д. Он стрелял дичь, ловил рыбу, плавал, тренировался и вместе с тем готовился в университет. И он стоял на верном пути. Он мог его избрать потому, что миллионы отца сделали его хозяином жизни. Деньги были для него всегда только средством. Он не умалял, но и не преувеличивал их значения. Он только покупал на них все, что ему было нужно. -- Странная разновидность мотовства, я ничего подобного не встречал! -- заметил мистер Крокетт, показывая остальным опекунам представленный Диком годовой отчет. -- Шестнадцать тысяч долларов ушло на учение, причем он сюда включил все расходы: стоимость железнодорожных билетов, чаевых, порох и патроны для преподавателей. -- Ну, экзамены он все-таки выдержал, -- сказал мистер Слокум. -- Да, и приготовился за один год, -- проворчал мистер Дэвидсон. -- А мой внук, в то время как Дик начал готовиться, поступил в Белмонтское училище, и дай бог, если ему через два года удастся добраться до университета. -- Что ж, одно могу сказать, -- заявил мистер Крокетт, -- отныне, сколько бы мальчик ни потребовал на свои расходы, ему можно доверить какую угодно сумму. -- Теперь я сделаю маленькую передышку, -- заявил Дик своим опекунам. -- Я опять иду голова в голову со своими сверстниками, а уж насчет знания жизни -- им до меня далеко. Я встречал немало мужчин и женщин, я узнал жизнь и видел так много хорошего и дурного, высокого и ничтожного, что сам иногда не верю -- неужели это правда? Но я все видел своими глазами. Отныне я уже не буду спешить. Я догнал других и пойду ровным шагом. Главное -- не задерживаясь, переходить с курса на курс. И когда я окончу университет, мне будет всего двадцать один год. На учение денег теперь пойдет гораздо меньше, репетиторы уже не понадобятся, и можно будет тратить больше на развлечения. Мистер Дэвидсон насторожился: -- А что вы разумеете под словом "развлечения"?.. -- О, разные там студенческие общества, футбол... Не отставать же мне от других, сами понимаете. Кроме того, меня очень интересуют моторы, работающие на бензине. Я намерен построить первую в мире океанскую яхту с бензиновым двигателем... -- Еще взорветесь, -- покачал головой мистер Крокетт. -- Все это вздор, все теперь помешались на бензине. -- Нет, не взорвусь, я приму меры, -- ответил Дик, -- а для этого нужны эксперименты и деньги, и потому я прошу выдать мне новую чековую книжку, на тех же правах, что и раньше. ГЛАВА ШЕСТАЯ В университете Дик Форрест ничем не выделялся, разве только тем, что пропустил на первом курсе больше лекций, чем другие студенты. Но лекции, которые он пропускал, были ему не нужны, и он знал это. Преподаватели, подготовляя его к вступительным экзаменам, прошли с ним вперед также и большую часть первого курса. Между прочим, он организовал футбольную команду первокурсников, впрочем, такую слабую, что ее побеждали все, кому не лень. Все же Дик работал, хотя это и не было заметно. Он много читал, и читал с толком; и когда летом он отправился на своей океанской яхте в экскурсию, то пригласил с собой не компанию веселых сверстников, а профессоров литературы, права, истории и философии с их семьями. В университете долго потом вспоминали об этой "ученой" поездке. Профессора, вернувшись, рассказывали, что провели время чрезвычайно приятно. Дик вынес из этого путешествия более широкое представление о ряде научных дисциплин, чем если бы слушал из года в год университетские курсы. А то, что он опять сэкономил на этом время, дало ему возможность по-прежнему пропускать многие лекции и усиленно заниматься в лабораториях. Не пренебрегал он и чисто студенческими развлечениями. Профессорские вдовы усиленно за ним ухаживали, профессорские дочки влюблялись в него; он был неутомимым танцором, не пропустил ни одного студенческого сборища, ни одной товарищеской пирушки, объехал все побережье с клубом банджо и мандолинистов. И все-таки он не блистал никакими особыми талантами, ничем среди других не выделялся. Четыре-пять товарищей играли на мандолине и на банджо искуснее его и с десяток танцевали лучше. На втором курсе он помог своей футбольной команде одержать победу, считался хорошим, надежным игроком, но и только. Ему ни разу не удавалось пройти с мячом всю длину поля, хотя он видел, что голубые с золотом лезут из кожи и трибуны неистовствуют. Победу ему удалось одержать лишь в конце мучительно трудного матча, в грязи, под дождем, когда кончился уже второй полутайм, -- тогда только голубые с золотом попросили Форреста бить в центр, и бить крепко. Да, он никогда и ни в чем не достигал совершенства. Верзила Чарли Эверсон всегда мог перепить его. Гаррисон Джексон кидал молот дальше его по меньшей мере на двадцать футов. Каррузерс побеждал его в боксе. Энсон Бардж клал его на обе лопатки два раза из трех -- правда, с большим трудом. В английском сочинении пятая часть курса была сильнее его. Эдлин, русский еврей, победил его в диспуте на тему: "Собственность есть кража". Шульц и Дебрэ опередили его и весь курс в высшей математике, а японец Отсуки несравненно лучше усваивал химию. Но если Дик Форрест ничем не выделялся, то он ни в чем и не отставал от товарищей. Не обладая особой силой, он никогда не выказывал слабости или неуверенности. Однажды Дик заявил своим опекунам, восхищенным его неизменным прилежанием и благонравием и возмечтавшим, что его ждет великое будущее: -- Ничего особенного я не достигну. Буду просто всесторонне образованным человеком. Мне ведь и незачем быть специалистом. Оставив мне деньги, отец освободил меня от этой необходимости. Да я и не мог бы стать специалистом, даже если бы захотел. Это не по мне! Итак, строй его ума был столь ясен, что определял весь строй его жизни. Он ничем чрезмерно не увлекался. Это был редкий образец среднего, нормального, уравновешенного и всесторонне развитого человека. Когда мистер Дэвидсон в присутствии своих коллег высказал удовольствие по поводу того, что Дик, вернувшись домой, больше не совершает никаких безрассудств, Дик ответил: -- О, я могу держать себя в руках, если захочу. -- Да, -- торжественно отозвался мистер Слокум. -- Это вышло очень удачно, что вы так рано перебесились и умеете владеть собой. Дик хитро посмотрел на него. -- Ну, -- сказал он, -- это детское приключение не в счет. Я еще и не начинал беситься. Вот увидите, что будет, когда я начну! Знаете вы киплинговскую "Песнь Диего Вальдеса"? Если позволите, я вам кое-что процитирую из нее. Дело в том, что Диего Вальдес получил, как и я, большое наследство. Ему предстояло сделаться верховным адмиралом Испании -- и некогда было беситься. Он был силен и молод, но слишком торопился стать взрослым, -- безумец воображал, что сила и молодость останутся при нем навсегда и что, лишь сделавшись адмиралом, он получит право наслаждаться радостями жизни. И всегда он потом вспоминал: На юге, на юге, за тысячи миль, Друг с другом мы там побратались, Мы жемчуг скупали у островитян, Годами по морю шатались. Каких тогда не было в мире чудес! В какие мы плавали дали! В те дни был неведом великий Вальдес, Но все моряки меня знали. Когда в тайниках попадалось вино, Мы вместе вино это пили, А если добыча в пути нас ждала, Добычу по-братски делили. Мы прятали меж островов корабли, Уйдя от коварной погони, На перекатах и мелях гребли, -- К веслу прикипали ладони. Мы днища смолили, костры разведя, В огне обжигали мы кили, На мачтах вздымали простреленный флаг И снова в поход уходили. Как в белые гребни бушующих вод Врезается якорь с размаха, Так мы, капитаны, вперед и вперед Летели, не ведая страха! О, где мы снимали и шпагу и шлем? В каких пировали тавернах? Где наших нежданных набегов гроза? Удары клинков наших верных? О, в знойной пустыне холодный родник! О, хлеба последняя корка! О, буйного ястреба яростный крик! О, смерть, стерегущая зорко! Как девушки грезят и ждут жениха, Тоскуют по прошлому вдовы, Как узник на синее небо в окно Глядит, проклиная оковы, -- Так сетую я, поседевший моряк: Все снятся мне юг и лагуны, Былые походы, простреленный флаг И сам я -- отважный и юный! Вы, трое почтенных людей, поймите его, поймите так, как понял я! Послушайте, что он говорит дальше: Я думал -- и сила, и радость, и хмель С годами взыграют все краше, Увы, я бесславно весну упустил, Я выплеснул брагу из чаши! Увы, по решенью коварных небес Отмечен я жребием черным, -- Я, вольный бродяга Диего Вальдес, Зовусь адмиралом верховным! -- Слушайте, опекуны мои! -- вскричал Дик, и лицо его запылало. -- Не забывайте ни на миг, что жажда моя вовсе не утолена. Нет, я весь горю. Но я сдерживаюсь. Не воображайте, что я ледышка, только потому, что веду себя, как полагается пай-мальчику, пока он учится, я молод. Жизнь во мне кипит. Я полон непочатых сил. Но я не повторю ошибки, которую делают другие. Я держу себя в руках. Я не накинусь на первую попавшуюся приманку. А пока я готовлюсь. Но своего не упущу. И не расплескаю чаши, а выпью ее до дна. Я не собираюсь, как Диего Вальдес, оплакивать упущенную молодость: О, если б по-прежнему ветер подул, По-прежнему волны вскипели, Смолили бы днища друзья вкруг костров И песни разгульные пели! О, в знойной пустыне холодный родник! О, хлеба последняя корка! О, буйного ястреба яростный крик! О, смерть, стерегущая зорко! [3]. Слушайте, опекуны мои! Знаете вы, каково это -- ударить врага, дать ему по челюсти и видеть, как он падает, холодея? Вот каких чувств я хочу. И я хочу любить, и целовать, и безумствовать в избытке молодости и сил. Я хочу изведать счастье и разгул в молодые годы, но не теперь, -- я еще слишком юн. А пока я учусь и играю в футбол, готовлюсь к той минуте, когда смогу дать себе волю, -- и уж тут я возьму свое! И не промахнусь! О, поверьте мне, я не всегда сплю спокойно по ночам! -- То есть? -- испуганно спросил мистер Крокетт. -- Вот именно. Я как раз об этом и говорю. Я еще держу себя в узде, я еще не начал, но если начну, тогда берегитесь... -- А вы "начнете", когда окончите университет? Странный юноша покачал головой. -- После университета я поступлю по крайней мере на год в сельскохозяйственный институт. У меня, видите ли, появился конек -- это сельское хозяйство. Мне хочется... хочется что-нибудь создать. Мой отец наживал, но ничего не создал. И вы все тоже. Вы захватили новую страну и только собирали денежки, как матросы вытряхивают самородки из мха, наткнувшись на девственную россыпь... -- Я, кажется, кое-что смыслю, дружок, в сельском хозяйстве Калифорнии, -- обиженным тоном прервал его мистер Крокетт. -- Наверное, смыслите, но вы ничего не создали, вы -- что поделаешь, факты остаются фактами, -- вы... скорее разрушали. Вы были удачливыми фермерами. Ведь как вы действовали? Брали, например, в долине реки Сакраменто сорок тысяч акров лучшей, роскошнейшей земли и сеяли на ней из года в год пшеницу. О многопольной системе вы и понятия не имели. Вы понятия не имели, что такое севооборот. Солому жгли. Чернозем истощали. Вы вспахивали землю на глубину каких-нибудь четырех дюймов и оставляли нетронутым лежащий под ними грунт, жесткий, как камень. Вы истощили этот тонкий слой в четыре дюйма, а теперь не можете даже собрать с него на семена. Да, вы разрушали. Так делал мой отец, так делали все. А я вот возьму отцовские деньги и буду на них созидать. Накуплю этой истощенной пшеницей земли, -- ее можно приобрести за бесценок, -- все переворошу и буду в конце концов получать с нее больше, чем получали вы, когда только что взялись за нее! Приблизилось время окончания курса, и мистер Крокетт вспомнил об испугавшем опекунов намерении Дика начать "беситься". -- Теперь уже скоро, -- последовал ответ, -- вот только окончу сельскохозяйственный институт; тогда я куплю землю, скот, инвентарь и создам поместье, настоящее поместье. А потом уеду. И уж тут держись! -- А какой величины имение хотите вы приобрести для начала? -- спросил мистер Дэвидсон. -- Может быть, в пятьдесят тысяч акров, а может быть, и в пятьсот тысяч, как выйдет. Я хочу добиться максимальной выгоды. Калифорния -- это, в сущности, еще не заселенная страна. Земля, которая идет сейчас по десять долларов за акр, будет стоить через пятнадцать лет не меньше пятидесяти, а та, которую я куплю по пятьдесят, будет стоить пятьсот, и я для этого пальцем не пошевельну. -- Но ведь полмиллиона акров по десять долларов -- это пять миллионов, -- с тревогой заметил мистер Крокетт. -- А по пятьдесят -- так и все двадцать пять, -- рассмеялся Дик. Опекуны в душе не верили в его обещанные безумства. Конечно, он может потерять часть своего состояния, вводя все эти сельскохозяйственные новшества, но чтобы он мог закутить после стольких лет воздержания, казалось им просто невероятным. Дик окончил курс без всякого блеска. Он был двадцать восьмым и ничем не поразил университетский мир. Его главной заслугой оказалась та стойкость, с какой он выдерживал осаду очень многих милых девиц и их мамаш, и та победа, которую он помог одержать футбольной команде своего университета над стэнфордцами, -- впервые за пять лет. Это происходило в те времена, когда о высокооплачиваемых инструкторах еще и не слыхали и особенно ценились хорошие игроки. Но для Дика на первом плане стояли интересы всей команды, поэтому в Благодарственный день голубые с золотом торжественно шествовали по всему СанФранциско, празднуя свою славную победу над гораздо более сильными стэнфордцами. В сельскохозяйственном институте Дик совсем не посещал лекций и весь отдался лабораторной работе. Он приглашал преподавателей к себе и истратил пропасть денег на них и на разъезды с ними по Калифорнии. Жак Рибо, считавшийся одним из мировых авторитетов по агрономической химии и получавший во Франции две тысячи долларов в год, перебрался в Калифорнийский университет, прельстившись окладом в шесть тысяч; потом перешел на службу к владельцам сахарных плантаций на Гавайских островах на десять тысяч; и наконец соблазненный пятнадцатью тысячами, которые ему предложил Дик Форрест, и перспективой жить в более умеренном и приятном климате Калифорнии, заключил с ним контракт на пять лет. Господа Крокетт, Слокум и Дэвидсон в ужасе воздели руки, решив, что это и есть обещанное Диком безрассудство. Но это было только своего рода повторение пройденного. Дик переманил к себе с помощью чудовищного оклада лучшего специалиста по скотоводству, состоявшего на службе у правительства, таким же предосудительным способом отнял у университета штата Небраска прославленного специалиста по молочному хозяйству и наконец нанес удар декану сельскохозяйственного института при Калифорнийском университете, отняв у него профессора Нирденхаммера, мага и волшебника в вопросах фермерского хозяйства. -- Дешево, поверьте мне, дешево, -- уверял Дик своих опекунов. -- Неужели вам было бы приятнее, если бы я вместо профессоров покупал лошадей и актрис? Вся беда в том, что вы, господа, не понимаете, как это выгодно -- покупать чужие мозги. А я понимаю. Это моя специальность. И я буду на этом зарабатывать деньги, а главное -- у меня вырастет десять колосьев там, где у вас и одного бы не выросло, ибо свою землю вы ограбили. После этого опекунам, конечно, трудно было поверить, что он пустится во всякие авантюры, будет "рисковать и целовать", а мужчинам давать в зубы. -- Еще год... -- предупреждал, он их, погруженный в книги по агрономической химии, почвоведению и сельскому хозяйству и занятый постоянными разъездами по Калифорнии со всей своей свитой высокооплачиваемых экспертов. Опекуны боялись только, что, когда Дик достигнет совершеннолетия и сам будет распоряжаться своим состоянием, отцовские миллионы быстро начнут таять, уходя на всякие нелепые сельскохозяйственные затеи. Как раз в день, когда ему исполнился двадцать один год, была совершена купчая на огромное ранчо; оно простиралось к западу от реки Сакраменто вплоть до вершин тянувшейся там горной цепи. -- Невероятно дорого, -- сказал мистер Крокетт. -- Наоборот, невероятно дешево, -- возразил Дик. -- Вы бы видели, какие я получил сведения о качестве почвы! И об источниках! Послушайте, опекуны мои, что я вам спою! Я сам и песня и певец! И он запел тем своеобразным вибрирующим фальцетом, каким обычно поют североамериканские индейцы, эскимосы и монголы: Ху-тим йо-ким кой-оди! Уи-хи йан-нинг кой-о-ди! Ло-хи йан-нинг кой-о-ди! Ио-хо най-ни, хал-юдом йо най, йо-хо, най-ним! -- Ну, музыка моего сочинения, -- смущенно пробормотал он, -- я пою так, как, мне кажется, эта песня должна была звучать. Видите ли, нет ни одного человека, который бы слышал, как ее поют. Нишинамы получили ее от майду, а те от канкау, которые и сочинили ее. Но все эти племена вымерли. А угодья их остались. Вы истощили эти земли, мистер Крокетт, вашей хищнической системой земледелия. Песню эту я нашел в одном этнологическом отчете, помещенном в третьем томе "Обзора географии и геологии Тихоокеанского побережья Соединенных Штатов". Вождь по имени Багряное Облако, сошедший с неба в первое утро мира, спел эту песню звездам и горным цветам. А теперь я спою ее вам по-английски. Он опять запел фальцетом, подражая индейцам, и голос его был полон весеннего, ликующего торжества; он хлопал себя по бедрам и притопывал в такт песне. Дик пел: Желуди падают с неба! Я сажаю маленький желудь в долине! Я сажаю большой желудь в долине! Я расту, я -- желудь темного дуба, я даю ростки! Имя Дика Форреста все чаще упоминалось в газетах. Он сразу стал знаменит, ибо первый в Калифорнии заплатил за одного производителя пять тысяч гиней. Его специалист-скотовод, которого ему удалось сманить у правительства, перебил у английских Ротшильдов и приобрел для фермы Форреста великолепное животное, вскоре ставшее известным под именем Каприз Форреста. -- Пусть смеются, -- говорил Дик своим опекунам. -- Я выписал сорок маток. В первый же год этот бык вернет мне половину своей стоимости. Он станет отцом, дедом и прадедом целого потомства, и калифорнийцы будут отрывать у меня с руками его детей и внуков по три и даже по пять тысяч долларов за голову. В эти первые месяцы своего совершеннолетия Дик Форрест натворил еще ряд таких же безрассудств. Но самым непостижимым оказалось последнее, когда он, вложив столько миллионов в свои сельскохозяйственные предприятия, вдруг передал все дело специалистам, поручив им вести и развивать его дальше по намеченному плану, установил между ними взаимный надзор, чтобы они не слишком зарывались, а затем купил себе билет на остров Таити и уехал, чтобы пожить как ему вздумается. Изредка до опекунов доходили вести о нем. Он вдруг оказался владельцем и капитаном четырехмачтового угольщика, который шел под английским флагом и вез уголь из Ньюкасла. Они узнали об этом потому, что им пришлось заплатить за покупку судна, а также потому, что имя Форреста, хозяина судна, было упомянуто в газетах в связи с тем, что он спас жизнь пассажирам с потерпевшего кораблекрушение "Ориона"; кроме того, они же получили страховку, когда судно Форреста погибло почти со всей командой во время свирепого урагана у берегов островов Фиджи. В 1896 году он оказался в Клондайке. В 1897 году -- на Камчатке, где заболел цингой. Затем неожиданно появился под американским флагом на Филиппинах. Однажды -- они так и -- не узнали, как и почему, -- он стал владельцем обветшавшего пассажирского парохода, давно вычеркнутого из списков Ллойда и теперь плававшего под флагом Сиама. Время от времени между ними и Форрестом завязывалась деловая переписка, -- он писал им из многих сказочных гаваней сказочных морей. Был и такой случай, когда им пришлось ходатайствовать перед правительством штата, чтобы оно оказало давление на Вашингтон и вызволило Дика из какой-то запутанной истории в России; впрочем, о ней в печать не проникло ни одной строчки, но она вызвала злорадное ликование во всех европейских министерствах. Потом они случайно узнали, что он лежит раненый в Мэйфкинге; потом, что он перенес в Гваякиле желтую лихорадку и что его судили в Нью-Йорке за безжалостное обращение с матросами в открытом море. Газеты трижды печатали извещение о его смерти: один раз он будто бы умер, сражаясь в Мексике, и два раза -- казнен в Венесуэле. После всех этих ложных слухов и тревог опекуны решили больше не волноваться; они уже спокойно принимали вести о том, что он будто бы переплыл Желтое море на сампане, и что он умер от бери-бери, и что в числе русских военнопленных взят японцами под Мукденом и теперь" находится в японской военной тюрьме... Только раз еще вызвал он их волнение, когда, верный своему обещанию, нагулявшись по свету, вернулся домой и привез с собой жену. Ему было тогда тридцать лет, он женился на ней, по его словам, несколько лет назад, и, как потом оказалось, все три опекуна знали ее раньше. Ее отец потерял все свое состояние после нашумевшей катастрофы в рудниках Лос-Кокос в Чихуахуа, когда правительство изъяло серебро из обращения. Мистер Слокум тоже потерял тогда восемьсот тысяч. Мистер Дэвидсон выкачал миллион из "Последней заявки" -- высохшего русла реки в Амадорском округе, а отец ее -- восемь миллионов. Мистер Крокетт еще юношей "выскребал" с ее отцом дно реки Мерсед, был его шафером, когда он женился на ее матери, и в Грантс-Пассе играл в покер с ним и с лейтенантом Грантом [4]: запад знал тогда об этом человеке лишь то, что он успешно сражается с индейцами и очень плохо играет в покер. А теперь Дик Форрест женился на дочери Филиппа Дестена! Тут нечего было желать ему счастья. Тут можно было, наоборот, только доказывать, что он еще не понимает, какое счастье ему послала судьба. Опекуны простили Дику все его грехи и безрассудства. Женился он удачно и наконец-то поступил вполне благоразумно. Мало того, он поступил гениально. Паола Дестен! Дочь Филиппа Дестена! Кровь Дестенов! Союз Дестенов и Форрестов! Это искупало все! И престарелые товарищи Форреста и Дестена, некогда пережившие с ними, теперь уже ушедшими, золотые дни прошлого, заговорили с Диком даже сурово. Они напомнили ему о высокой ценности доставшегося ему сокровища, об обязательствах, которые на него накладывает такой брак, и обо всех прекрасных традициях и добродетелях Дестенов и Форрестов; они наговорили ему столько, что в конце концов Дик рассмеялся и прервал их, заявив, что они рассуждают, как коннозаводчики или чудаки, помешанные на евгенике. И это была чистейшая правда, хотя им такое заявление и не доставило удовольствия. Достаточно было того, что он женился на девушке из рода Дестенов, и они одобрили и план Большого дома и все связанные с этим сметы. Благодаря Паоле Дестен они на этот раз признали, что его траты благоразумны и целесообразны. Что же до его сельскохозяйственных затей, то, поскольку рудники "Группы Харвест." процветают, -- пусть забавляется! Он имел полное право разрешить себе кое-какие причуды. Все же мистер Слокум заявил: -- Платить двадцать пять тысяч за рабочего жеребца -- это безумие. Потому что рабочая лошадь -- это рабочая лошадь. Я еще понимаю, если бы вы купили скакового жеребца... ГЛАВА СЕДЬМАЯ В это время как Дик Форрест просматривал выпущенную штатом Айова брошюру о свиной холере, с дальнего конца двора в открытое окно стали доноситься звуки, говорившие о пробуждении той, которая смеялась в рамке над его постелью и всего лишь несколько часов тому назад оставила на полу его спальни свой розовый кружевной чепчик, подобранный заботливым слугой. Дик слышал ее голос, ибо просыпалась она с песней, точно птичка. Она пела, и ее звонкие трели вырывались то из одного, то из другого окна и звучали по всему ее длинному флигелю. Он услышал затем ее голос в садике посреди двора, но она вдруг прекратила пение, чтобы побранить своего щенка колли", соблазнившегося мелькавшими в бассейне фонтана японскими оранжевокрасными веерохвостками с пестрыми плавниками. Форрест обрадовался пробуждению жены; это удовольствие было для него всегда новым, и хотя он сам вставал много раньше. Большой дом казался ему не совсем проснувшимся, пока через двор не доносилась утренняя песнь Паолы. Но, испытав радость от ее пробуждения. Дик, как обычно, тут же забыл о жене, -- его поглотили дела. Он снова погрузился в цифровые данные о вспышке свиной холеры в Айове, и Паола исчезла из его сознания. -- С добрым утром, веселый Дик! -- приветствовал его через некоторое время всегда сладостный для его слуха голос, и Паола впорхнула к нему в легком утреннем кимоно, стройная и живая, обвила его шею рукой и уселась на услужливо подставленное им колено. Форрест прижал ее к себе, показывая, что весьма дорожит ее присутствием и близостью, хотя его взгляд еще с полминуты не отрывался от выводов, сделанных профессором Кенили относительно свиной холеры и опытов, произведенных на ферме Саймона Джонса в Вашингтоне, штат Айова. -- Вот вы как! -- возмутилась она. -- Вам слишком везет, сударь! Вы пресытились счастьем! К вам пришла ваша жена, ваш мальчик, ваша "маленькая гордая луна", а вы ей даже не сказали: "С добрым утром, милый мальчик, был ли ваш сон тих и сладок?" Дик оторвался от цифр, приведенных профессором Кенили, крепко прижал к себе жену, поцеловал ее, но указательным пальцем правой руки упорно придерживал нужное место в брошюре. Однако после ее слов он уже не спросил, как хотел раньше, хорошо ли она спала после того, как оставила свой чепчик возле его постели. Он захлопнул брошюру, продолжая придерживать пальцем страницу, и обеими руками обнял Паолу. -- О! О! Послушай! -- закричала она вдруг. -- Слышишь? В открытые окна доносились певучие зовы перепелов. Затрепетав, она прижалась к нему, -- ее радовали эти мелодичные звуки. -- Начинается токование, -- сказал он. -- Значит, весна! -- воскликнула Паола. -- И знак, что будет хорошая погода. -- И любовь! -- Да, и птицы будут вить гнезда, нести яйца, -- засмеялся Дик. -- Никогда я так не чувствовал плодородие мира, как сегодня, -- продолжал он. -- Леди Айлтон принесла одиннадцать поросят. Ангорских коз тоже сегодня пригнали с гор, им пора котиться. Ты бы видела их! И дикие канарейки бог знает сколько времени обсуждают во дворе свои брачные дела: можно подумать, что какой-нибудь поклонник свободной любви пытается разрушить их мирное единобрачие, проповедуя всякие модные теории. Удивительно, как это их диспуты не мешали тебе спать. Вот они начали снова... Что они -- выражают сочувствие или бунтуют? Опять послышалось трепетное, тонкое щебетание канареек, но взволнованное и переходящее в пронзительный писк. Паола и Дик слушали их с восхищением, как вдруг в этот хор крошечных золотистых любовников, с внезапностью судьбы, мгновенно заглушив его и поглотив, ворвался другой звук, не менее дикий, певучий и страстный, но потрясающий своей мощью и широтой. Мужчина и женщина тотчас устремили жадные взоры через застекленные двери на дорожку, обсаженную сиренью, и, затаив дыхание, ждали, когда на ней появится огромный жеребец, -- ибо это он трубил свой любовный призыв. Все еще невидимый, он затрубил вторично, и Дик сказал: -- Я спою тебе песню, моя гордая луна. Не я сложил ее. Это песнь нашего Горца. Это он ее трубит. Слышишь, опять! И вот что он поет: "Внемлите мне! Я -- Эрос. Я попираю холмы, моим голосом полны широкие долины. Кобылицы на мирных пастбищах слышат меня и вздрагивают, ибо они знают мой голос. Травы становятся все пышнее и выше, земля жирна, и деревья полны соков. Это весна. Весна -- моя. Я царь в моем царстве весны. Кобылицы помнят мой голос, ведь он жил до них в крови их матерей. Внемлите мне! Я -- Эрос. Я попираю холмы; и, словно герольды, долины разносят мое ржание, возвещая мой приход". Паола теснее прижалась к мужу, и он крепче обнял ее; она коснулась губами его лба. Оба смотрели на дорогу, на которой вдруг, как величественное и прекрасное видение, появился Горец. Сидевший на его спине человек казался до смешного маленьким; глаза Горца, подернутые, как обычно у породистых жеребцов, синеватым блеском, горели страстью; он то опускал голову и, роняя пену, терся вздрагивавшими от волнения губами о шелковистые колени, то закидывал ее и, сотрясая воздух, бросал в небо свой властный призыв. И, почти как эхо, издалека донеслось в ответ певучее, нежное ржание. -- Это Принцесса, -- прошептала Паола. Снова Горец протрубил свой призыв, и Дик, вторя ему, запел: -- "Внемлите мне! Я -- Эрос! Я попираю холмы..." И вдруг Паола, сжатая кольцом его ласковых рук, ощутила вспышку ревности к великолепному животному, которым он так любовался. Но вспышка тут же погасла, и, чувствуя себя виноватой, она весело воскликнула: -- А теперь. Багряное Облако, спой про желудь! Дик, уже снова увлеченный брошюрой, рассеянно посмотрел на Паолу, затем опомнился и с тем же веселым азартом запел: Желуди падают с неба! Я сажаю маленький желудь в долине! Я сажаю большой желудь в долине! Я расту, я -- желудь темного дуба, я расту, расту! Пока он пел, Паола сидела, крепко прижавшись к нему, но, когда он кончил, почувствовала нетерпеливое движение его руки, все еще державшей брошюру о свиньях, и заметила быстрый взгляд, невольно скользнувший по циферблату часов на письменном столе: они показывали 11.25. И снова она попыталась удержать его, и опять в ее словах невольно прозвучал мягкий упрек. -- Ты странное, удивительное создание. Багряное Облако, -- медленно проговорила она. -- Иногда мне кажется, что ты в самом деле Багряное Облако -- сажаешь свои желуди, а потом славишь первобытную радость труда. А иногда ты представляешься мне ультрасовременным человеком, последним словом в царстве двуногих, мужчиной, для которого статистические таблицы -- это целая Троянская война, вооруженным пробирками и шприцами, при помощи которых он, как гладиатор, борется с разными таинственными микроорганизмами. Минутами я готова даже признать, что тебе следовало бы носить очки, обзавестись лысиной и что... -- И что я при своей дряхлости уже не имею права держать в объятиях женщину, -- докончил он, обнимая ее еще крепче. -- И что я всего-навсего дурацкая ученая обезьяна и не заслужил это "легкое облачко нежнорозовой пыльцы". Слушай, у меня есть план. Через несколько дней... Но он так и не досказал, в чем состоит его план: за их спиной раздалось сдержанное покашливание, и, повернув одновременно головы, они увидели Бонбрайта, помощника секретаря, с пачкой желтых листков в руке. -- Четыре телеграммы, -- сказал он смущенно. -- И мистер Блэйк находит, что две из них очень важные. Одна по поводу отправки быков в Чили... Паола медленно соскользнула с колен мужа и стала на ноги: она почувствовала, что он опять уходит от нее, возвращается к этим статистическим таблицам, накладным, секретарям и управляющим. -- Эй, Паола, -- крикнул Дик, когда она была уже в дверях. -- Я дал имя новому бою, он будет называться О-Хо. Тебе нравится? В ее ответе прозвучали нотки уныния, но она тут же улыбнулась: -- Вечно ты играешь именами наших боев... Если продолжать в этом духе, тебе скоро придется называть их: "О-Кот", "О-Конь", "О-Бык". -- Зато я никогда не позволю себе этого по отношению к моему племенному скоту, -- ответил он торжественно, хотя лукавый блеск его глаз говорил, что он шутит. -- Я не то хотела сказать, -- возразила она. -- Но ведь у языка ограниченные возможности. Зря у тебя все начинается с "О". Они оба весело рассмеялись. Паола исчезла, а через секунду Форрест, вскрыв телеграмму, погрузился в подробности отправки на скотоводческое ранчо в Чили трехсот годовалых племенных быков, по двести пятьдесят долларов каждый, франко-пароход. Все же пение Паолы, уходившей через двор в свой флигель, доставило ему, как всегда, удовольствие, -- он и не заметил, что ее голос чуть-чуть менее весел, чем обычно. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Ровно через пять минут после того, как ушла Паола, Дик покончил с телеграммами, вышел и сел в машину. С ним вместе сели Тэйер, покупатель из Айдахо, и Нэйсмит, корреспондент "Газеты скотовода". Уордмен, заведующий овцеводством, присоединился к ним возле большого загона, где было собрано несколько тысяч молодых шропширских баранов, подлежащих осмотру. Форрест молчал, считая, что разговаривать особенно не о чем, и Тэйер был этим явно огорчен, так как ему казалось, что о покупке десяти вагонов дорогого скота не мешало бы и потолковать. -- Да ведь они сами за себя говорят, -- успокоил его Дик и повернулся к Нэйсмиту, чтобы сообщить ему некоторые данные для его статьи о разведении шропширской породы в Калифорнии и на северо-западе. -- Я бы вам не советовал возиться с отбором, -- обратился Дик через несколько минут к Тэйеру. -- Они все одинаково хороши, даже "самые лучшие". Вы можете целую неделю отбирать свои десять вагонов, и они будут такие же, как если бы выбрали подряд. Спокойная уверенность Форреста в том, что сделка уже состоялась, и совершенно очевидный для Тэйера факт, что таких баранов он еще не видел, заставили его решиться, и он вместо десяти вагонов заказал двадцать. Когда они вернулись в дом, Тэйер, доигрывая с Нэйсмитом партию на бильярде, прерванную осмотром баранов, сказал своему партнеру: -- Я первый раз у Форреста. Он волшебник. Я много раз покупал и ввозил скот из Восточных Штатов, но эти бараны пленили меня. Вы заметили, что я удвоил заказ? Мои клиенты в Айдахо прямо с ума сойдут от них. Мне было поручено закупить, говоря по совести, только шесть вагонов и прибавить еще два -- по моему усмотрению. Но если каждый покупатель не удвоит своего заказа, увидев этих баранов, и если за оставшихся не поднимется форменная драка, то я в скоте ничего не понимаю. Они превосходны. И если эти бараны не вызовут переворота в Айдахо, значит, я не купец, а Форрест не скотовод. Когда, призывая к завтраку, зазвонил большой бронзовый гонг, купленный Форрестом в Корее (в него били, только если было известно, что Паола не спит). Дик вышел в большой внутренний двор и присоединился к молодежи, собравшейся около фонтана с золотыми рыбками. Берт Уэйнрайт, покорно следуя указаниям своей сестры Риты, а также Паолы и ее сестер. Льют и Эрнестины, пытался выловить сачком из бассейна необыкновенно красивую рыбку, похожую на золотистый цветок; ее размеры и цвет, а также плавники и хвост пленили Паолу, и она решила отсадить ее в особый бассейн в своем собственном внутреннем дворике. Под оживленный смех, визг и споры редкостная рыба была наконец изловлена, посажена в банку и отдана итальянцу садовнику, который ее и унес. -- Ну, что ты можешь сказать в свое оправдание? -- задорно спросила Эрнестина, когда Дик подошел к ним. -- Ничего, -- ответил он уныло. -- Имение пустеет. Завтра триста восхитительных молодых бычков отбывают в Южную Америку, а Тэйер -- вы видели его вчера вечером -- увозит с собой двадцать вагонов баранов. Одно могу сказать: я поздравляю Айдахо и Чили с таким приобретением. -- Сажай побольше желудей, -- рассмеялась Паола; она стояла, обняв своих двух сестер, и все три казались улыбающимися грациями. -- О Дик, спой твою песню про желудь, -- попросила Льют. Он покачал головой: -- Я знаю теперь песню, которая еще лучше. Но только она в божественном плане. Что в сравнении с ней и Багряное Облако и его песня! Слушайте! Маленькая девочка из беднейших кварталов Нью-Йорка первый раз попадает за город, вместе со своей воскресной школой. Она совсем маленькая. Обратите особое внимание на то, как она картавит: В плуду-иглают жолотые лыбки, И волобей чиликает на ветке. Кто научил их плавать и чиликать? Кто птичкам лазукласил глудь? Господь, господь -- он это сделал! -- Украдено, -- заявила Эрнестина, когда смех наконец умолк. -- Конечно, -- согласился Дик. -- Я нашел ее в "Фермере и скотоводе", а эта газета перепечатала песенку из "Журнала свиновода", который взял ее у "Западного юриста", а "Западный юрист" взял ее из "Голоса общества", "Голос общества", бесспорно, получил ее от самой девочки или, вернее, от учителя воскресной школы. А поэтому, мне кажется, она должна была быть впервые напечатана в журнале "Наши бессловесные животные". Звуки гонга раздались вторично, и Паола, обняв одной рукой Риту, другой Форреста, направилась в дом, а Берт, шедший позади с Льют и Эрнестиной, показывал им на ходу новые на танго. -- Еще одно, Тэйер, -- сказал Дик вполголоса, освободившись от дам, которые, встретив на лестнице в столовую уже поджидавших их Тэйера и Нэйсмита, поспешили вниз. -- Прежде чем уехать, взгляните на мериносов. Я действительно могу похвастаться ими, и нашим американским овцеводам придется с ними ознакомиться. Начал я, конечно, с привозным скотом, но теперь добился особого калифорнийского вида. Французы прямо с ума сойдут. Возьмите-ка пяток в свой товарный поезд, и пусть ваши скотоводы полюбуются. Они сели за стол, который, видимо, можно было раздвигать до бесконечности. Длинная и низкая столовая была точной копией со столовых мексиканских земельных королей старой Калифорнии. Пол состоял из больших коричневых плит, балки потолка и стены были выбелены, а огромный камин без всяких украшений мог служить образцом массивности и простоты. В окна с глубокими амбразурами видны были деревья и цветы, и вся комната производила впечатление строгости, чистоты и свежести. Стены украшало несколько картин, писанных масляными красками; на почетном месте висела работа Ксавье Мартинеса, в печальных сумеречных тонах: на ней был изображен пеон, проводивший борозду по бесконечной и унылой мексиканской равнине с помощью первобытной деревянной сохи и запряженных в нее двух волов. Здесь же висели и более красочные полотна из прежней мексикано-калифорнийской жизни: пастель Реймерса, с тонущими в сумерках эвкалиптами и далекой, тронутой закатом вершиной, пейзаж "При лунном свете" Петерса и "Летний день" Гриффина, где на первом плане желтело жнивье, а вдали тянулись мягкие, туманные очертания Калифорнийских гор с коричневатыми лесистыми ущельями, подернутыми лиловой дымкой. -- Знаете, что, -- вполголоса обратился Тэйер к сидевшему рядом с: ним Нэйсмиту, в то время как Дик острил и шутил с девицами, -- вот вам богатый материал, если вы будете писать о Большом доме. Я видел столовую для прислуги. Там за стол садятся, считая садовников, шоферов и поденщиков, не меньше сорока человек. Настоящая гостиница. Чтобы все это наладить, нужна система, нужна голова. Поверьте мне, этот их китаец О-Пой -- прямо маг и волшебник; он не то дворецкий, не то домоправитель. И вся жизнь в этом заведении -- уж не знаю, как и назвать его, -- идет без сучка, без задоринки. -- Маг и волшебник сам Форрест, -- сказал Нэйсмит. -- Он умеет выбирать людей, у него светлая голова. Он мог бы командовать целой армией, править государством и даже... заведовать цирком с тремя аренами. -- Вот это действительно комплимент! -- рассмеялся Тэйер. -- Знаешь, Паола, -- обратился Дик через стол к жене, -- я сейчас получил известие, что завтра утром здесь будет Грэхем. Скажи О-Пою, пусть поместит его в сторожевой башне. Там просторно, и, может быть, Грэхем выполнит свою угрозу и начнет работать над книгой. -- Грэхем... Грэхем... -- стала припоминать Паола. -- Я его знаю или нет? -- Ты встретилась с ним раз, два года назад, в Сантьяго, в кафе "Венера". Он тогда обедал с нами. -- А-а, один из этих морских офицеров! Дик покачал головой. -- Штатский. Неужели ты не помнишь? Такой высокий блондин... Вы еще с ним полчаса говорили о музыке, а нам капитан Джойс изо всех сил доказывал, что Соединенные Штаты должны бронированным кулаком расправиться с Мексикой. -- Теперь, кажется, вспоминаю, -- проговорила неуверенно Паола. -- Ты с ним познакомился где-то в Южной Африке? Или на Филиппинских островах?.. -- Вот, вот! В Южной Африке. Ивэн Грэхем. Вторая наша встреча произошла в Желтом море, на специальном судне "Таймса". А потом раз десять наши пути Пересекались, йо нам все как-то не удавалось встретиться, -- до того вечера в кафе "Венера". Помню, он отплыл из Бор-Бора на восток за два дня до того, как я там бросил якорь по пути на Самоа. Потом я покинул Апию с письмами для него от американского консула, а он явился туда через день. Затем мы разминулись на три дня в Левуке, -- я плавал тогда на "Дикой утке", а он выехал из Сувы в качестве гостя на британском крейсере. Верховный британский комиссар Океании, сэр Эверард Им Турн, дал мне еще несколько писем для Грэхема. Я прозевал его в Порт Резолюшен и в Виле, на Новых Гебридах; они совершали на крейсере увеселительную поездку. Мы с ним все время играли в прятки в архипелаге Санта-Крус. То же самое повторилось на Соломоновых островах. Однажды вечером крейсер обстрелял несколько туземных деревень возле Ланга-Ланга, а утром отплыл. Я же прибыл туда после обеда. Так я тех писем ему из рук -- в руки и не передал и увиделся с ним вторично только два года тому назад, в кафе. -- Но кто он такой и что это за книга, которую он пишет? -- спросила Паола. -- Ну, если начать с конца, то прежде всего он разорен, -- то есть относительно: он получает несколько тысяч годового дохода, но все, что оставил ему отец, пошло прахом. Нет, не думай, не спустил: к сожалению, он влип во время этой "тихой паники", которая стольких погубила несколько лет тому назад. И потерял все. Но ничего, не жалуется. Грэхем хорошего старинного рода, чистокровный американец, окончил Йейлский университет. А книга?.. Он думает, что она будет иметь успех. Он описывает в ней свое прошлогоднее путешествие через Южную Америку, от западного побережья к восточному. Это в значительной мере неизведанный край. Бразильское правительство по собственной инициативе предложило ему гонорар в десять тысяч долларов за доставленные им сведения о неисследованных областях страны. О, Грэхем -- это человек. Настоящий мужчина. На него можно положиться. Знаешь этот тип: великодушный, сильный, простой, чистый сердцем; везде побывал, все видел, изведал многое -- и вместе с тем такой искренний, смотрит прямо в глаза. Ну -- мужчина в лучшем смысле слова! Эрнестина захлопала в ладоши и, бросив дразнящий, вызывающий и победоносный взгляд на Берта Уэйнрайта, воскликнула: -- И он завтра приезжает? Дик с упреком покачал головой. -- О нет, Эрнестина, тут ничего не выйдет. Многие милые девушки вроде тебя пытались поймать Ивэна Грэхема в свои сети. И -- между нами -- я их вполне понимаю. Но у него отличные легкие и длинные ноги, и никому еще не удавалось загнать его в угол, где бы он, ошалев и обессилев, наконец машинально пробормотал роковое "да" и опомнился бы только уже в плену, связанный по рукам и ногам, заклейменный и женатый. Забудь о своих намерениях, Эрнестина! Останься верна золотой молодости, срывай ее золотые яблоки, делая при этом вид, что они тебя нисколько не интересуют. А Грэхема оставь. Он почти одних лет со мной, он, как и я, бродил нехожеными дорогами и видал виды. И он умеет вовремя удрать. Он прошел огонь, и воду, и медные трубы. Он кроток, но неуловим. К тому же молодые девушки его не интересуют. Конечно, вы можете заподозрить его в моральной трусости, но я заверяю вас, что он просто закален жизнью, стар и очень мудр. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ -- Где же мой мальчик? -- кричал Дик, топая и звеня шпорами по всему Большому дому в поисках его маленькой хозяйки. Наконец он дошел до двери, которая вела во флигель Паолы. Это была тяжелая, крытая панелью дверь в такой же крытой панелью стене. У нее не было ручки, но Дик, знавший секрет, нажал пружинку, и дверь распахнулась. -- Где мой мальчик? -- крикнул он опять и затопал по длинному коридору. Он заглянул в ванную с вделанным в пол римским бассейном и мраморными ступеньками, затем в гардеробную и в будуар -- но все напрасно. По широким ступеням он поднялся к любимому дивану Паолы в оконной амбразуре ее спальни, прозванной ею "Башней Джульетты", и улыбнулся при виде изящных и воздушных кружевных принадлежностей дамского туалета, которые она, по обыкновению, тут разбросала, ибо их созерцание доставляло ей особое, чувственное удовольствие. На миг он остановился перед мольбертом и посмотрел на этюд. Готовый сорваться с его губ возглас недоумения сменился довольной усмешкой, когда он узнал в беглом наброске очертания неуклюжего голенастого жеребенка, с отчаянием призывающего мать. -- Да где же мой мальчик? -- крикнул он уже у двери спальной веранды; там оказалась только китаянка, скромная женщина лет тридцати, которая, приподняв брови, смущенно и растерянно ему улыбнулась. Это была горничная Паолы, Ой-Ли, названная так Диком много лет назад, потому что она постоянно поднимала тонкие брови и лицо ее всегда казалось удивленным, точно она восклицала: "Ой ли?" Дик взял ее к Паоле почти девочкой из рыбачьей деревушки на берегу Желтого моря, где ее мать, потеряв мужа, едва перебивалась тем, что плела сети для рыбаков и зарабатывала, когда год был удачный, до четырех долларов. Ой-Ли поступила к Паоле, когда та плавала на трехмачтовой шхуне "Все забудь", а О-Пой, еще служивший юнгой, стал выказывать ту сообразительность, благодаря которой сделался через несколько лет дворецким Большого дома. -- Где ваша госпожа, Ой-Ли? Ой-Ли испуганно отпрянула, охваченная неодолимой застенчивостью. Дик подождал. -- Может быть, она с молодыми барышнями? Я не знаю, -- пролепетала служанка. Дик из жалости отвернулся и пошел к двери. -- Где мой мальчик? -- кричал он, проходя под воротами как раз в ту минуту, когда, огибая кусты сирени, подъехал лимузин. -- Черт меня побери, если я знаю, -- ответил сидевший в машине высокий белокурый человек в светлом летнем костюме; и через мгновение Дик Форрест и Ивэн Грэхем пожимали Друг другу руки. О-Дай и О-Хо внесли ручной багаж, и Дик проводил своего гостя в приготовленное для него помещение в так называемой "Башне". -- Вам придется еще попривыкнуть к нашим порядкам, дружище, -- говорил Дик. -- Жизнь у нас здесь идет по часам, и прислуга образцовая; но себе мы разрешаем всякие вольности. Если бы вы приехали на две минуты позже, вас встретили бы только наши китайские слуги: я намеревался выехать верхом, а Паола -- миссис Форрест -- уже куда-то исчезла. Грэхем был почти одного роста с Фор ростом, может быть, выше на какой-нибудь дюйм, но зато уже в плечах и груди и волосы светлее; глаза у обоих были почти одинаковые -- серые, с голубоватым белком, и лица их покрывал одинаковый здоровый бронзовый загар. Черты лица у Грэхема казались несколько крупнее, чем у Форреста, разрез глаз чуть удлиненнее, что, однако, скрадывалось более тяжелыми веками. И нос его был как будто прямее и крупнее, чем у Дика, и губы алее и точно слегка припухли. Волосы Форреста были ровного светло-каштанового оттенка, а волосы Грэхема, без сомнения, отливали бы золотом, если бы они так не выгорели на солнце, что казались песочного цвета. Скулы у обоих слегка выступали, но впадины на щеках у Форреста обозначались резче; носы были с широкими нервными ноздрями, рты крупные, по-женски красивые и чисто очерченные; вместе с тем в них чувствовались затаенная сила воли и суровость, так же как и в крепких, крутых подбородках. Но чуть более высокий рост и менее широкая грудь и плечи придавали фигуре и движениям Грэхема ту стройность и гибкость, которых не хватало Дику Форресту. Благодаря особенностям своей внешности каждый только выигрывал от присутствия другого. Грэхем был светел и легок, в нем таилось неуловимое обаяние, что-то от сказочного принца. Форрест производил впечатление более сильного и сурового человека, чем Грэхем, более опасного для других, более крепкой хватки. Взгляд Форреста бегло скользнул по циферблату часов на руке. Этот взгляд как бы на лету отметил время. -- Одиннадцать тридцать, -- сказал Дик. -- Поедемте сейчас со мной, Грэхем, мы ведь завтракаем не раньше половины первого! Я отправляю партию быков, целых триста голов, и, должен сознаться, очень горжусь ими. Вы непременно должны взглянуть на них. Это ничего, что вы не одеты для верховой езды. О-Хо, принеси-ка пару моих краг; а ты. О-Пой, прикажи оседлать Альтадену. Какое седло вы предпочитаете, Грэхем? -- Все равно, дружище! -- Английское? Австралийское? Мексиканское? Шотландское? -- настаивал Дик. -- Тогда шотландское, если это не сложно, -- сказал Грэхем. Они стали со своими лошадьми на краю дороги, пропуская мимо себя все стадо, начинавшее далекое путешествие в Чили, и следили за быками, пока те не скрылись за поворотом дороги. -- Я теперь вижу, насколько замечательно то, что вы делаете! -- воскликнул Грахем, и глаза его блеснули. -- В молодости я и сам, когда был в Аргентине, увлекался скотоводством. Если бы я начал дело с быками таких кровей, я, может быть, и не прогорел бы. -- Но тогда ведь еще не мыло ни люцерны, ни артезианских колодцев, -- сказал Дик, стараясь его утешить. -- Шортхорны там не выжили бы. Засуху выдерживает только мелкий скот. Он обладает достаточной силой, но легок на вес. Пароходов с холодильниками тоже еще не существовало. А это изобретение, конечно, вызвало в скотоводстве целую революцию. -- Кроме того, я был еще очень молод, -- добавил Грэхем. -- Хотя это, конечно, не всегда имеет значение. Одновременно со мной начал дело некий молодой немец, и притом имея приблизительно одну десятую моего капитала. Он выдержал и годы засухи и все неудачи. Теперь он миллионер, его состояние выражается в семизначных числах. Они повернули к Большому дому, и Дик снова взглянул на часы. -- Времени еще пропасть, -- сказал он. -- Я рад, что вы видели моих годовалых бычков. А знаете, почему этот немчик выдержал: у него не было другого выхода. А вас ожидали отцовские деньги, и хотелось пошляться по свету, причем ваш главный минус заключается в том, что у вас были средства, чтобы этот зуд унять... -- Вон там, -- Дик кивнул вправо, указывая рукой на что-то, еще скрытое зарослями сирени, -- там рыбные пруды, и вы можете наловить сколько угодно форели, морских окуней и даже морских котов. У каждой породы свои садки. Видите, какой я скопидом: люблю, чтобы все работало. Пусть вводят восьмичасовой рабочий день, может быть, это и правильно, но вода у меня работает двадцать четыре часа. Вода начинает свою работу уже в горах. Сначала она орошает горные луга, потом сбегает в долину и, пройдя несколько миль, очищается до кристальной чистоты; водопад же, образующийся при ее падении с гор, дает половину всей анергии, нужной для имения, и полностью обеспечивает нас светом. Затем вода разделяется, течет по каналам в пруды и, вытекая оттуда, орошает площадь в несколько миль, засеянную люцерной. И поверьте, если бы она потом не разливалась по долине реки Сакраменто, я бы опять воспользовался ею для орошения. -- Ах, голубчик, голубчик, -- смеясь, сказал Грэхем, -- да вы могли бы написать целую поэму о чудесах, которые совершает вода. Я встречал огнепоклонников, но теперь я впервые вижу водопоклонника. И живете вы не на песках, а на водах, -- простите мне неудачный каламбур... Грэхему не пришлось досказать свою мысль до конца. Справа, неподалеку от них, раздался звонкий стук копыт, затем оглушительный всплеск воды, возгласы и взрыв женского смеха. Однако смех быстро оборвался, раздались тревожные крики, сопровождаемые таким фырканьем и барахтаньем, точно тонуло какое-то чудовище. Дик наклонил голову и заставил лошадь проскочить сквозь заросли сирени, Грэхем на своей Альтадене последовал за ним. Они выехали на залитую ярким солнцем лужайку, и Грэхему открылось необыкновенное зрелище. Середину обсаженной деревьями лужайки занимал большой квадратный бетонированный бассейн. Один его конец, служивший водосливом, был широк и отлог, и на нем, мягко поблескивая, плескалась струя. Боковые стены были отвесны. Другой конец был тоже пологий и слегка рифленый для упора. И тут, охваченный ужасом, то приседая, то выпрямляясь, стоял ковбой в кожаных штанах и растерянно восклицал с мольбой и отчаянием: "Господи! Господи!" Против него, на дальнем конце бассейна, сидели, свесив ноги, три испуганные нимфы в купальных костюмах. В самом бассейне, как раз посередине, огромный гнедой жеребец, мокрый и блестящий, взвившись на дыбы, бил над водой копытами, и мокрая сталь подков блестела в солнечных лучах. А на его хребте, соскальзывая и едва держась, белела фигура, которую Грэхем в первую минуту принял за прекрасного юношу. И только когда жеребец, вдруг опустившийся в воду, снова вынырнул благодаря мощным ударам своих копыт, Грэхем понял, что на нем сидит женщина в белом шелковом купальном костюме, облегавшем ее так плотно, что она казалась изваянной из мрамора. Мраморной казалась ее спина, и только тонкие крепкие мышцы, натягивая шелк, извивались и двигались при ее усилиях держать голову над водой. Ее стройные руки зарылись в длинные пряди намокшей лошадиной гривы, белые округлые колени скользили по атласному мокрому крупу, а пальцами белых ног она сжимала мягкие бока животного, тщетно стараясь опереться на его ребра. В одно мгновение -- нет, в полмгновения -- Грэхем охватил взглядом представившееся, его глазам зрелище, понял, что сказочное существо -- женщина, и удивился миниатюрности и нежности всей ее фигурки, делавшей столь героические усилия. Она напомнила ему статуэтку дрезденского фарфора, легкую и хрупкую, попавшую в силу какой-то нелепой случайности на спину тонущего чудовища; в сравнении с огромным жеребцом она казалась крошечным созданием, маленькой феей из волшебной сказки. Когда она, чтобы не сползти со спины жеребца, прижалась щекой к его выгнутой шее, ее распустившиеся мокрые золотисто-каштановые волосы переплелись и смешались с его черной гривой. Но больше всего поразило Грэхема ее лицо: это было лицо мальчикаподростка -- и лицо женщины, серьезное и вместе с тем возбужденное и довольное игрой с опасностью; это было лицо белой женщины, притом очень современной, и все же оно показалось Грэхему языческим. Такие женщины, да и такие положения едва ли встречаются в двадцатом веке. Сцена была словно выхвачена из жизни Древней Греции -- и вместе с тем напоминала иллюстрации к сказкам "Тысячи и одной ночи". Казалось, вот-вот из взбаламученных глубин и вынырнут джинны или с голубых небес спустятся на крылатых драконах сказочные принцы, чтобы спасти смелую всадницу. Жеребец снова поднялся над поверхностью и опять погрузился в воду, едва не перевернувшись на спину. Чудесное животное и чудесная всадница исчезли под водой и через секунду вынырнули опять, жеребец вновь забил в воздухе копытами величиной с тарелку, а всадница все еще сидела на нем, прильнув к гладкой мускулистой спине животного. У Грэхема замерло сердце, когда он на миг представил себе, что случилось бы, если бы жеребец перевернулся. Случайным ударом одного из своих могучих копыт он мог навеки погасить огонь жизни, сверкавший в этой великолепной и легкой, ослепительно белой женщине. -- Пересядь к нему на шею! -- крикнул Дик. -- Схвати его за холку и ляжь на шею, пока он не выплывет! Она послушалась: упершись пальцами ног в ускользающие мышцы его шеи, она мгновенным усилием подбросила свое тело, вцепилась одной рукой в гриву, протянула другую между ушами лошади, схватилась за холку и опустилась на его шею; а когда жеребец при перемещении тяжести выпрямился в воде и опустил копыта, она заняла прежнее положение. Все еще держась одной рукой за гриву, она подняла другую и, помахав ею, послала Форресту приветственную улыбку. Эта женщина, как отметил про себя Грэхем, несмотря на грозившую ей опасность, настолько сохраняла хладнокровие, что успела заметить и гостя, чья лошадь стояла рядом с лошадью Форреста. Кроме того, Грэхем почувствовал, что в повороте ее головы и простертой вперед руке, которой она помахивала, было не только бравирование опасностью; чутье художницы подсказало ей, что эта поза и жест -- необходимая часть всей картины, а главное, что они -- выражение той жизнерадостности и отваги, которые пронизывали все ее существо. -- Немногие женщины способны на такую проделку, -- спокойно заметил Дик, следя взглядом за Горцем, который, сохраняя горизонтальное положение, теперь легко подплыл к более низкому краю бассейна и вскарабкался по его рифленой поверхности навстречу растерявшемуся ковбою. Тот быстро надел на Горца мундштук, но Паола, все еще сидевшая на лошади, властно взяла из рук ковбоя уздечку, круто повернула Горца к Форресту и приветствовала его. -- А теперь вам придется уехать, -- крикнула она. -- Посторонней публике здесь не место! Остаются одни женщины! Дик засмеялся, поклонился и опять через заросли сирени выбрался вместе с Грэхемом на дорогу. -- Кто... кто это? -- спросил Грэхем. -- Паола, миссис Форрест, женщина-мальчик, вечное дитя и вместе с тем очаровательная женщина, своевольное облачко розовой пыльцы... -- У меня даже дух захватило, -- сказал Грэхем. -- Здесь часто дают такие представления? -- Эту штуку она затеяла впервые, -- отозвался Форрест. -- Она сидела на Горце и съехала на нем, как на санках, по спуску в бассейн, но санки-то весят две тысячи двести сорок фунтов. -- Рисковала и себе и ему сломать шею, -- заметил Грэхем. -- Да, его шея оценена в тридцать тысяч долларов, -- улыбнулся Дик. -- Эту сумму мне предлагал в прошлом году некий союз коннозаводчиков, после того как Горец взял на побережье Тихого океана все призы за резвость и красоту. А Паола каждый день рискует сломать себе шею; и если бы это стоило каждый раз тридцать тысяч, она разорила бы меня, -- но с ней никогда ничего не случается. -- Однако сейчас опасность была очень велика: ведь Жеребец мог опрокинуться на спину. -- А вот все-таки не опрокинулся, -- возразил Дик спокойно. -- Паоле всегда везет. Она точно заговоренная. Однажды она угодила со мной под артиллерийский обстрел -- и была потом разочарована, что ни один наряд в нее не попал, не убил и даже не ранил. Четыре батареи на расстоянии мили открыли огонь, нам Предстояло пройти полмили по гребню холма до ближайшего укрытия. Я даже рассердился, что она, будто нарочно задерживает шаг. И она созналась, что, пожалуй, да -- чуточку. Мы женаты уже десять -- двенадцать лет, но, как ни странно, мне и теперь кажется, что я совсем ее не знаю, и никто ее не знает, да и она сама себя не знает, -- так иногда смотришь на себя в зеркало и думаешь: что за черт, кто это смотрит на тебя? У нас с Паолой есть такая магическая формула: "Не стой за ценой, коли вещь тебе нравится". И все равно, чем платить -- долларами или собственной шкурой. Так мы и живем, это наше правило. И знаете: судьба еще ни разу нас не надула. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ В столовой собрались одни мужчины. Дамы, по словам Форреста, решили завтракать у себя. -- Думаю, что вы не увидите никого из них до четырех часов, -- сказал Дик, -- а в четыре Эрнестина, одна из сестер моей жены, постарается обыграть меня в теннис; так она по крайней мере мне заявила. Во время завтрака, на котором присутствовали одни мужчины, Грэхем, участвуя в разговоре о скоте и скотоводстве, узнал много нового, да и сам поделился частицей своего опыта, но никак не мог отогнать неотразимое видение прелестной белой фигурки, прильнувшей к темной мокрой спине плывущего жеребца. И все последующие часы, когда он осматривал премированных мериносов и беркширских поросят, этот образ неотступно продолжал жечь ему веки. Даже когда в четыре часа начался теннис и Грэхем играл против Эрнестины, он мазал не раз, так как летящий мяч вдруг заслоняла все та же картина: белая женская фигура на спине великолепной лошади. Хотя Грэхем родился не в Калифорнии, он отлично знал ее обычаи, ибо сроднился с ней, -- и потому нисколько не удивился, когда за обедом женщины, которых он видел в купальных костюмах, оказались в вечерних туалетах, а мужчины -- в своем более или менее обычном виде; он и сам предусмотрительно последовал их примеру и, невзирая на роскошь и элегантность жизни в Большом доме, оделся скромно и просто. Между первым и вторым зовом гонга все гости перешли в длинную столовую. Сейчас же после второго явился Форрест и потребовал коктейли. Грэхем с нетерпением ожидал появления той, чей образ стоял перед ним с утра. Вместе с тем он приготовился и к возможным разочарованиям: слишком часто видел он, как много теряют атлеты и борцы, скованные обычным платьем; и теперь, когда сказочное существо, пленившее его в белом шелковом трико, должно было появиться в модном туалете современной женщины, он не ждал от этого зрелища ничего особенного. Но она вошла, и у Грэхема захватило дух. На миг она остановилась под аркой двери, выделяясь на черном фоне, озаренная падавшим на нее спереди мягким светом. От удивления Грэхем невольно раскрыл рот, ошеломленный ее красотой, пораженный превращением этого эльфа, этой маленькой феи в прелестную женщину. Перед ним была теперь не фея, не ребенок и не мальчик верхом на лошади, а светская женщина с той благородной осанкой, какую нередко умеют придать себе именно маленькие женщины. Она была несколько выше ростом, чем показалась ему в воде, но и в вечернем туалете поражала той же стройностью и пропорциональностью сложения. Он отметил золотисто-каштановый цвет ее высоко зачесанных волос, здоровую белизну упругой чистой кожи, как бы созданную для пения лебединую шею, переходившую в красивую грудь, и наконец ее платье жемчужноголубого цвета и какого-то средневекового покроя, -- оно обтягивало ее стан, широкие рукава спадали свободными складками, отделкой служила кайма из золотой вышивки с драгоценными камнями. Паола улыбнулась гостям в ответ на их приветствия, и Грэхему эта улыбка напомнила ту, которую он видел на ее лице утром, когда она сидела верхом на жеребце. Она подошла к столу, и он не мог не восхититься той неподражаемой грацией, с какой ее стройные колени приподнимали тяжелые складки платья, -- те самые округлые колени, которыми она отчаянно сжимала мускулистые бока Горца. Грэхем заметил, что на ней нет корсета, -- да она и не нуждалась в нем. И в то время как она шла через всю комнату к столу, он видел перед собой двух женщин: одну -- светскую даму и хозяйку Большого дома, другую -- восхитительную статуэтку всадницы, хоть и скрытую под этим голубоватым с золотом платьем, но забыть которую не могли его заставить никакие одежды и покровы. И вот она была здесь, среди своих домашних и гостей; ее рука на мгновение коснулась его руки, когда Форрест представил его, и она сказала ему свое "добро пожаловать" таким певучим голосом, который мог родиться только в недрах этого горла и этой высокой, несмотря на общую миниатюрность, груди. Сидя за столом наискось от нее, Грэхем невольно втайне наблюдал за ней. Хотя он участвовал в общем шутливом и веселом разговоре, но его взоры и его мысли были заняты только хозяйкой. Не часто приходилось Грэхему сидеть за столом в такой странной и пестрой компании. Покупатель овец и корреспондент "Газеты скотовода" все еще находились здесь. Перед самым обедом на трех машинах приехала компания мужчин, дам и девиц -- всего четырнадцать человек: они предполагали пробыть до вечера, чтобы возвращаться верхом при луне. Их имен Грэхем не запомнил, но понял из разговора, что они прикатили за тридцать миль, из городка Уикенберга, расположенного в долине, -- по-видимому, какие-то местные банковские служащие, врачи и богатые фермеры. Гости были чрезвычайно веселы, жизнерадостны и сыпали шутками и новейшими анекдотами на самом модном жаргоне. -- В одном я убедился, -- сказал Грэхем, обращаясь к Паоле, -- если ваш дом всегда служит караван-сараем, то мне и пытаться нечего запомнить имена и лица всех, с кем я знакомлюсь. -- Я вас понимаю, -- засмеялась она в ответ. -- Но ведь это соседи. Они могут заехать в любое время. Вон та дама, рядом с Диком, миссис Уатсон, принадлежит к старой местной аристократии. Ее дед Уикен перешел через Сьерру в тысяча восемьсот сорок шестом году, и Уикенберг назван по его имени. А хорошенькая черноглазая девушка -- ее дочь... Паола давала ему краткие характеристики гостей, но Грэхем, неотступно занятый тем, чтобы разгадать это обаятельное существо, не слышал и половины того, что она говорила. Сначала он подумал, что основная ее черта -- естественность; через минуту решил, что жизнерадостность. Но ни то, ни, другое определение не удовлетворило его, -- нет, не в этом дело! И вдруг его осенило: гордость! Основное в ней -- гордость. Гордость была в ее глазах, в посадке головы, в нежных завитках волос, в трепете тонко очерченных ноздрей, в подвижных губах, в форме круглого подбородка, в маленьких сильных руках с голубыми жилками, в которых можно было сразу узнать руки пианистки, проводящей много часов за роялем. Да, гордость! В каждой мышце, в каждой линии, в каждом жесте -- непоколебимая, настороженная, жгучая гордость. Паола могла быть радостной и непринужденной, женственно-нежной и мальчишески-задорной, готовой на всякую шалость; но гордость жила в ней всегда -- трепетная, неистребимая, неискоренимая гордость, она как бы лежала в основе всего ее существа. Паола была демократкой, открытой, искренней и честной женщиной, прямой, без предрассудков, и ни в каком случае не безвольной игрушкой. Минутами в ней точно вспыхивало что-то подобное блеску стали -- драгоценной, чудесной стали. Она производила впечатление силы, но в ее самых изощренных и сдержанных формах! И он связывал образ Паолы с представлением о серебряной струне, о тонкой дорогой коже, о шелковистой сетке из девичьих волос, какие плетут на Маркизских островах, о перламутровой раковине или наконечнике из слоновой кости на дротиках эскимосов. -- Хорошо, Аарон, -- донесся сквозь общий говор голос Дика с другого конца стола. -- Вот кое-что специально для вас, поразмыслите-ка. Филипп Брукс говорит: "Истинно великий человек всегда в какой-то мере чувствует, что его жизнь принадлежит его народу и что все данное ему богом дано не только ему, но через него всему человечеству". -- С каких это пор вы верите в бога? -- отозвался с добродушной насмешкой тот, кого Форрест назвал Дароном. Это был стройный, узколицый, смуглый человек с блестящими глазами и черной, как уголь, длинной бородой. -- Не знаю, хоть убейте, -- отозвался Дик. -- Все равно, берите мои слова иносказательно, называйте это, как хотите, -- Моралью, Добром, Эволюцией. -- Чтобы быть великим, вовсе не нужно мыслить по законам логики, -- вмешался в разговор тихий длиннолицый ирландец с потертыми рукавами, -- наоборот, очень многие люди, мыслившие весьма логично о жизни и о вселенной, так и не стали великими. -- Браво, Терренс! -- похлопал ему Дик. -- Все дело в том, какой смысл мы вкладываем в это понятие, -- медленно проговорил еще один из гостей, несомненно индус, крошивший хлеб маленькими, необычайно изящными руками, -- что мы разумеем под словом "великий". -- Не сказать ли вместо "бога" "красота"? -- нервно и застенчиво спросил юноша с трагическим выражением лица и растрепанной шевелюрой. Вдруг Эрнестина поднялась со своего места, оперлась руками о стол и, приняв позу оратора, наклонилась вперед и с притворной горячностью воскликнула: -- Ну вот, опять! Опять в тысячный раз вывернут вселенную наизнанку! Теодор, -- обратилась она к юному поэту, -- что же вы, язык проглотили? Примите участие в споре. Оседлайте своего конька Эона, может быть, он довезет вас скорее других. Раздался взрыв смеха, и бедный, смущенный поэт стушевался и спрятался в свою раковину. Эрнестина повернулась к чернобородому. -- Нет, "Аарон, сегодня он не в форме. Начните вы. Вы уж знаете, что надо. "Как остроумно выразился Бергсон, с присущей ему точностью и меткостью философских определений, соединенных с обширным интеллектуальным кругозором..." Раздался новый взрыв смеха, заглушивший и конец речи Эрнестины и шутливый ответ чернобородого. -- Нашим философам сегодня не удастся сразиться, -- сказала вполголоса Паола Грэхему. -- Философам? -- удивился он. -- Разве они не из уикенбергской компании? Кто же и что они? Я ничего не понимаю. -- Они... -- начала Паола нерешительно. -- Они здесь живут и называют себя "лесными птицами". В нескольких милях отсюда у них в лесу свой лагерь, там они только и делают, что читают и спорят. Держу пари, что вы найдете у них штук пятьдесят книг из библиотеки Дика, которые еще не успели попасть в каталог. Они ведают нашей библиотекой и снуют туда и сюда днем и ночью с охапками книг, а также с последними номерами журналов. Дик уверяет, что благодаря им у него теперь самое полное собрание современной философской литературы на Тихоокеанском побережье. Они как бы переваривают для него весь этот материал... Это очень его занимает, да и время ему экономит. Он ведь, знаете, ужасно много работает... -- Насколько я понимаю, они... то есть Дик содержит их? -- спросил Грэхем, с тайным удовольствием глядя прямо в эти голубые глаза, с такой прямотой смотревшие ему в глаза. Слушая ее ответы, он заметил легчайший бронзовый отблеск (может быть, игра света) на ее длинных темных ресницах. Затем невольно перевел взгляд на брови, тоже темные, точно нарисованные; оказалось, что и в них есть бронзовые отливы. А в ее высоко зачесанных золотисто-каштановых волосах бронза поблескивала уже совершенно явственно. Каждый раз, когда милая улыбка оживляла ее лицо, и вспыхивали глаза и зубы, они ослепляли его, рождая особое волнение. Это не была та сдержанная и загадочная усмешка, которую он видел у стольких женщин. Когда улыбалась Паола, то улыбалась совершенно свободно, щедро, радостно, вкладывая в эту улыбку все богатство своей натуры и все те мысли, которые жили в ее хорошенькой головке. -- Да, -- продолжала она. -- Пока они здесь, им нечего заботиться о куске хлеба. Дик очень великодушен; это почти безнравственно -- поощрять праздность такого рода людей. Если вы не разберетесь во всем и до конца не поймете нас, вам многое будет казаться здесь очень чудным. А они... они вроде придатка какого-то и уж, конечно, останутся с нами, пока мы их не похороним или они нас. Время от времени один из них исчезает. Как кошки, знаете. И Дику стоит иногда больших денег и трудов разыскать беглеца и вернуть его. Вот, например, Терренс Мак-Фейн, он анархист-эпикуреец, если вы знаете, что это такое. Он мухи не убьет. У него есть кошка -- я ему подарила -- чистейшей персидской породы, совсем голубая, и он старательно вылавливает у нее блох, но так, чтобы, боже сохрани, не причинить им вреда, потом сажает их в склянку и выпускает в лесу во время своих долгих прогулок, когда он устает от людей и уходит общаться с природой. В прошлом году у него вдруг появился пунктик: происхождение азбуки. И он отправился в Египет, конечно, без гроша в кармане, чтобы докопаться до истоков алфавита на самой его родине и таким образом найти формулу, объясняющую космос. Добрался пешком до Денвера, вмешался в уличную демонстрацию ИРМ [5], требовавшую свободы слова или чего-то в этом роде, и попал в тюрьму. Дику пришлось нанимать адвоката, платить всякие штрафы -- словом, приложить очень много усилий, чтобы вызволить его и вернуть домой. А бородатый -- это Аарон Хэнкок. Как и Терренс, он ни за что не станет работать. Он южанин и говорит, что у них в роду никто не работал, а на свете всегда найдется достаточно крестьян и дураков, которых от работы не оторвешь. Поэтому он и бороду носит. Бриться, по его мнению, совершенно лишнее занятие, а значит -- и безнравственное. Помню, как он свалился на нас с Диком в Мельбурне... какой-то неистовый бронзовый человек прямо из австралийских зарослей. Он будто бы производил там какие-то самостоятельные исследования не то по антропологии, не то по фольклору. Дик знавал Аарона в Париже и заверил его, что, если он вернется в Америку, пища и кров будут ему обеспечены. И вот он здесь. -- А поэт? -- спросил Грэхем, радуясь возможности продолжить с ней разговор и следить за играющей на ее лице улыбкой. -- А-а... Тео, или Теодор Мэлкен, хотя мы все зовем его Лео. Он тоже отрицает труд. Он из старинной калифорнийской семьи, его родные страшно богаты; но они отреклись от него, а он от них, когда ему было лет пятнадцать. Они считают его сумасшедшим, он же уверяет, что они могут свести с ума кого угодно. Он и в самом деле пишет замечательные стихи -- когда пишет; но он предпочитает мечтать и жить в лесу с Терренсом и Аароном. Он давал уроки приезжим евреям в СанФранциско, откуда Терренс и Аарон и вызволили его, или забрали в плен, -- уж не знаю, что вернее. Он у нас два года и, как ни странно, очень поправился за это время. Дик щедр до нелепости и посылает им много припасов; однако они предпочитают разговаривать, читать или грезить, чем стряпать. Они только и обедают по-настоящему, когда сваливаются на нас, как сегодня. -- А тот индус кто? -- Это Дар-Хиал, их гость. Они пригласили его, так же как вначале Аарон пригласил Терренса, а потом оба пригласили Лео. Дик рассчитывает на то, что со временем должны появиться еще трое, и тогда у него будут свои "семь мудрецов" из "Мадроньевой рощи". Дело в том, что их лагерь расположен в роще земляничных деревьев. Это очень красивое место -- каньон, где множество родников... Да, я ведь вам начала рассказывать про индуса. Он своего рода революционер. Учился и в наших университетах, и в Швейцарии, Италии, Франции; был в Индии политическим деятелем и бежал оттуда, а теперь у него два пунктика: первый -- новая синтетическая философия, второй -- освобождение Индии от тирании англичан. Он проповедует индивидуальный террор и восстание масс. Вот почему здесь, в Калифорнии, запретили его газету "Кадар", или "Бадар", не знаю, и чуть не выслали его из штата; и вот почему он сейчас посвятил себя целиком философии и ищет формулировок для своей системы. Они с Аароном отчаянно спорят, -- впрочем, только на философские темы. Ну вот, -- Паола вздохнула и тотчас улыбнулась своей прелестной улыбкой, -- теперь я вам, кажется, все рассказала, и вы со всеми знакомы. Да, на случай, если вы сойдетесь поближе с нашими "мудрецами", особенно если встретитесь с ними в их холостой компании, имейте в виду, что ДарХиал -- абсолютный трезвенник; Теодор Мэлкен иногда в поэтическом экстазе напивается, причем пьянеет от одного коктейля; Аарон Хэнкок -- большой знаток по части спиртного, а Терренс Мак-Фейн, наоборот, в винах ничего не смыслит, но в тех случаях, когда девяносто девять мужчин из ста свалятся под стол, он будет все так же ясно и последовательно излагать свой эпикурейский анархизм. В течение обеда Грэхем заметил, что "мудрецы" называют хозяина по имени, Паолу же неизменно "миссис Форрест", хотя она и звала их по именам. И это казалось вполне естественным. Эти люди, почитавшие в мире весьма немногое -- они не уважали даже труд, -- бессознательно чувствовали в жене Форреста какое-то превосходство, и называть ее просто по имени было для них невозможно. Грэхем вскоре убедился, что у Паолы действительно особая манера держаться и что самый непринужденный демократизм сочетается в ней с не менее естественной недосягаемостью принцессы. То же он заметил и после обеда, когда общество сошлось в большой комнате, заменявшей гостиную. Паола позволяла себе смелые выходки, и никто не удивлялся, словно так и быть должно. Пока общество размещалось и усаживалось, ей сразу удалось всех оживить и превзойти своей веселостью. То здесь, то там звенел ее смех. И этот смех очаровывал Грэхема. В нем была особая трепетная певучесть, которая отличала его от смеха всех других женщин, он никогда такого не слышал. Из-за этого смеха он вдруг потерял нить разговора с молодым мистером Уомболдом, утверждавшим, что Калифорния нуждается не в законе об изгнании японцев, а в законе о ввозе по крайней мере двухсот тысяч японских кули и в отмене восьмичасового рабочего дня для сельскохозяйственных рабочих. Молодой Уомболд был, насколько понял Грэхем, потомственным крупным землевладельцем в Уикенбергском округе и хвастался тем, что он не поддается духу времени и не превращается в помещика только по названию. Возле рояля, вокруг Эдди Мэзон, столпилась молодежь, оттуда доносилась синкопированная музыка и обрывки модных песенок. Терренс Мак-Фейн и Аарон Хэнкок завели яростный спор о футуристической музыке. Грэхема избавил от японского вопроса Дар-Хиал, провозгласивший, что "Азия для азиатов, а Калифорния для калифорнийцев". Вдруг Паола, шаловливо подобрав юбки, пробежала по комнате, спасаясь от Дика, и была настигнута им в ту минуту, когда пыталась спрятаться за группу гостей, собравшихся вокруг Уомболда. -- Вот злюка! -- упрекнул ее Дик с притворным гневом; а через минуту уже вместе с ней упрашивал индуса, чтобы тот протанцевал танго. И Дар-Хиал наконец уступил, забыв Азию и азиатов, и исполнил, вывертывая руки и ноги, пародию на танго, назвав эту импровизацию "циническим апофеозом современных танцев". -- А теперь. Багряное Облако, спой мистеру Грэхему свою песенку про желудь, -- приказала Паола. Форрест, все еще обнимавший Паолу за талию, чтобы предупредить наказание, которое ему угрожало, мрачно покачал головой. -- Песнь о желуде! -- крикнула Эрнестина из-за рояля; и ее требование подхватили Эдди Мэзон и остальные девушки. -- Ну, пожалуйста. Дик, спой, -- настаивала Паола, -- мистер Грэхем ведь еще не слышал ее. Дик опять покачал головой. -- Тогда спой ему песню о золотой рыбке. -- Я спою ему песнь нашего Горца, -- упрямо заявил Дик, и в глазах его блеснуло лукавство; он затопал ногами, сделал вид, что встает на дыбы, заржал, довольно удачно подражая жеребцу, потряс воображаемой гривой и начал: -- "Внемлите! Я -- Эрос! Я попираю холмы!.." -- Нет. Песнь о желуде! -- тут же спокойно прервала его Паола, причем в звуке ее голоса чуть зазвенела сталь. Дик послушно прекратил песнь Горца, но все же замотал головой, как упрямый ребенок. -- Ну хорошо, я знаю новую песню, -- заявил он торжественно. -- Она о нас с тобой, Паола. Меня научили ей нишинамы. -- Нишинамы -- это вымершие первобытные племена Калифорнии, -- быстро проговорила, обернувшись к Грэхему, Паола. Дик сделал несколько па, не сгибая колен, как танцуют индейцы, хлопнул себя ладонями по бедрам и, не отпуская жену, начал новую песню. -- "Я -- Ай-Кут, первый человек из племени нишинамов. Ай-Кут -- сокращенное Адам. Отцом мне был койот, матерью -- луна. А это Йо-то-то-ви, моя жена, первая женщина из племени нишинамов. Отцом ей был кузнечик, а матерью -- мексиканская дикая кошка. После моих они были самыми лучшими родителями. Койот очень мудр, а луна очень стара: но никто не слышал ничего хорошего про кузнечика и дикую кошку. Нишинамы правы всегда. Должно быть, матерью всех женщин была дикая кошка -- маленькая, мудрая, грустная и хитрая кошка с полосатым хвостом". На этом песня о первых мужчине и женщине прервалась, так как женщины возмутились, а мужчины шумно выразили свое одобрение. -- "Йо-то-то-ви -- сокращенное Ева, -- запел Дик опять, грубо прижав к себе Паолу и изображая дикаря. -- Ио-то-то-ви у меня невелика. Но не браните ее за это. Виноваты кузнечик и дикая кошка. Я -- Ай-Кут, первый человек, не браните меня за мой дурной вкус. Я был первым мужчиной и увидел ее -- первую женщину. Когда выбора нет, берешь то, что есть. Так было с Адамом, -- он выбрал Еву! Ио-то-то-ви была для меня единственной женщиной на свете, -- и я выбрал Ио-тото-ви". Ивэн Грэхем, прислушиваясь к этой песне и не сводя глаз с руки Форреста, властно обнимавшей Паолу, почувствовал какую-то боль и обиду; у него даже мелькнула мысль, которую он тотчас с негодованием подавил: "Дику Форресту везет, слишком везет". -- "Я -- Ай-Кут, -- распевал Дик. -- Это моя жена, моя росинка, моя медвяная роса. Я вам солгал. Ее отец и мать не кузнечик и не кошка. Это были заря Сьерры и летний восточный ветер с гор. Они любили друг друга и пили всю сладость земля и воздуха, пока из мглы, в которой они любили, на листья вечнозеленого кустарника и мансаниты не упали капли медвяной росы. Ио-то-то-ви -- моя медвяная роса. Внемлите мне! Я -- Ай-Кут. Ио-то-то-ви -- моя жена, моя перепелка, моя лань, пьяная теплым дождем и соками плодоносной земли. Она родилась из нежного света звезд и первых лучей зари". И вот, -- добавил Форрест, заканчивая свою импровизацию и возвращаясь к обычному тону, -- если вы еще воображаете, что старый, милый, синеокий Соломон лучше меня сочинил "Песнь Песней", подпишитесь немедленно на издание моей. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Миссис Мэзон одна из первых попросила Паолу сыграть. Тогда Терренс Мак-Фейн и Аарон Хэнкок разогнали веселую группу у рояля, а смущенный Теодор Мэлкен был послан пригласить Паолу. -- Прошу вас сыграть для просвещения этого язычника "Размышления на воде", -- услышал Грэхем голос Терренса. -- А потом, пожалуйста, "Девушку с льняными косами", -- попросил Хэнкок, которого назвали язычником. -- Сейчас моя точка зрения блестяще подтвердится. Этот дикий кельт проповедует идиотскую теорию музыки пещерного человека и настолько туп, что еще считает себя сверхсовременным. -- А-а, Дебюсси! -- засмеялась Паола. -- Все еще спорите о нем? Да? Хорошо, я доберусь и до него, только не знаю, с чего начать. Дар-Хиал присоединился к трем мудрецам, усаживавшим Паолу за большой концертный рояль, не казавшийся, впрочем, слишком большим в этой огромной комнате. Но едва она уселась, как три мудреца скользнули прочь и заняли, видимо, свои любимые места. Молодой поэт растянулся на пушистой медвежьей шкуре, шагах в сорока от рояля, и запустил обе руки в волосы. Терренс и Аарон уютно, устроились на подушках широкого дивана под окном, впрочем, так, чтобы иметь возможность подталкивать друг друга локтем, когда тот или другой находил в исполнении Паолы оттенки, подтверждавшие именно его понимание. Девушки расположились живописными группами, по две и по три, на широких диванах и в глубоких креслах из дерева коа, кое-кто даже на ручках. Ивэн Грэхем хотел было подойти к роялю, чтобы иметь честь перевертывать Паоле ноты, но вовремя заметил, что Дар-Хиал предупредил его. Неторопливо и с любопытством окинул он взглядом комнату. Концертный рояль стоял на возвышении в самом дальнем ее конце; низкая арка придавала ему вид сцены. Шутки и смех сразу прекратились: видимо, маленькая хозяйка Большого дома требовала, чтобы к ней относились, как к настоящей, серьезной пианистке. Грэхем решил заранее, что ничего исключительного не услышит. Эрнестина, сидевшая рядом, наклонилась к нему и прошептала: -- Когда она хочет, она может всего добиться. А ведь она почти не работает... Вы знаете, она училась у Лешетицкого и у мадам Карреньо, и у нее до сих пор остался их стиль игры. И она играет совсем не поженски. Вот послушайте! Грэхем продолжал относиться скептически к ее игре, даже когда уверенные руки Паолы забегали по клавишам и зазвучали пассажи и аккорды, против чистоты которых он ничего не мог возразить; как часто слышал он их у пианистов, обладавших блестящей техникой и совершенно лишенных музыкальной выразительности! Он ждал услышать от нее все что угодно, но не мужественную прелюдию Рахманинова, которую, по мнению Грэхема, мог хорошо исполнять только мужчина. С первых же двух тактов Паола уверенно, по-мужски, овладела роялем; она словно поднимала его клавиатуру и поющие струны обеими руками, вкладывая в свою игру зрелую силу и твердость. А затем, как это делали только мужчины, соскользнула, или перекинулась -- он не мог найти более точного определения для этого перехода -- в уверенно-чистое, несказанно нежное анданте. Она продолжала играть со спокойствием и силой, которых меньше всего можно было ожидать от такой маленькой, хрупкой женщины; и он с удивлением смотрел сквозь полузакрытые веки на нее и на огромный рояль, которым она владела так же, как владела собой и замыслом композитора. Прислушиваясь к замирающим аккордам прелюдии, в которых еще жила, как далекое эхо, только что прозвучавшая мощь, Грэхем вынужден был признать, что удар у Паолы точен, чист и тверд. В то время как Терренс и Аарон взволнованно спорили шепотом на своем подоконнике, а Дар-Хиал искал для Паолы ноты, она взглянула на Дика, и он начал один за другим гасить свет в матовых шарах под потолком, так что в конце концов одна Паола осталась как бы среди оазиса мягкого света, в котором особенно заметно поблескивало золото ее волос и золотое шитье на платье. Грэхем наблюдал, как высокая комната становится от набегающих теней как будто еще выше. Она была длиной в восемьдесят футов и высотой в два с половиной этажа. Точно хоры под потолком была перекинута галерея, с которой свешивались шкуры диких зверей, домотканые покрывала, привезенные из Окасаки и Эквадора, циновки с острова Океании, сплетенные женщинами и выкрашенные растительными красками. И Грэхем понял, что напоминает ему эта комната: праздничный зал в средневековом замке; и он вдруг пожалел, что в ней нет длинного стола с оловянной посудой, солью в серебряной солонке и огромных собак, дерущихся тут же из-за брошенных им костей. Позднее, когда Паола сыграла Дебюсси, чтобы дать Терренсу и Аарону материал для новых споров, Грэхему удалось в течение нескольких волнующих минут поговорить с ней о музыке. И она обнаружила такое понимание философии музыки, что Грэхем, сам того не замечая, принялся излагать, ей свою любимую теорию. -- Итак, -- закончил он, -- понадобилось почти три тысячи лет, чтобы музыка оказала свое истинное воздействие на душу западного человека. Дебюсси больше чем кто-либо из его предшественников достиг той высокой созерцательной ясности, порождающей великие идеи, которая предощущалась, скажем, во времена Пифагора... Тут Паола прервала его, подозвав сражавшихся у окна Терренса и Аарона. -- Ну и что же? -- продолжал Терренс, когда оба подошли. -- Попробуйте, Аарон, попробуйте найти у Бергсона суждение о музыке более ясное, чем в его "Философии смеха" [6], которая тоже, как известно, ясностью не отличается. -- О, послушайте! -- воскликнула Паола, и глаза ее заблестели. -- У нас появился новый пророк -- мистер Грэхем. Он стоит вашей шпаги, обеих ваших шпаг. Он согласен с вами, что музыка -- это отдых от железа, крови и будничной прозы. Что слабые, чувствительные и возвышенные души бегут от тяжелой и грубой земной жизни в сверхчувственный мир ритмов и звучаний... -- Атавизм! -- фыркнул Аарон Хэнкок. -- Пещерные люди, полуобезьяны и все гнусные предки Терренса делали то же самое. -- Позвольте, -- остановила его Паола. -- Но ведь к этим выводам мистер Грэхем пришел на основании собственных переживаний и умозаключений. А кроме того, он коренным образом расходится с вашей точкой зрения, Аарон. Он опирается на положение Патера: "Все искусства тяготеют к музыке..." -- Все это относится к предыстории, к химии микроорганизма, -- опять вмешался Аарон. -- Все эти народные песни и синкопированные ритмы -- простое реагирование клетки на световые волны солнечного луча. Терренс попадает в заколдованный круг и сам сводит на нет свои заумные рассуждения. А теперь послушайте, что я вам скажу... -- Да подождите же! -- остановила его Паола. -- Мистер Грэхем говорит, что английский пуританизм сковал музыку -- настоящую музыку -- на многие века... -- Верно... -- согласился Терренс. -- И что Англия вернулась к эстетическому наслаждению музыкой только через ритмы Мильтона и Шелли... -- Который был метафизиком, -- прервал ее Аарон. -- Лирическим метафизиком, -- тотчас же ввернул Терренс. -- Это-то уж вы должны признать, Аарон. -- А Суинберн? -- спросил Аарон, очевидно, возвращаясь еще к одной теме из давнишних споров. -- Аарон уверяет, что Оффенбах -- предшественник Артура Сюлливена, -- вызывающе воскликнула Паола, -- и что Обер -- предшественник Оффенбаха. А относительно Вагнера... Нет, спросите-ка его, спросите, что он думает о Вагнере... Она ускользнула, предоставив Грэхема его судьбе. А он не спускал с нее глаз, любуясь пластичными движениями ее стройных колен, приподнимавших тяжелые складки платья, когда она шла через всю комнату к миссис Мэзон, чтобы устроить для нее партию в бридж; он едва мог заставить себя вслушаться в то, что опять бубнил Терренс. -- Установлено, что все искусства Греции родились из духа музыки... Много позднее, когда оба мудреца самозабвенно углубились в жаркий спор о том, кто выказал в своих произведениях более возвышенный интеллект -- Берлиоз или Бетховен, Грэхему удалось улизнуть. Ему опять хотелось побеседовать с хозяйкой. Но она подсела к двум девушкам, забравшимся в большое кресло, и шаловливо шепталась с ними; большая часть гостей была погружена в бридж, и Грэхем попал в группу, состоявшую из Дика Форреста, мистера Уомболда, Дар-Хиала и корреспондента "Газеты скотовода". -- Жаль, что вы не можете съездить туда со мной, -- говорил Дик корреспонденту. -- Это задержало бы вас только на один день. Я завтра же и повез бы вас. -- Очень сожалею, -- ответил тот. -- Но я должен быть в Санта-Роса. Бербанк обещал посвятить мне целое утро, а вы понимаете, что это значит. С другой стороны, для нашей газеты было бы очень важно получить материал о вашем опыте. Вы не могли бы изложить его... кратко... ну совсем кратко? Вот и мистера Грэхема, я думаю, это заинтересует. -- Опять что-то по части орошения? -- осведомился Грэхем. -- Нет, нелепая попытка превратить безнадежно бедных фермеров в богатых, -- отвечал Уомболд за Форреста. -- А я утверждаю, что если фермеру не хватает земли, то это доказывает, что он плохой фермер. -- Наоборот, -- возразил Дар-Хиал, взмахнув для большей убедительности своими прекрасными азиатскими руками. -- Как раз наоборот. Времена изменились. Успех больше не зависит от капитала. Попытка Дика -- замечательная, героическая попытка. И вы увидите, что она удастся. -- А в чем дело. Дик? -- спросил Грэхем. -- Расскажите нам. -- Да ничего особенного. Так, одна затейка, -- ответил Дик небрежно. -- Может быть, из этого ничего и не выйдет, хотя я все же надеюсь... -- Затейка! -- воскликнул Уомболд. -- Пять тысяч акров лучшей земли в плодороднейшей долине! И он хочет посадить на нее кучу неудачников -- пожалуйста, хозяйничайте! -- платить им да еще питать. -- Только тем хлебом, который вырастет на этой же земле, -- поправил его Форрест. -- Придется объяснить вам всем, в чем дело. Я выделил пять тысяч акров между усадьбой и долиной реки Сакраменто... -- Подумайте, сколько там может вырасти люцерны, которая вам так нужна... -- прервал его опять Уомболд. -- Мои машины осушили в прошлом году вдвое большую площадь, -- продолжал Дик. -- Я, видите ли, убежден, что наш Запад, да и весь мир, должен стать на путь интенсивного хозяйства, и я хочу быть одним из первых, прокладывающих дорогу. Я разделил эти пять тысяч акров на участки по двадцати акров и считаю, что каждый такой участок может не только свободно прокормить одно семейство, но и приносить по меньшей мере шесть процентов чистого дохода. -- Это значит, -- высчитывал корреспондент, -- что, когда участки будут розданы, землю получат двести пятьдесят семейств, или, считая в среднем по пять человек на семью, тысяча двести пятьдесят душ. -- Не совсем так, -- возразил Дик. -- Все участки уже заняты, а у нас только около тысячи ста человек. Но надежды на будущее... надежды на будущее большие, -- добродушно улыбнулся он. -- Несколько урожайных лет -- и в каждой семье окажется в среднем по шесть человек. -- А кто это "мы"? Почему "у нас"? -- спросил Грэхем. -- У меня есть комитет, состоящий из сельскохозяйственных экспертов, -- все свои же служащие, кроме профессора Либа, которого мне уступило на время федеральное правительство. Дело в том, что фермеры будут хозяйничать на свой страх и риск, пользуясь передовыми методами, рекомендованными в наших инструкциях. Земля на всех участках совершенно одинаковая. Эти участки, как горошины в стручке, один к одному. И плоды работы на каждом участке через некоторое время должны сказаться. А когда мы сравним между собой результаты, полученные на двухстах пятидесяти участках, то фермер, отстающий от среднего уровня из-за тупости или лени, должен будет уйти. Условия созданы вполне благоприятные. Фермер, взяв такой участок, ничем не рискует. Кроме того, что он соберет со своей земли и что пойдет на пищу ему и его семье, он получит еще тысячу долларов в год деньгами; поэтому все равно -- умен он или глуп, урожайный год или неурожайный -- около ста долларов в месяц ему обеспечено. Лентяи и глупцы будут естественным образом вытеснены теми, кто умен и трудолюбив. Вот и все. И это послужит особенно очевидным доказательством всех преимуществ интенсивного хозяйства. Впрочем, этим людям обеспечено не только жалованье. После его выплаты мне как владельцу должно очиститься еще шесть процентов. А если доход окажется больше, то фермеру поступает и весь излишек. -- И поэтому, -- сказал корреспондент, -- каждый сколько-нибудь дельный фермер будет работать день и ночь -- это понятно. Сто долларов на улице не валяются. В Соединенных Штатах средний фермер на собственной земле не вырабатывает и пятидесяти, в особенности если вычесть плату за надзор и за его личный труд. Конечно, способные люди уцепятся руками и ногами за такое предложение и постараются, чтобы так же поступили и члены их семьи. -- У меня есть возражение, -- заявил Терренс МакФейн, подходя к ним. -- Везде и всюду только и слышишь: работа, труд... А меня просто зло берет, когда я представлю себе, что каждый такой фермер на своих двадцати акрах весь день с утра до вечера будет гнуть спину, и ради чего? Неужели кусок хлеба да мяса и, может быть, немного джема -- это и есть смысл жизни, цель нашего существования? Ведь человек этот все равно умрет, как рабочая кляча, которая только и знала, что трудиться! Что же сделано таким человеком? Он обеспечил себя хлебом и мясом? Чтобы брюхо было сыто и крыша была над головой? А потом его тело будет гнить в темной, сырой могиле! -- Но ведь и вы, Терренс, умрете, -- заметил Дик. -- Зато я живу волшебной жизнью бродяги, -- последовал быстрый ответ. -- Эти часы наедине со звездами и цветами, под сенью деревьев, с легким ветром и шорохом трав! А мои книги! Мои любимые философы и их думы! А красота, музыка, радости всех искусств! Когда я сойду в могилу, я буду знать по крайней мере, что пожил и взял от жизни все, что она могла мне дать. А эти ваши двуногие вьючные животные на своих двадцати акрах так и будут ковырять весь день землю, пока рубашка на спине не взмокнет от пота, а потом присохнет коркой, -- ради одного сознания, что живот набит хлебом и мясом и крыша не протекает; народят выводок сыновей, которые тоже будут жить, как рабочий скот, набивать желудок хлебом и мясом, гнуть спины в заскорузлых от пота рубашках -- и наконец уйдут в небытие, только и получив от жизни, что хлеб да мясо и, может быть, немного джема?.. -- Но ведь кто-то должен же работать, чтобы вы могли лодырничать? -- с негодованием возразил Уомболд. -- Да, это верно. Печально, но верно, -- мрачно согласился Терренс; затем его лицо вдруг просияло. -- И я благодарю господа за то, что есть на свете рабочий скот, -- одни таскают плуг по полям, другие -- незримые кроты -- проводят жизнь в шахтах, добывая уголь и золото; благодарю за то, что есть дураки крестьяне, -- иначе разве у меня были бы такие мягкие руки; и за то, что такой славный парень, как Дик, улыбается мне и делится со мной своим добром, покупает мне новые книги и дает местечко у своего стола, заставленного пищей, добытой двуногим рабочим скотом, и у своего очага, построенного тем же рабочим скотом, и хижину в лесу под земляничными деревьями, куда труд не смеет сунуть свое чудовищное рыло... Иван Грэхем долго не ложился в тот вечер. Большой дом и его маленькая хозяйка невольно взволновали его. Сидя на краю кровати, полураздетый, и куря трубку, он видел в своем воображении Паолу в разных обличьях и настроениях -- такой, какой она прошла перед ним в течение этого первого дня. То она говорила с ним о музыке и восхищала его своим исполнением, чтобы затем, втянув в спор "мудрецов", ускользнуть и заняться устройством бриджа; то сидела, свернувшись калачиком, в кресле, такая же юная и шаловливая, как примостившиеся рядом с нею девушки; то со стальными нотками в голосе укрощала мужа, когда он непременно хотел спеть песнь Горца, или бесстрашно правила тонущим жеребцом, -- а несколько часов спустя выходила в столовую, к гостям своего мужа, напоминая платьем и осанкой принцессу из сказки. Паола Форрест занимала его воображение не меньше, чем Большой дом со всеми его чудесами и диковинками. Все вновь и вновь мелькали перед Грэхемом выразительные руки Дар-Хиала, черные бакенбарды Аарона Хэнкока, вещавшего об откровениях Бергсона, потертая куртка Терренса Мак-Фейна, благодарившего бога за то, что двуногий рабочий скот дает ему возможность бездельничать, сидеть за столом у Дика Форреста и мечтать под его земляничными деревьями. Грэхем наконец вытряхнул трубку, еще раз окинул взглядом эту странную комнату, обставленную со всем возможным комфортом, погасил свет и вытянулся между прохладными простынями. Однако сон не приходил к нему. Опять он слышал смех Паолы; опять у него возникало впечатление серебра, стали и силы; опять он видел в темноте, как ее стройное колено неподражаемо пластичным движением приподнимает тяжелые складки платья. От этого образа Грэхем никак не мог отделаться: он преследовал его неотступно, точно наваждение. Образ этот, сотканный из света и красок, как бы горел перед ним, неизменно возвращаясь, и хотя Грэхем сознавал его иллюзорность, видение все вновь и вновь вставало перед ним в своей обманчивой реальности. И опять видел он коня и всадницу, которые то погружались в воду, то снова выплывали на поверхность; видел мелькающие среди пены копыта лошади; видел лицо женщины: она смеялась, а пряди ее золотистых волос переплетались с темной гривой животного. Снова слышал он первые аккорды прелюдии, и те же руки, которые правили жеребцом, теперь извлекали из инструмента всю полноту хрустальных и блистательных рахманиновских гармоний. Когда он наконец стал засыпать, его последняя мысль была о том, каковы те чудесные и загадочные законы развития, которые могли из первоначального ила и праха создать на вершине эволюции сияющее и торжествующее женское тело и женскую душу. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ На следующее утро Грэхем пр