вырву девушку из омута, внедрю ее в настоящую твердую почву, успокою ее, ободрю, приласкаю. - Гм! - крякнул Нижерадзе, усмехнувшись. - Эх, князь! У тебя всегда сальности на уме. Ты же понимаешь, что я не о женщине говорю, а о человеке, не о мясе, а о душе. - Хорошо, хорошо, душа мой, дальше? - А дальше то, что я как задумал, так и сделал. Взял ее сегодня от Анны Марковны и привез покамест к себе. А там что бог даст. Научу ее сначала читать, писать, потом открою для нее маленькую кухмистерскую или, скажем, бакалейную лавочку. Думаю, товарищи мне не откажутся помочь. Сердце человеческое, братец мой, князь, всякое сердце в согреве, в тепле нуждается. И вот посмотри: через год, через два я возвращу обществу хорошего, работящего, достойного члена, с девственной душой, открытой для всяких великих возможностей... Ибо она отдавала только тело, а душа ее чиста и невинна. - Це, це, це, - почмокал языком князь. - Что это значит, ишак тифлисский? - А купишь ей швейную машинку? - Почему именно швейную машинку? Не понимаю. - Всегда, душа мой, так в романах. Как только герой спас бедное, но погибшее создание, сейчас же он ей заводит швейную машинку. - Перестань говорить глупости, - сердито отмахнулся от него рукой Лихонин. - Паяц! Грузин вдруг разгорячился, засверкал черными глазами, и в голосе его сразу послышались кавказские интонации. - Нет, не глупости, душа мой! Тут одно из двух, и все с один и тот же результат. Или ты с ней сойдешься и через пять месяцев выбросишь ее на улицу, и она вернется опять в публичный дом или пойдет на панель. Это факт! Или ты с ней не сойдешься, а станешь ей навязывать ручной или головной труд и будешь стараться развивать ее невежественный, темный ум, и она от скуки убежит от тэбэ и опять очутится либо на панели, либо в публичном доме. Это тоже факт! Впрочем, есть еще третья комбинация. Ты будешь о ней заботиться, как брат, как рыцарь Ланчелот, а она тайком от тебя полюбит другого. Душа мой, поверь мне, что женшшына, покамэст она женшшына, так она - женшшына. И без любви жить не может. Тогда она сбежит от тебя к другому. А другой поиграется немножко с ее телом, а через три месяца выбросит ее на улицу или в публычный дом. Лихонин глубоко вздохнул. Где-то глубоко, не в уме, а в сокровенных, почти неуловимых тайниках сознания промелькнуло у него что-то похожее на мысль о том, что Нижерадзе прав. Но он быстро овладел собою, встряхнул головой и, протянув руку князю, произнес торжественно: - Обещаю тебе, что через полгода ты возьмешь свои слова обратно и в знак извинения, чурчхела ты эриванская, бадриджан армавирский, поставишь мне дюжину кахетинского. - Ва! Идет! - Князь с размаху ударил ладонью по руке Лихонина. - С удовольствием. А если по-моему, то - ты. - То я. Однако до свиданья, князь. Ты у кого ночуешь? - Я здесь же, по этому коридору, у Соловьева. А ты, конечно, как средневековый рыцарь, положишь обоюдоострый меч между собой и прекрасной Розамундой? Да? - Глупости. Я сам было хотел у Соловьева переночевать. А теперь пойду поброжу по улицам и заверну к кому-нибудь: к Зайцевичу или к Штрумпу. Прощай, князь! - Постой, постой! - позвал его Нижерадзе, когда он отошел на несколько шагов, - Самое главное я тебе забыл сказать: Парцан провалился! - Вот как? - удивился Лихонин и тотчас же длинно, глубоко и сладко зевнул. - Да. Но ничего страшного нет: только одно хранение брошюрятины. Отсидит не больше года. - Ничего, он хлопец крепкий, не раскиснет. - Крепкий, - подтвердил князь. - Прощай! - До свиданья, рыцарь Грюнвальдус. - До свиданья, жеребец кабардинский. XI Лихонин остался один. В полутемном коридоре пахло керосиновым чадом догоравшей жестяной лампочки и запахом застоявшегося дурного табака. Дневной свет тускло проникал только сверху, из двух маленьких стеклянных рам, проделанных в крыше над коридором. Лихонин находился в том одновременно расслабленном и приподнятом настроении, которое так знакомо каждому человеку, которому случалось надолго выбиться из сна. Он как будто бы вышел из пределов обыденной человеческой жизни, и эта жизнь стала для него далекой и безразличной, но в то же время его мысли и чувства приобрели какую-то спокойную ясность и равнодушную четкость, и в этой хрустальной нирване была скучная и томительная прелесть. Он стоял около своего номера, прислонившись к стене, и точно ощущал, видел и слышал, как около него и под ним спят несколько десятков людей, спят последним крепким утренним сном, с открытыми ртами, с мерным глубоким дыханием, с вялой бледностью на глянцевитых от сна лицах, и в голове- его пронеслась давнишняя, знакомая еще с детства мысль о том, как страшны спящие люди, - гораздо страшнее, чем мертвецы. Потом он вспомнил о Любке. Его подвальное, подпольное, таинственное "я" быстро-быстро шепнуло о том, что надо было бы зайти в комнату и поглядеть, удобно ли девушке, а также сделать некоторые распоряжения насчет утреннего чая, но он сам сделал перед собой вид, что вовсе и не думал об этом, и вышел на улицу. Он шел, вглядываясь во все, что встречали его глаза, с новым для себя, ленивым и метким любопытством, и каждая черта рисовалась ему до такой степени рельефной, что ему казалось, будто он ощупывает ее пальцами... Вот прошла баба. У нее через плечо коромысло, а на обоих концах коромысла по большому ведру с молоком; лицо у нее немолодое, с сетью морщинок на висках и с двумя глубокими бороздами от ноздрей к углам рта, но ее щеки румяны и, должно быть, тверды на ощупь, а карие глаза лучатся бойкой хохлацкой усмешкой. От движения тяжелого коромысла и от плавной поступи ее бедра раскачиваются ритмично то влево, то вправо, и в их волнообразных движениях есть грубая, чувственная красота. "Бедовая бабенка, и прожила она пеструю жизнь",- подумал Лихонин. И вдруг, неожиданно для самого себя, почувствовал и неудержимо захотел эту совсем незнакомую ему женщину, некрасивую и немолодую, вероятно, грязную и вульгарную, но все же похожую, как ему представилось, на крупное яблоко антоновку-падалку, немного подточенное червем, чуть-чуть полежалое, но еще сохранившее яркий цвет и душистый винный аромат. Перегоняя его, пронесся пустой черный погребальный катафалк; две лошади в запряжке, а две привязаны сзади, к задним колонкам. Факельщики и гробовщики, уже с утра пьяные, с красными звероподобными лицами,. с порыжелыми цилиндрами на головах, сидели беспорядочной грудой на своих форменных ливреях, на лошадиных сетчатых попонах, на траурных фонарях и ржавыми, сиплыми голосами орали какую-то нескладную песню. "Должно быть, к выносу торопятся, а пожалуй, уже и закончили, - подумал' Лихонин, - веселые ребята!" На бульваре он остановился и присел на низенькую деревянную, крашенную зеленым скамейку. Два ряда мощных столетних каштанов уходили вдаль, сливаясь где-то далеко в одну прямую зеленую стрелу. На- деревьях уже висели колючие крупные орехи. Лихонин вдруг вспомнил, что в самом начале весны он сидел именно на этом бульваре и именно на этом самом месте. Тогда был тихий, нежный, пурпурно-дымчатый вечер, беззвучно засыпавший, точно улыбающаяся усталая девушка. Тогда могучие каштаны, с листвой широкой внизу и узкой кверху, сплошь были усеяны гроздьями цветов, растущих светлыми, розовыми, тонкими шишками прямо к небу, точно кто-то по ошибке взял и прикрепил на все каштаны, как на люстры, розовые елочные рождественские свечи. И вдруг с необычайной остротой Лихонин почувствовал, - каждый человек неизбежно рано или поздно проходит через эту полосу внутреннего чувства, - что вот уже зреют орехи, а тогда были розовые цветущие свечечки, и что будет еще много весен и много цветов, но той, что прошла, никто и ничто не в силах ему возвратить. Грустно глядя в глубь уходящей густой аллеи, он вдруг заметил, что сентиментальные слезы щиплют ему глаза. Он встал и пошел дальше, приглядываясь ко всему встречному с неустанным, обостренным и в то же время спокойным вниманием, точно он смотрел на созданный богом мир в первый раз. Мимо него прошла по мостовой артель каменщиков, и все они преувеличенно ярко и цветисто, точно на матовом стекле камер-обскуры, отразились в его внутреннем зрении. И старший рабочий, с рыжей бородой, свалявшейся набок, и с голубыми строгими глазами; и огромный парень, у которого левый глаз затек и от лба до скулы и от носа до виска расплывалось пятно черно-сизого цвета; и мальчишка с наивным, деревенским лицом, с разинутым ртом, как у птенца, безвольным, мокрым; и старик, который, припоздавши, бежал за артелью смешной козлиной рысью; и их одежды, запачканные известкой, их фартуки и их зубила - все это мелькнуло перед ним неодушевленной вереницей - цветной, пестрой, но мертвой лентой кинематографа. Ему пришлось пересекать Ново-Кишиневский базар. Вдруг вкусный жирный запах чего-то жареного заставил его раздуть ноздри. Лихонин вспомнил, что со вчерашнего полдня он еще ничего не ел, и сразу почувствовал голод. Он свернул направо, в глубь базара. В дни голодовок, - а ему приходилось испытывать их неоднократно,- он приходил сюда на базар и на жалкие, с трудом добытые гроши покупал себе хлеба и жареной колбасы. Это бывало чаще всего зимою. Торговка, укутанная во множество одежд, обыкновенно сидела для теплоты на горшке с угольями, а перед нею на железном противне шипела и трещала толстая домашняя колбаса, нарезанная кусками по четверть аршина длиною, обильно сдобренная чесноком. Кусок колбасы обыкновенно стоил десять копеек, хлеб - две копейки. Сегодня на базаре было очень много народа. Еще издали, протискиваясь к знакомому любимому ларьку, Лихонин услыхал звуки музыки. Пробившись сквозь толпу, окружавшую один из ларьков сплошным кольцом, он увидал наивное и милое зрелище, какое можно увидеть только на благословенном юге России. Десять или пятнадцать торговок, в обыкновенное время злоязычных сплетниц и неудержимых, неистощимых в словесном разнообразии ругательниц, а теперь льстивых и ласковых подруг, очевидно, разгулялись еще с прошлого вечера, прокутили целую ночь и теперь вынесли на базар свое шумное веселье. Наемные музыканты - две скрипки, первая и вторая, и бубен - наяривали однообразный, но живой, залихватский и лукавый мотив. Одни бабы чокались и целовались, поливая друг друга водкой, другие - разливали ее по рюмкам и по столам, следующие, прихлопывая в ладоши в такт музыке, ухали, взвизгивали и приседали на месте. А посредине круга, на камнях мостовой, вертелась и дробно топталась на месте толстая женщина лет сорока пяти, но еще красивая, с красными мясистыми губами, с влажными, пьяными, точно обмасленными глазами, весело сиявшими под высокими дугами черных правильных малорусских бровей. Вся прелесть и все ' искусство ее танца заключались в том, что она то наклоняла вниз головку и выглядывала задорно исподлобья, то вдруг откидывала ее назад и опускала вниз ресницы и разводила руки в стороны, а также в том, как в размер пляске колыхались и вздрагивали у нее под красной ситцевой кофтой огромные груди. Во время пляски она пела, перебирая то каблуками, то носками козловых башмаков: На вулицы скрыпка грае, Бас гуде, вымовляе. Менэ маты не пускае, А мин милый дожидае. Это-то и была знакомая Лихонину баба Грипа, та самая, у которой в крутые времена он не только бывал клиентом, но даже кредитовался. Она вдруг узнала Лихонина, бросилась к нему, обняла, притиснула к груди и поцеловала прямо в губы мокрыми горячими толстыми губами. Потом она размахнула руки, ударила ладонь об ладонь, скрестила пальцы с пальцами и сладко, как умеют это только подольские бабы, заворковала: - Панычу ж мий, золотко ж мое серебряное, лю-бый мой! Вы ж мене, бабу пьяную, простыте. Ну, що ж? Загуляла! - Она кинулась было целовать ему руку. - Та я же знаю, що вы не гордый, як другие паны. Ну, дайте, рыбонька моя, я ж вам ручку поцелую! Ни, ни, ни! Просю, просю вас!.. - Ну, вот глупости, тетя Грипа! - перебил ее, внезапно оживляясь, Лихонин. - Уж лучше так поцелуемся. Губы у тебя больно сладкие! - Ах ты, сердынятынько мое! Сонечко мое ясное, яблочко ж мое райское, - разнежилась Грипа, - дай же мне твои бузи! Дай же мне твои бузенятки!.. Она жарко прижала его к своей исполинской груди и опять обслюнявила влажными горячими готтентотскими губами. Потом схватила его за рукав, вывела на середину круга и заходила вокруг него плавно-семенящей походкой, кокетливо изогнув стан и голося: Он! хто до кого, а я до Параски, Бо у мене черт ма в штанив, А в ней запаски! И потом вдруг перешла, поддержанная музыкантами, к развеселому малорусскому гопаку: Ой, чук тай байдуже Задрипала фартук дуже. А ты, Прыско, не журысь, Доки мокро, таи утрысь! Траляля, траляля... Спит Хима, тай не чуе, Що казак с ней ночуе. Брешешь, Хима, ты все чуешь, Тылько так соби мандруешь. Таи, тай, траляляй... Лихонин, окончательно развеселенный, неожиданно для самого себя, вдруг заскакал козлом около нее, точно спутник вокруг несущейся планеты, длинноногий, длиннорукий, сутуловатый и совершенно нескладный. Его выход приветствовали общим, но довольно дружелюбным ржанием. Его усадили за стол, потчевали водкой и колбасой. Он со своей стороны послал знакомого босяка за пивом и со стаканом в руке произнес три нелепых речи: одну - о самостийности Украины, другую - о достоинстве малорусской колбасы, в связи с красотою и семейственностью малорусских женщин, а третью- почему-то о торговле и промышленности на юге России. Сидя рядом с Грипой, он все пытался обнять ее за талию, и она не противилась этому. Но даже и его длинные руки не могли обхватить ее изумительного стана. Однако она крепко, до боли, тискала под столом его руку своей огромной, горячей, как огонь, мягкой рукою. В это время между торговками, до сих пор нежна целовавшимися, вдруг промелькнули какие-то старые, неоплаченные ссоры и обиды. Две бабы, наклонившись друг к другу, точно петухи, готовые вступить в бой, подпершись руками в бока, поливали друг дружку самыми посадскими ругательствами. . . - Дура, стэрва, собачя дочь! - кричала одна, - ты не достойна меня от сюда поцеловать.-И, обернувшись тылом к противнице, она громко шлепнула себя ниже спины. - От сюда! Ось! А другая в ответ визжала бешено: - Брешешь, курва, бо достойна, достойна! Лихонин воспользовался минутой. Будто что-то вспоминав, он торопливо вскочил с лавки и крикнул: - Подождите меня, тетя Грипа, я через три минуты приду! - и нырнул сквозь живое кольцо зрителей. - Панычу! Панычу! - кричала ему вслед его соседка,-вы же скорейше назад идыте! Я вам одно словцо маю сказаты. Зайдя за угол, он некоторое время мучительно старался вспомнить, что такое ему нужно было непременно сделать сейчас, вот сию минуту. И опять в недрах души он знал о том, что именно надо сделать, но медлил сам себе в этом признаться. Был уже яркий, светлый день, часов около девяти-десяти. Дворники поливали улицы из резиновых рукавов. Цветочницы сидели на площадях и у калиток бульваров, с розами, левкоями и нарциссами. Светлый, южный, веселый, богатый город оживлялся. Продребезжала по мостовой железная клетка, наполненная собаками всевозможных мастей, пород и возрастов. На козлах сидело двое гицелей, - или, как они сами себя называют почтительно, "крулевских гицелей", то есть ловцов бродячих собак, - возвращавшихся домой с сегодняшним утренним уловом. "Она уже, должно быть, проснулась, - оформил, наконец, свою тайную мысль Лихонин, - а если не проснулась, то я тихонько прилягу на диван и посплю". В коридоре по-прежнему тускло светила и чадила умирающая керосиновая лампа, и водянисто-грязный полусвет едва проникал в узкий длинный ящик. Дверь номера так и осталась незапертой. Лихонин беззвучно отворил ее и вошел. Слабый синий полусвет лился из Прозоров между шторами и окном. Лихонин остановился посреди комнаты и с обостренной жадностью услышал тихое, сонное дыхание Любки. Губы у него сделались такими жаркими и сухими, что ему приходилось не переставая их облизывать. Колени задрожали. "Спросить, не надо ли ей чего-нибудь",-вдруг пронеслось у него в голове. Как пьяный, тяжело дыша, с открытым ртом, ша-' таясь на трясущихся ногах, он подошел к кровати. Люба спала на спине, протянув одну голую руку вдоль тела, а другую положив на грудь. Лихонин наклонился к ней ближе, к самому ее лицу. Она дышала ровно и глубоко. Это дыхание молодого здорового тела было, несмотря на сон, чисто и почти ароматно. Он осторожно провел пальцами по голой руке и погладил грудь немножко ниже ключиц. "Что я делаю?!"-с ужасом крикнул вдруг в нем рассудок, но кто-то другой ответил за Лихонина: "Я же ничего не делаю. Я только хочу спросить, удобно ли ей было спать и не хочет ли она чаю". Но Любка вдруг проснулась, открыла глаза, зажмурила их на минуту и опять открыла. Потянулась длинно-длинно и с ласковой, еще не осмыслившейся улыбкой окружила жаркой крепкой рукой шею Лихонина. - Дуся! Милый,-ласково произнесла женщина воркующим, немного хриплым со сна голосом, - а я тебя ждала, ждала и даже рассердилась. А потом заснула и всю ночь тебя во сне видела. Иди ко мне, моя цыпочка, моя ляленька! - Она притянула его к себе, грудь к груди. Лихонин почти не противился; он весь трясся, как от озноба, и бессмысленно повторял скачущим шепотом, ляская зубами: - Нет же, Люба, не надо... Право, не надо, Люба, так... Ах, оставим это, Люба... Не мучай меня. Я не ручаюсь за себя... Оставь же меня, Люба, ради бога!.. - Глупенький мо-ой! - воскликнула она смеющимся, веселым голосом. - Иди ко мне, моя радость! -и, преодолевая последнее, совсем незначительное сопротивление, она прижала его рот к своему и поцеловала крепко и горячо, поцеловала искренне, может быть, в первый и последний раз в своей жизни. "О, подлец! Что я делаю?" - продекламировал в Лихонине кто-то честный, благоразумный и фальшивый. - Ну, что? Полегшало? - спросила ласково Любка, целуя в последний раз губы Лихонина.-Ах ты, студентик мой!.. XII С душевной болью, со злостью и с отвращением к себе, и к Любке и, кажется, ко всему миру, бросился Лихонин; не раздеваясь, на деревянный кособокий пролежанный диван и от жгучего стыда даже заскрежетал зубами. Сон не шел к нему, а мысли все время вертелись около этого дурацкого, как он сам называл увоз Любки, поступка, в котором так противно переплелся скверный водевиль с глубокой драмой. "Все равно, - упрямо твердил он сам тебе, - раз я обещался, я доведу дело до конца. И, конечно, то, что было сейчас, никогда-никогда не повторится! Боже мой, кто же не падал, поддаваясь минутной расхлябанности нервов? Глубокую, замечательную истину высказал какой-то философ, который утверждал, что ценность человеческой души можно познавать по глубине ее падения и по высоте взлетов. Но все-таки черт бы побрал весь сегодняшний идиотский день, и этого двусмысленного резонера-репортера Платонова, и его собственный, Лихонина, нелепый рыцарский порыв! Точно, в самом деле, все это было не из действительной жизни, а из романа "Что делать?" писателя Чернышевского. И как, черт побери, какими глазами погляжу я на нее завтра?" У него горела голова, жгло веки глаз, сохли губы. Он нервно курил папиросу за папиросой и часто приподымался с дивана, чтобы взять со стола графин с водой и жадно, прямо из горлышка, выпить несколько больших глотков. Потом каким-то случайным усилием воли ему удалось оторвать свои мысли от прошедшей ночи, и сразу тяжелый сон, без всяких видений и образов, точно обволок его черной ватой. Он проснулся далеко за полдень, часа в два или в три, и сначала долго не мог прийти в себя, чавкал ртом и озирался по комнате мутными отяжелевшими глазами. Все, что случилось ночью, точно вылетело из его памяти. Но когда он увидел Любку, которая тихо и неподвижно сидела и а кровати, опустив голову и сложив на коленях руки, он застонал и закряхтел от досады и смущения. Теперь он вспомнил все. .И в эту минуту он сам на себе испытал, как тяжело бывает утром воочию увидеть результаты сделанной вчера ночью глупости. - Проснулся, дусенька? - спросила ласково Любка. Она встала с кровати, подошла к дивану, села в ногах у Лихонина и осторожно погладила его ногу поверх одеяла. - А я давно уже проснулась и все сидела: боялась тебя разбудить. Очень уж ты крепко спал. Она потянулась к нему и поцеловала его в щеку. Лихонин поморщился и слегка отстранил ее от себя. - Подожди, Любочка! Подожди, этого не надо. Понимаешь, совсем, никогда не надо. То, что вчера было, ну, это случайность. Скажем, моя слабость. Даже более: может быть, мгновенная подлость. Но, ей-богу, поверь мне, я вовсе не хотел сделать из тебя любовницу. Я хотел видеть тебя другом, сестрой, товарищем... Нет, нет ничего: все сладится, стерпится. Не надо только падать духом. А покамест, дорогая моя, подойди и посмотри немножко в окно: я только приведу себя в порядок. Любка слегка надула губы и отошла к окну, повернувшись спиной к Лихонину. Всех этих слов о дружбе, братстве и товариществе она не могла осмыслить своим куриным мозгом и простой крестьянской душой. Ее воображению гораздо более льстило, что студент, - все-таки не кто-нибудь, а человек образованный, который может на доктора выучиться, или на адвоката, или на судью, - взял ее к себе на содержание... А вот теперь вышло так, что он только исполнил свой каприз, добился, чего ему нужно, и уже на попятный. Все они таковы, мужчины! Лихонин поспешно поднялся, плеснул себе на лицо несколько пригоршней воды и вытерся старой салфеткой. Потом он поднял шторы и распахнул обе ставни. Золотой солнечный свет, лазоревое небо, грохот города, зелень густых лип и каштанов, звонки конок, сухой запах горячей пыльной улицы - все это сразу вторгнулось в маленькую чердачную комнатку. Лихонин подошел к Любке и дружелюбно потрепал ее по плечу. - Ничего, радость моя... Сделанного не поправишь, а вперед наука. Вы еще не спрашивали себе чаю, Любочка? - Нет, я все вас дожидалась. Да и не знала, кому сказать. И вы тоже хороши. Я ведь слышала, как вы после того, как ушли с товарищем, вернулись назад и постояли у дверей. А со мной даже и не попрощались. Хорошо ли это? "Первая семейная ссора", - подумал Лихонин, но подумал беззлобно, шутя. Умывание, прелесть золотого и синего южного неба и наивное, отчасти покорное, отчасти недовольное лицо Любки и сознание того, что он все-таки мужчина и что ему, а не ей надо отвечать за кашу, которую он заварил,- все это вместе взбудоражило его нервы и заставило взять себя в руки. Он отворил дверь и рявкнул во тьму вонючего коридора: - Ал-лекса-андра! Самова-ар! Две бу-улки, ма-асла и колбасы! И мерзавчик во-одки! В коридоре послышалось шлепанье туфель, и старческий голос еще издали зашамкал: - Чего орешь? Чего орешь-то? Го-го-го! Го-го-го! Точно жеребец стоялый. Чай, не маленький: запсовел уж, а держишь себя, как мальчишка уличный! Ну, чего тебе?. В комнату вошла маленькая старушка, с красновекими глазами, узкими, как щелочки, и с удивительно пергаментным лицом, на котором угрюмо и зловеще торчал вниз длинный острый нос. Это была Александра, давнишняя прислуга студенческих скворечников, друг и кредитор всех студентов, женщина, лет шестидесяти пяти, резонерка и ворчунья. Лихонин повторил ей свое распоряжение и дал рублевую бумажку. Но старуха не уходила, толклась на месте, сопела, жевала губами и недружелюбно глядела на девушку, сидевшую спиной к свету. - Ты что же, Александра, точно окостенела? - смеясь, спросил Лихонин. - Или залюбовалась? Ну, так знай: это моя кузина, то есть двоюродная сестра, Любовь... - он замялся всего лишь на секунду, но тотчас же выпалил, - Любовь Васильевна, а для меня просто Любочка. Я вот такой еще ее знал, - показал он на четверть аршина от стола. - И за уши драл и шлепал за капризы по тому месту, откуда ноги растут. И там... жуков для нее разных ловил... Ну, однако... однако ты иди, иди, египетская мумия, обломок прежних веков! Чтобы одна нога там, другая здесь! Но старуха медлила. Топчась вокруг себя, она еле-еле поворачивалась к дверям и не спускала острого, ехидного, бокового взгляда с Любки. И в то же время она бормотала запавшим ртом: - Двоюродная! Знаем мы этих двоюродных! Много их по Каштановой улице ходит. Ишь кобели несытые! - Ну, ты, старая барка! Живо и не ворчать! - прикрикнул на нее Лихонин. - А то я тебя, как твой друг, студент Трясов, возьму и запру в уборную на двадцать четыре часа! Александра ушла, и долго еще слышались в коридоре ее старческие шлепающие шаги и невнятное бормотанье. Она склонна была в своей суровой ворчливой доброте многое прощать студенческой молодежи, которую она обслуживала уже около сорока лет. Прощала пьянство, картежную игру, скандалы, громкое пение, долги, но, увы, она была девственницей, и ее целомудренная душа не переносила только одного: разврата. ХШ - Вот и чудесно... И хорошо, и мило, - говорил Лихонин, суетясь около хромоногого стола и без нужды переставляя чайную посуду. - Давно я, старый крокодил, не пил чайку как следует, по-христиански, в семейной обстановке. Садитесь, Люба, садитесь, милая, вот сюда, на диван, и хозяйничайте. Водки вы, верно, по утрам не пьете, а я, с вашего позволения, выпью... Это сразу подымает нервы. Мне, пожалуйста, покрепче, с кусочком лимона. Ах, что может быть вкуснее стакана горячего чая, налитого милыми женскими руками? Любка слушала его болтовню, немного слишком шумную, чтобы казаться вполне естественной, и ее сначала недоверчивая, сторожкая улыбка смягчалась и светлела. Но с чаем у нее не особенно ладилось. Дома, в глухой деревне, где этот напиток считался еще почти редкостью, лакомой роскошью зажиточных семейств, и заваривался лишь при почетных гостях и по большим праздникам, - там над разливанием чая священнодействовал старший мужчина семьи. Позднее, когда Любка служила "за все" в маленьком уездном городишке, сначала у попа, а потом у страхового агента, который первый и толкнул ее на путь проституции, то ей обыкновенно оставляла жидкий, спитой, чуть тепловатый чай с обгрызком сахара сама хозяйка, тощая, желчная, ехидная попадья, или агентиха, толстая, старая, обрюзглая, злая, засаленная, ревнивая и скупая бабища. Поэтому теперь простое дело приготовления чая было ей так же трудно, как для всех нас в детстве уменье отличать левую руку от правой или завязывать веревку петелькой. Суетливый Лихонин только мешал ей и конфузил ее. - Дорогая моя, искусство заваривать чай - великое искусство. Ему надо учиться в Москве. Сначала слегка прогревается сухой чайник. Потом в него всыпается чай и быстро ошпаривается кипятком. Первую жидкость надо сейчас же слить в полоскательную чашку, - от этого чай становится чище и ароматнее, да и, кстати, известно, что китайцы-язычники и приготовляют свою траву очень грязно. Затем надо вновь налить чайник до четверти его объема, оставить на подносе, прикрыть сверху полотенцем и так продержать три с половиной минуты. После долить почти доверху кипятком, опять прикрыть, дать чуточку настояться - и у вас, моя дорогая, готов божественный напиток, благовонный, освежающий и укрепляющий. Некрасивое, но миловидное лицо Любки, все пестрое от веснушек, как кукушечье яйцо, немного вытянулось н побледнело. - Вы уж, ради бога, на меня не сердитесь... Ведь вас Василь Василич?.. Не сердитесь, миленький Ва-силь Василич... Я, право же, скоро выучусь, я ловкая. И что же это вы мне все - вы да вы? Кажется, не чужие теперь? Она посмотрела на него ласково. И правда, она сегодня утром в первый раз за всю свою небольшую, но исковерканную жизнь отдала мужчине свое тело - хотя и не с наслаждением, а больше из признательности и жалости, но добровольно, не за деньги, не по принуждению, не под угрозой расчета или скандала. И ее женское сердце, всегда неувядаемое, всегда тянущееся к любви, как подсолнечник к свету, было сейчас чисто и разнежено. Но Лихонин вдруг почувствовал колючую стыдливую неловкость и что-то враждебное против этой, вчера ему незнакомой женщины, теперь - его случайной любовницы. "Начались прелести семейного очага",- подумал он невольно, однако поднялся со стула, подошел к Любке и, взяв ее за руку, притянул к себе и погладил по голове. - Дорогая моя, милая сестра моя, - сказал он трогательно и фальшиво, - то, что случилось сегодня, не должно никогда больше повторяться. Во всем виноват только один я, и, если хочешь, я готов на коленях просить у тебя прощения. Пойми же, пойми, что все это вышло помимо моей воли, как-то стихийно, вдруг, внезапно. Я и сам не ожидал, что это будет так! Понимаешь, я очень давно... не знал близко женщины... Во мне проснулся зверь, отвратительный, разнузданный зверь... и... я не устоял. Но, господи, разве так уже велика моя вина? Святые люди, отшельники, затворники, схимники, столпники, пустынники, мученики - не чета мне по крепости духа, - и они падали в борьбе с искушением дьявольской плоти. Но зато чем хочешь клянусь, "то это больше не повторится... Ведь так? Любка упрямо вырывала его руку из своей. Губы ее немного отторбучились, и опущенные веки часто заморгали. - Да-а, - протянула она, как ребенок, который упрямится мириться, - я же вижу, что я вам не нравлюсь. Так что ж, - вы мне лучше прямо скажите и дайте немного на извозчика, и еще там, сколько захотите... Деньги за ночь все равно заплачены, и мне только доехать... туда. Лихонин схватился за волосы, заметался по комнате н задекламировал: - Ах, не то, не то, не то! Пойми же меня, Люба! Продолжать то, что случилось утром, - это... это свинство, скотство и недостойно человека, уважающего себя. Любовь! Любовь-это полное слияние умов, мыслей, душ, интересов, а не одних только тел. Любовь - громадное, великое чувство, могучее, как мир, а вовсе не валянье в постели. Такой любви нет между нами, Любочка. Если она придет, это будет чудесным счастьем н для тебя и для меня. А пока - я твой друг, верный товарищ на жизненном пути. И довольно, и баста... Я хотя и не чужд человеческих слабостей, но считаю себя честным человеком. Любка точно завяла. "Он думает, что я хочу, чтобы он на мне женился. И совсем мне это не надо, - печально думала она.-Можно жить и так. Живут же другие на содержании. И, говорят, - гораздо лучше, чем покрутившись вокруг аналоя. Что тут худого? Мирно, тихо, благородно... Я бы ему чулки штопала, полы мыла бы, стряпала... что попроще. Конечно, ему когда-нибудь выйдет линия жениться на богатой. Ну уж, наверно, он так не выбросит на улицу, в чем мать родила. Хоть и дурачок и болтает много, а видно, человек порядочный. Обеспечит все-таки чем-нибудь. А может быть, и взаправду приглядится, привыкнет? Я девица простая, скромная и на измену никогда не согласная. Ведь, говорят, бывает так-то... Надо только вида ему ке показывать. А что он опять придет ко мне в постель и придет сегодня же вечером - это как бог свят". И Лихонин тоже задумался, замолк и заскучал; он уже чувствовал тяготу взятого на себя непосильного подвига. Поэтому он даже обрадовался, когда в дверь постучали; и на его окрик "войдите" вошли два студента: Соловьев и ночевавший у него Нижерадзе. Соловьев, рослый и уже тучноватый, с широким румяным волжским лицом и светлой маленькой вьющейся бородкой, принадлежал к тем добрым, веселым и простым малым, которых достаточно много в любом университете. Он делил свои досуги, - а досуга у него было двадцать четыре часа в сутки, - между пивной и шатаньем по бульварам, между бильярдом, винтом, театром, чтением газет и романов и зрелищами цирковой борьбы; короткие же промежутки употреблял на еду, спанье, домашнюю починку туалета, при помощи ниток, картона, булавок и чернил, и на сокращенную, самую реальную любовь к случайной женщине из кухни, передней или с улицы. Как и вся молодежь его круга, он сам считал себя революционером, хотя тяготился политическими спорами, раздорами и взаимными колкостями и, не перенося чтения революционных брошюр и журналов, был в деле почти полным невеждой. Поэтому он не достиг даже самого малого партийного посвящения. хотя иногда ему давались кое-какие поручения вовсе небезопасного свойства, смысл которых ему не уясняли. И не напрасно полагались на его твердую совесть: он все исполнял быстро, точно, со смелой верой в мировую важность дела, с беззаботной улыбкой и с широким презрением к возможной погибели. Он укрывал нелегальных товарищей, хранил запретную литературу и шрифты, передавал паспорта и деньги. В нем было много физической силы, черноземного добродушия и стихийного простосердечия. Он нередко получал из дому, откуда-то из глуши Симбирской или Уфимской губернии, довольно крупные для студента денежные суммы, но в два дня разбрасывал и рассовывал их повсюду с небрежностью французского вельможи XVII столетия, а сам оставался зимою в одной тужурке, с сапогами, реставрированными собственными средствами. Кроме всех этих наивных, трогательных, смешных, возвышенных и безалаберных качеств старого русского студента, уходящего - и бог весть, к добру ли? - в область исторических воспоминаний, он обладал еще одной изумительной способностью-изобретать деньги и устраивать кредиты в маленьких ресторанах и кухмистерских. Все служащие ломбарда и ссудных касс, тайные и явные ростовщики, старьевщики были с ним в самом тесном знакомстве. Если же по некоторым причинам нельзя было к ним прибегнуть, то и тут Соловьев оставался на высоте своей находчивости. Предводительствуя кучкой обедневших друзей и удрученный своей обычной деловой ответственностью, он иногда мгновенно озарялся внутренним вдохновением, делал издали, через улицу, таинственный знак проходившему со своим узлом за плечами татарину и на несколько секунд исчезал с ним в ближайших воротах. Он быстро возвращался назад без тужурки, в одной рубахе навыпуск, подпоясанный шнурочком, или зимой без пальто, в легоньком костюмчике, или вместо новой, только что купленной фуражки-в крошечном жокейском картузике, чудом державшемся у него на макушке. Его все любили: товарищи, прислуга, женщины, дети. И все были с нам фамильярны. Особенным благорасположением пользовался он со стороны своих кунаков татар, которые, кажется, считали его за блаженненького. Они иногда летом приносили ему в подарок крепкий, пьяный кумыс в больших четвертных бутылях, а на байрам приглашали к себе есть молочного жеребенка. Как это ни покажется неправдоподобным, но Соловьев в критические минуты отдавал на хранение татарам некоторые книги и брошюры. Он говорил при этом с самым простым и значительным видом: "То, что я тебе даю,-Великая книга. Она говорит о том, что Аллах Акбар и Магомет его пророк, что много зла и бедности на земле и что люди должны быть милостивы и справедливы друг к другу". У него были и еще две особенности: он очень хорошо читал вслух и удивительно, мастерски, прямо-таки гениально играл в шахматы, побеждая шутя первоклассных игроков. Его нападение было всегда стремительно и жестоко, защита мудра и осторожна, преимущественно в облическом1 направлении, уступки противнику исполнены тонкого дальновидного расчета и убийственного коварства. При этом делал он свои ходы точно под влиянием какого-то внутреннего инстинкта или вдохновения, не задумываясь более чем на четыре-пять секунд и решительно презирая почтенные традиции. С ним неохотно играли, считали его манеру играть дикарской, но все-таки играли иногда на крупные деньги, которые, неизменно выигрывая, Соловьев охотно возлагал на алтарь товарищеских нужд. Но от участия в конкурсах, которые могли бы ему создать положение звезды в шахматном мире, он по- 1 Обходном (от лат. obliquus). стоянно отказывался: "У меня пет в натуре ни любви к этой ерунде, ни уважения, - говорил он, - просто я обладаю какой-то механической способностью ума, каким-то психическим уродством. Ну, вот, как бывают левши. И потому у меня нет ни профессионального самолюбия, ни гордости при победе, ни желчи при проигрыше. Таков был матерой студент Соловьев. А Нижерадзе приходился ему самым близким товарищем, что не мешало, однако, обоим с утра до вечера зубоскалить друг над другом, спорить и ругаться. Еог ведает, чем и как существовал грузинский князь. Он сам про себя говорил, что обладает способностью верблюда питаться впрок на несколько недель вперед, а потом месяц ничего не есть. Из дому, из своей благословенной Грузии, он получал очень мало, и то больше съестными припасами. На рождество, на Пасху или в день именин (в августе) ему присылали, - и непременно через приезжих земляков, - целые клады из корзин с бараниной, виноградом, чурчхелой, колбасами, сушеной мушмалой, рахат-лукумом, бадриджанами и очень вкусными лепешками, а также бурдюки с отличным домашним вином, крепким и ароматным, но отдававшим чуть-чуть овчиной. Тогда князь сзывал к кому-нибудь из товарищей (у него никогда не было своей квартиры) всех близких друзей и земляков и устраивал такое пышное празднество,-по-кавказски "той",-на котором истреблялись дотла дары плодородной Грузии, на котором пели грузинские песни и, конечно, в первую голову "Мравол-джамием" и "Нам каждый гость ниспослан богом, какой бы ни был он страны", плясали без устали лезгинку, размахивая дико в воздухе столовыми ножами, и говорил свои импровизации тулумбаш (или, кажется, он называется тамада?); по большей части говорил сам Нижерадзе. Говорить он был великий мастер и умел, разгорячась, произносить около трехсот слов в минуту. Слог его отличался пылкостью, пышностью и образностью, и его речи не только не мешал, а даже как-то странно, своеобразно украшал ее кавказский акцент с характерным цоканьем и гортанными звуками, похожими то на харканье вальдшнепа, то на орлиный клекот. И о чем бы он ни говорил, он всегда сводил монолог на самую прекрасную, самую плодородную, самую передовую, самую рыцарскую и в то же время самую обиженную страну-Грузию. И неизменно цитировал он строки из "Барсовой кожи" грузинского поэта Руставели, уверяя, что эта поэма в тысячу раз выше всего Шекспира, умноженного на Гомера. Он был хотя и вспыльчив, но отходчив и в обращении женственно-мягок, ласков, предупредителен, не теряя природной гордости... Одно в нем не нравилось товарищам-какое-то преувеличенное, экзотическое женолюбие. Он был непоколебимо, до святости или до глупости убежден в том, что он неотразимо прекрасен собою, что все мужчины завидуют ему, все женщины влюблены в него, а мужья ревнуют... Это хвастливое, навязчивое бабничество ни на минуту, должно быть, даже и во сне, не покидало его. Идя по улице, он поминутно толкал локтем в бок Лихонина, Соловьева или другого спутника и говорил, причмокивая и кивая назад головой на прошедшую мимо женщину: "Це, це, це... вай-вай! Зам-мэчатытыльный женшшына! Ка-ак она на меня посмотрела. Захочу-моя будет!.." За ним этот смешной недостаток знали, высмеивали эту его черту добродушно и бесцеремонно, но охотно прощали ради той независимой товарищеской услужливости и верности слову, данному мужчине (клятвы женщинам были не в счет), которыми он обладал так естественно. Впрочем, надо сказать, что он пользовался в самом деле большим успехом у женщин. Швейки, модистки, хористки, кондитерские и телефонные барышни таяли от пристального взгляда его тяжелых, сладких и томных черно-синих глаз... - До-ому сему и всем праведно, мирно и непорочно обитающим в нем... - заголосил было по-протодьяконски Соловьев и вдруг осекся. - Отцы-святители, - забормотал он с удивлением, стараясь про должать неудачную шутку.-Да ведь это... Это же... ах, дьявол... это Соня, нет, виноват, Надя.. Ну да! Люба от Анны Марковны... Любка горячо, до слез, покраснела и закрыла лицо ладонями. Лихонин заметил это, понял, прочувствовал смятенную душу девушки и пришел ей на помощь. Он сурово, почти грубо остановил Соловьева. - Совершенно верно, Соловьев. Как в адресном столе. Люба из Ямков. Прежде-проститутка. Даже больше, еще вчера-проститутка. А сегодня-мой друг, моя сестра. Так на нее пускай и смотрит всякий, кто хоть сколько-нибудь меня уважает. Иначе... Грузный Соловьев торопливо, искренно и крепко обнял и помял Лихонина. - Ну, милый, ну, будет... я впопыхах сделал глупость. Больше не повторится. Здравствуйте, бледнолицая сестра моя. - Он широко через стол протянул руку Любке и стиснул ее безвольные, маленькие и короткие пальцы с обгрызенными крошечными ногтями. - Прекрасно, что вы пришли в наш скромный вигвам. Это освежит нас и внедрит в нашу среду тихие и приличные нравы.-Александра! Пива-а!- закричал он громко.-Мы одичали, огрубели, погрязли в сквернословии, пьянстве, лености и других пороках. И все оттого, что были лишены благотворного, умиротворяющего влияния женского общества. Еще раз жму вашу руку. Милую, маленькую руку. Пива! - Иду, - послышался за дверью недовольный голос Александры. - Иду я. Чего кричишь? На сколько? Соловьев пошел в коридор объясниться. Лихонин благодарно улыбнулся ему вслед, а грузин по пути благодушно шлепнул его по спине между лопатками. Оба поняли и оценили запоздалую грубоватую деликатность Соловьева. - Теперь, - сказал Соловьев, возвратившись в номер и садясь осторожно на древний стул,-теперь приступим к порядку дня. Буду ли я вам чем-нибудь полезен? Если вы мне дадите полчаса сроку, я сбегаю на минутку в кофейную и выпотрошу там самого лучшего шахматиста. Словом-располагайте мною. - Какой вы смешной!-сказала Любка, стесняясь и смеясь. Она не понимала шутливого и необычного слога студента, но что-то влекло ее простое сердце к нему. - Этого вовсе и не нужно, - вставил Лихонин.- Я покамест еще зверски богат. Мы, я думаю, пойдем все вместе куда-нибудь в трактирчик. Мне надо будет с вами кое о чем посоветоваться. Все-таки-вы для меня самые близкие люди и, конечно, не так глупы и неопытны, как с первого взгляда кажетесь. Затем я пойду попробую устроиться с ее... с Любиным паспортом. Вы подождете меня. Это недолго... Словом, вы понимаете, в чем заключается все это дело, и не будете расточать лишних шуток. Я,-его голос дрогнул сентиментально и фальшиво, - я хочу, чтобы вы взяли на себя часть моей заботы. Идет? - Ва! идет!-воскликнул князь (у него вышло "идиот") и почему-то взглянул значительно на Любку и закрутил усы. Лихонин покосился на него. А Соловьев сказал простосердечно: - И дело. Ты затеял нечто большое и прекрасное, Лихонин. Князь мне ночью говорил. Ну, что же, на то и молодость, чтобы делать святые глупости. Дай мне бутылку, Александра, я сам открою, а то ты надорвешься и у тебя жила лопнет. За новую жизнь, Любочка, виноват... Любовь... Любовь... - Никоновна. Да зовите, как сказалось... Люба. - Ну да, Люба. Князь, аллаверды! - Якши-ол,-ответил Нижерадзе и чокнулся с ним пивом. - И еще скажу, что я очень за тебя рад, дружище Лихонин, - продолжал Соловьев, поставив стакан и облизывая усы.-Рад и кланяюсь тебе. Именно только ты и способен на такой настоящий русский героизм, выраженный просто, скромно, без лишних слов. - Оставь... Ну какой героизм, - поморщился Лихонин, - И правда,-подтвердил Нижерадзе.-Ты все меня упрекаешь, что я много болтаю, а сам какую чепуху развел. - Все равно!-возразил Соловьев.-Может быть, и витиевато, но все равно! Как староста нашей чердачной коммуны, объявляю Любу равноправным и почетным членом! Он поднялся, широко простер руку и патетически произнес: И в дом наш смело и свободно хозяйкой милою войди! Лихонин ярко вспомнил, что ту же самую фразу, но по-актерски сказал сегодня на рассвете, и даже зажмурился от стыда. - Будет балаганить. Пойдемте, господа. Одевайся, Люба. XIV До ресторана "Воробьи" было недалеко, шагов двести. По дороге Любка незаметно взяла Лихонина за рукав и потянула к себе. Таким образом они опоздали на несколько шагов от шедших впереди Соловьева и Нижерадзе. - Так это вы серьезно, Василь Василич, миленький мой?-спросила она, заглядывая снизу вверх на него своими ласковыми темными глазами.-Вы не шутите надо мной? - Какие тут шутки, Любочка! Я был бы самым низким человеком, если бы позволял себе такие шутки. Повторяю, что я тебе более чем друг, я тебе брат, товарищ. И не будем об этом больше говорить. А то, что случилось сегодня поутру, это уж, будь покойна, не повторится. И сегодня же я найму тебе отдельную комнату. Любка вздохнула. Не то, чтобы ее обижало целомудренное решение Лихонина, которому, по правде сказать, она плохо верила, но как-то ее узкий, темный ум не мог даже теоретически представить себе иного отношения мужчины к женщине, кроме чувственного. Кроме того, сказывалось давнишнее крепко усвоенное в доме Анны Марковны, в виде хвастливого соперничества, а теперь глухое, но искреннее и сердитое недовольство предпочтенной или отвергнутой самки. И Лихонину она почему-то довольно плохо верила, улавливая бессознательно много наигранного, не совсем искреннего в его словах. Вот Соловьев - тот хотя и говорил непонятно, как и прочее большинство знакомых ей студентов, когда они шутили между собой или с девицами в общем зале (отдельно, в комнате, все без исключения мужчины, все, как один, говорили и делали одно и то же), однако Соловьеву она поверила бы скорее и охотнее. Какая-то простота светилась из его широко расставленных, веселых, искристых серых глаз. Лихонина в "Воробьях" уважали за солидность, добрый нрав и денежную аккуратность. Поэтому ему сейчас же отвели маленький отдельный кабинетик - честь, которой могли похвастаться очень немногие студенты. В этой комнате целый день горел газ, потому что свет проникал только из узенького низа обрезанного потолком окна, из которого можно было видеть только сапоги, ботинки, зонтики и тросточки людей, проходивших по тротуару. Пришлось присоединить к компании еще одного студента, Симановского, с которым столкнулись у вешалки. "Что это, точно он напоказ меня водит,- подумала Любка, - похоже, что он хвастается перед ними". И, улучив свободную минуту, она шепнула нагнувшемуся над ней Лихонину: - Миленький, зачем же так много народу? Я ведь такая стеснительная. Совсем не умею компанию поддержать. - Ничего, ничего, дорогая Любочка, - быстро прошептал Лихонин, задерживаясь в дверях кабинета,-ничего, сестра моя, это все люди свои, хорошие, добрые товарищи. Они помогут тебе, помогут нам обоим. Ты не гляди, что они иногда шутят и врут глупости, А сердца у них золотые. - Да уж очень неловко мне, стыдно. Все уж знают, откуда ты меня взял.; - И ничего, ничего! И пусть знают, - горячо возразил Лихонин.-Зачем стесняться своего прошлого, замалчивать его? Через год ты взглянешь смело и прямо в глаза каждому человеку и скажешь: "Кто не падал, тот не поднимался". Идем, идем, Любочка! Покамест подавали немудреную закуску и заказывали еду, все, кроме Симановского, чувствовали себя неловко и точно связанно. Отчасти причиной этому и был Симановский, бритый человек, в пенсне, длинноволосый, с гордо закинутой назад головою и с презрительным выражением в узких, опущенных вниз углами губах. У него не было близких, сердечных друзей между товарищами, но его мнения и суждения имели среди них значительную авторитетность. Откуда происходила эта его влиятельность, вряд ли кто-нибудь мог бы объяснить себе: от его ли самоуверенной внешности, от умения ли схватить и выразить в общих словах то раздробленное и неясное, что смутно ищется и желается большинством, или оттого, что свои заключения всегда приберегал к самому нужному моменту. Среди всякого общества много такого рода людей: одни из них действуют на среду софизмами, другие - каменной бесповоротной непоколебимостью убеждений, третьи - широкой глоткой, четвертые-злой насмешкой, пятые-просто молчанием, заставляющим предполагать за собою глубокомыслие, шестые - трескучей внешней словесной эрудицией, иные-хлесткой насмешкой надо всем, что говорят... многие-ужасным русским словом "ерунда!". "Ерунда!"-говорят они презрительно на горячее, искреннее, может быть правдивое, но скомканное слово. "Почему же ерунда?"-"Потому что чепуха, вздор",-отвечают они, пожимая плечами, и точно камнем по голове ухлопывают человека. Много еще есть сортов таких людей, главенствующих над робкими, застенчивыми, благородно-скромными и часто даже над большими умами, и к числу их принадлежал Симановский. Однако к середине обеда языки развязались у всех, кроме Любки, которая молчала, отвечала "да" и "нет" и почти не притрагивалась к еде. Больше всех говорили Лихонин, Соловьев и Нижерадэе. Первый-решительно и деловито, стараясь скрыть под заботливыми словами что-то настоящее, внутреннее, кслючее и неудобное. Соловьев-с мальчишеским восторгам, с размашистыми жестами, стуча кулаком по столу. Нижерадзе-с легким сомнением и с недомолвками, точно он знал то, что нужно сказать, но скрывал это. Всех, однако, казалось, захватила, заинтересовала странная судьба девушки, и каждый, высказывая свое мнение, почему-то неизбежно обращался к Симановскому. Он же больше помалкивал и поглядывал на каждого из-под низа стекол пенсне, высоко поднимая для этого голову. - Так, так, так,--сказал он, наконец, пробарабанив пальцами по столу. - То, что сделал Лихонин, прекрасно и смело. И то, что князь и Соловьев идут ему навстречу, тоже очень хорошо. Я, с своей стороны, готов, чем могу, содействовать вашим начинаниям. Но не лучше ли будет, если мы поведем нашу знакомую по пути, так сказать, естественных ее влечений и способностей. Скажите, дорогая моя, - обратился он к Любке, - что вы знаете, умеете? Ну там работу какую-нибудь или что. Ну там шить, вязать, вышивать. - Я ничего не знаю, - ответила Любка шепотом, низко опустив глаза, вся красная, тиская под столом свои пальцы. - Я ничего здесь не понимаю. - А ведь и в самом деле, - вмешался Лихонин, - ведь мы не с того конца начали дело. Разговаривая о ней в ее присутствии, мы только ставим ее в неловкое положение. Ну, посмотрите, у нее от растерянности и язык не шевелится. Пойдем-ка, Люба, я тебя провожу на минутку домой и вернусь через десять минут. А мы покамест здесь без тебя обдумаем, что и как. Хорошо? - Мне что же, я ничего, - еле слышно ответила Любка.-Я, как вам, Василь Василич, угодно. Только я бы не хотела домой. - Почему так? - Мне одной там неудобно. Я уж лучше вас на бульваре подожду, в самом начале, на скамейке. -Ах, да!-спохватился Лихонин,-это на нее Александра такого страха нагнала. Задам же я перцу этой старой ящерице! Ну, пойдем, Любочка. Она робко, как-то сбоку, лопаточкой протянула каждому свою руку и вышла в сопровождении Лихонина. Через несколько минут он вернулся и сел на свое место. Он чувствовал, что без него что-то говорили о нем, и тревожно обежал глазами товарищей. Потом, положив руки на стол, он начал: - Я знаю вас всех, господа, за хороших, близких друзей, - он быстро и искоса поглядел на Симановского, - и людей отзывчивых. Я сердечно прошу вас прийти мне на помощь. Дело мною сделано впопыхах,-в этом я должен признаться,-но сделано по искреннему, чистому влечению сердца. - А это главное, - вставил Соловьев. - Мне решительно все равно, что обо мне станут говорить знакомые и незнакомые, а от своего намерения спасти,-извините за дурацкое слово, которое сорвалось, - от намерения ободрить, поддержать эту девушку я не откажусь. Конечно, я в состоянии нанять ей дешевую комнатку, дать первое время что-нибудь на прокорм, но вот что делать дальше, это меня затрудняет. Дело, конечно, не в деньгах, которые я всегда для нее нашел бы, но ведь заставить ее есть, пить и притом дать ей возможность ничего не делать-это значит осудить ее на лень, равнодушие, апатию, а там известно, какой бывает конец. Стало быть, нужно ей придумать какое-нибудь занятие. Вот эту-то сторону и надо обмозговать. Понатужьтесь, господа, посоветуйте что-нибудь. - Надо знать, на что она способна, - сказал Симановский.-Ведь делала же она что-нибудь до поступления в дом. Лихонин с видом безнадежности развел руками. - Почти что ничего. Чуть-чуть шить, как и всякая крестьянская девчонка. Ведь ей пятнадцати лет не было, когда ее совратил какой-то чиновник. Подмести комнату, постирать, ну, пожалуй, еще сварить щи и кашу. Больше, кажется, ничего. - Маловато, - сказал Снмановский и прищелкнул языком. - Да к тому же еще и неграмотна. - Да это и неважно! - горячо вступился Соловьев, - Если бы мы имели дело с девушкой интеллигентной, а еще хуже полуинтеллигентной, то из всего, что мы собираемся сделать, вышел бы вздор, мыльный пузырь, а здесь перед нами девственная почва, непочатая целина. - Гы-ы! - заржал двусмысленно Нижерадзе. Соловьев, теперь уже не шутя, а с настоящим гневом, накинулся на него: - Слушай, князь! Каждую святую мысль, каждое благое дело можно опаскудить и опохабить. В этом нет ничего ни умного, ни достойного. Если ты так по-жеребячьи относишься к тому, что мы собираемся сделать, то вот тебе бог, а вот и порог. Иди от нас! - Да ведь ты сам только что сейчас в номере...- смущенно возразил князь. - Да, и я...-Соловьев сразу смягчился и потух,--я выскочил с глупостью и жалею об этом. А теперь я охотно признаю, что Лихонин молодчина и прекрасный человек, и я все готов сделать со своей стороны. И повторяю, что грамотность - дело второстепенное. Ее легко постигнуть шутя. Таким непочатым умом научиться читать, писать, считать, а особенно без школы, в охотку, это как орех разгрызть. А что касается до какого-нибудь ручного ремесла, на которое можно жить и кормиться, то есть сотни ре-месл, которым легко выучиться в две недели. - Например?-спросил князь. - А например... например... ну вот, например, делать искусственные цветы. Да, а еще лучше поступить в магазин цветочницей. Милое дело, чистое и красивое. - Нужен вкус,-небрежно уронил Симановский. - Врожденных вкусов нет, как и способностей. Иначе бы таланты зарождались только среди изысканного высокообразованного общества, а художники рождались бы только от художников, а певцы от певцов, а. этого мы не видим. Впрочем, я не буду спорить. Ну, не цветочница, так что-нибудь другое. Я, например, недавно видал на улице, в магазинной витрине сидит барышня и перед нею какая-то машинка ножная. - В-ва! Опять машинка!-сказал князь, улыбаясь и поглядывая на Лихонина. - Перестань, Нижерадзе, - тихо, но сурово ответил Лихонин. - Стыдно. - Болван! - бросил ему Соловьев и продолжал: - Так вот, машинка движется взад и вперед. а на ней, на квадратной рамке, натянуто тонкое полотно, и уж я, право, не знаю, как это там устроено, я не понял, но только барышня водит по экрану какой-то металлической штучкой, и у нее выходит чудесный рисунок разноцветными шелками. Представьте себе озеро, все поросшее кувшинками с их белыми венчиками и желтыми тычинками, и кругом большие зеленые листья. А по воде плывут друг другу навстречу два белых лебедя, и сзади темный парк с аллеей, и все это тонко, четко, как акварельная живопись. Я так заинтересовался, что нарочно зашел спросить, что стоит. Оказывается, чуть-чуть дороже обыкновенной швейной машины и продается в рассрочку. А научиться этому искусству может в течение часа каждый, кто немножко умеет шить на простой машине. И имеется множество прелестных оригиналов. А главное, что такую работу очень охотно берут для экранов, альбомов, абажуров, занавесок и для прочей дряни, и деньги платят порядочные. - Что же, и это дело, - согласился Лихонин и задумчиво погладил бороду. - А я, признаться, вот что хотел. Я хотел открыть для нее... открыть небольшую кухмистерскую или столовую, сначала, конечно, самую малюсенькую, но в которой готовилось бы все очень дешево, чисто и вкусно. Ведь многим студен там решительно все равно, где обедать и что есть. В студенческой почти никогда не хватает мест. Так вот, может быть, нам удастся как-нибудь затащить всех знакомых и приятелей, - Это верно, - согласился князь, - но и непрактично: начнем столоваться в кредит. А ты знаешь, какие мы аккуратные плательщики. В таком деле нужно человека практичного, жоха, а если бабу, то со щучьими зубами, и то непременно за ее спиной должен торчать мужчина. В самом деле, ведь не Лихонину же стоять за выручкой, и глядеть, что вдруг кто-нибудь наест, напьет и ускользнет. Лихонин посмотрел на него прямо и дерзко, но только сжал челюсти и промолчал. Начал своим размеренным беспрекословным тоном, поигрывая стеклами пенсне, Симановский: - Намерение ваше прекрасно, господа, нет спору. Но обратили ли вы внимание на одну, так сказать, теневую сторону? Ведь открыть столовую, завести какое-нибудь мастерство - все это требует сначала денег, помощи - так сказать, чужой спины. Денег не жалко-это правда, я согласен с Лихониным, но ведь такое начало трудовой жизни, когда каждый шаг заранее обеспечен, не ведет ли оно к неизбежной распущенности и халатности и в конце концов к равнодушному пренебрежению к делу. Ведь и ребенок, пока он раз пятьдесят не хлопнется, не научится ходить. Нет, уж если вы действительно хотите помочь этой бедной девушке, то дайте ей возможность сразу стать на ноги, как трудовому человеку, а не как трутню. Правда, тут большой искус, тягость работы, временная нужда, но зато, если она превозможет все это, то она превозможет и остальное. - Что же ей, по-вашему, в судомойки идти? - спросил с недоверием Соловьев. - Ну да,- спокойно возразил Симановский, - Б судомойки, в прачки, в кухарки. Всякий труд возвышает человека. Лихонин покачал головой. - Золотые слова. Сама мудрость вещает вашими устами, Симановский. Судомойкой, кухаркой, горничной, экономкой... но, во-первых, вряд ли она на это способна, во-вторых, она уже была горничной и вкусила все прелести барских окриков при всех и барских щипков за дверями, в коридоре. Скажите, разве вы не знаете, что девяносто процентов проституции вербуется из числа женской прислуги? И, значит, бедная Люба при первой же несправедливости, при первой неудаче легче и охотнее пойдет туда же, откуда я ее извлек, если еще не хуже, потому что это для нее и не так страшно и привычно, а может быть, даже от господского обращения и в охотку покажется. А кроме того, стоит ли мне, то есть, я хочу сказать, стоит ли нам всем, столько хлопотать, стараться, беспокоиться для того, чтобы, избавив человека от одного рабства, ввергнуть в другое? - Верно, - подтвердил Соловьев. - Как хотите, - с презрительным видом процедил Симановский. - А что касается до меня, - заметил князь, - то я готов, как твой приятель и как человек любознательный, присутствовать при этом опыте и участвовать в нем. Но я тебя еще утром предупреждал, что такие опыты бывали и всегда оканчивались позорной неудачей, по крайней мере те, о которых мы знаем лично, а те, о которых мы знаем только понаслышке, сомнительны в смысле достоверности. Но ты начал дело, Лихонин, - и делай. Мы тебе помощники. Лихонин ударил ладонью по столу. - Нет! - воскликнул он упрямо. - Симановский отчасти прав насчет того, что большая опасность для человека, если его водить на помочах. Но не вижу другого исхода. На первых порах помогу ей комнатой и столом... найду нетрудную работу, куплю для нее необходимые принадлежности. Будь что будет! И сделаем все, чтобы хоть немного образовать ее ум, а что сердце и душа у нее прекрасные-в этом я уверен. Не имею никаких оснований для веры, но уверен, почти знаю. Нижерадзе! Не паясничай! - резко крикнул он, бледнея. - Я сдерживался уж много раз при твоих дурацких выходках. Я до сих пор считал тебя за человека с совестью и с чувством. Еще одна неуместная острота, и я переменю о тебе мнение, и знай, что это навсегда, - Да я же ничего... Я же, право... Зачем кирпичиться, душа мой? Тебе не нравится, что я веселый человек, ну, замолчу. Давай твою руку, Лихонии, выпьем! - Ну, ладно, отвяжись. Будь здоров! Только не веди себя мальчишкой, барашек осетинский. Ну, так я продолжаю, господа. Если мы не отыщем ничего, что удовлетворяло бы справедливому мнению Симановского о достоинстве независимого, ничем не поддержанного труда, тогда я все-таки остаюсь при моей системе: учить Любу чему можно, водить в театр, на выставки, на популярные лекции, в музеи, читать вслух, доставлять ей возможность слушать музыку, конечно, понятную. Одному мне, понятно, не справиться со всем этим. Жду от вас помощи, а там что бог даст. - Что же,-сказал Симановский,-дело новое, незатасканное, и как знать, чего не знаешь, - может быть, вы, Лихонин, сделаетесь настоящим духовным отцом хорошего человека. Я тоже предлагаю свои услуги. - И я! И я!-поддержали другие двое, и тут же, не выходя из-за стола, четверо студентов выработали очень широкую и очень диковинную программу образования и просвещения Любки. Соловьев взял на себя обучить девушку грамматике и письму. Чтобы не утомлять ее скучными уроками и в награду за ее успехи, он будет читать ей вслух доступную художественную беллетристику, русскую и иностранную. Лихонин оставил за собою преподавание арифметики, географии и истории. Князь же сказал простосердечно, без обычной шутливости на этот раз: - Я, дети мои, ничего не знаю, а что и знаю, то-очень плохо. Но я ей буду читать замечательное произведение великого грузинского поэта Руставели и переводить строчка за строчкой. Признаюсь вам, что я никакой педагог: я пробовал быть репетитором, но меня вежливо выгоняли после второго же урока. Однако никто лучше меня не сумеет научить играть на гитаре, мандолине и зурне. Нижерадзе говорил совершенно серьезно, и поэтому Лихонин с Соловьевым добродушно рассмеялись, но совсем неожиданно, ко всеобщему удивлению, его поддержал Симановский. - Князь говорит дело. Умение владеть инструментом во всяком случае повышает эстетический вкус, да и в жизни иногда бывает подспорьем. Я же, с своей стороны, господа... я предлагаю читать с молодой особой "Капитал" Маркса и историю человеческой культуры. А кроме того, проходить с ней физику и химию. Если бы не обычный авторитет Симановского и не важность, с которой он говорил, то остальные трое расхохотались бы ему в лицо. Они только поглядели на него выпученными глазами. - Ну да, - продолжал невозмутимо Симановский, - я покажу ей целый ряд возможных произвести дома химических и физических опытов, которые всегда занимательны и полезны для ума и искореняют предрассудки. Попутно я объясню ей кое-что о строении мира, о свойствах материи. Что же касается до Карла Маркса, то помните, что великие книги одинаково доступны пониманию и ученого и неграмотного крестьянина, лишь бы было понятно изложено. А всякая великая мысль проста. Лихонин нашел Любку на условленном месте, на бульварной скамеечке. Она очень неохотно шла с ним домой. Как и предполагал Лихонин, ее, давно отвыкшую от будничной, суровой и обильной всякими неприятностями действительности, страшила встреча с ворчливой Александрой, и, кроме того, на нее угнетающе подействовало то, что Лихонин не хотел скрывать ее прошлое. Но она, давно уже потерявшая в учреждении Анны Марковны свою волю, обезличенная, готовая идти вслед за всяким чужим зовом, не сказала ему ни слова и пошла вслед за ним. Коварная Александра успела уже за это время сбегать к управляющему домом пожаловаться, что вот, мол, приехал Лихонин с какой-то девицей, ночевал с ней в комнате, а кто она, того Александра не знает, что Лихонин говорит, будто двоюродная сестра, а паспорта не предъявил. Пришлось очень долго, пространно и утомительно объясняться с управляющим, человеком грубым и наглым, который обращался со всеми жильцами дома как с обывателями завоеванного города, и только слегка побаивался студентов, дававших ему иногда суровый отпор. Умилостивил его Лихонин лишь только тем, что тут же занял для Любки другой номер через несколько комнат от себя, под самым скосом крыши, так что он представлял из себя внутри круто усеченную, низкую, четырехстороннюю пирамиду с одним окошком. - А все же вы паспорт, господин Лихонин, непременно завтра же предъявите,-настойчиво сказал управляющий на прощанье. - Как вы человек почтенный, работящий, и мы с вами давно знакомы, также и платите вы аккуратно, то только для вас делаю. Времена, вы сами знаете, какие теперь тяжелые. Донесет кто-нибудь, и меня не то что оштрафуют, а и выселить могут из города. Теперь строго. Вечером Лихонин с Любкой гуляли по Княжескому саду, слушали музыку, игравшую в Благородном собрании, и рано возвратились домой. Он проводил Любку до дверей ее комнаты и сейчас же простился с ней, впрочем, поцеловав ее нежно, по-отечески, в лоб. Но через десять минут, когда он уже лежал в постели раздетый и читал государственное право, вдруг Любка, точно кошка, поцарапавшись в дверь, вошла к нему. - Миленький, душенька! Извините, что я вас побеспокоила. Нет ли у вас иголки с ниткой? Да вы не сердитесь на меня: я сейчас уйду. - Люба! Я тебя прошу не сейчас, а сию секунду уйти. Наконец я требую! - Голубчик мой, хорошенький мой, - смешно и жалобно запела Любка,-ну что вы все на меня кричите? - и, мгновенно дунув на свечку, она в темноте приникла к нему, смеясь и плача. - Нет, так нельзя, Люба! Так невозможно дальше, - говорил десять минут спустя Лихонин, стоя у дверей, укутанный, как испанский идальго плащом, одеялом.-Завтра же я найму тебе комнату в другом доме. И вообще, чтобы этого не было! Иди с богом, спокойной ночи! Все-таки ты должна дать честное слово, что у нас отношения будут только дружеские. - Даю, миленький, даю, даю, даю! - залепетала она, улыбаясь, и быстро чмокнула его сначала в губы, а потом в руку. Последнее было сделано совсем инстинктивно и, пожалуй, неожиданно даже для самой Любки. Никогда еще в жизни она не целовала мужской руки, кроме как у попа. Может быть, она хотела этим выразить признательность Лихонину и преклонение перед ним, как перед существом высшим. XV Среди русских интеллигентов, как уже многими замечено, есть порядочное количество диковинных людей, истинных детей русской страны и культуры, которые сумеют героически, не дрогнув ни одним мускулом, глядеть прямо в лицо смерти, которые способны ради идеи терпеливо переносить невообразимые лишения и страдания, равные пытке, но зато эти люди теряются от высокомерности швейцара, съеживаются от окрика прачки, а в полицейский участок входят с томительной и робкой тоской. Вот именно таким-то и был Лихонин. На следующий день (вчера было нельзя из-за праздника и позднего времени), проснувшись очень рано и вспомнив о том, что ему нужно ехать хлопотать о Любкином паспорте, он почувствовал себя так же скверно, как в былое время, когда еще гимназистом шел на экзамен, зная, что наверное провалится. У него болела голова, а руки и ноги казались какими-то чужими, ненужными, к тому же на улице с утра шел мелкий и точно грязный дождь. "Всегда вот, когда предстоит какая-нибудь неприятность, непременно идет дождь", - думал Лихонин, медленно одеваясь. До Ямской улицы от него было не особенно далеко, не более версты. Он вообще нередко бывал в этих местах, но никогда ему не приходилось идти туда днем, и по дороге ему все казалось, что каждый встречный, каждый извозчик .и городовой смотрят на него с любопытством, с укором или с пренебрежением, точно угадывая цель его путешествия. Как v всегда это бывает в ненастное мутное утро, все попадавшиеся ему на глаза лица казались бледными, некрасивыми, с уродливо подчеркнутыми недостатками. Десятки раз он воображал себе все, что он скажет сначала в доме, а потом в полиции, и каждый раз у него выходило по-иному. Сердясь на самого себя за эту преждевременную репетицию, он иногда останавливал себя: - Ах! Не надо думать, не надо предполагать, что скажешь. Всегда гораздо лучше выходит, когда это делается сразу... И сейчас же опять в голове у него начинались воображаемые диалоги: - Вы не имеете права удерживать девушку против ее желания. - Да, но пускай она сама заявит о своем уходе. - Я действую по ее поручению. - Хорошо, но чем вы это можете доказать? - И опять он мысленно обрывал сам себя. Начался городской выгон, на котором паслись коровы, дощатый тротуар вдоль забора, шаткие мостики через ручейки и канавы. Потом он свернул на Ямскую. В доме Анны Марковны все окна были закрыты ставнями с вырезными посредине отверстиями в форме сердец. Также были закрыты и все остальные дома безлюдной улицы, опустевшей точно после моровой язвы. Со стесненным сердцем Лихонин потянул рукоятку звонка. На звонок отворила горничная, босая, с подтыканным подолом, с мокрой тряпкой в руке, с лицом, полосатым от грязи, - она только что мыла пол. - Мне бы Женьку, - попросил Лихонин несмело. - Так что барышня Женя занята с гостем. Еще нe просыпались. - Ну, тогда Тамару. Горничная посмотрела на него недоверчиво. - Барышня Тамара - не знаю... Кажется, тоже занята. Да вы как, с визитом или что? - Ах, не все ли равно. Ну, скажем, с визитом. - Не знаю. Пойду погляжу. Подождите. Она ушла, оставив Лихонина в полутемной зале. Голубые пыльные столбы, исходившие из отверстии в ставнях, пронизывали прямо и вкось тяжелый сумрак. Безобразными пятнами выступали из серой мути раскрашенная мебель и слащавые олеографии на стенах. Пахло вчерашним табаком, сыростью, кислятиной и еще чем-то особенным, неопределенным, нежилым, чем всегда пахнут" по утрам помещения, в которых живут только временно: пустые театры, танцевальные залы, аудитории. Далеко в городе прерывисто дребезжали дрожки. Стенные часы однозвучно тикали за стеной. В странном волнении ходил Лихонин взад и вперед по зале и потирал и мял дрожавшие руки, и почему-то сутулился, и чувствовал холод. "Не нужно было затеивать всю эту фальшивую комедию, - думал он раздраженно. - Нечего уж и говорить о том, что я стал теперь позорной сказкою всего университета. Дернул меня черт! А ведь даже и вчера днем было не поздно, когда она говорила, что готова уехать назад. Дать бы ей только на извозчика и немножко на булавки, и поехала бы, и все было бы прекрасно, и был бы я теперь независим, свободен и не испытывал бы этого мучительного и позорного состояния духа. А теперь уже поздно отступать. Завтра будет еще позднее, а послезавтра - еще. Отколов одну глупость, нужно ее сейчас же прекратить, а если- не сделаешь этого вовремя, то она влечет за собою две других, а те - двадцать новых. Или, может быть, и теперь не поздно? Ведь она же глупа, неразвита и, вероятно, как и большинство из них, истеричка. Она-животное, годное только для еды и для постели! О! Черт! - Лихонин крепко стиснул себе руками щеки и лоб и зажмурился. - И хоть бы я устоял от простого, грубого физического соблазна! Вот, сам видишь, это уже случилось дважды, а потом и пойдет, и пойдет..." Но рядом с этими мыслями бежали другие, противоположные: "Но ведь я мужчина! Ведь я господин своему слову. Ведь то, что толкнуло меня на этот поступок, было прекрасно, благородно и возвышенно. Я отлично помню восторг, который охватил меня, когда моя мысль перешла в дело! Это было чистое, огромное чувство. Или это просто была блажь ума, подхлестнутого алкоголем, следствие бессонной ночи, курения и длинных отвлеченных разговоров?" И тотчас же представлялась ему Любка, представлялась издалека, точно из туманной глубины времен, неловкая, робкая, с ее некрасивым и милым лицом, которое стало вдруг казаться бесконечно родственным, давным-давно привычным и в то же время несправедливо, без повода, неприятным. "Неужели я трус и тряпка?!-внутренне кричал Лихонин и заламывал пальцы. - Чего я боюсь, перед кем стесняюсь? Не гордился ли я всегда тем, что я один хозяин своей жизни? Предположим даже, что мне пришла в голову фантазия, блажь сделать психологический опыт над человеческой душой, опыт редкий, на девяносто девять шансов неудачный., Неужели я должен отдавать кому-нибудь в этом отчет или бояться чьего-либо мнения? Лихонин! Погляди на человечество сверху вниз!" В комнату вошла Женя, растрепанная, заспанная, в белой ночной кофточке поверх белой нижней юбки. - А-а!-зевнула она, протягивая Лихонину руку. - Здравствуйте, милый студент! Как ваша Любочка себя чувствует на новоселье? Позовите когда в гости. Или вы справляете свой медовой месяц потихоньку? Без посторонних свидетелей? - Брось пустое, Женечка. Я насчет паспорта пришел. - Та-ак. Насчет паспорта, - задумалась Женька. - То есть тут не паспорт, а надо вам взять у экономки бланк. Понимаете, наш обыкновенный проститутский бланк, а уж вам его в участке обменят на настоящую книжку. Только, видите, голубчик, в этом деле я вам буду плохая помощница. Они меня, чего доброго, изобьют, если я сунусь к экономке со швейцаром. А вы вот что сделайте. Пошлите-ка лучше горничную за экономкой, скажите, чтобы она передала, что, мол, пришел один гость, постоянный, по делу, что очень нужно видеть лично. А меня вы извините - я отступаюсь, и не сердитесь, пожалуйста. Сами знаете: своя рубашка ближе к телу. Да что вам здесь в темноте шататься одному? Идите лучше в кабинет. Если хотите, я вам пива туда пришлю. Или, может быть, кофе хотите? А то, - и она лукаво заблестела глазами, - а то, может быть, девочку? Тамара занята, так, может быть, Нюру или Верку? - Перестаньте, Женя! Я пришел по серьезному и важному вопросу, а вы... - Ну, ну, не буду, не буду! Это я только так. Вижу, что верность соблюдаете. Это очень благородно с вашей стороны. Так идемте же. Она повела его в кабинет и, открыв внутренний болт ставни, распахнула ее. Дневной свет мягко и скучно расплескался по красным с золотом стенам, по канделябрам, по мягкой красной вельветиновой мебели. "Вот здесь это началось", - подумал Лихонин с тоскливым сожалением. - Я ухожу, - сказала Женька. - Вы перед ней не очень-то пасуйте и перед Семеном тоже. Собачьтесь с ними вовсю. Теперь день, и они вам ничего не посмеют сделать. В случае чего, скажите прямо, что, мол, поедете сейчас к губернатору и донесете. Скажите, что их в двадцать четыре часа закроют и выселят из города. Они от окриков шелковыми становятся. Ну-с, желаю успеха! Она ушла. Спустя десять минут в кабинет вплыла экономка Эмма Эдуардовна в сатиновом голубом пеньюаре, дебелая, с важным лицом, расширявшимся от лба вниз к щекам, точно уродливая тыква, со всеми своими массивными подбородками и грудями, с маленькими, зоркими, черными, безресницыми глазами, с тонкими, злыми, поджатыми губами. Лихонин, привстав, пожал протянутую ему пухлую руку, унизанную кольцами, и вдруг подумал брезгливо: "Черт возьми! Если бы у этой гадины была душа, если бы эту душу можно было прочитать, то сколько прямых и косвенных убийств таятся в ней скрытыми!" Надо сказать, что, идя в Ямки, Лихонин, кроме денег, захватил с собою револьвер и часто по дороге, на ходу, лазил рукой в карман и ощущал там холодное прикосновение металла. Он ждал оскорбления, насилия и готовился встретить их надлежащим образом. Но, к его удивлению, все, что он предполагал и чего он боялся, оказалось трусливым, фантастическим вымыслом. Дело обстояло гораздо проще, скучнее, прозаичнее и в то же время неприятнее. - Ja, mein Herr 1, - сказала равнодушно и немного свысока экономка, усаживаясь в низкое кресло и закуривая папиросу.- Вы заплатиль за одна ночь и вместо этого взяль девушка еще на одна день и еще на одна ночь. Also 2, вы должен еще двадцать пять рублей. Когда мы отпускаем девочка на ночь, мы берем десять рублей, а за сутки двадцать пять. Это, как такса. Не угодно ли вам, молодой человек, курить? - Она протянула ему портсигар, и Лихонин как-то нечаянно взял папиросу. - Я хотел поговорить с вами совсем о другом. - О! Не беспокойтесь говорить: я все прекрасна понимаю. Вероятно, молодой человек хочет взять эта 1 Да, сударь (нем.). 2 Стало быть (нем.). девушка, эта Любка, совсем к себе на задержание или чтобы ее, - как это называется по-русску, - чтобы ее спасай? Да, да, да, это бывает. Я двадцать два года живу в публичный дом и всегда в самый лучший, приличный публичный дом, и я знаю, что это случается с очень глупыми молодыми людьми. Но только уверяю вас, что из этого ничего не выйдет. - Выйдет, не выйдет-это уж мое дело,-глухо ответил Лихонин, глядя вниз, на свои пальцы, подрагивавшие у него на коленях. - О, конечно, ваше дело, молодой студент, - и дряблые щеки и величественные подбородки Эммы Эдуардовны запрыгали от беззвучного смеха. - От души желаю вам на любовь и дружбу, но только вы потрудитесь сказать этой мерзавке, этой Любке, чтобы она не смела сюда и носа показывать, когда вы ее, как собачонку, выбросите на улицу. Пусть подыхает с голоду под забором или идет в полтинничное заведение для солдат! - Поверьте, не вернется. Прошу вас только дать мне немедленно ее свидетельство. - Свидетельство? Ах, пожалуйста! Хоть сию минуту. Только вы потрудитесь сначала заплатить за все, что она брала здесь в кредит. Посмотрите, вот ее расчетная книжка. Я ее нарочно взяла с собой. Уж я знала, чем кончится наш разговор. - Она вынула из разреза пеньюара, показав на минутку Лихонину свою жирную, желтую, огромную грудь, маленькую книжку в черном переплете с заголовком: ".Счет девицы Ирины Вощенковой в доме терпимости, содержимом Анной Марковной Шайбес, по Ямской улице, в доме No такой-то", и протянула ему через стол. Лихонин перевернул первую страницу и прочитал три или четыре параграфа печатных правил. Там сухо и кратко говорилось о том, что расчетная книжка имеется в двух экземплярах, из которых один хранится у хозяйки, а другой у проститутки, что в обе книжки заносятся все приходы и расходы, что- по уговору проститутка получает стол, квартиру, отопление, освещение, постельное белье, баню и прочее и за это выплачивает хозяйке никак не более двух третей своего заработка, из остальных же денег она обязана одеваться чисто и прилично, имея не менее двух выходных платьев. Дальше упоминалось о том, что расплата производится при помощи марок, которые хозяйка выдает проститутке по получении от нее денег, а счет заключается в конце каждого месяца. И наконец, что проститутка во всякое время может оставить дом терпимости, даже если бы за ней оставался и долг, который, однако, она обязывается погасить на основании общих гражданских законов. Лихонин ткнул пальцем в последний пункт и, перевернув книжку лицом к экономке, сказал торжествующе: - Ага! Вот видите: имеет право оставить дом во всякое время. Следовательно, она может во всякое время бросить ваш гнусный вертеп, ваше проклятое гнеездо насилия, подлости и разврата, в котором вы... - забарабанил было Лихонин, но экономка спокойно оборвала его: - О! Я не сомневаюсь в этом. Пускай уходит. Пускай только заплатит деньги. - А векселя? Она может дать векселя. - Пет! Векселя! Во-первых, она неграмотна, а во-вторых, что стоят ее векселя? Тьфу! и больше ничего! Пускай она найдет себе поручителя, который бы заслуживал доверие, и тогда я ничего не имею против. - Но ведь в правилах ничего не сказано о поручителях. - Мало ли что не сказано! в правилах тоже не сказано, что можно увозить из дому девицу, не предупредив хозяев. - Но во всяком случае вы должны мне будете отдать ее бланк. - Никогда не сделаю такой глупости! Явитееь сюда с какой-нибудь почтенной особой, и с полицией, и пусть полиция удостоверит, что этот ваш знакомый есть человек состоятельный, и пускай этот человек за вас поручится, и пускай, кроме того, полиция удостоверит, что вы берете девушку не для того, чтобы торговать ею или перепродать в другое заведение, - тогда пожалуйста! С руками и ногами! - Чертовщина!-воскликнул Лихонин.-Но если этим поручителем буду я, я сам! Если я вам сейчас же подпишу векселя... - Молодой человек! Я не знаю, чему вас учат в разных ваших университетах, но неужели вы меня считаете за такую уже окончательную дуру? Дай бог, чтобы у вас были, кроме этих, которые на вас, еще какие-нибудь штаны! Дай бог, чтобы вы хоть через день имели на обед обрезки колбасы из колбасной лавки, а вы говорите: вексель! Что вы мне голову морочите? Лихонин окончательно рассердился. Он вытащил из кармана бумажник и шлепнул его на стол. - В таком случае я плачу лично и сейчас же! - Ах, ну это дело другого рода, - сладко, но все-таки с недоверием пропела экономка. - Потрудитесь перевернуть страничку и посмотрите, каков счет вашей возлюбленной. - Молчи, стерва! - крикнул на нее Лихонин. - Молчу, дурак, - спокойно отозвалась экономка. На разграфленных листочках по левой стороне обозначался приход, по правой - расход. "Получено марками 15-го февраля,-читал Лихонин,-10 рублей, 16-го-4 р., 17-го-12 р., 18-го больна, 19-го больна, 20-го-6 р., 21-го-24 р.". "Боже мой! - с омерзением, с ужасом подумал Лихонин, - двенадцать человек! В одну ночь!" В конце месяца стояло: "Итого 330 рублей". "Господи! Ведь это бред какой-то! Сто шестьдесят пять визитов",-думал, механически подсчитав, Лихонин и все продолжал перелистывать страницы. Потом он перешел на правые столбцы. "Сделано платье красное шелковое с кружевам 84 р. Портниха Елдокимова. Матине кружевное 35 р. Портниха Елдокимова. Чулки шелковые 6 пар 36 рублей" и т. д. и т. д. "Дано на извозчика. дано на конфеты, куплено духов" и т. д. и т. д. "Итого 205 рублей". Затем из 330 р. вычиталось 220 р.-доля хозяйки за пансион. Получалась цифра 110 р. Конец месячного расчета гласил: "Итого, за уплатой портнихе и за прочие предметы ста десяти рублей, за Ириной Вощенковой остается долгу девяносто пять (95) рублей, а с оставшимися от прошлого года четыреста восемнадцатью рублями-пятьсот тринадцать (513) рублей". Лихонин упал духом. Сначала он пробовал было возмущаться дороговизной поставляемых материалов, но экономка хладнокровно возражала, что это ее совсем не касается, что заведение только требует, чтобы девушка одевалась прилично, как подобает девице из порядочного, благородного дома, а до остального ему нет дела. Заведение только оказывает ей кредит, уплачивая ее расходы. - Но ведь это мегера, это паук в образе человека-эта ваша портниха!-кричал исступленно Лихонин. - Ведь она же в заговоре с вами, кровососная банка вы этакая, черепаха вы гнусная! Каракатица! Где у вас совесть?! Чем он больше волновался, тем Эмма Эдуардовна становилась спокойнее и насмешливее. - Опять повторяю: это не мое дело. А вы, молодой человек, не выражайтесь, потому что я позову швейцара, и он вас выкинет из дверей. Лихонину приходилось долго, озверело, до хрипоты в горле торговаться с жестокой женщиной, пока она, наконец, не согласилась взять двести пятьдесят рублей наличными деньгами и на двести рублей векселями. И то только тогда, когда Лихонин семестровым свидетельством доказал ей, что он в этом году кончает и делается адвокатом... Экономка пошла за билетом, а Лихонин принялся расхаживать взад и вперед по кабинету. Он пересмотрел уже все картинки на стенах: и Леду с лебедем, и купанье на морском берегу, и одалиску в гареме, и сатира, несущего на руках голую нимфу, но вдруг его внимание привлек полузакрытый портье рой небольшой печатный плакат в рамке и за стеклом. Это был свод правил и постановлений, касающихся обихода публичных домов. Он попался впервые на глаза Лихонину, и студент с удивлением и брезгливостью читал эти строки, изложенные мертвым, -казенным языком полицейских участков. Там с постыдной деловою холодностью говорилось о всевозможных мероприятиях и предосторожностях против заражений, об интимном женском туалете, об еженедельных медицинских осмотрах и обо всех приспособлениях для них. Лихонин прочитал также о том, что заведение не должно располагаться ближе чем на сто шагов от церквей, учебных заведений и судебных зданий, что содержать дом терпимости могут только лица женского пола, что селиться при хозяйке могут только ее родственники и то исключительно женского пола и не старше семи лет и что как девушки, так и хозяева дома и прислуга должны в отношениях между собою и также с гостями соблюдать вежливость, тишину, учтивость и благопристойность, отнюдь не позволяя себе пьянства, ругательства и драки. А также и о том, что проститутка не должна позволять себе любовных ласк, будучи в пьяном виде или с пьяным мужчиною, а кроме того, во время известных отправлений. Тут же строжайше воспрещалось проституткам производить искусственные выкидыши. "Какой серьезный и нравственный взгляд на вещи!"-со злобной насмешкой подумал Лихонин. Наконец дело с Эммой Эдуардовной было покончено. Взяв деньги и написав расписку, она протянула ее вместе с бланком Лихонину, а тот протянул ей деньги, причем во время этой операции оба глядели друг другу в глаза и на руки напряженно и сторожко. Видно было, что оба чувствовали не особенно большое взаимное доверие. Лихонин спрятал документы в бумажник и собирался уходить. Экономка проводила его до самого крыльца, и когда студент уже стоял на улице, она, оставаясь на лестнице, высунулась наружу и окликнула: - Студент! Эй! Студент! Он остановился и обернулся, - Что еще? - А еще вот что. Теперь я должна вам сказать, что ваша Любка дрянь, воровка и больна сифилисом! У нас никто из хороших гостей не хотел ее брать, и все равно, если бы вы не взяли ее, то завтра мы ее выбросили бы вон! Еще скажу, что она путалась со швейцаром, с городовыми, с дворниками и с воришками. Поздравляю вас с законным браком! - У-у! Гадина!-зарычал на нее Лихонин. - Болван зеленый!-крикнула экономка и захлопнула дверь. В участок Лихонин поехал на извозчике. По дороге он вспомнил, что не успел как следует поглядеть на бланк, на этот пресловутый "желтый билет", о котором он так много слышал. Это был обыкновенный белый листочек не более почтового конверта., На одной стороне в соответствующей графе были прописаны имя, отчество и фамилия Любки и ее профессия - "проститутка", а на другой стороне - краткие извлечения из параграфов того плаката, который он только что прочитал, - позорные, лицемерные правила о приличном поведении и внешней и внутренней чистоте. "Каждый посетитель, - прочитал он,- имеет право требовать от проститутки письменное удостоверение доктора, свидетельствовавшего ее в последний раз". И опять сентиментальная жалость овладела сердцем Лихонина. "Бедные женщины! - подумал он со скорбью. - Чего только с вами не делают, как не издеваются над вами, пока вы не привыкнете ко всему, точно слепые лошади на молотильном приводе!" В участке его принял околоточный Кербеш. Он провел ночь на дежурстве, не выспался и был сердит. Его роскошная, веерообразная рыжая борода была помята. Правая половина румяного лица еще пунцово рдела от долгого лежания на неудобной клеенчатой подушке. Но удивительные ярко-синие глаза, холодные и светлые, глядели ясно и жестко, как голубой фарфор. Окончив допрашивать, переписывать и ругать скверными словами кучу оборванцев, забранных ночью для вытрезвления и теперь отправляемых по своим участкам, он откинулся на спинку дивана, заложил руки за шею и так крепко потянулся всей своей огромной богатырской фигурой, что у него затрещали все связки и суставы. Поглядел он на Лихонина, точно на вещь, и спросил: - А вам что, господин студент? Лихонин вкратце изложил свое дело. - И вот я хочу,-закончил он,-взять ее к себе... как это у вас полагается?.. в качестве прислуги или, если хотите, родственницы, словом... как это делается?.. - Ну, скажем, содержанки или жены, - равнодушно возразил Кербеш и покрутил в руках серебряный портсигар с монограммами и фигурками. - Я решительно ничего не могу для вас сделать... по крайней мере сейчас. Если вы желаете на ней жениться, представьте соответствующее разрешение своего университетского начальства. Если же вы берете на содержание, то подумайте, какая же тут логика? Вы берете девушку из дома разврата для того, чтобы жить с ней в развратном сожительстве. - Прислугой, наконец, - вставил Лихонин. - Да и прислугой тоже. Потрудитесь представить свидетельство от вашего квартирохозяина, - ведь, надеюсь, вы сами не домовладелец?.. Так вот. свидетельство о том, что вы в состоянии держать прислугу, а кроме того, все документы, удостоверяющие, что вы именно та личность, за которую себя выдаете, например, свидетельство из вашего участка и из университета и все такое прочее. Ведь вы, надеюсь, прописаны? Или, может быть, того?.. Из нелегальных? - Нет, я прописан! - возразил Лихонин, начиная терять терпение. - И чудесно. А девица, о которой вы хлопочете? - Нет, она еще не прописана. Но у меня имеется ее бланк, который вы, надеюсь, обмените мне на ее настоящий паспорт, и тогда я сейчас же пропишу ее. Кербеш развел руками, потом опять заиграл портсигаром. - Ничего не могу поделать для вас, господин студент, ровно ничего, покамест вы не представите всех требуемых бумаг. Что касается до девицы, то она, как не имеющая жительства, будет немедленно отправлена в полицию и Задержана при ней. если только сама лично не пожелает отправиться туда, откуда вы ее взяли. Имею честь кланяться. Лихонин резко нахлобучил шапку и пошел к дверям. Но вдруг у него в голове мелькнула остроумная мысль, от которой, однако, ему самому стало противно. И, чувствуя под ложечкой тошноту, с мокрыми, холодными руками, испытывая противное щемление в пальцах ног, он опять подошел к столу и сказал, как будто бы небрежно, но срывающимся голосом: - Виноват, господин ОКОЛОТОЧНЫЙ. Я забыл самое главное: один наш общий знакомый поручил мне передать вам его небольшой должок. - Хм! Знакомый? - спросил Кербеш, широко раскрывая свои прекрасные лазурные глаза.-Это кто же такой? - Бар... Барбарисов. - А, Барбарисов? Так, так, так! Помню, помню! - Так вот, не угодно ли вам принять эти десять рублей? Кербеш покачал головой, но бумажку не взял. - Ну и свинья же этот ваш... то есть наш Барбарисов. Он мне должен вовсе не десять рублей, а четвертную. Подлец этакий! Двадцать пять рублей, да еще там мелочь какая-то. Ну, мелочь я ему, конечно, не считаю. Бог с ним! Это, видите ли, бильярдный долг. Я должен сказать, что он, негодяй, играет нечисто... Итак, молодой человек, гоните еще пятнадцать. - Ну, и жох же вы, господин околоточный! - сказал Лихонин, доставая деньги, - Помилуйте! - совсем уж добродушно возразил Кербеш. - Жена, дети... Жалованье наше, вы сами знаете, какое... Получайте, молодой человек, паспортишко. Распишитесь в принятии. Желаю... Странное дело! Сознание того, что паспорт, наконец, у него в кармане, почему-то вдруг успокоило и опять взбодрило и приподняло нервы Лихонина. "Что же! - думал он, быстро идя по улице, - самое начало положено, самое трудное сделано. Держись крепко теперь, Лихонин, и не падай духом! То, что ты сделал,-прекрасно и возвышенно. Пусть я буду даже жертвой этого поступка - все равно" Стыдно, делая хорошее дело, сейчас же ждать за него награды. Я не цирковая собачка, и не дрессированный верблюд, и не первая ученица института благородных девиц. Напрасно только я вчера разболтался с этими носителями просвещения. Вышло глупо, бестактно и во всяком случае преждевременно. Но все поправимо в жизни. Перетерпишь самое тяжелое, самое позорное, а пройдет время, вспомнишь о нем, как о пустяках..." К его удивлению, Любка не особенно удивилась и совсем не обрадовалась, когда он торжественно показал ей паспорт. Она была только рада опять увидеть Лихонина. Кажется, эта первобытная, наивная душа успела уже прилепиться к своему покровителю. Она кинулась было к нему на шею, но он остановил ее и тихо, почти на ухо спросил: - Люба, скажи мне... не бойся говорить правду, что бы ни было... Мне сейчас там, в доме, сказали. что будто ты больна одной болезнью... знаешь, такой, которая называется дурной болезнью. Если ты мне хоть сколько-нибудь веришь, скажи, голубчик, скажи, так это или нет? Она покраснела, закрыла лицо руками, упала на диван и расплакалась. - Миленький мой! Василь Василич! Васенька! Ей-богу! Вот, ей-богу, никогда ничего подобного! Я всегда была такая осторожная. Я. ужасно этого боялась. Я вас так люблю! Я вам непременно бы сказала. - Она поймала его руки, прижала их к своему мокрому лицу и продолжала уверять его со смешной и трогательной искренностью несправедливо обвиняемого ребенка, И он тотчас же в душе поверил ей. - Я тебе верю, дитя мое, - сказал он тихо, поглаживая ее волосы. - Не волнуйся, не плачь. Только не будем опять поддаваться нашим слабостям. Ну, случилось - пусть случилось, и больше не повторим этого. - Как хотите, - лепетала девушка, целуя то его руки, то сукно его сюртука. - Если я вам так не нравлюсь, то, конечно, как хотите. Однако и в этот же вечер соблазн опять повторился и до тех пор повторялся, пока моменты грехопадения перестали возбуждать в Лихонине жгучий стыд и не обратились в привычку, поглотив и потушив раскаяние. XTI Надо отдать справедливость Лихонину: он сделал все, чтобы устроить Любке спокойное и безбедное существование. Так как он знал, что им все равно придется оставить их мансарду, этот скворечник, возвышавшийся над всем городом, оставить не так из-за тесноты и неудобства, как из-за характера старухи Александры, которая с каждым днем становилась все лютее, придирчивее и бранчивее, то он решился снять на краю города, на Борщаговке, маленькую квартиренку, состоявшую из двух комнат и кухни. Квартира попалась ему недорогая, за девять рублей в месяц, без дров. Правда, Лихонину приходилось бегать оттуда очень далеко по его урокам, но он твердо полагался на свою выносливость и здоровье и часто говаривал: - У меня ноги свои. Жалеть их нечего. И правда, ходить пешком он был великий мастер. Однажды, ради шутки, положив себе в жилетный карман шагомер, он к вечеру насчитал двадцать верст, что, принимая во внимание необыкновенную длину его ног, равнялось верстам двадцати пяти., А бегать ему надо было довольно-таки много, потому что хлопоты по Любкиному паспорту и обзаведение кое-какою домашнею рухлядью съели весь его случайный карточный выигрыш. Он пробовал было опять приняться за игру, сначала по маленькой, но вскоре убедился, что теперь его карточная звезда вступила в полосу рокового невезения. Ни для кого из его товарищей уже, конечно, не был тайной настоящий характер его отношений к Любке, но он еще продолжал в их присутствии разыгрывать с девушкой комедию дружеских и братских отношений. Почему-то он не мог или не хотел сознать того, что было бы гораздо умнее и выгоднее для него не лгать, не фальшивить и не притворяться. Или, может быть, он хотя и знал это, но не умел перевести установившегося тона? А в интимных отношениях он неизбежно играл второстепенную, пассивную роль. Инициатива, в виде нежности, ласки, всегда исходила от Любки (она так и осталась Любкой, и Лихонин как-то совсем позабыл о том, что в паспорте сам же прочитал ее настоящее имя - Ирина). Она, еще так недавно отдававшая безучастно или, наоборот, с имитацией знойной страсти свое тело десяткам людей в день, сотням в месяц, привязалась к Лихонину всем своим женским существом, любящим и ревнивым, приросла к нему телом, чувством, мыслями. Ей был смешон и занимателен князь, близок душевно и интересно-забавен размашистый Соловьев, к подавляющей авторитетности Симановского она чувствовала суеверный ужас, но Лихонин был для нее одновременно и властелином, и божеством, и, что всего ужаснее, ее собственностью, и ее телесной радостью. Давно наблюдено, что изжившийся, затасканный мужчина, изгрызенный и изжеванный челюстями любовных страстей, никогда уже не полюбит крепкой и единой любовью, одновременно самоотверженной, чистой и страстной. А для женщины в этом отношении нет ни заветов, ни пределов. Это наблюдение в особенности подтверждалось на Любке. Она с наслаждением готова была пресмыкаться перед Лихониным, служить ему как раба, но в то же время хотела, чтобы он принадлежал ей больше, чем стол, чем собачка, чем ночная кофта. И он оказывался всегда неустойчивым, всегда падающим под натиском этой внезапной любви, которая из скромного ручейка так быстро превратилась в реку и вышла из берегов. И нередко он с горечью и насмешкой думал про себя: "Каждый вечер я играю роль прекрасного Иосифа, но тот по крайней мере хоть вырвался, оставив в руках у пылкой дамы свое нижнее белье, а когда же я, наконец, освобожусь от своего ярма?" И тайная вражда к Любке уже грызла его. Все чаще и чаще приходили ему в голову разные коварные планы освобождения. И иные из них были настолько нечестны, что через несколько часов или на другой день, вспоминая о них, Лихонин внутренне корчился от стыда. "Я падаю нравственно и умственно! - думал иногда он с ужасом. - Недаром же я где-то читал или от кого-то слышал, что связь культурного человека с малоинтеллигентной женщиной никогда не поднимет ее до уровня мужчины, а наоборот, его пригнет и опустит до умственного и нравственного кругозора женщины". И через две недели она уже совсем перестала волновать его воображение. Он уступал, как насилию, длительным ласкам, просьбам, а часто и жалости. А между тем, отдохнувшая и почувствовавшая у себя под ногами живую, настоящую почву, Любка стала хорошеть с необыкновенной быстротою, подобно тому как внезапно развертывается после обильного и теплого дождя цветочный бутон, еще вчера почти умиравший. Веснушки сбежали с ее нежного лица, и в темных глазах исчезло недоумевающее, растерянное, точно у молодого галчонка, выражение, и они посвежели и заблестели. Окрепло и налилось тело, покраснели губы. Но Лихонин, видаясь ежедневно с Любкой, не замечал этого и не верил тем комплиментам, которые ей расточали его приятели. "Дурацкие шутки, - думал он, хмурясь, - Дразнятся мальчишки". Хозяйкой Любка оказалась менее чем посредственной. Правда, она умела сварить жирные щи, такие густые, что в них ложка стояла торчком, приготовить огромные, неуклюжие, бесформенные котлеты и довольно быстро освоилась под руководством Лихонина с великим искусством заваривания чая (в семьдесят пять копеек фунт), но дальше этого она не шла, потому что, вероятно, каждому искусству и для каждого человека есть свои крайние пределы, которых никак не переступишь. Зато она очень любила мыть полы и исполняла это занятие так часто и с таким усердием, что в квартире скоро завелась сырость и показались мокрицы. Соблазненный однажды газетной рекламой, Лихонин приобрел для нее в рассрочку чулочно-вязальную машину. Искусство владеть этим инструментом, сулившим, судя по объявлению, три рубля в день чистого заработка его владельцу, оказалось настолько нехитрым, что Лихонин, Соловьев и Нижерадзе легко овладели им в несколько часов, а Лихонин даже ухитрился связать целый чулок необыкновенной пр