-- сказала Паола. -- Но ведь я пробыла под водой приблизительно это время? Правда, тетя Марта? -- Ну, ты под водой почти и не была, -- последовал ответ, -- если хочешь знать мое мнение! Я даже удивлена, что ты мокрая. Да, да, дыши естественно, дитя мое. Нечего разыгрывать комедию. Помню, когда я была молодой девушкой и путешествовала по Индии, я видела там факиров особой секты, они ныряли на дно глубоких колодцев и оставались там гораздо дольше, чем ты, право же, гораздо дольше. -- Вы знали! -- воскликнула Паола. -- Но ты не знала, что я знаю, -- возразила тетка. -- И твое поведение прямо-таки преступно при моем возрасте и моем сердце. -- И при вашем удивительном простодушии и недогадливости. Не правда ли? -- добавила Паола. -- Честное слово, мне хочется выдрать тебя за уши. -- А мне обнять вас, хоть я и мокрая, -- засмеялась Паола в ответ. -- Во всяком случае, мы надули капитана Лестера... Ведь правда, капитан? -- Не обращайтесь ко мне, -- угрюмо пробормотал доблестный моряк. -- Я занят, я должен обдумать свою месть... Что касается вас, мистер Форрест, то я еще не знаю, на чем остановиться: взорвать ваш скотный двор или подрезать поджилки у вашего Горца. Может быть, я сделаю и то и другое. А пока я пойду и лягну ту кобылу, на которой вы приехали. Дик на Капризнице и Паола на Лани ехали домой бок о бок. -- Ну, как тебе нравится Грэхем? -- спросил он. -- Он великолепен, -- отвечала Паола. -- Это человек твоего типа. Дик. Он так же универсален, как ты, на нем печать тех же скитаний по всем морям, та же любовь к книгам и все прочее! Кроме того, он художник, да и вообще все в нем хорошо. Славный малый, любит шутку. А ты заметил его улыбку? Она обаятельна. Хочется улыбнуться ему в ответ. -- Да, но есть у него и глубокие шрамы и морщины... -- заметил Дик. -- Особенно в уголках глаз, когда он улыбается. Это : следы, оставленные не то чтобы усталостью, а скорее вечно неразрешимыми вопросами: "Почему? Зачем? Стоит ли? Ради чего все это?" Эрнестина и Грэхем, замыкавшие кавалькаду, тоже беседовали. -- Дик вовсе не прост, -- говорила она. -- Вы плохо знаете его. Он очень не прост. Я немного знаю его. Паола-то знает его хорошо. Но в душу к нему могут проникнуть немногие. Он истинный философ и владеет собой, как стоик или англичанин. А уж такой актер, что может весь свет обмануть. У длинной коновязи под дубами, где, сойдя с лошадей, собралось все общество, Паола хохотала до слез. -- Ну, ну, продолжай, -- поощряла она Дика, -- еще, еще!.. -- Она уверяет, что скоро у меня не хватит слов, если я буду и впредь давать имена слугам по моей системе, -- пояснил он. -- А он за полторы минуты предложил сорок имен... Ну, еще. Дик, еще!.. -- Итак, -- продолжал Дик нараспев, -- у нас может быть О-Плюнь и О-Дунь, О-Пей, О-Лей и О-Вей, О-Кис и О-Брысь, О-Пинг и О-Понг, О-Да и О-Нет... И Дик направился к дому, все еще варьируя на все лады эти странные словосочетания. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Всю следующую неделю Грэхем был всем недоволен и не находил себе места. Его раздирали самые противоречивые чувства: с одной стороны, он сознавал, что необходимо покинуть Большой дом, уехать первым поездом, с другой стороны, ему хотелось видеть Паолу все чаще и быть с ней все больше. А между тем он не уезжал и в обществе ее бывал куда реже, чем в первое время после приезда. Начать с того, что все пять дней своего пребывания в имении молодой скрипач не отходил от нее. Грэхем нередко посещал музыкальную комнату и мрачно просиживал там целых полчаса, слушая, как они "работают". Они забивали о его присутствии, поглощенные и захваченные своей страстью к музыке, а в краткие минуты отдыха, вытирая потные лбы, болтали и смеялись, как добрые товарищи. Молодой музыкант любил Паолу с почти болезненной пылкостью, Грэхему это было ясно, -- но его больно задевали взгляды, полные почти благоговейного восторга, которые Паола иногда дарила Уэйру после особенно удачного исполнения какой-нибудь пьесы. Напрасно Грэхем убеждал себя, что с ее стороны все это чисто умственное увлечение -- просто она восхищается мастерством молодого музыканта. Грэхем был истинным мужчиной, и их дружба причиняла ему до того сильную боль, что в конце концов он вынужден был уходить из музыкальной комнаты. Но вот он наконец застал Паолу одну. Они на прощание исполнили песню Шумана, и скрипач уехал. Паола сидела у рояля, на лице ее было отсутствующее, мечтательное выражение. Она посмотрела на Грэхема, словно не узнавая, потом машинально овладела собой, рассеянно пробормотала несколько ничего не значащих слов и удалилась. Несмотря на обиду и боль, Грахем старался приписать ее настроение влиянию музыки, отклики которой еще жили в ее душе. Правда, женщины -- странные создания, рассуждал он, и способны на самые неожиданные и необъяснимые увлечения. Разве не могло случиться, что этот юноша именно своей музыкой и увлек ее как женщину? С отъездом Уэйра Паола замкнулась в своем флигеле, за дверью без ручки, и почти не выходила оттуда. Но никто в доме не удивлялся, и Грэхем понял, что в этом нет ничего необычного. -- На Паолу иногда находит, она чувствует себя прекрасно и в одиночестве, -- пояснила Эрнестина, -- у нее бывают довольно часто периоды затворничества, и тогда с ней видится только Дик. -- Что не очень лестно для остальной компании, -- улыбаясь, заметил Грэхем. -- Но тем она приятнее в обществе, когда возвращается, -- заметила Эрнестина. Прилив гостей в Большой дом шел на убыль. Правда, еще кое-кто приезжал просто повидаться или по делу, но в общем народу становилось все меньше. Благодаря О-Пою и его китайской команде жизнь в доме была Залажена безукоризненно, во всем царил порядок, и Хозяевам не приходилось тратить много времени на то, чтобы развлекать гостей. Гости по большей части сами занимали себя и друг друга. До завтрака Дик почти не появлялся, а Паола, выполняя свой обет затворничества, выходила только к обеду. -- Лечение отдыхом, -- смеясь, сказал однажды Дик, Предлагая Грэхему бокс, поединок на палках или рапирах. -- А теперь самое время приняться за вашу книгу, -- заявил он во время передышки между раундами. -- Я один из многих, кто с нетерпением ждет ее, и я Твердо надеюсь, что она появится. Вчера я получил Письмо от Хэвли: он спрашивает, много ли вы уже написали. И вот Грэхем засел у себя в башне, разобрал свои заметки и снимки, составил план и погрузился в работу над первыми главами. Это настолько захватило его, что, быть может, увлечение Паолой и угасло бы, если бы он ее встречался с ней каждый вечер за обедом. Кроме того, пока Эрнестина и Льют не уехали в Санта-Барбара, продолжались совместные купания, поездки верхом и в автомобилях на горные миримарские пастбища и к вершинам Ансельмо. Предпринимались и другие прогулки, иногда с участием Дика. Ездили смотреть работы по осушению земель, производившиеся им в долине реки Сакраменто, постройку плотин на Литтл Койот и в ущельях Лос-Кватос, основанную им колонию фермеров на участках в двадцать акров, где Дик пытался дать двумстам пятидесяти фермерам с семьями возможность обосноваться. Грэхем знал, что Паола часто совершает в одиночестве долгие прогулки верхом, и однажды застал ее у коновязи: она только что спешилась. -- Вы не думаете, что ваша Лань совсем отвыкнет от поездок в компании? -- спросил он, улыбаясь. Паола рассмеялась и покачала головой. -- Ну, тогда просто разрешите как-нибудь сопровождать вас, мне очень хочется, -- честно признался он. -- Но ведь есть Эрнестина, Льют, Берт, да мало ли кто. -- Мне эти места незнакомы, -- продолжал он настаивать. -- Лучше всего узнаешь край через тех, кто его сам хорошо знает. Я уже видел его глазами Льют, Эрнестины и всех остальных; но есть еще многое, чего я не видел и могу увидеть только вашими глазами. -- Занятная теория, -- уклончиво ответила она. -- Нечто вроде географического вампиризма... -- Но без зловредных последствий вампиризма, -- торопливо возразил он. Она ответила не сразу, при этом прямо и честно посмотрела ему в глаза; и он понял, что она взвешивает и обдумывает каждое слово. -- Это еще вопрос! -- произнесла она наконец; и его воображение вцепилось в эти три слова, стараясь разгадать их скрытое значение. -- Есть очень многое, что мы могли бы сказать друг другу, -- продолжал он настаивать. -- Многое, что... мы должны были бы сказать... -- Я понимаю, -- ответила она спокойно и опять взглянула на него своим прямым, открытым взглядом. "Понимает?" -- подумал он; и эта мысль обожгла его огнем. Он не нашелся, что ответить, и не смог предотвратить холодный, вызывающий смешок, с которым она отвернулась и ушла в дом. Большой дом продолжал пустеть. Тетка Паолы, миссис Тюлли, к досаде Грэхема (он надеялся узнать от нее многое о Паоле), уехала, погостив всего несколько дней. Говорили, что она, может быть, приедет опять, на более продолжительное время. Но она только что вернулась из Европы, и ей, по ее словам, необходимо было сделать сначала множество обязательных визитов, а затем уже думать о собственных удовольствиях. Критик О'Хэй намеревался пробыть еще с неделю, чтобы оправиться от поражения, нанесенного ему во время атаки философов. Вся эта история была задумана и подстроена Диком. Битва началась ранним вечером: как будто случайное замечание Эрнестины дало повод Аарону Хэнкоку бросить первую бомбу в чащу глубочайших убеждений О'Хэя. Дар-Хиал, его горячий и нетерпеливый союзник, обошел его с фланга своей цинической теорией музыки и открыл по критику огонь с тыла. Бой продолжался до тех пор, пока вспыльчивый ирландец, вне себя от наносимых ему искусными спорщиками словесных ударов, не принял, облегченно вздохнув, предложение Терренса Мак-Фейна отдохнуть и спуститься с ним в бильярдную -- тихий приют, где они были бы вдали от этих варваров подкрепить себя смесью соответствующих напитков и в самом деле поговорить по душам о музыке. В два часа утра неуязвимый для вина и все еще шествующий твердой поступью Терренс уложил совершенно пьяного и осоловевшего О'Хэя в постель. -- Ничего, -- сказала на другой день Эрнестина О'Хэю с задорным блеском в глазах, выдававшим ее участие в заговоре. -- Этого следовало ожидать: от наших горе-философов и святой запьет! -- Я думал, что с Терренсом вы в полной безопасности, -- насмешливо добавил Дик. -- Вы же оба ирландцы. Я и забыл, что Терренса ничем не проймешь. Знаете, простившись с вами, он еще забрел ко мне поболтать. И -- ни в одном глазу. Так, мимоходом, он упомянул о том, что вы оба опрокинули по стаканчику. И я... мне в голову не могло прийти... что он... так вас подвел... Когда Льют и Эрнестина уехали в Санта-Барбара, Берт и Рита тоже вспомнили свой давно забытый очаг в Сакраменто. Правда, в тот же день прибыло несколько художников, которым покровительствовала Паола. Но их почти не было видно, ибо они проводили целые дни в горах, разъезжая в маленьком экипаже с кучером, или курили длинные трубки в бильярдной. Жизнь в Большом доме, чуждая условностям, текла своим чередом. Дик работал. Грэхем работал. Паола продолжала уединяться в своем флигеле. Мудрецы из "Мадроньевой рощи" приходили пообедать и поговорить и, если Паола не играла, порой разглагольствовали целый вечер. По-прежнему сваливались как снег на голову гости из Сакраменто, Уикенберга и других городов, расположенных в долине, но О-Чай и остальные слуги не терялись, и Грэхем был не раз свидетелем того, как целую толпу нежданных гостей через двадцать минут после их приезда уже угощали превосходным обедом. Все же случалось -- правда, редко, -- что за стол садились только Дик с Паолой и Грэхем; и когда после обеда мужчины болтали часок перед ранним отходом ко сну, она играла для себя мягкую и тихую музыку и исчезала раньше, чем они. Но однажды в лунный вечер неожиданно нагрянули и Уатсоны, и Мэзоны, и Уомболды, и составилось несколько партий в бридж. Грэхем как-то не попал ни в одну. Пасла сидела у рояля. Когда он приблизился к ней, то уловил в ее глазах мгновенно вспыхнувшее выражение радости, но оно так же быстро исчезло. Она сделала легкое движение, точно желая встать ему навстречу, -- это так же не ускользнуло от него, как и мгновенное усилие воли, которым она заставила себя спокойно остаться на месте. И вот она опять такая же, какой он привык ее видеть. "Хотя, в сущности, много ли я ее видел?" -- думал Грэхем, болтая всякий вздор и роясь вместе с ней в куче нот. Он пробовал с ней то один, то другой романс, и его высокий баритон сливался с ее мягким сопрано, и притом так удачно, что игравшие в бридж не раз кричали им "бис". -- Да, -- сказала она в перерыве между двумя романсами, -- меня прямо тоска берет, так мне хочется опять побродить с Диком по свету. Если б можно было уехать завтра же! Но Дику пока нельзя. Он слишком связан своими опытами и изобретениями. Как вы думаете, чем он занят теперь? Ему мало всех этих затей. Он еще намерен совершить переворот в торговле -- по крайней мере здесь, в Калифорнии и на Тихоокеанском побережье -- и заставить закупщиков приезжать к нему в имение. -- Они уже и так приезжают, -- сказал Грэхем. -- Первый, кого я здесь встретил, был покупатель из Айдахо. -- Да, но Дик хочет, чтобы это вошло в обычай: пусть покупатели являются сюда скопом, в определенное время, и пусть это будут не просто торги -- хотя для возбуждения интереса он устроит и торги, -- а настоящая ежегодная ярмарка, которая должна продолжаться три дня и на которой будут продаваться только его товары. Он теперь чуть не все утра просиживает с мистером Эгером и мистером Питтсом. Это его торговый агент и агент по выставкам скота. Паола вздохнула, и ее пальцы пробежали по клавишам. -- Ах, если бы только можно было уехать -- в Тимбукту, Мокпхо, на край света! -- Не уверяйте меня, что вы побывали в Мокпхо, -- смеясь, заметил Грэхем. Она кивнула головой. -- Честное слово, были. Провалиться мне на этом самом месте! С Диком, на его яхте, давным-давно. Мы, можно сказать, провели в Мокпхо наш медовый месяц. Грэхем, беседуя с нею о Мокпхо, старался отгадать: умышленно она то и дело упоминает о муже или нет? -- Мне казалось, что вы считаете эту усадьбу прямо раем. -- Конечно, конечно! -- поспешила она его заверить. -- Но не знаю, что на меня нашло за последнее время. Я чувствую, что мне почему-то непременно надо уехать. Может быть, весна действует... Колдуют боги краснокожих... Если бы только Дик не работал до потери сознания и не связывался с этими проектами! Знаете, за все время, что мы женаты, моей единственной серьезной соперницей была земля, сельское хозяйство. Дик очень постоянен, а имение действительно его первая любовь. Он все здесь создал и наладил задолго до того, как мы встретились, когда он и не подозревал о моем существовании. -- Давайте попробуем этот дуэт, -- вдруг сказал Грэхем, ставя перед ней на пюпитр какие-то ноты. -- О нет, -- запротестовала она, -- ведь эта песня называется "Тропою цыган", она меня еще больше расстроит. -- И Паола стала напевать первую строфу: За паттераном цыган плывем, Где зори гаснут -- туда... Пусть ветер шумит, пусть джонка летит -- Не все ли равно куда? -- Кстати, что такое цыганский паттеран? -- спросила она, вдруг оборвав песню. -- Я всегда думала, что это особое наречие, цыганское наречие -- ну, вроде французского patoi [12]; и мне казалось нелепым, как можно следовать по миру за наречием, точно это филологическая экскурсия. -- В известном смысле паттеран и есть наречие, -- ответил он. -- Но оно значит всегда одно и то же: "Я здесь проходил". Паттеран -- это два прутика, перекрещенные особым образом и оставленные на дороге; но оба прутика непременно должны быть взяты у деревьев или кустарников разной породы. Здесь, в имении, паттеран можно было бы сделать из веток мансаниты и мадроньо, дуба и сосны, бука и ольхи, лавра и ели, черники и сирени. Это знак, который цыгане оставляют друг другу: товарищ -- товарищу, возлюбленный -- возлюбленной. -- И он, в свою очередь, стал напевать: И опять, опять дорогой морей, Знакомой тропой плывем -- Тропою цыган, за тобой, паттеран, Весь шар земной обойдем. Паола качала в такт головой, потом ее затуманенный взгляд скользнул по комнате и задержался на играющих; но она сейчас же стряхнула с себя мечтательную рассеянность и поспешно сказала: -- Одному богу известно, сколько в иных из нас этой цыганской стихии. Во мне ее хоть отбавляй. Несмотря на свои буколические наклонности, Дик -- прирожденный цыган. Судя по тому, что он мне о вас рассказывал, и в вас это сидит очень крепко. -- В сущности, -- заметил Грэхем, -- настоящий цыган -- именно белый человек; он, так сказать, цыганский король. Он был всегда гораздо более отважным и неугомонным кочевником, и снаряжение у него было хуже, чем у любого цыгана. Цыгане шли по его следам, а не он по их. Давайте попробуем спеть... И в то время как они пели смелые слова беззаботновеселой песенки, Грэхем смотрел на Паолу и дивился -- дивился и ей и себе. Разве ему место здесь, подле этой женщины, под крышей ее мужа? И все-таки он здесь, хотя должен был бы уже давно уехать. После стольких лет он, оказывается, не знал себя. Это какое-то наваждение, безумие. Нужно немедленно вырваться отсюда. Он и раньше испытывал такие состояния, словно он околдован, обезумел, и всегда ему удавалось вырваться на свободу. "Неужели я с годами размяк?" -- спрашивал себя Грэхем. Или это безумие сильнее и глубже всего, что было до сих пор? Ведь это же посягательство на его святыни, столь дорогие ему, столь ревниво и благоговейно оберегаемые в тайниках души: он еще ни разу не изменял им. Однако он не вырвался из плена. Он стоял рядом с ней и смотрел на венец ее каштановых волос, где вспыхивали золотисто-бронзовые искры, на прелестные завитки возле ушей. Пел вместе с нею песню, воспламеняющую его и, наверное, ее, -- иначе и быть не могло при ее натуре и тех проблесках чувства, которое она нечаянно и невольно ему выдала. "Она -- чародейка, и голос -- одно из ее очарований", -- думал он, слушая, как этот голос, такой женственный и выразительный и такой непохожий на голоса всех других женщин на свете, льется ему в душу. Да, он чувствовал, он был глубоко уверен, что частица его безумия передалась и ей; что они оба испытывают одно и то же; что это -- встреча мужчины и женщины. Не только он, оба они пели с тайным волнением -- да, несомненно; и эта мысль еще сильнее опьяняла его. А когда они дошли до последних строк и их голоса, сливаясь, затрепетали, в его голосе прозвучало особое тепло и страсть: Дикому соколу -- ветер да небо, Чащи оленю даны, А сердце мужчины -- женскому сердцу, Как в стародавние дни. А сердце мужчины -- женскому сердцу... В шатрах моих свет погас, -- Но у края земли занимается утро, И весь мир ожидает нас! [13] Когда замер последний звук, Грэхем посмотрел на Паолу, ища ее взгляда, но она сидела несколько мгновений неподвижно, опустив глаза на клавиши, и когда затем повернула к нему голову, он увидел обычное лицо маленькой хозяйки Большого дома, шаловливое и улыбающееся, с лукавым взором. И она сказала: -- Пойдем подразним Дика, он проигрывает. Я никогда не видела, чтобы за картами он выходил из себя, но он ужасно нелепо скисает, если ему долго не везет. А играть любит, -- продолжала она, идя впереди Грэхема к карточным столам. -- Это один из его способов отдыхать. И он отдыхает. Раз или два в год он садится за покер и может играть всю ночь напролет и доиграться до чертиков. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ После того дня, когда они спели вместе цыганскую песню, Паола вышла из своего затворничества, и Грэхему стало нелегко сидеть в башне и выполнять намеченную работу. В течение всего утра до него доносились то обрывки песен и оперных арий, которые она распевала в своем флигеле, то ее смех и возня с собаками на большом дворе, то приглушенные звуки рояля в музыкальной комнате, где Паола теперь проводила долгие часы. Однако Грэхем, по примеру Дика, посвящал утренние часы работе и редко встречался с Паолой раньше второго завтрака. Она заявила, что период бессонницы у нее прошел и она готова на все развлечения и прогулки, какие только Дик может предложить ей, пригрозив, что, если он не будет сам участвовать в этих развлечениях, она созовет кучу гостей и покажет ему, как надо веселиться. В это время в Большой дом возвратилась на несколько дней тетя Марта, иначе говоря -- миссис Тюлли, и Паола снова принялась объезжать Дадди и Фадди в своей высокой двуколке. Лошадки эти были довольно капризного нрава, но миссис Тюлли, несмотря на свой возраст и тучность, не боялась ездить на них, если правила Паола. -- Такого доверия я не оказываю ни одной женщине, -- объяснила она Грэхему. -- Паола -- единственная, с кем я могу ездить: она замечательно умеет обходиться с лошадьми. Когда Паола была ребенком, она прямо обожала лошадей. Удивительно, как это она еще не стала цирковой наездницей! И еще многое, многое узнал Грэхем о Паоле, болтая с ее теткой. О Филиппе Дестене, своем брате и отце Паолы, миссис Тюлли могла рассказывать без конца. Он был гораздо старше ее и представлялся ей в детстве каким-то сказочным принцем. Филипп обладал благородной и широкой натурой, его поступки и образ жизни казались заурядным людям не совсем нормальными. Он на каждом шагу совершал безрассудства и немало делал людям добра. Благодаря этим чертам характера Филипп не раз наживал целые состояния и так же легко терял их, особенно в эпоху знаменитой золотой горячки сорок девятого года. Сам он был из семьи первых колонистов Новой Англии, однако прадед его был француз, подобранный у Мейнского побережья после кораблекрушения; тут он и поселился среди матросов-фермеров. -- Раз, только раз, в каждом поколении возрождается в каком-нибудь из своих потомков француз Дестей, -- убежденно говорила Грэхему миссис Тюлли. -- Филипп был именно этим единственным в своем поколении, а в следующем -- Паола. Она унаследовала всю его самобытность. Хотя Эрнестина и Льют приходятся ей сводными сестрами, трудно поверить, что в них есть хотя бы капля той же крови. Вот почему Паола не поступила в цирк и ее неудержимо потянуло во Францию: кровь прадеда звала ее туда. О жизни Паолы во Франции Грэхем также узнал немало. Филипп Дестен умер как раз вовремя, ибо колесо его счастья повернулось. Эрнестину и Льют, тогда еще крошек, взяли тетки; они не доставляли им особых хлопот. А вот с Паолой, попавшей к тете Марте, было нелегко, -- и все из-за того француза. -- О, она настоящая дочь Новой Англии, -- уверяла миссис Тюлли, -- во всем, что касается чести, прямоты, надежности, верности. Еще девочкой она позволяла себе солгать только в тех случаях, когда надо было выручить других; тогда все ее новоанглийские предки смолкали и она лгала так же блестяще, вдохновенно, как ее отец. У него была та же обаятельность, та же смелость, заразительный смех, живость. Но, помимо веселости и задора, он умел быть еще каким-то особенно снисходительным. Никто не мог оставаться к нему равнодушным. Или люди становились его преданнейшими друзьями, или начинали его ненавидеть. Общение с ним всегда вызывало любовь или ненависть. В этом отношении Паола на него не похожа, вероятно, потому, что она женщина и не имеет склонности, подобно мужчинам, сражаться с ветряными мельницами. Я не знаю, есть ли у нее на свете хоть один враг. Все любят ее, разве только какие-нибудь женщины-хищницы завидуют, что у нее такой хороший муж. В это время в открытое окно донесся голос Паолы, распевавшей под аркадами, и Грэхему слышался в нем тот теплый трепет, которого он уже не мог забыть. Затем Паола рассмеялась, миссис Тюлли тоже улыбнулась и закивала головой. -- Смеется в точности, как Филипп Дестен, -- пробормотала она, -- и как бабки и прабабки того француза, которого после крушения привезли в Пенобскот, одели в домотканое платье и отправили на молитвенное собрание. Вы заметили, что, когда Паола смеется, каждому хочется взглянуть на нее и тоже улыбнуться? Смех Филиппа производил на людей такое же впечатление. Паола всегда горячо любила музыку, живопись, рисование. Когда она была маленькой, она повсюду оставляла всякие рисунки и фигурки. Рисовала на бумаге, на земле, на досках, а фигурки лепила из чего придется -- из глины, из песка. Она любила все и вся, и все ее любили, -- продолжала миссис Тюлли. -- Она никогда не боялась животных и относилась к ним даже с каким-то благоговением; это у нее врожденное -- все прекрасное вызывает в ней благоговение. Она всегда была склонна возводить людей на пьедестал, приписывать им необычайную красоту или моральные достоинства. Во всем, что она видит, она прежде всего ценит красоту -- чудесный ли это рояль, замечательная картина, породистая лошадь или чарующий пейзаж. Ей хотелось и самой творить, создавать прекрасное. Но она все никак не могла решить, что выбрать -- музыку или живопись. В самом разгаре занятий музыкой в Бостоне -- Паола училась у лучших преподавателей -- она вдруг вернулась к живописи. А от мольберта ее тянуло к глине. И вот, чувствуя в себе эту любовь ко всему прекрасному, она металась, не зная, в какой области она больше одарена, да и есть ли у нее к чему-нибудь настоящее призвание. Тогда я настояла на полном отдыхе от всякой работы и увезла ее на год за границу. Тут у нее открылись необычайные способности к танцам. Но все-таки она постоянно возвращалась к музыке и живописи. Нет, это не легкомыслие. Вся беда в том, что она слишком одарена... -- Слишком разносторонне одарена, -- добавил Грэхем. -- Да, пожалуй, -- согласилась миссис Тюлли. -- Но ведь от одаренности до настоящего таланта еще очень далеко. И я все еще, хоть убей, не знаю, есть ли у нее к чему-нибудь призвание. Она ведь не создала ничего крупного ни в одной области. -- Она создала себя, -- заметил Грэхем. -- Да, она сама -- поистине прекрасное произведение искусства, -- с восхищением отозвалась миссис Тюлли. -- Она замечательная, необыкновенная женщина, и притом совершенно неиспорченная, естественная. В конце концов к чему оно ей, это творчество! Мне какая-нибудь ее сумасшедшая проделка... -- о да, я слышала об этой истории с купанием верхом... -- гораздо дороже, чем все ее картины, как бы удачны они ни были. Признаться, я долго не могла понять Паолу. Дик называет ее "вечной девчонкой". На боже мой, когда надо, какой она умеет быть величавой! Я, наоборот, называю ее взрослым ребенком. Встреча с Диком была для нее счастьем. Казалось, она тогда действительно нашла себя. Вот как это случилось... В тот год они, по словам миссис Тюлли, путешествовали по Европе. Паола занималась в Париже живописью и в конце концов пришла к выводу, что успех достигается только борьбой и что деньги тетки мешают ей. -- И она настояла на своем, -- вздохнула миссис Тюлли. -- Она... ну, она просто выставила меня, отправила домой. Содержание она согласилась получать только самое ничтожное и поселилась совершенно самостоятельно в Латинском квартале с двумя американскими девушками. Тут-то она и встретилась с Диком... Таких, как он, ведь тоже поискать надо. Вы ни за что не угадаете, чем он тогда занимался. Он содержал кабачок, -- не такой, как эти модные кабачки, а настоящий, студенческий. В своем роде это был даже изысканный кабачок. Там собирались всякие чудаки. Дик только что вернулся после своих сумасбродств и приключений на краю света, и, как он тогда выражался, ему хотелось некоторое время не столько жить, сколько рассуждать о жизни. Паола однажды повела меня в этот кабачок. Не подумайте чего-нибудь: они стали накануне женихом и невестой, и он сделал мне визит, -- словом, все, как полагается. Я знавала отца Дика, "Счастливчика" Форреста, слышала многое и о сыне. Лучшей партии Паола и сделать не могла. Кроме того, это был настоящий роман. Паола впервые увидела его во главе команды Калифорнийского университета, когда та победила команду Стэнфорда. А в следующий раз она с ним встретилась в студии, которую снимала с двумя американками. Она не знала, миллионер ли Дик или содержит кабачок потому, что его дела плохи; да ее это и не интересовало. Она всегда подчинялась только велениям своего сердца. Представьте себе положение: Дика никто не мог поймать в свои сети, а Паола никогда не флиртовала. Должно быть, они сразу же бросились в объятия друг другу, ибо через неделю все было уже решено. Но Дик все-таки спросил у меня согласия на брак, как будто мое слово могло тут иметь какой-нибудь вес. Так вот, возвращаюсь к его кабачку. Это был кабачок философов, маленькая комнатка с одним столом в каком-то подвале, в самом сердце Латинского квартала. Представляете себе, что это было за учреждение! А стол! Большой круглый дощатый стол, даже без клеенки, весь покрытый бесчисленными винными пятнами, так как философы стучали по нему стаканами и проливали вино. За него свободно усаживалось тридцать человек. Женщины не допускались. Для меня и для Паолы сделали исключение. Вы видели здесь Аарона Хэнкока? Он был в числе тех самых философов и до сих пор хвастается, что остался Дику должен по счету больше остальных завсегдатаев. В кабачке они обыкновенно и встречались, эти шалые молодые умники, стучали по столу и говорили о философии на всех европейских языках. У Дика всегда была склонность к философии. Но Паола испортила им все удовольствие. Как только они поженились. Дик снарядил свою шхуну "Все забудь", и эта милая парочка отплыла на ней, решив провести свой медовый месяц между Бордо и Гонконгом. -- А кабачок закрылся, и философы остались без пристанища и диспутов... -- заметил Грэхем. Миссис Тюлли добродушно рассмеялась и покачала головой. -- Да нет... Дик обеспечил существование кабачка, -- сказала она, стараясь отдышаться и прижимая руку к сердцу. -- Навсегда или на время -- не скажу вам. Но через месяц полиция его закрыла, заподозрив, что там на самом деле клуб анархистов. Хоть Грэхем и знал, как разносторонни интересы и дарования Паолы, он все же удивился, найдя ее однажды одиноко сидящей на диване в оконной нише и поглощенной каким-то вышиванием. -- Я очень это люблю, -- пояснила она. -- И не сравню никакие дорогие вышивки из магазинов с моими собственными работами по моим собственным рисункам. Дика одно время возмущало, что я вышиваю. Ведь он требует, чтобы во всем была целесообразность, чтобы люди не тратили понапрасну свои силы. Он считал, что мне браться за иглу -- пустая трата времени: крестьянки отлично могут за гроши делать то же самое. Но мне наконец удалось убедить его, что я права. Это все равно, что игра на рояле. Конечно, я могу купить музыку лучше моей, но сесть самой за инструмент и самой исполнить вещи -- какое это наслаждение! Соревнуешься ли с другим, принимая его толкование, или вкладываешь что-то свое -- неважно: и то и другое дает душе творческую радость. Возьмите хотя бы эту узенькую кайму из лилий на оборке -- второй такой вы не найдете нигде. Здесь все мое: и идея, и исполнение, и удовольствие от того, что я даю этой идее форму и жизнь. Конечно, бывают в магазинах замыслы интереснее и мастерство выше, но это не то. Здесь все мое. Я увидела узор в своем воображении и воспроизвела его. Кто посмеет утверждать после этого, что вышивание не искусство? Она умолкла, глядя на него смеющимися глазами. -- Не говоря уже о том, что украшение прекрасной женщины -- самое достойное и вместе с тем самое увлекательное искусство, -- подхватил Грэхем. -- Я отношусь с большим уважением к хорошей модистке или портнихе, -- серьезно ответила Паола. -- Это настоящие художницы. Дик сказал бы, что они занимают чрезвычайно важное место в мировой экономике. В другой раз, отыскивая в библиотеке какие-то справки об Андах, Грэхем натолкнулся на Паолу, грациозно склонившуюся над листом плотной бумаги, прикрепленным кнопками к столу; вокруг были разложены огромные папки, набитые архитектурными проектами: она чертила план деревянного бунгало для мудрецов из "Мадроньевой рощи". -- Очень трудно, -- вздохнула она. -- Дик уверяет, что если уж строить, так надо строить на семерых. Пока у нас четверо, но ему хочется, чтобы непременно было семь. Он говорит, что нечего заботиться о душах, ваннах и других удобствах, -- разве философы купаются? И он пресерьезно настаивает на том, чтобы поставить семь плит и сделать семь кухонь: будто бы именно из-за столь низменных предметов они вечно ссорятся. -- Кажется, Вольтер ссорился с королем из-за свечных огарков? -- спросил Грэхем, любуясь ее грациозной и непринужденной позой. Тридцать восемь лет? Невероятно! Она казалась просто школьницей, раскрасневшейся над трудной задачей. Затем ему вспомнилось замечание миссис Тюлли о том, что Паола -- взрослое дитя. И он изумлялся: неужели это она тогда, у коновязи под дубами, показала двумя фразами, что отлично понимает; насколько грозно создавшееся положение? "Я понимаю", -- сказала она. Что она понимала? Может быть, она сказала это случайно, не придавая своим словам особого значения? Но ведь она же вся трепетала и тянулась к нему, когда они пели вместе цыганскую песню. Уж это-то он знал наверняка. А с другой стороны, разве он не видел, с каким увлечением она слушала игру Доналда Уэйра? Однако сердце тут же подсказало ему, что со скрипачом было совсем другое. При этой мысли он невольно улыбнулся. -- Чему вы смеетесь? -- спросила Паола. -- Конечно, я знаю, что я не архитектор! Но хотела бы я видеть, как вы построите дом для семи философов и выполните все нелепые требования Дика! Вернувшись в свою башню и положив перед собой, не раскрывая их, книги об Андах, Грэхем, покусывая губы, предался размышлениям. Нет, это не женщина, это все-таки дитя... Или... она притворяется наивной? Понимает ли она действительно, в чем дело? Должна бы понимать. Как же иначе? Ведь она знает людей, знает жизнь. И она очень мудра. Каждый взгляд ее серых глаз говорит о самообладании и силе. Вот именно -- о внутренней силе! Он вспомнил первый вечер, когда в ней время от времени словно вспыхивали отблески стали, драгоценной, чудесной стали. И он вспомнил, как сравнивал тогда ее силу со слоновой костью, резной перламутровой раковиной, с плетеной сеткой из девичьих волос... А теперь, после короткого разговора у коновязи и цыганской песни, всякий раз, как их взоры встречаются, оба они читают в глазах друг друга невысказанную тайну. Тщетно перелистывал он лежавшие перед ним книги в поисках нужных ему сведений, потом сделал попытку продолжать без них, но не мог написать ни слова... Нестерпимое беспокойство овладело им. Грэхем схватил расписание, ища подходящий поезд, отшвырнул его, схватил трубку внутреннего -- телефона и позвонил в конюшни, прося оседлать Альтадену. Стояло чудесное утро; калифорнийское лето только начиналось. Над дремлющими полями не проносилось ни дуновения; раздавались лишь крики перепелов и звонкие трели жаворонков. Воздух был напоен благоуханием сирени, и, когда Грэхем проезжал сквозь ее душистые заросли, он услышал гортанный призыв Горца и ответное серебристое ржание Принцессы Фозрингтонской. Почему он здесь и под ним лошадь Дика Форреста, спрашивал себя Грэхем, почему он все еще не едет на станцию, чтобы сесть в первый же поезд, найденный им сегодня в расписании? И он ответил себе с горечью, что эти колебания, эта странная нерешительность в мыслях и поступках -- для него новость. А впрочем, -- и тут он весь как бы загорелся, -- ему дана одна только жизнь, и есть одна только такая женщина на свете! Он отъехал в сторону, чтобы пропустить стадо ангорских коз. Здесь были самки, несколько сот; пастухи-баски медленно гнали их перед собой и часто давали им отдыхать, ибо рядом с каждой самкой бежал козленок. За оградой загона он увидел маток с новорожденными жеребятами, а услышав предостерегающий возглас, мгновенно свернул на боковую дорожку, чтобы не столкнуться с табуном из тридцати годовалых жеребят, которых куда-то перегоняли. Их возбуждением заразились все обитатели этой части имения, воздух наполнился пронзительным ржанием, призывным и ответным. Взбешенный присутствием и голосами стольких соперников, Горец носился взад и вперед по загону и все вновь издавал свой трубный призыв, словно желая всех убедить, что он самый сильный и замечательный жеребец, когда-либо существовавший на земле. К Грэхему неожиданно подъехал Дик Форрест на Капризнице. Он сиял от восторга, что среди подвластных ему созданий разыгралась такая буря. -- Природа зовет! Природа, -- проговорил он нараспев, здороваясь с Грэхемом, и остановил свою лошадь, хотя это едва ли можно было назвать остановкой: золотисто-рыжая красавица кобыла, не переставая, плясала под ним, тянулась зубами то к его ноге, то к ноге Грэхема и, разгневанная неудачей, бешено рыла копытом землю и брыкалась -- раз, два раза, десять раз. -- Эта молодежь, конечно, ужасно злит Горца, -- сказал Дик, смеясь. -- Вы знаете его песню? "Внемлите мне! Я -- Эрос. Я попираю холмы. Моим зовом полны широкие долины. Кобылицы слышат меня на мирных пастбищах и вздрагивают, ибо они знают меня. Земля жирна, и соков полны деревья. Это весна. Весна -- моя. Я царь в моем царстве весны. Кобылицы помнят мой голос, -- он жил в крови их матерей. Внемлите! Я -- Эрос. Я попираю холмы, и, словно герольды, долины разносят мой голос, возвещая о моем приближении". ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ После отъезда тетки Паола исполнила свою угрозу, и дом наводнили гости. Казалось, она вспомнила обо всех, кто давно ожидал приглашения, и лимузин, встречавший гостей на станции за восемь миль от усадьбы, редко возвращался пустым. Среди приехавших были певцы, музыканты и всякая артистическая публика, а также стайка молодых девушек с неизбежной свитой молодых людей; все комнаты и коридоры Большого дома были набиты мамашами, тетками и пожилыми трезвенниками, а на прогулках они занимали несколько машин. Грэхем спрашивал себя: не нарочно ли Паола окружает себя всей этой толпой? Сам он окончательно забросил свою книгу, купался с самыми ретивыми купальщиками перед завтраком, принимал участие в прогулках верхом по окрестностям и во всех прочих развлечениях, которые затевались и в доме и вне Лома. Вставали рано и ложились поздно. Дик, который обычно не изменял своему правилу появляться среди гостей не раньше полудня, просидел однажды целую ночь напролет за покером в бильярдной. Грэхем тоже участвовал в игре и был вознагражден за бессонную ночь, когда на рассвете к ним неожиданно вошла Паола -- тоже после "белой ночи", как она выразилась, хотя бессонница ничуть не повлияла ни на ее цвет лица, и на самочувствие. И Грэхему приходилось держать себя в руках, чтобы не смотреть на нее слишком часто, когда она составляла золотистые шипучие смеси для подкрепления усталых игроков с ввалившимися, посоловелыми глазами. Она заставляла их бросать карты и посылала выкупаться перед работой или новыми развлечениями. Никогда теперь Паола не бывала одна, и Грэхему оставалось только примкнуть к окружавшей ее компании. Хотя в Большом доме беспрестанно танцевали танго и фокстрот, она танцевала редко и всегда с молодежью. Впрочем, один раз она пригласила Грэхема на старомодный вальс, причем насмешливо объявила расступившимся перед ними молодым людям: -- Смотрите, вот ваши предки исполняют допотопный танец. После первого же тура они вполне приноровились друг к другу. Паола, с той особой чуткостью, которая делала из нее такую исключительную аккомпаниаторшу и наездницу, подчинялась властным движениям своего кавалера, и скоро зрителям стало казаться, что оба они только части единого слаженного механизма. Через несколько туров, когда Грэхем почувствовал, что Паола вся отдается танцу и их ритмы в совершенстве согласованы, он решил испробовать разные фигуры и ритмические паузы. Хотя их ноги не отрывались от пола, эта вальсирующая пара казалась парящей. Дик воскликнул: -- Смотрите! Плывут! Летят! Они танцевали под "Вальс Саломеи" и вместе с медленно затихающими звуками наконец замерли. Слова были излишни. Молча, не глядя друг на друга, вернулись они к остальным и услышали, как Дик заявил: -- Эй, вы, желторотые юнцы, цыплята и всякая мелюзга! Видели, как мы, старики, танцуем? Я не возражаю против новых танцев, имейте это в виду, -- они красивы и изящны; но я думаю, что вам не вредно было бы научиться и вальсировать. А то когда вы начинаете, получается один позор. Мы, старики, тоже кое-что умеем, что и вам бы уметь не мешало. -- Например? -- спросила одна из девиц. -- Хорошо, я сейчас скажу. Пусть от молодого поколения несет бензином, это еще ничего... Взрыв протеста на миг заглушил голос Дика. -- Я знаю, что и от меня несет, -- продолжал он. -- Но вы все изменили добрым старым способам передвижения. Среди вас нет ни одной девицы, которая могла бы состязаться с Паолой в ходьбе, а мы с Грэхемом так загоняем любого юношу, что он без ног останется. О, я знаю, вы мастера управлять всякими машинами, но среди вас нет ни одного, кто умел бы сидеть как следует на настоящей лошади. А править парой настоящих рысаков -- куда уж вам! Да и многие ли из вас, столь успешно маневрирующих на ваших моторных лодках в укрытой бухте, сумели бы взяться за руль старомодной шхуны или шлюпа и благополучно вывести судно в открытое море? -- А все-таки мы попадаем, куда нам надо, -- возразила та же девица. -- Не отрицаю, -- отвечал Дик. -- Но вы не всегда делаете это красиво. А вот вам ситуация, которая для вас совершенно недоступна: представьте себе Паолу, которая правит четверкой взмыленных коней и, держа ногу на тормозе, несется по горной дороге. В одно жаркое утро под прохладными аркадами большого двора, возле Грэхема, читавшего журнал, собралось несколько человек; среди них была и Паола. Поговорив с ними, он через некоторое время снова взялся за чтение и так увлекся, что совсем забыл об окружающих, пока у него не возникло ощущение наступившей вокруг тишины. Он поднял глаза. Осталась только Паола. Все остальные разбрелись, он слышал их смех, доносившийся с той стороны двора. Но что с Паолой? Его поразило выражение ее лица и глаз. Она смотрела на него не отрываясь; в ее -- взгляде было сомнение, раздумье, почти страх; и все же в этот краткий миг он успел заметить, что ее глубокий взор как бы вопрошал о чем-то, -- так вопрошал бы взор человека открывшуюся перед ним книгу судьбы. Затем ее ресницы дрогнули и опустились, а щеки порозовели, -- в этом не могло быть сомнения. Дважды ее губы дрогнули, она как бы силилась что-то сказать, но, застигнутая врасплох, не могла собрать свои мысли. Грэхем вывел ее из этого тягостного состояния, спокойно заметив: -- А знаете, я только что читал де Врие, как он превозносит Лютера Бербанка за его работы; и мне кажется, что Дик в мире домашних животных играет такую же роль, как Бербанк в растительном мире. Вы тут прямо творите жизнь, создавая из живого вещества новые, полезные и прекрасные формы. Паола, успевшая тем временем овладеть собой, рассмеялась, с удовольствием принимая эту похвалу. -- И когда я смотрю на все, что здесь вами достигнуто, -- продолжал Грэхем с мягкой серьезностью, -- мне остается пожалеть о даром истраченной юности. Почему я так ничего и не создал в жизни? Я ужасно завидую вам обоим. -- Мы действительно ответственны за появление на свет множества существ, -- сказала Паола, -- сердце замирает, когда подумаешь об этой ответственности. -- Да, у вас тут положительно царство плодородия, -- улыбнулся Грэхем, -- цветение и плодоношение жизни никогда еще так не поражали меня. Здесь все благоденствует и множится. -- Знаете, -- прервала его Паола, увлеченная вдруг блеснувшей мыслью, -- я вам покажу моих золотых рыбок. Я развожу их, и представьте -- с коммерческой целью. Снабжаю торговцев в Сан-Франциско самыми редкими породами и даже отправляю их в Нью-Йорк. Главное -- это дает мне доход, как видно по книгам Дика, а он очень строгий счетовод. В доме нет ни одного молотка, который бы не был внесен в инвентарь, ни одного гвоздя, который бы он не учел. Вот почему у него такая куча бухгалтеров и счетоводов. Он дошел до того, что при расчетах принимает во внимание даже легкое недомогание или хромоту у лошади. Таким образом, на основе устрашающего ряда цифр он вывел стоимость рабочего часа ломовой лошади с точностью до одной тысячной цента. -- Да, ну а ваши золотые рыбки? -- напомнил Грэхем, раздраженный этими постоянными напоминаниями о муже. -- Так вот. Дик заставляет своих бухгалтеров с такой же точностью учитывать и моих золотых рыбок. На каждый рабочий час, который затрачивается на них у нас в доме или в имений, составляется счет по всей форме, включая расходы на почтовые марки и письменные принадлежности. Я плачу проценты за помещение и инвентарь. Дик даже за воду берет с меня, точно я домовладелец, а он водопроводная компания. И всетаки мне остается десять процентов прибыли, а иногда и тридцать. Но он смеется надо мною и уверяет, что если вычесть содержание управляющего, то есть мое, то окажется, что я зарабатываю очень мало, а может быть, даже работаю себе в убыток, потому что мне на мой доход не нанять такого хорошего управляющего. Вот почему Дику удаются все его предприятия! Опыты, конечно, не в счет, но обычно он никогда ничего не предпринимает, пока не уяснит себе совершенно точно, до мельчайших подробностей, во что это ему обойдется. -- Дик очень в себе уверен, -- заметил Грэхем. -- Я не видела человека, до такой степени в себе уверенного, -- горячо подхватила Паола. -- Но и не видела никого, кто бы имел на это больше прав, чем Дик. Я ведь знаю его. Он гений, хоть и не в обычном смысле этого слова, потому что такая уравновешенность, близость к норме, как у него, ни с какой гениальностью несовместимы. Подобные люди встречаются реже, чем настоящие гении, и они выше. Таким же был, по-моему, Авраам Линкольн. -- Должен признаться, я не совсем вас понимаю, -- заметил Грэхем. -- О, я вовсе не хочу сказать, что Дик так же велик, как Элвис Линкольн, -- поспешно возразила она. -- Разве тут может быть сравнение! Дик молодчина, но это, конечно, не то. Я хочу сказать, что их роднит исключительная уравновешенность и близость к норме. Вот я, с позволения сказать, -- гений, потому что делаю все, не зная, как я это делаю. Просто делаю. Так же вот я добиваюсь каких-то результатов и в музыке. Хоть убейте меня, а я вам не смогу объяснить, почему все это у меня выходит, -- как я ныряю, или прыгаю в воду, или делаю полтора оборота. Дик же, напротив, ничего не начнет, пока не уяснит себе, как он это будет делать. Он все делает обдуманно и хладнокровно. Он весь, во всех отношениях -- чудо, хотя ни в какой отдельной области ничего чудесного не совершил. О, я знаю его. Никогда не был он чемпионом какого-либо атлетического спорта, никаких рекордов не ставил; но и посредственностью не был. Он таков в любой области -- интеллектуальной и духовной. Он -- как цепь с совершенно одинаковыми звеньями: нет ни одного слишком тяжелого или слишком легкого. -- Боюсь, что я скорее похож на вас, -- отозвался Грэхем, -- я тоже принадлежу к более обычной и неполноценной категории гениев. Я тоже загораюсь, совершаю самые неожиданные поступки и готов иной раз склониться перед тайной. -- А Дик ненавидит все таинственное или по крайней мере делает вид, что ненавидит. И ему недостаточно знать -- как, он всегда доискивается еще и почему именно так, а не иначе. Загадки раздражают его. Они действуют на него, как красный лоскут на быка. Ему хочется сорвать покров с неведомого, обнажить самое сердце тайны, узнать -- как и почему, и чтобы тайна была уже не тайной, а фактом, который можно обобщить и объяснить научно. Положение трех основных действующих лиц становилось все сложнее, но многое было еще скрыто от каждого из них. Грэхем не знал, какие отчаянные усилия делала Паола, чтобы сохранить близость с мужем, а тот, со своей стороны, занятый по горло бесчисленными опытами и проектами, бывал все реже среди гостей. Он неизменно появлялся за вторым завтраком, но очень редко участвовал в прогулках. Паола догадывалась по множеству приходивших из Мексики шифрованных телеграмм, что дело с рудниками "Группа Харвест" осложнилось. Она видела также, что к Дику спешно приезжают, и притом в самое неожиданное время, агенты и представители иностранного капитала в Мексике, чтобы с ним посовещаться. Он жаловался, что они ему дохнуть не дают, но ни разу ни словом не обмолвился о причинах этих приездов. -- Неужели ты не можешь выкроить себе хоть чуточку свободного времени? -- вздохнув, сказала Паола как-то утром, когда ей наконец удалось застать Дика в одиннадцать часов одного. Она сидела у него на коленях и ласково прижималась к нему. Правда, он диктовал в диктофон какое-то письмо и она помешала ему своим приходом; вздохнула же она потому, что услышала деликатное покашливание Бонбрайта, который вошел с пачками последних телеграмм. -- Хочешь, я покатаю тебя сегодня на Дадди и Фадди? Поедем вдвоем, только ты да я, -- продолжала она просящим тоном. Дик покачал головой и улыбнулся. -- Ты увидишь за завтраком прелюбопытное сборище, -- заявил он. -- Другим этого знать незачем, но тебе я скажу. -- Он понизил голос, а Бонбрайт скромно потупился и занялся картотекой. -- Будет прежде всего много народу с нефтяных промыслов "Тэмпико"; директор "Насиско" Сэмюэл собственной персоной; потом Уишаар -- душа Пирсон-Брукской компании, -- помнишь, тот малый, который организовал покупку железных дорог на Восточном побережье и Тиуана-Сентрал, когда они пытались бороться с "Насиско"; будет и Матьюссон, "Великий вождь", главный представитель интересов Палмерстона по эту сторону Атлантического океана, -- знаешь, той английской фирмы, которая так свирепо боролась с "Насиско" и Пирсон-Бруксами; ну и еще кое-кто. Отсюда ты должна понять, насколько в Мексике неблагополучно, если все эти господа готовы забыть о своей грызне и совещаются друг с другом. У них, видишь ли, нефть, а я тоже кой-что значу, поэтому они хотят, чтобы я сочетал свои интересы с их интересами -- рудники с нефтью. Да, чувствуется, что назревают какие-то события, и нам действительно надо объединиться и что-то предпринять или убираться из Мексики. Признаюсь, после того как они три года назад, во время той передряги, подвели меня, я наплевал на них и засел у себя; быть может, они поэтому теперь сами ко мне и явились. Дик был нежен с Паолой и называл ее своей любимой, но она все же перехватила нетерпеливый взгляд, который он бросил на диктофон с неоконченным письмом. -- Итак, -- закончил он, прижимая ее к себе и как бы давая этим понять, что время истекло и ей пора уходить, -- днем я буду занят с ними. Но обедать никто не останется, все уедут раньше. Паола соскользнула с его колен и высвободилась из его объятий с необычайной резкостью; она встала перед ним, выпрямившись; ее глаза сверкали, лицо побледнело, и у нее было такое выражение, словно она вот-вот сорвется и скажет ему что-то очень важное. Но раздался мягкий звон, и он потянулся к телефону. Паола опустила голову, неслышно вздохнула и, выходя из комнаты, услышала, как Бонбрайт торопливо подошел к столу с телеграммами в руках, а Дик заговорил по телефону: -- Нет! Это невозможно! Пусть все выполнит, иначе ему не поздоровится. Все эти джентльменские устные соглашения -- вздор. Будь только такой устный договор, не пришлось бы и спорить. Но у меня есть весьма интересная переписка, о которой он, видимо, забыл... да, да... любой суд признает. Я вам пришлю всю пачку сегодня же около пяти. И скажите ему, что если он вздумает вытворять всякие фокусы, так я его в бараний рог согну, сам заделаюсь судовладельцем, стану его конкурентом, и через год его пароходы будут в руках судебного исполнителя... Алло! Вы слушаете?.. И особенно обратите внимание на тот пункт, о котором я вам говорил... Я уверен, что в Междуштатном торговом комитете на него уже имеются два дела... Ни Грэхем, ни даже Паола не предполагали, что Дик, с его умом и наблюдательностью, а также особым даром угадывать будущее по едва уловимым признакам и намекам и на их основании строить догадки и гипотезы, которые потом нередко оправдывались, -- что Дик уже почуял то, чего еще не случилось, но что могло случиться. Он не слышал кратких и знаменательных слов Паолы под дубами у коновязи, не видел ее вопрошающего взора, устремленного на Грэхема, когда они встретились под аркадами, -- Дик ничего не слышал, видел очень немногое, но многое чувствовал; и даже то, что переживала Паола, он смутно уловил раньше, чем она сама. Единственное, что могло встревожить его, был тот вечер, когда он, хотя и поглощенный бриджем, все же заметил, как поспешно они отошли от рояля после своего дуэта. Дику почудилось что-то необычное в задорном и веселом лице Паолы, когда она, улыбаясь, принялась дразнить его тем, что он проиграл. Отвечая ей в том же веселом тоне, он смеющимися глазами скользнул по лицу Грэхема, стоявшего рядом с Паолой, и заметил у него тоже какое-то странное выражение. "Он очень взволнован, -- подумал Дик в ту минуту. -- Но почему? Есть ли какая-нибудь связь между его волнением и тем, что Паола внезапно отошла от рояля?" Эти вопросы неотступно вертелись у него в мозгу, но он смеялся шуткам гостей, тасовал и сдавал карты и даже выиграл партию. Однако он продолжал убеждать себя в нелепости и несообразности того, что ему почудилось. Вздорное предположение, шальная, ни на чем не основанная мысль, говорил он себе. Просто и его жена и его друг -- обаятельные люди. Все же он не мог запретить этим мыслям в иные минуты всплывать в его сознании. Почему они все-таки в тот вечер так внезапно оборвали пение? И отчего ему почудилось, что произошло нечто необычайное? Отчего Грэхем был взволнован? Не догадался и Бонбрайт, записывая как-то утром текст телеграммы, что его хозяин не случайно то и дело подходил к окну при каждом стуке копыт на дороге. Уже не первое утро за эти дни подбегал он к окну и бросал внешне рассеянный взгляд на кавалькаду, подъезжавшую к коновязи. И сегодня он опять говорил себе, что знает наперед, кого сейчас увидит. -- "Брэкстон в полной безопасности, -- продолжал он диктовать, с теми же спокойными интонациями, глядя туда, где должны были появиться всадники, -- если что-нибудь произойдет, он может перебраться через горы в Аризону. Немедленно повидайте Коннорса. Брэксон оставил ему все инструкции. Коннорс будет завтра в Вашингтоне. Узнайте и сообщите мне подробности обо всех событиях. Подпись". На дороге показались Лань и Альтадена. Они скакали голова в голову. Дик не ошибся: он увидел именно то, что ожидал. Донесшиеся до него веселые восклицания, смех и топот копыт показывали, что за двумя первыми всадниками непосредственно следует вся остальная компания. -- Вторую телеграмму, мистер Бонбрайт, составьте, пожалуйста, нашим кодом, -- спокойно продолжал Дик, глядя в то же время в окно и размышляя о том, что Грэхем ездит верхом неплохо, но отнюдь не блестяще и что ему нужно будет дать лошадь потяжелее. -- Отправьте эту телеграмму Джереми Брэкстону. Отправьте ее сразу по обеим линиям. Хотя бы по одной, может быть, дойдет... ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ В пять гости схлынули, и завтракать и обедать зачастую садились только втроем -- хозяева и Грэхем. Но в те вечера, когда мужчинам еще хотелось поболтать часок перед сном, Паола уже не играла мягкую и задумчивую музыку, а подсаживалась к ним с каким-нибудь изысканным вышиванием и слушала их беседу. У обоих друзей было много общего -- и молодость они провели во многом одинаково и на жизнь у них были сходные взгляды; их жизненная философия скорее отличалась суровостью, чем сентиментальностью, они были реалистами. -- Ну, конечно, -- смеясь, говорила Паола обоим. -- Я понимаю, почему вы такие. Вы оба удались -- физически удались, хочу я сказать. Здоровы. Выносливы. Выжили там, где более слабые погибли. Даже африканской лихорадке не удалось вас сломить, а товарищей вы хоронили. Этот бедняга на Криппл-Крике схватил воспаление легких и умер так быстро, что вы не успели даже спустить его в долину. Почему же вы не заболели? Оттого, что были лучше? Или вели более воздержанную жизнь? Или соблюдали осторожность и меньше рисковали? -- Она покачала головой. -- Нет. Не поэтому. А потому, что вам больше везло: везло и в смысле среды, в которой вы родились, и в смысле здоровья, сопротивляемости организма и всего прочего. Почему Дик похоронил в Гваякиле трех штурманов и двух машинистов? Их погубила желтая лихорадка. А почему желтая лихорадка не распространилась дальше и не погубила Дика? То же самое можно сказать и относительно вас, широкоплечий и крепкогрудый мистер Грэхем. Ведь во время вашей последней поездки утонули в болоте не вы, а ваш фотограф? Почему же? Говорите! Признавайтесь! Сколько он весил? Какой ширины были у него плечи? Какие легкие? Какие ноздри? Какая сила? -- Он весил сто тридцать пять фунтов, -- жалобно отвечал Грэхем, -- но казался здоровым и крепким. Я, вероятно, удивился больше него, когда он утонул. -- Грэхем покачал головой. -- И он утонул вовсе не потому, что был мал и хил. Маленькие люди всегда гораздо выносливее при прочих равных условиях. Но вы все же верно указали главную причину: у него не было выдержки, не было сопротивляемости. Понимаете, Дик, что я под этим разумею? -- Это какое-то особое свойство мышц и сердца, дающее, например, иным боксерам возможность выдерживать подряд двадцать, тридцать, сорок раундов, -- заметил Дик. -- Как раз сейчас в Сан-Франциско несколько сот юношей мечтают о победах на ринге. Я следил за тем, как они испытывали свои силы. Все они были прекрасно сложены, молоды, здоровы, все упорно стремились к победе -- и почти никто не мог выдержать десяти раундов. Не то чтобы они были побиты, но они просто не могли выдержать. Видимо, их мышцы и сердце сделаны не из первосортного материала и при таких стремительных и напряженных движениях их не хватает на десять раундов. Многие выдыхались на четвертом или пятом раунде. И ни один из сорока не выстоял двадцать раундов, принимая и возвращая удары в течение часа, при одной минуте отдыха и трех минутах борьбы. Парень, способный выдержать сорок раундов, такой, как, например, Нелсон, Ганс и Волгаст, едва ли найдется один на десять тысяч. -- Ты понимаешь, что я хочу сказать? -- продолжала Паола. -- Вот вас здесь двое. Вам обоим за сорок. Оба вы неисправимые грешники. Оба прошли огонь и воду. Рядом с вами другие падали и гибли, -- вы же побродили по свету, пожили в свое удовольствие... -- Было дело... -- рассмеялся Грэхем. -- И здорово пьянствовали, -- добавила Паола. -- Но даже алкоголь не сжег вас! Такие уж вы крепыши! Другие валились под стол, кончали больницей или мертвецкой, а вы, напевая, продолжали свой путь, свой славный путь; вы оставались целы и невредимы, и даже голова с похмелья у вас не болела! Такие уж вы удались! Ваши мышцы -- это мышцы, богатые кровью, и ваше сердце и легкие -- тоже. Оттого у вас и философия "полнокровная" и стальная хватка, и вы проповедуете реализм -- практический реализм, и идете по головам более слабых и менее удачливых, которые не смеют дать сдачи и падают в первой схватке, как те молодые люди, о которых говорил Дик: они не выстояли бы и одного раунда, если бы померились с вами силами. Дик насмешливо свистнул. -- Вот почему вы проповедуете евангелие сильных, -- продолжала Паола. -- Будь вы слабы, вы бы проповедовали евангелие слабых и подставляли бы другую щеку. Но вы оба -- силачи-великаны, и если вас ударят, другой щеки вы не подставите... -- Нет, -- спокойно прервал ее Дик. -- Мы немедленно заревем: "Отрубить ему голову!" -- "и отрубим. Она здорово нас поймала, Ивэн. Философия человека, как и его религия, -- это сам человек, он создает ее по своему образу и подобию. Мужчины продолжали беседовать, а Паола -- вышивать, но перед ней неотступно стояли образы этих двух рослых мужчин; она восхищалась ими, дивилась им, но не находила в себе их самоуверенности и чувствовала, как их взгляды и убеждения, с которыми она так долго соглашалась, что они стали как бы ее собственными, -- вдруг точно меркнут, теряют свою убедительность. Через несколько дней, однажды вечером, она высказала свои сомнения. -- Самое странное во всем этом то, -- сказала она в ответ на только что сделанное Диком замечание, -- что чем больше люди философствуют о жизни, тем меньше они достигают. Постоянное философствование сбивает их с толку, особенно женщин, если они постоянно находятся в этой атмосфере. Когда слышишь очень много рассуждении, то начинаешь во всем сомневаться. Взять, например, жену Менденхолла: она лютеранка, и у нее нет никаких сомнений. Для нее все ясно, все стоит на своих местах, все нерушимо. Она ничего не знает ни о звездных дождях, ни о ледниковых периодах, а если бы и знала -- это ни на йоту не изменило бы ее точки зрения на то, как должны себя вести мужчины и женщины -- и на этом свете и на том! А у нас здесь вы проповедуете свой трезвый реализм, Терренс исполняет какой-то анархо-эпикурейский танец в античном духе, Хэнкок помахивает мерцающими вуалями бергсоновской метафизики, Лео молится перед алтарем Красоты, а Дар-Хиал без конца жонглирует своими парадоксами, и вы его одобряете. Разве вы не видите, что в результате не остается ни одного суждения, на которое можно было бы опереться? Нет ничего правильного, все ложно. Чувствуешь, что плывешь по морю идей без руля, без паруса, без карты. Как поступить? Удержаться или дать себе волю? Хорошо это или плохо? У миссис Менденхолл есть на все готовые ответы. Ну, а у философов? -- Паола покачала головой. -- А у них нет. Все, что у них есть, -- это идеи. И прежде всего начинают говорить о них, говорить, говорить и, несмотря на всю свою эрудицию, никогда не приходят ни к каким выводам. И я такая же. Я слушаю, слушаю и говорю, говорю без конца, как, например, сейчас, а убеждений у меня все-таки нет никаких. И нет никакого мерила... -- Неправда, мерило есть, -- возразил Дик. -- Старое, вечное мерило: истинно то, что оправдывает себя в жизни. -- Ну, теперь ты опять начнешь развивать свои любимые теории насчет фактов, -- улыбнулась Паола. -- А Дар-Хйал с помощью нескольких жестов и словесных вывертов докажет тебе, что всякий факт -- иллюзия; а Терренс -- что целесообразность есть нечто лишнее, несущественное и непонятное; а Хэнкок -- что пресловутое небо Бергсона вымощено тем же булыжником целесообразности, но он гораздо совершеннее, чем у тебя; а Лео -- что в мире существует только одно -- Красота, и вовсе это не булыжник, а золото... -- Поедем сегодня верхом. Багряное Облако, -- обратилась Паола к мужу. -- Выбрось из головы свои заботы, забудь о юристах, рудниках и овцах! -- Мне тоже очень хочется, Поли, -- ответил он. -- Но я не могу. Нужно мчаться в Бьюкэй. Уорд приехал перед самым завтраком. У них что-то там стряслось с плотиной: наверное, переложили динамиту, и нижний слой дал трещину. А какой толк от плотины, если дно резервуара не будет держать воду? Когда Дик три часа спустя возвращался из Бьюкэя, он увидел, что Грэхем и Паола в первый раз поехали кататься вдвоем. Уэйнрайты и Когланы решили отправиться в двух машинах к берегам Рашен-Ривер и пожить там с недельку. По пути они остановились на день в Большом доме. Паола, не долго думая, посадила всю компанию в коляску, запряженную четверкой, и повезла ее в горы Лос-Банос. Так как они выехали утром, то Дик не мог отправиться с ними, хотя и оторвался от работы с Блэйком, чтобы выйти их проводить. Он проверил упряжку и экипаж, нашел все в полном порядке, но пересадил всех по-своему, настаивая, чтобы Грэхем занял место на козлах рядом с Паолой. -- Пусть у нее будет про запас мужская сила, -- пояснил он. -- Мне не раз приходилось видеть, как тормоз портится на самой середине спуска, и это доставляет пассажирам немало неприятностей. Бывают и жертвы. А теперь для вашего успокоения, чтобы вы знали, что такое Паола, я спою вам песенку. Наша девочка-плутовка Правит парой очень ловко, Но она себя прославит Тем, что и четверкой правит. Все рассмеялись. Паола сделала конюхам знак, чтобы они отпустили лошадей, и покрепче забрала в руки и выровняла вожжи. Среди смеха и шуток отъезжающие простились с Диком, и никто из них не заметил ничего, кроме ясного утра, обещавшего не менее чудесный день, и приветливого хозяина, желавшего им счастливого пути. Но Паола, вместо радостного возбуждения, которое охватило бы ее в другое время оттого, что она правит четверкой таких лошадей, почувствовала смутную печаль, -- и одной из причин было то, что Дик с ними не едет. А Грэхему при виде улыбающегося Дика стало стыдно: вместо того, чтобы сидеть рядом с этой несравненной женщиной, ему следовало бы сейчас мчаться в поезде или на пароходе на край света. Но веселое выражение исчезло с лица Дика, как только он повернулся и направился к дому. Было самое начало одиннадцатого, когда он кончил диктовать и Блэйк встал, намереваясь уйти. Однако он не ушел, а, замявшись, пробормотал слегка виноватым тоном: -- Вы меня просили, мистер Форрест, напомнить относительно корректуры вашей книги о шортхорнах. Вчера от издателей пришла вторая телеграмма: они просят вас скорее вернуть ее. -- Я сам уже не успею, -- ответил Дик. -- Будьте добры, выправьте типографские ошибки, а затем дайте мистеру Мэнсону для фактических поправок, -- пусть особенно тщательно проверит родословную Короля Дэвона, -- и пошлите. До одиннадцати Дик принимал управляющих и экономов. Только в четверть двенадцатого ему удалось отделаться от организатора выставок, мистера Питтса, показывавшего ему макет каталога для впервые организуемой в его имении годичной распродажи скота его собственных заводов. А тут появился Бонбрайт, принес телеграммы для хозяина, и они не успели еще покончить со всеми делами, как подоспело время завтрака. Оставшись наконец один, -- в первый раз после того, как он проводил гостей, -- Дик удалился на свою спальню-веранду и подошел к висевшим на стене термометрам и барометру. Но смотрел он не на них, а на смеющееся женское личико в круглой деревянной рамке. -- Паола, Паола, -- проговорил он вслух. -- Неужели ты через столько лет удивишь и себя и меня? Неужели ты потеряешь голову -- ты, скромная и уже немолодая женщина? Он надел краги и шпоры для поездки верхом после завтрака и опять задумчиво обратился к портрету. -- Что ж, я за честную игру, -- пробормотал он; и после паузы, уже повернувшись, чтобы уходить, добавил: -- В открытом поле... и на равных условиях... на равных условиях... -- Знаете, если я скоро не уеду отсюда, -- шутливо сказал Грэхем Дику в тот же день, -- придется мне стать вашим пансионером и присоединиться к философам из "Мадроньевой рощи". Они пили втроем коктейли перед обедом: никто из возвратившихся с прогулки гостей еще не показывался. -- Если бы наши философы написали все вместе хоть одну книгу! -- вздохнул Дик. -- Боже мой, голубчик, но должны же вы кончить здесь свою работу! Я вас заставил начать ее, и я должен позаботиться о том, чтобы вы ее завершили. Стереотипные вежливо-равнодушные фразы, которыми Паола уговаривала Грэхема остаться, показались Дику сладостной музыкой. Его сердце дрогнуло от радости: может быть, он, несмотря на все, ошибся? Неужели два таких человека, как Грэхем и Паола, зрелых, умных и уже немолодых, способны так нелепо и легкомысленно потерять голову? -- За книгу! -- поднял Дик свой бокал; а затем добавил, обернувшись к Паоле: -- Прекрасный коктейль, Поли! Ты превзошла себя в этом искусстве, а О-Чая все не можешь научить, -- его коктейли всегда хуже твоих. Да, еще коктейль, пожалуйста... ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ Грэхем ехал по лесистым ущельям среди гор, окружавших имение, и знакомился со своей новой верховой лошадью Селимом -- рослым, массивным вороным мерином, которого Дик дал ему вместо более легкой Альтадены. Изучая характер коня, добродушного, смирного и все же лукавого, Грэхем мурлыкал слова цыганской песни, которую пел с Паолой, и отдавался своим мыслям. Вспомнив о буколических любовниках, вырезавших свои инициалы на деревьях в лесу, он небрежно, скорее ради шутки, отломил ветку лавра и ветку сосны, затем, привстав на стременах, наклонился, сорвал длинный стебель папоротника с пятипальчатым листком и накрест связал им ветки. Когда паттеран был готов, он бросил его впереди себя на дорогу и заметил, что Селим переступил через него, не задев. Уже отъехав, Грэхем обернулся и упорно старался не терять из виду свой паттеран до следующего поворота дороги. "Лошадь на него не наступила: хорошее предзнаменование", -- подумал он. Вокруг него повсюду рос папоротник, ветки лавров и сосен задевали его по лицу, как бы приглашая продолжать начатую забаву. И он связывал паттераны и один за другим бросал их на дорогу. Спустя час он доехал до поворота, откуда, как ему было известно, начиналась дорога через перевал, крутая и трудная, -- и Грэхем повернул обратно. Селим тихонько заржал. Совсем близко раздалось ответное ржание. Тропа в этом месте была удобной и широкой, Грэхем пустил Селима рысью и, описав широкую дугу, нагнал Паолу, ехавшую на Лани. -- Алло! -- закричал он. -- Алло! Алло! Она придержала лошадь, и он поравнялся с ней. -- Я только что повернула обратно, -- сказала она. -- А вы почему повернули? Я думала, вы едете через перевал в Литтл Гризли. -- А вы знали, что я еду впереди вас? -- спросил он, любуясь мальчишески-прямым и правдивым взглядом, каким она смотрела ему прямо в глаза. -- Как же не знать? После второго паттерана я уже не сомневалась. -- О, я и забыл про них, -- виновато засмеялся он. -- Но почему вы повернули обратно? Она подождала, чтобы Лань и Селим переступили через лежавшую поперек дороги ольху, взглянула ему в глаза и ответила: -- Потому что не хотела ехать по вашему следу; да и ни по чьим следам, -- быстро поправилась она. -- И вот после второго паттерана я повернула обратно. Он сразу не нашелся, что ответить, и наступило неловкое молчание; оба ощущали эту неловкость, вызванную тем, что оба они знали и о чем говорить не могли. -- А вы имеете обыкновение бросать паттерамы? -- спросила Паола. -- Это первый раз в моей жизни, -- покачал он головой. -- Но кругом такая пропасть подходящего материала, что трудно было удержаться, да и цыганская -- песня преследовала меня. -- Меня она преследовала сегодня с утра, как только я проснулась, -- сказала Паола, откинув голову, чтобы ветка дикого винограда не задела ее щеку. А Грэхем, глядя на ее профиль, на венец ее золотисто-каштановых волос, на ее прекрасную шею, снова ощутил знакомую томительную боль и желание. Ее близость дразнила его. Золотистая амазонка Паолы вызывала в нем мучительные видения ее тела, когда она сидела на тонущем Горце, когда прыгала в воду с высоты сорока футов или шла по комнате в своем жемчужноголубом платье средневекового покроя и сводившим его с ума стройным движением колена приподнимала тяжелые складки. -- Все это вздор, -- заметила она, отрывая Грэхема от этих видений. Он быстро ответил: -- Слава богу, что вы ни разу не вспомнили про Дика. -- Вы разве его не любите? -- Будьте честны, -- твердо и почти сурово заявил он. -- Все дело именно в том, что я люблю его. Иначе... -- Что? -- спросила она. Голос ее звучал решительно, но она смотрела не на него, а прямо перед собой, на острые ушки Лани. -- Не понимаю, отчего я все еще здесь. Мне следовало давным-давно уехать. -- Почему? -- спросила она, не сводя глаз с ушей Лани. -- Говорю вам, будьте честны, -- повторил он предостерегающим тоном. -- Я думаю, мы и без слов понимаем друг друга. Щеки Паолы вспыхнули, она вдруг повернулась к нему и молча посмотрела на него в упор, затем быстро подняла руку, державшую хлыст, словно желая прижать ее к своей груди, но рука нерешительно замерла в воздухе и опять опустилась. Все же он видел, что глаза ее сияют радостным испугом. Да, ошибки быть не могло: в них были испуг и радость. И он, следуя особому чутью, которым одарены некоторые мужчины, переложил повод в другую руку, подъехал к ней вплотную, обнял ее, и, прижавшись коленом к ее колену, привлек к себе так близко, что лошади покачнулись, и поцеловал ее в губы со всей силой своего желания. Ошибки быть не могло. В этом жарком объятии, когда их дыхание смешалось, он с невыразимым волнением почувствовал на своих губах ответный трепет ее губ. Но через миг она вырвалась. Краска сбежала с ее щек. Глаза сверкали. Она подняла хлыст как бы для того, чтобы ударить, но опустила его на удивленную Лань и тут же так неожиданно и стремительно вонзила шпоры в бока лошади, что та застонала и шарахнулась в сторону. Он прислушивался к замиравшему на лесной дороге стуку копыт, чувствуя, что голова у него кружится и кровь стучит в висках. Когда замолкли последние отзвуки дальнего топота, он не то соскользнул, не то упал с седла и сел на мшистый камень. Грэхем был глубоко потрясен -- гораздо сильнее, чем считал это возможным до той минуты, когда она очутилась в его объятиях. Что же! Жребий брошен! Он вскочил и выпрямился так порывисто, что Селим в испуге отпрянул от него и, натянув повод, громко захрапел. То, что произошло, произошло совершенно неожиданно. Но это было неизбежно. Это не могло не случиться. Грэхем действовал не по заранее обдуманному плану, хоть теперь и понимал, что при своей пассивности и промедлениях с отъездом должен был все это предвидеть. А теперь отъезд уже не поможет. Теперь все его терзания, его безумие и счастье состояли в том, что сомнений уже быть не могло. Зачем слова, когда его губы еще дрожали от воспоминания о том, что она сказала ему прикосновением своих губ? Он вновь и вновь возвращался к этому поцелую, на который она ответила, и тонул в море блаженных воспоминаний. Он бережно тронул свое колено, которого коснулось ее колено, преисполненный смиренной благодарности, понятной лишь тому, кто истинно любит. Чудесным казалось ему, что такая удивительная женщина могла его полюбить. Это ведь не девчонка. Это зрелая женщина, опытная и отдающая себе отчет в своих желаниях. И ее У. дыхание прерывалось, когда она была в его объятиях, и ее уста ожили для его уст. Он получил от нее то, что ей отдал, -- а ему даже не снилось, чтобы, он после стольких лет мог дать так много. Грэхем встал, сделал было движение, чтобы сесть на Селима, который обнюхивал его плечо, но остановился, задумавшись. Теперь дело уже не в отъезде. Относительно этого вопрос ясен. Правда, у Дика свои права. Но права есть и у Паолы. Да и смеет ли он уехать после того, что произошло? Разве только если она... уедет вместе с ним. Уехать теперь -- это все равно, что поцеловать тайком и убежать. Если уж так вышло, что двое мужчин любят одну и ту же женщину, -- а в такой треугольник неизбежно закрадывается предательство, -- то, конечно, предать женщину постыднее, чем предать мужчину. "Мы живем в реальном мире, -- говорил он себе, медленно направляя лошадь к дому, -- и Паола, и Дик, и я живые люди; и мы реалисты -- мы привыкли прямо смотреть в лицо жизненным фактам. Ни церковь, ни законы, никакие мудрствования и установления здесь ни при чем. Мы трое должны все решить сами. Конечно, кому-нибудь будет больно. Но вся жизнь -- страдание. Умение жить состоит в том, чтобы свести страдание до минимума. К счастью. Дик и сам держится таких же взглядов. Ничто не ново под луной. Бесчисленные треугольники бесчисленных поколений всегда как-то разрешались, значит, будет разрешен и этот. Все человеческие дела в конце концов как-нибудь да разрешаются..." Он отбросил трезвые мысли и опять отдался блаженству воспоминаний, снова прикоснулся рукой к колену и ощутил на губах дыхание Паолы. Он даже остановил Селима, чтобы посмотреть на сгиб своего локтя, о который опирался ее стан. Грэхем увидел Паолу только за обедом, и она была такой же, как всегда. Даже его жадный взор не мог отыскать в ней никаких следов сегодняшнего великого события и того гнева, от которого побледнело ее лицо и загорелись глаза, когда она подняла хлыст, чтобы ударить его. Она была та же, что и всегда, -- маленькая хозяйка Большого дома. Даже когда их взоры случайно встретились, ее глаза были ясны, спокойны, без тени смущения, без всякого намека на тайну. Положение еще облегчалось тем, что приехали новые гости, приятельницы ее и Дика, которые должны были остаться на несколько дней. На другое утро он встретился с ними и Паолой в музыкальной комнате у рояля. -- А вы, мистер Грэхем, не поете? -- спросила некая миссис Гофман. Как узнал Грэхем, она была редактором одного женского журнала в Сан-Франциско. -- О, восхитительно! -- шутливо отозвался он. -- Верно, миссис Форрест? -- Совершенно верно, -- улыбнулась Паола. -- Хотя бы уже потому, что великодушно сдерживаете свой голос, чтобы окончательно не заглушить мой. -- Вам ничего больше не остается, как доказать истинность ваших слов, -- заявил он. -- На днях мы пели один дуэт, -- он вопросительно взглянул на улыбавшуюся Паолу, -- который мне особенно по голосу. -- Грэхем опять взглянул на нее вскользь, но не получил никакого ответа: хочет она петь или нет. -- Я сейчас пойду принесу ноты, они в другой комнате. -- Эта песня называется "Тропою цыган", -- услышал он голос Паолы, когда выходил. -- Очень яркая, увлекательная вещь. Они пели гораздо сдержаннее, чем в первый раз, и голоса их звучали далеко не с тем жаром и трепетом; но они спели дуэт звучнее и шире, больше в духе самого композитора и меньше давая места личному толкованию. Грэхем во время пения думал об одном и был уверен, что о том же думает и Паола: их сердца поют другой дуэт, о котором даже не подозревают эти аплодирующие дамы. -- Держу пари, что вы никогда лучше не пели, -- сказал он Паоле. В ее голосе он услышал новые нотки, -- он звучал теперь полнее, щедрее, с той именно богатой звучностью, какой можно было ожидать от прекрасных форм ее шеи. -- А теперь, так как вы наверняка не знаете, что такое паттеран, я вам расскажу... -- начала она. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ -- Дик, дорогой юноша, вы же стоите прямо на карлейлевских позициях, -- говорил Терренс Мак-Фейн отеческим тоном. В этот день в Большом доме обедали только мудрецы из "Мадроньевой рощи", и вместе с Паолой, Диком и Грэхемом за столом сидело всего семь человек. -- Определить чью-либо позицию -- еще не значит опровергнуть ее, -- возразил Дик. -- Я знаю, что моя точка зрения совпадает с Карлейлем, но это ничего не доказывает. Культ героев прекрасная вещь. Я говорю не как сухой схоластик, а как скотовод-практик, которому постоянно приходится иметь дело с методами Менделя. -- И я должен, по-вашему, согласиться с тем, что готтентот ничуть не хуже белого! -- вмешался Хэнкок. -- Ну, это в вас говорит Юг, Аарон, -- заметил Дик, улыбаясь. -- Эти предрассудки -- я имею в виду не врожденные, но привитые еще в раннем детстве окружающей средой -- слишком сильны; и сколько бы вы ни философствовали, вам с ними не справиться. Они так же неискоренимы, как влияние манчестерской школы на Спенсера. -- Что же, вы Спенсера ставите на одну доску с готтентотами? Дик покачал головой. -- Дайте мне сказать, Хиал. Кажется, я могу объяснить свою мысль. Средний готтентот или средний меланезиец, в сущности, мало чем отличается от среднего белого. Разница в том, что таких готтентотов и негров гораздо больше, чем белых, среди которых есть значительный процент людей, превосходящих обычный средний уровень. Я их называю первой шеренгой, они увлекают за собой своих соотечественников, средних людей. Заметьте, что первая шеренга не меняет самой природы среднего человека и не развивает его интеллекта, но она лучше оснащает его для жизненной борьбы, открывает перед ним больше возможностей, облегчает движение вперед всей массе. Дайте индейцу вместо лука и стрел современную винтовку, и он будет добывать гораздо больше дичи. По своей сути индейский охотник нисколько не изменился. Но его раса породила так мало людей, превышающих средний уровень, что все они за десять тысяч поколений не могли дать ему в руки винтовку. -- Ну-ну, Дик, развивайте вашу идею, -- поощрял его Терренс. -- Я, кажется, понимаю, куда вы клоните, и вы скоро припрете Аарона к стене с его расовыми предрассудками и дурацкой уверенностью в превосходстве одних народов перед другими. -- Люди, стоящие выше среднего уровня, -- продолжал Дик, -- те, кто составляет первую шеренгу, -- изобретатели, исследователи, конструкторы, -- это носители так называемых доминирующих признаков. Расу, в которой таких людей немного, называют низшей, неполноценной. Она все еще пользуется луком и стрелами. Она не вооружена для жизни. Возьмем среднего человека белой расы. Он совершенно так же туп, жаден, инертен, он такой же косный и отсталый, как и средний дикарь. Но средний белый движется быстрее, потому что большее число выдающихся людей вооружает его для жизни, дает ему организацию и закон. Какого великого человека, какого героя -- героя в том смысле, в каком я только что говорил, -- породили, например, готтентоты? У гавайцев был только один: Камехамеха. У американских негров только два -- Букер Вашингтон и Дюбуа, да и те с примесью белой крови... Паола делала вид, что живо интересуется разговором и ей ничуть не скучно. Но Грэхему, сочувственно следившему за ней, стало ясно, что она вся как-то внутренне поникла. Под шум спора, завязавшегося между Терренсом и Хэнкоком, она сказала Грэхему вполголоса: -- Слова, слова, слова! Так много, так бесконечно много слов! Вероятно, Дик прав, -- он почти всегда бывает прав; но я, признаюсь, никогда не умела и не умею применять все эти слова, все эти потоки слов к жизни, к моей собственной жизни, чтобы понять, как мне надо жить, что я должна и чего не должна делать. -- Она, не отрываясь, смотрела ему в глаза, и у него не могло быть никакого сомнения относительно скрытого смысла ее слов. -- Я не вижу, какое отношение теория о доминирующих признаках и о первой шеренге может иметь к моей жизни, -- продолжала она. -- Все это нисколько не уясняет мне, что хорошо и что дурно и по какой дороге надо идти. А они опять начали и теперь проговорят весь вечер... -- Нет, я понимаю, в чем их спор... -- поспешно добавила Паола, -- но для меня все это звук пустой. Слова, слова, слова! А я хочу знать, что мне делать с собой, как мне быть с вами, с Диком... Но Диком овладел в этот вечер демон красноречия; и не успел Грэхем ответить Паоле, как Дик потребовал у него каких-то данных относительно южноамериканских племен, с которыми он некогда встречался во время своих путешествий. Слушая Дика и глядя на него, всякий решил бы, что это счастливый, беззаботный человек и притом всецело поглощенный спором. Ни Грэхем, ни даже Паола, прожившая с ним двенадцать лет, не поверили бы, что от его небрежных и как бы случайных взглядов не ускользнуло ни одно движение руки, ни одна перемена позы, ни один оттенок в выражении их лиц. "Что бы это значило? -- спрашивал себя Дик. -- Паола сама не своя. Она явно нервничает, ее, видимо, раздражает этот спор. Грэхем бледен. У него какая-то растерянность в мыслях. Он думает не о том, о чем говорит. О чем он думает?" А демон красноречия, помогавший ему скрывать свои мысли, увлекал его все дальше и дальше по пути ученой невнятицы. -- В первый раз я, кажется, готова возненавидеть наших мудрецов, -- вполголоса сказала Паола, когда Грэхем смолк, сообщив Дику нужные сведения. Дик хладнокровно продолжал развивать свои тезисы. Поглощенный как будто темой разговора, он все же заметил, как Паола что-то шепнула Грэхему, и хотя не расслышал ни одного слова, но уловил ее все растущую тревогу и безмолвное сочувствие Грэхема и старался угадать: что же такое она могла ему шепнуть? Вместе с тем, обращаясь к сидящим за столом, он говорил: -- ...И Фишер и Шпейзер -- оба согласны в том, что в сравнении с передовыми расами, например, с французами, англичанами, немцами, у низших рас можно встретить чрезвычайно мало выдающихся особей. Никто из гостей не заметил, что Дик нарочно перевел спор в другое русло. Не догадался об этом и Лео; и когда поэт спросил, какое место в этой первой шеренге занимают женщины, и тем дал беседе новое направление, он и не подозревал, что это не его вопрос, а что он искусно подсказан ему Диком. -- Лео, мой мальчик, женщины не являются носителями доминирующих признаков, -- ответил ему Терренс, подмигнув соседям. -- Женщины консервативны. Они сохраняют устойчивость типа. Закрепив его, они воспроизводят его дальше, -- поэтому они главный тормоз прогресса. Если бы не женщины, каждый из нас стал бы носителем доминирующих признаков. Я сошлюсь на нашего славного менделиста, опытнейшего скотовода, -- он сегодня с нами и может подтвердить мои легковесные замечания. -- Прежде всего, -- подхватил Дик, -- давайте вернемся к основному и выясним, о чем, собственно, мы спорим. Что такое женщина? -- спросил он с напускной серьезностью. -- Древние греки считали, -- заметил Дар-Хиал, и легкая сардоническая улыбка изогнула его насмешливые губы, -- что женщина -- это неудавшийся мужчина. Лео был оскорблен. Его лицо вспыхнуло. В глазах появилось выражение боли, губы задрожали. Он взглянул на Дика, ища поддержки. -- Да, она -- ни то ни се, -- вмешался Хэнкок. -- Точно господь бог, создавая женщину, прервал свою работу, не докончив ее, и женщина так и осталась с половинкой души, с недозревшей душой. -- Нет! Нет! -- воскликнул юноша. -- Вы не смеете так говорить! Дик, вы же знаете! Скажите, им, скажите! -- К сожалению, не могу, -- ответил Дик. -- Этот спор о душах столь же туманен, как и сами души. Кто же не знает, что мы часто блуждаем и теряемся в потемках, особенно когда мним, будто нам известно, кто мы и что нас окружает. А что такое сумасшедший? Он только немного или намного безумнее нас. Что такое слабоумный? Идиот? Дефективный ребенок? Лошадь? Собака? Комар? Жаба? Древоточец? Улитка? И что такое ваша собственная личность, Лео, когда вы, например, спите? Когда у вас морская болезнь? Когда вы пьяны? Влюблены? Когда у вас живот болит? Судорога в ноге? Когда вами вдруг овладевает страх смерти? Когда вы в гневе? Или когда переживаете восторг перед красотой мира и думаете, что вы думаете о несказанных, невыразимых вещах? Я говорю: думаете, что вы думаете, -- нарочно. Если бы вы думали на самом деле, то красота мира не казалась бы вам несказанной и невоплотимой в словах. Вы бы видели ее ясно, четко и определенно нашли бы для нее слова. И ваша личность была бы такой же ясной, четкой и определенной, как ваши мысли и слова. Итак, когда вы воображаете, Лео, что стоите на вершинах бытия, вы на самом деле отдаетесь оргии ваших ощущений, следуете их буйной пляске, их трепету и вибрациям, не понимая ни одного движения в этой пляске и не догадываясь о смысле этой оргии. Вы сами себя не знаете. В такие минуты ваша душа, ваша личность -- это нечто смутное, неуловимое. Может быть, у какого-нибудь жабы-самца, который вылез на берег пруда и посылает в темноту хриплое кваканье, призывая свою бородавчатую самку, -- может быть, в эту минуту в нем тоже просыпается что-то вроде личности? Нет, Лео, личность, душа -- это слишком неопределенные понятия, и не нашим "личностям" их уловить. Есть люди, имеющие облик мужчины, но с женской душой. Иногда в одном человеке живет как бы несколько душ. И есть такие двуногие, о которых хочется сказать: ни рыба ни мясо. Мы -- как личности, как души -- подобны плывущим клочьям тумана или отдаленным вспышкам в ночном мраке. Все здесь туман и мгла, и мы словно бродим ощупью впотьмах, когда хотим разгадать эту мистику. -- Может быть, это мистификация, а не мистика; придуманная человеком мистификация, -- сказала Паола. -- И это говорит истинная женщина, а еще Лео уверяет, что у нее полноценная душа, -- заметил Дик. -- Суть в том, Лео, что душа и пол тесно сплетены друг с другом, и мы очень мало знаем о том и о другом... -- Но женщины прекрасны, -- пробормотал юноша. -- Ого, -- вмешался Хэнкок, и его черные глаза коварно блеснули. -- Значит, вы, Лео, отождествляете женщину и красоту? Губы молодого поэта шевельнулись, но он только кивнул. -- Отлично, давайте посмотрим, что говорит живопись за последнюю тысячу лет, рассматривая ее как отражение экономических условий и политических институтов, и тогда мы увидим, как мужчина воплощал в образе женщины свои идеалы и как женщина разрешала ему... -- Перестаньте изводить Лео, -- вмешалась Паола, -- будьте все правдивы, говорите только о том, что вы знаете или во что верите. -- О, женщины -- это священная тема! -- торжественно возгласил Дар-Хиал. -- Вот, например, мадонна, -- вмешался Грэхем, чтобы поддержать Паолу. -- Или синий чулок, -- добавил Терренс. Дар-Хиал одобрительно кивнул ему. -- Не все сразу, -- предложил Хэнкок. -- Прежде всего рассмотрим, что такое поклонение мадонне в отличие от современного поклонения всякой женщине, под которым готов подписаться и Лео. Мужчина -- ленивый и грубый дикарь. Он не любит, чтобы ему надоедали. Он любит покой и отдых. И с тех пор как существует человеческий род, он видит, что связан с беспокойным, нервным, раздражительным и истерическим спутником; имя этому спутнику -- женщина. У нее всякие там настроения, слезы, обиды, тщеславные желания и полная нравственная безответственность. Но он не мог ее уничтожить, она была ему необходима, хоть и отравляла ему жизнь. Что же ему оставалось? -- Ему оставалось одно: хитро и ловко ее обмануть, -- вмешался Терренс. -- И он создал ее небесный образ, -- продолжал Хэнкок. -- Он идеализировал ее положительные стороны и этим отодвинул от себя отрицательные, чтобы они не могли действовать ему на нервы, мешать мирно и лениво курить трубку и созерцать звезды. А когда обыкновенная женщина пыталась надоедать ему, он изгонял ее из своих мыслей и обращался к образу небесной и совершенной женщины, носительницы жизни и хранительницы бессмертия. Но тут пришла Реформация, и поклонение мадонне прекратилось. Однако мужчина по-прежнему был связан с нарушительницей его покоя. Что же он сделал тогда? -- Ах, мошенник! -- фыркнул Терренс. -- Он сказал: "Я превращу тебя в сон, в иллюзию" -- и превратил. Мадонна была для него небесной женщиной, высшей концепцией женщины вообще. И вот он перенес все ее идеальные черты на земную женщину и так себе заморочил голову, что поверил в их реальность, и притом до такой степени... как... ну, как Лео. -- Для холостяка вы удивительно осведомлены обо всех зловредных свойствах женщины, -- заметил Дик. -- Или это все одни теории? Терренс рассмеялся. -- Дик, милый, да ведь Аарон только что прочел Лауру Мархольм. Он может процитировать главу и страницу, где об этом говорится. -- И все-таки, сколько бы мы здесь ни спорили о женщине, мы не коснулись, в сущности, и края ее одежды, -- вмешался Грэхем и получил от Паолы и Лео благодарный взгляд. -- Ведь есть еще любовь, -- порывисто заявил Лео, -- о любви никто не сказал ни слова. -- И о брачных законах, о разводе, полигамии, моногамии и о свободной любви, -- бойко продолжал Хэнкок. -- А скажите, Лео, почему в любви всегда охотится и преследует женщина? -- спросил Дар-Хиал. -- Да ничего подобного, -- уверенно отозвался юноша. -- Это еще, одна из глупостей вашего Бернарда Шоу. -- Браво, Лео! -- одобрила его Паола. -- Значит, Уайльд ошибался, говоря, что нападение женщины состоит в неожиданных и непонятных уступках? -- спросил Дар-Хиал. -- Послушать вас, так женщина -- это какое-то чудовище, хищница! -- запротестовал Лео, повертываясь к Дику и бросая на Паолу быстрый взгляд, в котором светилась вся глубина его любви. -- Она вот разве хищница. Дик? -- Нет, -- задумчиво ответил Дик, покачав головой, и, щадя то, что увидел в глазах юноши, мягко продолжал: -- Я не скажу, что женщина -- хищница или что она добыча для хищника. Не скажу также, что она неиссякающий источник радости для мужчины. Она создание, дающее мужчине много радости... -- Но и заставляющее его делать много глупостей, -- добавил Хэнкок. -- Я хочу задать Лео один вопрос, -- заявил ДарХиал. -- Скажите, Лео, почему женщина любит того мужчину, который ее бьет? -- И не любит того, кто ее не бьет, вы так полагаете? -- язвительно спросил Лео. -- Вот именно. -- Что ж. Дар, отчасти вы правы, но в гораздо большей мере не правы. Я у вас, господа, немало наслушался насчет точности определений. Так вот, вы очень ловко обошли ее в этих ваших двух положениях. Давайте я сделаю это за вас. Итак, мужчина, способный бить любимую женщину, -- это мужчина низшего типа. И женщина, любящая такого мужчину, -- тоже существо низшего типа. Никогда мужчина высшего типа не будет бить женщину, которую он любит. И ни одна женщина высшего типа, -- при этом глаза Лео невольно обратились в сторону Паолы, -- не могла бы любить человека, который ее бьет. -- Нет, Лео, уверяю вас, я никогда, никогда не бил Паолу, -- сказал Дик. -- Видите, Дар, -- продолжал Лео, густо покраснев, -- вот вы и ошиблись: Паола любит Дика, а он ее не бьет. Дик повернул явно смеющееся и довольное лицо к Паоле, как бы ожидая найти в ней безмолвное подтверждение словам юноши; на самом деле он хотел увидеть, какое они произвели на нее впечатление при том ее душевном состоянии, о котором он догадывался. В ее глазах действительно мелькнуло что-то неуловимое; что -- он не понял. Лицо Грэхема оставалось неизменным, на нем было только выражение интереса, с которым он все время прислушивался к спору. -- Сегодня женщина, безусловно, нашла своего рыцаря, своего святого Георгия, -- обратился Грэхем к Лео. -- Вы меня пристыдили, Лео. Я здесь сижу преспокойно, а вы сражаетесь с тремя драконами. -- И какими! -- вмешалась Паола. -- Если они довели О'Хэя до запоя, то что они сделают с вами, Лео? -- Истинного рыцаря любви не устрашат никакие драконы в мире, -- сказал Дик. -- А лучше всего то, что в данном случае драконы более правы, чем вы думаете, и все-таки вы, Лео, еще более правы, чем они. -- Здесь есть и добрый дракон, милый Лео, -- начал Терренс. -- Дракон этот готов отступиться от своих недостойных товарищей, перейти на вашу сторону и стать святым Теренцием. И вот святой Теренций хотел бы задать вам один преинтересный вопрос. -- Дайте сперва прорычать еще одному дракону, -- перебил его Хэнкок. -- Лео, ради всего, что есть в любви нежного и прекрасного, прошу вас, скажите: почему мужчина так часто убивает из ревности женщину, которую любит? -- Потому что ему больно, потому что он с ума сходит, -- последовал ответ, -- потому что он имел несчастье полюбить женщину столь низменного типа, что она могла дать повод к ревности. -- Однако, Лео, -- отвечал Дик, -- любви свойственно заблуждаться. Дайте более исчерпывающий ответ. -- Дик прав, -- поддержал его Терренс. -- В любви ошибаются и люди самого высшего типа, и тогда появляется на сцене "чудовище с зелеными глазами". Представьте себе, что самая совершенная женщина, какую только может нарисовать вам ваше воображение, перестает любить того, кто ее не бьет, и начинает любить другого, который ее тоже не бьет. Что тогда? И не забывайте, что все трое принадлежат к высшему типу. Ну-ка, берите меч и разите дракона. -- Первый ее не убьет и ничем не обидит, -- решительно заявил Лео. -- Иначе он не был бы тем человеком, каким вы его изображаете. Он принадлежал бы не к высшему, а к низменному типу. -- Вы хотите сказать, что он должен устраниться? -- спросил Дик, закуривая сигару и ни на кого не глядя. Лео с серьезным видом кивнул. -- Он не только устранится, но облегчит ей ее положение и будет с ней очень нежен и бережен. -- Давайте говорить конкретнее, -- предложил Хэнкок. -- Допустим, что вы влюбились в миссис Форрест, и она влюбилась в вас, и вы оба удираете в большом лимузине... -- О, я никогда бы этого не сделал! -- воскликнул юноша, щеки его пылали. -- Ну, знаете, Лео, это не очень лестно для меня, -- поддразнила его Паола. -- Да ведь это только предположение, Лео, -- успокоил его Хэнкок. На юношу было жалко смотреть, голос его дрожал; однако он смело повернулся к Дику и заявил: -- На это должен ответить Дик. -- Я и отвечу, -- сказал Дик. -- Паолу я бы не убил. И вас тоже, Лео. Это было бы нечестной игрой. Как бы мне ни было больно, я бы сказал: "Благословляю вас, дети мои!" Но все же... -- Он остановился, смех, заигравший в уголках его губ, предвещал какую-то шутку. -- Я бы все же подумал про себя, что Лео совершает серьезную ошибку: дело в том, что он Паолы совсем не знает. -- Она бы помешала ему созерцать звезды, -- улыбнулся Терренс. -- Нет, нет, Лео! Никогда, обещаю вам! -- воскликнула Паола. -- Ну, вы сами себя обманываете, миссис Форрест, -- заявил Терренс. -- Во-первых, вы не могли бы от этого удержаться; кроме того, это была бы ваша прямая обязанность. А в заключение разрешите мне сказать вот что -- я имею на это некоторое право, -- когда я был молод, безумен и влюблен и мое сердце тянулось к женщине, а глаза к звездам, для меня было самым большим счастьем, если возлюбленная моего сердца своею любовью отрывала меня от звезд. -- Терренс, не говорите таких восхитительных вещей, иначе я удеру в лимузине и с Лео и с вами! -- воскликнула Паола. -- Назначьте день, -- галантно ответил Терренс. -- Только оставьте среди ваших тряпок место для нескольких книг о звездах, чтобы мы могли вместе с Лео изучать их в свободные минуты. Завязавшийся вокруг Лео спор постепенно затих, и Дар-Хиал с Аароном атаковали Дика. -- Что вы имели в виду, сказав: "Это было бы нечестной игрой"? -- спросил Дар-Хиал. -- Вот именно то, что сказал и Лео, -- ответил Дик; он почувствовал, что тревога и беспокойство Паолы исчезли и она с жадным любопытством прислушивается к их разговору. -- При моих взглядах и моем характере, -- продолжал он, -- я не мог бы целовать женщину, которая бы только терпела мои поцелуи, -- это было бы для меня самой большой душевной мукой. -- А допустите, что она притворялась бы -- ради прошлого или из жалости к вам, из боязни огорчить вас? -- настаивал Хэнкок. -- Я счел бы такое притворство непростительным грехом с ее стороны, -- возразил Дик. -- Тут нечестную игру вела бы она. Нечестно и несправедливо удерживать возле себя люби