т и несколько врачей заразились. Но разведка мужественно продолжалась. Экспедиции нашли Китай опустошенным. Они нашли разоренную пустыню, по которой шатались стаи диких собак и шайки отчаянных бандитов, уцелевших от эпидемии. Их предавали смерти на месте. И тогда началось великое дело оздоровления Китая. На это ушло пять лет и сотни миллионов денег. А затем на китайскую территорию двинулся остальной мир - не зонами, по идее барона Альбрехта, а разнородными группами, согласно демократической американской программе. В 1982 году и в последующие годы в Китае образовалось счастливое смешение наций; это был колоссальный и успешный эксперимент скрещивания. Известно, к каким блестящим техническим, духовным и художественным результатам привел этот опыт. В 1987 году был объявлен конец Великому Перемирию, и началась старая вражда между Францией и Германией из-за того же Эльзаса и Лотарингии. В апреле над Европой грозно сгустились черные тучи, и 17 апреля был созван конвент в Копенгагене. Так как на нем присутствовали все народы мира, то все нации торжественно обязались никогда не применять друг против друга лабораторной войны, которую они пустили в ход при нашествии на Китай. Извлечено из "Исторических Опытов" Уолта Мервина. ВРАГ ВСЕГО МИРА Перевод Д. Жукова Чудо-ученый и архивраг человечества Эмиль Глюк был наконец пойман Сайласом Бэннермэном. Показания Глюка, которые он дал перед тем, как сесть на электрический стул, проливают свет на ряд загадочных, явно не связанных между собой событий, которые так всполошили мир в 1933 и в 1941 годах. А до тех пор, пока не был опубликован этот удивительный документ, мир и не подозревал, что существует какая-то связь между убийством короля и королевы Португалии и гибелью нью-йоркских полицейских. Хотя деяния Эмиля Глюка носят отвратительный характер, мы не можем не испытывать некоторой жалости к этому несчастному уроду и отверженному гению. Эта сторона его биографии никогда не освещалась, но, ознакомившись с его признанием и изучив большое количество свидетельских показаний, документов и мемуаров того времени, мы можем довольно точно воссоздать образ Эмиля Глюка и выявить, под влиянием каких факторов и обстоятельств сформировалось это чудовище в человеческом облике и что толкнуло его на страшный путь преступлений. Эмиль Глюк родился в городе Сиракузы, штат Нью-Йорк, в 1895 году. Отец его, Джозеф Глюк, был ночным сторожем и состоял в специальной полиции. В 1900 году он внезапно скончался от воспаления легких. Мать Эмиля Глюка, хорошенькое хрупкое создание, до замужества была модисткой. Убитая горем, она ненадолго пережила своего мужа. Впечатлительность, передавшаяся мальчику по наследству от матери, получила в нем патологически страшное развитие. В 1901 году Эмиль, которому исполнилось тогда шесть лет, стал жить у своей тетки, миссис Энн Бартелл. Она была сестрой его матери, но не испытывала никаких теплых чувств к робкому, впечатлительному мальчику. Энн Бартелл была тщеславной, пустой и бессердечной женщиной. Живя в постоянной нужде, она к тому же вынуждена была содержать ленивого сумасброда-мужа. Маленький Эмиль Глюк оказался нежеланным прибавлением семейства, и, уж конечно, Энн Бартелл не преминула внушить это несчастному мальчику. Для того, чтобы показать, как с ним обращались в юные годы, достаточно привести следующий случай. Прожив в доме Бартеллов немногим более года, Эмиль сломал ногу. Он потерпел увечье, свалившись с крыши - этого запретного места для игр, куда все мальчишки всегда лазили и будут лазить до скончания века. Берцовая кость была переломлена в двух местах. С помощью перепугавшихся товарищей Эмиль сумел дотащиться до тротуара, где потерял сознание. Соседские дети боялись сварливой, с резкими чертами лица женщины, которая была главой в доме Бартеллов; однако, набравшись храбрости, они все же позвонили и сообщили ей о несчастном случае. Но она даже не взглянула на мальчика, лежавшего без памяти на тротуаре, и, хлопнув дверью, вернулась к своей лохани с мокрым бельем. Время шло. Стал накрапывать мелкий дождик, а Эмиль, уже пришедший в сознание, все еще лежал на тротуаре и плакал. Следовало немедленно вправить ногу. Как всегда бывает в таких случаях, быстро поднялась температура, и положение ребенка стало угрожающим. Часа через два, после того, как возмущенные соседки пристыдили Энн Бартелл, она вышла поглядеть на мальчика. Ткнув в бок лежавшего у ее ног беспомощного ребенка, истеричная женщина отреклась от него. Она кричала, что это не ее ребенок и что надо вызвать карету "скорой помощи" и отвезти его в приемный покой городской больницы. Затем она вернулась в дом. Но нашлась одна женщина, Элизабет Шепстоун, которая, узнав, в чем дело, велела положить мальчика на снятый ставень, вызвала доктора и, оттолкнув Энн Бартелл, распорядилась внести мальчика в дом. Как только прибыл доктор, Энн Бартелл предупредила, что не заплатит ему за услуги. Целых два месяца маленький Эмиль не покидал постели. Весь первый месяц он лежал на спине, и никто ни разу не перевернул его. Никто не ухаживал за ним, он лежал в одиночестве, и только изредка его бесплатно навещал перегруженный работой доктор. У него не было игрушек или чего-либо такого, что помогло бы ему скоротать томительно тянувшиеся дни болезни. Никто не сказал ему ни единого ласкового слова, никто не утешал его, гладя по головке, он не испытал ни единого проявления нежности и заботы... ничего, кроме упреков и грубостей со стороны Энн Бартелл, которая все время повторяла, что он ей не нужен. И вполне понятно, как в таком окружении в душе заброшенного, одинокого ребенка возникла ожесточенность и враждебность к роду человеческому, которая позже проявилась втакой форме, что ужаснула весь мир. Как ни странно, но именно благодаря Энн Бартелл Эмиль Глюк получил высшее образование. А объяснение этому простое. Муж-сумасброд, покинув ее, напал на золотую жилу в Неваде и вернулся домой миллионером. Энн Бартелл, ненавидевшая мальчика, немедленно отправила его за сотню миль в Фарристаунскую частную школу. Застенчивый и впечатлительный, одинокий и непонятый человечек, в Фарристауне он был одинок, как никогда. Он ни разу не ездил домой, как другие мальчики, в дни каникул и праздников. Вместо этого он бродил по пустынным зданиям и окрестностям, пытался заводить дружбу с не понимавшими его слугами и садовниками и, как вспоминают, проводил дни в полях или у камина, уткнувшись носом в какую-нибудь книгу. Именно тогда он и натрудил себе глаза и был вынужден с тех пор носить очки, которые так знакомы нам по фотографиям, опубликованным в газетах в 1941 году. Он оказался способным учеником. Уже с одним таким прилежанием, какое было у него, он мог пойти далеко, но дело даже не в его усидчивости. Ему достаточно было бросить один взгляд в текст, и он уже знал его в совершенстве. Это привело к тому, что он прочел огромное количество дополнительной литературы и за полгода приобрел знаний больше, чем средний ученик за пять лет. В 1909 году, когда ему едва исполнилось четырнадцать лет, он был уже подготовлен ("оолее, чем подготовлен", как сказал директор школы) к поступлению в Иейльский или Гарвардский университет. Но по молодости лет он еще не мог поступить ни в одно из этих учебных заведений и в 1909 году был принят в старинный Баудойнский колледж. В 1913 году он закончил его с высшими наградами и тотчас уехал вместе с профессором Брэдлафом в Беркли, в Калифорнию. За всю жизнь у Эмиля Глюка был один-единственный друг - профессор Брэдлаф. Из-за слабых легких профессору пришлось переехать из штата Мэн в Калифорнию. Этому способствовало еще и то обстоятельство, что ему предложили кафедру в университете штата. В течение 1914 года Эмиль Глюк жил в Беркли и слушал специальный курс по различным отраслям науки. В конце того же года не стало двух человек, смерть которых спутала его планы на жизнь. В лице профессора Брэдлафа он потерял единственного друга, а смерть Энн Бартелл лишила его средств к существованию. Ненавидя несчастного юношу до конца дней своих, она лишила его наследства, оставив ему всего сто долларов. В следующем году двадцатилетний Эмиль Глюк стал преподавателем химии в Калифорнийском университете. Там он провел несколько спокойных лет и выполнял нудные, будничные обязанности, честно отрабатывая причитавшееся ему жалованье. Он не прекращал учебы и набрал полдюжины степеней. Он стал, между прочим, доктором социологии, доктором философии и доктором естественных наук, хотя позже был известен людям только как профессор Глюк. Когда ему исполнилось двадцать семь лет, он опубликовал книгу "Секс и прогресс", и имя его впервые замелькало на страницах газет. Книга эта и по сей день остается одним из основополагающих трудов по истории и философии брака. Семьсот страниц пухлого тома содержат тщательно подобранный научный материал и оригинальные выводы. Книга была предназначена для ученых и совсем не рассчитана на сенсацию. Но в последней главе Глюк упомянул чисто гипотетически о желательности пробных браков, отведя им буквально три строчки. Газеты сразу же ухватились за эти три строчки и так "раздули дело", как выражались в те дни, что заставили весь мир смеяться над двадцатисемилетним молодым близоруким профессором Глюком. Его снимали фотографы, осаждали репортеры, женские клубы по всей стране принимали резолюции, осуждавшие его безнравственные теории, а в законодательном собрании штата при обсуждении вопроса об ассигнованиях было выдвинуто предложение не ассигновать университету положенных сумм, пока Глюк не будет уволен. (Конечно, никто из обвинителей не читал книги, для них было достаточно трех строчек, преподнесенных газетами в искаженном виде.) С того времени Эмиль Глюк возненавидел газетчиков. Из-за них серьезный и представляющий научную ценность труд шести лет был выставлен на посмешище и стал одиозным. Хотя они потом и пожалели об этом, но он до конца дней так и не простил их. Газеты виноваты и еще в одной неприятности, обрушившейся на Глюка. В течение пяти лет после издания книги он хранил молчание, а такая замкнутость не предвещает ничего хорошего для одинокого человека. И можно лишь с сочувствием представить себе, как ужасно одинок был Эмиль Глюк в своем многолюдном университете, потому что у него не было друзей, которые могли бы оказать ему моральную поддержку. Единственным утешением его были книги, и он с головой погрузился в чтение и занятия. Но в 1927 году он принял приглашение выступить перед "Обществом человеческих интересов" Эмеривилля. Он не решился говорить без подготовки, и вот сейчас перед нами лежит экземпляр его заранее написанной речи. Она сдержанна, сугубо научна, суха и, следует отметить, отражает довольно консервативные позиции оратора. Но в своей речи он упомянул о (цитирую по рукописи) "...промышленной и социальной революции, которая происходит в обществе". Репортер, присутствовавший на собрании, ухватился за слово "революция", вырвал его из контекста и написал искаженное сообщение о собрании, в котором изобразил Эмиля Глюка настоящим анархистом. Сразу же сообщение об "анархисте профессоре Глюке" было передано по проводам и помещено на первых страницах всех газет страны. В первый раз Глюк еще пытался отвечать на нападки прессы, но теперь он молчал. Он ожесточился. Профессора и преподаватели советовали ему написать опровержение, но он угрюмо отклонил их предложение и даже, когда ему угрожали увольнением, отказался представить в свое оправдание текст произнесенной речи. Он не пожелал подать в отставку и был исключен из числа преподавателей университета. Следует добавить, что на председателя и членов правления университета было оказано политическое давление. Гонимый, оклеветанный, непонятый и одинокий, бедняга даже не пытался постоять за себя. Всю жизнь ему подстраивали всякие пакости, но сам он никому не делал зла. Однако он еще не был настолько ожесточен, чтобы окончательно выйти из себя. Потеряв место и не имея никаких средств к существованию, он был вынужден приняться за поиски работы. Сначала он поступил на судостроительный завод "Юнион айрон уоркс" в Сан-Франциско, где проявил себя очень способным конструктором. Именно здесь он детально ознакомился с линейными кораблями и их устройством. Но репортеры и тут не оставили его в покое и детально описали в газетах его новое занятие. Он тотчас уволился и нашел другое место, но после того, как репортеры заставили его раз пять переменить занятие, он закалился и перестал обращать внимание на травлю, которую ему устроила пресса. Это было уже тогда, когда он открыл гальванопластическую мастерскую на Телеграф-авеню в Окленде. На его маленьком предприятии работали три мастера и два ученика. Сам он тоже очень много трудился. Как показал на суде полицейский Кэрью, Глюк редко покидал мастерскую раньше часу ночи. Именно в этот период своей жизни он усовершенствовал систему зажигания для двигателей внутреннего сгорания и запатентовал ее, что потом сделало его богатым. Эмиль Глюк открыл свою мастерскую ранней весной 1928 года, того самого года, когда он так неудачно влюбился в Айрин Тэкди. Теперь трудно себе представить, чтобы любовь такого необыкновенного существа, каким был Эмиль Глюк, могла быть обыкновенной. К тому, что мы говорили о его гениальности, одиночестве и болезненной впечатлительности, следует добавить, что он совсем не знал женщин. Из-за своей неопытности он не сумел выразить обуревавшие его чувства обычным путем, а чрезмерная робость привела его к весьма необычным изъявлениям любви. Айрин Тэкли была довольно хорошенькой, но пустой и легкомысленной молодой женщиной. В то время она работала в небольшой кондитерской, находившейся напротив мастерской Глюка. Он часто захаживал в кондитерскую и, не спуская с девушки глаз, пил там прохладительные напитки. Девушка, кажется, была к нему совершенно равнодушна и просто кокетничала с ним. Она говорила, что он "чудной", и даже как-то назвала его "тронутым", рассказывая, как он сидит у стойки и пялит на нее глаза сквозь очки, как он краснеет и заикается, когда она смотрит на него, и как часто он в смущении стремительно выбегает из кондитерской. Глюк делал ей поразительные подарки. Он подарил ей серебряный чайный сервиз, кольцо с бриллиантом, меха, театральный бинокль, скучнейшую многотомную "Историю мира" и мотоцикл, весь отникелированный в его собственной мастерской. Этим подношениям положил конец любовник девушки, который разгневался и заставил ее вернуть Глюку странный ассортимент подарков. Этот человек по имени Уильям Шербурн - грубое, тупое существо с тяжелой челюстью, выбился из рабочих в весьма удачливые мелкие подрядчики. Глюк ничего не понимал. Он попытался объясниться с девушкой, когда она возвращалась вечером с работы. Она пожаловалась Шербурну, и тот однажды подстерег и избил Глюка. Это была очень жестокая трепка, о чем свидетельствует запись в регистрационной книге больницы "Скорой помощи", куда в ту же ночь попал Глюк и где он оставался на излечении в течение целой недели. Но Глюк так ничего и не понял. Он продолжал свои попытки объясниться с девушкой. Боясь Шербурна, он обратился к начальнику полиции с просьбой разрешить ему носить при себе револьвер. В просьбе ему было отказано, а газеты, по своему обыкновению, сделали из этого сенсацию. А тут как раз произошло убийство Айрин Тэкли. Это случилось в субботу вечером, за шесть дней до ее свадьбы с Шербурном. Она допоздна работала в кондитерской, откуда ушла после одиннадцати часов с недельным жалованьем в сумочке. Она доехала на трамвае по Сан-Пабло-авеню до Тридцать четвертой улицы, где сошла и отправилась пешком к своему дому, который находился в трех кварталах от трамвайной остановки. В живых ее больше не видели. На другое утро труп ее был найден на каком-то пустыре. Эмиля Глюка тотчас арестовали. Ничто не могло спасти его. Прямых улик не было, его обвинили на основании свидетельских показаний, состряпанных оклендской полицией. Нет сомнений в том, что большая часть показаний была попросту сфабрикована. Показания капитана Шехана оказались явным лжесвидетельством, и уже гораздо позже было доказано, что в ту самую ночь "свидетеля" не только не было поблизости от места, где произошло убийство, но что он вообще находился тогда за городом в одном заведении на Санлеандрской дороге. Несчастный Глюк был приговорен к пожизненному заключению в Санквентинской тюрьме, но газеты и публика считали приговор судебной ошибкой и требовали для него смертной казни. Глюк прибыл в Санквентинскую тюрьму 17 апреля 1929 года. Тогда ему было тридцать четыре года. И вот целых три с половиной года (причем большую часть этого срока он провел в одиночном заключении) ему предоставили на размышления о людской несправедливости. Именно в этот период его ожесточение достигло апогея, и он стал ненавистником всего рода человеческого. В тот же период он написал свой знаменитый трактат "О человеческой этике", незаурядную брошюру "Разумный преступник" и разработал ужасный, чудовищный план мести. Некое событие, приключившееся с ним, когда он еще работал в своей мастерской, подсказало ему идею уникального орудия мести. Как пишет сам Глюк в своих показаниях, во время пребывания в тюрьме он разработал теоретически каждую деталь прибора и, оказавшись на свободе, мог сразу же приступить к мщению. Освобождение его вызвало сенсацию. Но и оно было преступно оттянуто из-за бездушной бюрократической волокиты, бытовавшей в то время. В ночь на 1 февраля 1932 года во время попытки ограбления одного из жителей Пьемонтских холмов был смертельно ранен бандит Тим Хэсуэлл. Он прожил еще три дня и за это время не только признался в убийстве Айрин Тэкли, но и предоставил убедительные доказательства своего преступления. Он указал как на соучастника на заключенного Фолсомской тюрьмы Берта Дэнникера, умиравшего от чахотки, и тот тоже признался. Сегодня мы даже вообразить себе не можем, какая путаница и волокита существовали в судопроизводстве поколение назад. Доказательства невиновности Эмиля Глюка были представлены в феврале, а из тюрьмы он был выпущен лишь в октябре. Несправедливо осужденный, он в течение еще восьми месяцев был вынужден подвергаться незаслуженному наказанию. Это отнюдь не способствовало улучшению его настроения, и мы легко можем представить себе, сколько горечи накопилось в его душе за эти томительные восемь месяцев. Он оказался на свободе осенью 1932 года, и снова его имя замелькало на первых страницах газет. Вместо того, чтобы выразить сожаление по поводу случившегося недоразумения, газеты в поисках сенсации продолжали по-прежнему травить его. Газета "Сан-Франциско интеллидженсер" пошла даже дальше. Ее редактор Джон Хартуэлл придумал остроумную версию, в которой игнорировались признания двух преступников и содержалась попытка доказать, что в конечном счете в убийстве Айрин Тэкли виноват Глюк. Хартуэлл умер. Умер и Шербурн, а полицейский Филиппе был ранен в ногу и уволен из оклендской полиции. Убийство Хартуэлла долго оставалось неразрешимой загадкой. Он был один в своем кабинете. Револьверные выстрелы услышал редакционный курьер. Он вбежал в комнату и увидел в кресле умирающего Хартуэлла. Полиция ломала себе голову, каким образом его собственный револьвер, находившийся в запертом ящике стола, вдруг стал стрелять. Пули пробили ящик и поразили Хартуэлла в живот. Полиция отвергла версию о том, что здесь имело место самоубийство, мысль об убийстве была сочтена абсурдной, и ответственность за происшествие была возложена на компанию "Эврика", занимавшуюся производством патронов. Полицейские считали, что произошли самопроизвольные выстрелы, и химикам компании пришлось натерпеться страху во время следствия. Но полиция не знала, что комнату номер 633 в доме, находившемся как раз напротив редакции, снимал Эмиль Глюк, который и был в ней в то самое время, когда раздались непонятные выстрелы из револьвера Хартуэлла. Тогда никто не видел никакой связи между смертью Хартуэлла и смертью Уильяма Шербурна. Шербурн все еще жил в том самом доме, который он построил для Айрин Тэкли, и однажды утром, в январе 1933 года, его нашли там мертвым. Следствие установило, что причиной смерти явилось самоубийство, так как Шербурн был застрелен из собственного револьвера. В ту же ночь случилось еще одно любопытное событие. У дома Шербурна подстрелили полицейского Филиппов. Он дополз до полицейского телефона, находившегося на углу, и вызвал "скорую помощь". Полицейский утверждал, что кто-то сзади выстрелил ему в ногу. Нога его была размозжена тремя пулями тридцать восьмого калибра, и ее пришлось ампутировать. Но когда в полиции узнали, что увечье было нанесено выстрелами из собственного револьвера Филиппов, его подняли на смех и обвинили в том, что он был пьян. Несмотря на его уверения, что он в рот не брал спиртного и не притрагивался к револьверу, лежавшему в заднем кармане брюк, Филиппов выгнали из полиции. Признание Глюка, которое он сделал шесть лет спустя, сняло с несчастного полицейского обвинение в позорном поступке. В настоящее время он находится в добром здравии и получает от города приличную пенсию. Расправившись со своими личными врагами, Эмиль Глюк искал теперь более широкое поле деятельности, хотя его ненависть к газетчикам и полицейским по-прежнему оставалась неудовлетворенной. Пока он находился в тюрьме, процентные отчисления с дохода компаний, использовавших изобретенную им систему зажигания для двигателей внутреннего сгорания, поступали на его счет в банк, и с каждым годом его состояние все увеличивалось. Он был независим, мог ехать куда угодно и удовлетворить свое чудовищное желание мстить. Он стал маньяком и анархистом, причем не идейным, а каким-то диким анархистом. Может быть, это не то слово и его лучше назвать нигилистом и террористом. Но известно, что он не входил ни в одну террористическую организацию. Он действовал в одиночку, но нагнал на людей в тысячу раз больше страха и произвел в тысячу раз больше разрушений, чем все террористические организации, вместе взятые. Он ознаменовал свой отъезд из Калифорнии взрывом Форта Мейсон. В своих показаниях он говорил об этом как о маленьком эксперименте (он, мол, просто набивал себе руку). Восемь лет он бродил по свету, сея ужас, причиняя убытки на сотни миллионов долларов, губя людей без счета. Благоприятным последствием его злодеяний было лишь то опустошение, которое он произвел в рядах самих террористов. Каждый раз, когда он совершал какое-нибудь преступление, полиция хватала всех террористов, оказавшихся поблизости, и многие из них были казнены. Только в одном Риме после убийства итальянского короля было казнено семнадцать человек. Самым потрясающим деянием его было, пожалуй, убийство короля и королевы Португалии. Это произошло в день их бракосочетания. Против террористов были приняты все возможные меры предосторожности. Улицы, ведущие к собору, были оцеплены двойной шеренгой солдат, а королевский экипаж охраняли две сотни кавалеристов. И вдруг случилась поразительная вещь. Автоматические винтовки кавалеристов, как и винтовки стоявших поблизости пехотинцев, начали стрелять. Поднялась паника, дула стреляющих винтовок были направлены во все стороны. Побоище было ужасным - лошади, солдаты, зрители, король и королева оказались изрешеченными пулями. Дело осложнилось еще и тем, что среди теснившейся за цепью солдат толпы у двух террористов, которые находились поодаль друг от друга, взорвались бомбы. Террористы намеревались бросить эти бомбы в королевскую чету, если бы представилась такая возможность. Но кто знал, что случится? Страшное опустошение, произведенное взорвавшимися бомбами, усилило панику. Полагали, что взрывы входили в планы нападавших. Одного нельзя было лишь объяснить - поведения солдат в тот момент, когда их винтовки стали стрелять. Никто не мог поверить, что они тоже участвовали в заговоре. Однако от их пуль погибли сотни людей, в том числе и король с королевой. С другой стороны, еще в большее недоумение приводил тот факт, что семьдесят процентов самих солдат было убито или ранено. Некоторые объясняли это тем, что верные своему долгу солдаты, из числа тех, кто присутствовал во время нападения на королевский экипаж, открыли огонь по предателям. Но хотя многие из оставшихся в живых были подвергнуты пытке, ни один из них не дал показаний, подтверждавших эту версию. Они упрямо твердили, что вообще не стреляли из своих винтовок и что винтовки стали стрелять сами. Проводившие экспертизу химики посмеялись над ними, заявив, что один патрон, начиненный новым бездымным порохом, мог еще самопроизвольно взорваться, но абсолютно исключали возможность того, чтобы все патроны в данном районе взорвались одновременно. В конце концов это поразительное происшествие так и не получило объяснения. По общему мнению, сложившемуся в других странах мира, все это дело явилось результатом паники, созданной экспансивными латинянами после взрыва двух бомб, брошенных террористами. И в этой связи припоминали смешной случай, который произошел много лет тому назад, когда разыгралось сражение между русским флотом и английскими рыбачьими лодками. Эмиль Глюк посмеивался и продолжал свое черное дело. Он-то знал, что случилось. Но откуда об этом мог ведать мир? Глюк случайно открыл секрет своего оружия, когда еще работал в гальванопластической мастерской на Телеграф-авеню в городе Окленде. Как-то "Тэрстон Пауэр компани" установила радиостанцию неподалеку от его мастерской. И через некоторое время гальваническая ванна вышла из строя. Обмотка аппаратуры замкнулась во многих местах. Осматривая повреждения. Глюк обнаружил в местах замыканий мелкие спайки. Замкнутый накоротко ток накалил обмотку, раствор закипел, и работа стала. Но что вызвало замыкание? Глюк задумался. Ход его рассуждений был прост. До установки радиостанции аппаратура работала хорошо. Она вышла из строя только после установки радиостанции. Следовательно, причиной этого была работа радиостанции. Но что же произошло? Ответ на этот вопрос был найден быстро. Если электромагнитные волны способны заставить слипаться железные опилки когерера, находящегося за океаном в трех тысячах миль от передатчика, то электромагнитные волны, излучаемые радиостанцией, находящейся всего в четырехстах футах от мастерской, могли вызвать тот же эффект в плохо изолированных местах обмотки. В то время Глюк не проявил особого интереса к этому явлению. Он просто перемотал обмотку и продолжал заниматься гальванопластикой. Но потом, в тюрьме, он вспомнил об этом случае, и его осенило. Он понял, что может создать бесшумное, незаметное оружие, с помощью которого будет вершить свою месть. Его великое открытие, которое он унес с собой в могилу, заключалось в том, что он умел создавать направленные электромагнитные волны любой мощности. В то время эта проблема не была еще решена радиоинженерами, как, впрочем, она не решена и теперь. Но Эмиль Глюк, сидя в тюремной камере, сумел докопаться до ее сути. А выйдя на волю, он осуществил свою идею. Умея направлять электромагнитные волны, он довольно просто вызывал искру в пороховых погребах форта, в снарядах на линкоре или в патронах револьверов. Он мог не только взрывать на расстоянии порох, ему удавалось вызывать пожары. При его участии начался большой бостонский пожар, но, как он заявил в своих показаниях, это была чистая случайность, правда, добавил он, пожар явился для него приятной неожиданностью, о которой он потом никогда не сожалел. Некто иной, как Эмиль Глюк, вызвал ужасную германо-американскую войну, которая унесла около восьмисот тысяч жизней и потребовала почти неисчислимых затрат. Следует вспомнить, что в 1939 году, вследствие Пикардского инцидента, отношения между двумя странами были напряженными. И хотя интересы Германии были несколько ущемлены, тем не менее она не хотела войны и в знак своих мирных намерений послала кронпринца и эскадру из семи линейных кораблей с дружественным визитом в Соединенные Штаты Америки. В ночь на пятнадцатое февраля семь броненосцев стали на якорь в Гудзоновом заливе напротив Нью-Йорка. В ту же ночь Эмиль Глюк, захватив свой аппарат, вышел на катере в море. Этот катер, как выяснилось впоследствии, он приобрел у "Росс Тэрнер компани", а детали аппарата, пущенного в ход в ту ночь, - на заводе "Коламбиа электрик". Но тогда об этом никто не знал. Известно было только то, что семь броненосцев взлетели на воздух один за другим с интервалом между взрывами ровно в четыре минуты. Погибло девяносто процентов матросов и офицеров, в том числе и кронпринц. За много лет до этого события на рейде Гаваны был взорван американский линкор "Мэн", после чего тотчас же началась война с Испанией, хотя тогда существовали законные сомнения относительно того, был ли взрыв результатом диверсии или случайности. Но взрыв семи броненосцев с интервалами в четыре минуты объяснить случайностью уже было нельзя. Германия считала, что взрывы произведены подводной лодкой, и немедленно объявила войну. И только через шесть месяцев после признания Глюка она вернула Соединенным Штатам Филиппины и Гавайские острова. Тем временем злой волшебник и человеконенавистник Эмиль Глюк разрушительным смерчем носился по земле. Он не оставлял следов. С научной тщательностью он уничтожал все улики. Обычно он снимал комнату или дом и тайком устанавливал там свою аппаратуру, которую, между прочим, так усовершенствовал и упростил, что она занимала очень мало места. Осуществив намеченный план, он осторожно увозил аппаратуру. Такая осторожность сулила ему долгую жизнь и множество ужасных преступлений. Весьма приметным делом была эпидемия самострелов среди нью-йоркских полицейских. Она стала одной из самых кошмарных тайн того времени. Всего за две недели более сотни полицейских получили ранения в ногу из собственных револьверов. Инспектор Джонс не разрешил этой загадки, но в конце концов он перехитрил Глюка. По его рекомендации полицейские перестали носить револьверы, и больше происшествий с самопроизвольными выстрелами не было. Ранней весной 1940 года Глюк уничтожил судоверфь на острове Мэр. Из своей комнаты в Вальехо он послал электромагнитный луч через пролив в сторону острова Мэр. Сначала он направил его на линкор "Мэриленд". Корабль стоял в доке у минногосклада. На его носовой палубе была временно сооружена огромная деревянная платформа, на которой лежало более сотни мин. Эти мины предназначались для обороны Золотых Ворот. Любая из них могла уничтожить десяток линкоров, а всего этих мин насчитывалось больше сотни. Разрушения были ужасны, но это было только начало. Глюк направил луч на побережье острова Мэр и взорвал пять торпедных катеров, склад снарядов и большое хранилище боеприпасов в восточной оконечности острова. Поведя луч к западу, он по дороге зацепил несколько отдельных складов, находившихся на холмах в глубине острова, взорвал три крейсера и линкоры "Орегон", "Делавэр", "Нью-Хемпшир" и "Флорида", причем последний только что вошел в сухой док, и этот великолепный док был уничтожен вместе с кораблем. Ужасная катастрофа потрясла всю страну. Но она не шла в сравнение с тем, что случилось позже. Ранней осенью того же года Эмиль Глюк смел с лица земли все, что находилось, на атлантическом побережье страны от Мэйна до Флориды. Форты, береговые оборонительные сооружения всех видов, склады мин, торпед и других боеприпасов взлетели на воздух. Три месяца спустя, в середине зимы, он таким же ошеломляющим ударом опустошил северное побережье Средиземного моря от Гибралтара до Греции. Все страны были охвачены страхом. Никто не сомневался, что все эти разрушения - дело рук человеческих, но из-за беспристрастности Эмиля Глюка не менее ясно было и то, что разрушительную работу ведет не одна какая-либо определенная страна. Очевидно было лишь одно: какие бы люди ни стояли за этим, они представляют угрозу для всего мира. Ни одна страна не могла считать себя гарантированной от разрушений. Никакие оборонительные меры не могли быть приняты против таинственного и всемогущего врага. Орудия ведения войны были бесполезны; мало сказать, бесполезны, иметь их - значило подвергаться угрозе. На год прекратилось производство пороха, а все солдаты и матросы были удалены из военных укреплений и с кораблей. А на совещании держав, состоявшемся в то время в Гааге, даже началось серьезное обсуждение вопроса о всеобщем разоружении. Но тут сотрудник секретной службы Соединенных Штатов Сайлас Бэннермэн арестовал Эмиля Глюка и прославился на весь мир. Сначала Бэннермэна подняли на смех, но он так хорошо подготовил дело, что в течение нескольких недель убедил в виновности Глюка даже самых закоренелых скептиков. Однако Бэннермэн так и не смог объяснить даже самому себе, почему ему вдруг пришло в голову, что Эмиль Глюк причастен к жестоким преступлениям. Правда, Бэннермэн выполнял в Вальехо секретное правительственное задание и был там во время взрыва острова Мэр, правда и то, что на улицах Вальехо он видел Эмиля Глюка, на которого ему указали, как на подозрительного чудака, но тогда Глюк не произвел на него никакого впечатления. И только во время своего отпуска в Скалистых горах, читая сообщения о разрушениях на атлантическом побережье, Бэннермэн вдруг вспомнил об Эмиле Глюке. И тут же ему пришла в голову мысль, что имеется какая-то связь между Глюком и разрушениями. Это была только гипотеза, но ее оказалось достаточно, чтобы дать пищу для размышлений. Великое дело - создание гипотез, которые сами по себе являются продуктом подсознательной работы мозга. Явление это так же необъяснимо, как необъяснимо, например, внезапное озарение, приведшее Ньютона к открытию закона всемирного тяготения. Остальное оказалось нетрудным. "Где был Глюк, когда по атлантическому побережью пронесся ураган разрушений?" - спросил себя Бэннермэн. По его собственной просьбе ему поручили расследовать это дело. Он тотчас же установил, что ранней осенью 1940 года Глюк разъезжал по атлантическому побережью. Он также установил, что во время эпидемии самострелов среди полицейских Глюк был в Нью-Йорке, "А где Глюк теперь?" - продолжал спрашивать себя Бэннермэн. И, словно в ответ на этот вопрос, стали поступать сообщения о повальных разрушениях на Средиземном море. Бэннермэн знал, что месяц тому назад Глюк выехал в Европу. Бэннермэну даже не потребовалось ехать туда самому. Сопоставляя телеграфные сообщения о разрушениях и сведения, предоставляемые сотрудничавшими с ним европейскими секретными службами, Бэннермэн проследил путь Глюка по всему Средиземноморью и установил, что каждый раз прибытие Глюка на новое место совпадало по времени с очередным взрывом береговых укреплений и военных кораблей. Он также выяснил, что Глюк только что отплыл на лайнере "Плутоник" компании "Грин стар" в Соединенные Штаты. Бэннермэну все было ясно, оставалось только до прибытия Глюка уточнить некоторые детали. В этом ему умело помог Джордж Браун, специалист из радиокомпании "Вуд систем". Когда "Плутоник" показался на траверзе Сэнди Хук; к нему подошел военный катер. Бэннермэн поднялся на борт корабля и арестовал Эмиля Глюка. Потом состоялся суд. Глюк во всем признался. Давая показания, он выразил сожаление лишь о том, что действовал слишком медленно. Он сказал, что если бы он мог представить себе, что его когда-нибудь арестуют, он бы поторопился и разрушений было бы в тысячу раз больше. Глюк умер и унес с собой в могилу свой секрет, хотя, как теперь стало известно, представители французского правительства сумели проникнуть к нему и предложили ему миллиард франков за его изобретение, которое заключалось в том, что он мог создавать мощное направленное электромагнитное излучение. "Что? - спросил Глюк. - Продать его, чтобы дать вам возможность поработить и угнетать бедное человечество? Ничего не выйдет!" И хотя военные министерства всех стран продолжали проводить изыскания в своих секретных лабораториях, им так и не удалось раскрыть тайну изобретения Эмиля Глюка. Эмиль Глюк казнен 4 декабря 1941 года в возрасте сорока шести лет. Так не стало самого несчастного в мире гения, человека колоссального интеллекта, огромные способности которого никогда не были использованы для добрых дел и получили такое извращенное развитие, что обладатель их стал самым удивительным из всех преступников. Из книги мистера А.Г. Бэрнсайда "Оригинальные преступники", публикуется с разрешения издательства "Холидей и Уитсанд". МЕЧТА ДЕБСА Перевод Г. Злобина В тот день я проснулся на час раньше обычного. Это было в высшей степени удивительно, и я лежал, широко раскрыв глаза, охваченный каким-то смутным беспокойством. Я не мог понять, в чем дело. Меня угнетало предчувствие: случилось или должно было вот-вот случиться нечто страшное, Но что? Я попытался собраться с мыслями и вспомнил, как после землетрясения 1906 года многие утверждали, что незадолго до первого толчка они испытали необъяснимое чувство страха. Неужели Сан-Франциско снова постигнет землетрясение? Я затаил дыхание, тупо ожидая, что вот-вот раздастся грохот, зашатаются стены, посыпятся кирпичи. Но все было тихо. Так вот что меня поразило - тишина! Я не слышал привычного шума большого города, и это, естественно, вызывало беспокойство. Обычно в такое время дня мимо моего дома каждые три минуты бежали трамваи, а тут ни одного вагона за десять минут. Верно, забастовали трамвайщики, подумал я, или отключили энергию из-за какой-нибудь аварии. Но нет, тишина была слишком глубокой. Не дребезжали колеса, не скрежетали тормоза, не стучали копыта по поднимающейся в гору мостовой. Я нажал кнопку звонка подле кровати и прислушался, хотя отлично знал, что на третьем этаже колокольчика не слышно, даже если звонок действовал. Звонок действовал, ибо минуты три спустя вошел Браун с завтраком на подносе и утренней газетой. Лицо его было бесстрастно, как всегда, но во взгляде я заметил тревогу и ожидание. Кроме того, на подносе не было сливок. - Сливок сегодня не принесли, - объяснил он, - и хлеба тоже. И в самом деле на подносе я не увидел французских булочек, вместо них лежали ломтики получерствого, оставшегося, верно, от вчерашнего обеда, хлеба из грубой муки, который я терпеть не мог. - Сегодня ничего не доставили, сэр, - извиняющимся тоном начал Браун, но я прервал его: - А газета? - Только газету и принесли, сэр, но завтра газеты тоже не будет. Она не выйдет - так там написано. Может быть, послать за сгущенным молоком, сэр? Я покачал головой, решив довольствоваться черным кофе, и развернул газету. Огромные заголовки объясняли все, объясняли слишком многое - пессимизм издателей был просто-напросто смешон. В Соединенных Штатах объявлена всеобщая забастовка, сообщалось в газете, в информированных кругах высказываются самые мрачные прогнозы относительно снабжения городов. Я читал быстро, пропуская абзацы и вспоминая попутно, сколько хлопот доставляли в прошлом волнения среди рабочих. На протяжении жизни целого поколения всеобщая забастовка была как бы мечтой рабочего движения, мечтой, которая родилась в голове Дебса, одного из знаменитых рабочих лидеров, лет тридцать назад. Помнится, во время пребывания в колледже я даже написал для какого-то журнала статью на эту тему, озаглавив ее "Мечта Дебса". Весьма бесстрастным, но в то же время довольно безапелляционным, должен признаться, тоном я объявил всеобщую забастовку пустой мечтой, не более того. Шли годы, менялся мир, давно забыт Гомперс, распалась Американская федерация труда, умер Дебс, унеся с собой бредовые революционные идеи. Но мечта его, как видно, осталась жить и вот наконец обрела плоть. Я от души смеялся над теми мрачными видами на будущее, которые рисовала газета. Боже мой, как все это знакомо! Сколько было на моем веку так называемых трудовых конфликтов, но рабочим ни разу не удавалось взять верх. Я был убежден, что происшествие уладится благополучнейшим образом, что это вопрос дней. Поскольку забастовка приняла национальный характер, за дело возьмется правительство. Я отбросил газету и начал быстро одеваться. Интересно сейчас побродить по улицам Сан-Франциско, когда замерло движение и весь город словно по чьему-то приказанию отбыл на каникулы. - Прошу прощения, сэр, - обратился ко мне Браун, подавая портсигар. - Мистер Хармед хотел бы поговорить с вами до того, как вы уйдете. - Пусть войдет, - сказал я. Хармед - мой дворецкий. Когда он вошел, я увидел, что он с трудом сохраняет спокойствие. Хармед сразу приступил к делу. - Как мне быть, сэр? У нас иссякают запасы, а шоферы, которые доставляют продукты, присоединились к забастовке. И электричество выключили - там тоже, видно, бастуют. - А магазины открыты? - спросил я. - Только небольшие, сэр. Продавцы тоже не работают, и в больших магазинах некому обслуживать покупателей. В маленьких же справляются сами владельцы с помощью домочадцев. -- Возьмите машину, отправляйтесь по всем магазинам. Покупайте все, что может понадобиться, да побольше. Не забудьте коробку свечей, впрочем, нет, полдюжины коробок. А когда разделаетесь с покупками, пусть Гаррисон заедет за мной в клуб, но не позднее одиннадцати. Хармед удрученно покачал головой. - Мистер Гаррисон, как член профсоюза шоферов, прекратил работу, а я не умею водить машину. - Как? И он тоже? - спросил я. - Ну что ж, когда мистер Гаррисон соблаговолит явиться, передайте ему, что он может поискать работу в другом месте. - Хорошо, сэр. - А вы-то сами, Хармед, не состоите случаем в Союзе дворецких? - Нет, сэр, - последовал ответ. - И даже, если бы состоял, я ни за что не покинул бы своего хозяина в такую минуту. Нет, сэр, я бы... - Хорошо, хорошо, благодарю вас! А теперь приготовьтесь сопровождать меня. Я сам поведу машину. Мы сделаем такие запасы, какие позволят нам выдержать долгую осаду. Был первый день мая, и погода стояла чудесная даже для этой поры. На небе ни облачка, ветер утих, в воздухе было разлито какое-то целительное тепло. По пути нам попадалось немало автомобилей, за рулем сидели их владельцы. На улицы высыпало много народу, но повсюду сохранялись порядок и тишина. Прогуливались разодетые в свои лучшие воскресные костюмы рабочие, наслаждаясь, по-видимому, эффектом, который произвела на горожан забастовка. Все выглядело так необычно и вместе с тем так мирно, что я даже испытывал некоторое удовольствие. Нервы, разумеется, были чуточку возбуждены, как во время какого-нибудь невинного и неопасного приключения. Навстречу попалась мисс Чикеринг - она изящно восседала за рулем своего миниатюрного автомобиля. Завидев меня, она сделала поворот и на углу догнала мою машину. - Мистер Корф, мистер Корф, - зачирикала она, - вы не знаете, где можно купить свечи? Объездила с десяток магазинов - все распроданы. Это просто ужас, вы не находите? Но по заблестевшим глазкам было видно, что мисс Чикеринг говорит неправду, что ей, как и остальным людям нашего круга, было ужасно интересно и забавно. Поиски свечей и те показались нам необыкновенным приключением. Мы объездили весь город и лишь в рабочем квартале, южнее Маркет-стрит, в какой-то крохотной бакалейной лавке нашли свечи. Мисс Чикеринг думала ограничиться одной коробкой, но я убедил ее взять четыре. Сам же я купил дюжину коробок. Кто знает, насколько еще затянется забастовка! Кроме того, я доверху загрузил свой просторный автомобиль несколькими мешками муки, дрожжами, консервами и другими столь же необходимыми припасами. Руководство покупками взял на себя Хармед, он суетился и кудахтал, точно хлопотливая наседка. Самое любопытное в первый день забастовки было то, что никто не принял ее всерьез. Все от души смеялись над опубликованными в утренних газетах заявлениями профсоюзных лидеров о том, что забастовка продлится не меньше месяца, а то и все три. Мы, по правде сказать, в тот же день могли бы догадаться, что забастовка рассчитана надолго, ибо рабочие, не в пример остальным, не кинулись запасаться продуктами. Им это было ни к чему. За много месяцев наперед каждый из них втайне от хозяев очень искусно устроил себе личный склад провизии. Потому мы и смогли делать покупки только в рабочих кварталах. Но по-настоящему я встревожился лишь тогда, когда днем приехал в клуб. Там царило полное смятение. Коктейли продавали без маслин, обслуживали медленно и как-то нерасторопно. Собравшиеся были явно обеспокоены, иные едва сдерживали гнев. Еще у входа я услышал гул голосов. На своем обычном месте, в курительной комнате, восседал в кресле генерал Фолсом и, поглаживая пухлый живот, отбивался от полдюжины наседавших на него джентльменов, которые требовали, чтобы он немедленно принял какие-то меры. - Я сделал все" что мог, - говорил он. - Из Вашингтона не поступало никаких распоряжений. Если вам, джентльмены, удастся телеграфировать моему начальству, я сделаю все, что мне прикажут. Иначе я не могу ничего предпринять. Утром, узнав о забастовке, я первым делом вызвал войска из Президио, три тысячи человек. Они охраняют банки. Монетный двор, почтамт и все общественные здания. Беспорядка пока не наблюдается. Забастовщики держатся мирно. Не могу же я стрелять в них просто так - вырядились, точно на праздник, и высыпали на улицы со своими чадами и домочадцами. - Интересно, что творится сейчас на Уолл-стрит? - услышал я голос Джимми Уомболда, когда проходил мимо. Можно понять озабоченность Джимми: совсем недавно он скупил порядочное количество акций "Консолидейтед-Вестерн". - Послушай, Корф, - подбежал ко мне Аткинсон. - У тебя машина на ходу? - Да, - отвечал я. - А что с твоей? - Что-то сломалось, а мастерские закрыты. Понимаешь, моя жена застряла где-то около Траки. Телеграмму не пошлешь ни за какие деньги. Она должна была приехать вечером. Может быть, умирает там с голоду! Одолжи, пожалуйста, машину. - Бесполезно, - вмешался Холстед. - Все равно через залив не переправиться. Паромы не ходят. Однако я знаю, что делать. У Роллинсона... Эй, Роллинсон, подойди-ка сюда на минутку! Аткинсону нужно переправить машину через залив. У него жена в Траки. Не можешь ли ты вызвать из Тибурона "Ларлетту", чтобы перевезти автомобиль? "Ларлетта" - океанская прогулочная шхуна водоизмещением двести тонн. Роллинсон в раздумье покачал головой: - Пожалуй, сейчас не найти грузчиков, чтобы поднять его на борт, даже если бы было кому вести "Ларлетту". Ведь весь экипаж, члены Союза моряков, тоже побросал работу. - Но моя жена, наверно, умирает с голоду, - хныкал Аткинсон. Я направился дальше. В другом углу курительной группа озабоченных джентльменов окружила Берти Мессенера, горячо убеждая его в чем-то. А Берти с присущим ему хладнокровием насмешливо подзадоривал их своими циничными замечаниями. Берти Мессенер плевал на забастовку. Ему на все было наплевать. Он был равнодушен ко всему и пресыщен - радостями жизни по крайней мере; что до горестей, то они вовсе не привлекали его. Он стоил двадцать миллионов, вложенных в надежнейшие предприятия, и за всю жизнь не поработал и часа - денежки ему достались от отца и двух дядюшек. Где он только не побывал, чего не перевидел, чего не перепробовал, и единственно не успел жениться, несмотря на решительную и упорную осаду нескольких сотен тщеславных мамаш. Много лет он был самой желанной приманкой, которую никому пока не посчастливилось схватить. Он был до неприличия выгодной партией, ибо, помимо богатства, выделялся молодостью, красотой и безукоризненной репутацией. Отличный спортсмен, юный белокурый бог, ему с завидной легкостью удавалось все, в том числе и избежать уз брачного союза. У него, начисто лишенного честолюбия и страстей, не возникало и мысли сделать то, в чем он мог успеть лучше других. - Но это же бунт! - плакался один из собеседников Берги Мессенера; другой называл забастовку восстанием и революцией; третий - разгулом анархии. - Ничего похожего, - возражал Берги. - Я все утро толкался на улицах - никаких беспорядков. Ни разу не видел таких законопослушных граждан. Нечего впадать в панику - никакая эго не революция и не бунт. Просто всеобщая забастовка, как и объявлено. Теперь ваш ход, джентльмены! - Мы примем игру, будьте уверены! - воскликнул Гарфилд, один из трамвайных магнатов. - Мы их поставим на место, этих грязных животных. Погодите, вот примется за дело правительство! - Но где оно, ваше правительство? - язвил Берти. - Может быть, уже на дне океана. Мы ведь не знаем, что происходит в Вашингтоне. Не знаем даже, есть у нас правительство или нет. - Ну, на этот счет можете не волноваться! - негодующе выпалил Гарфилд. - Я ничуть не волнуюсь, уверяю вас, - с ленивой улыбочкой ответствовал Берти. - Скорее волнуетесь вы, друзья. Посмотрите-ка на себя в зеркало, Гарфилд. Почтенный джентльмен не последовал совету Берти, однако выглядел он и в самом деле крайне возбужденным: седые волосы разлохматились, лицо побагровело, рот угрюмо кривился, растерянно блуждали глаза. - Но это же несправедливо, говорю я вам, - сказал коротышка Гановор; по унылому тону я понял, что он повторял это в сотый, наверное, раз. - Хватит, Гановер, - оборвал его Берти. - Тошно слушать вашу болтовню. Вы же сторонники открытого цеха и все уши мне прожужжали о праве на работу и прочем. И гнули эту линию из года в год. Рабочим ничего не оставалось, как начать всеобщую забастовку. Что тут незаконного? Помолчите минуту, Гановер, прошу вас! Сколько лет вы твердили о богом данном праве работать... или не работать? Вот вам и результат! Грязное в общем-то дело. Сначала вы прижали рабочих, теперь рабочие прижали вас, и нечего жаловаться. Исполненные благородного негодования, все в один голос стали отрицать, что они прижимали рабочих. - Напротив, сэр! - кипятился Гарфилд. - Мы делали для рабочих все, что могли. Прижимали!.. Нет, мы давали им возможность жить. Давали работу. Интересно, как бы они прожили без нас? - Намного лучше, намного, - откровенно насмехался Берти. - Вы прижимали и обманывали рабочих при каждом удобном случае. Из кожи лезли, чтобы вам такой случай представился. - Ничего подобного! Клевета! - раздались возмущенные голоса. -- Нет, это не клевета, - невозмутимо продолжал Берти. - Вы помните ту забастовку возчиков тут, в Сан-Франциско? Всем известно, что забастовка была спровоцирована Ассоциацией нанимателей. Вы знаете, что мне это известно - ведь я сидел здесь, в этой самой комнате, когда тут велись закулисные переговоры и обсуждались новости. Вы толкнули рабочих на забастовку, потом подкупили мэра и начальника полиции, и те благополучно разогнали рабочих. Нужно было поглядеть, как вы, мнящие себя благотворителями, прижали в тот раз рабочих. Позвольте, я еще не кончил. Не далее как в прошлом году губернатором Колорадо был избран кандидат по рабочему списку. Но разве он вступил в должность? Нет, и вы знаете, почему. Дело рук ваших дружков - благотворителей и капиталистов из Колорадо. Разве тогда не обманули рабочих? Вы три года продержали в тюрьме по ложному обвинению в убийстве президента Ассоциации горняков Юго-Запада. Расправившись с ним, вы погубили и ассоциацию. Станете утверждать, что вы и на этот раз не прижали рабочих? А разве не обман - объявить в третий раз прогрессивный налог противоречащим конституции? Обман, такой же откровенный обман, как и в том случае, когда вы провалили в Конгрессе закон о восьмичасовом рабочем дне. Но венцом ваших махинаций стало наступление на закрытый цех. Известно, каким образом вам удалось добиться своего. Вы подкупили Фарберга, последнего президента прежней Американской федерации труда. Вы сделали его своим ставленником, вернее, ставленником всех трестов и ассоциации нанимателей. Вы спровоцировали грандиозную забастовку на предприятиях, где работали только члены профсоюза. Фарберг, как и следовало ожидать, предал рабочих. Вы выиграли конфликт, и Американская федерация труда распалась. Да, да, вы уничтожили ее, но просчитались. На обломках АФТ рабочие создали Международный союз рабочих, который стал самой крупной и крепкой в истории Соединенных Штатов профсоюзной организацией. Вы сами помогли создать этот союз, вы сами виноваты в нынешней забастовке. После разгрома прежних федераций рабочим не оставалось ничего иного, как создать новую организацию. И вот эта новая организация объявила забастовку, и рабочие снова требуют установить систему закрытых цехов. И после этого у вас хватает бесстыдства утверждать, будто вы никогда не прижимали и не обманывали рабочих. Какая чепуха! На этот раз никто не осмелился отрицать что-либо. Только Гарфилд попробовал защититься: - Но мы были вынуждены поступать так! Иначе рабочие взяли бы верх. - Да я не об этом, - ответил Берти. - Нечего плакаться, коли ваши затеи обернулись против вас самих, вот в чем дело. Вспомните, сколько раз голодовками вы заставляли рабочих подчиниться и прекратить забастовку. Ну, а теперь они намерены заставить вас подчиниться им. Они требуют закрытого цеха, и если из-за этого вам придется поголодать, значит, так тому и быть! - Однако вы и сами не раз наживались на обмане рабочих, - ввернул Брентвуд, один из самых хитрых и проницательных адвокатов наших корпораций. - Скупщик краденого - такой же преступник, как и вор, - усмехнулся он. - Обманывать не обманывали, а свой куш сорвали. - Это не имеет никакого отношения к делу, дорогой Брентвуд, - холодно и отчетливо произнес Берти. - И вы туда же, толковать о морали, как и Гановер. Справедливо, несправедливо - разве об этом сейчас речь? Одно я знаю наверное: грязная это игра. Единственное, что я говорю: нечего хныкать, если рабочие прижали вас. Да, я тоже наживался на обмане, хотя благодаря вам сам не марал руки грязными делишками. Вы, джентльмены, делали это за меня. Поверьте, я вовсе не ходячая добродетель, я такой же. как и вы. Но мой драгоценный папочка и его любезные братцы оставили мне кучу денег - ими-то я и платил за грязную работу. - Вы хотите сказать, что мы... - в негодовании начал Брентвуд. - Да бросьте вы кипятиться, - высокомерно оборвал его Берти. - Какой смысл лицемерить в этом воровском логове? Высокие слова уместны в газетах, юношеских клубах да воскресных школах - это тоже часть игры, которую мы ведем. Но, ради Бога, не надо притворяться друг перед другом. Мы с вами отлично знаем, какой разбой был учинен прошлой осенью в строительном профсоюзе, кто давал деньги, кто был исполнителем и кто нажился. - Брентвуд побагровел. - Все мы одним миром мазаны, и нечего распространяться о морали. Я еще раз говорю: ведите игру, бейтесь до последнего, но не хнычьте, если вам наступают на хвост. Отходя от спорящих, я успел услышать, как Берти снова начал пугать своих собеседников более серьезными последствиями забастовки. В частности, он указал на ощутимый уже недостаток продуктов и спросил джентльменов, что они намерены предпринять. Позже я встретил Берти в гардеробной, он уходил, и я подвез его на своей машине. - Да, всеобщая забастовка - это удар, - задумчиво говорил Берти, когда мы мчались по многолюдным улицам, где, однако, сохранялся полный порядок. - Удар сокрушительной силы! Пока мы дремали, рабочие улучили момент и двинули нам в самое уязвимое место - в желудок. Нет, Корф, уберусь-ка я отсюда на время. И ты уезжай, послушай доброго совета. В деревню, куда угодно. Там хоть можно спокойно переждать. Эх, запастись бы всем необходимым, забраться в какую-нибудь хижину или палатку!.. А здесь нашему брату придется подтянуть пояс. В тот день я и представить себе не мог, как прав был Берти. "Паникер", - подумал я и решил из любопытства остаться в городе. Расставшись с ним, я не поехал домой, а снова отправился на поиски продуктов. Каково было мое удивление, когда я обнаружил, что в тех крохотных бакалейных лавчонках, где я побывал утром, все уже распродано. Тогда я помчался в Петреро, и там мне чудом удалось купить еще один пакет свечей, два мешка крупчатки, фунтов десять пшеничной муки (пригодится для слуг), ящик консервированной кукурузы и два ящика томатов. Все говорило за то, что перебои в снабжении неминуемы, и я мысленно поздравил себя с удачной и своевременной покупкой. На следующее утро мне, как обычно, подали в постель кофе, но без сливок и, что еще хуже, без утренней газеты. Не знать, что творится в мире, оказалось настоящим лишением. В клубе тоже мало что было известно. Из Окленда прибыл на своем катере Райдер, а Холстед успел сгонять на машине в Сан-Хосе, но и они не рассказали ничего нового. И в Окленде и в Сан-Хосе жизнь замерла полностью, бакалейные лавки пустые - все подчистили люди с деньгами, на улицах безупречный порядок. Но что происходит в остальных городах - в Чикаго, Нью-Йорке, Вашингтоне? Вероятно, то же самое, что и здесь. Но никто не знал наверное, и это внушало тревогу. Кое-что сообщил нам генерал Фолсом. Его люди попытались связаться по телеграфу с другими городами, но провода повсюду оказались перерезанными. То было единственным пока незаконным действием со стороны забастовщиков, и генерал не сомневался, что оно подготовлено заранее. Он попытался снестись по радио с гарнизоном в Бенишии. Войска охраняли телеграфную линию на всем протяжении до Сакраменто, и один раз оттуда донесся вызов, но потом связь оборвалась снова: провода все-таки перерезали. Генерал Фолсом был убежден, что по всей стране власти пытаются установить связь, но он не высказал своего мнения относительно того, насколько эти попытки окажутся успешными. Его безмерно беспокоило, что рабочие перерезали провода, и он считал это частью обширного и детально разработанного заговора. Попутно он высказал сожаление о том, что правительство задержалось со строительством запроектированной сети радиостанций. Однообразно текли дни, все оставалось по-прежнему. Улеглось волнение, вызванное первыми событиями. Толпы народа больше не запружали улицы. Рабочие не приходили с семьями в наши кварталы посмотреть, как мы реагируем на забастовку. Стало меньше машин. Мастерские и гаражи были закрыты, и любая поломка выводила машину из строя. У меня тоже что-то случилось со сцеплением, но починить невозможно было ни за какие деньги. Так что мне тоже приходилось ходить пешком. Жизнь в Сан-Франциско замерла, никто не имел никакого понятия о том, что происходит в стране. Но именно это отсутствие сообщений заставляло предполагать, что жизнь замерла повсюду. Время от времени по всему городу расклеивались рабочие прокламации, отпечатанные, по-видимому, много месяцев назад и свидетельствовавшие, как тщательно готовил забастовку Международный союз рабочих. Каждая мелочь была предусмотрена заранее. До сих пор не было зарегистрировано ни одного акта насилия, если не считать того, что солдаты расстреляли нескольких рабочих, которые перерезали провода. Однако голодающие обитатели трущоб начали выказывать зловещие знаки нетерпения и беспокойства. Бизнесмены, миллионеры и адвокаты провели несколько совещаний и приняли соответствующие решения. Но как довести эти решения до сведения публики? Мы не могли даже напечатать их. Однако в результате этих совещаний генерала Фолсома убедили отдать распоряжение захватить крупные магазины и склады с зерном и мукой. Мера была вполне своевременна, так как люди состоятельные уже стали терпеть лишения, и следовало немедленно установить хлебный рацион. Я заметил, что мои слуги начинают проявлять недовольство, а припасов в доме порядком поубавилось. Потом только я узнал, что каждый из них потихоньку воровал продукты и откладывал для себя. После установления хлебного рациона возникли новые затруднения. Дело в том, что в Сан-Франциско было не так уж много запасов продовольствия, их не могло хватить надолго. Забастовщики, и те вынуждены были ввести нормы на хлеб, хотя у каждого, разумеется, было вдоволь припасено всякой снеди. Запасы продовольствия на складах, которые охранялись людьми генерала Фолсома, таяли с поразительной быстротой. Да и как могли солдаты отличить какого-нибудь мелкого служащего или обитателя трущоб от члена Международного союза рабочих? Первых надо было кормить, а солдаты не знали всех забастовщиков в лицо, не говоря уже об их женах или детях. Не один раз с помощью нанимателей из очередей за хлебом выкидывали членов Союза, но что это могло дать? Поначалу правительственные катера доставляли продукты с армейских складов на Мэр-Айленд и Эйнджел-Айленд, но вскорости и там все кончилось. Теперь солдаты получали свои рационы из конфискованных продуктов, причем в первую очередь. Словом, приближалась катастрофа. Участились ограбления и иные правонарушения. Люди пускались на всякого рода незаконные делишки; должен признаться, что к тому были склонны прежде всего обитатели трущоб и представители высших классов. Забастовщики могли позволить себе полностью сохранять порядок: у них было чем питаться. Помню, однажды утром, придя в клуб, я застал Холстеда и Брентвуда шепчущимися в углу. Они посвятили меня в свой план. У Брентвуда машина была пока на ходу, и они решили стащить где-нибудь корову. Холстед запасся огромным ножом, какие бывают у мясников, и топором, и мы отправились за город. То тут, то там паслись коровы, но неподалеку непременно торчал хозяин. Мы продолжили наши поиски, поехав по окраине города на восток, и там, среди холмов у Хантерс Пойнт, наткнулись на корову, которую сторожила маленькая девочка. Тут же пасся и упитанный теленок. Надо ли говорить, что мы не тратили времени даром. Девочка с ревом убежала, а мы забили корову. Я опускаю непривлекательные подробности: как-никак мы не были обучены такой работе, и нам пришлось порядком повозиться. Но, как мы ни спешили, нам не удалось довести дела до конца. Послышались крики, и мы увидели, что к нам бегут какие-то люди. Мы кинули нашу добычу и бросились наутек. Но нас никто не преследовал. Люди торопливо рубили тушу. Они, видно, тоже были не прочь поживиться чужим. Мы быстренько сообразили, что мяса хватит на всех, и помчались обратно. То, что произошло после, не поддается описанию. Мы выли и дрались из-за мяса, как дикари. Брентвуд показал себя настоящим зверем: он огрызался, рычал, угрожал проломить череп всякому, кто посмеет захватить нашу долю. Пока мы таким образом делили тушу несчастной коровы, на сцене появились новые лица. То была рабочая дружина общественного порядка - придумают же такое! Их было человек двадцать, и у каждого в руках была плеть или дубинка. Та негодная девчонка, что привела их, приплясывала от возбуждения, по щекам у нее бежали слезы. "Так их! Так их! - кричала она. - Задайте тому дядьке в очках. Это все он придумал! По морде ему, по морде!" Тот дядька в очках был я, и мне порядком двинули по физиономии, хотя у меня достало присутствия духа сдернуть до того очки. Да, задали нам перцу! Брентвуду в кровь разбили нос, Холстеда так полоснули по лицу плетью из змеиной кожи, что на щеке вздулся багровый рубец. Мы со всех ног кинулись к машине. И вот чудо! Там, спрятавшись за кузовом, стоял насмерть перепуганный теленок. Брентвуд дал нам знак не двигаться, а сам крадучись, точно волк или тигр, стал подбираться к нему. Нож и топор, конечно, остались на поле брани, зато у нас были целы собственные руки. Брентвуд вцепился теленку в горло, и они в обнимку покатились по земле. Потом мы втащили нашу добычу в машину, прикрыли полостью и направились домой. Но неудачи преследовали нас. Через несколько минут лопнула шина. Починить ее было невозможно, к тому ж сгущались сумерки, и мы решили бросить машину. Брентвуд взвалил на плечи прикрытую полостью тушу теленка и, отдуваясь, неверными шажками поплелся впереди. Мы по очереди тащили того проклятого телка, но все равно уморились до смерти и ко всему заблудились. Мы брели несколько часов и вдруг наткнулись на группу каких-то хулиганов. Они были голодны не меньше, чем мы, и, конечно, не состояли ни в каких союзах. Как бы там ни было, им достался теленок, а нам новые синяки. Брентвуд чуть с ума не сошел от обиды и злости, пока мы добирались домой; впрочем, он и выглядел как законченный псих: разодранная в клочья одежда, раздувшийся, словно слива, нос, кровоподтек под глазом. С тех пор мы не решались отправляться на охоту за коровами. Кроме того, генерал Фолсом приказал солдатам конфисковать всех коров; мясо пошло тем же солдатам и полицейским. Вряд ли можно винить в чем-либо нашего генерала: его долг - поддерживать порядок в городе, и он выполнял свой долг с помощью солдат, и, естественно, он был обязан в первую очередь кормить их. В это приблизительно время и произошла великая паника. Люди из состоятельных классов стали лихорадочно покидать город, затем зараза перекинулась в трущобы. Генерал Фолсом довольно потирал руки. Сама собой разрешалась продовольственная проблема: кто-то подсчитал, что Сан-Франциско покинули около двухсот тысяч человек, а это немало. Никогда не забуду тот день. Утром я съел какую-то сухую корочку. Потом полдня стоял в очереди за хлебом и вернулся домой, когда уже стемнело, - изнуренный, голодный, бережно неся два стакана риса и ломтик свинины. У дверей меня встретил встревоженный, усталый Браун. Все слуги ушли, остался он один, объявил он. Я был до глубины души тронут этой верностью и, узнав, что он весь день ничего не ел, предложил ему разделить со мной скудный ужин. Мы сварили стакан риса, зажарили половину свинины, остальное приберегли на утро. Я лег спать голодным и беспокойно проворочался всю ночь. Утром я обнаружил, что Браун тоже сбежал, прихватив, к несчастью, остатки риса и свинины. В тот день в клубе собралась лишь небольшая горсточка угрюмых джентльменов. Никакого обслуживания не было: прислуга разбежалась. Я заметил также, что исчезло столовое серебро, и догадывался, куда оно подевалось. Не думаю, что его растащили слуги: сами члены клуба добрались до него прежде слуг. И они распорядились серебром очень просто. За Маркет-стрит, в кварталах, где жили забастовщики, в обмен на серебро можно было получить у тамошних хозяев неплохие продукты. Я немедленно вернулся домой. Так оно и есть: моего серебра тоже не оказалось. Сохранился только огромный кубок; я аккуратно завернул его и отнес на Маркет-стрит. Плотно поев, я почувствовал себя несравненно лучше и еще раз зашел в клуб узнать, нет ли каких новостей. Там я застал Гановера, Коллинза и Дейкона, они как раз собрались уходить. Они сказали, что в клубе никого нет, и позвали меня с собой. Они решили выбраться из города на лошадях Дейкона - лишняя лошадь для меня найдется. Генерал Фолсом намекнул Дейкону, что с завтрашнего дня все лошади в городе будут конфискованы и забиты, и тому, естественно, чертовски не хотелось расставаться со своей четверкой великолепных ездовых лошадей. В городе лошадей осталось совсем немного, потому что в первые же дни, как только вышло все сено и овес, их стали выгонять на луга. Бердэл, например, который держал немалое извозное дело, погнал за город сотни три ломовых битюгов общей стоимостью 130 тысяч долларов, если считать по пятьсот за лошадь. Он, конечно, надеялся заполучить большинство из них обратно после забастовки, но ему не удалось вернуть ни одной. Их съели беженцы из Сан-Франциско. Из-за острого недостатка продовольствия начали даже забивать армейских мулов и лошадей. По счастью, в конюшнях Дейкона было предостаточно сена и овса. Нам удалось раздобыть четыре седла, животные были в отличном состоянии, к тому ж застоялись. Я хорошо помню Сан-Франциско после большого землетрясения, но тот Сан-Франциско, который раскинулся перед нами, когда мы ехали верхом, являл еще более унылый вид. И подумать только, не из-за стихийного бедствия, а из-за ненавистной тирании рабочих союзов. Мы проехали Юнион-сквер, театр, отель. Улицы были пустынны. Кое-где попадались автомобили, брошенные владельцами из-за неисправности или отсутствия горючего. Если бы не случайные полицейские да солдаты, охраняющие банки и общественные здания, можно было бы подумать, что город вымер. Потом мы наткнулись на какого-то профсоюзника, он приклеивал свежую прокламацию. Мы остановились, чтобы прочитать. "Забастовщики соблюдают полный порядок, и мы сохраним этот порядок до конца. Мы прекратим забастовку лишь тогда, когда будут полностью удовлетворены наши требования, а наши требования будут удовлетворены лишь тогда, когда наниматели вынуждены будут пойти на уступки из-за голода, как нередко и мы из-за голода шли на уступки". - То же самое говорил Мессенер, - проворчал Коллинз. - Что до меня, то я готов пойти на уступки, только кому они нужны, мои уступки? Боже, кажется, целую вечность не ел досыта! Интересно, какой вкус у конины? Неподалеку мы увидели другую прокламацию: "Когда наниматели будут готовы пойти на уступки, мы откроем им доступ к телеграфным линиям и позволим ассоциациям нанимателей по всей стране связаться друг с другом. Однако мы позволим передавать лишь те сообщения, в которых будут обсуждаться условия прекращения забастовки". Мы пересекли Маркет-стрит и вскоре въехали в рабочий район. На улицах было много прохожих. У ворот группами стояли люди из МСР. Довольные, сытые ребятишки затевали игры. Дородные женщины восседали на ступеньках возле дома. Все бросали на нас любопытные взгляды, а мальчишки бежали за нами, улюлюкая: "Эй, мистер, а ты есть не хочешь?" Какая-то женщина с ребенком на руках закричала Дейкону: "Послушай, толстяк, не хочешь выменять свою лошадку на еду? Дам свинины, картофеля, смородинного варенья, масла да еще пару стаканов кофе!" - Вы заметили, что последние дни на улицах не видно бродячих собак? - обратился Гановер ко мне. Да, я заметил, но как-то не придал тому значения. Пора, пора выбираться из этого проклятого города! Наконец мы достигли дороги, ведущей к Сан-Бруно, и поехали по ней к югу. Мы спешили на мою виллу, что находилась неподалеку от Менло. Но скоро мы убедились, что в деревне опаснее и пустыннее, чем в городе. Там солдаты и члены Союза поддерживали порядок, тут же царила полная анархия. Двести тысяч, что покинули Сан-Франциско, начисто опустошили местность, словно пронеслась тут туча саранчи. Все было подчищено, точно метлой. То тут, то там вспыхивали драки, чинились грабежи. У обочины дороги на каждом шагу попадались трупы, поодаль виднелись обгорелые остатки ферм. Ограды были повалены, посевы вытоптаны, голодающие орды не оставили ни единой курицы, ни другой живности, повыдергали даже кустики на грядках. То же самое творилось и на других дорогах, идущих из Сан-Франциско. Кое-где, в стороне от дорог, фермерам с револьверами и ружьями в руках удавалось отстаивать свое имущество. Они не желали разговаривать с нами, угрожая стрелять, если мы попытаемся приблизиться. Надо признаться, что разбой и разрушения были делом рук обитателей трущоб и людей из имущих классов. Забастовщики, припрятав у себя продукты, спокойненько отсиживались дома. Еще в самом начале нашего путешествия нам выпал случай убедиться, насколько серьезным стало положение. Внезапно недалеко раздались какие-то крики и выстрелы. Совсем близко засвистели пули. Потом послышался треск ломаемого кустарника, на дорогу выскочил огромный вороной битюг и поскакал прочь. Мы едва успели заметить, что лошадь была изранена и сильно хромала. За ней вдогонку промчались три человека в военной форме. Они быстро скрылись в лесу, и мы только слышали, как они перекликаются. Затем на дорогу вышел еще один солдат и присел на валун, вытирая с лица пот. - Это полицейские, - прошептал Дейкон. - Дезертиры. Увидев нас, человек осклабился и попросил спичку. В ответ на вопрос Дейкона, что произошло, он сообщил, что полицейские разбегаются. "Жрать нечего! Все отдают регулярным частям", - пожаловался он. Кроме того, мы узнали, что из тюрьмы на Элкатраз-Айленд выпустили всех заключенных, потому что их нечем стало кормить. До конца дней своих не забуду одного зрелища, которое нам довелось наблюдать в пути. Оно открылось нашим глазам совершенно внезапно за поворотом дороги. Вплотную к обочине подступали деревья, сквозь ветви лился мягкий солнечный свет. В воздухе порхали бабочки, с поля доносилось пение жаворонка. А посреди дороги стоял многоместный лимузин, в кабине и возле валялись трупы. Мы догадались, что случилось с теми несчастными людьми. Они бежали из города, на них напали какие-то хулиганы и растерзали их. Каких-нибудь двадцать четыре часа отделяли нас от этого страшного происшествия. Пустые банки от мясных и фруктовых консервов красноречиво рассказывали о причинах нападения. Дейкон внимательно осмотрел тела. - Так я и думал! - воскликнул он. - Что-то знакомым показался мне автомобиль. Это Перрингтон с семьей. Теперь надо смотреть в оба. - Но на нас какой резон нападать? - возразил я. - У нас еды нет. Дейкон молча показал на лошадь подо мной, и я понял, что он имеет в виду. Утром того дня у лошади, на которой ехал Дейкон, отвалилась подкова. Мягкое копыто сбилось, и к полудню лошадь захромала. Дейкон не мог ехать верхом и отказался бросить несчастное животное. Он настоятельно просил нас продолжать путь, а сам надеялся дойти пешком и привести лошадь. Больше мы не видели Дейкона, не узнали даже, как он погиб. К часу дня мы прибыли в Менло, точнее, туда, где раньше был Менло, ибо от города остались одни развалины. Куда ни поглядеть, всюду были трупы. Огромный пожар спалил дотла деловую часть города и несколько жилых кварталов. Лишь кое-где сохранились дома, но приблизиться к ним оказалось невозможно: всякий раз нас встречали выстрелы. Какая-то женщина бродила среди развалин своего коттеджа. Прежде всего разграбили магазины, рассказала она, и мы представили себе разъяренную, рычащую от голода толпу пришельцев, расправляющихся с горсточкой горожан. Плечом к плечу бились миллионеры и нищие, чтобы раздобыть пищу, а потом схватывались из-за нее друг с другом. Пало Альто и Стенфордский университет подверглись такому же нашествию. Впереди расстилалась выжженная, безлюдная пустыня, так что мы сочли наиболее благоразумным укрыться на моей вилле. Она прилепилась у подножия убегающих вдаль холмов, милях в трех к западу. По пути туда мы увидели, что разрушительный смерч докатился даже до тех глубинных уголков. Первый поток беженцев держался преимущественно дорог, сметая в своем движении городки и поселения, но следующие волны захлестнули всю округу, прошлись по ней, точно гигантская метла. Моя вилла, построенная из кирпича и бетона и крытая черепицей, уцелела от огня, но имела жалкий вид. У ветряной мельницы мы наткнулись на мертвого садовника; земля вокруг него была усеяна стреляными гильзами: бедняга защищался, видимо, до конца. Но двух работников-итальянцев, экономки и ее мужа и след простыл. Не осталось никакой живности: ни породистых коров с телятами, ни жеребят, ни даже птицы. Кухня и камин, где бродяги стряпали пищу, были в ужасном состоянии, а следы костров снаружи свидетельствовали о том, какое множество народу заночевало там. Они утащили все, что не могли съесть. Нам не досталось ни крошки. Наша троица провела томительную ночь, тщетно ожидая появления Дейкона, а утром с револьверами в руках нам пришлось отбиваться от полудюжины мародеров. Потом мы забили одну лошадь, позавтракали, припрятав ос- татки мяса на будущее. Днем Коллинз пошел прогуляться и не вернулся. Гановер впал в полнейшее отчаяние и предложил, не медля ни минуты, убираться отсюда, так что мне с большим трудом удалось убедить его дождаться утра. Лично я был уверен, что забастовка прекратится со дня на день, и был полон решимости вернуться в Сан-Франциско. На рассвете мы с Гановером расстались: он направился к югу, привязав к седлу полсотни фунтов конины, я с таким же грузом двинулся на север. Коротышке Гановеру посчастливилось избежать всяких опасностей, и я не сомневаюсь, что он всю жизнь будет надоедать собеседникам рассказами о необыкновенных приключениях, которые ему привелось пережить. По той же дороге я добрался до Белмонта, но там трое полицейских отняли у меня конину. Все по-прежнему, сказали они, разве что хуже стало. У членов МСР вдоволь всяких припасов, так что они могут продержаться еще несколько месяцев. Неподалеку от Бадена меня окружили человек двенадцать и отняли лошадь. Двое из них были полицейскими из Сан-Франциско, остальные - солдаты регулярных частей. Это было чудовищно. Уж если солдаты дезертируют, значит, дело совсем скверно. Едва я успел отойти от них, как раздался выстрел, и последняя лошадь из великолепной четверки Дейкона грохнулась наземь. Уж не везет так не везет. Я растянул сухожилие и сумел добраться лишь до южной оконечности Сан-Франциско. Там я свалился в каком-то сарае, дрожа от холода и в то же время сгорая от пламени лихорадки. Я провалялся в сарае два дня, не в силах пошевельнуть пальцем, а на третий, пошатываясь от головокружения и опираясь на импровизированный костыль, поплелся в город. Я очень ослабел: три дня во рту ни крошки не было. То был день сплошных кошмаров и мучений. Словно во сне, я видел, как навстречу и мимо тянулись сотни солдат, а за ними, объединившись в большие группы для удобства самозащиты, множество полицейских в сопровождении своих семейств. Войдя в город, я вспомнил, что где-то неподалеку находится дом, где мне посчастливилось обменять свой серебряный кубок на еду, и голод погнал меня туда. Уже смеркалось, когда я добрался до места. Я обошел дом с бокового переулка, вскарабкался на заднее крыльцо и упал. Кое-как я дотянулся костылем до двери и постучал. Потом я, наверное, потерял сознание, ибо, очнувшись, увидел, что нахожусь в кухне, кто-то брызжет мне в лицо водой и вливает в рот виски. Я захлебнулся, пытался заговорить. Я бормотал, что у меня нет больше серебряного кубка, что я щедро вознагражу их после, лишь бы мне дали что-нибудь поесть. Хозяйка прервала меня: - Боже мой, неужели вы ничего не знаете? Забастовка прекращена еще днем. Вам, конечно, надо подкрепиться. Она захлопотала у плиты, открывая банку свинины и грея сковороду. - Пожалуйста, дайте мне кусочек сейчас, - попросил я и через несколько мгновений жадно поглощал ломоть хлеба с консервированной свининой; тем временем хозяин рассказал мне, что требования МСР полностью удовлетворены. Связь восстановлена, и ассоциации нанимателей повсеместно пошли на уступки. В Сан-Франциско, правда, никого из нанимателей не осталось, но от их имени вел переговоры генерал Фолсом. Утром возобновится движение поездов, отправятся в рейсы пароходы, и, как только будет восстановлен порядок, жизнь войдет в свою колею. Так закончилась всеобщая забастовка. Не приведи Господь пережить такое снова! Это страшнее, чем война. Да, да, джентльмены, всеобщая забастовка - жестокая и аморальная акция, человеческий разум должен найти более рациональный способ управления промышленностью. Кстати, Гаррисон опять служит у меня шофером. В числе условий, выдвинутых МСР, было совершенно абсурдное требование: восстановить членов профсоюза на прежней работе. Браун так и не вернулся, хотя остальная прислуга по-прежнему со мной. Сперва у меня недостало решимости отказать им: как-никак, беднягам туго пришлось в те дни, когда они сбежали, прихватив мои запасы и серебро. Теперь же я и вовсе не могу уволить их: все стали членами МСР. Нет, рабочая тирания переполнила чашу человеческого терпения. Необходимо немедленно что-то предпринять! МОРСКОЙ ФЕРМЕР Перевод Н. Бать - К нам идет карантинный катер, - сказал капитан Мак-Элрат. Лоцман что-то буркнул в ответ, а капитан перевел бинокль с катера на полоску берега и на Кингстаун, а потом, медленно оглядев вход в бухту, стал смотреть на северную сторону ее, где был Хаут Хэд. - Попали в самый прилив; еще часа два - и будем на месте, - заверил лоцман, словно подбадривая. - Куда станем, в Рингс энд Бейзен? Теперь капитан что-то буркнул в ответ. - Вот она, дублинская погодка! Капитан опять что-то пробурчал под нос. Он устал от бурного плавания по Ирландскому морю, от бессонной ночи на капитанском мостике; устал от долгих скитаний, - два года и четыре месяца, как он уехал из дому, восемьсот пятьдесят дней по судовому журналу. - Настоящая зимняя погода, - сказал он, помолчав. - В тумане и города не разглядишь. Теперь дождь зарядит на целый день. Капитан Мак-Элрат был так мал ростом, что над парусиновым обвесом мостика виднелась только его голова. Рядом с ним возвышались фигуры лоцмана, младшего помощника и рулевого. Этот рулевой был здоровенный немец. сбежавший с военного судна, на которое он записался в Рангуне. Впрочем, маленький рост ничуть не мешал капитану Мак-Элрату быть отличным моряком. Во всяком случае, у компании он был на хорошем счету, и капитан сам бы мог в этом убедиться, если б получил доступ в архив и прочел все, что подробно и тщательно заносилось в его послужной список. Однако мнение свое о капитане компания держала про себя. Так уж было заведено. Компания строго придерживалась того принципа, что от служащего следует всячески скрывать, что он незаменимый или хотя бы просто ценный работник, а поэтому, щедрая на выговоры, она никогда никого не хвалила. Да и кто такой капитан Мак-Элрат, чтобы его хвалить? Один из восьмидесяти капитанов на одном из восьмидесяти пароходов компании, что вдоль и поперек бороздят моря и океаны. По главной палубе, ступая по заржавевшим листам железа, которые могли бы многое рассказать о силе и жестокости морских волн, шли два китайца-кочегара и несли завтрак. Один из матросов свертывал штормовой леер, протянутый от бака к люкам, к грузовым лебедкам и к трапу. - Нелегкий рейс, - сказал лоцман. - Да уж досталось крепко, пришлось попыхтеть. Но это бы все ничего, а вот время потеряли. Для меня хуже нет - время терять. Сказав это, капитан Мак-Элрат повернулся, и лоцман, следя за его взглядом, увидел все то, что безмолвно, но красноречиво объясняло потерю времени. Коричневая дымовая труба совсем побелела от налета соли, крупные кристаллы которой поблескивали на трубке гудка, как только случайный луч солнца пробивался сквозь просветы в облаках. Спасательная шлюпка исчезла, а железные шлюп-балки, перекрученные и погнутые, свидетельствовали о страшной силе удара, который пришлось выдержать старому "Триапсику". Шлюп-балки по правому борту тоже пустовали, и жалкие обломки второй шлюпки лежали возле разбитого светового люка над машинным отделением, теперь прикрытого брезентом. На бридждеке сломанную дверь кают-компании кое-как приколотили для защиты от ударов волны; неподалеку боцман и матрос снимали огромную предохранительную сеть, которая не смогла ослабить неистовый натиск моря. - Уже дважды я заявлял компании про эту дверь, - сказал капитан Мак-Элрат, - а они все свое. Сойдет, говорят, и так. А шторм был здоровый. Волны прямо невиданные. И вот самая большая и натворила дел. Дверь вышибло, она плашмя так и брякнулась на стол кают-компании. Каюту механика разбило, - вот уж он злился! - Волна, видать, была подходящая, - посочувствовал лоцман. - Да уж, ничего не скажешь, поддала нам жару. Пришлось попотеть. Тогда вот и помощника моего прикончило. Он стоял со мной на мостике, а я ему велел осмотреть клинья на люке номер один. Течь была сильная. И гляжу я - что-то не нравится мне люк номер один. Только я подумал, не лечь ли в дрейф до утра, а тут волна как взмоет - выше мостика. Ну и волна, я такой отродясь не видывал. Нас на мостике и то окатило. Второпях никто не хватился помощника. Дел было по горло: дверь забить, люк над машинным отделением покрыть брезентом, - а потом смотрим - помощника-то и нет. Последним его рулевой видел, когда он спускался по трапу. Ну, давай искать: на носу нет, в каюте нет, в машинном отделении тоже нет. Потом вышли на нижнюю палубу, смотрим - а он лежит по обе стороны паровой трубы. Так его кожухом трубы пополам и разрезало. Лоцман крепко выругался в знак изумления и ужаса. - Да, лежит это он, - устало продолжал капитан, - половина по одну сторону трубы, половина - по другую. Разрезало его ровнехонько надвое, как селедку. Видно, смыло волной с верхней палубы, потащило вниз и трахнуло прямо головой о кожух. Он ему и угодил между глаз. Да так и разрезал сверху донизу, словно кусок масла. Тут тебе правая половина лежит, с рукой и с ногой, а тут левая. Картина, скажу, не из приятных. Ну, сложили мы его, завернули в парусину да и спустили в море. Лоцман снова выругался. - А впрочем, жалеть о нем не приходится, - заметил капитан Мак-Элрат, - невелика потеря. Моряк он был никудышный. Ему бы свиней пасти в самый раз, да и то, может, не по плечу. Говорят, есть три категории ирландцев: католики, протестанты и северные ирландцы; и северный ирландец - это, по сути дела, шотландский переселенец. Однако ничто не приводило капитана в большую ярость, чем когда его по выговору, случалось, принимали за шотландца. В Ирландии он родился, ирландцем намерен был сойти в могилу, хотя от него не раз слышали пренебрежительные отзывы о южных ирландцах и даже об оранжистах. Сам он был просвитерианин. Правда, в его общине конгрегацию оранжистов посещали не более пяти человек. Родиной капитана был остров Мак-Гилл, где среди семи тысяч его земляков царили такая трезвенность и согласие, что на всем острове был только один полисмен и вовсе не было кабаков. Капитан Мак-Элрат не любил моря, и море никогда не влекло его. Оно давало ему средства к жизни - вот и все. Оно было для него таким же местом службы, как для других бывает фабрика, лавка или контора. Никогда романтика не пела ему призывных песен. Никогда приключение не горячило его холодную кровь. Он был лишен воображения. Его не поражали чудеса морских глубин, а бури, смерчи, ураганы, приливы и отливы были только бесчисленными препятствиями для судна и для того, кто стоит на капитанском мостике. Больше они для него ничего не означали. Он смотрел на диковинки дальних стран, не замечая их. В его зрачках отражались ослепительные красоты тропических морей и грозные штормы Северной Атлантики или южной части Тихого океана. Но из всего этого он запомнил лишь сломанную дверь кают-компании, залитые волной палубы, плохо задраенные люки, нехватку топлива, задержки в пути или расходы на окраску после неожиданных ливней и шквалов. - Я свое дело знаю, - любил он говорить. Но, кроме своего дела, он ничего не знал и не подозревал даже, что перед его невидящим взором проходит мир, полный чудес. Компания не сомневалась в том, что капитан знает свое дело, иначе в сорок лет ему бы не удалось стать шкипером "Триапсика" - судна в три тысячи регистровых тонн нетто, грузоподъемностью в девять тысяч тонн, оцененного в пятьдесят тысяч фунтов. Капитан ушел в море не из любви к нему, а потому, что так суждено было судьбой, ибо он родился не первенцем, а вторым сыном в семье. Остров Мак-Гилл невелик, и только ограниченное количество его жителей могло прокормить себя на земле. Те же, кому земли не хватало, - а таких было много, - поневоле уходили в море для заработка. Так шло из поколения в поколение. Старшим сыновьям доставалась земля отцовских ферм, младшим - море, которое они бороздили весь свой век. И Дональд Мак-Элрат, сын фермера, с малых лет привыкший пахать поле, бросил любимую землю и по воле судьбы принялся перепахивать соленые воды ненавистного моря. Он трудился не покладая рук в течение двадцати лет и благодаря своему упорству, выдержке, трезвости и бережливости сумел из юнги и простого матроса сделаться помощником капитана, а со временем и шкипером парусных судов. Он служил на пароходах младшим помощником, а потом и старшим и наконец стал капитаном сначала малых судов, а затем и крупных, пока не поднялся на капитанский мостик старого "Триапсика". Старого, правда, но еще оправдывающего свои пятьдесят тысяч фунтов и способного провезти в трюме сквозь любые штормы и ураганы девять тысяч тонн груза. Он стоял на капитанском мостике "Триапсика", на этом почетном месте, которого добивались многие, и смотрел на открывающийся перед ним Дублинский порт, на смутные очертания города под мрачным небом ненастного дня, на причудливые узоры из снастей и бесчисленных мачт. После двух кругосветных плаваний и бесконечных рейсов по морям он возвращался теперь домой к жене, которую не видал два года и четыре месяца, и к ребенку, которого не видал ни разу, а мальчик уже начал ходить и говорить. Он взглянул на палубу: кочегары и угольщики выскакивали из-под полубака, словно кролики из садка, и бежали по палубе, местами покрытой ржавчиной, на корму, где должен был происходить врачебный осмотр. Он смотрел на лица китайцев-матросов, бесстрастные, как у сфинксов, на их странную походку: они волочили тощие ноги в грубых, казалось, слишком тяжелых для них башмаках. Он смотрел на них невидящим взором, рассеянно перебирая пальцами под козырьком фуражки жесткие белесые волосы. Все, что встречал его взгляд, было лишь фоном, на котором он видел созданную его воображением картину счастья, картину, которая рисовалась ему в долгие бессонные ночи на капитанском мостике во время снежных шквалов или тропических ливней, когда бурные волны окатывали палубу и подбрасывали старый "Триапсик", а мачты трещали под напором свирепого ветра. Ему чудилась ферма с пристройками под соломенной кровлей, и играющие на солнце дети, и жена на крыльце; в хлеву мычат коровы, на дворе кудахчут куры, из конюшни доносится топот копыт, по соседству стоит отцовская ферма, а за ней широкая равнина и любовно возделанные огороженные поля, которые тянутся до гребня пологих холмов. Это была его сокровенная Мечта, его Романтика, его Приключение, желанная цель всех его стремлений, высокая награда за долгие годы труда в море, за бесчисленные борозды, которые он прокладывал по зыбкой почве морских полей. Этот моряк исколесил весь свет, но мечты и желания его были просты, проще, чем у какого-нибудь наивного деревенского домоседа. Отец его прожил семьдесят один год на острове Мак-Гилл, и не было случая, чтобы он оставил свой дом, свою постель хотя бы на одну ночь. Вот это была идеальная жизнь, по мнению капитана Мак-Элрата. И он не понимал, как это люди могут по собственной воле бросить ферму ради моря. Он объездил весь мир и знал его так, как сельский башмачник, сидящий в своей лавчонке, знает свое село. Весь мир казался капитану Мак-Элрату огромным селом, где улицы - длиной в тысячу миль, а может, и того длиннее, где переулки огибают бурные мысы или ведут к тихим лагунам, от перекрестков которых берут начало дороги в цветущие края южных морей или в края вечных льдов, страшных айсбергов и штормов. Залитые огнями города казались ему лавками на этих огромных улицах, лавками, где совершалась купля и продажа, где можно пополнить запасы угля, выгрузиться или взять груз, прочесть прибывшие из Лондона приказы компании и следовать, согласно этим приказам, дальше и дальше по бесконечно длинным морским большакам, время от времени останавливаясь, чтобы сдать груз или принять новый и везти его туда, куда разрешат страховщики, туда, куда манят шиллинги и пенсы. Но как томительно скучны были все эти скитания! Если бы не погоня за хлебом насущным, такая жизнь казалась бы капитану и вовсе бессмысленной. Последний раз капитан расстался с женой в Кардиффе, двадцать восемь месяцев тому назад; он повез в Вальпарайзо девять тысяч тонн угля. Судно сидело по ватерлинию. Из Вальпарайзо налегке в Австралию - шесть тысяч миль. Путь был трудный - штормы, топлива не хватило, еле дотянули. Потом покрыли еще семь тысяч миль до Орегона - опять с углем, а вслед за этим прошли еще больше - до берегов Японии и Китая; оттуда на Яву за сахаром, отвезли груз в Марсель, потом по Средиземному морю в Черное; оттуда снова с переполненным трюмом в Балтимору - везли хромовую руду; по дороге попали в шторм, опять израсходовали топливо, пришлось зайти на Бермуды; по срочному фрахту отправились в Норфолк в штате Виргиния, там нагрузились контрабандным углем и повезли его в Южную Африку. Потом попали в Японию, в военный порт Сасебо; оттуда в Австралию. Снова срочный фрахт и погрузка в Сиднее, в Мельбурне и в Аделаиде. Потом доставка груза на остров св. Маврикия и Лоренцо Маркез, в Дурбан, в бухту Алгоа и Капштадт. Потом на Цейлон за дальнейшими распоряжениями; из Цейлона в Рангун, где взяли груз риса и отправились в Рио-де-Жанейро; оттуда в Буэнос-Айрес за маисом, повезли его в Англию и на континент, зашли в Сан-Винсент и уже там получили приказ следовать в Дублин. Два года и четыре месяца, восемьсот пятьдесят дней по судовому журналу, курсировали они по бесконечным морским дорогам, и вот теперь наконец возвращаются домой в Дублин. До чего же он устал! К "Триапсику" пришвартовался маленький катер; поднялся шум, звон, скрип, скрежет, - и по команде "малый вперед" старого, потрепанного морского бродягу, направляя и подталкивая, медленно протиснули в док Рингс энд Бейзен. С кормы и с носа подали концы, а на берегу уже собрались встречающие - те счастливцы, что всегда живут на суше. - Стоп машина! - скомандовал капитан густым басом. Третий помощник повернул ручку машинного телеграфа. Второй помощник подал команду: "Спустить трап!" И когда трап был спущен, добавил: "Ну вот, все в порядке". Спуск трапа был самой последней задачей, а слова "все в порядке" означали, что команда теперь свободна и может сойти на берег. Плавание окончено. Матросы бросились по заржавленной палубе к заранее упакованным вещам. Все жадно вдыхали запах земли, вдыхал его и сам капитан, и, бросив лоцману прощальное "счастливо", он спустился в свою каюту. По трапу уже поднимались инспектор, таможенные чиновники, конторские служащие и грузчики. Вскоре с делами было покончено, в каюте остался только агент компании, с которым следовало пойти в контору. - Жене сообщили? - спросил капитан вместо приветствия. - Телеграфировали, как только узнали, что вы возвращаетесь. - Наверное, она приедет утренним поездом, - вслух подумал капитан и пошел мыться и переодеваться. С порога он последний раз окинул взглядом свою каюту, где на стене висели фотографии жены и ребенка - сына, которого он никогда не видел. Потом вошел в кают-компанию - стены ее были отделаны кленом и кедром. Здесь за длинным столом, рассчитанным на десять человек, в течение всего томительного плавания он всегда обедал в одиночестве. Смех и споры кают-компании были чужды ему. Молчаливый и угрюмый, сидел он за столом, и бесшумно прислуживавший ему китаец-стюард только подчеркивал его молчаливость. Внезапно с болью в сердце осознал он свое одиночество за эти два с лишним года. Ни с кем не делил он своих тревог и сомнений. Младшие помощники слишком молоды и беспечны, а старший был глуп, как пень, так что какие уж тут советчики. Один лишь спутник не разлучался с ним ни на минуту, спутник этот - служебный долг. Вместе сидели они за столом, вместе стояли на капитанском мостике, вместе жили в каюте и делили одну постель. - Ну, теперь-то мы распрощаемся, - сказал капитан своему мрачному спутнику. - Хоть на время. Он сошел на берег и, пропустив мимо себя последнего матроса, отправился в контору, где после обычных долгих формальностей сдал дела. Ему предложили выпить виски, но он попросил содовой воды с молоком. - Не такой уж я праведник, а все же пива и виски в рот не беру. После полудня, покончив с раздачей жалованья команде, капитан поспешил в одно из отделений конторы, где его ожидала жена. Первый взгляд его был обращен на жену, хотя ему очень хотелось разглядеть ребенка, сидевшего подле нее в кресле. После долгого объятия он отстранил ее от себя, жадно вглядываясь в ее черты и поражаясь тому, что время не изменило их. "Какой он любящий муж", - сказала бы о нем жена. "Какой суровый и желчный человек", - сказали бы подчиненные. - Ну, как ты, Энни? - спросил он и снова прижал ее к себе. И опять отстранил ее, эту женщину, которая десять лет была его женой и которую он так мало знал. Ведь, в сущности, она была ему почти чужой. Более чужой, чем китаец-стюард, чем помощники; ведь с ними он встречался каждый день, восемьсот пятьдесят дней долгого плавания. Вот уже десять лет, как они женаты, а провели вместе не более девяти недель, можно считать, медовый месяц. И в каждый свой приезд капитан как бы заново знакомился с женой. Такова участь всех, кто уходит бороздить морские просторы. Мало видят они своих жен и почти вовсе не знают своих детей. Рассказывал же старший механик на пароходе, как однажды его не пустили в собственный дом; приехал он домой, а четырехлетний сынишка, никогда не видевший отца, запер перед его носом дверь. - Вот какой у нас сынок, - сказал капитан и неуверенно протянул руку, собираясь потрепать мальчика по щеке. Но мальчик отстранился и боязливо прижался к матери. - Господи, - воскликнула она, - ведь он родного отца не знает! - Да и отец его не знает. Я б его и не отличил среди других ребятишек, хотя, по-моему, у него в точности твой нос. - А глаза твои, правда, Дональд? Это твой папа, малыш. Будь умником, поцелуй же его скорее. Но ребенок крепче прижался к матери, посмотрел на капитана еще более испуганно и недоверчиво и чуть было не расплакался, когда тот попытался взять его на руки. У капитана сжалось сердце, и, скрывая огорчение, он выпрямился и достал из кармана часы. - Пора ехать, Энни, - сказал он, - а то опоздаем на поезд. В поезде он сначала сидел молча, то глядя на жену и ребенка, заснувшего у нее на коленях, то в окно на засеянные поля и покрытые травой холмы, смутно различимые сквозь сетку моросящего дождя. В купе, кроме них, никого не было; ребенок быстро уснул, жена уложила его на диван и тепло укутала. И когда иссякли расспросы о здоровье всех родственников и знакомых и обсуждены были все события и новости на острове Мак-Гилл, включая погоду, цены на землю и хлеб, и больше не о чем стало говорить, кроме как о самих себе, капитан Мак-Элрат приступил к рассказу о своих кругосветных странствованиях, который он приготовил для жены. Но это не был рассказ о диковинках дальних стран, о прекрасных краях или о таинственных городах Востока. - А что это за остров Ява? - однажды прервала его жена. - Ява? Сплошная лихорадка, вот и все. Половина команды слегла, и работать было некому. Только и знали хину глотать. Хина да джин всей команде с утра натощак. Тут и здоровые стали притворяться больными. Другой раз она спросила его о Ньюкасле. - Дрянь город - уголь и пыль. У меня там два китайца-кочегара удрали. Компании пришлось платить за них штраф правительству за каждого по сто фунтов. А мне присылают в Орегон письмо. "С величайшим, - пишут, - сожалением мы узнали об исчезновении в Нью