тер Найдстон, который знает его с детства, однажды сообщил мне, что де Мои де Рик находится в чрезвычайно тяжелом (только не в материальном смысле) положении. Я тотчас же предложил ему место у меня, и он за него ухватился с такой радостью, которая ясно свидетельствовала об его крайнем положении. Я кое-что слыхал о нем, но слухам и сплетням не верю. На меня лично он произвел такое впечатление, как будто не произвел совсем никакого впечатления. Может быть, я вижу первого такого человека, как он. Но мне почему-то кажется, что я видал таких уже миллионы. Я сегодня следил за ним на деле. По-моему, он ловок, знающ, находчив и работящ. Кроме того, он хорошо воспитан, умеет держать себя в любом, как мне кажется, обществе, притом энергичен и умен. Но в одном отношении какое-то странное колебание овладевает мной. Скажите мне откровенно, милый мистер Диббль, ваше мнение о нем. 603 Этот неожиданный и неделикатный вопрос покоробил и смутил меня; по правде сказать, я совсем не ожидал его. -- Но, право, я не знаю, сэр. Я, вероятно, знаком с ним меньше, чем вы и мистер Найдстон. Я увидал его впервые на борту парохода "Южный крест", а во время пути мы чрезвычайно редко соприкасались и разговаривали. Да и надо сказать, что меня мучила качка в продолжение всего перехода. Однако из немногих встреч и разговоров я вынес о нем приблизительно такое же впечатление, как и вы, сэр: знание, находчивость, энергия, красноречие, большая начитанность и... несколько странная, но, может быть, чрезвычайно редкая смесь сердечного хладнокровия с пылкостью головного воображения. -- Так, мистер Диббль, так. Прекрасно. Почтенный мистер Самбо, принесите еще бутылку вина, и затем вы свободны. Так. Иной характеристики я от вас почти и не*ожидал. Но я еще раз возвращаюсь к моему затруднению: открыть ли ему, или не открыть все то, чему вы сегодня были свидетелем и слушателем? Представьте, что пройдет два года или год, а даже, может быть, и меньше, и вот ему, денди, красавцу, любимцу женщин, вдруг надоест пребывание на этом чертовском вулкане. По-моему, в этом случае он не прибегнет ко мне за благословением и разрешением. Он просто-напросто в одно прекрасное утро уложит свои вещи и-уедет. Что я останусь без помощника, и очень дорогого помощника, -- это вопрос второстепенный, но я не ручаюсь, что он, приехав в Старый Свет, не окажется болтуном, может быть, даже совершенно случайным болтуном. -- О, неужели вы этого боитесь, сэр? -- Говорю вам искренно -- боюсь! Я боюсь шума, рекламы, нашествия интервьюеров. Я боюсь того, что какой-нибудь влиятельный, но бездарный ученый рецензент и обозреватель, основывающий свою известность на постоянном хулении новых идей и смелых начинаний, повернет в глазах публики мою идею, как праздный вымысел, как бред сумасшедшего. Наконец я еще больше боюсь того, что какой-нибудь голодный 604 выскочка, жадный неудачник, бездарный недоучка схватит мою мысль нюхом на лету, заявит, как это бывало уже тысячи раз, о случайном совпадении открытий и унизит, опошлит и затопчет в грязь то, что я родил в муках и восторге. Надеюсь, что вы понимаете меня, мистер Диббль? -- Совершенно, сэр. -- Если это будет так, то я и мое дело погибли. Впрочем, что значит маленькое "я" в сравнении с идеей? Я твердо уверен в том, что в первый вечер, когда в одной из громадных лондонских аудиторий я прикажу погасить электричество и ослеплю десять тысяч избранной публики потоками солнечного света, от которого раскроются цветы и защебечут птицы, -- в тот вечер я приобрету миллиард для моего дела. Но пустяк, случайность, незначительная ошибка, как я вам уже говорил, способны роковым образом умертвить самое бескорыстное и самое великое дело. Итак, я спрашиваю ваше мнение, довериться ли мистеру де Мои де Рику, или оставить его в фальшивом и уклончивом неведении. Это дилемма, из которой я не могу сам выйти без посторонней помощи. В первом случае возможность всемирного скандала и краха, а во втором -- верный путь к возбуждению в человеке благодаря недоверию чувств озлобления и мести. Итак, мистер Диббль?.. Мне напрашивался на язык простой ответ: "Отправьте завтра же этого Нарцисса со всем почетом ко всем чертям, и вы сразу успокоитесь". Теперь я глубоко жалею, что дурацкая деликатность помешала мне подать этот совет. Вместо того чтобы так поступить, я напустил на себя холодную корректность и ответил: -- Надеюсь, сэр, что вы не рассердитесь на меня за то, что я не возьмусь быть судьей в таком сложном деле? Лорд Чальсбери пристально поглядел на меня, печально покачал головой и сказал с невеселой усмешкой: -- Давайте допьем вино и пройдемте в бильярд ную. Я хочу выкурить сигару. . . 605 В бильярдной мы увидали следующую картину. 'Де Мои де Рик стоял, опершись локтями на бильярд, и что-то оживленно рассказывал, а леди Чальсбери, прислонившись к облицовке камина, громко смеялась. Это меня гораздо более поразило, чем если бы я увидал ее плачущей. Лорд Чальсбери заинтересовался причиной смеха, и когда де Мон де Рик повторил свой рассказ об одном тщеславном снобе, который из желания прослыть оригиналом завел себе ручного леопарда и потом три часа сидел на чердаке от страха перед животным, мой патрон громко, совсем по-детски, рассмеялся... Все в мире самым странным образом сцепляется. В этом вечере также неисповедимыми путями сошлись вступление, завязка и трагическая развязка наших существований. Первые два дня моего пребывания в Каямбэ для меня памятны до мелочей, но остальное чем ближе к концу, тем туманнее. С тем большим основанием я теперь прибегаю к помощи моей записной книжки. В ней морская вода выела первые и последние страницы, а частью и середину. Но кое-что я могу, хотя и с большим трудом, восстановить. Итак: 11 декабря. Сегодня мы ездили с лордом Чальсбери в Квито верхом на мулах за медными гальванизированными проводами. Случайно зашел разговор о материальной обеспеченности нашего дела (причиной его вовсе не было мое праздное любопытство). 'Лорд Чальсбери, который уже давно, как мне кажется, дарит меня своим доверием, вдруг быстро повернулся на седле лицом ко мне и спросил неожиданно: -- Ведь вы знаете мистера Найдстона? -- Конечно, сэр. -- Не правда ли, прекрасный человек? -- Превосходный. -- И не правда ли, в деловом смысле сухой и немного формалист? -- Да, сэр. Но также и со способностью к большому душевному подъему и даже к пафосу. 606 -- Вы наблюдательны, мистер- Диббль', =*- ответил учитель. -- Да, так знайте же, что этот чудак вот уже в продолжение пятнадцати лет упорно, как магометанин в свою Каабу, верит в меня и мою идею. Подумайте только, он лондонский стряпчий. Он не только ничего не берет с меня за мои поручения, но недавно предложил мне распоряжаться его собственным капиталом, в случае надобности, как я захочу. Д я глубоко уверен в том, что он не единственный чудак в старой Англии. Поэтому будем бодры. 12 декабря. В первый раз лорд Чальсбери обратил мое внимание на силу, которая приводит в движение часовой механизм, вращающий лабораторию по солнцу. Это наивно, просто и остроумно. По склону кратера потухшего вулкана скользит вдоль крутых, почти отвесных, рельс базальтовый окованный монолит в две тысячи пудов весом, на стальном тросе в мужскую ляжку толщиной. Эта тяжесть приводит в движение механизм. Ее работы хватает ровно на восемь часов, а рано утром старый слепой мул поднимает эту часовук) гирю при помощи другого троса и системы блоков опять наверх без всякого усилия для себя. 20 декабря. Сегодня мы долго сидели с лордом Чальсбери после обеда в оранжерее среди одурманивающего запаха нарциссов, померанцев и тубероз. За последнее время патрон очень осунулся, и глаза его-как будто начали терять свой прекрасный юношеский блеск. Объясняю это переутомлением, потому что мы в эти дни очень много работаем. Я уверен, что он ни о чем не догадывается. Он вдруг, странно поворачивая, по своему обыкновению, разговор, заговорил: -- Наша с вами работа самая бескорыстная и честная на свете. Ведь думать о счастии своих детей или внуков так вполне естественно и так эгоистично. Но мы с вами думаем о жизни и счастии человечества таких отдаленных времен будущего, в которых не будут знать не только о нас, но и наших поэтах, королях и завоевателях, о нашем языке и религии, об очертаниях и даже названиях наших стран. "Не ближнему, а дальнему", не так ли сказал ваш теперешний любимый философ? В этом бескорыстном, чистом служении отдаленному 607 грядущему я почерпаю свою гордую уверенность и силы. 3 я н в а р я. Ездил сегодня в Квито принимать пришедшие из Лооздона заказы. С мистером де Мои де Риком отношения становятся холодными, почти враждебными. Февраль. Мы сегодня закончили работу по заключению всех наших труб в футляры с понижающими температуру растворами. Лед-соль дает-21°, твердая углекислота плюс эфир -- минус 80°, кислород --118°, испарение углекислоты-130°, атмосферическое давление мы способны, кажется, развить до бесконечности. Апрель. Мой помощник продолжает не на шутку интересовать меня. Он, кажется, какой-то славянин. Не то русский, не то поляк и, кажется, анархист. Он интеллигент, хорошо говорит по-английски, но, кажется, предпочитает не говорить ни на каком языке, а молчать. Вот его наружность: он высок, худ, сутуловат в плечах; волосы прямые и длинные и так падают на лицо, что лоб имеет форму трапеции, суженной кверху; нос, вздернутый кверху, с огромными, открытыми, волосатыми, но очень нервными ноздрями. А глаза у него ясные, серые, до безумия дерзкие. Он слышит и понимает все, что мы говорим о счастии будущих поколений, и часто усмехается добродушно-презрительной улыбкой, которая напоминает мне выражение лица большого старого бульдога, наблюдавшего развозившихся той-терьеров. Но к учителю он относится -- это я не только знаю, но чувствую всей душой -- с безграничным обожанием. Совсем наоборот поступает мой коллега де Мон де Рик. Он часто говорит учителю об идее жидкого солнца с таким неестественным восторгом, что я вчуже краснею от стыда и боюсь, не насмехается ли электротехник над патроном. Но он ничуть не интересуется им, как человеком, и самым неприличным образом и именно в присутствии его жены пренебрегает его положением мужа и хозяина дома, хотя это у него выходит, вероятно, против расчета и здравого смысла, под влиянием исказившейся воли, а может быть, и ревности. 608 М а и. Да здравствуют три талантливых поляка -- Врублевский, Ольшевский и Витковский и завершивший их опыты Дэвар. Сегодня мы, обратив гелий в жидкое состояние и мгновенно уменьшив давление, довели температуру в главном цилиндре до --272°, и стрелка электрических весов впервые подвинулась не на один, а на целых пять миллиметров. Безмолвно, в одиночестве, я становлюсь пред вами на колени, дорогой мой наставник и учитель. 26 июня. По-видимому, де Мон де Рик поверил в жидкое солнце, и теперь -- уже без слащавого заигрывания и наигранного восхищения. По крайней мере сегодня за обедом он отличился удивительной .фразой. Он сказал, что, по его мнению, жидкому солнцу предстоит громадная будущность в качестве взрывчатого вещества или приспособления для мин и огнестрельных ружей. Я возразил, правда, довольно грубо, на немецком языке: -- Так говорит прусский лейтенант. Но лорд Чальсбери возразил кратко и примирительно: -- Мы мечтаем не о разрушении, а о созидании. 27 и ю н я. Пишу впопыхах, и руки у меня дрожат. Вчера ночью я задержался в лаборатории до двух часов. Была спешная работа по установке охладителей. Я возвращался к себе. Очень ярко светил месяц. На мне были теплые сапоги из тюленьей кожи, и шаги мои по обледенелой дорожке не издавали никакого звука. Дорога у меня шла все время в тени. Почти у самых моих дверей я остановился, потому что услышал голоса. -- Зайдите же, дорогая Мери, ради бога, зайдите ко мне хоть на минуту. Почему вы каждый раз боитесь этого? И каждый раз убеждаетесь, что вашп страхи напрасны? Я тотчас же увидал их обоих при ярком, южном свете луны. Он обнимал ее за талию, а ее голова покорно лежала на его плече. О, как они оба были прекрасны в это мгновение! 609 -- Но ваш товарищ... -- робко произнесла леди Чальебери. -- Какой же он мне товарищ? -- беспечно рассме* ялся де Мон де Рик. -- Это только скучный и сентиментальный сурок, который каждый день аккуратно ложится спать в десять часов, чтобы проснуться в шесть. Мисс Мери, идемте, умоляю вас. И оба они, не размыкая объятий, взошли на крыльцо, освещенное голубым сиянием луны, и скрылись за дверью. 28 июня, вечером. Сегодня утром я пришел к мистеру де- Мон де Рику, не принял его протянутой руки, не сел на указанный им стул и сказал ему спокойно: -- Сэр, я должен высказать вам свое мнение о вас. Я полагаю, сэр, что в том месте, где мы должны бы были с вами работать радостно и самоотверженно на пользу человечества, вы ведете себя самым недостойным и бесстыдным образом. Вчера в два часа ночи я видел, как вы вошли к себе домой. -- Вы подглядывали, негодяй?--закричал деМон де Рик, и глаза его заблестели фиолетовым огнем, как у кошки ночью. -- Нет, я сам очутился в наиболее неприятном положении, какое только может придумать воображение. Я не выдал своего присутствия единственно из-за того>, чтобы не причинить страданий не вам, а другому человеку. И это тем более дает мне право сказать вам теперь один на один, что вы, сэр, настоящий подлец и гадина. -- Вы заплатите мне за это кровью, с оружием в руках, -- крикнул де Мон де Рик, вскакивая и разрывая ворот своей сорочки. -- Нет, -- твердо ответил я. -- Во-первых, у нас к этому нет повода, кроме того, что я назвал вас подлецом, но без свидетелей, а второе, вот что: я нахожусь при деле огромной, мировой важности и не считаю возможным уйти от него из-за вашей дурацкой пули, пока дело не дойдет до конца. В-третьих, не проще ли вам сейчас же, захватив лишь необходимый багаж, сесть на первого попавшегося мула, спуститься вниз, в 610 Квито, а затем прежней дорогой вернуться в гостепри-' имную Англию? Или и там вы украли чью-нибудь честь или чьи-нибудь деньги, господин подлец? Он прыгнул к столу и судорожно схватил с него хлыст из гиппопотамовой кожи. -- Я изобью вас, как собаку! -- заревел он. Тогда во мне проснулась старая боксерская школа. Не давая ему опомниться, я обманул его левой рукой,! а кулаком правой нанес быстрый удар в нижнюю че-| люсть между ухом и подбородком. Он завыл, завер-: телся, как волчок, и из носу у него хлынула черная кровь. Я вышел. 29 и ю н я. -- Отчего я сегодня не видел целый день мистера де Мон де Рика? -- вдруг спросил лорд Чальсбери. -- Кажется, ему нездоровится, -- ответил я, внимательно глядя в землю. Мы сидели с ним на северном склоне вулкана. Было девять часов вечера, луна еще не исходила. Около нас стояли два негра носильщика и мой таинственный помощник Петр. На спокойной темной синеве неба едва рисовались тонкие линии электрических проводов, установленных нами за сегодняшний день. А на большом возвышении, сооруженном из камня, покоился приемник No 6, прочно укрепленный среди базальтовых глыб и готовый каждую секунду привести в движение затворы. -- Приготовьте шнур, -- приказал лорд Чальсбери, -- прокатите катушку вниз, я слишком устал и взволнован, поддержите меня, помогите мне спуститься. Вот здесь как будто хорошо. И мы не рискуем ослепнуть. Подумайте, дорогой Диббль, подумайте, милый мой мальчик, сейчас мы с вами, во имя славы и радости будущего человечества, озарим весь мир солнечным светом, сгущенным в газ. АПо! Зажгите стопин. Быстро побежала вверх огненная змея пороховой нитки и скрылась вверху над нами, за краем глубокого уступа, под которым мы сидели. Мой напряженный слух уловил мгновенное щелканье соединившихся контактов и пронзительный визг моторов. По нашим расчетам, солнечный газ должен был выходить из кювета, 611 рядом последовательных взрывов, приблизительно около шести тысяч в секунду. И в тот же момент над нами взошло ослепительное солнце, навстречу которому зашелестели внизу деревья, зарозовели облака, засверкали дальние крыши и окна домов города Квито и громким криком разразились наши домашние петухи в поселке. А когда свет так же мгновенно погас, как и загорелся, учитель щелкнул секундомером, посветил на него карманным электрическим фонариком и сказал: -- Время горения одна минута одиннадцать секунд. Это настоящая победа, мистер Диббль. Ручаюсь вам, что через год мы наполним громадные резервуары жидким и густым, как ртуть, золотым солнцем и заставим его светить нам, греть нас и еще приводить в движение все наши машины. А когда мы вернулись около полуночи домой, то мы узнали, что за наше отсутствие леди Чальсбери и мистер де 'Мон де Рик еще засветло, тотчас же после нашего ухода, пошли как будто для прогулки, а потом на заранее оседланных мулах спустились вниз, в Квито. Лорд Чальсбери и тут остался верен себе. Он ска зал без. горечи, но с печалью и страданием: ^ -- Ах, зачем они не сказали мне об этом? Зачем ложь? Разве я не видел, что они любят друг друга? Я не стал бы им мешать. Тут кончаются мои записки, впрочем, так попорченные водою, что-я восстановил их лишь с большим трудом и не совсем ручаюсь за их точность. Да и в дальнейшем я не ручаюсь за свою память. Ведь это и всегда так бывает: чем ближе к развязке, тем путаннее воспоминания. Около двадцати пяти дней мы напряженно работали в лаборатории, наполняя все новые и новые кюветы золотым солнечным газом. За это время мы успели придумать остроумные регуляторы к нашим солнцепри-емникам. Мы снабдили каждый из них часовым механизмом и таким же простым указателем времени, как 612 у будильника. Перемещая известным образом указатели трех циферблатов, мы достигли возможности получить свет через любой промежуток времени, растянуть время его горения и его интенсивность от слабого получасового мерцания до мгновенного взрыва -- все зависело от часового завода. Мы работали без увлечения, точно нехотя, но надо сказать, что этот период был самым плодотворным за все время моего пребывания на Каямбэ. Но все это окончилось внезапно, фантастично и страшно. Однажды, в начале августа, ко мне в лабораторию зашел лорд Чальсбери, еще более усталый и постаревший, чем в предыдущие дни; он сказал мне с брезгливым спокойствием: -- Милый друг, я чувствую, что близится моя смерть, и во мне проснулись старые предрассудки. Хочу умереть и быть похороненным в Англии. Оставляю вам немного денег, все дома, машины, землю и мастерские. Денег вам хватит, соразмерно с теми расходами, которые я имел, года на два-три. Вы моложе и энергичнее меня, и, может быть, у вас что-нибудь выйдет. Милый наш друг мистер Найдстон поддержит вас с радостью в любую минуту. Подумайте же хорошенько. Этот человек давно стал мне дороже отца, матери, брата, жены или сестры. И поэтому я ответил ему с глубоким убеждением:, -- Дорогой сэр, я не оставлю вас ни на одну секунду. Он обнял меня и поцеловал в лоб. На другой день он созвал всех служащих и, заплатив каждому из них двухгодовое жалованье, сказал, что дело его на Каямбэ пришло к концу и что всем им он приказывает сегодня же спуститься с Каямбэ вниз, в долины. Они ушли веселые, неблагодарные, предвкушавшие сладкую близость пьянства и разврата в бесчисленных притонах, которыми кишит город Квито. Один лишь мой помощник, молчаливый славянин,-- не то албанец, 613 не то сибиряк, -- долго не хотел уходить от своего хозяина. "Я останусь при вас до моей или вашей смерти", -- сказал он. На лорд Чальсбери поглядел на него убедительно, почти строго, и сказал: -- Я еду в Европу, мистер Петр. -- Все равно, и я с вами. , -- Но ведь вы знаете, что вам грозит там, мистер Петр. -- Знаю. Веревка. И, однако, все равно я не покину вас. Я все время в душе смеялся над вашими сентиментальными заботами о счастии людей миллионных столетий, но никому не говорил об этом, но, узнавши близко вас самого, я также узнал, что чем ничтожнее человечество, тем ценнее человек, и поэтому я привязался к вам, как старый, бездомный, озлобленный, го-лодный, шелудивый пес к первой руке, приласкавшей его искренно. И поэтому же я остаюсь при вас. Баста. Я с изумлением и с восторгом глядел на этого человека, которого я раньше считал окончательно не способным на какие-нибудь возвышенные чувства. Но учитель сказал ему мягко и повелительно: -- Нет, вы уйдете. И сейчас же. Мне дорога ваша дружба, мне дорога ваша неутомимая работа. Но я еду умирать к себе на родину. И ваши возможные страдания только отяготят мой уход из мира. Будьте мужчиной, Петр. Возьмите деньги, обнимите меня на прощание, и расстанемся. Я видел, как они обнялись и как суровый Петр несколько раз горячо поцеловал руку лорда Чальсбери, а потом бросился прочь от нас, не оборачиваясь назад, почти бегом, и скрылся за ближайшими зданиями. Через три дня мы шли на знакомом мне пароходе "Гонзалес" из Гваякиля в Панаму. Море было неспокойно, но ветер дул попутный, и в подмогу слабосильной машине капитан распорядился поставить паруса. Мы с лордом Чальсбери все время не покидали каюты. Его состояние внушало мне серьезные опасе- 614 Я поглядел на учителя: он, закрыв лицо руками, плакал... ния, и временами я даже думал, что он мешается в уме. Я глядел на него с беспомощной жалостью. Особенно поражало меня то, что через каждые две-три фразы он непременно возвращался мыслями к оставленному им на Каямбэ кювету No 216 и каждый раз, вспоминая о нем, твердил, стискивая руки: "Неужели я забыл, ах, неужели я мог забыть?" Но потом речь его становилась опять печальной и возвышенной. -- Не думайте, -- говорил он, -- что маленькая личная драма заставила меня сойти с того пути трудов, упорных изысканий и вдохновений, который я терпеливо прокладывал в течение всей моей сознательной "жизни. Но обстоятельства дали толчок моим размышлениям. За последнее время я многое передумал и переоценил, но только в иной плоскости, чем раньше. Если бы вы знали, как тяжело в шестьдесят пять лет перестраивать свое мировоззрение. Я понял, вернее, почувствовал, что не стоит будущее человечество ни забот о нем, ни нашей самоотверженной работы. Вырождаясь с каждым годом, оно становится все более дряблым, растленным и жестокосердым. Общество подпадает власти самого жестокого деспота в мире -- капитала. Тресты, играя в своих публичных притонах на мясе, хлебе, керосине, сахаре, создают поколения сказочных полишинелей-миллиардеров и рядом миллионы голодных оборванцев, воров и убийц. И так будет вечно. И моя идея продлить солнечную жизнь земли станет достоянием кучки негодяев, которые будут править ею или употреблять мое жидкое солнце на пушечные снаряды и бомбы безумной силы... Нет, не хочу этого... Ах, боже мой, этот кювет! Ах, неужели я забыл! Неужели! -- вдруг воскликнул лорд Чальсбери, хватаясь за голову. -- Что вас так тревожит, дорогой учитель? -- спросил я. -- Видите ли, милый Генри... Я опасаюсь того, что  сделал маленькую, но,-- может, очень роковую... Больше я ничего не слышал. На востоке вдруг вспыхнуло огромное, как вселенная, золотое, огненное пламя. И небо и море точно потонули на мгновение в нестерпимом сиянии. Тотчас же вслед за этим оглуши- 615 тельный гром и какой-то горячий вихрь свалил меня на палубу. Я потерял сознание и пришел в себя, только услышав над собою голос учителя. -- Что? -- спрашивал лорд Чальсбери. -- Вас ослепило? -- Да, я ничего не вижу, кроме радужных кругов перед глазами. Ведь это катастрофа, профессор? Зачем вы сделали или допустили это? И разве вы не предвидели этого? Но он мягко положил мне на плечо свою маленькую прекрасную белую руку и сказал глубоким нежным голосом (и от этого прикосновения и от этого уверенного тона его слов я сразу стал спокоен): -- Неужели вы не верите мне? Подождите, зажмурьте крепко глаза и закройте их ладонью правой руки и держите так, пока я не перестану говорить или пока у вас не пройдет в глазах световое мелькание, потом, прежде чем открыть глаза, наденьте очки, которые я вам сейчас сую в левую руку. Это очень сильные консервы. Слушайте, мне казалось, что вы успели узнать меня гораздо лучше за это короткое время, чем знали меня самые близкие люди. Уже ради только вас, моего настоящего друга, я не взял бы на свою совесть такого жестокого и бесцельного опыта, который грозит смертью нескольким десяткам тысяч людей. Да и то сказать, чего стоит существование этих развратных негров, пьяных индейцев и вырождающихся испанцев? Образуйся сейчас на месте республики Эквадор с ее сплетнями, торгашеством и революциями сплошная дыра в преисподнюю, от этого ни на грош ни потеряют ни наука, ни искусство, ни история. Немножко жаль моих умных, терпеливых, милых мулов. Правда, скажу вам по совести, я ни на секунду не задумался бы принести в жертву торжеству идеи и вас и вместе с вами миллион самых ценных человеческих жизней, если бы только я был убежден в правоте этой идеи, но ведь всего три минуты тому назад я вам говорил о том, что я окончательно разуверился в способности грядущего человечества к счастью, любви и самопожертвованию. Неужели вы можете подумать, что я стал бы 616 мстить маленькому кусочку человечества за мою громадную философскую ошибку? Но вот чего я себе не прощаю: это чисто технической ошибки, ошибки рядового привычного работника. Я в данном случае похож на мастера, который стоял двадцать лет около сложной машины, а через двадцать лет и один день вдруг взгрустнул о своих личных семейных делах, забыл о деле, перестал слушать ритм, и вот сорвался приводный ремень и своим страшным размахом убил несколько муравьев-рабочих. Видите ли, меня все время мучила мысль о том, что я по рассеянности, приключившейся со мной первый раз за все эти двадцать лет, забыл остановить часовой завод у кювета No 21 б и поставил его нечаянно на полный взрыв. И это сознание все время, точно во сне, преследовало меня на пароходе. Так и оказалось. Кювет' взорвало, и от детонации взорвались и другие хранилища. Опять моя ошибка. Прежде чем хранить в таком громадном запасе жидкое солнце, мне нужно было бы раньше, хотя бы с риском для собственной жизни, проделать в малых размерах опыты над взрывчатыми качествами сгущенного света. Теперь оглянитесь сюда, -- и он мягко, но настойчиво повернул мою голову на восток. -- Отнимите руку и теперь медленно, медленно откройте глаза. В один момент с необычайной яркостью, как это, говорят, бывает в предсмертные минуты, я увидел полыхавшее на востоке, то сжимавшееся, то разжимавшееся, точно дышащее зарево, накрененный борт парохода, волны, хлеставшие через перила, мрачно-кровавое море и тускло-пурпуровые тучи на небе и прекрасное спокойное лицо, все в седых шелковистых сединах, с глазами, сиявшими, как скорбные звезды. Удушливый жаркий ветеп дул с берега. -- Пожар? -- спросил я вяло, точно во сне, и обернулся к югу. Там, над вершиной Каямбэ, стоял густой дымный огонь, который прорезывали быстрые молнии. -- Нет, это извержение нашего доброго старого вулкана. Взрыв жидкого солнца разбудил и его. Согласитесь, все-таки черт знает какая сила! И подумать только, что все это напрасно. 617 1 Я ничего не понимал. У меня кружилась голова. И вот я услышал около себя странный голос, одновременно нежный, как у матери, и повелительный, как у деспота: -- Сядьте на этот корабельный бунт и повинуйтесь слепо всему, что я вам прикажу. Вот вам спасательный круг, наденьте его сейчас же на себя, завяжите крепко под мышками, но не стесняйте дыхания; вот вам фляжка с коньяком, спрячьте ее в левый боковой карман вместе с тремя плитками шоколада, вот вам пергаментный конверт с деньгами и письмами. Сейчас "Гонзалес" будет опрокинута таким, страшным валом, который вряд ли видало человечество со времен потопа. Лягте вдоль правого борта. Так. Обвейтесь руками и ногами о поручни. Хорошо, Голова у'вас за железным щитом. Это поможет, чтобы вас не оглушило ударом. Когда вы почувствуете, что вал обрушился на палубу, постарайтесь задержать дыхание секунд на двадцать, затем бросайтесь вправо, и да благословит вас бог! Это все, что я могу вам пожелать и посоветовать. А затем еще, если вам суждено умереть так рано и так нелепо... То мне хотелось бы услышать, что вы мне прощаете. Понимаете ли, другому я не сказал бы этого, но я знаю, что вы англичанин и настоящий джентльмен. Его слова, исполненные хладнокровия и достоинства, вернули мне самообладание. Я нашел в себе достаточно силы, чтобы, пожимая ему крепко руку, ответить спокойно: -- Верьте, дорогой учитель, что никакие радости жизни не изменили бы мне тех прекрасных часов, которые я провел под вашим мудрым руководством. Я бы хотел только спросить, почему вы сами о себе не заботитесь? Я до сих --пор ясно помню его, прислонившегося к ящику с запасным компасом, помню, как ветер трепал его одежду и седую бороду, такую страшную на красном фоне вулканического извержения. Тут же я на секунду с удивлением заметил, что уже не было нестерпимо горячего ветра с берега, наоборот -- с запада 618 дул порывистый, холодный ураган, и судно наше почти лежало на боку. -- Э! -- воскликнул небрежно лорд Чальсбери и устало махнул рукой. -- Мне нечего терять. Я одинок во всем этом мире. У меня есть единственная привязанность -- это вы, но и вас я подвергаю смертельной опасности, из которой вам выкарабкаться -- только один шанс на миллион. У меня есть богатство, но, право, я не знаю, что с ним делать, разве только, --и голос его зазвучал печальной и кроткой насмешкой, -- разве только раздать его неимущим Норфолькского графства и расплодить лишнюю банду тунеядцев и попрошаек. У меня есть знания, но вы сами видите, что они потерпели крах. У меня есть энергия, но уже теперь я не смог бы найти для нее приложения. О нет, дорогой друг, я не самоубийца; если в эту ночь мне не суждено погибнуть, я употреблю мой остаток жизни на то, чтобы скромно возделывать спаржу, артишоки и дыни на каком-нибудь маленьком клочке земли, где-нибудь подальше от Лондона. А если смерть,:- он снял шляпу, и странно было мне видеть его развевающиеся волосы, мечущуюся бороду и ласковые, печальные глаза и слышать его голос, звучавший, как органный хорал. -- А если смерть, то с покорностью предаю мое тело и мой дух вечному богу, который да простит мне заблуждения моего слабого человеческого ума. -- Аминь, -- сказал я. Он повернулся спиной к ветру и закурил сигару. Четким, фантастическим, великолепным видением рисовалась его черная фигура на фоне багряного неба. До меня долетел тонкий запах прекрасной га-ванны. -- Готовьтесь. Еще останется минута, две. Не трусите? -- Нет... Но экипаж, пассажиры!.. -- Я во время вашего обморока предупредил их. Впрочем, на всем судне нет ни одного трезвого человека и ни одного спасательного пояса. За вас я не боюсь, у вас на руке надет талисман. У меня, представьте, был такой же, но я его потерял. Эй! держитесь!.. Генри!. 4 619 ТРАВКА Я обернулся к востоку и обомлел от смертельного ужаса. На наш скорлупу-пароход быстро двигался от берега огромный вал с Эйфелеву башню высотой, весь черный, с розово-белым, пенистым гребнем наверху. Что-то заревело, задрожало... и точно весь мир обрушился на палубу. Я опять потерял сознание и пришел в себя через несколько часов в небольшой рыбачьей барке, спасшей меня. Моя изуродованная левая рука была грубо перевязана тряпкой, а голова замотана какими-то лохмотьями. Через месяц, поправившись от ран и душевных потрясений, я уже плыл обратно в Англию. История моих странных приключений окончена. Мне остается только прибавить, что я теперь скромно живу в самой тихой части Лондона и ни в чем не нуждаюсь благодаря щедрой доброте покойного лорда Чальсбери. Я много занимаюсь наукой и даю частные уроки. Каждое воскресенье мы с милым мистером Найдстоном обедаем поочередно друг у друга. Нас связывают самые тесные дружеские узы, и наш первый тост всегда бывает в честь и память великого лорда Чальсбери. Г. Диббль. P. S. Все имена собственные в моем рассказе не настоящие, а нарочно изобоетены мною. Г. Д. Ах, это старая история и, надо сказать, довольно скучная история. Конечно, читателям незаметно. Читатель спокойно, как верблюд, переваривает в желудке пасхальный окорок или рождественского гуся и, для перехода от бодрствования к сладкому сну, читает сверху донизу свою привычную газету до тех пор, пока дрема не заведет ему глаз. Ему легко. Ничто не тревожит его воображения, ничто не смущает его совести, никто не залезает под благовидным предлогом ему в карман. В газете порок наказан, добродетель торжествует, сапожный подмастерье нашел благодаря родимому пятнышку своих родителей, мальчик, замерзавший на улице, отогрет попечительными руками, блудная жена вернулась домой (она исхудала и в черном платье) прямо в объятия мужа (пасхальный колокол -- бум!..), который проливает слезы. Но вы, читатели, подумали ли вы хотя раз о тех мучениях, которые испытывает человек, пишущий эти прекрасные добродетельные рассказы!.. Ведь, во-первых, все темы уже исчерпаны, пародии на темы надоели, пародии на пародии отсылают в "Момус"... Подумайте: что тут изобретешь?.. У меня есть друг беллетрист, из средних, который не гонится ни за успехом, ни за модой, ни за деньгами... 621 И вот как-то на страстной неделе, не помню -- в среду, четверг или пятницу, вечером, попили мы с ним чайку, поговорили о том, о сем,коснулись содержания сегодняшних газет, но я уже видел, что мой приятель чем-то удручен или взволнован. Очень осторожно, стараясь не задеть его авторского самолюбия, я довел его до того, что он рассказал мне следующее:. -- Понимаете? Можно с ума сойти! Приезжает ко мне редактор. Подумайте, сам редактор! И что всего хуже -- мой настоящий, хороший друг... -- Ради бога, пасхальный рассказ! Я ему оказываю самое широкое гостеприимство, справляюсь о здоровье его детей, предсказываю его газете громадную будущность, -- стараюсь занять его внимание пустяками; понятно, цель моя была отвлечь его от настойчивых просьб о пасхальном рассказе. Но неизбежное -- неизбежно: он возвращается к. тому, за чем он приехал. -- Ради бога, рассказ! Я кротко и убедительно верчу пуговицу его пиджака и самым нежным голосом говорю ему: -- Дорогой мой... милый!.. Ты сам писатель и не хуже меня знаешь, что все пасхальные темы уже использованы. -- Хоть что-нибудь... -- тянет он уныло. -- Ей-богу, ничего!.. -- Ну, хоть что-нибудь!.. Хоть на старенькую темку строк триста -- четыреста!.. Нет, от него не отвязаться. Обмакиваю перо в чернильницу и гоаорю сквозь 'сжатые зубы: -- Давай тему! -- Тему? Но это для тебя пустяки!.. -- Давай хоть заглавие!.. Помоги же, черт тебя побери!.. -- Ну, заглавие -- это пустяк!.. Например: "Она вернулась". -- К черту!.. -- "Яйцо сосватало". 622 -- К черту!..-- -- "Весенние иллюзии". -- К черту!.. -- "Скворцы прилетели", -- Мимо!.. -- "Когда раскрываются почки". -- К черту!.. Милый мой, разве сам не видишь, что все это -- опаскуженные темы. И потом: что это за безвкусие делать заглавие рассказа из существительного и глагола? "О чем пела ласточка"... "Когда мы мертвые проснемся"... А в особенности для ходкой газеты. Дай мне простое и выразительное заглавие из одного существительного!.. -- Из* существительного?.. -- Да, из существительного. -- Например... "Чернильница"?! -- Стара штучка! Использовал Пушкин: "К моей чернильнице". -- Ну, хорошо. "Лампа". -- Друг мой, -- говорю я кротко, -- только очень близорукие люди выбирают для примеров и сравнений предметы, стоящие возле них!.. Это задевает его за живое, и он сыплет как из мешка: -- "Будка", "Кипарис", "Пале-Рояль", "Ландыш", "Черт в ступе". Не нравится? Ну, наконец, "Травка"?.. -- Ага, "Травка"?.. Стоп!.. Это уже нечто весеннее и на пасху хорошо. Давай-ка подумаем серьезно о травке!.. И мы думаем. -- Конечно, это очень приятно, такая зелененькая, нежная травка... точно гимназистка приготовительного класса! Надо любить все: зверей, птиц, растения, в этом -- красота жизни! Но черт побери: какой сюжет я отсюда выдавлю?! Ведь всякий рассказ должен быть начат, продолжен и закончен, а я просто говорю: травка зеленая! Ведь читатель пошлет опровержение в редакцию! У приятеля лицо вытягивается. Я говорю ему самым нежным голосом: 623 -- Подожди... не отчаивайся! Травок много, возьмем "Кресс-салат"... -- "Кресс-салат"? -- повторяет он уныло, как деревянный попугай. -- Да, "Кресс-салат"! -- кричу я, уже охваченный творчеством, тем вдохновением, о котором так много говорят провинциальные читатели. -- Представь себе безногого бедняка, который вдруг снял потный валенок, унавозил его, посыпал землицей и бросил зерна... И вот к пасхе у него всходит прекрасная зеленая травка, которую он может срезать и, приготовив под соусом, скушать после пасхальной заутрени! Разве это не трогательно? -- Ты смеешься надо мною! Это подло! Как я явлюсь к издателю без твоего рассказа? -- Ну, хорошо... давай дальше! Собаки лечатся травками... -- Извини, пожалуйста, это уже относится к области ветеринарии! -- Представь себе вкусную душистую травку, которую едят на Кавказе в духанах. Отсюда легко перейти к Зелим-хану! Понимаешь? Ест он барашка с травкой... вспоминает свой мирный аул, слезы текут по его щекам, изборожденным старыми боевыми ранами... И вдруг он говорит пленному полицейскому офицеру, отпуская его на волю: "Иды... кушай травкам... будет тебе пасхам!" Чего ты еще хочешь, черт тебя*побрал бы?! Ну, вот: "Олень копытом разбивает лед, пока не найдет прошлогодней травы... бедные олешки!" Ну, как я выпутаюсь, черт побери, из этого Нарымского края! Нужно будет ввести политического ссыльного, но ведь цензура... -- Цензура!.. -- промолвил редактор печально. Потом он немножко помолчал, вздохнул, взял шляпу и стал уходить. Но вдруг он остановился и обернулся ко мне. -- Заважничал... модернист!.. -- бурчал он, открывая дверь. -- По-моему, это с твоей стороны свинство! Ты несомненно издеваешься над искусством. Травка... травка... травка... травка!.. А по-моему, надо подходить к вопросу проще... 624 Я догнал его уже в передней, когда он, рассерженный, всовывал свои ноги в калоши и надевал шляпу. -- Надо писать серьезно... -- говорил он. -- Конечно, я не обладаю даром, как ты, и наитием... Но если бы я писал, я написал бы просто. Помнишь, как мы с тобой, -- тебе было одиннадцать лет, а мне десять, -- как мы ели с тобой просвирки и какие-то маленькие пупырушки на огороде детской больницы? -- Конечно, помню! Дикое растение! -- А помнишь молочай? -- Ах, ну, конечно, помню! Такой сочный стебель с белым молоком. -- А свербигус? Или свербига, как мы ее называли? -- Дикая редька? -- Да, дикая редька!.. Но как она была вкусна  с солью и хлебом! -- А помнишь: желтые цветы акации, которыми мы набивали полные с верхом фуражки и ели, как лошади .озес из торбы? -- А конский щавель? Мы оба замолчали. И вдруг пред нами ярко и живо пронеслись наша опозоренная казенным учебным заведением нежность... пансион... фребелевская система... придирки классных наставников... взаимное шпионство... поруганное детство... -- А помнишь, -- сказал он и вдруг заплакал, -- а помнишь зеленый, рыхлый забор? Если по нему провести ногтями, следы остаются... Возле него растут лопухи и глухая крапива... Там всегда тень и сырость. II по лопухам ползают какие-то необыкновенно золотые, или, вернее сказать, бронзовые жуки. И красные с черными пятнами коровки, которые сплелись целыми гирляндами. -- А помнишь еще: вдруг скользнет луч, заиграет роса на листьях?.. Как густо пахнет зеленью! Не отойдешь от этого московского забора! Точно брильянты, горят капли росы... Длинный, тонкий, белый червяк, выворачивая землю, выползает наружу... Конечно, он прекрасен, потому что мы насаживали его на согну- 21 А. Куприн, т. 4 625 тую булавку и бросали в уличную лужу, веря, что поймаем рыбу! Ну, скажи: разве можно это написать? Тогда мы глядели ясными, простыми глазами, и мир доверчиво открывался для нас: звери, птицы, цветы... И если мы что-нибудь любим и чувствуем, то это только жалкое отражение детских впечатлений. -- Так, стало быть, рассказа не будет? -- спросил редактор. -- Нет, я постараюсь что-нибудь слепить. А впрочем... Ну разве все то, о чем мы говорили, -- не рассказ? Такой в конце концов наивный, простой и ласковый?.. Редактор обнял меня и поцеловал. -- Какой ты... -- сказал он, но не докончил, глаза его увлажнились, и он, быстро повернувшись, ушел, сопровождаемый веселым лаем Сарашки и Бернара, моих милых друзей -- сенбернарских песиков, -- которым теперь обоим по пяти месяцев.., ЧЕРНАЯ МОЛНИЯ Я теперь не сумею даже припомнить, какое дело или какой каприз судьбы забросили меня на целую зиму в этот маленький северный русский городишко, о котором учебники географии говорят кратко: "уездный город такой-то", не приводя о нем никаких дальнейших сведений. Очень недавно провели близ него железную дорогу из Петербурга на Архангельск, но это событие совсем не отразилось на жизни города. Со станции в город можно добраться только глубокой зимою, когда замерзают непролазные болота, да и то приходится ехать девяносто верст среди ухабов и метелей, слыша нередко дикий волчий вой и по часам не видя признака человеческого жилья. А главное, из города нечего везти в столицу, и. некому и незачем туда ехать. Так и живет городишко в сонном безмолвии, в мирной неизвестности без ввоза и вывоза, без добывающей и обрабатывающей промышленности, без памятников знаменитым согражданам, со своими шестнадцатью церквами на пять тысяч населения, с дощатыми тротуарами, со свиньями, коровами и курами на улице, с неизбежным пыльным бульваром на берегу извилистой несудоходной и безрыбной 'речонки Ворожи,-- живет зимою заваленный снежными сугробами, летом утопающий в грязи, весь окруженный болотистым, корявым и низкорослым лесом. 627 21' Ничего здесь нет для ума и для сердца: ни гимназии, ни библиотеки, ни театра, ни живых картин, ни концертов, ни лекций с волшебным фонарем. Самые плохие бродячие цирки и масленичные балаганы обегают этот город, и даже невзыскательный петрушка проходил через него последний раз шесть лет тому назад, о чем до сих пор жители вспоминают с умилением. Раз в неделю, по субботам, бывает в городке базар. Съезжаются из окрестных диких деревнюшек полтора десятка мужиков с картофелем, сеном и дровами, но и они, кажется, ничего не продают и не покупают, а торчат весь день около казенки, похлопывая себя по плечам руками, одетыми в кожаные желтые рукавицы об одном пальце. А возвращаясь пьяные ночью домой, часто замерзают по дороге, к немалой прибыли городского врача. Здешние мещане -- народ богобоязненный, суровый и подозрительный. Чем они занимаются и чем живут -- уму непостижимо. Летом еще кое-кто из них копошится около реки, сгоняя лес плотами вниз по течению, но зимнее их существование таинственно. Встают они поздно, позднее солнца, и целый день глазеют из окон на улицу, отпечатывая на стеклах белыми пятнами сплющенные носы и разляпанные губы. Обедают, по-православному, в полдень, и после обеда спят. А в семь часов вечера уже все ворота заперты на тяжелые железные засовы, и каждый хозяин собственноручно спускает с цепи старого, злого, лохматого и седомор-дого, осиплого от лая кобеля. И храпят до утра в жарких, грязных перинах, среди гор подушек, под мирным сиянием цветных лампадок. И дико орут во сне от страшных кошмаров и, проснувшись, долго чешутся и чавкают, творя нарочитую молитву против домового. Про самих себя обыватели говорят так: в нашем городе дома каменные, а сердца железные. Старожилы же из грамотных ке. без гордости уверяют, что именно с их города 'Николай Васильевич Гоголь списал своего "Ревизора". "Покойный папашка Прохор Сергеича самолично видел Николая Васильевича, когда они проезжали через город". Здесь все зовут и знают людей : ' ' ;'' 628 только по именам и отчествам. Если скажешь извозчику: "К Чурбанову (местный Мюр-Мерилиз) гривенник",-- он сразу остолбенеет и, точно внезапно про* снувшись, спросит: "Чего?" -- "К Чурбанову, в лавку, гривенник".--"А-а! К Порфир Алексеичу. Пожалуйте, купец, садитесь". Здесь есть городские ряды -- длинный деревянный сарай на Соборной площади, со множеством неосвещенных, грязных клетушек, похожих на темные норы, из которых всегда пахнет крысами, кумачом, дублеными овчинами, керосином и душистым перцем. В or." ромных волчьих шубах и прямых теплых картузах, седобородые, тучные и важные, сидят лавочники, все эти жестокие Модесты Никанорычи и Доремидонты Ники-форычи, снаружи своих лавок, на крылечках, тянут из блюдечка жидкий чай и играют в шашки, в под^ давки. На случайного покупателя они глядят как на заклятого врага: "Эй, мальчик, отпусти этому". По^ купку ему не подают, а швыряют на прилавок, не завернувши, и каждую серебряную, золотую или бумажную монету так долго пробуют на ощупь, на свет, на звон и даже на зуб и притом так пронзительно и ехидно на тебя смотрят, что невольно думаешь: "А ведь сейчас позовет, подлец, полицию". Зимою, по праздникам, после обеда, этак ближе к вечеру, на главной Дворянской улице происходит купеческое катанье. Вереницей, один за другим, плывут серые в яблоках огромные пряничные жеребцы, сотрясаясь ожирелыми мясами, екая на всю улицу селезенками и громко гогоча. А в маленьких санках сидят торжественно, как буддийские изваяния, в праздничных шубах купец и купчиха -- такие объемистые, что иХ зады наполовину свешиваются с сиденья и по левую и по правую сторону. Иногда же, нарушая это чинное движение, вдруг пронесется галопом по улице, свисти и гикая, купеческий сын Ноздрунов, в нарядной ку-* черской поддевке, с боярской шапкой набекрень, краса купеческой молодежи, победитель девичьих сердец. Живет здесь малая кучка интеллигентов, но все они вскоре по прибытии в город поразительно бистро опускаются, много пьют, играют в карты, не отходя от 629 стола по двое суток, сплетничают, живут с чужими женами и с горничными, ничего не читают и ничем не интересуются. Почта из Петербурга приходит иногда через семь дней, иногда через двадцать, а иногда и совсем не приходит, потому что везут ее длинным кружным путем, сначала на юг, на Москву, потом на восток, на Рыбинск, на пароходе, а зимою на "лошадях и, наконец, тащат ее опять на север, двести верст по лесам, болотам, косогорам и дырявым мостам, пьяные, сонные, голодные, оборванные мерзлые ямщики. В городе получаются в складчину несколько газет: "Новое время", "Свет", "Петербургская газета" и одни "Биржевые ведомости", или, как здесь их зовут, "Биржевик". Раньше и "Биржевик" выписывался в двух экземплярах, но однажды начальник городского училища очень резко заявил учителю географии' и историку Кипайтулову, что "одно из двух -- либо служить во вверенном мне училище, либо предаваться чтению революционных газет где-нибудь в другом месте"... Вот в этом-то городке, в конце января, непогожим метелистым вечером я сидел за письменным столом в гостинице "Орел", или по-тамошнему "Тараканья щель", где я был единственным постояльцем. Из окон дуло, в ночной трубе завывал то басом, то визгливым сопрано разгулявшийся ветер. Унылым колеблющимся пламенем светила тоненькая, оплывшая с одного бока свеча. Я сумрачно глядел на огонь, а с бревенчатых стен меня созерцали, важно шевеля усищами, рыжие, серьезные, неподвижные тараканы. Окаянная, мертвая, зеленая скука обволокла паутиной мой мозг и парали-вовала тело. 'Что было делать до ночи? Книг со мною не было, а те нумера газет, в которые были завернуты мои вещи и дорожная провизия, я прочитал столько раз, что заучил их наизусть. И я грустно размышлял, как мне поступить: пойти ли в клуб, или послать к кому-нибудь из моих случайных знакомых за книжкой, хотя бы за специально медицинской к городскому врачу, или за уставом о нало- 630 жении наказаний к мировому судье, или к лесничему за руководством по дендрологии. Но кто же не знает этих захолустных городских клубов, или иначе гражданских собраний? Обшарпанные обои, висящие лохмотьями; зеркала и олеографии, засиженные мухами, заплеванный пол; по всем комнатам запах кислого теста, сырости нежилого дома и карболки из клозета. В зале два стола заняты преферансом, и тут же рядом, на маленьких столиках, водка и закуска, так, чтобы удобно было, держа одной рукой карты, другой потянуться в миску за огурцом. Игроки держат карты под столом или в горсточке, прикрывая их обеими ладонями, но и это не помогает, потому что ежеминутно раздаются возгласы: "Прошу вас, Сысой Петрович, вы уж, пожалуйста, глазенапа не запускай-те-с". В бильярдной письмоводитель земского начальника играет в пирамидку с маркером огромными, иззубренными временем, громыхающими на ходу шарами, дует со своим партнером водку и сыплет специальными бильярдными поговорками. В передней, под лампой с граненым рефлектором, сидя на стуле, сложив руки на животе и широко разинув рот, сладко храпит услужающий мальчик. В буфете упиваются кавказским коньяком два акцизных надзирателя, ветеринар, помощник пристава и агроном, пьют на "ты", обнимаются, целуются мокрыми мохнатыми ртами, поливая друг другу шеи и сюртуки вином, поют вразброд "Не осенний мелкий . дождичек" и при этом каждый дирижирует, а к одиннадцати часам двое из них непременно подерутся и натаскают друг у друга из головы кучу волос. "Нет, -- решил я, -- пошлю лучше к городскому-врачу за книжкой". Но как раз в эту минуту в номер вошел босой коридорный мальчуган Федька с запиской от самого доктора, который в дружески веселом духе просил меня к себе на вечерок, то есть на чашку чая и на маленький домашний винтишко, уверяя, что будут только свои, что у них вообще все попросту, без церемоний, что регалий, лент и фраков можно не надевать и, наконец, что супругой доктора получена от мамаши из 631 Белозерска- замечательных достоинств семга, из которой и будет сооружен пирог. "Sic! -- восклицал шутник доктор в приписке,-- и теща на что-ни&удь полезна!" Я быстро умылся, переоделся и пошел к милейшему Петру Власовичу. Теперь уже не ветер, а свирепый ураган носился со страшной силой по улицам, гоня перед собой тучи снежной крупы, больно хлеставшей в лицо и слепившей глаза. Я человек, как и большинство современных людей, почти неверующий, но мне много пришлось изъездить по проселочным зимним путям, и потому в такие вечера и в такую погоду я мысленно молюсь: "Господи, спаси и сохрани того, кто теперь потерял дорогу и кружится в поле или в лесу со смертельным страхом в душе". Вечер у доктора был именно такой, какими бывают эти семейные вечерки повсюду в провинциальной России, от Обдорска до Крыжополя и от Лодейного поля до Темрюка. Сначала поили тепленьким чаем с домашним печеньем, с вонючим ромом и малиновым вареньем, мелкие косточки от которого так назойливо вязнут в зубах. Дамы сидели на одном конце стола и с фальшивым оживлением, кокетливо выпевая концы фраз в нос,, говорили о дороговизне съестных припасов и дров, о развращенности- прислуги, о платьях' и вышивках, о способах солки огурцов и шинкования капусты. Когда они прихлебывали чай из своих чашек, то каждая непременно самым противоестественным образом оттопыривала в сторону мизинец правой руки, что, как известно, считается признаком светского тона' и грациозной изнеженности. Мужчины сгрудились на другом конце. Здесь разговор шел о службе, о суровом и непочтительном к дворянству губернаторе, о политике, главным же образом пересказывали друг другу содержание сегодняшних газет, всеми ими уже- прочитанных. И смешно и трогательно было слушать, как они проникновенно и прозорливо толковали о событиях, происходивших месяц-гюлтора тому назад, и горячились по поводу новостей, давно уже забытых всеми на свете. Право, выходило так, точно все мы живем не на земле, а на Марсе 632 или на Венере, или на другой какой-нибудь планете, куда видимые земные дела достигают через. огромные промежутки времени в целые недели, месяцы и годы. Затем, по заведенному издревле обычаю, хозяин сказал: -- А знаете ли что, господа? Оставим-ка этот лабиринт и сядем в винт. Алексей Николаевич, Евгений Евгеньевич, не угодно ли карточку? И тотчас же кто-то отозвался фразой тысячелетней давности: -- В самом деле, зачем терять драгоценное время? Неиграющих оказалось только трое: лесничий Иван Иванович Гурченко, я и старая толстая дама, очень почтенного и добродушного вида, но совершенно глухая, -- мамаша земского начальника. Хозяин долго уговаривал нас устроиться выходящими и, наконец, с видом лицемерного соболезнования, решился оставить нас в покое. Правда, он несколько раз, в те минуты, когда была не его очередь сдавать, торопливо забегал к нам и, потирая руки, спрашивал: "Ну, что? Как вы здесь? Не очень соскучились? Может быть, вам прислать сюда винца или пива?.. Нехорошо. Кто не пьет, не играет и не курит, -- тот подозрительный элемент в обществе. А что же вы вашу даму не занимаете?" Мы пробовали ее занимать. Заговорили сначала о погоде и о санном пути. Толстая дама кротко улыбнулась нам и ответила, что, правда, она, когда была помоложе, то играла в мушку, или, по-нынешнему, рамс, но теперь забыла и даже в фигурах плохо разбирается. Потом я проревел ей над ухом что-то о здоровье ее внучат, она ласково закивала головой и сказала участливо: "Да, да, да, бывает, бывает, у меня у самой к дождю поясницу ломит", -- и достала из мешочка какое-то вязанье. Мы не рискнули больше приставать к доброй старушке. У доктора был прекрасный, огромный диван, обитый нежной желтой кожей, в котором так удобно было развалиться. Мы с Турченко никогда не скучали, оставаясь вместе. Нас тесно связывали три вещи: лес, охота и любовь к литературе. Мне уже приходилось бывать с ним раз пятнадцать на медвежьих, лисьих и 633 волчьих облавах и на охотах с гончими. Он был прекрасным стрелком и однажды при мне свалил рысь с верхушки дерева выстрелом из штуцера на расстоянии более трехсот шагов. Но охотился он только на зверя, да еще на зайцев, на которых даже ставил капканы, потому что от души ненавидел этих вредителей молодых лесных насаждений. Затаенной и, конечно, недостижимой его мечтой была охота на тигра. Он собрал даже целую библиотеку об этом благородном спорте. На птицу он никогда не охотился и сурово запретил у себя в лесу всякую весеннюю охоту. "Мне в моем хозяйстве птица -- первый помощник", -- говорил он серьезно. За такую чрезмерную строгость его недолюбливали. Это был крепкий, маленький, смуглолицый желчный холостяк, с горячими и насмешливыми черными глазами, с сильной проседью в черных растрепанных волосах. Он был совсем одинок, настоящий бобыль, растерявший давно всех родственников и друзей детства, и в нем до сих пор еще сохранилось очень много тех безалаберных и прекрасных, грубых и товарищеских качеств, по которым так нетрудно узнать бывшего студента лесного, ныне упраздненного, факультета знаменитой когда-то Петровской академии, что процветала в сельце Петровско-Разумовском под Москвой. Он очень редко показывался в уездном свете, потому что три четверти жизни проводил в лесу. Лес был его настоящею семьею и, кажется, единственной страстной привязанностью к жизни. В городе над ним за глаза посмеивались и считали чудаком. Имея полную и бесконтрольную возможность подторговывать в свою пользу лесными делянками, отводимыми на сруб, он жил только на свое полуторастарублевое жалованье, жалованье -- поистине нищенское, если принять во внимание ту культурную, ответственную и глубоко важную работу, которую самоотверженно нес на своих плечах целые двадцать лет этот удивительный Иван Иванович. Право, только среди чинов лесного корпуса, в этом распрозабытом из всех забытых ведомств, да еще среди земских врачей, загнанных, как почтовые клячи, 634 мне и приходилось встречать этих чудаков, 'фанатиков дела и бессребреников. Много лет тому назад Турченко подал в военное министерство докладную записку о том, что в случае оборонительной войны лесники благодаря прекрасному знанию местности могут очень пригодиться армии как разведчики и как проводники партизанских отрядов, и потому предложил комплектовать местную стражу из людей, окончивших специальные шестимесячные курсы. Ему, конечно, как водится, ничего не ответили. Тогда он, на собственный риск и на совесть, обучил практически всех своих лесников компасной и глазомерной съемке, разведочной службе, устройству засек и волчьих ям, системе военных донесений, сигнализации флажками и огнем и многим другим основам партизанской войны. Ежегодно он устраивал подчиненным состязания в стрельбе и выдавал призы из своего скудного кармана. На службе он завел дисциплину, более суровую, чем морская, хотя в то же время был кумом и посаженым отцом у всех лесников. Под его надзором и охраной было двадцать семь тысяч десятин казенного леса, да еще, по просьбе миллионеров братьев Солодаевых, он присматривал за их громадными, прекрасно сохраненными лесами в южной части уезда. Но и этого ему было мало: он самовольно взял под свое покровительство и все окрестные, смежные и чересполосные крестьянские леса. Совершая для крестьян за гроши, а чаще безвозмездно разные межевые работы и лесообходные съемки, он собирал сходы, говорил горячо и просто о великом значении в сельском хозяйстве больших лесных площадей и заклинал крестьян беречь лес пуще глаза. Мужики его слушали внимательно, сочувственно кивали бородами, вздыхали, как на проповеди деревенского попа, и поддакивали: "Это ты верно.... что и говорить... правда ваша, господин лесницын... Мы что? Мы мужики, люди темные..." Но уж давно известно, что самые прекрасные и полезные истины, исходящие из уст господина лесни-цына, господина агронома и других интеллигентных 635 радетелей,., представляют для деревни лишь простое сотрясение воздуха. На другой же день добрые поселяне пускали в лес скот, объедавший дочиста молодняк, драли лыко с нежных, неокрепших деревьев, валили для какого-нибудь забора или оконницы строевые ели, просверливали стволы берез для вытяжки весеннего сока на ' квас, курили в сухостойном лесу и бросали спички на серый высохший мох, вспыхивающий, как порох, оставляли непогашенными костры, а мальчишки-пастушонки, те бессмысленно поджигали у сосен дупла и трещины, переполненные смолою, поджигали только для того, чтобы'посмотреть, каким веселым, бурливым пламенем горит янтарная смола., Он упрашивал сельских учителей внедрять ученикам уважение и любовь к лесу, подбивал их вместе с деревенскими батюшками, -- и, конечно, бесплодно, -- устраивать праздники лесонасаждения, приставал к исправникам, земским начальникам и мировым судьям по поводу хищнических порубок, а на земских собраниях так надоел всем своими пылкими речами о защите лесов, что его перестали слушать. "Ну, понес философ свой обычный вздор", -- говорили земцы и уходили курить, оставляя Турченку разглагольствовать, подобно проповеднику Беде, перед пустыми стульями. Но ничто не могло сломить энергии этого упрямого хохла, пришедшегося не по шерсти сонному городишке. Он, по собственному почину, укреплял кустарником речные берега, сажал хвойные деревья на песчаных пустырях и облеснял овраги. На эту тему мы и говорили с ним, свернувшись на обширном докторском диване. -- В оврагах у меня теперь столько нанесло снегу, что лошадь уйдет с дугой. А я радуюсь, как ребенок. В семь лет я поднял весеннюю высоту воды в нашей поганой Вороже на четыре с половиной фута. Ах, если бы мне да рабочие руки! Если бы мне дали большую неограниченную власть над здешними лесами. Через неколько лет я бы сделал Мологу судоходной до самых истоков и поднял бы повсюду в районе урожайность хлебов на пятьдесят процентов. Клянусь госпо- 63G дом богом, в двадцать лет можно сделать Днепр и Волгу самыми полноводными реками в мире,-- и это будет стоить копейки! Можно увлажнить лесными посадками и оросить арыками самые безводные губернии. Только сажайте лес. Берегите лес. Осушайте болота, но с толком... -- А что же ваше министерство смотрит? -- спрс-сил я лукаво. -- Наше министерство -- это министерство непротивления злу, -- ответил Турченко с горечью. -- Всем все равно. Когда я еду по железной дороге и вижу сотни поездов, нагруженных лесом, вижу на станциях необозримые штабели дров, -- мне просто плакать хочется. И сделай я сейчас доступными для плотов наши лесные речонки --все эти Звани, Ижины, Холменки, Ворожи, -- знаете ли, что будет? Через два года уезд станет голым местом. Помещики моментально сплавят весь лес в Петербург и за границу. Честное слово, у меня иногда руки опускаются и голова трещит. В моей власти самое живое, самое прекрасное, самое плодотворное дело, и я связан, я ничего не смею предпринять, я никем не понят, я смешон, я беспокойный человек. Надоело. Тяжело. Посмотрите, что их всех интересует: поесть, поспать, выпить, поиграть в винтишко. Ничего не любят: ни родины, ни службы, ни людей, -- любят только своих сопливых ребятишек. Никого ничем не разбудишь, не заинтересуешь. Кругом пошлость. Знаешь наперед, кто что скажет при любом обстоятельстве. Все оскудели умами, чувствами, даже простыми человеческими словами... Мы замолчали. Из гостиной с четырех столов доносились до нас возгласы играющих: "Скажу, пожалуй, малю-у-усенькие трефишки". "Подробности письмом, Евграф Платоныч". "Пять без козырей?" "Подвинчиваете?" "Наше дело-с". :. ; : ~- "Рискнем... Малютка, шлем нося". ': "Ваша игра. Мы в кусты". "Да-а, куплено. Ни одного человеческого лица. Так и будет, как купили". ,. :.'. ' ' ':'. 637 "Игра высокого давления". "Что? Стала она призадумывать себя?" "Василь Львович, больше четверти часа думать не полагается. Захаживайте". "Ваше превосходительство, карты поближе к орденам. Я вашего валета бубен вижу". "А вы не глядите..." "Не могу, с детства такая привычка, если кто веером карты держит". "Не угодно ли вам сей финик раскусить?" Турченко нагнулся ко мне, улыбаясь, и сказал: -- Сейчас кто-нибудь скажет: "Не ходи одна, ходи с маменькой", а другой заметит: "Верно, как в аптеке". "Какие же вы мне черви показывали? Валет сам третей с фосками? Это поддержка, по-вашему?" "Я думал..." "Думал индейский петух, да и тот подох от задумчивости". "А вы зачем своего туза засолили? Мариновать его думаете?" "Не с чего, так с бубен!" "А что вы думаете об этой прекрасной даме?" "А мы ее козырем". "Правильно, -- одобрил густым баритоном соборный священник, -- не 'ходи одна, ходи с провожатым". "Позвольте, позвольте, да вы, кажется, давеча козыря не давали?" "Оставьте, батенька... Ребенка пришлите, не обсчитаем... У нас верно, как в палате мер и весов". -- Слушайте, Иван Иванович, -- обратился я к лесничему, -- не удрать ли нам? Знаете, по-английски, не прощаясь. -- Что вы, что вы, дорогой мой. Уйти без ужина, да еще не прощаясь. Худшего оскорбления для хозяина Я'рудно придумать. Вовек вам не забудут. Прослывете невежей и зазнайкой. Но толстый Петр Власович, еще больше разбухший и сизо побагровевший от жары, долгого сиденья и счастливой игры, уже встал от карт и говорил, обходя игроков: 633 -- Господа, господа... Пирог стынет, и жена сердится. Господа, последняя партия. Гости выходили из-за столов и, в веселом предвкушении выпивки и закуски, шумно толпились во всех дверях. Еще не утихали карточные разговоры: "Как же это вы, благодетель, меня не поняли? Я вам, кажется, ясно, как палец, сказал по первой руке бубны. У вас дама, десятка -- сам-четверт". -- "Вы, моя прелесть, обязаны были меня поддержать. А лезете на без козырей! Вы думаете, я ваших тузов не знал?" -- "Да позвольте же, мне не дали разговориться, вот они как взвинтили". -- "А вы -- рвите у них. На то и винт. Трусы в карты не играют"... Наконец хозяйка произнесла: -- Господа, милости прошу закусить, Все потянулись в столовую, со смешком, с шуточками, возбужденно потирая руки. Стали рассаживаться. -- Мужья и жены врозь, -- командовал весельчак хозяин. -- Они и дома друг другу надоели. И при помощи жены он так перетасовал гостей, что парочки, склонные к флирту или соединенные давниш-кей, всему городу известной-связью, очутились вместе. Эта милая предупредительность всегда принята на семейных вечерах, и потому нередко, нагнувшись за упавшей салфеткой, одинокий наблюдатель увидит под столом переплетенные ноги, а также руки, лежащие на чужих коленях. Пили очень много -- мужчины "простую", "слезу", "государственную", дамы -- рябиновку; пили за закуской, за пирогом, зайцем и телятиной. С самого начала ужина закурили, а после пирога стало шумно и дымно, и в воздухе замелькали руки с ножами и вилками. Говорили о закусках и разных удивительных блюдах с видом заслуженных гастрономов. Потом об охоте, о замечательных собаках, о легендарных лошадях, о протодьяконах, о певицах, о театре и, наконец, о современной литературе. Театр и литература -- это неизбежные коньки всех русских обедов, ужинов, журфиксов и файф-о'клоков. Ведь каждый обыватель когда-нибудь да играл на 639 1 любительском спектакле, а в золотые дни студенчества неистовствовал на галерке в столичном театре. Точно так же каждый в свое время писал в гимназии сочинение на тему "Сравнительный очерк воспитания по "Домострою" и по "Евгению Онегину", и кто же не писал в детстве стихов и не сотрудничал в ученических газетах? Какая дама не говорит с очаровательной улыбкой: "Представьте, я вчера ночью написала огромное письмо моей кузине -- шестнадцать почтовых листов кругом и мелко-мелко, как бисер. И это, вообразите, в какой-нибудь час, без единой помарки! Замечательно интересное письмо. Я нарочно попрошу Надю прислать мне его и прочту вам. На меня как будто нашло вдохновение. Как-то странно горела голова, дрожали руки, и перо точно само бегало по бумаге". И какая из провинциальных дам и девиц не доверяла вам для чтения вслух, вдвоем, своих классных дневников, поминутно вырывая у вас тетрадку и восклицая, что здесь нельзя читать? Говорить, ходить по сцене и писать -- всем кажется таким легким, пустячным делом, что эти два, самые доступные, по-видимому, своею простотой, но поэтому и самые труднейшие, сложные и мучительные из искусств -- театр и художественная литература -- находят повсеместно самых суровых и придирчивых судей, самых строптивых и пренебрежительных критиков, самых злобных и наглых хулителей. Мы с Турченко сидели на конце стола и только слушали со скукой и раздражением этот беспорядочный, самоуверенный, крикливый разговор, поминутно сбивавшийся на клевету и сплетню, на подсматриваний в чужие спальни. Лицо у Турченко было усталое и точно побурело изжелта. -- Нездоровится? -- спросил я тихо. с Он поморщился. -- Нет... так... уж очень надоело... Все одно и то же долбят... дятлы. Мировой судья, помещавшийся по правую руку от хозяйки, отличался очень длинными ногами и необыкновенно коротким туловищем. Поэтому, когда он сидел, то над столом, подобно музейнвш.бюстам, возвы-. 610,, шались только его голова и половина груди, а концы его пышной раздвоенной бороды нередко окунались в соус. Пережевывая кусок зайца в сметанном соусе, он говорил с вескими паузами, как человек, привыкший к общему вниманию, и убедительно подчеркивал слова движениями вилки, зажатой в кулак: -- Не понимаю теперешних писателей... Извините. Хочу понять и не могу... отказываюсь. Либо балаган, либо порнография... Какое-то издевательство над публикой... Ты, мол, заплати мне рубль-целковый своих кровных денег, а я за это тебе покажу срамную ерунду. -- Ужас, ужас, что пишут! -- простонала, схватившись за виски, жена акцизного надзирателя, уездная Мессалина, не обходившая вниманием даже своих кучеров.-- Я всегда мою руки с одеколоном после их книг. И подумать, что такая литература попадает в руки нашим детям!  -- Совершенно верно! -- воскликнул судья и утонул бакенбардами в красной капусте. -- А главное, при чем здесь творчество? вдохновение? ну, этот, как его... полет мысли.? Так седь и я напишу... так каждый из нас напишет... так мой письмоводитель настряпает, на что уж идиот совершеннейший. Возьми перетасуй всех ближних и дальних родственников, как колоду карт, и выбрасывай попарно. Брат влюбляется в сестру, внук соблазняет собственного дедушку... Или вдруг безумная любовь к ангорской кошке, или к дворникову сапогу... Ерунда и чепуха! -- А все это революция паршивая виновата, -- сказал земский начальник, человек с необыкновенно узким лбом и длинным лицом, которого за наружность еще в  полку прозвали кобылячьей головой. -- Студенты учиться не хотят, рабочие бунтуют, повсеместно разврат. Брак не признают. "Любовь должна быть свободна". Вот вам и свободная любовь. -- А главное -- жиды! -- прохрипел с трудом седоусый, задыхающийся от астмы, помещик Дудукин.  : -- И масоны, -- добавил твердо исправник,, выслужившийся из городовых, миролюбивый взяточник, иг-: рок и хлебосол,--собственноручно подававший губерна* тору калоши при. его.проезде. ... ...' 64Ь -- Масоны не знаю, а жиды знаю, -- сердито уперся Дудукин. -- У них кагал. У них: один пролез -- другого потащил. Непременно подписываются русскими фамилиями, и нарочно про Россию мерзости пишут, чтобы дескри... дескри... дескрити... ну, как его!., словом, чтобы замарать честь русского народа. А судья продолжал долбить свое, разводя руками с зажатыми в них вилкой и ножом и опрокидывая бородой рюмку: -- Не понимаю и не понимаю. Выверты какие-то... Вдруг ни с того ни с сего "О, закрой свои бледные ноги". Это что же такое, я вас спрашиваю? Что сей сон значит? Ну, хорошо, и я возьму и напишу: "Ах, спрячь твой красный нос!" и точка. И все. Чем же хуже, я вас спрашиваю? -- . Или еще: в небеса запустил ананасом, -- поддержал кто-то. -- Да-с, именно ананасом, -- рассердился судья. -- А вот я на днях прочитал у самого ихнего модного: "Летает буревестник, черной молнии подобный". Как? Почему? Где же это, позвольте спросить, бывает черная молния? Кто из нас видел молнию черного цвета?, Чушь! Я заметил, что при последних словах Гурченко быстро поднял голову. Я оглянулся на него. Его лицо осветилось странной улыбкой -- иронической и вызывающей. Казалось, что он хочет что-то возразить. Но он промолчал, дрогнул сухими скулами и опустил глаза. -- А главное, о чем пишут? -- вдруг заволновался, точно мгновенно вскипевшее молоко, молчаливый страховой агент. -- Там -- символ символом, это их дело, но мне вовсе не интересно читать про пьяных босяков, про воришек, про... извините, барыни, про разных там проституток и прочее... -- Про повешенных тоже, -- подсказал акцизный надзиратель, -- и про анархистов, и еще про палачей. -- Верно, -- одобрил судья. -- Точно у них нет других тем. Писали же раньше... Пушкин писал, Толстой, Аксаков, Лермонтов. Красота! Какой язык! "Тиха украинская ночь, прозрачно небо, светят звезды..." Эх, черт, какой язык был, какой слог!. . 642 -- Удивительно! -- сказал инспектор народных училищ, блестя умиленными глазками из-под золотых очков и потряхивая острой рыженькой бородкой.-- Поразительно! А Гоголь! Божественный Гоголь! Помните у него... И вдруг он загудел глухим, могильным, завывающим голосом и вслед за ним также затянул нараспев земский начальник: -- "Чу-уден Дне-епр при ти-ихой пого-о-де, когда вольно и пла-авно..." Ну, где найдешь еще такую красоту и музыку слов!.. Соборный священник сжал свою окладистую сивую бороду в кулак, прошел по ней до самого конца и сказал, упирая на "о". -- Из духовных были также почтенные писатели: Левитов, Лесков, Помяловский. Особенно последний. Обличал, но с любовью... хо-хо-хо... вселенская смазь... на воздусях... Но о духовном пении так писал, что и до сей поры, читая, невольно прольешь слезу. -- Да, наша русская литература, -- вздохнул инспектор, -- пала! А раньше-то? А Тургенев? А? "Как хороши, как свежи были розы". Теперь так уж не напишут. -- Куда!--прохрипел дворянин Дудукин. -- Прежде дворяне писали, а теперь пошел разночинец. Робкий начальник почтовой конторы вдруг зашепелявил: -- Однако теперь они какие деньги-то гребут! Ай--ай-ай... страшно вымолвить... Мне племянник студент летом рассказывал. Рубль за строку, говорит. Как новая строка -- рубль. Например: "В комнату вошел граф" -- рубль. Или просто с новой строки "да" -- и рубль. По полтиннику за букву. Или даже еще больше. Скажем, героя романа спрашивают: "Кто отец этого прелестного ребенка?" А он коротко отвечает с гордостью' "Я"- И пожалуйте: рубль в кармане. Вставка начальника почтовой конторы точно открыла шлюз вонючему болоту сплетни. Со всех сторон посыпались самые достоверные сведения о жизни и заработках писателей. Такой-то купил на Волге старинное княжеское имение в четыре тысячи десятин с 643 усадьбою и дворцом. Другой женился на дочери нефтепромышленника и взял четыре миллиона приданого. Третий пишет всегда пьяным и выпивает з день четверть водки, а закусывает только пастилой. Четвертый отбил жену своего лучшего друга, а двое декадентов, те просто по взаимному уговору поменялись женами. Кучка модернистов составила тесный содомский кружок, известный всему Петербургу, а один знаменитый поэт странствует по Азии и Америке с целым гаремом, состоящим из женщин всех наций и цветов. Теперь говорили все разом, и ничего нельзя было разобрать. Ужин подходил к концу. В недопитых рюмках и в тарелках с недоеденным лимонным желе торчали окурки. Гости наливались пивом и вином. Священник разлил на скатерть красное вино и старался засыпать лужу солью, чтобы не было пятна, а хозяйка уговаривала его с милой улыбкой, кривившей правую половину ее рта вверх, а левую вниз: -- Да оставьте, батюшка, зачем вам затруднять себя? Это отмоется. Между дамами, подпившими рябиновки и наливки, уже несколько раз промелькнули неизбежные шпильки и намеки. Исправничиха похвалила жену страхового агента за то, что она с большим вкусом освежила свое прошлогоднее платье -- "совсем и узнать нельзя". "Страховиха ответила с нежной улыбкой, что она, к сожалению, не может по два раза в год выписывать себе новые платья из Новгорода, что они с мужем -- люди хотя бедные, но честные, и что им неоткудова брать взяток. "Ах, взятки -- это ужасная пошлость! -- охотно согласилась исправничиха. -- И вообще на свете много гадости, а вот еще бывает, что некоторых замужних дам поддерживают чужие мужчины". Это замечание перебила уже акцизная надзирательница и заговорила что-то о губернаторских калошах. В воздухе назревала буря, и уже висел над головами обычный трагический возглас: "Моей ноги не будет больше р. этом доме!" -- но находчивая хозяйка быстро предупредила катастрофу, встав из-за стола со словами: -- Прошу извинить, господа. Больше ничего нету. 644 Поднялась суматоха. Дамы с пылкой стремительностью целовали хозяйку, мужчины жирными губами лобызали у нее руку и тискали руку доктора. Большая часть гостей вышла в гостиную к картам, но несколько человек осталось в столовой допивать коньяк и пиво. Через несколько минут они запели фальшиво и в унисон "Не осенний мелкий дождичек", и каждый .обеими руками управлял хором. Этим промежутком мы с лесничим воспользовались и ушли, как нас ни задерживал добрейший Петр Власович. Ветер к ночи совсем утих, и чистое, безлунное, синее небо играло серебряными ресницами ярких звезд. Было призрачно светло от того голубоватого фосфорического сияния, которое всегда излучает из себя свежий, только что улегшийся снег. Лесничий шел со мной рядом и что-то бормотал про себя. Я давно уже знал за ним эту его привычку разговаривать с самим собою, свойственную многим людям, живущим в безмолвии, -- рыбакам, лесничим, ночным караульщикам, а также тем, которые перенесли долголетнее одиночное заключение, -- и я перестал обращать на эту привычку внимание. -- Да, да, да... -- бросал он отрывисто из воротника шубы. -- Глупо... Да... Гм... Глупо, глупо... И грубо... Гм... На мосту через Ворожу горел фонарь. С всегдашним странным чувством немного волнующей, приятной бережности ступал я на ровный, прекрасный, ничем не запятнанный снег, мягко, упруго и скрипуче подававшийся под ногою. Вдруг Турченко остановился около фонаря и обернулся ко мне, -- Глупо! -- сказал он громко и решительно. -- Поверьте мне, милый мой, -- продолжал он, слегка прикасаясь к моему рукаву, -- поверьте, не режим правительства,, не скудость земли, не наша бедность и темнота виноваты в том, что мы, русские, плетемся в хвосте всего мира. А все это сонная, ленивая, ко всему равнодушная, ничего не любящая, ничего не знающая провинция, все равно -- служащая, дворянская, купе- ческая или мещанская. Посмотрите на них, на сегодняшних. Сколько апломба, сколько презрения ко всему, что вне их куриного кругозора! Так, походя, и развешивают ярлыки: "Ерунда, чепуха, вздор, дурак..." Попугаи! И главное, -- он, видите ли, этого и этого не понимает, и, стало быть, это уже плохо и смешно. Так ведь он дифференциального исчисления не понимает -- значит, и оно чепуха? И Пушкина не понимали. И Чехова недавно не понимали. Говорили о его "Степи": что за чушь -- овечьи мысли! Да разве овцы думают? "Цветы улыбались мне в тишине, спросонок..." Ерунда! Разве цветы когда-нибудь смеются! И нынче ведь тоже. "Я, говорит, сам так напишу..." -- А насчет черной молнии? -- спросил я. -- Да, да... "Где же это бывает черная молния?" Премилый человек этот судья, но что он видел в своей жизни? Он -- школьный и кабинетный продукт... А я вам скажу, что я сам, собственными глазами, видел черную молнию и даже раз десять подряд. Это было страшно. -- Вот как, -- молвил я недоверчиво.  -- Именно так. Я с детства в лесу, на реке, в поле. Я видел и слышал поразительные вещи, о которых не люблю рассказывать, потому что все равно не поверят. Я, например, наблюдал не только любовные хороводы журавлей, где все они пляшут и поют огромным кругом, а парочка танцует посредине, -- я видел их суд над слабым перед осенним отлетом. Я мальчишкой-реалистом, живучи в Полесье, видел град с большой мужской кулак величиною, гладкими ледышками, но не круглой формы, а в виде как бы шляпки молодого белого гриба, и плоская сторонка слоистая. В пять минут этот град разбил все окна в большом помещичьем доме, оголил все тополи и липы в саду, а в поле убил насмерть множество мелкого скота и двух подпадков. Глубокой зимою, в день ужасного мессинского землетрясения, утром, я был с гончими у себя на Бильдине. И вот часов в десять -- одиннадцать на совершенно безоблачном небе вдруг расцвела радуга. Она обоими концами касалась горизонта, была необыкновенно ярка и имела в ширину 646 градусов сорок пять, а в высоту двадцать -- двадцать пять. Под ней, такой же яркой, изгибалась другая радуга, но несколько слабее цветом, а дальше третья, четвертая, пятая, и все бледнее и бледнее -- какой-то сказочный семицветный коридор. Это продолжалось минут пятнадцать. Потом радуги растаяли, набежали мгновенно бог знает откуда тучи и повалил сплошной снежище. Я видел лесные пожары. Я видел, как ураган валил пятисаженный сухостой. Да, я был тогда в лесу с объездчиком, лесниками и рабочими, и на моих глазах сотни громадных деревьев валились, как спички. Тогда объездчик Нелидкин стал на колени и снял шапку. И1 все сделали то же самое. И я. Он читал "Отче наш", и мы крестились, но мы не слышали его голоса из-за треска падающих деревьев и ломающихся сучьев. Вот, что я видел в своей жизни. Но также я видел и черную молнию, и это было ужаснее всего. Постойте, -- перебил Турченко себя, -- мы у моего дома. Зайдем ко мне. Михеевна будет ругаться, но ничего. Я вас за это угощу третьегодняшним квасом. Сегодня, благосло-вясь, почнем. Михеевна, старая суровая служанка лесничего, и его чудный яблочный квас были известны всему городу. Старуха приняла нас строго и долго ворчала, бродя со свечой по комнатам и лазая по шкафам: "Непуте-- вые, полуночники, мало им дня, по ночам бродят, добрым людям спать не дают". Но квас был выше всех похвал. Он бродил долго сначала в дубовой бочке на хмеле и на дрожжах, с изюмом, коньяком и каким-то ликером, потом отстаивался три года в бутылках и теперь был крепок, играл, как шампанское, и весело" и холодно сушил во рту, немного пьянил и в то же время освежал. -- Вот как это было, -- говорил Турченко, расхаживая в заячьей курточке по своему кабинету, увешанному картинами с изображением тигров. -- Я студентом приехал на каникулы в самую глушь Тверской губернии к своему двоюродному брату Николаю -- к Коке,--так мы его называли. Он был когда-то блестящим молодым человеком, с лицейским образова- 647 нием, с большими связями и великолепной карьерой впереди, и прекрасно танцевал на настоящих светских балах, обожал актрис из французской оперетки и новодеревенских цыганок, пил шампанское, по его словам, как крокодил, и был душой общества. Но в один миг, буквально вмиг, все Кокино благополучие рухнуло. Однажды утром он проснулся и с ужасом убедился в том, что всю правую сторону его тела разбил паралич. Из самолюбия и из гордости он обрек себя на добровольное изгнание и поселился в деревне. Но он вовсе не утратил ясности и бодрости духа и с легкой иронией называл себя велосипедистом, потому что принужден --был передвигаться, сидя в трехколесном кресле, которое сзади катил его слуга Яков. Он много ел и пил, много спал, писал на пишущей машинке пресмешные нецензурные письма в стихах и часто менял деревенских любовниц, которым давал громкие имена королевских фавориток, вроде Ла-Вальер, Монтеспан и Помпадур. Однажды, заряжая или разряжая браунинг, с которым Кока никогда не расставался, он прострелил своему Якову ногу. По счастию, пуля попала очень удачно, пройдя сквозь мякоть ляжки и пробив, кроме того, две двери навылет. Это событие почему-то тесно сдружило барина и слугу. Они положительно не могли жить друг без друга, хотя и ссорились нередко: Кока, рассердясь, тыкал метко Якову в живот костылем, а Яков тогда сбегал на несколько часов из дому и не являлся на зов, оставляя Коку в беспомощном состоянии. Яков был в душе прекрасный охотник: неутоми-Ъый, несмотря на свою хромоту, с хорошей памятью местности, с большим знанием тех неуловимых причин, по которым угадываешь качество и количество дичи. Мы с ним часто ходили на простую мужицкую, очень трудную охоту, то есть без собаки, а с подкраду, требующую большого внимания и терпения. Надо сказать, что Кока неохотно отпускал со мною Якова, -- без него он был, как без своих единственных руки и ноги. Поэтому, чтобы выпросить Якова, приходилось прибегать к хитростям. Ничто так не располагало Коку, 643 к великодушию, как расспросы о его прежней веселой жизни, когда он считался львом гостиных и милым завсегдатаем шикарных ресторанов. И так однажды, заведя эту Кокину шарманку и нальстив ему без всякой меры, я умудрился похитить Якова на целую неделю. Пошли мы с ним в дальнюю деревушку Бурцеве, где у Коки были лесные участки и славные болотца. Бурцевский мужик Иван, он же и Кокин лесник, говорил, что на Высоком, в Раменье и на Блинове развелось столько глухарей, тетерок, рябчиков, бекасов, дупелей и уток, что просто видимо-невидимо. "Хоть палкой бей, хоть шапкой накрывай". Мы долго собирались, поздно вышли и пришли Б Бурцеве к вечерней заре. Ивана не было, он, оказывается, ушел к свояку в Окунево, где праздновали престол. Приняла нас его жена Авдотья, худая пучеглазая баба, похожая лицом на рыбу, и такая веснушчатая, что белая кожа только лишь кое-где редкими проблесками проступала на ее щеках сквозь коричневую маску. В избе было душно, жужжало множество мух и пахло чем-то противно кислым. В зыбке верещал без умолка ребенок. Авдотья захлопотала. -- Мой-то еще, не знаю, -- вернется, не вернется ли. Больно ладное пиво варят в Окуневе. А где пиво -- там и Иван. Да вы погодите, кормильцы, я вас своим пивом напою. На спаса варила... Не гораздо густо пиво-то, доливали мы его, а вкусное было да сладкое. Она. подняла за кольцо тяжелую крышку подвала, спустилась туда и через минуту вылезла с большим ковшом домашнего пива. Пока она разливала нам его, я спросил, указав на кричавшего младенца: -- Сколько месяцев ребенку-то? -- Ме-ся-цев?--удивилась баба.-- Что ты, корми:- лец, господь с тобой. Только вчера вечером родила. Какой там месяцев? Вчера ровно в это время рбдилл. Кушайте, кормильцы, не знаю, как звать-то вас... Вчера только родила. Вот как. .--.,' ../....,'. , ., . , ...... Я невольно сказал: . ..'. : , ,-- /. '. '.,....'. -- Вот так фунт. . .,. '. . ", '.".' , '- .--"'. . .,' , '. Но Яков заметил равнодушно и презрительно:. 649' -- Это им нипочем. Они привычны. Им -- как чихнуть. Иван все не приходил, должно быть загулял. Пиво было теплое, и в нем плавали мухи. На стены, ради невиданных гостей, сползались из всех углов тараканы. Мы поглядели, посидели и пошли спать в сарай на сено. Не люблю я спать на болотном сене. Сучки какие-то и толстые стебли прут в спину, голова затекает, в носу крутит от мелкой сенной пыли, нельзя курить. Долго я не мог заснуть и все прислушивался к ночным звукам: коровы и лошади где-то сильно и тяжело вздыхали, переступали ногами, ворочались и время от времени тяжело и густо шлепали, перепела кричали в далеких росистых овсах, скрипел своим деревянным скрипом неутомимый дергач. Заснул я перед зарей, а встали мы очень поздно, в девять часов. Было уже жарко. День обещал быть знойным. Небо простиралось бледное, томное, изнемогающее, похожее цветом на голубой выцветший и вылинявший шелк. Ивана все еще не было. Мы пошли одни. Сельцо -- вернее, выселки -- Бурцево состояло всего из трех дворов и расположилось на вершине большого холма, по отлогостям которого спускались пашни и поля. А подножие холма упиралось в болото, растянувшееся бог знает на сколько сот, может быть даже тысяч, десятин. Верстах в трех вдали виднелся волнистый синий хребет -- сосновый лес на островке Высоком, куда вела узкая извилистая непроезжая тропинка. Вся же остальная окрестность была сплошь покрыта мелким кустарником, среди которого там и сям блестели на солнце, точно капли разбросанной ртути, изгибы местных болотистых речонок: Тристенки, Холменки и Звани. Тяжелый нам выдался день. Парило невыносимо, и через час мы были так мокры от пота, что хоть выжимай. Надоедливая микроскопическая мошкара вилась кучами над головой, залезала в глаза, в нос, в уши и доводила до бессильного бешенства, когда с яростью хлопаешь себя по щекам, размазывая насекомых по лицу, как кашу, 650 Много раз мы с Яковом теряли друг друга в густом, местами непроходимом кустарнике. Один раз сучок задел за собачку моего ружья, и оно нежданно выстрелило. От мгновенного испуга и от громкого вы-^ стрела у меня тотчас же разболелась голова и так и" не переставала болеть целый день, до вечера. Сапоги промокли, в них хлюпала вода, и отяжелевшие, усталые ноги каждую секунду спотыкались о кочки. Кровь тяжело билась под черепом, который мне казался огромным, точно разбухшим, и я чувствовал больно каждый удар сердца. Приходилось то и дело переходить речонки вброд или по лавам, которые представляют из себя не что иное, как два или три тонких деревца, связанных лыком или прутьями, переброшенных поперек реки и } крепленных несколькими парами шатких кольев, вколоченных в дно. Но всего неприятнее были переходы по открытым местам, совсем голубым от бесчисленных незабудок, от которых так остро, травянисто и приторно пахло. Здесь почва ходила и зыбилась под ногами, а из-под ног, хлюпая, била фонтанчиками черная вонючая вода. Мы заблудились и лишь далеко за полдень добрались до Высокого. Небо теперь было все в тяжелых, неподвижных, пухлых облаках. Мы поели холодного мяса с хлебом, напились воды, пахнувшей ржавчиной и болотным газом, потом развели из можжевельника ароматный костер от комаров и -- сам уж не знаю, как это случилось, -- заснули внезапным' тяжелым сном. Я первый проснулся. Все вокруг страшно, грозно и жутко потемнело, а зелень болотного кустарника качалась и отливала серой сталью. Все небо обложили громоздкие лиловые и фиолетовые тучи с разорванными серыми краями. Начинал вдали глухо ворчать гром. Я заторопился. -- Ну, Яков, домой. Дай бог добраться. Ходу! Но, сойдя с острова, возвышавшегося среди болота, мы тотчас же заблудились и стали без толку бродить зигзагами по кустарнику, отступая в сторону от рек, обходя трясины и густые чащобы, теряя друг друга, спеша, путаясь и сердясь. 651 Стало уже совсем темно, и гром рокотал' еще далеко, но уже не затихая ни на мгновение, когда Яков, шедший впереди и казавшийся мне издали .темным, длинным, неясным, шатающимся столбом, вдруг крикнул: ,..:. -- Есть дорога! Да, это была узкая, болотная дорога, кое-где укрепленная поперек хворостом, со следами лошадиного помета. И к нашей радости, мы тотчас услыхали невдалеке стук телеги. Быстро-быстро, совсем заметно для глаза, надвигалась тьма. Только на западе, низко над землей, рдела узкая длинная кровавая полоса, отороченная сверху тесьмой из расплавленного золота. Подъехала телега. В ней сидело двое: баба правила, дергая локтями и вытянув прямо перед собою ноги, как умеют сидеть только деревенские женщины, а старик, немного хмельной, дремал позади. Он проснулся, когда испугавшаяся нас лошадь стала храпеть, артачиться и боком лезть в болото. Мы стали расспрашивать старика про дорогу на Бурцеве. Но он тянул и мямлил: -- На Бурцеве вам, милые? А вы сами-то чьи будете? -- Ничьи. Из Демцына. От Николая Всеволодыча. -- Знаем, знаем. Только вы, милые, не туда идете. Вам надо податься сейчас во-он куда, прямо на восход. Прямо по стрелябии. Вы что же, рендатели будете в Демцыне? -- Нет, я проезжий, родич демцынскего барина. -- А, так, так, так... Сродственник, значит? До Бурцева вам эвона прямо куда. Так прямо по стреля бии и вдаряйте. С охотой, значит, ходили?.. " Но мы не успели ответить. Из кустов послышалось пугливое коканье, хлопанье мощных крыльев, и шагах в десяти от нас с шумом 'поднялся большой тетеревиный выводок, чернея на алой полосе зари. Мы с Яковом почти одновременно выстрелили, не целясь, раз за разом из обоих стволов и, конечно, промахнулись. А телега уже мчалась от нас, прыгая и кося боками на ухабах. Напрасно мы бежали за ней, крича старику остановиться. Он без шапки, стоя на- 652 хлестызал кнутом лошаденку, длинный, тощий, несуразный, и, со страхом оборачиваясь назад, кричал что-то злым шамкающим голосом. Опять мы остались одни. Я предложил было не оставлять дороги, но Яков убедил меня в том, что до,  Бурцева два шага, а что стариковская дорога ведет в Ченцово, до которого еще добрых пятнадцать верст, -- и я согласился с ним. И опять мы полезли в черное, сырое болото. Сходя с дороги, я обернулся назад. Красной полосы уже не было на небе, точно ее задернули занавесом; и мне вдруг сделалось грустно и тоскливо. Не стало больше видно ничего: ни туч, ни кустарника, ни Якова, шедшего со мною рядом, -- была одна мокрая, густая тьма. Сверкнула первая молния -- наверху загрохотало и оборвалось сухим треском, за ней другая, третья. Потом пошло и пошло без перерыва.  Это была одна из тех ужасных гроз, которые разражаются иногда над большими низменностями. Небо не вспыхивало от молний, а точно все сияло их трепетным голубым, синим и. ярко-белым блеском. И гром не смолкал ни на мгновение. Казалось, что там наверху идет какая-то бесовская игра в кегли высотою до неба. С глухим рокотом катились там неимоверной величины шары, все ближе, все громче, и вдруг -- тррах-та-та-трах -- падали разом исполинские кегли. И вот я увидал черную молнию. Я видел, как от молнии колыхало на востоке небо, не потухая, а все время то развертываясь, то сжимаясь, и вдруг на этом колеблющемся огнями голубом небе я с необычайной ясностью увидел мгновенную и ослепительно черную молнию. И тотчас же вместе с ней страшный удар грома точно разорвал пополам небо и землю и бросил меня вниз, на кочки. Очнувшись, я услышал сзади себя дрожащий, слабый голос Якова. -- Барин, что же это, господи... Погибнем, царица небесная... Молния... черная... господи, господи... Я приказал ему сурово, собрав всю последнюю силу воли: -- Вставай. Идем. Не ночевать же здесь. О, что это была за ужасная ночь! Эти черные молнии наводили на меня необъяснимый животный страх. С53 Я до сих пор не могу понять причины этого явления: была ли здесь ошибка нашего зрения, напряженного беспрестанной игрой молнии по всему небу, имело ли особое значение случайное расположение туч, или свойства этой проклятой болотной котловины? Но иногда я чувствовал, что теряю с каждой секундой разум и самообладание. Мне, помню, все хотелось закричать диким, пронзительным голосом, по-заячьи. И я все шел вперед, лепеча богу, точно перепуганный ребенок, несвязные, нелепые молитвы: "Миленький бог, добрый, хороший бог, спаси меня, прости меня. Я никогда не буду". И тут же, зацепившись за кочку, летел локтем в жидкую грязь и остервенело ругался самыми скверными словами. Вдруг я услышал невдалеке голос Якова, страшный, захлебывающийся голос, от которого я задрожал: -- Барин, утопаю... Спасите, Христа ради... Тону... А-а-а!.. Я кинулся к нему на слух и при непереносимом ослепительном свете черной молнии увидел не его, а лишь его голову и туловище, торчащие из трясины. Никогда не забуду этих выпученных, омертвелых от безумного ужаса глаз. Я никогда бы не поверил, что у человека глаза могут стать такими белыми, огромными и чудовищно страшными. Я протянул ему ствол ружья, держась сам одной р_укой за приклад, а другой за несколько зажатых вместе ветвей ближнего куста. Мне было не под силу вытянуть его. "Ложись! Ползи!" -- закричал я с отчаянием. И он тоже ответил мне высоким звериным визгом, который я с ужасом буду вспоминать до самой смерти. Он не мог выбраться. Я слышал, как он шлепал руками по грязи, при блеске молний я видел его голову все ниже и ниже у своих ног и эти глаза... глаза... Я не мог оторваться от них... Под конец он уже перестал кричать и только дышал часто-часто. И когда опять разверзла небо черная молния, ничего не было видно на поверхности болота. Как я шел по колеблющимся, булькающим, вонючим трясинам, как залезал по пояс в речонки, как, наконец, добрел до стога и как меня под утро нашел 654 услышавший мои выстрелы бурцевский Иван, не стоит а говорить... Гурченко несколько минут молчал, низко склонившись над своим стаканом и ероша волосы. Потом вдруг быстро поднял голову и выпрямился. Его широко раскрытые глаза были гневны.. -- То, что я сейчас рассказал, -- крикнул он, -- было не случайным анекдотом по поводу дурацкого слова обывателя. Вы сами видели сегодня болото, вонючую человеческую трясину! Но черная .молния! Черная молния! Где же она? Ах! Когда же она засверкает? Он медленно закрыл глаза, а через минуту уставшим голосом сказал ласково: -- Извините, дорогой мой, за многословие. Ну, давайте выпьем бутылочку моего сидра.