фистов, до самого последнего постоялого двора в Кабо де ла Вела. А затем и поддерживать с ней постоянную связь с того момента, как она прибыла в Вальедупар, где прожила три месяца, до конца путешествия, завершившегося в Риоаче полтора года спустя, когда Лоренсо Даса счел, что дочь наконец все забыла, и решил вернуться домой. Он, видимо, не осознал, что ослабил надзор, размягчившись в кругу родственников покойной жены, которые теперь, по прошествии стольких лет со дня свадьбы, отбросили клановые предрассудки и приняли его с открытым сердцем, как своего. Произошло запоздалое примирение, хотя цель приезда была иной. Дело в том, что семья Фермины Санчес в свое время любой ценой старалась помешать ее браку с иммигрантом без роду и племени, не в меру говорливым и неотесанным, который вечно суетился и совался повсюду с этой своей торговлей мулами, делом на первый взгляд слишком простым, чтобы быть чистым. Лоренсо Даса поставил на карту все: его избранница была украшением типичного для их краев рода: в этом многочисленном племени женщины славились красотой и отвагой, ибо были помешаны на чести своего рода, а мужчины нежным сердцем и тем, что чуть что не так - стреляли. И тем не менее Фермина Санчес стояла на своем со слепой решимостью, возникающей всегда, когда на пути у любви встречаются преграды, и вышла-таки за него замуж вопреки воле семьи, так загадочно и с такой поспешностью, что можно было подумать: она делает это не из любви, а из желания покрыть собственный неосторожный поступок. Двадцать пять лет спустя Лоренсо Даса не понял, что его жестко-непреклонное отношение к любовным переживаниям дочери было ничем иным, как искаженным повторением его собственной истории, и жаловался на свою беду тем же самым родственникам, которые в свое время все как один были против него и точно так же, как он теперь, жаловались на него своим родичам. Однако же, пока он терял в сетованиях время, дочь наверстывала его в любви. Покуда он холостил бычков и усмирял необъезженных мулов на благословенных землях своих родичей, она в свое удовольствие вольно развлекалась в обществе двоюродных сестер, предводительствуемых Ильдебрандой Санчес, самой красивой и приятной из всех и к тому же горевшей страстью к женатому мужчине, который был на двадцать лет старше нее и имел детей, так что у ее страсти не было никакого будущего, она питалась лишь беглыми взглядами украдкой. После довольно долгого пребывания в Вальеду-паре они продолжили путешествие через горные кручи, по цветущим лугам и прекрасным, точно привидевшимся во сне долинам, и в каждом селении их встречали, как и в первом, музыкой и фейерверком, и новые двоюродные сестры-заговорщицы вручали ей поспевшие к сроку телеграфные послания. Очень скоро Фермина Даса поняла, что день их прибытия в Вальедупар вовсе не был особенным днем, и что в этой плодородной провинции все дни недели были праздником. Путники засыпали там, где их заставала ночь, и ели там, где их настигал голод, ибо двери всех домов тут были открыты, и в каждом доме находился для них гамак, и похлебка из трех видов мяса всегда варилась на плите - вдруг кто-то прибудет раньше, чем телеграмма о его приезде, что в этих краях было обычным делом. Ильдебранда Санчес совершила остаток путешествия вместе со своей двоюродной сестрой, весело продираясь сквозь могучие заросли кровных уз и помогая ей проследить путь к корням родословного древа. Фермина Даса разбиралась в себе самой и, постоянно ощущая искреннее участие и защиту, поняла, что в первый раз в жизни стала хозяйкой сама себе, всей грудью вдохнула воздух свободы и почувствовала, что покой и воля к жизни вернулись к ней. И потом, в поздние годы жизни, она все время будет вызывать в памяти это путешествие, и в странном прозрении, которое дает ностальгия, оно с каждым днем будет ей все ближе и ближе. Однажды вечером она вернулась после дневной прогулки ошеломленная открытием: оказывается, она не только может быть счастливой без любви, но и может быть счастливой вопреки любви. Открытие это ее встревожило, потому что одна из двоюродных сестер случайно услыхала разговор своих родителей с Лоренсо Дасой; тот высказал мысль: не выдать ли ему дочь замуж за единственного наследника сказочного состояния Клеофаса Москоте. Фермина Даса знала его. Она видела, как он гарцевал на площадях: попоны его великолепных лошадей были роскошны, как церковное облачение; он был элегантен и ловок, а его ресницы, как у сказочного принца, способны были растопить даже каменное сердце, но она сравнила его с Флорентино Арисой, с таким, каким он оставался в ее памяти, - тощий и несчастный под миндалевым деревом в садике, с книгой стихов на коленях - и не нашла в своем сердце даже тени сомнения. В те дни Ильдебранда Санчес просто бредила одной ворожеей, у которой недавно побывала, - та поразила ее своим провидческим даром. Фермина Даса, напуганная намерениями отца, решила тоже пойти к ней. Карты возвестили, что в будущем у нее нет никаких препятствий для долгого и счастливого брака; предсказание ободрило Фермину Дасу, поскольку она и мысли не допускала, что счастливое будущее возможно для нее с кем-то другим, кроме того, кого она так любила. Эта уверенность подстегнула ее на некоторые вольности. Телеграфное общение с Флорентино Арисой от обмена робкими неясными обещаниями перешло к методическим и трезвым переговорам, и притом очень частым. Они назначали даты, оговаривали способы и вверяли друг другу свои жизни, решив пожениться, никого ни о чем не спрашивая, неважно где и неважно как, но тотчас же, едва они встретятся снова. Фермина Даса так серьезно отнеслась к этому решению, что, когда отец в один прекрасный день позволил ей пойти в селение Фонсека на первый в ее жизни взрослый бал, она решила, что ей не пристало идти туда, не получив предварительного согласия суженого. Флорентино Ариса в тот вечер находился в портовом отеле, играл в карты с Лотарио Тугутом, когда ему сообщили, что его срочно вызывают на телеграф. Вызывала телеграфистка из Фонсеки, которой пришлось перебрать семь промежуточных пунктов для того, чтобы Фермина Даса смогла пойти на танцы. Однако Фермина Даса не удовлетворилась простым утвердительным ответом, она попросила доказательство того, что на другом конце линии у аппарата находился сам Флорентино Ариса. Не столько польщенный, сколько озадаченный, он сложил фразу, которая должна была удостоверить его присутствие: "Скажите ей, что я клянусь Коронованной Богиней". Фермина Даса узнала пароль и пошла на свой первый взрослый бал, где танцевала до утра и возвратилась домой только к семи часам, чтобы переодеться и не опоздать к заутрени. К тому времени на дне ее баула уже скопилось множество писем и телеграмм - гораздо больше, чем в свое время отобрал у нее отец, и она успела обучиться многим повадкам замужней женщины. Лоренсо Даса на свой лад истолковал эти перемены, он счел, что время и расстояние излечили ее от юношеских фантазий, однако и словом не обмолвился о планах на ее замужество. Между отцом и дочерью установились нормальные отношения, не выходившие, однако, за те рамки, которые Фермина Даса поставила после изгнания тетушки Эсколастики: это позволяло им вести удобную совместную жизнь, так что никто даже не заподозрил бы, что основывались они не на любви. Именно тогда Флоретино Ариса решил в письме рассказать, что намерен добыть для нее сокровища затонувшего галиона. Дело было верное. Его словно осенило однажды под вечер, когда море казалось вымощенным алюминием - столько уморенной травой-коровяком рыбы плавало кверху брюхом. Со всего неба шумно слетелись птицы на поживу, и рыбаки отгоняли их веслами, чтобы те не воровали у них плодов запретного чуда. Усыплять рыбу коровяком запрещалось законом еще с колониальных времен и тем не менее у карибских рыбаков считалось делом обычным, они занимались этим среди бела дня, пока на смену траве не пришел динамит. После отъезда Фермины Дасы у Флорентино Арисы появилась забава: смотреть, как рыбаки выбирают сети, полные спящей рыбы. Рядом стайкой, точно акулы, сновали в воде ребятишки и просили зевак бросать им в воду монетки и доставали их со дна. Те самые ребятишки, что с теми же самыми намерениями плыли навстречу океанским судам, о чем так красочно рассказывается во многочисленных описаниях путешествий в Соединенные Штаты. Флорентино Ариса знал их с тех пор, как помнил себя, знал тогда, когда еще не ведал, что такое любовь, но раньше ему не приходило в голову, что они способны достать с морского дна сокровища затонувшего галиона. Он додумался до этого однажды под вечер, в воскресенье, почти целым годом отделенное от возвращения Фермины Дасы, и с тех пор к его безумным мечтам добавилась еще одна. Эуклидес, один из маленьких ныряльщиков, с которым он поговорил всего минут десять, не меньше него загорелся идеей разведать морские глубины. Флорентино Ариса не открыл ему своей тайны до конца, а лишь расспросил с пристрастием, что тот умеет по части плавания и ныряния. Он спросил, может ли тот опуститься без воздуха на глубину двадцати метров, и Эуклидес ответил - да. Он спросил, способен ли тот в одиночку вести лодку в открытом штормовом море, с одним-единственным прибором на борту - собственным чутьем, и Эуклидес ответил - да. Он спросил, сумеет ли тот найти место в шестнадцати морских милях к северо-востоку от самого большого из Подветренных островов, и Эуклидес ответил - да. Он спросил, в состоянии ли тот плыть ночью, ориентируясь по звездам, и Эуклидес ответил - да. Он спросил, согласен ли тот проделать все это за те же деньги, что получает от рыбаков, когда помогает им, и Эуклидес ответил - да. Но за воскресный день придется накинуть еще пять реалов. Он спросил, умеет ли тот защищаться от акул, и Эуклидес ответил - да, потому что у него есть магические приспособления для отпугивания акул. Он спросил, в силах ли тот сохранить тайну, даже если его станут пытать на пыточных станках инквизиции, и Эуклидес ответил "да" и ни разу не сказал "нет", а "да" говорил так уверено, что усомниться было никак невозможно. Под конец он рассчитал затраты: наем лодки с рулевым веслом и рыболовных сетей, дабы никто не заподозрил истинных целей предприятия. Кроме того, следовало захватить с собой еду и бутыль пресной воды, масляный фонарь, пучок сальных свечей да охотничий рог на случай, если придется звать на помощь. Ему было двенадцать лет, он был проворен и смекалист и все время говорил, рта не закрывал, а тело верткое, точно угорь, словно созданное специально, чтобы проскользнуть в иллюминатор. Непогоды выдубили его кожу, так что не догадаться, какого цвета она была на самом деле, а желтые глаза ярко лучились. Флорентино Ариса сразу решил, что лучшего сообщника для своего отчаянного дела ему не найти, и, не рядясь, уговорился с ним на следующее воскресенье. С рассветом они отплыли от рыбачьего причала в полном оснащении, готовые на большие дела. Эуклидес, почти голый, в одной набедренной повязке, с которой он никогда не расставался, и Флорентино Ариса - в сюртуке, черной шляпе, лаковых штиблетах, с бантом на шее, как положено поэту, и с книгою в руке - читать, пока будут плыть к островам. В первое же воскресенье он понял, что Эуклидес мореплаватель не менее искусный, чем ныряльщик, и что ему до тонкостей знакомы повадки моря и все до единой посудины из их бухты. Он мог рассказать с самыми неожиданными подробностями историю каждого изъеденного ржавчиной корабельного каркаса, знал возраст каждого бакена, происхождение самого старого судна, знал даже, сколько было звеньев в цепи, на которую испанцы запирали вход в бухту. Опасаясь, не догадался ли Эуклидес о целях их экспедиции, Флорентино Ариса задал ему несколько коварных вопросов и убедился, что Эуклидес не подозревает о существовании затонувшего галиона. С того момента, как однажды Флорентино Ариса случайно услыхал в портовой гостинице рассказ о сокровищах, он повсюду, где мог, собирал сведения о галионах. Он узнал, что не один "Сан Хосе" лежит на морском коралловом дне. Узнал, что "Сан Хосе" был флагманским кораблем флотилии Тьерра-Фир-ме и прибыл сюда, отчалив от берега Панамы, после майских празднеств 1708 года в Портобельо, где на него загрузили часть сокровищ: триста кофров серебра из Перу и Веракруса и сто десять кофров жемчуга, собранного на острове Контадора. Долгий месяц простоял он там, пока днем и ночью шло народное гулянье, а между тем на него грузили остальные сокровища, которым надлежало вытащить из бедности Испанское королевство: сто шестнадцать кофров с изумрудами из Мусо и Сомондоко и тридцать миллионов золотых монет. Во флотилию Тьерра-Фирме входило не менее дюжины судов, больших и малых, и она отплыла под охраной хорошо вооруженной французской эскадры, однако та не сумела спасти ее от метких пушек английской эскадры, которой командовал Карл Вагер, поджидавший флотилию у Подветренных островов, у выхода из бухты. Таким образом, "Сан Хосе" оказался не единственным потопленным кораблем, хотя в документах не было точного указания, сколько кораблей погибло, а скольким удалось уйти от огня британских бомбардиров. Но сомнений не было: флагман пошел ко дну одним из первых, а с ним - и вся команда, и капитан, неподвижно застывший на капитанском мостике, а заодно и самый значительный и ценный груз. Флорентино Ариса изучил путь галионов по морским картам того времени и полагал, что нашел место затопления. Они вышли из бухты, прошли меж двух крепостей Бока-Чика и через четыре часа вошли во внутренние воды архипелага, где с кораллового дна можно было собирать спящих лангуст голыми руками. Ветра почти не было, а море лежало такое спокойное и прозрачное, что Флорентино Арисе показалось, будто в воде он видит собственное отражение. В конце залива, в двух часах ходу от самого большого острова архипелага, и находилось место кораблекрушения. Флорентино Ариса, облаченный в траурно-черный костюм, едва не теряя сознание в адском пекле, сказал Эуклидесу, чтобы тот попробовал опуститься метров на двадцать под воду и достал ему со дна первое, что попадется под руку. Вода была так прозрачна, что он видел, как Эуклидес идет вниз, обесцвеченный глубиною, а синие акулы проплывают мимо и не трогают его. Потом он видел, как тот исчез в коралловых зарослях, и едва успел подумать, что не может Эуклидес оставаться там дольше без воздуха, как услыхал за спиной его голос. Эуклидес стоял на дне, подняв руки кверху, по пояс в воде. Они двинулись к северу, выискивая глубокие места, проплывая над мягкими моллюсками, боязливыми кальмарами, черными коралловыми розами, пока Эуклидес не понял, что они попусту теряют время. - Если вы мне не скажете, что я должен найти, я не сумею найти, - сказал он. Но Флорентино Ариса не сказал. Тогда Эуклидес предложил ему снять костюм и спуститься вместе с ним, хотя бы затем, чтобы увидеть другое небо, которое раскинулось там, внизу, над миром коралловых зарослей. Но Флорентино Ариса любил говорить, что Господь создал море, чтобы смотреть на него из окна, потому он не научился плавать. А потом небо затянуло облаками, воздух стал холодным и влажным и так быстро стемнело, что дорогу в порт им пришлось отыскивать по маяку. У самого входа в бухту мимо них, совсем близко, сверкая всеми огнями, прошел французский океанский пароход, огромный и белый, он прошел, оставляя за кормой бурлящее мягкое варево, словно кочаны цветной капусты в кипящей воде. Так попусту пропали три воскресенья, а за ними пропали бы и все остальные, если бы Флорентино Ариса не решился поделиться своей тайной с Эукли-десом. Тот изменил план поисков, и теперь они плавали через пролив, по старинному пути галионов, что пролегал в двадцати морских милях восточное того места, которое наметил Флорентино Ариса. Не прошло двух месяцев, и однажды ливень настиг их в открытом море, Эуклидес долго не показывался на поверхности, и лодку за это время снесло так, что ему пришлось полчаса, не меньше, плыть до нее, потому что Флорентино Ариса не сумел управиться с веслами. Когда же Эуклидес наконец добрался до лодки, то вынул изо рта и показал с торжеством, венчавшим упорство, два женских украшения. То, что он рассказал, было так чудесно, что Флорентино Ариса дал себе слово научиться плавать и опуститься на дно лишь затем, чтобы увидеть все своими глазами. Эуклидес сказал, что на этом самом месте, на глубине всего восемнадцати метров, среди кораллов рассеяно видимо-невидимо старинных парусников, по всему дну, глазом не охватить. Но самое удивительное, рассказывал он, что во всей бухте не найдется посудины, которая бы так хорошо сохранилась, как сохранились затонувшие корабли. Он рассказал, что некоторые каравеллы так и стоят с поднятыми парусами и что корабли выглядят так, будто каждый затонул в назначенный срок и на том месте, где находился, и точно таким остался по сей день, каким был в одиннадцать утра субботы 9 июня, когда вместе с остальными пошел ко дну. Он рассказывал, задыхаясь от разыгравшейся фантазии, что лучше всех виден галион "Сан Хосе", его название сияет золотыми буквами на корме, однако же этот корабль более других поврежден английской артиллерией. Он рассказывал, что внутри корабля он видел спрута, которому лет триста, не меньше, его щупальца вылезали в пробоины на борту, он так разросся, что заполнил собой весь кубрик, и вызволить его оттуда можно только, разрушив весь корабль. А на баке, расписывал он, плавало тело капитана в полной военной форме, и объяснил, что не спустился в трюм, где сокровища, только потому, что ему не хватило дыхания. И вот они, доказательства: брошь с изумрудом и медальон с изображением Пресвятой Девы на цепочке, изъеденной солью. И вот тогда Флорентино Ариса впервые сообщил о сокровищах Фермине Дасе в письме, которое отправил ей в Фонсеку незадолго до ее возвращения. История затонувшего галиона не была для нее новостью, она не раз слышала ее от Лоренсо Дасы, который только потерял время и деньги, пытаясь уговорить одну немецкую компанию по подводным работам вступить с ним в дело и достать со дна несметные сокровища. Во всяком случае, Фермина Даса знала, что галион лежит на глубине двухсот метров, куда не может добраться ни одно человеческое существо, а вовсе не двадцати, как утверждает Фло-рентино Ариса. Однако она уже привыкла к его поэтическим выдумкам и историю про галион сочла очередной и более удачной. Но когда стали приходить новые и новые письма с еще более фантастическими подробностями, изложенными не менее серьезно, чем его уверения в любви, ей не оставалось ничего иного, как поделиться с Ильдебрандой своими опасениями: похоже, ее суженый, потерявший от любви голову, потерял и рассудок. А Эуклидес успел вынырнуть со столькими доказательствами своей сказки, что стало ясно: хватит забавляться, собирать по дну брошки да колечки, пора основывать солидное дело по поднятию со дна пяти десятков кораблей с диковинными сокровищами. И произошло то, что должно было произойти рано или поздно, - Флорентино Ариса обратился к матери, дабы с ее помощью привести свою затею к благополучному завершению. Ей довольно было попробовать на зуб металл, из которого были сделаны драгоценности, и поглядеть на свет самоцветы из стекляшек, чтобы понять: кто-то употребил во зло доверчивое простодушие ее сына. Эуклидес на коленях клялся Флорентино Арисе, что он перед ним чист, однако на следующее воскресенье у рыбачьего причала он ему на глаза не попался и вообще больше не попался никогда и нигде. Единственное, чем оставалось утешаться Флорентино Арисе, была любовь к маяку, который стал его убежищем. Он попал на маяк, когда их с Эуклиде-сом застала на море буря, и с тех пор зачастил туда вечерами - побеседовать со смотрителем маяка о бесчисленных чудесах на суше и на море, известных ему одному. Это положило начало дружбе, которая пережила все превратности судьбы. Флорентино Ариса научился поддерживать огонь маяка - сначала с помощью дров, потом кувшинов с маслом, пока до этих краев не дошло электричество. И научился управлять огнем, усиливать его зеркалами, а когда смотритель почему-либо не мог выполнять свои обязанности, Флорентино Ариса всю ночь безотрывно следил за морем с башни. Он стал различать пароходы по голосам, по огням на горизонте, понимать то, что они посылали в ответ на вспышки маяка. Он нашел себе и развлечение на воскресные дни. В старом городе, в квартале Вице-королей, где жили богатые люди, женские пляжи отделялись от мужских оштукатуренной стеной: один пляж - справа от маяка, другой - слева. И смотритель установил подзорную трубу - в нее за плату в один сентаво можно было наблюдать женский пляж. Не ведая, что их разглядывают, сеньориты из общества выставляли напоказ лучшее, что у них есть, - хотя купальные костюмы с пышными воланами, башмачки и шляпы закрывали их больше, чем одежда, в которой они выходили на улицу, так что на пляже, пожалуй, они выглядели даже менее привлекательными, чем обычно. Их мамаши оставались на берегу под палящим солнцем в ивовых креслах-качалках, не снимая платьев и шляп с перьями, прикрываясь зонтиками из органди, под которыми ходили в церковь, и сторожили, опасаясь, как бы мужчины с соседнего пляжа не соблазнили их дочек прямо под водой. И хотя в подзорную трубу нельзя было разглядеть ни на йоту больше, чем идучи по улице, все равно в воскресенье находилось множество желающих завладеть телескопом ради удовольствия отведать безвкусный плод из чужого сада. Флорентино Ариса стал одним из них - больше от скуки, чем из удовольствия; и уж совсем не из-за этой забавы подружился он со смотрителем маяка. Истинная причина заключалась в том, что после отъезда пренебрегшей им Фермины Дасы он, маясь любовной лихорадкой, принялся расточать себя, пытаясь многочисленными мимолетными связями хоть как-то заменить любовь, и нигде он не проживал таких счастливых часов и не находил такого утешения в своем несчастии, как на маяке. Там он чувствовал себя лучше всего. Настолько хорошо, что несколько лет подряд пытался уговорить мать, а позднее - дядюшку Леона XII, помочь ему купить маяк. Маяки на карибском побережье в те времена были частной собственностью, их владельцы взимали плату при вхождении в порт судна соответственно его размерам, и Флорентино Арисе показалось: он нашел единственный достойный способ получать выгоду от поэзии, однако ни мать, ни дядя не разделяли его мнения; когда же у него появилось достаточно средств, чтобы купить маяк самому, они уже перешли в собственность государства. И все-таки ни та, ни другая фантазия не пропала впустую. История с галионом, а потом и маяк помогали глушить тоску по Фермине Дасе; и вот, когда он меньше всего ждал, вдруг пришло известие, что они возвращаются. В самом деле, пробыв довольно долго в Риоаче, Лоренсо Даса решил вернуться домой. Море в эту пору было не самым мирным, дули декабрьские пассаты, и та славная шхуна, что одна из всех решилась выйти в плавание, вполне могла вновь оказаться в порту, где снималась с якоря. Ночь напролет Фермину Дасу рвало желчью и выворачивало наизнанку, она корчилась в предсмертных муках, привязанная к койке в каюте, походившей на уборную; давили тесные стены, душили вонь и жара. Качка была такая, что несколько раз казалось: сейчас койка сорвется с ремней, на палубе истошно вопили, словно при кораблекрушении, и, как бы для окончательного устрашения, с соседней койки несся тигриный рык ее отца. Впервые за почти три года она провела ночь без сна и при этом ни разу не вспомнила Флорентино Арису, в то время как он, наоборот, всю ночь пролежал в гамаке, не сомкнув глаз ни на миг, и считал одну за другой растянувшиеся на вечность минуты, что оставались до ее возвращения. К рассвету ветер внезапно стих, море снова стало спокойным, и Фермина Даса поняла, что она все-таки заснула, несмотря на чудовищную качку, потому что вдруг проснулась от грохота якорной цепи. Она развязала ремни и выглянула в иллюминатор, надеясь разглядеть Флорентино Арису в людском водовороте порта, но увидела лишь подвалы таможни за пальмовыми стволами, позолоченными первыми утренними лучами, и подгнивший дощатый причал Риоачи, тот самый, от которого прошлой ночью их шхуна отчалила. Весь остальной день она провела как во сне, в том же самом доме, где жила до вчерашнего дня, принимая тех самых людей, с которыми накануне простилась, в бесконечных разговорах о том же самом, и совершенно ошалела от ощущения, что заново проживает кусок уже прожитой жизни. Все повторялось с невероятной точностью, и Фермину Дасу в дрожь бросало от одной мысли, что снова повторится и морское плавание: воспоминание о нем вселяло ужас. Однако домой можно было вернуться еще только одним способом: две недели пробираться на мулах обрывистыми горными тропками, и это было опасно, поскольку гражданская война, начавшаяся в андском государстве Каука, расползлась по ка-рибским провинциям. Итак, в восемь часов вечера ее снова провожала в порт шумная свита родичей, и снова были прощальные напутствия и слезы, свертки с подарками и провизией на дорогу, которые не помещались в каюте. В миг отплытия родственники-мужчины приветствовали их прощальным салютом, и Лоренсо Даса ответил им, выпустив в воздух пять пуль из своего револьвера. Тревога Фермины Дасы очень скоро улеглась, потому что ветер был попутным всю ночь, а море пахло цветами, так что она спокойно заснула, не привязываясь ремнями. И ей приснилось, что она снова видит Флорентино Арису, и что тот снимает с себя лицо, которое она привыкла видеть, потому что на самом деле это было не лицо, а маска, но настоящее лицо у него - точь-в-точь такое же. Взволнованная загадочным сном, она поднялась очень рано и увидела, что отец пьет горький кофе с коньяком и что глаза у него косят от выпитого, но шхуна идет к дому. Они уже входили в порт. Шхуна в безмолвии скользила по лабиринту меж парусников, стоявших на якоре в бухточке, где на берегу раскинулся базар, вонь от него слышна была на несколько лиг даже в море; занималась заря, вся набухшая мелким глянцевым дождичком, довольно скоро перешедшим в ливень. С балкона телеграфа Флорентино Ариса разглядел вошедшую в бухту шхуну с прибитыми ливнем парусами и увидел, как она встала на якорь у рыночного причала. Накануне он ждал до одиннадцати утра, пока случайно не узнал из телеграммы, что шхуну задержали встречные ветры, и сегодня он снова ждал с четырех утра. Он ждал, не отрывая глаз от шлюпок, переправлявших на берег тех немногих пассажиров, что решили высадиться, несмотря на непогоду. Большинству приходилось на середине пути вылезать из севшей на мель шлюпки и самим топать по грязной, взмученной воде к причалу. В восемь часов, когда стало ясно, что дождь скоро не кончится, носильщик-негр, стоя по пояс в воде, принял с борта шхуны на руки Фермину Дасу и отнес ее на берег, но она так промокла, что Флорентино Ариса не узнал ее. Она сама не осознавала, как повзрослела за это время, пока не вошла в запертый дом и не взялась тотчас же геройски за дело - превратить его снова в жилой; помогала ей Гала Пласидиа, чернокожая служанка, явившаяся сразу, едва ей сообщили о возвращении хозяев. Фермина Даса теперь была не единственной дочкой, безмерно избалованной и затираненной отцом, но хозяйкой и госпожой целого царства, которое можно было извлечь из плена пыли и паутины лишь силой неодолимой любви. Она не испугалась, чувство радостного возбуждения, почти священнодействия, переполняло ее, она способна была перевернуть мир. В первый же вечер, когда они на кухне пили шоколад с сырными пирожками, отец передал ей все полномочия на управление домом и сделал это с торжественностью священного обряда. - Вручаю тебе ключи от всей твоей жизни, - сказал он. И она в свои семнадцать лет, не дрогнув, приняла их, твердо веря, что каждая пядь завоеванной свободы завоевана во имя любви. Наутро, всю ночь промучившись в тяжелых снах, она впервые после возвращения испытала досаду, когда, открыв балконное окно, снова увидела печальный дождичек над садом, статую обезглавленного героя, мраморную скамью, на которой Флорентино Ариса, бывало, сидел с книжкою стихов. И теперь она думала о любимом не как о недостижимом человеке, но как о том, кто наверняка станет ее мужем и которому она предана целиком и полностью. Она ощущала всю тяжесть времени, которое шло впустую с той минуты, как она уехала, и ясно осознавала, чего стоило ей оставаться живой и сколько любви ей будет не хватать, чтобы любить своего мужчину так, как его следует любить. Она удивилась, что его нет в саду, прежде она видела его тут и в дождь, а на этот раз от него никакой вести, никакого знака, и ее пронзила мысль: уж не умер ли он. Но она тут же ее отбросила, вспомнив, что в сумасшедшей предотъездной спешке, обмениваясь телеграммами, они забыли уговориться, каким образом свяжутся после ее возвращения. А Флорентино Ариса между тем был твердо уверен, что она еще не вернулась, пока местный телеграфист не сообщил ему, что она прибыла в пятницу на той самой шхуне, которая не пришла в порт накануне из-за встречных ветров. Всю субботу и воскресенье он следил-караулил, когда же в доме появятся признаки жизни, а в понедельник под вечер увидел блуждающий в окнах огонек, но вскоре после девяти он погас в спальне с балконом. Флорентино Ариса не спал, томление и сладкая дурнота, как в первые дни любви, снова одолевали его. Трансито Ариса поднялась с первыми петухами, обеспокоенная, что ее сын в полночь вышел во двор, до сих пор не вернулся, и нигде его в доме не было. А тот бродил на молу, поверяя ветру любовные стихи, и плакал от восторга до самого рассвета. А в восемь утра он сидел под сводами кафе, одуревший от бессонной ночи, и ломал голову, каким образом послать приветственную весточку Фермине Дасе, как вдруг почувствовал: словно от сейсмической встряски все внутри у него оборвалось. Это была она. Она шла через Соборную площадь в сопровождении Галы Пласидии - та несла корзины для покупок - и впервые была одета не в школьную форму. Она подросла за это время, тело выглядело плотнее, а формы четче, и вся она стала еще красивее спокойной красотой взрослой женщины. Коса отросла, но теперь не лежала на спине, а была перекинута через левое плечо, и эта простая перемена разом лишила ее былого детского облика. Флорентино Ариса как сидел, так не двинулся с места, пока явившееся ему создание не прошло через площадь, твердо глядя перед собой. И та же самая сила, что парализовала его, теперь подхватила и повлекла вслед за нею, едва она завернула за угол собора и пропала в гомонящем водовороте торговых улочек. Оставаясь ей невидимым, он шел за нею и открывал для себя обыденные жесты и манеры, грацию и до времени проявившуюся зрелость в существе, которое он любил больше всего на свете и которое впервые видел в естественной обстановке. Его поразило, как легко она шла сквозь толпу. В то время как Гала Пласидиа то и дело с кем-то сталкивалась, за что-то цеплялась корзиной или вдруг кидалась бежать, чтобы не потерять ее из виду, она плыла сквозь людскую толчею, послушная своему особому ладу и времени, и ни на кого не натыкалась, как не натыкается ни на что летучая мышь в темноте. Ей не раз случалось ходить за покупками с тетушкой Эс-коластикой, но всегда за какими-то мелочами, потому что отец лично снабжал дом всем - и мебелью, и едой, а порой даже и женской одеждой. Этот первый самостоятельный выход был для нее увлекательным приключением, которого она ждала и о котором мечтала с детских лет. Она не обратила внимания ни на назойливых зе-лейников, предлагавших приворотное снадобье на вечную любовь, ни на мольбы сидящих у дверей нищих с гноящимися напоказ язвами, ни на поддельного индуса, который пытался всучить ей ученого каймана. Она вышла надолго, не намечая заранее пути, и намеревалась основательно, не торопясь, осмотреть все, сколько душе угодно постоять и наглядеться на те вещи, что радовали ее глаз. Она заглянула в каждую подворотню, где хоть что-нибудь продавали, и повсюду находила что-то, от чего ей еще больше хотелось жить. У коробов с яркими платками она с удовольствием вдохнула запах духовитого корня-ветивера, завернулась в пеструю шелковую ткань и засмеялась, увидя себя смеющейся в испанском наряде, с гребнем в волосах и с разрисованным цветами веером перед зеркалом в полный рост у кафе "Золотая проволока". В бакалейной лавке ей раскупорили бочку с сельдью в рассоле, и она припомнила северо-восточные вечера в Сан-Хуан-де-ла-Сье-наге, где жила совсем еще девочкой. Ей дали попробовать отдающей лакрицей кровяной колбасы из Аликанте, и она купила две колбаски для субботнего завтрака, и еще купила разделанную треску и штоф смородиновой настойки. В лавочке со специями, только ради удовольствия понюхать, она раскрошила в ладонях лист сальвии и травы-регана и купила пригоршню душистой гвоздики, пригоршню звездчатого аниса, и еще - имбиря и можжевельника, и вышла, обливаясь слезами, смеясь и чихая от едкого кайенского перца. Во французской аптеке, пока она покупала мыло "Ретер" и туалетную воду с росным ладаном, ее подушили - за ушком - самыми модными парижскими духами и дали таблетку, отбивающую запах после курения. Она не покупала, она играла, это правда, но действительно нужные вещи брала решительно и с такой спокойной уверенностью, которая не допускала и мысли, что она делает это впервые, ибо ясно сознавала, что покупает это не только для себя, но и для него: двенадцать ярдов льняного полотна на скатерти для них обоих, перкаль на свадебные простыни, чтобы им обоим радостно встречать рассвет, и выбирала из лучшего лучшее, чтобы вместе потом получать от всего этого радость в доме, где поселится любовь. Она просила скидки умело, торговалась остроумно и с достоинством, пока не добивалась своего, зато и платила золотыми монетами, которые торговцы, проверяя, подбрасывали на мраморной стойке лишь для того, чтобы доставить себе удовольствие послушать, как они звонко поют. Флорентино Ариса, очарованный, следил за нею, шел по пятам, затаив дыхание, и несколько раз натыкался на корзины служанки, и та на его извинения отвечала улыбкой, а случалось, Фермина Даса проходила так близко от него, что он улавливал дуновение ее запахов, но она ни разу не увидела его, не потому, что не могла, но потому, что так горделиво шествовала. Она показалась ему такой прекрасной, такой соблазнительной и так непохожей на всех остальных людей, что он не мог понять: почему же других, как его, не сводит с ума кастаньетный цокот ее каблучков по брусчатке, и сердца не сбиваются с ритма от вздохов-шорохов ее оборок, почему все вокруг не теряют голову от запаха ее волос, вольного полета ее рук, золота ее смеха. Он не пропустил ни единого ее жеста, ни малейшей приметы ее нрава и ни разу не приблизился к ней из боязни разрушить очарование. Но когда она вошла в толчею у Писарских ворот, он понял, что может упустить случай, о котором мечтал не один год. Фермина Даса, как и многие ее школьные подружки, разделяла мнение, которое передавалось от выпуска к выпуску, что Писарские ворота - пропащее место, куда приличным девушкам ходить, конечно же, заказано. Это была галерея из арок на небольшой площади, где стояли наемные экипажи и телеги под лошадей и ослов и где шумная торговля шла особенно сутолочно и оглушительно. Название уходило к колониальным временам, потому что в те поры здесь сидели молчаливые писцы в суконных жилетах и нарукавниках и за нищенскую плату писали все, что попросят: яростное обвинение, челобитную, судебное прошение, открытки с поздравлением или с вызовом на дуэль и любовные послания, в которых излагались желания всех стадий любви. Не писцам, разумеется, было обязано дурной славой то бойкое место, а тому, что с некоторых пор там стали торговать из-под прилавка сомнительного свойства товарами, которые контрабандой везли из Европы, вроде непристойных открыток, бодрящих притираний, знаменитых каталонских презервативов с гребешками игуаны, которые резво шевелились, когда доходило до дела, а то и с цветочком на конце, раскрывавшим лепестки по желанию ' пользователя. Фермина Даса свернула к воротам, не сведущая в делах улицы, не поняв даже, где она оказалась, просто в поисках тени и передышки от солнца, которое свирепствовало, как обычно в одиннадцать утра. Она погрузилась в жаркий галдеж чистильщиков ботинок и продавцов птиц, торговцев старыми книгами, знахарей и лоточников со сластями, которые, перекрикивая уличный гомон, зазывали купить сахарных белочек для девочек, конфет с начинкой из рома для того, у кого не все дома, а карамели - для Амелии. Не замечая гвалта, она, как завороженная, следила за торговцем из писчебумажной лавки, который демонстрировал магические чернила: красного цвета, похожие кровь, грустного цвета - для печальных извещений, светящиеся - для чтения в темноте, невидимые - что проявляются лишь в пламени светильника. Сперва она хотела купить все и затеять игру с Флорентино Арисой, напугать его своими выдумками, но, испробовав те и другие, решилась на пузырек золотых. Потом она подошла к торговкам сластями, сидевшим у огромных стеклянных коробов, и купила по шесть штук каждого лакомства у каждой, указывая пальцем на то, что лежало под стеклом, потому что не могла перекричать уличного шума: шесть сладких пирожков, шесть молочных кремов, шесть плиточек кунжута, шесть пряников из юкки, шесть сахарных чертиков, шесть леденцовых сигареток королевы, шесть того и шесть сего, всякого по шесть, и бросала все в корзины служанки с неизменной грацией, не обращая никакого внимания на черные тучи мух, гудевших над сластями, на шум вокруг, на густой, прогорклый, потный дух, стоявший в раскаленном воздухе. От колдовского сна ее пробудила счастливая негритянка с цветастой повязкой на голове, круглая и красивая, она жевала треугольник ананаса, насаженный на кончик мяс-ницкого ножа. Фермина Даса взяла его, сунула в рот целиком и, смакуя ананас, неспешным взглядом обводила толпу, и вдруг ее сотрясло и пригвоздило к месту. За ее спиной, так близко от уха, что лишь одна она могла в этом гуле услышать, голос произнес: - Это неподходящее место для Коронованной Богини. Она повернула голову и увидела в двух пядях от своих глаз другие, льдистые глаза, мертвенно-бледное лицо, окаменелые от страха губы, точно такие, какими она их увидела в первый раз, когда он оказался так же близко от нее, но в отличие от того раза ее сотрясла и оглушила не безмерная любовь, а бездонная пропасть разочарования. В единый краткий миг ей открылось, сколь велики ее заблуждение и обман, и она в ужасе спросила себя, как могла так яро и столько времени вынашивать в сердце подобную химеру. Она только и успела подумать: "Какой ничтожный, Боже мой!" Флорентино Ариса улыбнулся, хотел что-то сказать, хотел пойти за нею, но она вычеркнула его из своей жизни одним мановением руки. - Пожалуйста, не надо. Забудьте все. В тот же день, пока отец спал в послеобеденную сиесту, она послала с Галой Пласидией письмо из двух строчек: "Сегодня, увидев вас, я поняла: то, что было между нами, - не более чем пустые мечты". Служанка отнесла и его телеграммы, и его стихи, и засушенные камелии и попросила вернуть письма и те подарки, что она ему присылала: молитвенник тетушки Эсколастики, искрошившиеся до прожилок листья из ее гербариев, квадратный сантиметр одеяния святого Педро Клавера, медальончики с изображением святых, обрезанную в пятнадцать лет косу со школьным шелковым бантом. В последовавшие за тем дни он, находясь на грани безумия, написал ей бессчетное число писем отчаяния и умолял служанку отнести их, но та строго выполняла данные ей указания не брать ничего, кроме ее подарков, которые он должен был возвратить. И на последнем настаивала так, что Флорентино Ариса вернул все, кроме косы, которую не желал возвращать до тех пор, пока Фермина Даса сама не согласится поговорить с ним, хотя бы один краткий миг. Этого он не добился. Страшась за сына, опасаясь рокового исхода, Трансито Ариса поступилась собственной гордостью и попросила Фермину Дасу уделить ей пять минут, и Фермина Даса приняла ее накоротке в прихожей, стоя, не пригласив в комнату, не проявив ни малейшей слабости. Два дня спустя, после долгого спора с матерью, Флорентино Ариса снял в спальне со стены запылившийся стеклянный футляр, где, подобно священной реликвии, была выставлена коса, и Трансито Ариса сама вернула косу, уложив ее в другой футляр, бархатный, вышитый золотом. Флорентино Ариса ни разу больше не смог увидеться или поговорить с Ферминой Дасой наедине, ни в одну из тех многочисленных встреч, которые случились за долгие годы жизни, пока однажды, пятьдесят один год девять месяцев и четыре дня спустя, он не повторил ей своих клятв в вечной верности и любви в первую ночь ее вдовства. Доктор Хувеналь Урбино в свои двадцать восемь лет считался самым видным холостяком. Он возвратился из долгого путешествия в Париж, где получил высшее образование в области общей медицины и хирургии, и с той минуты, как ступил на родную землю, постоянно и неопровержимо доказывал, что не потерял напрасно ни минуты. Он возвратился еще большим франтом, чем уехал, еще большим хозяином своей судьбы, и никто из его сверстников не выглядел таким серьезным, таким знатоком в своей науке, и никто не танцевал лучше него модные танцы и не умел так импровизировать на фортепиано. Соблазненные его личными достоинствами, а также надежностью и размерами его состояния, молодые девицы его круга шли на все уловки, чтобы побыть с ним наедине, и он, принимая игру, оставался с ними наедине, но всегда умел удержаться в рамках и был неуязвим до тех пор, пока не погиб безвозвратно, сраженный плебейским очарованием Фермины Дасы. Ему нравилось повторять, что эта любовь была плодом клинической ошибки. Ему самому не верилось, что такое могло случиться, тем более в ту пору жизни, когда все его силы и страсть сосредоточились на судьбе родного города, о котором он постоянно и не задумываясь говорил, что другого такого на свете нет. В Париже, поздней осенью прогуливаясь под руку со случайной подругой и не представляя себе более чистого счастья, чем это, когда в золоте вечера остро пахнет жареными каштанами, томно стонут аккордеоны и ненасытные влюбленные не могут оторваться друг от друга, целуясь на открытых террасах, он тем не менее, положа руку на сердце, сказал бы, что даже на это ни за что не променяет ни одной апрельской минуты на Карибах. Тогда он был еще слишком молод и не знал, что память сердца уничтожает дурные воспоминания и возвеличивает добрые и что именно благодаря этой уловке нам удается вынести груз прошлого. И лишь увидев с корабельной палубы белое нагромождение колониального квартала, аур, неподвижно застывших на крышах, и вывешенное на балконах белье бедняков, он понял, как крепко увяз в милосердных сетях ностальгии. Судно входило в бухту, разрезая плавучий покров из утопших животных и зверушек, и большинство пассажиров укрылись от зловония в каютах. В безупречном шерстяном костюме, жилете и плаще, с бородкой как у юного Пастера и волосами, разделенными ровной бледной ниточкой пробора, молодой врач спустился по сходням, достаточно владея собой, чтобы скрыть застрявший в горле комок, причиной которого была не грусть, а ужас. На почти безлюдной пристани, охраняемой босыми солдатами без формы, его ожидали сестры и мать с самыми близкими друзьями. Они показались ему бесцветными и ничего не обещавшими; несмотря на светский вид и тон, в каком они рассказывали о кризисе и о гражданской войне, как о чем-то давнем и далеком, верить словам мешала нечаянная дрожь в голосе и бегающий взгляд. Больше всех его огорчила мать, еще молодая женщина, прежде всегда элегантная и не чуждая светским интересам; теперь же она медленно увядала, и ее вдовье одеяние источало запах камфары. Должно быть, она почувствовала смятение сына и, защищаясь, поспешила спросить, отчего его кожа так прозрачна, словно восковая. - Такова жизнь, мама, - ответил он. - В Париже человек зеленеет. Немного спустя, задыхаясь от жары рядом с нею в закрытом экипаже, он чувствовал, что не в силах вынести суровой действительности, врывающейся в окошко. Море выглядело пепельным, старинные дворцы маркизов, казалось, вот-вот падут под натиском нищих, и невозможно было учуять жаркого аромата жасминов в трупном зловонии сточных канав. Все предстало гораздо меньшим, чем было, когда он уезжал, гораздо беднее и мрачнее, а по захламленным улицам шныряло столько голодных крыс, что лошади испуганно шарахались. На долгом пути от порта до дома, пролегавшем через квартал Вице-королей, ничто не показалось ему достойным его ностальгических страданий. Подавленный, он отвернулся от матери, чтобы она не заметила его немых слез. Старинный дворец маркиза Касальдуэро, родовое гнездо семейства Урбино де ла Калье, не принадлежал к числу тех, что горделиво возносились среди всеобщего разрушения. Доктор Хувеналь Урбино сразу понял это, и сердце его застонало от печали, едва он ступил в темную прихожую и увидел фонтанчик во дворе, где сновали игуаны, куст без цветов и обнаружил, что на широкой лестнице с медными перилами, которая вела в главные покои, недостает многих мраморных плит, а оставшиеся - побиты. Его отец, врач, гораздо более самоотверженный, нежели выдающийся, умер во время эпидемии азиатской холеры шесть лет назад, и вместе с ним умер дух этого дома. Две сестры, вопреки их естественной прелести и природной жизнерадостности, были обречены на монастырь. В первую ночь доктор Хувеналь Урбино ни на минуту не сомкнул глаз, напуганный темнотою и тишиной, он вознес три молитвы Святому Духу, за ними - остальные, какие помнил, заклиная беды и злосчастия, подстерегающие в ночи, меж тем как выпь, пробравшаяся в дом через незапертую дверь, воплями аккуратно отмечала в спальне каждый час. Это была пытка: из расположенного по соседству приюта душевнобольных "Божественная пастушка" неслись безумные крики сумасшедших, в умывальнике безжалостная капля долбила глиняный таз, наполняя гулом весь дом, заблудившаяся выпь ковыляла по полу, и, охваченный врожденным страхом перед темнотой, он все время чувствовал незримое присутствие покойного отца в этом огромном спящем доме. Когда выпь в унисон с соседскими петухами прокричала пять утра, доктор Хувеналь Урбино вверил Божественному провидению свои тело и душу, ибо не находил в себе ни сил, ни намерений жить тут, на грязной, захламленной родине. Однако любовь близких, воскресные дни за городом и небескорыстные улещивания незамужних женщин его круга все-таки в конце концов заглушили горечь первого впечатления. Постепенно он стал привыкать к душной октябрьской жаре, к резко-приторным запахам, к незрелым суждениям друзей, завтра видно будет, доктор, не беспокойтесь, и наконец сдался чарующей власти привычек. И довольно легко придумал простое оправдание своему примиренчеству. Этот мир, говорил он себе, мир грустный, гнетущий, но Господь уготовал этот мир ему, и он обязан выполнить Божью волю. Первым делом он вступил во владение отцовским кабинетом и врачебной практикой. Он оставил на своем месте английскую мебель, прочную и строгую, древесина которой тосковала по утренней прохладе, но отправил на чердак научные трактаты времен вице-королевства и романтические медицинские изыскания, а в стеклянные шкафы поставил труды новой французской школы. Снял со стены выцветшие олеографии, за исключением той, на которой был изображен врач, отнимающий у смерти обнаженную больную, и текста клятвы Гиппократа, написанного готическими буквами; а на место снятых повесил рядом с единственным дипломом своего отца множество своих различных дипломов, которые он получил с самыми высокими оценками в разных европейских школах. Он попытался ввести новаторские критерии и в больнице Милосердия, но это оказалось не так легко, как представлялось ему в юношеском порыве: затхлый храм здоровья упорствовал в своих атавистических предрассудках, к примеру, они упрямо ставили ножки кроватей в миски с водой, чтобы помешать болезням подняться на ложе, или требовали являться в операционную в парадном костюме и замшевых перчатках, полагая, что элегантность - основное условие асептики. Для них непереносимо было видеть, как молодой, только-только прибывший врач пробует мочу больного на вкус, чтобы обнаружить наличие сахара, как он поминает Шарко и Труссо, словно однокашников, а на занятиях предупреждает о смертельной опасности вакцин и подозрительно верит в новомодную выдумку - медицинские свечи. Он натыкался на препятствия на каждом шагу: его новаторский дух, его маниакальное чувство гражданской ответственности, его спокойное чувство юмора, казавшееся несколько замедленным на земле бессмертных насмешников, все, что на деле было признанными достоинствами, вызывало подозрение у старших коллег и тайные смешки у молодых. У него была навязчивая идея: санитарное состояние города. Он обратился в самые высокие инстанции с просьбой засыпать построенные еще испанцами открытые сточные канавы, прибежище крыс, а вместо них провести подземную канализацию, чтобы нечистоты сбрасывались не в бухту, на берегу которой располагался базар, как это делалось с незапамятных времен, а куда-нибудь на свалку, подальше от города. В добротно построенных домах колониального типа были уборные и ямы для нечистот, но две трети городского населения, жившие скученно в бараках вдоль болотистого берега, совершали все естественные отправления под открытым небом. Испражнения высыхали на солнце, превращались в пыль, и этой пылью потом все радостно дышали на пасху и вдыхали их вместе со свежими декабрьскими ветрами. Доктор Хувеналь Ур-бино попытался на Городском совете ввести обязательное обучение для бедняков - как самим построить уборную. Он тщетно бился за то, чтобы мусор не выбрасывали в манглиевую рощу, которая с незапамятных времен превратилась в гниющее болото, а по крайней мере дважды в неделю собирали и сжигали вдали от жилья. Он понимал, что в питьевой воде затаилась смертельная опасность. Сама идея построить акведук представлялась фантастической, поскольку те, кто способны были провести ее в жизнь, имели в своем распоряжении подземные резервуары, где дождевые воды годами скапливались под толстым слоем зелени. И в домах рядом с самой дорогой мебелью стояли огромные, украшенные резьбой деревянные чаны с фильтрами из гальки, сквозь которые день и ночь капля за каплей фильтровалась вода. А чтобы никто не пил из алюминиевого кувшина, которым доставали воду, края у кувшинов были зазубрены, как корона ряженого короля. В темном нутре глиняного кувшина вода стояла прозрачная, как стекло, прохладная, и отдавала лесом. Но доктор Хувеналь Урбино не покупался обманной чистотой, ибо знал, что, несмотря на все предосторожности, на дне кувшинов обитала тьма водяных червей. Долгие часы своей детской жизни он проводил, наблюдая за этими червячками с почти мистическим удивлением, он был убежден, как и многие другие в то время, что червячки - сверхъестественные существа, которые на дне стоячих вод пылают страстью к юным девам и способны из-за любви на ужасную месть. Ребенком он видел, как страшно громили дом Ласары Конде, школьной учительницы, которая осмелилась прогневать эти существа, он видел груду стеклянных осколков на улице и целую гору камней, которые три дня и три ночи бросали ей в окна. И прошло много времени, прежде чем он понял, что черви эти - личинки москитов, и, поняв, уже никогда не забывал об этом, потому что знал: не только они, но и многие другие духи могут беспрепятственно пройти сквозь наивные каменные фильтры. Именно этой воде из подземных хранилищ долгие годы и с большой гордостью приписывали распространенное заболевание - грыжу мошонки, которую столькие мужчины города носили безо всякого стыда и даже с некоторым патриотическим бахвальством. Еще школьником Хувеналь Урбино видел этих мужчин, и его передергивало от ужаса: спасаясь от полуденной жары, они сидели в дверях своих домов, обмахивая веером чудовищно раздувшуюся мошонку, точно ребенка, прикорнувшего на коленях. Рассказывали, что в штормовые ночи эта грыжа способна была свистеть, как унылая птица, и, перекручиваясь, причиняла невыносимую боль, если неподалеку сжигали перо ауры, однако никто не жаловался, ибо добротная грыжа, кроме всего прочего, ценилась как свидетельство мужской доблести. Когда доктор Хувеналь Урбино вернулся из Европы, он уже мог бы научно развенчать старые суеверия, однако они успели так прочно тут укорениться, что многие возражали против минерального обогащения воды в водохранилищах, боясь, что это лишит воду замечательного качества - вызывать столь почитаемую грыжу. Помимо загрязнения вод, Хувеналя Урбино беспокоило и антисанитарное состояние городского рынка, огромное пространство в чистом поле напротив бухты Лас-Анимас, где приставали парусники с Антильских островов. Один знаменитый в ту пору путешественник описал этот базар как один из самых изобильных на свете. Базар и в самом деле был богат, изобилен и шумен, но, может быть. больше всех других на свете внушал тревогу. Он раскинулся на помойке: ветер загонял воды моря обратно в бухту, и воды возвращали на берег нечистоты, выброшенные сточными канавами в море. Сюда же сбрасывались отходы с соседней скотобойни: отсеченные головы и гниющие кишки плавали под солнцем и луною в кровавом болоте. Ауры вели непрекращающуюся войну за добычу с крысами и собаками, между освежеванными аппетитными тушами из Сотавенто, подвешенными на балках крытых рядов, и весенней зеленью из Архоны, разложенной по циновкам прямо на земле. Хувеналь Урбино хотел оздоровить само место, хотел, чтобы бойню перенесли куда-нибудь, а здесь построили крытый рынок со стеклянной полукруглой кровлей, украшенной витражами, какие он видел на старинных рынках в Барселоне, где все продукты выглядели такими красивыми и чистыми, что их жаль было есть. Но даже самые снисходительные из его именитых друзей сожалели о том, что доктора одолевают столь несбыточные мечты. Уж таковы они были: всю жизнь похвалялись собственным знатным происхождением, славной историей родного города, его бесценными памятниками, героизмом и красотой, но, точно слепые, не видели, как его разъедают годы. А у доктора Хувеналя Урбино хватало любви, чтобы видеть свой город трезвыми глазами. - Как же быть ему благородным, - говорил он, - если уже четыреста лет подряд мы пытаемся его прикончить и все еще не добились этого. Однако почти добились. Эпидемия моровой чумы, первые жертвы которой рухнули прямо в топкую грязь рынка, за одиннадцать недель выкосила в городе столько людей, сколько не умирало за всю его историю. Прежде знатных горожан хоронили под каменными плитами в церкви, в соседстве со строгими архиепископами и членами капитула, менее богатых погребали в монастырских дворах. Бедных отправляли на колониальное кладбище, располагавшееся на холме, открытое всем ветрам и отделенное от города пересохшим каналом; через канал был переброшен беленый известью мост, над которым какой-то алькальд-ясновидец приказал вывести надпись: Оставь надежду, всяк сюда входящий. За первые две недели чума переполнила кладбище, и в церквах не осталось места для упокоения, несмотря на то что многие изъеденные временем безымянные высокородные останки были перезахоронены на кладбище. Воздух в соборе пропитался испарениями из плохо замурованных склепов, и двери его открыли только через три года, как раз тогда, когда Фермина Даса впервые увидела вблизи Флорентино Арису во время рождественской обедни. Двор монастыря Святой Клары заполнился весь, до самой аллеи, к третьей неделе, и пришлось использовать в качестве кладбища общественные пахотные земли, площадью превосходившие кладбище в два раза. Попробовали рыть глубокие могилы и захоранивать в три слоя, быстро, без гробов, но от этой затеи пришлось отказаться, потому что перенасыщенная телами земля стала походить на губку - под ногами чавкала тошнотворная кровянистая жижа. И тогда решили захоранивать в Ла-Мано-де-Диос, где откармливали мясной скот, в миле от города; позднее эта земля была освящена и стала общим кладбищем. После того как вышел указ о чуме, в крепости, где размещался местный гарнизон, каждые четыре часа, днем и ночью, раздавался пушечный залп, поскольку существовало поверье, будто порох очищает воздух. Особенно жестоко чума обошлась с черным населением, их было больше, и они были беднее, но вообще-то она была безразлична и к цвету кожи, и к знатности происхождения. Прекратилась она так же внезапно, как и началась, и никто не узнал числа ее жертв вовсе не потому, что их невозможно сосчитать, просто одно из наших главных достоинств есть стыдливость, с какой мы взираем на собственные беды. Доктор Марко Аурелио Урбино, отец Хувеналя, был героем той мрачной поры и самой значительной ее жертвой. Он был официально уполномочен, лично разработал и руководил всей стратегией санитарии и в конце концов по собственному почину стал вмешиваться во все городские дела, так что порою казалось, будто в критические моменты эпидемии в городе не было власти выше него. Годы спустя, просматривая хронику тех дней, доктор Хувеналь Урбино убедился, что методы, которыми действовал отец, больше основывались на милосердии, чем на науке, и во многих случаях шли наперекор разуму, тем самым в значительной степени способствуя разрушительной чуме. Он испытал сострадание, присущее детям, которых жизнь со временем превращает в отцов своим отцам, и в первый раз пожалел, что не разделил с отцом одиночества его заблуждений. Однако не отказал ему в достоинствах: старанием и самоотверженностью, а главное - личным мужеством тот заслужил славу и почет, которые ему воздали, едва город оправился от беды: имя его по справедливости осталось в памяти города наряду с прочими знатными именами, прославившимися в иных, менее почетных войнах. Он не дожил до своей славы. Заметив в себе признаки неизлечимой болезни, которую он с сердечным сочувствием наблюдал у других, он даже не попытался вести бесполезную борьбу, а просто удалился от всех, чтобы никого не заразить. Запершись в служебной комнате больницы Милосердия, глухой к увещеваниям коллег и мольбам близких, отрешась от ужасного зрелища больных, умиравших прямо на полу в переполненных коридорах, он написал письмо жене и детям, письмо о своей любви и благодарности за то, что они есть на свете; все в этом послании говорило о том, как жадно любил он жизнь. Его почерк в этом письме от страницы к странице становился все более неверным, видно было: болезнь завладевает им, и не обязательно было знать автора письма, чтобы понять - подпись под последней строкой была поставлена с последним вздохом. Согласно воле доктора, тело его было сожжено и пепел захоронен вместе с другими на общем кладбище, так что никто из близких не увидел мертвого тела. Доктор Хувеналь Урбино получил телеграмму в Париже, на третий день после похорон, он ужинал в это время с друзьями и поднял бокал шампанского в память об отце. Он сказал: "Это был хороший человек". Позднее ему пришлось упрекнуть себя в незрелости: он старался не думать о случившемся, чтобы не заплакать. Когда три недели спустя он получил копию отцовского предсмертного письма, правда предстала ему во всем суровом обличье. Этого человека он узнал раньше, чем кого бы то ни было; он растил его и воспитывал и тридцать два года спал с его матерью, но тем не менее никогда прежде, до этого письма, не открывался ему вот так, полностью, душою и телом, не открывался из целомудренной сдержанности. Раньше доктор Хувеналь Урбино и его близкие воспринимали смерть как неприятность, которая случается с другими, чужими родителями, чужими сестрами и братьями, с чужими мужьями и женами, но не с ними. Люди в ту пору жили медленной жизнью и не замечали, как старели, болели и умирали, они как бы рассеивались постепенно во времени, превращаясь в воспоминания, в туманные образы из другой жизни, пока забвение окончательно не поглощало их. В предсмертном письме отца гораздо более, чем в телеграмме со скорбным известием, подлинность смерти обрушилась на него всей тяжестью. Но одно из давних воспоминаний - ему тогда было лет девять или одиннадцать - в определенной мере явилось первой вестью о смерти и было связано с отцом. Дождливым днем оба сидели дома, в отцовском кабинете, мальчик на каменных плитах пола рисовал цветными мелками жаворонков и подсолнухи, а отец в расстегнутом жилете и рубашке с рукавами, подхваченными круглыми резинками, читал у окна. Неожиданно отец оторвался от чтения и почесал себе спину скребком - серебряной рукою, насаженной на длинную палку. Но скребок не доставал, он попросил сына почесать ему спину своей рукой, и тот почесал, испытав странное ощущение: рука чешет, а тело этого не чувствует. Отец поглядел на него через плечо и печально улыбнулся: - Если я умру сейчас, - сказал он, - едва ли ты будешь помнить меня, когда доживешь до моих лет. Он сказал это просто так, но ангел смерти влетел в свежий полумрак кабинета и вылетел в окно, оставляя за собой ворох осыпавшихся перьев, однако мальчик их не увидел. С тех пор прошло более двадцати лет, и Хувеналь Урбино уже приближался к возрасту, в котором был тогда его отец. Он чувствовал себя таким же, каким был отец, и осознание этого пугало: он смертен, как и его отец. Чума стала его навязчивой идеей. Он знал о ней немногим больше того, что услышал на лекциях, и казалось невероятным, что всего тридцать лет назад она унесла во Франции, включая Париж, более ста сорока тысяч жизней. Но после смерти отца он прочитал все, что было написано о различных формах чумы; он отдавался этим занятиям как покаянию, успокаивая страдающую память, он работал у самого знаменитого эпидемиолога того времени, создателя санитарных кордонов, профессора Адриана Пруста, отца знаменитого писателя. И когда, возвратившись на родину, он еще с корабля услыхал смрадное зловоние базара, когда увидел крыс в сточных канавах и голых ребятишек, копошившихся в лужах, он не только почувствовал беду, которая тут произошла, но и отчетливо понял, что она может повториться в любой момент. И она не заставила себя ждать. Не прошло и года, как ученики больницы Милосердия попросили посмотреть одного больного из тех, что содержались там бесплатно, со странными синими пятнами на теле. Доктору Хувеналю Урбино достаточно было взглянуть на него с порога палаты, чтобы узнать врага. На этот раз повезло: больной прибыл три дня назад на шхуне из Кюрасао и сам пришел показаться в больницу, так что, похоже, не успел никого заразить. Во всяком случае, доктор Хувеналь Урбино предупредил своих коллег и добился, что власти объявили тревогу в соседних портах, с тем чтобы обнаружить и поставить на карантин зараженную шхуну; однако он отговорил военного губернатора объявлять военное положение и немедленно начинать лечение посредством стрельбы из пушек каждые четыре часа. - Поберегите порох на случай прихода либералов, - пошутил он. - Все-таки мы живем не в средние века. Больной умер через четыре дня, захлебнувшись белой зернистой блевотиной, и в последующие недели, при строжайшем наблюдении, не было обнаружено больше ни одного случая. Немного спустя коммерческая газета "Диарио дель Комерсио" сообщила, что двое детей в разных районах города умерли от чумы. Позже выяснилось, что у одного была обычная дизентерия, но другой - пятилетняя девочка, - похоже, действительно, стал жертвой чумы. Ее родители и трое братьев были изолированы, помещены на карантин, а за всем кварталом установили строжайшее медицинское наблюдение. Один из братьев перенес чуму и довольно скоро поправился, а семья, как только опасность миновала, вернулась домой. На протяжении трех месяцев было зарегистрировано еще одиннадцать случаев, и на пятый месяц наметилось тревожное обострение, однако к концу года можно было сказать, что эпидемию удалось предотвратить. Ни у кого не было ни малейшего сомнения, что принятые доктором Хувеналем Урбино жесткие санитарные меры гораздо более, чем его настойчивые увещевания, совершили чудо. С той поры, включая первые десятилетия нового столетия, чума стала домашней болезнью не только в городе, но и на всем Карибском побережье, и в долине реки Магдалины, Однако до эпидемии дело никогда не доходило. Пережитая тревога подействовала: власти серьезно отнеслись к предостережениям доктора Хувеналя Урбино. В Медицинской школе был введен обязательный курс по чуме, холере и желтой лихорадке, была признана необходимость заделать открытые стоки и построить рынок вдали от городской свалки. Однако доктор Урбино не позаботился о том, чтобы закрепить свою победу, и оказался не в состоянии и дальше целиком отдаваться общественным заботам, ибо в этот момент жизнь подбила ему крыло: изумленный и растерянный, он был готов переменить свою жизнь, забыть обо всем на свете, сраженный, точно ударом молнии, любовью к Фермине Дасе. По правде говоря, любовь эта была плодом врачебной ошибки. Его приятель-врач заподозрил ранние признаки чумы у своей восемнадцатилетней пациентки и попросил доктора Хувеналя Урбино посмотреть ее. Возникло тревожное предположение, что чума проникла в святая святых - на территорию старого города, ибо все прежние случаи имели место в кварталах городской бедноты и главным образом среди чернокожего населения. Но доктора Урбино ожидали тут иные, отнюдь не неприятные сюрпризы. Дом, приютившийся под сенью миндалевых деревьев в парке Евангелий, снаружи походил на другие разрушающиеся дома колониального квартала, но внутри царили порядок и красота и все выглядело изумительным, словно из другого мира и времени. Прихожая вела во внутренний дворик, как в Севилье, квадратный и свежебеленый, и в нем цвели апельсиновые деревья, а пол был выложен точно такими же изразцами, что и стены. Слышалось журчание невидимого фонтанчика, на карнизах в горшках алели гвоздики, в нишах стояли клетки с диковинными птицами. Самые диковинные - три ворона- били крыльями в огромной клетке, наполняя двор вводившим в заблуждение запахом. Учуяв чужака, сидевшие где-то на цепи собаки яростно залились лаем. Но женщина прикрикнула на них, и они тут же замолкли, и откуда-то выпрыгнули многочисленные кошки, напуганные властным окриком, и попрятались в цветах. Наступила такая прозрачная тишина, что сквозь суматоху птиц и бормотание воды в каменной чаше фонтанчика можно было расслышать отчаянное дыхание моря. Потрясенный совершенно явным, почти физическим присутствием Бога в доме, доктор Хувеналь Урбино подумал, что этот дом неподвластен чуме. Он прошел следом за Галой Пласидией по сводчатому коридору мимо окна швейной комнаты, через которое Флорентино Ариса впервые увидел Фермину Дасу, когда двор был еще завален строительным мусором, поднялся по лестнице, выложенной новыми мраморными плитами, во второй этаж и остановился перед дверью в спальню, ожидая, пока о нем доложат. Но Гала Пласидиа вышла и сообщила: - Сеньора говорит, что вам нельзя войти, потому что папы нет дома. И потому он пришел в этот дом еще раз, в пять часов вечера, как указала служанка, и Лоренсо Даса сам открыл ему дверь и проводил в спальню дочери. И все время, пока длился осмотр, сидел в темном углу, скрестив руки на груди и напрасно пытаясь унять шумное дыхание. Трудно сказать, кто чувствовал себя более неловко - врач, целомудренно касавшийся больной, или сама больная, девически стыдливо сжавшаяся под шелковой ночной рубашкой, во всяком случае, ни он, ни она не посмотрели друг другу в глаза, и он лишь спрашивал безликим тоном, а она отвечала дрожащим голосом, и оба ни на секунду не забывали о человеке, сидевшем в темном углу, а тот ни на миг не сводил с них взгляда. Наконец доктор Хувеналь Урбино попросил больную сесть и с изысканной осторожностью опустил ночную рубашку до пояса: нетронутые горделивые груди с еще почти детскими сосками полыхнули в полутьме спальни, прежде чем она торопливо прикрыла их скрещенными руками. Врач невозмутимо отвел ее руки и, не глядя на нее, прослушал больную, приложив ухо сперва к ее груди, а потом - к спине. Доктор Хувеналь Урбино обычно говорил, что не испытал никаких особых чувств при первом знакомстве с женщиной, с которой ему суждено было прожить до самой смерти. Он помнил небесно-голубую рубашку с кружевами, лихорадочно блестевшие глаза, длинные, рассыпавшиеся по плечам волосы, но был так заморочен опасениями, что чума может проникнуть и в старый город, что внимание его не остановилось на том, чем так щедро одарила его пациентку цветущая юность: он сосредоточился лишь на некоторых подробностях, непосредственно связанных с заподозренной болезнью. Она высказывалась по этому поводу еще резче: молодой врач, о котором она столько слышала в связи с чумой, показался ей сухим педантом, не способным любить кого бы то ни было, кроме себя. У больной обнаружилась обычная кишечная инфекция, и домашними средствами ее за три дня вылечили. Испытав облегчение от того, что у дочери нет чумы, Лоренсо Даса проводил доктора Хувеналя Урбино до его экипажа, заплатил за визит золотым песо, что полагал очень высокой платой даже для врача, пользующего богатых, однако, прощаясь, очень горячо его благодарил. Его ослепило блестящее имя доктора, и он не только не скрывал этого, но и готов был на что угодно, лишь бы встретиться с ним еще раз в более свободной обстановке. Дело можно было считать законченным. Однако во вторник на следующей неделе доктор Хувеналь Урбино, без зова и предупреждения, явился снова в неурочное время - в три часа пополудни. Фермина Даса была в швейной комнате, вместе с двумя своими подружками училась писать масляными красками, когда в окне появился он, в своем непорочно белом сюртуке и белом цилиндре, и знаком попросил ее подойти к окну: Она положила палитру на стул и отправилась к окну на цыпочках, чуть приподняв оборчатую юбку, чтобы та не волочилась по полу. На голове у нее была диадема с медальоном, и камень в медальоне светился тем же темным светом, что и глаза, и вся она была словно в ореоле чистоты и свежести. Он отметил, что на урок рисования она оделась как на праздник. Через окно он прощупал ей пульс, велел показать язык, посмотрел горло с помощью алюминиевой лопаточки и после каждого осмотра удовлетворенно кивал. Он уже не испытывал того смущения, что в прошлый раз, а она испытывала, и даже большее, потому что не понимала, чем вызван его непредусмотренный визит, ведь он сам сказал, что больше не придет, если только не обнаружится что-то новое и его вызовут. Более того, она не хотела его больше видеть - никогда. Закончив осмотр, доктор спрятал лопаточку в чемодан, битком набитый врачебным инструментом и пузырьками с лекарствами, и захлопнул его. - Вы как новорожденная роза, - сказал он. - Благодарю. - Благодарите Бога, - сказал он и процитировал не совсем точно Святого Фому: - Помните, что любое благо, откуда бы оно ни исходило, исходит от Святого Духа. Вы любите музыку? - К чему ваш вопрос? - спросила она в свою очередь. - Музыка очень важна для здоровья, - сказал он. Он действительно в это верил, очень скоро ей предстояло об этом узнать и помнить до конца жизни, ибо для него тема музыки была почти магической формулой, которой он пользовался, предлагая дружбу, но тут она решила, что он шутит. К тому же, пока они вели разговор у окна, две подружки захихикали, прикрываясь палитрами, и это окончательно вывело из себя Фермину Дасу. Ослепнув от ярости, она захлопнула окно. Постояв растерянно перед кружевными занавесками, доктор попытался найти дорогу к выходу, но заблудился и в смущении наткнулся на клетку с пахучими воронами. Те с глухим криком в страхе забили крыльями, и одежда доктора тотчас же напиталась запахом женских духов. Голос Лоренсо Дасы загремел на весь дом, пригвоздив его к месту. - Постойте, доктор. Он видел все со второго этажа и теперь спускался по лестнице, застегивая на ходу рубашку, лилово-красный и раздувшийся, с растрепанными бакенбардами - сиеста была испорчена. Доктор постарался скрыть смущение. - Я сказал вашей дочери, что она здорова и свежа, как роза. - Так-то оно так, - сказал Лоренсо Даса, - да больно много шипов. Он прошел мимо доктора, не здороваясь. Толкнул створки окна в швейную комнату и грубо крикнул дочери: - Иди извинись перед доктором. Доктор попытался, было вмешаться и остановить его, но Лоренсо Даса даже не взглянул в его сторону. А дочери крикнул: "Поживее!" Та оглянулась на подружек, как бы ища понимания, и возразила отцу, что ей не за что извиняться, потому что окно она закрыла от солнца. Доктор Урбино заметил, что ее доводы вполне убеждают, однако Лоренсо Даса продолжал настаивать на своем. Побелев от гнева, Фермина Даса подошла кокну и, подобрав кончиками пальцев юбку и выставив вперед правую ногу, склонилась перед доктором в глубоком театральном реверансе. - Покорнейше прошу извинить меня, благородный господин. Доктор Хувеналь Урбино шутливо поддержал ее тон и тоже склонился в поклоне и, сняв свой белый цилиндр, сделал галантную отмашку, наподобие мушкетера, однако вопреки ожиданию не увидел на ее лице даже улыбки сострадания. Желая загладить неловкость, Лоренсо Даса пригласил доктора выпить кофе у него в конторе, и тот с готовностью принял приглашение, чтобы не закралось сомнения, будто у него в душе осталась хоть капля обиды. Вообще-то доктор Урбино кофе не пил, за исключением маленькой чашечки натощак. Он не пил и спиртного, разве что бокал вина за обедом в торжественных случаях, но на этот раз у Лоренсо Дасы он выпил не только кофе, но и рюмку анисовой. Потом он выпил еще чашку кофе и еще рюмку, а за ними - еще одну чашку и еще одну рюмку, несмотря на то что оставалось еще несколько визитов. Сначала он внимательно выслушал извинения, которые Лоренсо Даса счел нужными принести от имени дочери, сообщив заодно, что она - умная и серьезная девочка, достойная любого принца, местного или чужеземного, но с единственным недостатком. Характер у нее своенравный, как у мула. После второй рюмки ему показалось, что он слышит голос Фермины Дасы из глубины двора, и он мысленно последовал за нею по дому, тонувшему в надвигающейся ночи, и догнал в коридоре, где она зажигала светильники, а потом опрыскивала из пульверизатора москитов в спальне, поднимала крышку кастрюли с супом, который они с отцом будут есть сегодня за ужином, он и она, вдвоем, будут сидеть за столом, не подымая глаз друг на друга и не притрагиваясь к супу, чтобы не разрушить очарования ссоры, до тех пор пока он наконец не сдастся и не попросит прощение за свою сегодняшнюю грубость. Доктор Хувеналь Урбино достаточно знал женщин и понимал, что Фермина Даса ни за что не войдет к отцу в контору, пока он тут, но все медлил: он чувствовал, что уязвленная сегодняшним отпором гордость будет его терзать. Лоренсо Даса совсем опьянел и, казалось, не замечал, что доктор слушает его невнимательно, он говорил и упивался собственным красноречием. Его понесло: он разглагольствовал и жевал при этом погасшую сигару, громко, на весь дом, отхаркивался и тяжело ворочался в мягком крутящемся кресле, и пружины под ним стонали, словно зверь в брачном гоне. Он успел пропустить по три рюмки на каждую, выпитую его гостем, и замолк на минуту, лишь когда понял, что они с гостем не видят друг друга, тогда он поднялся и зажег лампу. Доктор Хувеналь Урбино поглядел на него при свете и заметил, что один глаз Лоренсо Дасы выкатился, как у рыбы, а слова не совпадают с движением губ, и подумал, что, пожалуй, и сам перебрал лишку, и это ему кажется. Он встал, испытывая изумительное чувство, будто находится внутри тела, которое принадлежит не ему, а еще кому-то, кто сидел на том самом месте, где был он, и лишь огромным усилием заставил себя не потерять сознание. Было семь вечера, когда он вышел из конторы Лоренсо Дасы, тот шествовал впереди. Стояла полная луна. Дворик, преображенный парами анисовки, словно плавал в аквариуме, а накрытые платками клетки казались призраками, задремавшими в жарком аромате цветущих апельсиновых деревьев. Окно в швейную комнату было открыто, на рабочем столике горела лампа, на мольбертах стояли незаконченные картины. "Где ты, которой нет", - сказал доктор Урбино, проходя мимо окна, но Фермина Даса не слышала его, она не могла слышать, потому что в это время плакала от бессильной ярости у себя в спальне, уткнувшись лицом в подушку, и ждала отца, чтобы выместить на нем все унижение сегодняшнего дня. Доктор не отказался от мечтаний попрощаться с нею, но Лоренсо Даса не предложил ему этого. Он с замиранием сердца вспомнил ее чистый пульс, ее язык, как у кошки, ее нежные миндалины, и тут же расстроился при мысли, что она не захочет его больше видеть и воспротивится любой попытке с его стороны. Едва Лоренсо Даса вступил в прихожую, как разбуженные вороны под просты- ней издали погребальный крик. "Взрасти воронов, и они выклюют тебе глаза", - проговорил доктор вслух, все еще думая о ней, и Лоренсо Даса обернулся переспросить, что он сказал. - Это не я, - ответил доктор. - Это - анисовка. Лоренсо Даса проводил его до экипажа и попытался вручить золотой песо за второй визит, но доктор не взял. Он четко объяснил кучеру, как отвезти его в дом к двум больным, которых он должен был посетить, и без посторонней помощи поднялся в экипаж. Но когда коляска покатила по булыжной мостовой, подпрыгивая на неровностях, ему стало совсем худо, и он велел кучеру изменить маршрут. Он поглядел на себя в зеркальце на стенке кареты и увидел, что изображение его тоже думает о Фермине Дасе. Он пожал плечами. И наконец, отрыгнув сполна, откинул голову на грудь и заснул, а во сне услыхал погребальный звон. Сперва зазвонили колокола собора, а потом - все церкви, одна за другой, даже разбитые черепки на странноприимном доме Святого Хулиана. - Какое дерьмо, - прошептал он во сне, - покойники мрут без перерыву. Мать и сестры ужинали кофе с пирожками за парадным столом в большой столовой, когда он вдруг появился в дверях, с помятым жалким лицом и обесчещенный блядским запахом диковинных воронов. Главный колокол близкого собора отдавался гулом в огромном водоеме дома. Мать спросила, куда он подевался, его искали повсюду, за ним приходили от генерала Игнасио Марии, последнего внука маркиза де Хариас де ла Веры, сегодня у него случилось кровоизлияние в мозг, и по нему теперь звонили колокола. Доктор Хувеналь Урбино слушал мать и не слышал, ухватившись за дверной косяк, а потом повернулся, намереваясь отправиться к себе в спальню, но рухнул лицом вниз: анисовка фонтаном хлынула из него - Пресвятая Дева Мария! - вскрикнула мать. - Верно, случилось что-то необычайное, раз ты пришел домой в таком виде. Однако самое необычайное еще не случилось. Воспользовавшись приездом в город знаменитого пианиста Ромео Лушича, исполнившего сонаты Моцарта сразу же, как только в городе закончился траур по генералу Игнасио Марии, доктор Хувеналь Урбино взгромоздил рояль Медицинской школы на повозку, запряженную мулами, и устроил во славу Фермины Дасы небывалую серенаду. Она проснулась при первых же тактах; ей не надо было выглядывать из-за занавески, чтобы понять, кто устроил в ее честь небывалое действо. Единственное, о чем она сожалела: о том что у нее не хватило характера, чтобы, подобно иным разгневанным девам, опрокинуть на голову нежеланного претендента ночной горшок. А Лоренсо Даса быстро, пока звучала серенада, оделся, и по ее окончании зазвал к себе в гостиную доктора Урбино и пианиста, одетых, как подобало случаю, в концертные костюмы, и поблагодарил их за серенаду рюмкой доброго коньяка. Очень скоро Фермина Даса поняла, что отец старается смягчить ее сердце. На следующий после серенады день он ей сказал словно между прочим: "Представь, как бы растрогалась твоя мать, узнай она, что за тобой ухаживает мужчина из семейства Урбино де ла Калье." Фермина Даса отрезала: "Она бы перевернулась в гробу". Подружки, рисовавшие вместе с нею, рассказали ей, что Лоренсо Даса был приглашен отобедать в общественный клуб доктором Хувеналем Урбино, за что доктор получил строгое порицание, поскольку нарушил устав клуба. И только тогда заодно она узнала, что ее отец просил несколько раз о принятии в этот клуб, и всякий раз ему отказывали: он набирал столько черных шаров, что о следующей попытке не могло идти речи. Но Лоренсо Даса проглотил все унижения - у него была луженая печень бондаря, - и продолжал плести затейливые сети, устраивая случайные встречи с Хувеналем Урбино: он не понимал, что доктор Урбино совершал невозможное, встречаясь с ним. Иногда они целыми часами разговаривали в конторе у Лоренсо Дасы, тогда весь дом словно бы отключался от времени, потому что Фермина Даса не позволяла никому продолжать нормальную жизнь, пока он не уйдет. Приходское кафе было прекрасной нейтральной землею для встреч. Именно там Лоренсо Даса дал Хувеналю Урбино первые уроки шахматной игры, и тот оказался столь прилежным учеником, что шахматы стали для него неизлечимой привязанностью и терзали потом до последнего дня жизни. Однажды вечером, вскоре после серенады, исполненной на рояле, Лоренсо Даса нашел у себя в прихожей письмо в запечатанном конверте, адресованное его дочери, и с монограммой Хувеналя Урбино на сургучной печати. Проходя мимо спальни дочери, он подсунул письмо под дверь, и та никак не могла понять, каким образом письмо очутилось у нее в комнате, не мог же отец измениться настолько, что сам приносил ей письма ухажера. Она положила письмо на тумбочку у постели, по правде говоря, не зная, что с ним делать, и там оно пролежало нераспечатанным несколько дней, до того дождливого утра, когда Фермине Дасе приснилось, что Хувеналь Урбино опять пришел к ним и подарил ей лопаточку, с помощью которой осматривал ее горло. Во сне лопаточка была не из алюминия, а из другого, заманчивого металла, доставлявшего ей радость в Других снах, а в этом сне она разломила лопаточку на две неравные части и отдала ему меньшую половинку. Проснувшись, она распечатала письмо. Оно было кратким и красивым. Хувеналь Урбино молил об одном - чтобы она позволила ему просить разрешения у ее отца навестить ее. Поражала простота и серьезность письма, и бешенство, которое она с такой любовью лелеяла много дней, вдруг угасло. Она спрятала письмо в сумку, которой не пользовалась, на самое дно сундука, но вдруг вспомнила, что именно там хранились у нее надушенные письма Флорентино Арисы, и, содрогнувшись, достала сумку, чтобы перепрятать в другое место. Ей вдруг показалось, что достойнее считать, будто письма вовсе не было, и она сожгла его на лампе, глядя, как капли сургуча превращались в синие пузыри и лопались в пламени. Она вздохнула: бедняга. И тут же поймала себя на том, что немногим более чем за год уже второй раз говорит так, и на мгновение подумала о Флорентино Арисе, и сама подивилась, как далек он от ее жизни: бедняга. В октябре, с последними дождями, пришли еще три письма, и к первому была приложена коробочка фиалковых карамелек, изготовлявшихся в аббатстве Флавиньи. Два из них доставил к дверям дома кучер доктора Хувеналя Урбино, и доктор в окошечко экипажа поздоровался с Галой Пласидией, во-первых, чтобы не возникло никаких сомнений, что письма от него, и во-вторых, чтобы никто потом не мог сказать, что они не получены. Кроме того, оба письма были запечатаны сургучной печатью с монограммой и написаны теми самыми загадочными крючками, которые Фермина Даса уже знала: докторский почерк. В обоих, по сути дела, говорилось то же, что и в первом, и в том же почтительном тоне, однако за сдержанной скромностью проступало страстное волнение, которого никогда не обнаруживалось в осторожных письмах Флорентино Арисы. Фермина Даса прочитала их сразу же, едва получила, - от первого письма их отделяли две недели, - и уже собиралась было сжечь на огне, но передумала и не стала искать объяснений, почему. Однако и на эти письма она тоже не ответила. Третье октябрьское письмо просунули под входную дверь, и оно совсем не походило на предыдущие. Почерк был нетвердый, детский, без сомнения, писали левой рукой, но Фермина Даса не додумалась до этого, пока содержание не открыло ей подлость анонимного автора. Автор письма считал, что Фермина Даса сама завлекла своими чарами Хувеналя Урбино, и из этого предположения делал самые зловещие заключения. Заканчивалось письмо угрозой: если Фермина Даса не откажется от своих незаконных притязаний на самого завидного холостого мужчину в городе, то будет публично посрамлена. Она почувствовала себя жертвой чудовищной несправедливости, но не прониклась мстительным чувством, наоборот: ей захотелось найти анонимного автора и доходчиво объяснить ему, что он ошибается, ибо она убеждена, что никогда в жизни не поддастся ухаживаниям Хувеналя Урбино. В последующие дни она получила еще два письма без подписи, столь же коварные, что и первое, но, похоже, все три были написаны разными лицами. Или она стала жертвой заговора, или лживая версия о ее тайных любовных притязаниях разошлась гораздо шире, чем можно предположить. Ей не давала покоя мысль, что все это - следствие нескромности Хувеналя Урбино. А вдруг он вовсе не такой благородный, каким выглядит, думалось ей иногда, и, может, у кого-нибудь в гостях был несдержан на язык, а то и похвалялся воображаемыми победами, как это делают многие мужчины его круга. Она хотела даже написать ему, упрекнуть в том, что он задел ее честь, но потом отказалась от этой мысли: а вдруг он именно на это и рассчитывал. Она попробовала разузнать о нем через подружек, вместе с которыми рисовала в швейной комнате, но единственное, что они слышали, были благожелательные пересуды об исполненной на рояле серенаде. Она почувствовала бессильную ярость и унижение. И если вначале ей хотелось встретиться с невидимым недругом и переубедить его, то теперь, наоборот, она готова была изрезать его на куски садовыми ножницами. Ночами она не смыкала глаз, обдумывая мельчайшие подробности и выражения из анонимных писем, отыскивая тропинку к утешению. Напрасные мечтания: самой натуре Фермины Дасы был чужд круг, к которому принадлежало семейство Урбино де ла Калье, ее оружие годилось для защиты от благонамеренных людей и оказывалось совершенно бессильным против недостойных средств. Эта горькая уверенность окрепла еще больше от ужаса, который она пережила из-за черной куклы: кукла была доставлена в те же дни, при ней не было никакого письма, но откуда она взялась, по мнению Фермины Дасы, нетрудно было догадаться - послать ее мог только доктор Хувеналь Урбино. Судя по этикетке, куклу купили на Мартинике: искусно сшитое платье, золотые нити во вьющихся волосах и закрывающиеся глаза. Фермине Дасе так понравилась кукла, что она, позабыв все сомнения, стала укладывать куклу днем на свою подушку. А ночью привыкла брать ее с собою в постель. Однако в один прекрасный день, пробудившись от тяжелого сна, она внезапно обнаружила, что кукла растет: прелестное платьице, в котором кукла прибыла, теперь едва прикрывало ей попку, а туфельки лопнули на раздавшихся куклиных ногах. Фермине Дасе приходилось слышать о злом африканском колдовстве, но о таком ужасном она не слыхала. Однако она не представляла, чтобы Хувеналь Урбино был способен на такой чудовищный поступок. И в самом деле, куклу доставил не кучер, а нездешний торговец креветками, и никто о нем ничего толком сказать не мог. Ломая голову над этой загадкой, Фермина Даса подумала даже о Флорентино Арисе, чей непонятный характер пугал ее, но со временем жизнь доказала, что она ошибалась. Тайна так никогда и не прояснилась, и воспоминание о ней заставляло Фермину Дасу содрогаться от ужаса даже много лет спустя, когда она уже вышла замуж, имела двоих детей и считала себя избранницей судьбы: самой счастливой женщиной. В последней попытке доктор Урбино прибегнул к посредничеству сестры Франки де ла Лус, настоятельницы колледжа Явления Пресвятой Девы, и та не могла отказать в просьбе представителю рода, который с первого дня обоснования их общины в Америке оказывал им вспомоществование. Настоятельница явилась в сопровождении послушницы в девять часов утра и вынуждена была полчаса ожидать среди клеток, пока Фермина Даса кончит мыться. Это была мужеподобная немка с металлическими нотками в голосе и повелительным взглядом, - полная противоположность Фермины Дасы с ее детскими страстями. К тому же на всем белом свете не было человека, которого Фермина Даса ненавидела бы, как ее; при одной мысли, что ей надо встретиться с нею, при одном воспоминании о ее лживой сердобольности Фермина Даса начинала чувствовать себя так, словно скорпионы раздирают ее внутренности. Едва из дверей ванной комнаты она увидела ее, как тотчас же ожили в душе терзания и пытка тех лет, невыносимая одурь дневных месс, ужас перед экзаменами, холуйское усердие послушниц, вся школьная жизнь, пропущенная сквозь призму духовной нищеты. Сестра Франка де ла Лус, напротив, приветствовала ее с радостью, по всей видимости, совершенно искренней. Подивилась тому, как она выросла и повзрослела, похвалила за то, что так хорошо ведет домашнее хозяйство, с таким вкусом убрала двор, восторженно отозвалась о цветущих апельсиновых деревьях. Потом велела послушнице подождать ее и, стараясь не приближаться чересчур к воронам, которые, зазевайся только, выклюют глаза, поискала взглядом укромный уголок, где можно было бы сесть и поговорить с Ферминой Дасой наедине. Та пригласила ее в залу. Визит был кратким и неприятным. Сестра Франка де ла Лус, не теряя времени на подходы, предложила Фермине Дасе почетную реабилитацию. Основание ее исключения из колледжа будет вычеркнуто не только из официальных записей, но и из памяти общины, что позволит ей закончить обучение и получить диплом бакалавра гуманитарных наук. Ферми-на Даса, растерявшись, пожелала знать, в чем дело. - Об этом просит лицо, достойное всего самого лучшего на свете, а его единственное желание - сделать тебя счастливой, - сказала монахиня. - Ты знаешь, кто это? И тогда она поняла. И подумала: как может выступать посланницей любви женщина, которая из-за невинного письмеца чуть было не сломала ей жизнь; подумала, но не произнесла этого вслух. А сказала: да, она знает, кто этот человек, а также знает, что никто не имеет права вмешиваться в ее жизнь. - Он просит только об одном - позволить поговорить с тобой пять минут, - сказала монахиня. - Я уверена, что твой отец согласится. Ярость охватила Фермину Дасу при мысли, что сестра Франка де ла Лус пришла сюда не только с ведома отца, но и при его соучастии. - Мы виделись два раза во время моей болезни, - сказала она. - А теперь причины для этого нет. - Любая женщина, даже самая тупая, поймет, что этот мужчина - дар Святого Провидения, - сказала монахиня. И принялась расписывать его достоинства, его благочестие и самоотверженность, с какой он служит страждущим. И, говоря все это, вынула из рукава золотые четки с распятием из слоновой кости и покачала ими перед глазами Фермины Дасы. Это была фамильная реликвия рода Урбино де ла Калье, более ста лет назад сработанная сиенским ювелиром и благословленная папой Климентом IV. - Это - тебе, - сказала она. Кровь вскипела в жилах у Фермины Дасы, и она осмелилась надерзить. - Не могу понять, как вы взялись за это дело, - сказала она. - Вы, которая считаете любовь грехом. Франка де ла Лус сделала вид, будто не услышала сказанного, однако веки ее вспыхнули. Она продолжала раскачивать четки перед глазами Фермины Дасы. - Тебе лучше договориться со мной, - сказала она. - А то вместо меня может прийти сеньор архиепископ, а с ним будет другой разговор. - Пусть приходит, - сказала Фермина Даса. Сестра Франка де ла Лус спрятала золотые четки обратно в рукав. А из другого достала несвежий, смятый в комочек носовой платок и зажала его в кулак, глядя на Фермину Дасу как бы со стороны и сострадательно улыбаясь. - Бедняжка, - вздохнула она, - ты все еще думаешь о том человеке. Фермина Даса молчала, не мигая смотрела на монахиню и жевала рвущуюся с губ дерзость, пока с безмерным удовлетворением не увидела, что мужские глаза монахини налились слезами. Сестра Франка де ла Лус промакнула глаза комочком платка и поднялась. - Правильно говорит твой отец, ты упряма, как мул, - сказала она. Архиепископ не пришел. И можно было бы считать, что осада кончилась в тот день, но на Рождество приехала Ильдебранда Санчес, двоюродная сестра, и жизнь для них обеих потекла совсем иначе. Ильдебранду Санчес встречали в пять утра со шхуной из Риоачи, в густой толпе пассажиров, полумертвых от морской качки. Ильдебранда Санчес вышла на берег, сияя радостью, - настоящая женщина, чуть возбужденная от бессонной ночи, она прибыла с горою корзин, набитых живыми индюшками и огромным количеством фруктов из ее благодатных краев, чтобы никто не оказался обделенным все то время, что она собиралась гостить. Лисимако Сан-чес, ее отец, велел узнать, понадобятся ли на Пасхальные праздники музыканты, поскольку у него были превосходные, и он мог прислать их ко времени вместе с добрым запасом потешных огней. Одновременно он сообщал, что не выберется за дочерью раньше марта, так что времени у сестер было достаточно, чтобы пожить в свое удовольствие. И двоюродные сестрицы не стали терять ни минуты. С первого же дня у них вошло в обычай купаться вместе, нагишом, и они ежедневно совершали эти омовения в бассейне. Помогали друг дружке намылиться и отмыться, глядя друг на дружку в зеркало, сравнивали свои ягодицы и недвижные груди, стараясь понять, насколько сурово с каждой из них обошлось время с того раза, когда они видели друг дружку вот так, нагишом. Ильдебранда была крупной и крепкотелой, кожа золотистая, а волосы на теле, как у мулатки, короткие и вьющиеся пеной. Тело Фермины Дасы, наоборот, было белым, линии долгими, кожа спокойной, а волосы мягкими и гладкими. Гала Пласидиа велела постелить им в спальне две одинаковые постели, но, бывало, они ложились в одну постель и, погасив огонь, болтали до самого рассвета. Случалось, выкуривали по тонкой длинной сигаре, которые Ильдебранда тайком привезла за подкладкой саквояжа, а потом жгли душистую бумагу, чтобы в спальне не воняло как в придорожной ночлежке. Фермина Даса первый раз попробовала курить в Вальедупаре, потом повторила этот опыт в Фонсеке и в Риоаче, где все десять двоюродных сестер запирались в одной комнате, чтобы тайком покурить и поговорить о мужчинах. Она научилась курить шиворот-навыворот, держа горящий конец сигареты во рту, как случалось курить мужчинам во время войны ночью, чтобы огонек не выдал их. Но она никогда не курила в одиночку. Дома у Ильдебранды она курила с ней каждый вечер перед сном и постепенно приучилась, хотя всегда делала это тайком даже от мужа и детей, не только потому, что считалось неприличным женщине курить на людях, но и потому, что тайное курение делало удовольствие более острым. И поездку Ильдебранды ее родители задумали тоже для того, чтобы удалить ее от предмета любви, у которой не было никакого будущего, хотя ее саму заставили поверить, будто едет она с единственной целью - помочь Фермине решиться на хорошую партию. Ильдебранда согласилась в надежде, что ей удастся обмануть забвение, как это в свое время случилось с двоюродной сестрой, и договорилась с телеграфистом из Фонсеки, что тот, соблюдая величайшую тайну, будет передавать ей послания. Она испытала горькое, разочарование, узнав, что Фермина Даса отвергла Флорентино Арису. Ильдебранда Санчес исповедовала вселенскую концепцию любви и полагала: все, что происходит с каждым отдельным человеком, обязательно воздействует на все любови во всем мире. Однако она не отказалась от своего проекта. С отвагою, до смерти напугавшей Фермину Дасу, она одна отправилась на телеграф с намерением добиться расположения Флорентино Арисы. Она бы ни за что не узнала его, облик его никак не соответствовал тому образу, который сложился у нее со слов Фермины Дасы. И сначала ей показалось просто невозможным, что двоюродная сестра едва не сошла с ума от любви к этому почти незаметному служащему, похожему на побитого пса, чьи торжественные манеры и одеяние, словно у незадачливого раввина, не способны были тронуть ничье сердце. Но очень скоро она раскаялась в первом впечатлении, потому что Флорентино Ариса сразу и беззаветно взялся ей помогать, понятия не имея, кто она такая, и этого он не узнал никогда. Никто и никогда не сумел бы понять ее так, и потому он не задавал ей вопросов, кто она и откуда. Предложенный им способ был крайне прост: каждую среду днем она будет приходить на телеграф и лично получать у него ответы на свои послания, вот и все. А потом, прочтя заранее написанное Ильдебрандой, спросил, позволит ли она сделать замечание, и она позволила. Сперва он написал что-то над строчками, потом зачеркнул написанное, снова написал, и когда оказалось, что писать негде, разорвал страницу и все написал заново, совершенно иначе, и это новое письмо показалось ей очень трогательным. Уходя с телеграфа, Ильдебранда готова была расплакаться. - Он некрасивый и печальный, - сказала она Фермине Дасе, - но он - сама любовь. Больше всего поразило Ильдебранду, как одинока ее двоюродная сестра. Она походила - Ильдебранда так ей об этом и сказала - на двадцатилетнюю старую деву. Сама Ильдебранда привыкла к жизни среди многочисленной, рассеянной по многим домам семьи; никто не мог точно сказать, сколько в ней челов