яснять ему: - По мелочам будешь брать, дольше времени пройдет. Когда спросишь маслица, скажи, что забыл дома бутылочку, и не отставай, проси посудинки. - _Облапошим_! Аксен, ты умнее Сатаны! - Ты должен звать меня: Аксен Иваныч. Сатане была пожалована при этом смазь. Сатана вытянулся во фрунт, сделал себе на голове пальцами рожки, сделал на своей широкой роже смазь _вселенскую_ и в заключение вернул хвостом трижды. Прозвали его Сатаной, и недаром: как есть сатана, с хвостом и рогами. План их вполне удался. У Аксютки через четверть часа оказалось краденого: две булки, банка малинового варенья, краюха полубелого хлеба и десятка два картофелю. Ноздри Аксютки раздувались, как маленькие паруса, - всегдашний признак того, что он либо хочет украсть, либо украл уже. - Теперь, _скакая играше веселыми ногами, в кабачару_! - скомандовал невинный мальчик Аксюша. Другое невинное дитя, мальчик Ipse, скорчил рожу на номер седьмой, на которой выразились радость и ободрение. - Знаешь, что я _отмочил_? - Что? - Наплевал в кадушку с капустой. - И-го-го-го! - заржало _сатанинское_ горло. Училищный и уличный тать Аксютка был человек необыкновенный, талантливый, человек сильной воли и крепкого ума, но его сгубила бурса (впрочем, отчасти и домашнее воспитание), как она сгубила сотни и сотни несчастных людей. В самой системе и характере его воровства сказалась сильная натура, - сильная, но погибшая нравственно. Он воровал артистически. Этот каторгорожденный не мог стянуть без того, чтобы зло не подшутить над тем, у кого он крал. Когда он забирался в сундук, _ляпсил_ булку, _тибрил_ бумагу, _бондил_ книгу и проч., - где бы другому бежать, а он не то: он сходит за каменьями или грязью и накладет их в сундук вместо краденого. Иные, зная его как вора и желая задобрить (случается, у нас и не в бурсе задобривают воров, чтобы они не нагадили), приходили к нему с приношениями, но он отказывался от приношений, играя роль честного человека, которого оскорбляет взятка. Вот пример. Прислали из деревни одному ученику мешочек толокна. Он знал, что Аксютка видел присылку, и был вполне убежден, что Аксютка украдет толокно; поэтому ученик забежал к Аксютке с акциденцией, предлагая ему около двух горстей толокна. Аксютка сказал: "Я не могу есть толокна". А у самого ноздри поднялись и опустились. Аксютка пожелал сыграть остроумно-воровскую штуку. Когда успокоенный товарищ задвинул в парту мешок с толокном, Аксютка подкрался легче, нежели блоха скачет по полу, под парту _толоконника_ и выкрал мешок. Сряду же после этого он подошел к _толоконнику_ и умиляющим голосом сказал ему: "Братец, ты обещал мне толоконца, так дай". Тот полез в парту; толокна не оказалось. Аксютка обругал его, сказав: "Свинья! обещал, а не даешь; я за это тебе отплачу!" - отвернулся; ноздри его раздувались, как паруса, а на роже отсвечивалось сознание своей силы в воровстве. Через полчаса он подошел к окраденному им товарищу и сказал: "Не хочешь ли толоконца?". Аксютка держал на ладони толокно. "Это мое?" - "Нет, мне самому мамаша прислала". - "Скотина, ведь у тебя и матери-то нет!" - "Я говорю про крестную мамашу". Таков был Аксютка. Особенно он был искусник _меняться ножами_. Здесь мы опишем еще один характеристический обычай бурсы. Обыкновенно кто-нибудь кричал: "С кем ножичками меняться?". Когда выискивался охотник на мену, тогда между ними начиналась следующая проделка. Оба они выставляли напоказ друг другу только концы ножей; тогда следовало угадать, стоит ли решаться на мену, чтобы вместо хорошего ножа не пришлось получить дурной. Вот в этом-то деле был особенно искусен Аксютка. Мы убеждены, что его участь - каторга. По исключении из училища он сначала поселился на постоялом дворе, где за три копейки суточного жалованья, при ночлеге и харчах хозяйских, он рубил капусту, таскал дрова, топил печи, месил хлебы и тому подобное. Но ему скоро наскучил честный труд, он обокрал своего хозяина и утек от него. После того его встречали один раз в подряснике, другой - в тулупе, третий раз во фраке, - словом, он из училищного вора сделался всесветным мошенником. Напрактиковавшись в _девятой школе_ (так древними бурсаками называлась школа жизненного опыта, которая следовала за восьмиклассным обучением в бурсе), он поступил на службу в качестве дьячка, но скоро за пьянство и буйство (он расшиб стекла у городничего) был сослан на тяжелую работу в какой-то бедный монастырь. Выдержав курс церковного покаяния, Аксютка поступил в соборный хор певчим, но его протурили оттуда едва ли не за разбой. Аксютка при этом должен был переменить духовное звание на мещанское. Самое важное дело Аксютки то, что он хотел зарезать бывшего своего благочинного. По этому делу он был оставлен в подозрении. Страшен этот человек, но наперед можно сказать, что ему осталась одна торная дорога - Владимировка, по которой идут сотни наших каторжников, и посреди этих сотен Аксютка будет один из самых отпетых. Теперь мы будем продолжать о других. Хищная бурса рассыпалась повсюду. Старая оборванная баба, бывшая некогда камелией низшего сорта, которых прозвище - ночные крысы, торгует для поддержания своего дряхлого тела ободранными лимонами, растрескавшимися как сухая глина, пряниками, серо-пегими булками и другим неудобоваримым отребьем. Когда она завидела возвращавшуюся домой бурсу, то, как мать, защищая свое детище от волка, она прикрыла гнилое сухоястие грязной тряпицей и дырявым передником. Ее однажды обокрали, но теперь бурсакам не удалось утащить ни одной черствой булки из-под вретища отживающей женщины. Бурсаки на этот раз ограничились одной лишь бранью с несчастной женщиной. В другом месте промыслы учеников были удачны. Саепеки открыли длинное и широкое окно. На досках дышат легким паром только что испеченные сайки. Хотя зоркий воровской глаз бурсаков сразу же заметил, что тут трудно было поживиться, но ученики все-таки обнюхивают местность и вот с радостью делают открытие, что в другом отделении саечной пекарни на досках разложено сырое тесто. Саепеки не ожидали нападения с этого пункта и не защищали его от воров. Бурсаки, под предводительством хищного Хорька, прокрались в пекарню и стали хватать тесто, торопливо пряча его в карманы сюртуков и брюк. Едва они заслышали шаги саепеков, мгновенно скрылись, и через минуту их не было даже на базаре. Спросят, к чему бы ученикам нужно было сырое тесто: неужели они съедят его сырым? Нет, они ухитрятся спечь его на вьюшках в трубах поутру топленных печей, и хотя оно выйдет с сажей - ничего! Бурсаку и то на руку. Теперь расскажем еще событие. Трое великовозрастных зашли по дороге к певчему, своему исключенному товарищу. Певчего нашли они лежащего на постеле и страдающего похмельем. К нему в то время должен был зайти сапожник, затем чтобы получить с него долгу три рубля Певчий накануне того дня с клятвою и божбою обещался ему заплатить непременно, но из запасных денег у певца осталось около половины. - Что, братцы, делать? - вскричал встревоженный певчий. - Живо сюда! - отвечал ему один из великовозрастных. - А что? - _Объегорим_. Ложись сейчас на стол. - Зачем? - Не разговаривай, а ложись. Поставили стол в переднем углу, под образами. Певчий улегся на стол, в головах его зажгли восковую свечку, покрыли его белой простыней; один великовозрастный взял псалтырь, подошел к певчему и сказал ему: - Умри! Тот притворился мертвым. Бурсак стал читать над ним псалтырь, как над покойником, скорчив великопостную харю. Вошел сапожник и, услышав монотонное чтение, понял, что в доме есть мертвый. Он набожно перекрестился. - Кто это? - спросил он. - Товарищ, - отвечали ему печально. - Который это? - Барсук. Сапожник сначала почесал в затылке, подумав про себя: "Эх, пропали мои денежки!", но потом умилился духом и сказал бурсакам: - Ведь вот, господа, за покойником-то должишко остался, да уж бог с ним: грех на мертвом искать. - Вот и видно доброго человека! - было ответом. - Его, признаться, и похоронить не на что. Начал, брат, ты доброе дело, так и кончил бы: дай что-нибудь на поминки бедному человеку. Сапожник вынул полтину и подал им. Те благодарили его. Сапожнику, естественно, захотелось взглянуть на мертвого. Он, перекрестясь, проговорил: - Дай хоть взгляну на него. Барсук до того притворился мертвым, что хоть сейчас тащи на кладбище. Открыли его лицо: с похмелья оно было бледно и имело мертвенный вид. Сапожник, по православному обычаю, приложился губами ко лбу певчего, а тот, сделав под простыней фигу, думал про себя: "Вот те кукиш! а не свечка". Когда сапожник удалился, мертвый воскрес и с диким хохотом вскочил на стол. - Теперь, ребята, поминки справлять. - Четвертную! - Огурцов да селедку! То и другое было мигом добыто, и, поя разные духовные канты, перемешивая их смехом и остротами, справляли поминальную тризну о упокоении раба божия Барсука. Бурсаки с торжеством и гордостью передавали друг другу рассказ об этом событии. Но дело этим не кончилось. Спустя месяц времени сапожник встретил под вечер Барсука. Барсук и тут нашелся. Скрестив руки и сверкая глазами, он грозно приблизился к сапожнику и диким голосом возопил: - Неправедные да погибнут! Сапожник растерялся: ему представилось, что он видит покойника, который воротился с того света, чтобы наказать его за то, что он дерзнул прийти к мертвому и требовать от него свой долг. Он перекрестился и с ужасом бросился бежать куда глаза глядят. Долго он потом рассказывал, как являлся к нему мертвец и хотел утащить его едва ли не в тартарары. Этот случай еще более утешил бурсу. Последний скандал из банных похождений бурсаков. Мехалка, воровски пробираясь по базару и увидев, что в пряничной лавке отворена дверь, заглянул в нее. Он увидел в ней торговца, который стоял в дальнем углу, к двери спиною. Мехалка был не тактик, а стратегик и, много не рассуждая, стремительно бросился на пряник из стычных ковриг, который был величиною с добрую доску, и потом выбежал вон из лавки. За ним с криком "грабят!" устремился торговец. Мехалка, обремененный ношею, бежал медленно и был в опасности человека, которого сейчас треснут по шее. Он употребил следующий стратегический прием: выждал приближения к себе торговца и, неожиданно обернувшись к нему, поднял над головой ковригу и ударил ею в лицо торговца. Потом пустился с обломком ковриги, оставшимся в его руках. Мехалка был замечательная личность. Это не вор, а чисто разбойник. Известно было, что он, выходя из церкви, схватил попавшуюся ему навстречу собачонку и расшиб ей голову о тумбу, а потом закусил свой подвиг сальною свечою. За то хотели его отпороть не на живот, а на смерть. Но по случаю страстной недели и пасхальной экзекуция была отложена до Фоминой. Когда наступил день возмездия и под предводительством смотрителя вошли в класс четыре солдата с огромным количеством розог, у Мехалки засверкали глаза, как у дикого зверя, и он, энергически сжав кулаки и стиснув зубы, бросился к отворенному окну и вскочил на подоконник с быстротою кошки. (Класс был во втором этаже). - Только подступись, размозжу себе голову о камни! - вскричал он. На убеждения смотрителя покориться он отвечал, что бросится с высоты второго этажа и тем накажет начальство. Смотритель плюнул и ушел. Мехалке за такие дикости вручили волчий паспорт. Известно, что впоследствии он, Аксютка и еще один артист нанялись в кузницу чернорабочими. Мехалка, работая здоровым молотом по наковальне, добывал себе грош на свой образец, вместе со своими товарищами. Забрался он на соседний двор, разломал там извозчичьи дрожки и все железо утащил к себе в кузницу. Карьера его кончилась дьячеством, и он сделался истинным мучителем своего священника. Вот вам, господа, веселая картинка бурсацкой бани, в повести о которой одни лишь голые факты. К ним нечего прибавлять, они сами за себя говорят. После бани бурсаки, поев всего краденого, были в добром расположении духа; меньше раздавалось швычков и подзатыльников, реже творилось всеобщих смазей, и вообще в классе сравнительно было довольно тихо и скромно. В Камчатке собралось несколько человек и ведут беседу о старине и древних героях бурсы. Митаха занимал среди них первое место. - Эх, господа! то ли дело было в старину! - В старину живали деды веселей своих внучат. - Зато, брат, и пороли, - сказал Митаха. - А что? - Да вот вам случай. - Расскажи, брат Митаха, расскажи. - Только чур не перебивать. Митаха начал: - Были у нас три брата: _Каля, Миля_ и _Жуля_. Это были силачи тогдашнего времени и обыкновенно занимались шитьем сапогов. Они однажды отправились в город с товарищами, чтобы кутнуть хорошенько на стороне. Кутнули добре. Когда шли назад, то орали песни на пять улиц и встретились с казаками. Те пригласили их молчать. Наша братия ругаться. Драка. Бурсаки отдули казаков на обе корки и утекли в училище, будучи уверены, что их дело шито-крыто. Ан нет: на другой день начались розыски. Все всплыло наружу. Вот была порка-то! Драли тогда под колокольчиком, среди двора, слева и справа, закачивали штук по триста. - Братцы, я вот тоже знаю... - заговорил один. - Сказано, не перебивать! - ответили ему. - Сволочь! - Животина! - _Мазепа_! Замечательно, что в бурсе _Мазепа_ было ругательное слово, и, вероятно, основание тому историческое; но во времена нами описываемой бурсы из пятисот человек вряд ли пятеро знали о существовании Мазепы. Здесь это имя было слово нарицательное, а не собственное. По преимуществу называли _мазепами_ толсторожих. В бурсе все своеобразно и оригинально. Бурсак, перебивший рассказ, замолчал. - Ну так что же, Митаха? - А вот слушайте. Собрались все ученики на двор, пришел инспектор, явились сторожа, и принесена огромная куча распаренных лоз. Каля, Миля и Жуля стояли в толпе. Им, братцы, успели товарищи вкатить перед сечением по полштофу водки. Растянули Калю, потом Милю, потом Жулю. Но хотя и драли их пьяных, хоть они и закусывали себе руку до крови, однако после порки их отливали водой и на рогожке стащили в больницу замертво. Вот так _чехвостили_! - А зачем они закусывали руку? - Фаля! - Бардадым! - Ведь закуси руку, так оттягивает: укусишь руку - руке больно, а сзаду и не слышишь в то время. - Тогда же, братцы, вышел дивный случай. - Ну-ка. - При этой страшной порке был один приходский ученик, только что привезенный из дому, которого мамаша гладила по головке, а здесь он увидел, что гладят по другому месту. Он был мальчик худенький, маленький, бледненький - одним словом, вовсе не бурсак, а сволочь. Как он увидел такую знатную порку, так чуть не умер со страху. Он стал учиться отлично и каждый шаг следил за собою, чтобы не заслужить розгу. Когда секли кого-нибудь, он дрожал и бледнел. Учитель заметил это и возненавидел его, потому что терпеть не мог, когда кто-нибудь сильно кричал под лозами. Учителю захотелось попробовать, каков новичок под розгами. Придравшись к какому-то случаю, он отпорол новичка так, что тот долго после того таскал из тела своего прутья. Учениц после порки упал в обморок. Этим он окончательно вооружил против себя учителя, который стал преследовать его и каждый раз порол жестоко. Ученику до того тяжко было жить, что он решился бежать из училища. Его поймали. Тогда он сначала хотел повеситься, но потом решился на следующую штуку. Дождался он ночи, достал перочинный нож, разрезал себе руку и своей кровью написал на бумажке: "Дьявол, продаю тебе свою душу, только избавь меня от сеченья". Внимание слушателей чрезвычайно было напряжено. - С этой бумажкой, - продолжал Митаха, - он залез ночью в двенадцать часов под печь. Что там с ним было, неизвестно. Оттуда его вытащили замертво. Он говорил, что видел черта. Начальство, узнав его проделку, высекло его под колоколом, после чего, говорят, он был снесен в больницу, где отдал душу богу. Такой рассказ подействовал даже на крепкое воображение бурсаков. Разговоры смолкли, и все впали в раздумье. Ученики понимали, а в эту минуту особенно ясно сознали, что и при их житье-бытье подчас хоть продавай душу черту. Когда впечатление несколько ослабело, кто-то спросил: - А кто из вас, братцы, видел дьявола? Никто не отозвался. - А домового видел кто? Оказалось, что домовых видели многие, а если кто сам не видел, то знал таких, которые видели. В бурсе предрассудки и суеверие были так же сильны, как и в простом народе: верили в леших, домовых, водяных, русалок, ведьм, колдунов, заговоры и приметы. Словом, эта сторона бурсацкой личности выражала глубокое невежество, которое начальство и не думало искоренять, потому что и само не всегда было свободно от суеверия. В бурсе была даже доморощенная кабалистика. Так, почти вся бурса верила, что если вынуть из пера сухую перепонку и положить ее в книгу, то забудешь урок из той книги; если же такую перепонку положить под тюфяк спящего, то с ним случится грех, за который заставят поцеловать Лягву. Считалось дурным - книгу после урока оставить открытою, потому что урок забудешь. Когда кто-нибудь мистифировал, говоря, что идет учитель, ему кричали: "Чего, сволочь, врешь-то? хочется, чтоб злым пришел!" Для того же, чтобы не спросил учитель, была примета у некоторых учеников держаться за какую-нибудь часть своего тела... В училище одно время был даже свой туземный колдун. Это был ученик, прибывший в местную бурсу из Киева, некто _Бегути_. Его прозвали так за то, что он, рассказывая сказку, выговаривал вместо "бежали, бежали" - "бегути, бегути". Он брался угадывать, у кого сколько в деревне коров, в семействе сестер, в кармане денег и т.д. Многие серьезно верили ему. Кстати, мы расскажем проделку Аксютки над Гришкецом. Аксютка вот уже целую неделю подговаривает товарищей, чтобы они показывали Гришкецу, что серьезно считают его за колдуна. Когда это состоялось, многие стали обращаться к нему с просьбою поворожить им. Гришкец сначала принимал это за шутку, но товарищи выдерживали свою роль отлично, так что Гришкец наконец принял их затею за чистую монету. Тогда он перепугался и стал умолять товарищей, чтобы они не считали его за колдуна. Но они, видя его тревогу, усилили свою назойливость. Гришкец едва не потерял рассудка. Когда Аксютка, сидя подле него в столовой, умолял Гришкеца научить его колдовать, то Гришкец обратился к инспектору с такими словами: "Я, ей-богу, господин инспектор, не умею колдовать. Возьму ли я такой грех на душу?". И он, крестясь, уверял, что Аксютка врет все. Чертовщина для разговоров бурсаков - предмет неистощимый. Но мы, однако, незаметно перешли опять к воспоминаниям давних дней. Мы приведем два рассказа. Ученикам было запрещено начальством купаться, и, по его приказанию, полиция преследовала бурсаков на реке. Надзиратель, видя, что ученики не унимаются, решился во что бы то ни стало изловить их и представить к начальству. Каля, Миля и Жуля взбесились и, взяв с собою несколько товарищей, на другой же день нарочно отправились купаться. Нагрянул надзиратель и накрыл их на месте преступления; но они схватили его, зажали ему рот, чтобы не кричал, и потом выкупали его. После этой операции они завязали ему брюки у сапог, так что из них образовались два мешка, и набили брюки песком до самого пояса; после этого с хохотом бросили его и утекли восвояси. Несчастный долго барахтался, не могши подняться с земли. Когда его освободили, он закаялся беспокоить учеников. Одному из товарищей надобно было справить именины, а денег было всего пять рублей. Это было летом. Идет наш бедняга со своими друзьями по берегу реки да горюет. В одном месте они натолкнулись на кучку рабочих, которые оставили свою барку и на берегу варили кашу. "Хлеб да соль!" - говорят. - "Хлеба-соли кушать". - "Но без водки что за еда?" - "Где же ее взять?" - "А вот деньги", - сказал бурсак, подавая на полведерную. Мужики обрадовались и тотчас добыли водки. Бурсаки напоили их допьяна, и когда они удалились спать в барку, то угнали ее и вместе с мужиками продали. Такие рассказы и воспоминания о подвигах бурсаков ученики всегда выслушивали охотно и с полным одобрением. Но ударил звонок, и начались классы. Мы сказали, что начинаются классы, а начинаются они следующим образом. - Поймал вошь! - сказал один из камчатников. - Будет дождь. - Я две рядом. - Будет с градом. - Вчетвером. - Будет гром. Какой-то великовозрастный ни к селу ни к городу стал подщелкивать словами: - Раз-два - голова, три-четыре - прицепили, пять-шесть - в ряд снесть, семь-восемь - сено косим, девять-десять - сено весить, одиннадцать-двенадцать - на улице бранятся. Потом другой великовозрастный, вытянув из сапога берестяную тавлинку, затянул благим гласом какой-то кант и зарядил нос с присвистом. В училище нюханье табаку было развито в высшей степени. Иначе и нельзя: во время занятий, на которых одна лампа о трех рожках давала свет на сто и более человек, поневоле рябило в глазах, а когда ученик заряжал понюшку табаку, то глаза его делались на несколько минут светлее. Во время классов, из которых каждый по два часа, монотонные ответы уроков учителю нагоняли непобедимый сон, - и вот когда ученик понюхает табаку, то поневоле раскроет глаза. Табак был запрещен начальством, но товарищество не хотело и знать этого запрещения. Табак покупался у Захаренки, который молол его из махорки и потому продавал довольно дешево. И в отношении нюханья табаку в бурсе были свои особенности. Так, нюхали со швычка, брали перстью, но особенно замечательно, когда табак раскладывался по указательному пальцу до кисти и вбирался в нос сильным вдыханием. Бывали пари, кто больше вынюхает в один прием, и случалось, что задорный нюхальщик, решившись на непосильную понюшку и приняв ее, падал в обморок. До прихода учителя ученики успели сыграть в _краски_. Выбрали из среды себя _ангела_ и _черта_, выбрали хозяина: другим участникам в игре были розданы названия той или другой краски, которые не сообщались ни ангелу, ни черту. Вот приходит ангел, и стучит он в двери. - Кто тут? - спрашивает хозяин. - Ангел. - За чем? - За краской. - За какой? - За зеленой. - Кто зеленая краска, иди к ангелу. В свою очередь приходит к хозяину черт, выбирает себе краску и уводит ее. Так продолжается до тех пор, пока не разберутся все краски. Тогда сила ангела становится одесную от хозяина, а сила дьявола ошуюю. Каждая из партий образует из себя цепь, хватая друг друга сзади за животы. Ангел и черт сцепляются руками, - и вот взревели и ангелы и черти - и началась таскотня. Долго шла борьба, но черт-таки одолел. Вдруг отворилась дверь. В класс вошел господин огромного роста, в коричневой шинели. Все смолкло. Это был учитель Иван Михайлыч Лобов. Цензор прочитал молитву "Царю небесный". Ученики стояли, ожидая приказания сесть. Сели. Великий педагог отправился к столу, за которым и сел на грязном стуле. Он взял нотату. Многие вздрогнули. Немного помолчав, Лобов крикнул: - Аксютка! - Здесь, - смело отвечал Аксютка. - Ты опять? - Не могу учиться. - А отчего до сих пор учился? - Теперь не могу. - К печке!.. _на воздусях его_! Аксютка озлил учителя. Он с ним выделывал штуки, на которые никто не решался. Этот отчасти описанный нами вор имел отличные способности, память у него была обширнейшая, и, вероятно, он был умнее всех в классе; ничего не стоило ему прочитать урок раза два, и он отвечал его слово в слово. Учиться, значит, было легко ему. Но он вдруг прекращал заниматься, поддразнивая учителя назло. Его секли, но ничего не могли поделать с ним. Тогда его поселяли в Камчатку. Но лишь только он добивался своего, как опять начинал учиться отлично, его переводили на первую парту, и лишь только переводили, он опять запевал; Ай, люди, люди, люли! А в нотате все нули! После такой песни Аксютка опять ничего не делал. Снова повторялось сеченье. Он у Лобова несколько раз переходил из Камчатки на первую парту и обратно. Наконец Лобов рассвирепел, и раздалось его грозное _на воздусях_! Тотчас же выскочили четверо парней, схватили его, раздели, взяли за руки и ноги, так что он повис в горизонтальном положении, а справа и слева начался свист лоз. Взвыл Аксютка, а все-таки кричит: - Не могу учиться! ей-богу, не могу! - Положите ему под нос книгу! Положили. - Учи! - Не могу! хоть образ со стены снять, не могу. - Сейчас же и учи! На этот раз Аксютка правду кричал, что не может учиться, потому что лежал под розгами, и учитель это сознавал, но все-таки продержал его висящим над книгой достаточно. - Бросьте эту тварь. Аксютка пробрался в Камчатку. - Дать ему _сугубое раза_! Товарищи повскакали с парт, бросились на Аксютку и зарядили ему в голову _картечи_, то есть швычков. Взвыл Аксютка: - Хоть убейте, не могу учиться! Лобов имел обыкновение ходить в класс с длинным березовым хлыстом. Он поднялся с места и _вытянул_ Аксютку вдоль спины, а тот взвыл: - Ей-богу, не могу учиться! Лобов мало-помалу успокоился, и класс продолжался обычным порядком. Спустя несколько времени он крикнул: - Цензор, квасу! Цензор отправился за квасом и принес его. Лобов, прихлебывая из оловянной кружки квас, просматривал нотату и назначал по фамилиям, кому к печке - для сеченья, кому к доске на колени, кому коленями на ребро парты, кому без обеда, кому в город не ходить. Класс Лобова разукрасился всевозможно расставленными фигурами. Потом он стал спрашивать знающих учеников, поправляя отвечающего, когда он отвечал не слово в слово, и запивая бурсацкую премудрость круто заваренным квасом. Он сидел обыкновенно в калошах, не снимая своей красноватого цвета шинели. Когда спрошенный им ученик кончил свой ответ, Лобов полез в карман шинели и вынул из него довольно большой пирог, который стал уписывать с аппетитом. Бурсаки с жадностью посмотрели на пожираемый пирог. Так Лобов имел обычай завтракать во время класса, мешая пищу духовную с пищей телесной. После экзаменации пяти учеников он стал дремать и наконец заснул, легонько всхрапывая. Отвечавший ученик должен был дожидаться, пока не проснется великий педагог и не примется опять за дело. Лобов никогда уроков не объяснял - жирно, дескать, будет, - а отмечал ногтем в книжке _с энтих до энтих_, предоставляя ученикам выучить урок _к следующему_, то есть классу. Что этот великий педагог в своей юности - недосечен или пересечен? Морфей легонько посвистывал себе через нос педагога, а ученики, наказанные на колени и столбом, воспользовались этим. Поднялся легкий шумок, и начались невинные игры бурсаков, как-то в шашки, _святцы_ (карты), костяшки, щипчики, швычки и т.п. Ударил звонок, учитель проснулся, и после обычной молитвы и по выходе учителя класс наполнился обычным шумом. Второй класс, латинский, занимал некто Долбежин. Долбежин был тоже огромного роста господин; он был человек чахоточный и раздражительный и строг до крайности. С ним шутить никто не любил, ругался он в классе до того неприлично, что и сказать нельзя. У него было положено за священнейшую обязанность в продолжение курса непременно пересечь всех - и прилежных и скромных, так чтобы ни один не ушел от лозы. Его мучил бес какой-то бурсацкой зависти, когда из его класса к концу курса остались все-таки не сеченными ни разу двое, державших себя крайне осторожно. Придраться было не к чему, но он выискал-таки случай. Однажды он пропустил было уже свой класс, и ученики весело ожидали звонка, но вдруг минут за пять до него Долбежин показался на конце училищного двора; лицо его было как-то особенно грозно (он был сильно выпивши), взоры его были устремлены на окна своего класса. Многие струхнули. Один из несеченных в это время взглянул в окно и потом быстро скрылся в классе. - Елеонский (несеченный)! - крикнул, входя в класс, Долбежин. Елеонский, трясясь всем телом, подошел к нему. Долбежин ударил его в лицо кулаком и окровавил его; из носу и рта потекла кровь. Елеонский ни слова не отвечал. Бледный и дрожащий, он смотрел бессмысленно на учителя. - Отодрать его! Елеонского отодрали. Остался один только несеченный. Того, напротив, отодрал Долбежин в самом веселом расположении духа. - Душенька, - сказал он ему, улыбаясь, - поди к порогу. - Да за что же? - За то, что тебя ни разу не секли. Тот и не думал отвечать, что это не причина, и отправился к порогу. Не осталось ни одного несеченного в классе. Но несмотря на все это, трудно поверить, его не только уважало товарищество, но и любило. Долбежин сам был точно отпетый. Он, как и товарищество, терпеть не мог "городских" и одному из них дал самое неприличное прозвище; фискала, пришедшего к нему наушничать, он отодрал не на живот, а на смерть; ученики вроде Гороблагодатского были его любимцами. Однажды _Блоха_ решился изумить товарищество и под лозами Долбежина молчал, как будто и не его дерут; Долбежин при всех назвал его молодцом, тогда как за ту же проделку Лобов вознес его на воздусях, а потом просолил насквозь сеченное тело. Долбежин не брал с родителей взяток и до того был честен, что составленный им список учеников с отметками об их учении за треть он читал ученикам и позволял устраивать диспуты тем, которые претендовали на высшее место. Вот за это-то и любили его. Сегодня были только два случая в классе. Вызван был _Копыта_. Он взял книжку латинскую и хотел было остаться переводить за партою. - На средину! - сказал Долбежин. _На середке_ отвечать было хуже, чем за партой, потому что в первом случае товарищи _подсказывали_ ученику. Отвечающий способен был расслышать самый тонкий звук, а если не расслыхивал, то, глядя искоса, он угадывал слово по движению губ. Копыта вышел _на середку_. Здесь он _срезался_ (то же, что в гимназии _провалился_) и не мог перевести одного пункта. - Не так! - сказал Долбежин. Тот перевел иначе. - Не так! Копыта на новый манер. - К печке! Копыте дали _всего_ десять ударов. Он обрадовался, что так легко отделался, и уже направился за парту, но услышал голос Долбежина: - Переводи снова. Тот перевел ему на новый манер. - Еще раз к печке! Копыте дали еще десять лоз и снова заставили переводить. На этот раз Копыта сказал, что он не может и придумать еще новой варьяции, за что и услышал: - К печке! Десять дали, и снова переводить. Копыта напряг все усилия памяти и рассудка. Ничего не выходило. - Ну! - сказал Долбежин, и уже палец указательный его поднялся по направлению к печке. Способности Копыты были страшно напряжены, мозг работал в сто сил лошадиных, и вот, точно озарение свыше, сложилась в голове новая варьяция. Он сказал ее. - Наконец-то! - одобрил его Долбежин. - Довольно с тебя. Пошел за парту. Вались дерево на дерево! - Вслед за тем Долбежин обратился к _Трезорке_: - Вокабулы приготовил? - Нет. - Что? который это раз? - Если угодно, приготовлю, - отвечал Трезорка бойко. Трезорка был городской и привык к довольно свободному обращению. Его развязность взбесила Долбежина. Он побледнел, на лбу надулись жилы. - Ах ты, подлец! - закричал он и сильной рукой поднял в воздухе здоровый лексикон Кронеберга. Лексикон взвился и пролетел через класс; еще немного - так и влепился бы в голову бойкого мальчика. Он потом начал ругаться и плеваться; в его чахоточной груди клокотала мокрота; дерзость озадачила его, но он почему-то не посмел отпороть Трезорку, - вероятно, потому, что отец Трезорки был довольно значительное лицо в городе. И действительно, завязалось было дело, но кончилось все-таки ничем. В классе после этого скандала наступила мертвая тишина. Все дрожали. Один только беззаботный Карась, притом еще сидевший на первой парте, на глазах разъяренного учителя ухитрился уснуть. Его вдруг спросил учитель, а он, не слыша этого, тихо всхрапывал. Товарищ его толкнул, но уже было поздно: у учителя сверкали глазки. - К печке! - Розог нет, - сказал секундатор. - А давеча чем сек? - Те изломались. - Сходи за новыми. Карась между тем клялся и божился, что встал в три часа, чтобы приготовить урок, что у него голова болит, а в существе дела на него одурь напала от латынщины, и он смежил свои карасиные очи. - Я тебе! Явился секундатор, но без розог. - Розги все вышли, - сказал он. Учитель опять вспыхнул, поднялся со стула и отправился к той парте, где сидел секундатор. Он отыскал свежие розги. Карась запищал. - Простите!.. Но учитель в это время позабыл Карася, а направился к секундатору. Взяв пук длинных лоз за жидкий конец, он начал бить его комлем и по спине, и в брюхо, и в плечи, и по ногам. Раздался звонок. Пропели молитву "Достойно есть...". Между тем Карась спасся. Этот же учитель, озлившийся на Трезорку за умеренный оттенок дерзости в его ответе, прощал и даже с удовольствием встречал дерзости очень крупные. Так, однажды на публичном экзамене пришлось держать ответ некоему _Ваксе_. Долбежин из-под стола показал ему кулак и проговорил тихо: "Только срежься, я тебе!". Вакса показал ему свой кулак и прошептал непечатную брань. Это только утешило учителя. Наконец, Долбежин был циник. Он с тем же Ваксой рассуждал о самых грязных вещах. Тот ему отвечал не стесняясь и откровенно, и оба они импровизировали самым грязным образом на разные темы. Заглянула бурса в столовую, "щей негодных похлебала и опять в свой класс идет". Кормили скверно; хлебная мука мешалась с мякиной; нередко порции говядины летели за окно и гнили потом на дворе; один только Комедо собирал порций по шести и потреблял их; в супе попадались маленькие беловатые червячки, в каше мышиный помет; только при одном экономе пища была безукоризненна, но такие экономы были редкость в бурсе. (Впрочем, в своем месте мы дойдем и до этого эконома). Лобов граничил по своему характеру к Тавле, Долбежин к Гороблагодатскому. Перейдем теперь к характеристике третьего лица, которое, собственно говоря, не составляло цельного типа, а было помесью двух названных нами. Этот господин носил имя Батьки. Он был красавец собою, с открытым грудным и объемистым басом, лицо - кровь с молоком. Он, между прочим, преподавал так называемый "_Устав_", то есть науку, как править церковные службы. Эта наука излагалась им самым странным образом. Вместо того, чтобы выдать церковные книги на руки учеников, ознакомить с теми книгами наглядным образом, показать по самым книгам, когда, что и где читалось и пелось, - вместо этого выдавались записочки, в которых по порядку службы обозначались только первые слова каждого чтения или пения. Таких заголовков целые листы писчей бумаги. До того трудно и тошно было ученье и зубренье, что изо ста с лишком учеников знало урок, случалось, только четверо. Кажется, ясно, что тут уже не ученики виноваты. Правда, могло случиться, что ученики на зло учителю делали стачку не учить урока, но такие стачки назывались бунтом и разрешались великим сечением класса; но тут была не стачка, а просто физическая и умственная невозможность вызубрить все это. И это понимал сам Батька. Несмотря на все это, он поочередно сек весь класс: так парта за партой и выдвигались к печке. Хотя в этих случаях секундаторы были крайне снисходительны, но снисходительны только к тем, кого любили. Секундаторы были очень изобретательны и свою профессию знали специально. Когда Батока заподозревал секундатора в мирволенье и шел свидетельствовать производство секуции, тогда оказывалось, что тело наказываемого было покрыто синими полосами: секрет в том, что секундатор намазывал лозы чернилами, потом стирал их слегка; достаточно было легкого прикосновения их, чтобы сделать фальшивый рубец. Черт знает на что расходовался ум воспитанника! Когда приходилось, что три описанные учителя занимали уроки в один и тот же день, то одного и того же ученика секли несколько раз. Так, Карася, случилось, отодрали четыре раза в один день (в продолжение училищной жизни непременно раз четыреста). Но сегодня не было устава. Занимались другим предметом. Беда, когда Батька приходил пьян! Тогда лицо его было бледно, а черные огромные глаза особенно глубоки и блестящи. Сегодня эта беда и случилась. Все вздрогнули, как только он вошел. По лицу все узнали, что будет классу великое горе. Взял он нотату. Мучительную и страшную минуту пережил класс. Батька вызвал Элпаху. Элпаха, трясясь телом и содрогаясь душою, вышел на средину. - Я... - голос его пресекся... - Что ты? - спокойным, но глубоко сосредоточенно-злым голосом спросил его Батька. - Я... сегодня... именинник... - Так с ангелом! - Октава его упала на две ноты ниже, а сердце свирепело, и в нем развивались кровожадность и зверские инстинкты... Страшен он был в эту минуту. - Я... - заговорил страдалец, - был в церкви... - Доброе дело! - Я потому и не успел выучить урока... - погасающим голосом продолжал Элпаха, видя, как с мертвенно бледного лица смотрели на него неподвижные, блестящие сосредоточенной ненавистью глаза... - Ты думаешь, что радуется твой ангел на небесах? Элпаха молчал; в его сердце пробивалась слабая надежда, что его не накажут, потому что Батькин гнев иногда истощался в нравоучениях, которыми увлекался он на полчаса и более. Элпаха ждал, что будет. - Он плачет о твоей лености. Элпаха ни жив, ни мертв. - И ты должен плакать. Поди сюда. Элпаха ни с места. - Поди же сюда! - тем же ровным, спокойным голосом повторил Батька. Элпаха подошел к нему. - Встань тут, около меня, на колени. Дрожащий Элпаха встал. - Твой ангел плачет, и ты заплачешь. Положи свою голову ко мне на колени. Тот медленно исполнил это, не понимая, что с ним хотят делать. Но вот он сильно вскрикнул и поднял голову, за которую ухватился руками. - Лежи, лежи! - сказал ему Батька. Отчего вскрикнул Элпаха? А оттого, что Батька взял щепоть волос его, сильной рукой вздернул их кверху, вырвал с корнем и, постепенно разводя свои красивые пальцы, сдувал с них волоса и продолжал дуть, пока они летели в воздухе. - Лежи, лежи! - повторил Батька. Элпаха с воем опустил голову на колени его, как на эшафот... Батька взял вторую щепоть Элпахиных волос, и опять выдернул их с корнем, и опять пустил их по воздуху. - Простите, ради бога! - взмолился страдалец. - Лежи, лежи! - отвечал Батька. Что-то сатанинское было в его ровных октавах... Еще медленнее и хладнокровнее он повторил ту же операцию в третий раз. Элпаха рыдал мучительно. - Теперь поди встань на колени посреди класса! - сказал Батька, когда улетел последний волос Элпахи и пропал в воздухе. Батька потом долго сидел, понуря голову. Не почувствовал ли он угрызений совести? - Стой на коленях _целый год_! Значит, совесть его была спокойна. Батько имел обыкновение ставить на колени на целый год, на целую треть, на месяц: как его класс, так и становись. Беспощадный человек! В продолжение всего класса Батька разбойничал. Чего-чего он не придумывал: заставлял _кланяться печке, целовать розги_, сек и _солил сеченного_, одно слово - артист в своем деле, да под пьяную еще руку. Но все-таки приходится сказать, что большая часть товарищества уважала его по тем же причинам, по каким и Долбежина, и только меньшинство ненавидело его и боялось. В описываемый нами период бурсы нравственный уровень товарищества и начальства был почти одинаков. Но впоследствии увидим, что в товариществе и в лучшей половине начальства развились иные начала. Что описываю теперь - скверно, но что дальше, то лучше становилось товарищество и добрее люди из начальства. И жаль и досадно мне, что некоторые писатели заявили, будто я все исчерпал относительно бурсы в "Зимнем вечере бурсы". Уже в следующем очерке вы увидите добрые задатки для будущего в жизни бурсаков, хотя и там будет много гадкого и гадкого. Бурса будет в моих очерках, как и на деле было, постепенно улучшаться, - только позвольте описать так, как было, не прибавляя, не убавляя. Всякое дело строится не сразу, а должно пройти многие фазы развития. Еще очерков восемь, и бурса, даст бог, выяснится окончательно. Если придется ограничиться только этими двумя очерками - "Зимний вечер в бурсе" и "Бурсацкие типы", - то будет очень жаль, потому что читатель тогда не получит полного понятия о том, что такое бурса, и потому относительно составит о ней ложное представление. 1862 ЖЕНИХИ БУРСЫ. ОЧЕРК ТРЕТИЙ Наконец Аксютка доигрался с Лобовым до скверной шутки. Заглянула бурса в столовую, "щей негодных похлебала и опять в свой класс идет". Один лишь Аксютка щелкает зубами. Как бы то ни было, все более или менее подкрепились; один лишь Аксютка щелкает зубами от голода, или, по туземному выражению, у него _по брюху девятый вал ходит, в брюхе зорю бьют_. Положение Аксютки никогда не было так беспомощно, как теперь, и в моральном и в животном отношении. Он, потешаясь над Лобовым, по обыкновению своему, лишь только попал в Камчатку, как опять стал появляться в _нотате с пяткАми_, то есть самыми лучшими баллами. Это только сбесило учителя: "Ты, животное, - сказал ему Лобов, - потешаешься надо мною: когда тебя порют, у тебя в нотате нули; когда шлют в Камчатку - пятки? Знаю я тебя: ты добиваешься того, чтобы опять перейти на первую парту, чтобы потом снова бесить меня нулями? Врешь же! Не бывать тебе на первой парте, и пока у тебя снова не будут нули, до тех пор не ходи в столовую". Аксютка клялся и божился, что он раскаялся и теперь будет учиться постоянно. Лобов ничего слышать не хотел. "Не надо твоего ученья, - сказал он, - сиди в Камчатке". Аксюткино самолюбие было сильно задето, и, раздувая ноздри, он думал: "посмотрим, чья возьмет!". И в нотате его были отличные баллы; но Лобов каждый раз говорил ему: "и сегодня не жри!". В продолжение трех дней Аксютка кое-как перебивался, выкрадывая там или здесь булку, сайку, ломоть хлеба, толокно, горох и тому подобное. Вчера он забрался в _сбитенную_, где _Ванька рыжий_ продавал сбитень, сайки, булки, пеклеванные хлебы, сухари, крендели, яблоки, репу, патоку, мед и красную икру, а для избранных и _водчонку_, разумеется по двойной цене против откупной; здесь Аксютка успел украсть несколько булок, насадив на палку гвоздь, которым и добывал из-за залавка съедомое, когда Ванька рыжий отходил в другую сторону. Но сегодня была среда, а сбитенная наполнялась битком только по понедельникам и вторникам, пока у бурсачков держались деньжонки, принесенные из дому; а при безлюдстве в сбитенной опасно было рисковать на воровство в ней. Что было делать? Бурсаки, зная, что у Аксютки девятый вал в брюхе, бережно припрятывали ломти хлеба и зорко следили за ним. Большинство не желало делиться с ним запасным хлебом; впрочем, и делиться было не с чего: утренних и вечерних фриштиков в бурсе не полагалось; за обедом выдавали только по два ломтя хлеба, из которых один съедался в столовой, а другой уносился в кармане в запас. Между тем все училище высыпало на двор. Ученики строили катальную гору. Так как досок взять было неоткуда, то вся гора была сплошь из снегу. Снежные комы величиной в рост человека двигались по огромному двору училища. Около каждого из них, под командою вожака, работало человек по десяти. Комы доставлялись к горе, около которой, как муравьи в муравейнике, кишели ученики. Дня через два по длинному расчищенному раскату, который был немного менее балаганных раскатов Петербурга, полетит бурса вниз головой на санках, салазках, подмороженных дощечках, рогожках, коньках, а то и просто на самородном самокате, то есть на брюхе вверх спиною. Бурсаки представляют веселый и радостный вид: раздается команда выбранного распорядителя, призыв к работе, звонкие басы и тенора, хохот, остроты. Весело. Аксютка щелкает зубами. На левой стороне двора около осьмидесяти человек играют в _килу_ - кожаный, набитый волосом мяч величиной в человеческую голову. Две партии _сходились_ стена на стену; один из учеников _вел килу_, медленно подвигая ее ногами, в чем состоял верх искусства в игре, потому что от сильного удара мяч мог перейти в противоположную сторону, в лагерь неприятеля, где и завладели бы им. Запрещалось _бить с носка_ - при этом можно было нанести удар в ногу противника. Запрещалось _бить с закилька_, то есть, забежав в лагерь неприятеля и выждав, когда перейдет на его сторону мяч, прогонять его _до города_ - назначенной черты. Нарушающему правила игры _мылили шею_. - Кила! - закричали ученики; это означало, что _город взят_. Победители в восторге и с гордостью возвращались на свое место. Им весело. Аксютка же щелкает зубами. В углу двора, около сбитенной и хлебной пекарни, несколько человек прокапывали в огромной куче снега норы и проползали через те норы на своем брюхе. В другом углу двора играли в крепость, стараясь выбить друг друга из занятой на куче снега позиции, причем вместо картечи употреблялись в дело снежки. Гришкец и Васенда повалили Сашкеца на снег, зарыли его с руками и ногами в кучу снега, так что торчит одна лишь голова Сашкеца, - он беззащитен, и творят ему _смазь вселенскую_. Гришкец и Васенда хохочут, да и Сашкец хохочет, - это была шутка полюбовная. Всем весело. Аксютка щелкает зубами. На двор училища вошли две женщины - одна старуха, другая лет тридцати с лишком. Спросивши где живет _ишпехтор_, то есть инспектор, они направились к двухэтажному зданию, крыша которого заканчивалась шпилем со звездою. Скоро они уже стояли в зале инспектора. Старуха была женщина дряхлая, лицо в трещинах, до того обожженное летним солнцем, что и зимою не сходил с него загар; маленькие глазки ее бегали, как две перепуганных мыши, и тоскливое их выражение возбуждало жалость. Эта сгорбившаяся дама имела на седой, в висках плешивой голове шерстяной платок, на плечах поношенную шубейку, на ногах мужские сапоги. Другая женщина была лет тридцати двух, высокого роста, рябая, с длинными мозолистыми руками; она смотрела исподлобья с тем беспристрастьем, с которым смотрят люди на что-либо неизбежное в их жизни и с чем они примирились. Одета она в новую заячью шубку, в новый платок, и на ногах ее не сапоги, а башмаки козловые. Они прождали инспектора около получаса. Наконец инспектор вышел, но, очевидно, в дурном расположении духа. - Что вам надо? - сказал он грубо. Обе женщины повалились в ноги. Старая заплакала и тем напевом, каким голосят у нас по покойникам, стала приговаривать: - Батюшка, отец родной... Ох, кормилец, наше горе большое... лишились последнего хлебушка... батюшка, не погневайся!.. Старуха стукнула в пол головою. Такое раболепие смягчило несколько инспектора; но дурное расположение его духа не миновалось окончательно. - Говори, зачем пришли... Старуха от грозного голоса начальника трепетала, терялась и понесла дичь: - Помер голубчик наш... пришибло сердечного... испил кваску, сначала таково легко... Инспектор вышел из себя: - Чтобы черт вас побрал, паскудные бабы! - крикнул он, топнув ногою... Обе женщины замерли... - Сейчас на ноги и говори толком, а не то метлой выгнать велю!.. Шлюхи!.. и поспать не дадут... - Батюшка!.. - начала было опять старуха... - Иван! - закричал инспектор. - Гони их в шею!.. Обе женщины вскочили на ноги. Старушка бросилась из приемного зала в переднюю. Все это со стороны казалось очень странным, особенно последний маневр старой женщины; теперь должно было, по-видимому, ожидать, что инспектор окончательно выйдет из себя, но, напротив, взгляд его прояснился, и он стал спокойно ходить вдоль комнаты, дожидаясь терпеливо старухи. Та скоро вернулась, в одной руке с кульком, в другой - с узлом. То и другое она положила к ногам начальника... - Что это? - спросил он. - Не побрезгуй, батюшка, деревенским гостинцем, и... - Покажи, что тут? Старуха, торопливо развязывая кулек, вынимала из него сахар, чай, бутылку рому, сушеные грибы и яблоки, а в узле оказалось десятка четыре аршин холста... Инспектор не без удовольствия, но и не без достоинства сказал: - Хорошо, спасибо... В чем же твое дело? - Это вот дочка моя, - говорила старуха, - сиротой осталась... были у преосвященного... закрепил за ней местечко... отцовское... - Ну так что же? - К тебе послал. - _За женихами_? - _За женихами_, батюшка, - и старуха опять чебурах в ноги. - Хорошо, хорошо. - Да не озорников каких, батюшка! - Старуха при этом вытянула свою руку, разжала кулак, и на ладони ее очутился серебряный рубль. Инспектор взял старухин рубль и положил его себе в карман с полным спокойствием, точно так, как авдитор берет с подавдиторного взятку. - У меня двое есть, а может быть, найдутся и еще охотники. После того инспектор расспросил, где место, какие обязательства, доходы, состав причта, спросил адрес старухи и обещал отпустить учеников на другой день на смотрины невесты. Старуха и невеста, поблагодарив инспектора, отправились восвояси. Они остановились на дворе и посмотрели на пестреющую и кишащую толпу учеников. "Кого-то из них бог пошлет кормильцем?" - подумала старуха. "С кем-то из них под венец идти?" - подумала невеста. Эта невеста была _закрепленная невеста_, вступавшая в брак единственно для того, чтобы не умереть с голоду. У нас на Руси не редкость, что брак устраивается потому, что жених получит повышение по службе и приданое, а невеста пристроится, получит имя жениха и чин его. Но все это делается более или менее в приличных формах, так или иначе маскируется. И потому не поражает сильно своим безобразием и извращением честных целей брака. Случаев таких везде немало. Но нигде святость брака так не попирается, как в сфере бурсацких типов. Здесь нарушение брака, извращение его узаконено и освещено обычаем. Бурсак, сеченный, быть может, раз четыреста, унижаемый и уродуемый нравственно, умственно и физически часто в продолжение четырнадцати лет, наконец после такой педагогической дрессировки заслуживший диплом, дающий, по-видимому, ему право получить место в приходе, - не иначе может достигнуть этого, как обязавшись взять _такую-то_, по назначению от _начальства, казенную, закрепленную_ девицу. Выходит что-то вроде того, когда, бывало, _помещики женили_ своих крестьян, а не то чтобы крестьяне _сами женились_. Когда умирает то или другое лицо духовное и у него остается семейство, - куда ему деться? Хоть с голоду умирай!.. Дом (если он церковный), земля, сады, луга, родное пепелище - все должно перейти преемнику. Русские священники, диаконы, причетники - представители православного пролетариата... У них нет собственности... До поступления на место всякий поп наш гладен и хладен, при поступлении приход его кормит; умирает он всегда с тяжелой мыслью, что его сыновья и дочери пойдут по миру. Вот это-то пролетариатство духовенства, безземельность, необеспеченность извратили всю его жизнь. Чтобы не дать умереть с голоду осиротевшим семействам духовных лиц, решились пожертвовать одним из высочайших учреждений человеческих - браком. Места _закрепляют_, - техническое, заметьте, чуть не официальное выражение. По смерти главы семейства место его остается за тем, кто согласится взять замуж его дочь либо родственницу. Кандидатам на места объявляется об открывшейся вакансии, со взятием _такой-то_. Начинается хождение женихов в дом невесты. Большею частию это делается на скорую руку, всегда назначается срок для выбора невесты, вследствие чего _посягающие_ не имеют времени узнать один другого. И бывали такие случаи, что невеста, находясь за двести верст, не успевала ко времени приехать в главный епархиальный город; претендент на поповское место не имел средств и времени съездить к невесте; тогда обе стороны списывались; давалось заочное согласие, и, получивши уже указ о поступлении на место, жених ехал к невесте; при таких порядках нередко выходили скандальные столкновения - невеста попадалась старая, рябая, сварливая девчина, и жених еще до свадьбы порывался побить ее. Но когда невеста приезжала в город, так и тогда умели обделывать дела и спускали залежалый и бракованный товар с удивительною ловкостию: щеки невесты штукатурились, смотрины назначались вечером, при слабом освещении, - и рябое выходило гладким, старое молодым... Бывало и то, что до самого венца роль невесты брала на себя ее родственница, молодая и недурная собою женщина, иногда замужняя, и уже только в церкви по левую руку жених видел какого-нибудь монстра вроде тех древних изображений, которые в старину сначала задымляли и коптили, а потом променивали на лук и яйца. Что было делать? Бурсак, наголодавшись после бурсы вдоволь, стиснув зубы и скрепив сердце, смотрел на свою будущую сожительницу, но... махнув рукою, поступал согласно внушению Ольги, сделанному ею князю Игорю, и, стоя под венцом, думал думу, как бы в первую же ночь изломать бока своей, черт бы ее взял, подруге жизни. Нечего говорить, что при подобном надуванье и фальше брак есть зло и поругание самых дорогих, самых святых прав человечества. Но когда при смотринах и сватовстве товар показывали лицом, и тогда редко-редко брак был счастливым. Если часто бывает, что после долгого знакомства брак неудачен, что сказать о том, когда он устраивался на авось... В светских искусственных браках большею частию оскорбляется и унижается женщина; но в бурсацких - и женщина и мужчина... В светских мужчина говорит: "я сыт и есть у меня имя, иди за меня - ты будешь сыта и получишь имя"; в бурсацких же не то; жених кричит: "есть нечего"; невеста кричит: "с голоду умираю" - и исход один: соединиться обеим сторонам. Все это - порождение проклятого пролетариата в нашем духовенстве. Кого же тут винить? Вот и дьячиха привезла по смерти своего мужа свою задеревенелую дочь и успела закрепить за ней место. Преосвященный послал ее в училище, чтобы из готовящихся к исключению выбрать жениха. В те времена, когда в бурсе свирепствовали Лобов, Батька, Долбежин и тому подобные педагоги, в ней уже нарождался новый тип учителей, как будто более гуманных. К ним принадлежал Павел Федорыч Краснов. Павел Федорыч был из молодых, окончивших курс семинарии студентов. Это был мужчина красивый, с лицом симпатическим, по натуре своей человек добрый, деликатный. Хотелось бы нам отнестись к нему вполне сочувственно, но как это сделать? Он и не думал изгонять розги, а напротив - защищал ее, как необходимый суррогат педагогического дела. Но он, наказывая ученика, не давал никогда более десяти розог. Преподавая арифметику, географию и греческий язык, он не заставлял зубрить слово в слово, а это в бурсе почиталось едва ли не признаком близкого пришествия антихриста и кончины века сего. Он позволял ученикам делать себе вопросы, возражения, требовать объяснений по разным предметам и снисходил до ответов на них, а это уже окончательный либерализм для бурсы. Увлекаясь своим положительно добрым сердцем, он входил иногда в нужды своих учеников. Так, мы упомянули в первом очерке об одном несчастном, который был бы почти съеден чесотными клещами, если бы не Павел Федорыч: он сводил его в баню, вымыл, выпарил, остриг его голову, сжег всю его одежду, дал ему новую и обласкал беднягу. Был случай, что по классам Краснова, за его болезнию, пришлось справлять уроки Лобову. Лобов вознес Карася и _отчехвостил_ его на воздусях. То же самое хотел он сделать с цензором класса, парнем лет под двадцать, но цензор утек от него; тогда Лобов записал его в журнал, и дело все-таки пахло розгой. Узнав о том, как в классе свирепствовал Лобов, Краснов вышел из себя, разорвал в клочья журнал и рассорился с Лобовым. Он был справедлив относительно списков, из которых не делал для учеников тайны, а напротив - вызывал недовольных на диспуты. Раз только случилось, что Краснов избил своего ученика собственноручно и беспощадно; но и то по той причине, что бурсак решился острить во время ответа урока самым площадным образом, а Павел Федорыч был щекотлив на нервы. Словом, Краснов как частное лицо неоспоримо был честный и добрый человек. Но посмотрите, чем он был как учитель бурсы. - Иванов! - говорит он. Иванов поднимается с заднего стола бурсацкой Камчатки, за которою Краснов следил постоянно и зорко, вследствие чего для желающих _почивать на лаврах_, то есть лентяев, он был нестерпимый учитель. Краснов донимал их не столько сеченьем, сколько систематическим преследованием; и вот это-то преследование, основанное на психологической тактике, сильно отзывалось иезуитством. Краснов в нотате видит, что у Иванова стоит сегодня ноль, но все-таки говорит: - Прочитай урок, Иванов. Но Иванов не отвечает ничего. Он думает про себя: "Ведь знает же Краснов, что у меня в нотате ноль... что же спрашивает? - только мучит!". - Ну, что же ты? Иванов молчит... Лучше бы ругали Иванова, тогда не было бы ему стыдно перед товарищами, потому что ругань начальства на вороту бурсака, ей же богу, не виснет; а теперь Иванов поставлен в комическое положение: над его замешательством потешаются свои же, и таким образом главная поддержка против начальства - товарищество - для него не существует в это время. - Ты здоров ли? - спрашивает ласково Павел Федорыч. Сбычившись и выглядывая исподлобья, Иванов говорит: - Здоров. - И ничего с тобой не случилось? - Ничего. - Ничего? - Ничего, - слышится ответ Иванова каким-то псалтырно-панихидным голосом. - Но ты точно расстроен чем-то? От Иванова ни гласа, ни послушания. - Да? Но Иванову точно рот зашили. - Что же ты молчишь?.. Ну, скажи же мне урок. Наконец Иванов собирается с силами. Краснея и пыхтя, он дико вскрикивает: - Я... я... не... зна-аю. - Чего не знаешь? - Я... урока. Павел Федорыч притворяется, что недослышал. - Что ты сказал? - Урока... не знаю! - повторяет Иванов с натугой. - Не слышу; скажи громче. - Не знаю! - приходится еще раз сказать Иванову. Товарищи хохочут. Иванов же думает про себя: "черти бы побрали его!.. привязался, леший!". Учитель между тем прикидывается изумленным, что _даже_ Иванов не приготовил уроков. - Ты не знаешь? Да этого быть не может! Новый хохот. Иванов рад провалиться сквозь землю. - Отчего же ты не знаешь? Опять начинается травля, до тех пор, пока Иванов не начинает лгать. - Голова болела. - Угорел, верно? - Угорел. - А ты, может быть, простудился? - Простудился. - И угорел и простудился?.. Экая, братец ты мой, жалость! Товарищи, видя, что Иванов сбился с толку, помирают со смеху. А мученик думает: "господи ты боже мой, когда же отпорют наконец" и решается покончить дело разом: - Не могу учиться. - Отчего же, друг мой? - Способностей нет. - Но ты пробовал учить вчера? - Пробовал. - О чем же ты учил? Вот тут доходит дело до самой мучительной минуты: хоть убей, не разжать рта, точно губы с пробоем, а на пробое замок. Иванов не обеспокоился не только что выучить урок, но даже узнать, что следовало учить. Павел Федорыч, боясь, что Иванову подскажут товарищи, встал со стула и подошел к нему с вопросом: - Что же ты не говоришь? Иванов замкнулся, и не отомкнуться ему, несчастному. Павел Федорыч кладет на него руку. Иванов переживает мучительную моральную пытку, да и другим камчатникам вчуже становится жутко. - Зачем ты смотришь в парту? Смотри прямо на меня. У Иванова нервная дрожь. Не поднять ему своей головы - тяжела она, точно пивной котел, который только был по плечам богатыря. Между тем Павел Федорыч берет Иванова за подбородок. - Не надо быть застенчивым, мой друг. Мера душевных страданий переполнена. Иванов только тяжело вздыхает. Наконец, после долгого выпытывания, с тем глубоким отчаянием, с которым бросаются из третьего этажа вниз головой, Иванов принужден сознаться, что он не знает, что задано. Но у него была теперь надежда, что после этого начнутся только распекания и порка, значит, скоро и делу конец, - напрасная надежда. - Зачем ты забрался на Камчатку? Посмотри, что здесь сидят за апостолы. Ну, хоть ты, Краснопевцев, скажи мне, что такое шхера? Краснопевцеву что-то подсказывают. - Шхера есть, - отвечает он бойко, - не что иное, как морская собака. Все хохочут. - Ну ты, Воздвиженский... поди к карте и покажи мне, сколько частей света. Воздвиженский подходит к висящей на классной доске ланд-карте, берет в руки кий и начинает путешествовать по европейской территории. - Ну, поезжай, мой друг. - Европа, - начинает друг. - Раз, - считает учитель. - Азия. - Два, - считает учитель. - Гишпания, - продолжает камчатник, заезжая кием в Белое море, прямо к моржам и белым медведям. Раздается общий хохот. Учитель считает. - Три. Но ученый муж остановился на Белом море, отыскивая здесь свою милую Гишпанию, и здесь зазимовал. - Ну, путешествуй дальше. Али уже все пересчитал страны света? - Все, - отвечал наш мудрый географ. - Именно все. Ступай, вались дерево на дерево, - заключил Павел Федорыч. Он нарочно вызывает самых ядреных лентяев, отличающихся крутым, безголовым невежеством. - Березин, скажи, на котором месте стоят десятки? - На десятом. - И отлично. А сколько тебе лет? - Двадцать с годом. - А сколько времени ты учишься? - Девятый год. - И видно, что ты не без успеха учился восемь лет. И вперед старайся так же. А вот послушайте, как переводит у нас Тетерин. Следовало перевести: "Диоген, увидя маленький город с огромными воротами, сказал: "Мужи мидяне, запирайте ворота, чтобы ваш город не ушел". Мужи по-гречески - андрес. Вот Тетерин и переводит: "Андрей, затворяй калитку - волк идет". Он же расписался в получении казенных сапогов следующим образом: "Петры Тетеры получили сапоги". Ну, послушай, Петры Тетеры, что такое море? - Вода. - Какова она на вкус? - Мокрая. - Про Петры же Тетеры рассказывали, что он слово "maximus" переводил слово "Максим"; когда же ему стали подсказывать что "maximus" означает "весьма большой", он махнул "весьма большой Максим". Ну, а ты, Потоцкий, проспрягай мне "богородица". - Я богородица, ты богородица, он богородица, мы богородицы, вы богородицы, они, оне богородицы. - Дельно. Проспрягай "дубина". - Я дубина... - Именно. Довольно. Федоров, поди к доске и напиши "охота". Тот пишет "охвота". - Напиши "глина". У того выходит "гнила". Таким образом Павел Федорыч потешался над камчатниками, заставляя их нести дичь. Иванов радовался в душе, что учительское внимание было отвлечено от него. Напрасная радость: то был новый маневр, пущенный в ход учителем. - Что, Иванов, хороши эти гуси? Иванов опять приходит в ажитацию. - Как бы ты назвал этих господ? Не назвал ли бы ты их дикарями? Платонов, что такое дикарь? - Дикий человек. - А умеешь ты говорить по-гречески? - Нет. - А я слышал, что да. Идет он с таким же, как сам, гусем. Один гусь говорит: "альфа, вита, гамма, дельта"; другой гусь говорит: "эпсилон, зита, ита, фита". Неправда, что ли? Тогда еще пирожник назвал вас язычниками. Вот вроде его один господин приезжает к отцу на каникулы. Отец его спрашивает: "Как сказать по-латыне: лошадь свалилась с моста?" - Молодец отвечает: "Лошадендус свалендус с мостендус". Иванов опять оживился надеждой, что его забыли. - И не стыдно тебе, Иванов, сидеть среди таких олухов? Я ведь знаю, что ты не станешь спрягать "дубину", не скажешь, что десятки стоят на десятом месте, не поедешь в Ледовитый океан с какой-то "Гишпанией", зачем же ты забрался к этим дикарям? - Простите, - шептал Иванов. - В чем тебя простить? - И Павел Федорыч опять добивается того, что Иванов сам себе делает приговор: - Ленился... - Дело ли будет, если я прощу тебя? Пускается в ход новый маневр. Известно, что для школьника мучительна не столько самая минута возмездия, сколько ожидание его. Это понимал Павел Федорыч и пускал в ход всю практическую психологию. - Простить тебя? А потом сам же будешь бранить за это, зачем дозволял тебе лениться; скажешь, не дурак же я был - учителя не хотели обратить на меня внимания. - Простите! - говорил Иванов. - Да ты знаешь ли, что с тобой может случиться, если, чего избави боже, тебя исключат? Знаешь ли, что предстоит всем этим камчатникам? Камчатка внимательно насторожила уши. - Теперь по Руси множество шляется заштатных дьячков, пономарей, церковных и консисторских служек, выгнанных послушников, исключенных воспитанников, - знаете ли, что хочет сделать с ними начальство? - оно хочет верстать их в солдаты. - Простите! - говорил Иванов, думая с тоскою: "боже мой, скоро ли же сечь-то начнут?.. проклятый Краснов!.. всю душу вытянул". - Я слышал за верное, что скоро набор, рекрутчина. Ожидайте беды... Мы имели случай в первом очерке заметить, что не раз проносилась грозная весть о верстании в солдаты всех безместных исключенных. Теперь прибавим, что такой проект начальство действительно не раз хотело осуществить, но в духовенстве всегда в этом случае подымался ропот; оно и понятно: многие сильные мира были или сами дети причетников, или имели причетниками своих детей и других родственников. Однако тем не менее грозная весть о солдатчине часто заставляла трепетать бурсаков. Павел Федорыч пользовался этим обстоятельством с полным успехом. - Как же тебя простить, - говорит он Иванову, - неужели тебе хочется под красную шапку? - Я буду учиться. - Как же ты давеча говорил, что не можешь учиться? Скверно на душе Иванова, потому что учитель доводит его до того, что он сам сознается: - Лгал. Травля продолжается далее. Приходилось после долгих выпытываний соглашаться - что и делалось замогильным тоном, - в том, что он должен быть наказан; потом, сколькими ударами розог. Когда ученик был доводим до истомы нравственной и едва не до полупомешательства, тогда только учитель отсылал его к печке, где и давал десять ударов розгами, причем внушалось, что ученик каждый раз при незнании урока будет получать это ординарное количество стежков по тому месту, откуда ноги растут. Решившись обратить лентяя на путь истины, Павел Федорыч всегда доводил свою работу до благоприятного результата, преследуя цель неутомимо и энергически. - Иванов! после класса приходи ко мне на квартиру. Пригласивши к себе на квартиру, Павел Федорыч заставляет Иванова учить урок в рекреационные часы, так что если и после этого захотел бы лениться, то ему пришлось бы всю училищную жизнь просидеть над книгой, не нашлось бы и в праздничные дни свободной минуты - вечно под носом проклятый учебник, и лентяи со скрежетом зубовным вгрызается в ненавистные отроки. Мало-помалу долбня всасывает его и поглощает всецело. Конец ли? Нет, все-таки не конец. Павел Федорыч сносится с другими учителями относительно неофита. Долбежин и Батька говорят неофиту: "А, голубчик, у других ты учишься, а у меня нет?.. Запорю, животное, убью!". Те учителя, в свою очередь, начинали _досекать_ лентяя, каждый _до своей науки_. Что тут станешь делать? Поневоле съешь всю бурсацкую науку, хотя в душе созреет и навек укоренится глубокая ненависть и беспощадное отвращение к той науке. Правда, ученик, досеченный до хорошего аттестата, будет благодарен, но все же не за бурсацкую науку, но за аттестат, дающий ему известные права. Милостивые государи, как вам нравится подобное варварство в педагогике, к которому, однако, прибегал даже Павел Федорыч, человек с сердцем положительно добрым? Что же это значит? Если бы Лобов, Долбежин, Батька и Краснов не употребляли противоестественных и страшных мер преподавания, то, уверяю вас, редкий бурсак стал бы учиться, потому что наука в бурсе трудна и нелепа. Лобов, Долбежин, Батька и Краснов поневоле прибегали к насилию нравственному и физическому. Значит, вся причина главным образом не в учителях и не в бурсаках, а в бурсацкой науке, чтоб ей сгинуть с белого света. Мало-мальски развитый семинарист всегда вспоминает о ней с ужасом. Камчатка _почивала на лаврах_ до сего дня спокойно и беспечно; но сегодня в ней ярые толки и шум. Павел Федорыч возбудил те толки и шум своими угрозами о солдатчине. Но не на всех камчатников грозная весть произвела одинаковое впечатление. Камчатники распадались на два типа по роду бурсацких наук. Науки были: _божественные_, которые ныне называются богословскими, и _внешние_, которые ныне называются светскими. Один камчатники отрицали только _внешние_ науки и с усердием занимались законом божиим, священною историею, церковным уставом и церковным пением. Эти специально готовились в дьячки и пономари. Представителями такого типа в особенности были двое - _Васенда_ и _Азинус_. Васенда был великовозрастный, так что кончить курс ему пришлось бы не юношей; а тридцатилетним мужем. Он махнул на все рукою и принялся за божественные науки. Это был человек честный, добрый, обладавший громадною физическою силою, но, как все силачи, спокойный и сосредоточенный; но главное - он был замечательный скопидом и хозяин. Так он и выглядит кремнем-причетником, у которого хозяйство никак не будет хуже по крайней мере дьяконского. Заглянем в его ученический сундук, когда Васенда выдвигает его из-под кровати. В углу небольшой деревянный образок Василия Великого, благословение матери, вдовы-дьячихи; на внутренней стенке крышки сундука набиты два ремня, и за них вложено несколько дестей писчей бумаги; по краям, около бумаги, художественная выставка произведений конфетного и леденечного искусства: генерал, у которого нос чуть не поперек лица; голая женщина, кормящая грудью голубка, а за нею амур, как будто бы страдающий водяной болезнью; потом лубочная гравюра, вырезанная из "Бовы" и изображающая то, как сей богатырь побивает метлою рать несметную; далее картинка из священной истории, на которой вы можете видеть изгнание наших прародителей из рая, и тому подобные изображения; эти изображения перемешаны с леденечными билетиками; тут же, между прочим, налеплена числительница, показывающая дни и месяцы на целый год. Внутри сундука в одном углу кадушка, в которой грибы со сметаной, а в другом мешок с толокном. На дне лежат книги, все божественные, ни одной внешней - их Васенда продал, как ненужные. В другой стороне сундука аккуратно уложено чистое белье и новенькая верхняя одежда. Кроме того, под образком находится маленький ящичек, в котором хранятся его деньги, письма, новейший песенник, нюхательный табак, пустая склянка, перочинный нож, гребенка, мыло и тому подобное. Вот вам сундук Васенды, окованный прочными железными полосами, с крепчайшим замком. У Васенды отличный дубленый тулуп и неизносимые осташи с голенищами по колено. Его скопидомство доходило даже до крайности; так, он целый год писал одним пером, едва касаясь бумаги и каждый раз бережно завертывая его в бумажку. Он уже и теперь так и выглядит степенным и практическим дьячком; и действительно, он умеет что угодно и купить и продать; походка у него важная, осташи блестят... Вот этот-то господин и был представителем лучшего типа бурсацкой Камчатки. В самом деле, из него вышел прекрасный зажиточный деревенский дьячок. Весть о солдатчине мало тревожила его: он верил в свою звезду. Азинус был ученик высокого роста, сутуловатый, с выдавшимися лопатками на спине, на длинных ногах; широкие скулы, бойкие серые глаза и постоянно вздернутый кверху нос, вечно нюхающий что-то в воздухе, придавали лицу его выражение той хитрости, которою отличаются мелкие плуты с узким лбом. Он ходил в тиковом халате, в дырявых сапогах и в ватной шапке я зимой и летом. Азинус был сын заштатного пономаря, горького пьяницы, жившего подаянием. Мать Азинуса, бедная старуха, забитая своим мужем, переслала своего сына в училище с одним дальним своим родственником, но при этом, по неопытности или старческой рассеянности, не озаботилась передачею ему документов, необходимых для поступления в бурсу. Родственник привез Азинуса, тогда еще осьмилетнего мальчика, на огромный двор училища и пустил его на волю божью отыскивать самому себе науку. Азинус долго ходил по двору, не зная, куда деться. К вечеру он проголодался и, увидя в восемь часов огромную массу воспитанников, примкнул к ним и очутился в столовой, где, долго не думая, принялся за щи и кашу. После ужина ученики отправились сначала на молитву, а потом по спальням, - он за ними; в спальне он нашел незанятую казенную кровать, где и уснул спокойно. Поутру он опять вместе с другими сходил на молитву, а потом попал в приходский класс; тут он водворился на задней парте. Так он прожил около трех месяцев, пока наконец учитель не обратил на него внимания. Стали наводить справки, Азинуса в списках не оказалось. Его покормили в последний раз обедом и велели убираться за ворота, на все четыре стороны. Вот так младенчество - лучшая пора нашей жизни! Он несколько дней питался милостынею, бог знает где ночуя, пока не наткнулся на другого нищего, своего отца, который отвел сынка к знакомому дьячку, окончательно определившему маленького Азинуса в бурсу, которая его окончательно изувечила. Он сначала оказывал успехи, но скоро плюнул на все и, выжив известный период сечения, засел в Камчатку навсегда. Здесь сложился его характер, в высшей степени безалаберный. Главным его занятием были чет и нечет, юла, три листика, мена ножами и тому подобные коммерческие игры бурсы. Он сделался настоящим цыганом училища, променивая и выменивая, продавая и покупая что угодно. Деньжонки и вещи, приобретаемые им, шли у него без толку. Все ученики, остающиеся на рождество или пасху в училище, умели чем-нибудь запастись для праздника; Азинус же часто проедал деньги накануне его, а потом шлялся по спальням, льстил, кланялся, прислуживался, ругался и лгал выпрашивая кусок булки, яйцо или клок масла у своих товарищей. При таком характере он совершенно изолгался. До сих пор передают его рассказы. Так, он однажды говорил, что в страшную метель зимою ехал куда-то, на него напали волки. Что было делать? "Я, говорит, со страху спрятался в рожь". Когда его спрашивали, каким образом зимою попался он в рожь, тогда Азинус ругался, рассыпал смази и, свертывая из пол халата хвост, описывал им в воздухе круги. Нередко он сообщал своим слушателям о том, как он видел сам привидения, домовых, мертвецов и чертей. Но он не только, что врал, но не прочь был и стянуть что-нибудь. Однажды он путешествовал на родину, верст за полтораста, с четырьмя копейками в кармане, спал в лесу, питался незрелыми ягодами, иногда заходил в харчевни, обедал в них и потом утекал, не заплативши денег за обед. Этот молодец когда прибыл на родину, то у него оставалась еще одна копейка в экономии. Азинус был во всех отношениях противоположность Васенде. Но и он не обратил внимания на весть о солдатчине, хотя это сделал единственно по безалаберности своего характера. Вообще Камчатка, отрицающая внешние науки и изучающая только божественные, не была сильно взволнована словами Павла Федорыча. К тому были основания. Начальство смотрело на божественную Камчатку довольно благосклонно: она что-нибудь да делала. Бывали проекты (и это знали камчатники) о преобразовании священных задних парт в специальный класс, так называемый _причетнический_. И потому ученики, подобные Васенде или Азинусу, были спокойны. Но иное совсем происходило в другой половине Камчатки. Здесь почивали на лаврах абсолютные нигилисты, отрицавшие и внешние и божественные науки. Там сидели некоторые убогие личности, которые и сами убедились и начальство убедили, что не имеют способностей и учиться не могут, хотя странно считать кого бы то ни было неспособным даже к самому ограниченному элементарному образованию. Так, был один ученик, сын финского священника, который просидел в приходском классе шесть лет и едва-едва научился читать, после чего его исключили. Его прозвище _АзбУчка Забалдырь ЕвангИлье Свитцы_ - за то, что он азбуку называл азбучкой, а псалтырь - забалдырью. Такие примеры не редкость в бурсе. Столько же времени и в том же классе сидел Чабря. Иные до второуездного класса доплетались только через четырнадцать лет - время, которого достаточно для того, чтобы приготовиться на степень доктора какой угодно науки, срок, который одним годом только меньше нынешней солдатской службы. Эх, бедняги, какую ж лямку вы тянули: солдатскую, а вас еще солдатчиной стращали!.. Нашли чем испугать!.. Но вы все же таки пеняли тогда на начальство, дрожали от страха за свою судьбу: вам, конечно, не хотелось такую же службу вынести вторично. Мы видели, что действительно неспособные ученики были сегодня сильно встревожены. Но во внешней Камчатке были и способные ученики, сердце которых тоже дрогнуло от слов Краснова, не столько от того, что их головы хотели накрыть красной шапкой - эти лентяи были народ беззаботный, мало думающий о будущем, - сколько от той беды, которую испытал сегодня их товарищ, Иванов. Изленившись, они не могли взяться за книжку, а с другой стороны, особенно умные из лентяев инстинктивно и, право, справедливо чувствовали отвращение к бурсацкой науке. Однако тем не менее нервная дрожь пробегала по их телу, когда они вспоминали Павла Федорыча. Они чувствовали, что вслед за Ивановым стоит их очередь, что зоркий глаз Краснова отыщет их в Камчатке и заставит их прочувствовать всю моральную пытку своей психолого-педагогической системы. Грустно, скучно сегодня в Камчатке; но, читатель, подождите немного, и вы увидите, _что_ сегодня же радостно взволновало не только Камчатку божественную, не только Камчатку внешнюю, но и весь класс бурсаков. Дайте только рассказать мне, какую штуку отмочил сегодня Аксютка в сообществе с Ipse, - иначе рассказ наш не будет вам понятен. Аксютка все еще щелкает зубами. Стемнело. Лампы, как мы уже имели случай заметить, не зажигались в классах до занятных часов. Аксютка пробрался в первоуездный класс, где в потемках обыскивал карманы и парты учеников. - Где бы _стилибонить_? - шептал он. Отправился он в приходские классы. Успех был тот же, и Аксютка со злости загнул какому-то несчастному трехэтажные салазки. - Все стрескали, подлецы! - проговорил он. С голодом Аксютки естественно росло непобедимое его желание похитить что-нибудь и съесть, а вместе с тем увеличивались его хитрость, изворотливость и предприимчивость. Он отыскал своего друга и верного пажа Ipse и отправился вместе с ним в тот угол двора, у ворот, где была пекарня. Они пришли к пекарне; Ipse спрятался в темном углу ее, а Аксютка что есть силы стал ломиться в двери. - Голубчик, Цепа, дай хлебца. Цепка был солдат добрый. Он голодных бурсаков часто наделял хлебом, а кого любил - так и ржаными лепешками. Но этот хлебопек не мог терпеть Аксютку: он был уверен, что Аксютка стянул у него новые голенища. Отметим здесь еще странное явление бурсы. Служители училища были чем-то вроде властей для учеников; у инспектора они имели значение гораздо большее, нежели всякий второклассный старшой. Свидетельство _сторожа_ (так ученики звали прислугу) или жалобы его всегда уважались начальством. Ученик против сторожа ничего предпринять не мог. Это объясняется тем, что вахтер, гардеробщик, повар, хлебник, привратник и секундатор из сторожей, очевидно, служили в видах начальства. Все они из урезанных продуктов, разумеется ученических, должны были во что бы то ни стало приготовить для начальства хлеб, мясо, крупу, холст, сукно и тому подобное. Естественно, что жалоба на каждого из них была как бы жалобою на самое начальство; например, сказать, что повар мало каши дает, значило сказать, что эконом крадет казенную крупу, что эконом делится с смотрителем, училищный смотритель с семинарским, этот с академическим и так далее: выйдет, что жалоба о каше есть жалоба против высшего начальства, чуть не заговор и бунт. Да, на бурсацком языке такие жалобы, действительно, и назывались бунтами и преследовались, как бунты. Служители сознавали свое положение и пользовались им. Они жили гораздо лучше тех, кому служили: одежду носили казенную, ели вволю и хорошо, могли высказывать свои неудовольствия и грозить оставлением службы, у них всегда бывали жирные щи со свежей говядиной, жирно промасленная каша, а хлеба не порциями, как бурсакам, но сколько угодно. Живя почти на всем готовом, они, кроме того, получали жалованья от восьми до двенадцати, а вахтер и семнадцать рублей ассигнациями, - они были богаче самых богатых бурсаков. Многие из них имели случай красть казенное. Повар получал от некоторых учеников еженедельную плату за то, что кормил их утром и вечером кашею. Захаренко, секундатор, открыто брал взятки; каждый праздник он обходил классы и объявлял: "Что же, господа, Алексею Григорьичу (так величали Захаренко) на табачок?". К нему сыпались на подставленную ладонь гроши и пятаки. За неделю, когда сбор был скуден, ученики замечали, что он сек их с большею исправностию и аппетитом. Кроме того, Захаренко продавал ученикам нюхательный табак, сам-тре. Словом, служители составляли низшее начальство. Если к этому прибавить, что некоторые из них наушничали инспектору, то понятно будет их влияние на учеников. Поэтому ничего нет удивительного, когда Захаренко под пьяную руку проводил пальцем по голове ученика, как по бубну, приговаривая: "Эй, прокислая кутья, ваше дело гадить, наше убирать". Или что удивительного, если Еловый бил бурсака метлой по затылку, Трехполенный давал трепку и тому подобное? В большинстве случаев такие обиды терпеливо сносились учениками. Но Аксютка, как отпетая личность, не обращал внимания на служительские власти. Он продолжал ломиться к Цепке в хлебную. - Кто тут? - послышался голос Цепки. - Это я, Цепа. - Я тебе дам такого хлебца, что не съешь... прочь пошел!.. - Цепа, ей-богу, есть хочется!.. - Ну, пошел, пошел!.. не проедайся!.. Аксютка переменил тон. Он стал ругаться: - Цепка, черт, дай же хлеба! Жалко, что ли, тебе куска какого-нибудь? Собака ты этакая, чтоб подавиться тебе сапогом, который ты шьешь! - Ах ты, бесов сын! - проворчал Цепка. Цепка воткнул шило в деревянный обрубок, служивший ему столом, и, стиснув зубы, схватил метлу и стремительно бросился к двери. Он приударил за Аксюткой. Аксютка бегал очень хорошо; он мастер был играть в пятнашки и на небольшом пространстве умел _увертываться_, делая неожиданные повороты то в ту, то в другую сторону. Двор был велик, но Аксютка побежал к воротам. Цепка крикнул привратнику, стоявшему там: - Держи его! Привратник схватил тоже метлу и бросился на Аксютку. Аксютка переменил рейс. К его несчастию, был шестой час вечера, час, в который служители мели спальные комнаты. Они теперь выходили с разных концов двора. - Держи его! Аксютку все знали. Служители ополчились на него со швабрами. Аксютке приходилось плохо. Его травили с четырех концов - он и озирался хищным волком. "Намнут, черти, шею!" - думал он. Но вот ноздри его поднялись и опустились. Он быстро бросился к Цепке. Цепка, не подозревая ничего в этом новом маневре, бежал к нему с распростертыми руками. Другие служители, видя, что Аксютка почти в руках Цепки, опустив швабры, кричали: - Хватай его! Но Аксютка, налетев на Цепку, неожиданно упал ему под ноги. Разлетевшийся Цепка полетел кубарем вверх ногами. Аксютка направил свой бег к классу, который уже был освещен, потому что начались занятия. Цепка, человек бедовый, в сердцах, стал клясться и божиться, что убьет Аксютку. Он поднялся с земли, схватил метлу и отправился к классу, куда скрылся Аксютка. - Теперь поймает... попался! - говорили служители и разошлись в разные стороны. Цепка ворвался в класс со страшными ругательствами и помахивая метлою. Аксютка, увидев его, вскочил на первую парту, с первой на вторую и полетел над головами товарищей. Цепка последовал его примеру, и огромный солдат носился с метлою в храме бурсацкой науки... Картина была великолепная... Ученикам стало весело, - такие спектакли приходилось видеть нечасто. Из-под ног разъяренных врагов летели на пол дождем книги, грифельные доски, чернильницы и линейки. - Го-го-го! - начали бурсаки. - Ату его! - подхватили другие. Третьи свистнули. Кто-то книгой пустил в Цепку. Цепка не обращал внимания на крик, атуканье и рев бурсаков. Он распалился страшно. Двадцать две парты, как клавиши, играли под здоровенными его ступнями. Но вот Аксютка, соскочив на пол, скрылся под партой; Цепка хотел последовать его примеру, но какой-то бурсак дернул его за ногу, и он растянулся среди класса плашмя. Невозможно привести здесь той свирепой брани, которою он осыпал весь класс. Аксютка, выглядывая из-под парты, говорил ему: - Цепка, встань, да на другой бок. Цепка бросился к нему; но Аксютка уже из-под другой парты: - Право, Цепка, дай, - голенища подарю. Цепка понял, что под партами ему не угоняться за врагом. Он, обозвав бурсаков прокислой кутьей и жеребячьей породой, направился к двери. Его проводили криком, свистом, атуканьем и крепкими остротами. Покажется странным, каким образом подобный гвалт и рев мог не доходить до начальства. К тому способствовало самое устройство училища. Все здание разделялось на два корпуса - старый и новый. В _старом_ года за три до описываемого нами периода помещалась семинария, а в _новом_ училище. Семинария потом была переведена в новое здание, училище же осталось в прежнем. В училище из начальства жили только смотритель и инспектор, другие учителя помещались в старом корпусе (*2). Таким образом, училище, по необходимости, управлялось властями, выбранными из учеников же. Кроме того, квартира смотрителя и инспектора была на противоположном конце двора, далеко от классов, так что никакой гвалт и рев не доходили до начальства. Служители составляли, как мы уже имели случай сказать, нечто вроде начальства и, значит, были ненавидимы товариществом, вследствие чего скандалы вроде описанного не доходили до инспектора и смотрителя. Мало-помалу все успокоилось в классе. Аксютка пробрался в Камчатку. Скоро явился и Сатана (он же и Ipse)... - Ну, что, Сатана? - Оплетохом! - Лихо!.. Ну-ка, давай сюда! Ipse вынул целый хлеб... - Да ты молодец!.. я тебя за это жалую смазью... Сатана принял смазь и проговорил: - Аз есмь Ipse! Аксютка уписывал хлеб с волчьим аппетитом. Но после завтрака он все-таки не успокоился духом. "Черт их побери, - думал Аксютка, - этак когда-нибудь и с голоду умрешь. Уж не закатить ли завтра нуль в нотате? Э, нет, подожду - еще потешусь над Лобовым. А дело все-таки гадко. Но ладно, "_бог напитал, никто не видал; а кто и видел, так не обидел_", - заключил Аксютка бурсацким присловьем. - "Утро вечера мудренее..." - Эх, Аксен Иваныч, - сказал ему Ipse, как бы отвечая его мыслям, - воззри на птицы небесные: они не сеют, не жнут, не собирают в житницы, но отец небесный питает их. - Аминь! - сказал Аксютка и решился продолжать свои проделки с Лобовым. Еще не утих гомерический хохот бурсы, как вошел в класс лакей инспектора и спросил: - Где дежурный старшой? - Здесь, - отвечал старшой. - _Тебя_ инспектор зовет. Лакей ушел. Сразу по всем головам прошла одна и та же мысль: верно, Цепка нажаловался инспектору на Аксютку, у которого уже дрожали от предчувствия беды поджилки, но и, кроме его, многие струхнули, потому что многие принимали участие в скандале. Старшой застегнулся на все пуговицы и отправился к инспектору не без внутреннего трепета, потому что в его дежурство случилась эта милая шутка веселых бурсачков. На класс напало уныние. Минуты еле тянулись в ожидании дежурного. Наконец он явился. Его встретило мертвое молчание. Дежурный окинул взором класс. Все ждали. - Женихи! - крикнул он. У всех отлегло от сердца. - Женихи? - отвечали ему. Класс наполнился радостным ропотом. Туман с физиономий исчез, по ним пробежала светлая полоса. Все приподняли головы. У всех была одна мысль: "среди нас есть женихи, значит, мы не мальчики, а народ самостоятельный". Но что сделалось с Камчаткой? Там воодушевленный говор, потому что настал час торжества, час величия Камчатки. Взоры всех были обращены в эту счастливую страну. Полно азбуке учиться, Букварем башку ломать! Не пора ли нам жениться, В печку книги побросать? Шум усиливался. - Тише! - крикнул цензор. В классе несколько стихло. - Кто женихи? Вышли Васенда, Азинус, Ерра-Кокста, Рябчик. - И я жених. - С этими словами присоединился к ним Аксютка. Класс захохотал. Ipse от восторга вертел хвостом халата. - Никого больше? Больше никого не оказалось. - Женихи к инспектору!.. живо! Все пятеро отправились к инспектору. Класс, глядя на Аксютку, который с уморительными гримасами подпрыгивал и бил себя по бедрам, весело смеялся. Когда женихи скрылись за дверями, класс наполнился сильным говором, точно на рыночной площади торг во всем разгаре. Но это не был тот бесшабашный гвалт, когда бурсаки тянули _холодно_ или дули _разноголосицу_: он скорее походил на тот шум, который наполнял класс во время получения билетов на каникулы. В Камчатке же шло положительное ликование - она высылала от себя женихов, героев дня. Событие во всех головах поднимало мечты: "когда-нибудь и мы освободимся от бурсы". От двенадцатилетнего мальчика до двадцатидвухгодовалого парня, от последнего лентяя до первого ученика - все думали одну радостную думу. Все училище было охвачено трепетом. Бог весть каким образом магическое слово "женихи" быстрее ласточки облетело по всем классам, сладостно волнуя бурсацкие души. Урок нейдет на ум, книги в партах, ученики сбились в кучки, и цензор снисходителен на этот раз - не разгоняет их. Все сразу почему-то вспомнили свою родину, дом, отца с матерью, братьев с сестрами. Самые молодые бурсачки, и те рассуждают о невестах, о женитьбе, о поповских и дьяческих местах и доходах, о славленьи и т.п. Многие толкуют о дне исключения их: кто собирается в дьячки, кто в послушники, кто в чиновники, а кто так и в военную службу. Женихи вернулись от инспектора. - Ну что? - спрашивали их с любопытством. - Везет ли, Аксен Иваныч? - говорил Ipse. - Вот тебе - читай. Ipse взял из рук Аксютки осьмушку исписанной бумаги и начал по ней читать громко: БИЛЕТ Ученик Аксен Иванов уволен в город для свидания со своею невестою Ириною Вознесенскою, 18... года 23 октября, с 4 часов пополудни до 9 часов вечера. Далее следовала подпись инспектора. - Браво, Аксютка! - кричали товарищи. У Васенды и Азинуса были такие же билеты. Но остальные два претендента пробирались на священные парты Камчатки с унылым и понуренным видом. - Вы что? - Их сначала будут румянить и уж потом на смотрины. Раздался смех. Униженные и оскорбленные, усевшись на место, положили с отчаянием свои победные головы на руки. - Этому, - пояснял Аксютка, указывая на великовозрастного бурсака, - инспектор сказал: "Я тебя замечал в нетрезвом виде - какой же из тебя выйдет муж?.. Нет, вместо свадьбы устрою тебе баню". - Поздравьте, господа, - дополнил Аксютка, - молодых с законным браком. Хохот. - А этому, - говорил Аксютка, указывая на другого отверженного жениха, - оказалось всего четырнадцать лет. - Вот так жених! - Смазь ему, ребята! - Салазки жениху! Несчастного окончательно унизили и оскорбили широчайшей смазью и беспощадными салазками. В другое время он протестовал бы, но теперь стыдно было, что он, четырнадцатилетний мальчик, задумал _брачиться_ с тридцатидвухлетней древностью. Кроме того, его мучил страх грядущих румян. С горя, стыда и страха он заплакал. К нему подошел Тавля, приподнял его голову, ущемил двумя перстами нос жениха и потянул через парту. - У-у-у - затянул он. Класс захохотал. - Молокосос! Тавля после того еще надрал ему уши. Бедняга рыдал, но от стыда не решился просить пощады. С той поры его прозвали "мозглым женихом". Он в тот же вечер ударился в беги. Когда будем говорить о бегунах бурсы, расскажем и о его похождениях. Около женихов были шум и толкотня. Расспрашивали о приходе, о невесте, о доходах, давали советы и снаряжали на завтрашний день к невесте. Общая внимательность и предупредительность показывали то напряженное состояние духа учеников, в котором они находились. Это выразилось тем, что товарищи охотно предлагали женихам кто новенький сюртучок, кто брюки, кто жилет, даже сапоги и белье. Азинус на другой день сбросил с себя тиковый халат и дырявые сапоги, у которых вместо подметок были привязаны дощечки деревянные, и явился франтом хоть куда. Все это напоминает нам тех беглых арестантов, которых г.Достоевский изобразил в "Мертвом доме". Как там товарищи радовались за освободившихся от каторги, так и здесь радовались за освободившихся от бурсы. Вечер закончился блистательным скандалом. Тавля женился на Катьке. Достали свеч, купили пряников и леденцов, выбрали поезжан и поехали за Катькой в Камчатку. Здесь невеста, недурной мальчик лет четырнадцати, сидела одетая во что-то вроде импровизированного капота; голова была повязана платком по-бабьи, щеки ее были нарумянены линючей красной бумажкой от леденца. Поезжане, наряженные мужчинами и бабами, вместе с Тавлей отправились к невесте, а от ней к печке, которую Тавля заставил принять на себя роль церкви. Явились попы, дьяконы и дьяки, зажгли свечи, началось венчанье с пением "Исаие, ликуй!". Гороблагодатский _отломал апостол_, закричав во всю глотку на конце: "А жена да боится своего мужа". Тавля поцеловал у печки богом данную ему сожительницу. После того поезд направился опять в Камчатку, где и начался великий пир и столованье. Здесь гостям подавались леденцы, пряники, толокно, моченый горох, и даже часть украденного Аксюткою хлеба шла в угощение поезжан и молодых. Поднялись пляски и пенье. В конец занятных часов появилась и святая мать, сивуха. На другой день через фискалов все известно было инспектору, и последовало румяненье тех мест, откуда у бурсаков растут ноги. На другой день у Васенды, Азинуса и Аксютки были действительные смотрины. Васенда, как человек положительный и практический, нашел невыгодным закрепленное место, приданое и обязательства, а невесту чересчур заматоревшею во днех своих, на вид рябою, длинною и черствою. Он решился остаться в Камчатке до лучшей суженой. Азинус, по безалаберности своего характера, а отчасти потому, что ему надоела и опротивела бурса, махнув на все рукою, решился вступить в законный брак с дамою, которая была старше его по крайней мере десятью годами. Впоследствии из него вышел мерзейший муж, а из его супруги того же достоинства баба. Аксютка вовсе и не думал жениться. Он отправился на смотрины единственно из желанья потешиться, поесть у невесты, стянуть что-нибудь и погулять вне училища, на свободе. Он украл у "нареченной" шелковый платок и три медных гривны. Один из женихов, как мы уже видели, удрал из училища и теперь состоял в бегах. Пятый жених на другой день получил от инспектора румяны, то есть блистательную порку. БЕГУНЫ И СПАСЕННЫЕ БУРСЫ. ОЧЕРК ЧЕТВЕРТЫЙ Главное действующее лицо настоящего очерка Карась. Что это за рыба? Карась был довольно самолюбивая рыба. Два его брата, уже бурсаки, смотрели на него как на _маленького_, не допускали его не только в сериозные, по их понятию, предприятия, но даже и в простые игры, и именно на том основании, что он _не ел еще семинарской каши_, а между тем он слышал иногда от них рассказы о разного рода играх бурсаков, о бурсацких богатырях, их похождениях, проделках с начальством - рассказы, которые казались ему очень привлекательны: все это породило в нем страстное желание как можно скорее, всецело, по самые уши окунуться в болото бурсацкой жизни. Настал давно ожидаемый им день. Сняли с Карася детскую рубашонку и вместо ее надели сюртучок - с той минуты он почувствовал себя годом старше; он имел уже _свою_ кровать, _свой_ сундук, _свои_ книжки - это еще прибавило ему росту; дали ему на булки двадцать копеек, капитал, редко бывавший в его руках, - тогда карасиная гордость сделалась непомерна. Пришел час расставания с родным домом: помолились богу, благословили Карася, у матери слезы на глазах, отец сериозен, сестренки задумались, - лишь Карась радуется и скачет, как сумасшедший, он блаженствует от той мысли, что еще несколько минут - и он будет бурсак, бурсак с головы до ног, вдоль и поперек. Карася отвели в бурсу. Здесь он простился с отцом очень невнимательно. Ему хотелось поскорее присоединиться к ученикам, которые играли на большом дворе бурсы в _лапту, касло, отскок, свайку, рай и ад, казаки-разбойники, краденую палочку_ и т.п. Долго не думая, он по уходе отца отправился на двор, где и присоединился к кучке бурсачков, игравших в _рай и ад_, то есть скакавших на одной ноге среди начерченной на земле фигуры, причем носком сапога они выбивали из разных ее отделений камешек... "Это очень весело", - подумал Карась. Но в то же время он услышал насмешливый голос: - _Новичок_! - _Городской_! - прибавил кто-то. - _Маменькин сынок_! "О ком это?" - думал Карась. Его щипнули. "Обо мне", - решил он. Сердце его замерло от предчувствия чего-то нехорошего... - Смазь новичку! "О ком это?" - думал Карась. На него налетел довольно взрослый бурсак и схватил его лицо в свою грязную пясть. Карась вовсе не ожидал такого приветствия. Он озлился, но не ему, поступившему в училище на десятом году, было бороться с здоровыми бурсаками. Однако Карась не обратил внимания на свое слабосилие. Он размахнулся ногою и ударил ею своего обидчика в живот. Бурсак застонал и хотел дать трепку Карасю, но Карась ударился в беги. - Ай да новичок! - слышал он сзади себя одобрение. "Вона - еще хвалят!" - думал утекающий Карась. В пять часов вечера братья отвели Карася во второй приходский класс, где он и водворился на задней парте и скоро познакомился со своим соседом, которого звали _Жирбасом_. - Ты будешь учить урок? - спросил Жирбас. - Буду. - Зачем? - А учитель спросит? - Быть может, и не спросит. - Так разве не учить? - Не стоит. - И не буду же учить. Так Карась начал свое духовное образование. Однако же чем развлечься? - впереди предстояли еще три учебных часа. - Что ж мы будем делать? - спросил Карась. - Давай играть в _трубочисты_. - Ладно. Но лишь только Жирбас стал загадывать, пряча грифель, подходит к Карасю какая-то каналья и, показывая ему небольшую склянку, говорит: - Хочешь, _посажу тебя в эту бутылочку_? - В эту?.. Каким образом?.. - Да уж будешь сидеть... хочешь? - Шутишь, брат!.. Ну-ка, сади! - Вот тебе шапка - трись ею... - И буду сидеть в бутылочке? - Будешь. Карась берет поданную ему шапку и начинает очень усердно тереться тою шапкой. - Входишь в бутылочку, лезешь, - говорили окружающие Карася товарищи, а сами хохотали. - Чего вам смешно? - спрашивал глупый Карась. - Довольно! - говорят ему. - Сел в бутылочку. - Как так? - спрашивает Карась, отнимая от лица шапку. Раздался дружный веселый смех... - Где же я в бутылочке? - Данте ему зеркальце. Подали зеркало. Заглянув в него, Карась не узнал своей рожицы: вся она была черна, как у трубочиста. Только тут Карась смекнул, что шапка, которою он терся, была вымазана сажею и ее трудно было приметить на черном сукне. Карасю было досадно и стыдно. Сам выпачкался, - говорили ему. - Не на кого и жаловаться... - Фис