали, а хозяева и другие гости, также молча, разглядывали их с изумлением. Ухов, наконец, крякнул, покосился на пианино и сказал: -- А мы больше туда, где, знаете, фортепиано...' Опять все замолчали и молчали чрезвычайно долго. Вдруг Слезкин, сам не зная зачем, выпалил: -- А я психопат! -- И умолк. Тогда хозяин дома, породистый поляк высокого роста, с орлиным носом и пушистыми седыми усами, подошел к ним и преувеличенно-любезно спросил: -- Може, Панове хотят закусить с дороги? 361 И он проводил их во флигель к своему управляющему, а тот -- крепкий, как бык, узколобый, коренастый мужчина -- в полчаса напоил подпрапорщиков до потери сознания и бережно доставил на помещичьих лошадях в местечко. Да и непереносно тягостно для Слезкина сидеть в многолюдном обществе и молчать в ожидании, пока позовут к закуске. Ему совершенно непостижимо, как это люди целый час говорят, говорят, -- и все про разное, и так легко перебегают с мысли на мысль. Слезкин если и говорит когда, то только о себе: о том, как заколодило ему с производством, о том, что он сшил себе новый мундир, о подлом отношении к нему ротного командира, да и этот разговор он ведет только за водкой. Чужой смех ему не смешон, а досаден, и всегда он подозревает, что смеются над ним. Он и сам понимает, что его унылое и презрительное молчание в обществе тяготит и раздражает всех присутствующих, и потому, как дико-застенчивый, самолюбивый и, несмотря на внешнюю грубость, внутренне трусливый человек, он не ходит в гости, не делает визитов и знается только с двумя-тремя холостыми, пьющим офицерами: Цезарь, сын отва, а, а, аги, И Помпеи герой, И Помпеи герой, Прродавали шпаа, а, аги Тою же ценой, Тою же цено-о-ой. В сенях хлопает дверь и что-то грохочет, падая. Вхо-. дит денщик с лампой. Он воротит голову от света и жмурится. -- Это ты там что уронил? -- сердито спрашивает Слезкин. Денщик испуганно вытягивается. -- Так что тибаретка упала. -- А что еще надо прибавить? -- грозно напоминает подпрапорщик. -- Виноват, ваше благородие... Тибаретка упала, ваше благородие. Лицо денщика выражает животный страх и напряженную готовность к побоям. От удара за обедом и кро- 365 вотечения нос у него посинел и распух. Слезкин смотрит на денщика с холодной ненавистью. -- Тибаретка! -- хрипло передразнивает он его. -- Ссволлочь! Неси самовар, протоплазма. От тоски ему хочется ударить денщика сзади, по затылку, но лень вставать. И он без всякого удовольствия тянет все тот же, давно надоевший мотив: Папа Пий девя, я, ятый И десятый Лев, И десятый Лев... Денщик приносит самовар. Подпрапорщик пьет чай вприкуску до тех пор, пока в чайнике не остается лишь светлая теплая водица. Тогда он запирает сахар и осьмушку чая в шкатулку на ключ и говорит денщику: -- Тут еще осталось. Можешь допить. Денщик молчит. -- Ты! Хам! -- рявкает на него Слезкин. -- Что надо сказать? -- Покорно благодарю, ваше благородие! -- торопливо лепечет солдат, помогая подпрапорщику надеть шинель. -- Забыл? Ссвинния! Я т-тебя выучу. Подыми перчатку, холуй! По его званию, его надо бы величать всего только "господин подпрапорщик", но он раз навсегда приказал вестовому называть себя "ваше благородие". В этом самовозвеличении есть для Слезкина какая-то тайная прелесть. ш Он выходит на улицу. Круглая зеркальная луна стоит над местечком. Из-за темных плетней лают собаки. Где-то далеко на дороге звенят бубенчики. Видно, как на железнодорожном мосту ходит часовой. "Что бы такое сделать?" -- думает Слезкин. Ему вспоминается, как три года тому назад пьяный поручик Тиктин добрался вброд до полосатого пограничного столба,