ентино Ариса, этим он угодить не мог, ибо единственное, чем он сражал наповал, были любовные послания. Новичкам он даже не задавал вопросов: по белку глаза он мгновенно определял их состояние и принимался писать, лист за листом, о несчастной любви, следуя одному и тому же безотказному способу: писал и думал о Фермине Дасе, только о ней и больше ни о чем. Через месяц ему пришлось заводить предварительную запись - такой оказался наплыв влюбленных. Самое приятное воспоминание из той поры у него сохранилось об одной девчушке, почти ребенке, ужасно робкой: дрожащим голосом она попросила написать ответ на только что полученное письмо, которое невозможно было оставить без ответа и в котором Флорентино Ариса узнал письмо, написанное им накануне. Он написал ей ответ в ином стиле, подходящем чувствам и возрасту девушки, и почерком, который мог быть ее почерком, - он умел для каждого случая писать особо, соответственно каждому характеру. Он представил, что бы ему ответила Фермина Даса, если бы любила его так, как любит своего юношу эта трогательная девочка. Два дня спустя, конечно же, ему пришлось писать ответ жениха - тем почерком, стилем и с тем же чувством, какое он вложил в первое письмо, и постепенно он втянулся в лихорадочную переписку с самим собой. Не прошло и месяца, как они оба, не сговариваясь, пришли благодарить его за то, что он, по собственной инициативе, от лица влюбленного написал в его письме, а она в ответном письме благоговейно приняла: они собирались пожениться. И только после рождения первенца они поняли, что письма им обоим писал один и тот же писарь, и тогда они вместе пошли к Писарским воротам просить его стать крестным их первенца. На Флорентино Арису так подействовала совершенно очевидная польза его мечтаний, что он, не имея никакого времени, все-таки нашел его и написал книжицу "Письмовник влюбленных", гораздо более поэтическую и пространную, чем та, которую продавали на площади за двадцать сентаво и которую полгорода знало наизусть. Он собрал все возможные ситуации, в которых могли бы оказаться они с Ферминой Дасой, и на каждую из них написал столько вариантов, сколько могло, по его мнению, возникнуть. В результате получилось около тысячи писем в трех томах, таких же толстых, как словарь Коваррубиаса, однако ни один издатель в городе не рискнул это напечатать, и в конце концов они оказались на чердаке вместе с другими бумагами, принадлежащими прошлому, поскольку Трансито Ариса не захотела открывать свои кувшины и разбазаривать сбережения всей жизни на безумную издательскую затею. Много лет спустя, когда у Флорентино Арисы были свои собственные средства для издания книги, ему стоило труда признать тот факт, что любовные письма уже вышли из моды. В то время, как он делал первые шаги в Карибском речном пароходстве и бесплатно сочинял письма у Писарских ворот, друзья его юности заподозрили, что безвозвратно теряют его. Так оно и было. Вернувшись из своего путешествия по реке, он сначала встречался с кем-нибудь из них изредка в надежде заглушить воспоминания о Фермине Дасе, играл иногда в бильярд и сходил с ними на последние в своей жизни танцы, став даже предметом тайных надежд у молоденьких девушек, словом, делал все, что, по его мнению, снова позволило бы ему быть самим собой. Позднее, когда дядюшка Пеон XII дал ему должность, он стал играть в домино с сослуживцами в коммерческом клубе, и те начали признавать его своим, когда он перестал говорить о чем бы то ни было, кроме как о делах речного пароходства, которое называл не полным названием, а сокращенно, начальными буквами: КРП (Карибское речное пароходство). Он даже есть стал иначе. Прежде равнодушный к пище, теперь - и до конца своих дней - он стал питаться по часам и очень умеренно: большая чашка черного кофе на завтрак, кусок вареной рыбы с белым рисом на обед и чашка кофе с молоком и кусочек сыра - перед сном. Черный кофе он пил целый день, где бы ни находился и что бы ни делал, и, случалось, выпивал до тридцати чашечек за день - густого, как нефть, который предпочитал варить сам и всегда держал в термосе под рукою. Он стал другим вопреки твердому намерению и страстным усилиям оставаться прежним - каким был до того, как таким убийственным образом споткнулся на любви. И в самом деле, прежним он не остался. Единственной целью всей его жизни было вернуть Фер-мину Дасу, и он так твердо был уверен, что рано или поздно ее получит, что убедил Трансито Арису продолжить перестройку дома, чтобы дом был готов принять ее в тот момент, когда свершится чудо. К этой идее Трансито Ариса отнеслась совершенно иначе, чем к затее издания "Письмовника влюбленных"; она пошла дальше: выкупила дом за наличные и взялась полностью перестраивать его. Из помещения, где прежде находилась спальня, сделали гостиную, а в верхнем этаже оборудовали две просторные и светлые комнаты - спальню для молодых и детскую для детей, которые у них будут; там, где прежде размещалась табачная контора, разбили большой сад и высадили всевозможные сорта роз, которым Флорентино Ариса посвящал часы утреннего досуга. Единственное, что не тронули и оставили как было, в знак благодарности к прошлому, - это галантерейную лавку. В помещении за лавкой, там, где спал Флорентино Ариса, все оставили как прежде: и гамак, и письменный стол, заваленный книгами, но сам он перебрался в верхний этаж, в комнату, предназначенную для супружеской спальни. Эта комната в доме была самой прохладной и просторной, со внутренней террасой, где приятно было сидеть ночью, когда дул ветерок с моря, а из розария поднимался розовый дух, но кроме того комната вполне подходила монашескому облику Флорентино Арисы. Стены были шершавые, беленые известью, а из мебели - только койка, как в тюрьме, старинный шкаф, кувшин с тазом для умывания и ночной столик, а на нем - единственная свеча, вставленная в горлышко бутылки. Перестройка дома продолжалась почти три года и совпала со стремительным новым расцветом города, произошедшим благодаря небывалому развитию речного судоходства и связанной с этим торговли, одним словом, благодаря тем же обстоятельствам, какие породили величие города в колониальные времена, когда в течение более двух столетий он был воротами Америки. Во время перестройки дома у Трансито Арисы появились первые симптомы неизлечимой болезни. Ее постоянные клиентки приходили в галантерейную лавку с каждым разом все более состарившиеся, бледные и сморщенные, и она, полжизни имевшая с ними дело, не узнавала их или путала, что кому принадлежит. Это было пагубно для ее деликатного дела, где никогда не составляли никаких бумаг во имя сохранения доброго имени, собственного и чужого, и где честное слово всегда считалось достаточной гарантией. Сначала показалось, что она теряет слух, но со временем стало совершенно ясно, что теряет она память. И тогда она перестала брать под залог драгоценности, а на деньги, что хранились у нее в кувшинах, закончила дом и обставила его мебелью, и еще довольно осталось самых старинных и ценных украшений, владелицы которых не имели средств выкупить их обратно. У Флорентино Арисы в ту пору было много дел, и все равно у него хватало сил для бурной жизни тайного охотника. После неуютного приключения с вдовою Насарет, открывшего ему путь к уличной любви, он несколько лет не уставал охотиться за сирыми ночными птичками, все еще не теряя надежды найти в конце концов облегчение от страданий по Фермине Дасе. И потом уже не мог сказать, стала ли безнадежная привычка к постельным утехам для него необходимостью, порожденной сознанием, или же она просто превратилась в плотский порок. Он реже стал ходить в портовую гостиницу не потому, что у него появились иные интересы: просто не хотел, чтобы его застали за делами, столь далекими от тех целомудренных домашних занятий, за которыми его привыкли видеть. И тем не менее трижды, когда приспичило, ему пришлось прибегнуть к способу, бывшему в ходу еще до его появления на свет: переодевать в мужское платье своих приятельниц, опасавшихся быть узнанными, и с видом загулявших полуночников вместе шумно вваливаться в гостиницу. И все-таки по крайней мере в двух случаях кто-то заметил, как Флорентино Ариса со своим якобы спутником вошел не в питейный зал, а в номера, и его уже достаточно пошатнувшаяся репутация окончательно рухнула. Кончилось тем, что он вообще перестал туда ходить, а если и захаживал, то не затем, чтобы наверстать упущенное, а напротив, спрятаться и прийти в себя от бурных излишеств. Едва выйдя за двери конторы, около пяти пополудни, он словно ястреб-куролов кидался в погоню. Сначала ему было довольно того, что предоставляла ночь. Он подхватывал служанок в парках, негритянок - на базаре, падких на развлечения девиц - на пляже, американок - прямо на судах, пришедших из Нового Орлеана. Он вел их на волнорез, где полгорода занималось тем же самым ежедневно после захода солнца, он водил их куда можно, а иногда и куда нельзя, и не раз случалось, что ему приходилось проделывать это поспешно, в темном подъезде дома, прямо у входной двери. Башня маяка была прекрасным пристанищем, и он с грустью вспоминал ее в предрассветные часы, уже состарившись, когда все было позади, потому что это замечательное место, как никакое другое, подходило для счастья, особенно ночью, когда, как ему казалось, каждая вспышка маяка вместе со светом доносила до мореплавателей частицу и его любовной радости. Во всяком случае, туда он ходил чаще всего, и приятель фонарщик принимал его с дорогой душой и совершенно дурацким выражением на лице, которое, по его мнению, служило наивернейшим залогом сохранения тайны для перепуганных залетных пташек. Домик фонарщика стоял внизу, у самых волн, с ревом разбивавшихся о скалы, и та любовь была особенно сладкой, поскольку немного походила на кораблекрушение. И все-таки после первой ночи Флорентино Ариса стал отдавать предпочтение башне маяка, потому что с нее был виден весь город, и россыпь рыбачьих огоньков в море, и даже светящиеся вдалеке болота. Именно к той поре относятся несколько упрощенческие теории Флорентино Арисы относительно связи физических качеств женщин и их способностей к любви. Он совершенно не доверял чувственному типу: казалось, они способны живьем проглотить крокодила, но в постели, как правило, оказывались совершенно пассивными. Его типом были совсем другие, эдакие тощенькие лягушечки; на улице никто на них и не оглянется, да и когда разденутся, вроде бы смотреть не на что, и слеза набегала слышать, как хрустят их косточки поначалу, однако именно такие могли выжать как лимон и измочалить самого лихого наездника. Он начал было записывать свои скороспелые наблюдения в намерении написать практическое приложение к "Письмовнику влюбленных", но этот проект постигла та же участь, что и предыдущий, после того как Аусенсия Сантандер обнюхала его труд, точно старая мудрая сука, покрутила так и эдак, разнесла в пух и прах глубокомысленные теории и изрекла то единственное, что следовало знать о любви: мудрее жизни ничего не придумаешь. Аусенсия Сантандер была замужем двадцать лет, и от этого брака ей осталось трое детей, которые успели вступить в брак и народить своих детей, так что Аусенсия с полным основанием похвалялась, что она уже бабушка, при том что постель ее оставалась самой сладкой в городе. Неясно было, она ли оставила супруга, супруг ли оставил ее, или оба они бросили друг друга, но он отправился жить к своей постоянной любовнице, а она почувствовала себя свободной и вправе принимать среди бела дня Росендо-де-ла-Росу, капитана речного судна, которого ранее принимала по ночам и с черного хода. Именно он, и никто иной, привел к ней Флорентино Арису. Привел его пообедать, И принес с собою оплетенную бутыль с домашней водкой и все, что нужно для потрясающей похлебки, какую можно сварить только из домашних кур, нежного молодого мяса, из поросенка, выкормленного в хлеву, и выращенных у реки овощей. Однако в первый раз Флорентино Ариса был поражен не столько роскошеством кухни и великолепием самой хозяйки, сколько красотою дома. Ему понравился сам дом, светлый и прохладный, где четыре больших окна глядели на море, а из других открывался вид на весь старый город. Ему понравилось, что в доме много великолепных вещей, от которых гостиная казалась странной и в то же время строгой: капитан Росендо-де-ла-Роса привез столько всяческих кустарных поделок из своих многочисленных плаваний, что больше не нашлось бы места ни для одной. На террасе, выходящей на море, в своем личном обруче восседал какаду из Малайзии, невероятно белого оперения и спокойной задумчивости; да и было над чем задуматься - такого красивого животного Флорентино Ариса не видел никогда в жизни. Капитана Росендо-де-ла-Росу позабавило изумление гостя, и он в подробностях принялся рассказывать историю каждой вещи. И, рассказывая, пил водку, маленькими глоточками, но без передышки. Гигант, казалось, был отлит из железобетона: огромный, весь волосатый, весь, кроме черепа, усы - точно огромная кисть; подходил ему и громовой голос, подобный грохоту кабестана, но при этом капитан был изысканно учтив. Однако выяснилось, что его грандиозное тело не выдерживало такого питья. Еще не сели за стол, а он уже, прикончив половину бутыли, рухнул ничком на поднос с бокалами, ломко хрустнув осколками. Аусенсии Сантандер пришлось просить у Флорентино Арисы помощи - оттащить в постель безжизненное тело оплошавшего кита и раздеть спящего. Во внезапном озарении, за которое потом оба благодарили расположение звезд, они, не задавая друг другу вопросов и не думая долго, разделись в соседней комнате и впоследствии продолжали раздеваться постоянно на протяжении более чем семи лет, едва капитан уходил в плавание. Неприятных сюрпризов они не боялись, так как у капитана был замечательный обычай мореплавателя - извещать о своем прибытии в порт пароходным гудком, даже на рассвете; три долгих гудка предназначались законной супруге и девятерым детям, а следующие за ними два коротких, задумчивых - любовнице. Аусенсии Сантандер было почти пятьдесят, и все ее годы были при ней, однако в любви она обладала таким неповторимым инстинктом, что не было на свете теорий, ни научных, ни доморощенных, способных этот инстинкт притупить. Флорентино Ариса знал по расписанию пароходов, когда можно ее навещать, и всегда приходил без предупреждения, в любое время дня и ночи, и ни разу не случилось, чтобы она не ждала его. Она открывала ему дверь в таком виде, в каком мать растила ее до семи лет: голая, с бантом из органди в волосах. Не дав ему ступить шагу, она сразу же снимала с него одежду, ибо полагала, что одетый мужчина в доме - не к добру. Это было постоянным предметом разногласий с капитаном Росендо-де-ла-Росой, поскольку капитан был суеверен и считал, что курить голышом - дурная примета, и потому иногда предпочитал повременить с любовью, но не погасить раньше времени свою неизменную гаванскую сигару. Флорентино Арисе, наоборот, по душе пришлись радости наготы, и она с наслаждением раздевала его, едва он закрывал за собою дверь, не дав времени ни поздороваться, ни снять шляпу и очки, и, позволяя целовать себя, осыпала его поцелуями, а сама расстегивала пуговицы на его одежде, снизу доверху, сперва - на ширинке, одну за другой: поцелуй - пуговица, поцелуй - пуговица, затем шла пряжка на ремне, и наконец - пуговицы жилета и рубашки - и так выпрастывала его из одежды, словно потрошила живую рыбу. Потом она усаживала его в гостиной и разувала: спускала ему брюки до щиколоток, так, чтобы потом сдернуть их вместе с длинными, по щиколотки, кальсонами, и под конец расстегивала резиновые подвязки на икрах и снимала с него носки. И тогда Флорентино Ариса переставал целовать ее, и она на время прерывала это занятие, чтобы сделать то единственное, что оставалось сделать в этой размеренной церемонии: отстегнуть цепочку часов от жилета, снять очки и положить то и другое в сапоги - для уверенности, что потом не забудет их. На эту меру предосторожности он всегда, без исключения, шел, если случалось раздеваться в чужом доме. А она, не дав ему опомниться, набрасывалась на него на той же софе, где раздевала, и лишь иногда - в постели. Она подминала его под себя и завладевала всем целиком, для одной себя, и, уйдя в себя, брела ощупью, с закрытыми глазами, в полной темноте, внутри себя, то продвигаясь вперед, то отступая, исправляя свой никому не ведомый путь, и снова - вперед, еще напористее, но иначе, чтобы не потонуть в скользкой топи, что источало ее лоно, и сама себя спрашивала, и сама себе отвечала шмелиным жужжанием на своем родном жаргоне, где же в потемках это, ведомое лишь ей одной и желаемое только для себя одной, пока, наконец, не погибала одна, никого не ожидая, - обрушивалась с высоты в бездну, взрываясь таким ликованием окончательной победы, что сотрясался мир. А Флорентино Ариса, истощенный, недоумевал, плавая в луже пота обоих тел и чувствуя себя всего-навсего инструментом наслаждения. "Ты обращаешься со мной так, словно я какой-то там", - говорил он. А она, рассмеявшись смехом вольной самки, отвечала: "Наоборот: словно тебя никакого тут". Он чувствовал, что она с ненасытной жадностью уносила все, и тогда в нем оживала гордость, и он уходил из ее дома с намерением никогда больше сюда не возвращаться. Но потом вдруг ни с того ни с сего просыпался среди ночи в мучительном одиночестве, вспоминал Аусенсию Сантандер с ее любовью в себе, и ему открывалось, что это такое: ловушка счастья, которую он ненавидел и желал в одно и то же время, но избежать которой не мог. Как-то в воскресенье, года через два после первого знакомства, едва он вошел, она вместо того, чтобы раздевать его, сняла с него очки, чтобы лучше поцеловать, и тогда Флорентино Ариса понял: она уже полюбила его. С первого дня он чувствовал себя в этом доме прекрасно, как в своем собственном, однако никогда не находился в нем более двух часов подряд, ни разу не оставался ночевать и всего один раз ел там, и то лишь потому, что она прислала ему официальное приглашение. Он ходил в этот дом только за тем, за чем ходил, и всегда приносил ей один и тот же подарок - одну розу, а потом исчезал до следующего непредсказуемого раза. Но в то воскресенье, когда она сняла с него очки, чтобы поцеловать, отчасти из-за этого, а отчасти потому, что они заснули после полной, спокойной любви, они всю вторую половину дня провели обнаженными в огромной капитанской постели. Проснувшись, Флорентино Ариса смутно вспомнил пронзительные крики какаду, так не вязавшиеся с изысканной красотой птицы. Было четыре часа пополудни, стояла знойная прозрачная тишина, в окне спальни четко рисовался контур старого города на фоне заходящего солнца, золотившего купола и залившего море до самой Ямайки. Аусенсиа Сантандер дерзкой рукой пошарила-поискала успокоившегося зверька, но Флорентино Ариса отстранил ее руку. "Не сейчас: у меня странное чувство, будто на нас кто-то смотрел", - сказал он. Она вспугнула попугая, залившись счастливым смехом. И сказала: "Такой отговорки не проглотила бы даже жена Ионы". А Аусенсия Сантандер не приняла ее и подавно, однако спорить не стала, и оба погрузились в долгое молчаливое любовное соитие. Часов в пять - солнце еще стояло на небе - она вскочила с постели, как всегда нагая, с одним только 'бантом в волосах, и пошла на кухню поискать что-нибудь выпить. Но, едва шагнув за порог спальни, закричала в ужасе. Глаза отказывались верить. В доме остались только лампы под потолком. Все остальное - сделанная на заказ мебель, индийские ковры, статуэтки и гобелены, бесчисленные безделушки из драгоценных камней и металлов, словом, все, что делало дом одним из наиболее приятных и прекрасно обставленных в городе, все, включая священного какаду - будто испарилось. Все вынесли через глядевшую на море террасу, не нарушив их сладостного занятия. Остались пустые комнаты, четыре распахнутых окна и записка, пришпиленная толстой булавкой на задней стене гостиной: "Допрыгались". Капитан Росендо-де-ла-Роса так никогда и не понял, почему Аусенсиа Сантандер не заявила об ограблении, не попыталась связаться с торговцами краденым и даже не позволяла говорить о приключившемся с ней несчастье. Флорентино Ариса продолжал навещать ее и в ограбленном доме, обстановка которого теперь сводилась к трем табуретам с кожаными сиденьями, которые грабители забыли на кухне, и мебели в спальне. Но теперь приходил он к ней реже, чем прежде, не из-за опустевшего дома, как полагала она и даже сказала ему об этом, а из-за новшества, появившегося в городе с началом века, - трамвая на ослиной тяге, который Флорентино Ариса воспринял как чудесное и необычайное гнездо вольных пташек. Он ездил на трамвае четыре раза в день, два раза - в контору и два раза из конторы домой, иногда он в дороге действительно читал, но в большинстве случаев притворялся, что читает, а сам пользовался случаем завязать знакомство и назначить свидание. Позднее, когда дядюшка Леон XII предоставил в его распоряжение экипаж, запряженный парой бурых мулов под золотистыми попонами, точно такими, на каких выезжал президент Рафаэль Нуньес, ему пришлось горько пожалеть о временах трамвая, столь благоприятных для любовных приключений. И с полным основанием: нет у тайной любви врага более злого, чем поджидающий у дверей экипаж. И потому он почти всегда прятал экипаж дома и отправлялся пешком на свою охоту, чтобы в этом деле не оставалась следов даже от колес на дорожной пыли. И с тоскою вспоминал старый трамвай, который тянули тощие плешивые мулы, ибо там довольно было пару раз стрельнуть глазами, чтобы знать, где прячется любовь. Из множества сладостных воспоминаний ему никак не удавалось избавиться от воспоминания об одной бедной беззащитной птичке: он так и не узнал ее имени, а прожил с нею половину безумной ночи, но этого оказалось достаточно, чтобы до конца жизни омрачить ему невинную суматоху карнавала. Она привлекла его внимание в трамвае тем, с какой спокойной невозмутимостью ехала мимо бушующего праздничного гулянья. Ей было лет двадцать, не больше, и она не была настроена на карнавал, если, конечно, нарочито не вырядилась убогой: очень светлые, длинные и прямые волосы свободно падали на плечи, а вся одежда - хитон из простого полотна безо всяких украшений. Она словно не замечала ни грохотавшей на улицах музыки, ни разноцветных струй, ни рисовой пудры, которую прохожие горстями швыряли на рельсы, отчего мулы, тянувшие трамвай, все три дня сумасшедшего карнавала ходили белыми и в украшенных цветами шляпах. В веселой суматохе Флорентино Ариса пригласил ее поесть мороженого, поскольку не думал, что она пойдет на большее. Она поглядела на него удивленно. И сказала: "С большим удовольствием, но предупреждаю: я - сумасшедшая". Он засмеялся ее остроте и повел смотреть на праздничный парад карет с балкона кафе-мороженого. А потом облачился во взятое напрокат домино, и они отправились танцевать на Таможенную площадь и наслаждались обществом друг друга, словно новоиспеченные влюбленные; ее полное безразличие к празднику было совершенным контрастом буйному ночному безумству: она танцевала как профессиональная танцовщица, в веселье была дерзка и изобретательна, словом, перед ее очарованием невозможно было устоять. - Ты не представляешь, во что ты со мной вляпался, - хохотала она, стараясь перекричать карнавальное веселье. - Я ведь из психушки. В ту ночь Флорентино Ариса словно возвратился к невинным проделкам ранней юности, к той поре, когда любовь еще не ранила насмерть. Но он знал, успел узнать на собственной шкуре, что легко добытое счастье не может длиться долго. И потому до того еще, как ночное веселье пошло на убыль, что всегда случалось после раздачи призов за лучшие карнавальные костюмы, он предложил девушке отправиться на маяк смотреть рассвет. Она радостно согласилась, но только после вручения призов. Флорентино Ариса был совершенно уверен, что именно это промедление спасло ему жизнь. И действительно, в тот миг, когда девушка подала ему знак, что можно идти к маяку, два цербера-санитара и сиделка из сумасшедшего дома с улицы Божественной пастушки обрушились на них. Оказывается, ее искали с трех часов, с того самого момента, как она сбежала, и поисками занимались не только они, но и жандармы всего города. Она отрезала голову сторожу и тесаком, который отобрала у садовника, тяжело ранила еще двоих: так ей хотелось поплясать на карнавале. Никому не пришло в голову, что она могла плясать на улице, думали, что спряталась в какой-нибудь лачуге. Увести ее было нелегко. Она отчаянно защищалась ножом, который выхватила из-за корсажа, и потребовалось шесть здоровых мужчин, чтобы надеть на нее смирительную рубашку под ликующий свист и аплодисменты толпы, полагавшей, что эта кровавая схватка - всего-навсего одно из карнавальных представлений и потому не желавшей покидать Таможенную площадь. Сердце Флорентино Арисы разрывалось от жалости, и с Пепельной среды, первого дня Великого поста, он стал ходить на улицу Божественной пастушки с коробкой английских шоколадных конфет. Он стоял под окнами, глядя на заключенных в доме, которые кричали ему - кто оскорбления, кто похвалы, - и махал коробкой шоколада: вдруг повезет, и она тоже выглянет из-за железной решетки. Но так и не увидел ее. Несколько месяцев спустя он выходил из трамвая, и маленькая девочка, ехавшая вместе с отцом, попросила у него шоколадную конфетку из коробки, которую он нес под мышкой. Отец пожурил девочку и извинился перед Флорентино Арисой. А тот отдал девочке всю коробку, подумав, что, может, этот поступок избавит его от горького чувства, и успокоил отца, похлопав по плечу. - Это предназначалось для любви, но любовь отправилась к чертям собачьим, - сказал он. Судьба словно послала Флорентино Арисе возмещение за потерю: в том же самом трамвае на ослиной тяге он встретил Леону Кассиани, истинную женщину своей жизни, хотя ни он, ни она этого так и не поняли, ибо не познали близости. Он возвращался домой пятичасовым трамваем и почувствовал ее, еще не увидев: ощутил на себе взгляд физически, словно до него дотронулись пальцем. Флорентино Ариса поднял глаза и увидел на другом конце трамвая ее, резко выделявшуюся среди пассажиров. Она не отвела взгляда. Наоборот: глядела ему в глаза так дерзко, что он не мог подумать ничего кроме того, что подумал: негритянка, хорошенькая и молоденькая, однако ночная птичка, в этом не было никаких сомнений. И он сразу выкинул ее из своей жизни, потому что не представлял себе ничего более гнусного, нежели любовь за деньги: такими вещами он не занимался. Флорентино Ариса вышел на Тележной площади, на конечной остановке, и сразу юркнул в лабиринт торговых улочек, потому что мать ждала его к шести, а когда выбрался из людской толчеи, то услыхал за спиной резвый цокот каблучков по брусчатке и обернулся убедиться в том, что знал и без того: это была она. Она была одета как рабыни на старинных гравюрах, юбка, вся в оборках, вскидывалась кверху, будто в танце, когда она перешагивала через лужи, широкое декольте обнажало плечи, на шее бряцали ожерелья, на голове белел тюрбан. Он видел таких в портовой гостинице. Частенько случалось, что до шести вечера им нечем было позавтракать, и тогда оставался один выход: уподобиться уличному грабителю и напасть на первого встречного, орудуя вместо ножа своими женскими прелестями: в постель или в могилу! Желая окончательно убедиться в своих предположениях, Флорентино Ариса неожиданно свернул в безлюдный Ламповый переулок, и она свернула следом, приближаясь к нему с каждым шагом. Тогда он остановился, повернулся к ней лицом и встал посреди тротуара, упершись обеими ладонями в рукоять зонтика. - Ты ошиблась, милочка, - сказал он.-Я не покупаю. - Разумеется, - сказала она, - у тебя это на лбу написано. Флорентино Ариса вспомнил фразу, еще мальчишкой слышанную от домашнего врача, его крестного, которую тот произнес по поводу хронического запора: "Мир делится на тех, кто испражняется хорошо, и на тех, кто испражняется плохо". На основе этой догмы тот разработал целую теорию о человеческом характере и считал ее более точной, чем астрология. Многолетний собственный опыт позволил Флорентино Арисе поставить вопрос иначе: "Мир делится на тех, кто понимает толк в постели, и на тех, кто вообще не понимает, что это такое". К последним он относился с недоверием: когда с ними приключалось это необычное для них дело, они начинали кичиться своею любовью так, будто сами только что все изобрели. Те же, кто знал в этом толк и предавался этому часто, наоборот, лишь ради этого жили. Они чувствовали себя естественно и прекрасно и были немы как могила, ибо понимали, что от сдержанности и благоразумия зависит их жизнь. Они никогда не похвалялись своими доблестями, ни с кем не откровенничали и выказывали к этому вопросу такое безразличие, что даже могли прослыть импотентами, совершенно фригидными, а то и стыдливыми гомосексуалистами, что и случилось с Флорентино Арисой. Однако подобные заблуждения были им на руку, ибо служили защитой. Словно члены некой тайной ложи, они узнавали друг друга в любом конце света, не нуждаясь в языке или переводе. А потому Флорентино Ариса не удивился ответу девушки: она была из своих, из этих, и знала, что ему известно, что она это знает. На этот раз он грубо ошибся и эту ошибку будет вспоминать каждый день и каждый час, до самой смерти. Не любви она хотела просить у него, и уж, во всяком случае, не той, что покупают за деньги, она просила у него работы - любой и за любое жалованье, - работы в Карибском речном пароходстве. Флорентино Ариса так устыдился своего поведения, что отвел ее к начальнику, ведавшему персоналом, и тот взял ее в общий отдел на самую низшую должность, где она проработала три года, серьезно, скромно и с полной отдачей. Контора речного пароходства с самого основания компании находилась напротив речной пристани и не имела никакого отношения ни к порту для океанских пароходов, расположенному на другой стороне бухты, ни к рыночному причалу в бухте Лас-Анимас. Это было деревянное строение с двускатной цинковой крышей; длинный балкон с перилами тянулся по фасаду, забранные проволочной сеткой окна смотрели на четыре стороны, и все стоявшие у причала суда были отлично видны в них, словно на картинке, пришпиленной к стене. Строившие это здание немцы, прежние владельцы компании, красили цинковую крышу в красный цвет, а деревянные стены - в ослепительно белый, отчего здание походило на речной пароход. Позднее строение целиком перекрасили в синий цвет, а к тому времени, когда Флорентино Ариса пришел служить в пароходство, контора превратилась в пыльный барак неопределенного цвета, а на ржавевшей крыше сверкали жестяные заплаты. За домом в беленом дворике, огороженном проволокой, точно курятник, находились два склада более поздней постройки, а позади них, в непроточном узком канале, грязном и зловонном, догнивали скопившиеся за полвека отбросы речного пароходства: останки исторических судов, от первого, примитивного, однотрубного, спущенного на воду Симоном Боливаром, до современных, с электрическими вентиляторами в каютах. Большинство пароходов разбиралось на части, которые использовались для других, новых, но многие выглядели так, что, казалось, стоит их чуть подкрасить - и они спокойно могут пускаться в плавание, как есть, не стряхнув с себя игуан и гроздья крупных желтых цветов, придававших им такой романтический вид. На верхнем этаже здания помещался административный отдел в маленьких, но удобных и хорошо оборудованных комнатах, похожих на корабельные каюты, поскольку дом строили не обычные архитекторы, а морские инженеры. В конце коридора, словно это был еще один, лишний служащий, располагался дядюшка Леон XII, в точно такой же комнатке, как и все остальные, с единственной разницей: каждое утро на его письменном столе в стеклянной вазе появлялся новый душистый цветок. В нижнем этаже размещалось отделение для пассажиров, зал ожидания со скамьями и стойкой, где продавали билеты и принимали багаж. И наконец, существовал еще малопонятный общий отдел - само название отдела свидетельствовало о неясности его назначения, - общий отдел, куда отправлялись умирать трудной смертью те проблемы, которые никак не могла разрешить вся остальная контора пароходства. Именно там находилась Леона Кассиани, за письменным столиком, среди сваленных в кучу мешков с маисом и безнадежных бумаг, в тот день, когда дядюшка Леон XII зашел собственной персоной в общий отдел в надежде, что ему придет в голову шальная идея, как приспособить хоть к чему-то этот чертов отдел. Проведя три часа в набитом служащими зале, где он задавал вопросы, рассуждал теоретически и занимался конкретным разбирательством, дядюшка Леон XII вернулся к себе в кабинет в тяжелой уверенности, что не решил ни одного из многочисленных вопросов, а напротив, возникло много новых, разнообразных и совершенно безнадежных проблем. На следующий день Флорентино Ариса, войдя к себе, нашел на столе служебную записку Леоны Кассиани с просьбой изучить ее и, если он сочтет уместным, показать дядюшке. Накануне во время беседы дядюшки Леона XII с персоналом она единственная не проронила ни слова. Она прекрасно понимала свое положение - ее взяли из милости - и в служебной записке отметила, что вела себя так не потому, что отстранялась от дела, но из уважения к иерархии, сложившейся в отделе. Все выглядело пугающе просто. Дядюшка Леон XII считал, что отдел необходимо реорганизовать коренным образом, а Леона Кассиани думала иначе, основываясь на той простой логике, что общего отдела как такового не было - была свалка неудобных и заковыристых, однако несущественных проблем, от решения которых другие отделы уходили. И выход заключался в том, чтобы ликвидировать общий отдел, а нерешенные вопросы вернуть для решения туда, откуда они пришли. Дядюшка Леон XII не имел ни малейшего понятия, кто такая Леона Кассиани, и, как ни припоминал вчерашнего собрания, ее он вспомнить не мог, однако, прочитав записку, вызвал Леону Кассиани и два часа проговорил с нею за закрытой дверью. Говорили они обо всем на свете - такова была его манера узнавать людей. Ее записка основывалась на обычном здравом смысле, и предложенное решение дало искомый результат. Но дядюшку Леона XII поразило не это, его поразила она сама. И главное - что единственное обучение, которое она прошла после начальной школы, было обучение в шляпной мастерской. Но дома, сама, она выучила английский по ускоренному методу без преподавателя, и вот уже три месяца по вечерам брала уроки машинописи - новомодное дело, которому прочили такое же большое будущее, как в свое время телеграфу, а еще раньше - паровым машинам. Когда она вышла из кабинета дядюшки Леона XII, он уже называл ее так, как будет называть всегда: тезка-Леона. И уже решился росчерком пера уничтожить беспокойный отдел и раздать накопившиеся проблемы тем, кто их породил, как предлагала Леона Кассиани, и уже придумал для нее самой место, еще без названия и без определенных обязанностей; по сути же она становилась его личным помощником. В тот же день, похоронив безо всяких почестей общий отдел, дядюшка Леон XII спросил у Флорентино Арисы, откуда он взял эту Леону Кассиани, и тот рассказал ему все, как было. - Так возвращайся в трамвай и приведи мне всех таких, как эта, - сказал ему дядюшка. - Еще парочка таких - и мы вытащим твой тонущий корабль. Флорентино Ариса счел это обычной дядюшкиной шуткой, однако на следующий день обнаружил, что лишился пожалованного ему полгода назад экипажа, дабы он продолжал поиски скрывающихся в трамвае талантов. А Леона Кассиани очень скоро распрощалась с былой скромностью и извлекла наружу все, что так хитро скрывала целых три года. В следующие три года она забрала в свои руки полный контроль над всем, а за четыре последующих добралась до дверей правления пароходства, однако войти в эти двери не захотела, потому что и без того оказалась всего на одну ступень ниже Флорентино Арисы. До сих пор она находилась в его распоряжении и желала оставаться ему подчиненный, хотя на деле все было совсем иначе: сам Флорентино Ариса не догадывался, что это он находился в ее распоряжении. А именно: в правлении он выполнял всего-навсего то, что предлагала она, помогая ему подниматься вверх вопреки всем козням его тайных недругов. Леона Кассиани имела дьявольский талант к тайным интригам и всегда в нужный момент оказывалась там, где ей следовало быть. Она была динамична, молчалива и мудро нежна. Но если надо, умела скрепить сердце и обнаружить железный характер. Однако ради себя этого свойства в ход не пускала. Единственной ее целью было - любой ценой, а если понадобится - кровью, расчистить путь наверх для Флорентино Арисы, до той высоты, на которую он сам хотел подняться, не очень рассчитав собственные силы. Она бы, разумеется, в любом случае, делала то же самое из властолюбия, но вышло так, что она это делала осознанно, из чистой благодарности. Она интриговала так отчаянно, что сам Флорентино Ариса запутался в ее ухищрениях и, было дело, даже безуспешно пытался закрыть ей дорогу, думая, что она пытается закрыть дорогу ему. Леона Кассиани расставила все точки над "i". - Вы ошибаетесь, - сказала она ему. - Я готова бросить все это, только скажите, но сперва подумайте хорошенько. Флорентино Ариса, который и в самом деле не успел еще подумать хорошенько, подумал настолько хорошо, насколько мог, и сложил перед ней оружие. По правде сказать, даже в разгар глухой войны, которая кипела в недрах переживавшего постоянный кризис предприятия, даже страдая от драм, неизбежных в жизни охотника за женщинами, и мучаясь слабевшей день ото дня мечтой о Фермине Дасе, невозмутимый с виду Флорентино Ариса ни минуты не мог спокойно взирать на это чарующее зрелище: отважная негритянка, по уши завязнув в мерзостях и в любви, вела отчаянное сражение. Сколько раз втайне он горько жалел, что, по-видимому, она была не той, за какую он принял ее при встрече, а то бы начхать на все принципы да закрутить с нею любовь, даже за деньги, за звонкую золотую монету. Ибо Леона Кассиани оставалась точно такой, какой была в тот день в трамвае, - те же наряды ветреной невольницы, те же невообразимые тюрбаны, те же бряцающие браслеты, бусы и ожерелья и перстни с фальшивыми камнями на каждом пальце, одним словом, уличная львица. А то немногое, что годы добавили к ее внешности, только пошло ей на пользу. Она вступила в пору ослепительного расцвета, ее жаркое тело африканки наливалось тугой зрелостью, а женское очарование дразнило и будоражило. Флорентино Ариса за все десять лет ни разу больше не сделал ни намека, ни шага ей навстречу, искупая свою прошлую ошибку, а она помогала ему во всем, кроме этого. Однажды он засиделся в конторе допоздна, после смерти матери он стал частенько засиживаться, и, выходя, увидел, что в комнате Леоны Кассиани горит свет. Он открыл дверь, не постучав, она была там: одна, за письменным столом, сосредоточенно-серьезная, в новых очках, которые придавали ей ученый вид. Флорентино Ариса со счастливым ужасом вдруг понял, что они одни в доме, что пристань безлюдна, город спит, вечная ночь опустилась на утонувшее в тумане море, а печально прокричавший пароходик подойдет к берегу не раньше, чем через час. Флорентино Ариса оперся обеими ладонями о рукоять зонтика, точь-в-точь как тогда, когда заступил ей дорогу в Ламповом переулке, но только теперь он уперся зонтиком в пол затем, чтобы незаметно было, как ходуном ходят его колени. - Скажи на милость, Леона, львица моя дорогая, - проговорил он, - когда же мы наконец с этим покончим? Она ничуть не удивилась, совершенно спокойно сняла очки и солнечно ему улыбнулась. На "ты" они никогда не были. - Ах, Флорентино Ариса, - сказала она, - десять лет я сижу тут и жду от тебя этого вопроса. Поздно: возможность, которая возникла в трамвае и еще долго оставалась, пока Леона Кассиани сидела на том самом стуле, на котором она сидела сейчас, возможность эта ушла невозвратно. Ради него ей пришлось проделать столько тайных мерзостей, ради него она вынесла столько гнусной грязи, что за это время больше него прошла по дороге жизни и теперь уже не чувствовала той разницы в двадцать лет, что была между ними: она состарилась ради него. Она так его любила, что предпочла не обманывать, а любить дальше, хотя и пришлось сказать ему об этом довольно грубо. - Нет, - сказала она. - Это все равно, что переспать с собственным сыном, которого у меня нет. У Флорентино Арисы навсегда осталась заноза оттого, что последнее слово было не за ним. Он считал: говоря "нет", женщина ждет, что будут настаивать, это ее решение еще не окончательное, но с Леоной было иначе: он не мог рисковать и ошибиться во второй раз. И он отступился, не выдав досады, с любезной миной, что было вовсе не легко. Но с той ночи, какая бы тень между ними ни скользнула, она тотчас же рассеивалась без следа, а Флорентино Ариса понял наконец, что можно дружить с женщиной, даже если ты с нею не спишь. Леона Кассиани была единственным человеком, кому Флорентино Ариса попробовал открыть свою тайну о Фермине Дасе. Те немногие, кто знал, уже начинали забывать об этом, Трое из них, без сомнения, унесли тайну с собой в могилу: его мать задолго до смерти вычеркнула из памяти вообще все, Гала Пласидиа, на попечении которой находилась Фермина Даса почти девочкой, скончалась в преклонном возрасте; а незабвенной Эсколастики Дасы, той, что принесла в молитвеннике его первое в жизни любовное письмо, наверняка тоже не было в живых, Лоренсо Даса, о судьбе которого он ничего не знал, конечно, мог в свое время рассказать что-то сестре Франке де ла Лус, желая предотвратить исключение дочери из колледжа, но едва ли та рассказала об этом кому-нибудь еще. Оставались еще одиннадцать телеграфистов из дальней провинции, где жила Ильдебранда Санчес, которые отправляли телеграммы с полными именами и адресами, и, разумеется, сама Ильдебранда Санчес со свитой необузданных юных родственниц. Но Флорентино Ариса не знал, что в этот список следует включить и доктора Хувеналя Урбино. Ильдебранда Санчес открыла ему секрет в те первые годы, когда он часто навещал их. Но рассказала она это мимоходом и словно бы невзначай, так что сказанное не влетело в одно ухо и вылетело в другое, как она полагала, а вообще никуда не влетело. Дело было так: Ильдебранда упомянула Флорентино Арису как одного из тех тайных поэтов, которые, по ее мнению, вполне могли победить на Цветочных играх. Доктор Урбино силился вспомнить, о ком она говорит, и тогда она сказала, хотя никакой нужды в этом не было, что он - тот единственный претендент, который был у Фермины Дасы до замужества. Она рассказала об этом как о чем-то совершенно невинном, скоротечном и не более чем трогательном. Доктор Урбино отозвался, не глядя на нее: "Никогда бы не подумал, что этот тип - поэт". И в тот же момент выкинул его из памяти, как привык выкидывать многое, поскольку его профессия приучила его управлять забвением в угоду этике. Флорентино Ариса отметил, что все хранители тайны, за исключением его матери, принадлежали к миру Фермины Дасы. В его мире он оставался один на один с тяжким грузом, который иногда ему неодолимо хотелось с кем-то разделить, но до тех пор еще никто не заслужил такого доверия. Леона Кассиани была единственной, оставалось только придумать, как это сделать, и дождаться случая. Он думал как раз об этом в послеобеденный летний зной, когда доктор Хувеналь Урбино поднялся по крутой лестнице КРП, делая остановку на каждой ступеньке, чтобы выжить в этом пекле, и появился в конторе у Флорентино Арисы, запыхавшийся, мокрый от пота вплоть до брюк, и проговорил на последнем дыхании: "Похоже, надвигается циклон". Флорентино Ариса не раз видел его здесь - тот приходил к дядюшке Леону XII,-но никогда прежде у него не было такого четкого ощущения: этот нежеланный посетитель имеет отношение к его жизни. В ту пору и доктор Хувеналь Урбино испытывал некоторые трудности и вынужден был ходить от двери к двери со шляпой в руке, прося взносы на свои художественные затеи. Одним из наиболее замечательных и постоянных дарителей был дядюшка Леон XII; в тот день он только что приступил к своей ежедневной десятиминутной сиесте, удобно расположившись в мягком кресле, прямо за письменным столом. Флорентино Ариса попросил доктора Хуве-наля Урбино сделать одолжение - подождать немного у него в кабинете, который соседствовал с кабинетом дядюшки Леона XII и в определенной мере служил приемной. Ему случалось и раньше видеть доктора в различных обстоятельствах, однако он никогда не встречался с ним вот так, лицом к лицу, и Флорентино Ариса еще раз почувствовал дурноту от такого явного его превосходства. Они пробыли вместе целых десять минут, растянувшихся в вечность; за эти десять минут Флорентино Ариса трижды поднимался в надежде, что дядюшка проснется раньше времени, и проглотил целый термос черного кофе. Доктор Урбино отказался выпить даже маленькую чашечку. "Кофе - яд", - сказал он. И говорил, цепляя тему за тему, все подряд, не заботясь, слушают ли его. Флорентино Арисе трудно было выносить его врожденное благородство и обаяние, легкий запах камфары, исходивший от него, и эту свободную, элегантную манеру говорить, благодаря которой даже самые пошлые вещи казались существенными. Неожиданно доктор резко переменил тему. - Вы любите музыку? Он застал его врасплох. На самом деле Флорентино Ариса ходил на все концерты и оперные представления в городе, но поддержать толковый разговор на эту тему со знающим человеком он, пожалуй, не смог бы. Он не мог устоять перед модной музыкой, особенно сентиментальными вальсами, очень уж они походили на те, что сам он играл в ранней юности, и на стихи, которые писал тайком. Стоило ему мимоходом услышать какой-нибудь из них, как ниточка мелодии начинала крутиться у него в голове, и никакая сила на свете не способна была ее оттуда выбить. Однако так не ответишь на серьезный вопрос, заданный знатоком. - Мне нравится Гардель, - сказал он. Доктор Урбино понял его. "Ясно, - сказал он. - Гардель в моде". И опять ушел в рассуждения о своих многочисленных новых проектах, которые он намеревался осуществить, как всегда, без официальных субсидий. Он обратил внимание Флорентино Арисы на то, сколь обескураживающе унылы театральные представления, которые привозят в город теперь, в сравнении с блистательными образцами минувшего столетия. Действительно, на протяжении целого года ему пришлось просматривать представления, чтобы привезти в Театр комедии трио Корто-Касальс-Тибо, и в правительстве не оказалось ни одного человека, кто бы знал, кто они такие, хотя в том же самом месяце были раскуплены все места на представления полицейских драм Рамона Караль-та, на оперетты и сарсуэлы дона Маноло де ла Пре-сы, на группу Лос Сантанелос, ансамбль невыразимых трансформистов и мимов, переодевавшихся прямо на сцене в фосфоресцирующем свете, на Де-низ Д'Альтен, которую объявляли как старинную танцовщицу из Фоли-Бержер, и даже на отвратительного бесноватого баска, который один на один сражался с боевым быком. Да что там жаловаться на это, сами европейцы в очередной раз подают дурной пример - развязали варварскую войну, в то время как мы наконец начали жить в мире после девяти гражданских войн в середине прошедшего века, а точнее, одной-единственной, которая длилась все то время. Более всего из той захватывающей беседы запала в душу Флорентино Арисы мысль о возможности возобновить Цветочные игры, одну из давних инициатив доктора Хувеналя Урбино, которая в свое время была горячо принята публикой и длилась дольше других. Он чуть не проговорился, что бывал наиболее усердным участником того ежегодного конкурса, заинтересовавшего именитых поэтов не только в их стране, но и в других карибских странах. Едва они начали разговор, как пышущий жаром воздух вдруг похолодал, столкнувшиеся воздушные потоки сотрясли двери и окна, словно ружейным залпом, и все здание вздрогнуло и заскрипело, будто парусник на плаву. Доктор Хувеналь Урбино, похоже, не обратил на это внимания. Только заметил мимоходом что-то относительно лунных июньских циклонов и неожиданно, безо всякого перехода, заговорил о своей жене. Она была не только самой горячей его помощницей в трудах, но и душою всех его начинаний. "Без нее я был бы ничем", - сказал он. Флорентино Ариса слушал его с невозмутимым видом, лишь чуть кивая головой, и боялся вымолвить слово, чтобы голос не выдал его. Еще через две фразы он понял: у доктора Хувеналя Урбино, занятого такими увлекательными делами, хватало времени обожать свою супругу почти так, как обожал ее он сам, и эта истина поразила его. Однако он не мог выказать своего отношения, как хотел бы, ибо сердце сыграло с ним ту мерзкую шутку, на какую способно только сердце: оно открыло ему, что он и этот человек, которого он всегда считал своим заклятым врагом, пали жертвой одной и той же судьбы и делили одну и ту же выпавшую на их долю страсть, словно два вола под одним ярмом. И впервые за двадцать шесть бесконечных лет ожидания Флорентино Ариса не смог подавить боли от мысли, что этот замечательный человек должен умереть ради того, чтобы он стал счастливым. Циклон промчался, но мощные порывы ветра еще минут пятнадцать сотрясали нижние кварталы и причинили разрушения половине города. Доктор Хувеналь Урбино, в очередной раз удовлетворенный щедростью дядюшки Леона XII, не стал дожидаться, пока буря уймется окончательно, и ушел, по рассеянности унеся с собой зонт Флорентино Арисы, который тот дал ему, чтобы дойти до экипажа. Но Флорентино Арису это не огорчило. Наоборот, он обрадовался: что подумает Фермина Даса, когда узнает, кто хозяин зонтика. Он все еще находился под впечатлением встречи, когда Леона Кассиани прошла через его кабинет, и его осенило: вот он, единственный случай, когда безо всякого можно открыть ей тайну, разрушить это ласточкино гнездо, что не давало ему жить, - теперь или никогда. Для начала он спросил, что она думает о докторе Хувенале Урбино. Она без промедления ответила: "Этот человек делает много всего, возможно, даже слишком много, но, по-моему, никто не знает, что он думает". Потом помолчала, разгрызая ластик своими острыми зубами негритянки, и пожала плечами, словно желая покончить с совсем не интересовавшим ее вопросом. - Может, именно потому так много и делает, - сказала она. - Чтобы не думать. Флорентино Ариса попытался удержать ее. - Жаль, что ему суждено умереть, - сказал он. - Всем на свете суждено умереть, - сказала она. - Конечно, - сказал он. - Но этому больше, чем кому бы то ни было. Она ничего не поняла, снова молча пожала плечами и вышла. А Флорентино Ариса подумал, что когда-нибудь на счастливом ложе Фермины Дасы он расскажет ей, что не открыл тайну их любви даже тому единственному человеку, который заслужил право на это. Нет, никому и никогда не следовало открывать секрет, даже самой Леоне Кассиани, и не потому, что он не хотел открывать сундука, в котором половину жизни так надежно хранил свою тайну, но потому, что в тот момент понял: ключ потерян. Но еще больше взволновало его в тот день другое. Ожила грусть по временам юности, всколыхнулись живые воспоминания о Цветочных играх, которые гремели каждое пятнадцатое апреля по всей антильской земле. Он всегда участвовал в конкурсах, но всегда, как почти во всем, - тайно. Он принимал в них участие много раз, начиная с самого первого, двадцать четыре года назад, и ни разу не был отмечен ни призом, ни простым упоминанием. Он не огорчался - привлекала его не премия, а сама церемония: на первом конкурсе Фермине Дасе поручили вскрывать запечатанные сургучом конверты и оглашать имена победителей, и с тех пор она делала это всегда. Укрывшись в полутьме партера, в первых рядах, с живой камелией в петлице, трепетавшей на его взволнованной груди, Флорентино Ариса в ночь первого конкурса смотрел на Фермину Дасу, вскрывавшую три запечатанных сургучом конверта на сцене старинного Национального театра. И думал о том, что произойдет в ее сердце, когда она обнаружит, что он завоевал Золотую орхидею. Он был уверен, что она узнает его почерк и сразу же вспомнит, как под вечер вышивала под миндалевым деревом в маленьком парке, вспомнит запах засушенных в письмах гардений и вальс Коронованной Богини, который он исполнял для нее одной в предутреннем ветерке. Но этого не случилось. Хуже того: Золотая орхидея, самый завидный приз национальной поэзии, была присуждена иммигранту-китайцу. Столь необычное решение вызвало такой общественный скандал, что поставило под сомнение серьезность самого мероприятия. Однако оправданием единодушному решению жюри был превосходный сонет. Никто не верил, что автором его на самом деле был премированный китаец. Он прибыл сюда в конце прошлого столетия, спасаясь от бедствия - желтой лихорадки, опустошившей Панаму за время строительства железнодорожного пути между двумя океанами, прибыл вместе со многими другими, которые остались здесь до конца жизни и продолжали жить по-китайски, размножаться по-китайски и так походили друг на друга, что невозможно различить. Сначала их насчитывалось десяток, не больше, они появились вместе со своими женами, детьми и собаками, которых употребляли в пищу, но уже через несколько лет они заполонили четыре улочки в предместье рядом с портом, - все новые и новые китайцы наводняли страну, не оставляя никаких следов в регистрационных таможенных списках. Некоторые, совсем еще недавно молодые китайцы, так стремительно превращались в почитаемых патриархов, что невозможно было понять, когда они успевали стариться. Народная интуиция разделила их на два класса: китайцы плохие и китайцы хорошие. Плохие- те, что сшивались в мрачных постоялых дворах вокруг порта, и случалось, какой-нибудь китаец объедался там по-царски или умирал прямо за столом, над варевом из крысы на постном масле; про эти постоялые дворы ходили слухи, что на самом деле там торгуют женщинами и продается и покупается все, что угодно. Хорошими были китайцы из прачечных, наследовавшие священные знания, они возвращали рубашки еще более чистыми, чем новые, с воротничками и манжетами, похожими на выглаженную церковную облатку. Именно из хороших китайцев был тот, который на Цветочных играх разбил наголову семьдесят двух своих гораздо лучше оснащенных соперников. Никто не разобрал имени, когда Фермина Даса в замешательстве прочитала его. И не потому, что это было необычное имя, но просто никто и никогда в точности не знал, как зовут китайцев. Однако долго раздумывать не пришлось, потому что премированный китаец тотчас же возник из недр партера с ангельской улыбочкой, которая всегда бывает у китайцев, когда они рано приходят домой. Он был так уверен в победе, что заранее в честь нее надел обрядо вую весеннюю рубашку из желтого шелка. Он получил Золотую орхидею на восемнадцать каратов и, счастливый, поцеловал ее под оглушительные насмешки неверящих зрителей. И бровью не повел. Он стоял и ждал посреди сцены, невозмутимый, словно сам апостол Божественного провидения, и, едва наступила тишина, прочел премированное стихотворение. Его никто не понял. Но когда новая волна насмешек схлынула, Фермина Даса прочитала стихотворение еще раз, тихим, мягким голосом, и первая же строфа ошеломила слушателей. Сонет, написанный в чистейшем парнасском стиле, был совершенен и овеян вдохновением, которое выдавало участие мастерской руки. Объяснение напрашивалось только одно: какой-то большой поэт задумал эту шутку в насмешку над Цветочными играми, а китайца взяли на эту роль с условием до конца жизни хранить тайну. "Диарио дель комерсио", наша традиционная газета, попыталась выправить положение с помощью заумной статьи насчет давнего присутствия китайцев в карибских странах и их культурного влияния, а следовательно, и права на участие в Цветочных играх. Написавший статью был уверен, что автором сонета на самом деле был тот, кто назвался автором, и ничтоже сумняшеся утверждал это, начиная с заглавия: "Все китайцы - поэты". Затейники, если и вправду имела место затея, в конце концов сгнили в могилах вместе со своей тайной. Премированный китаец же умер без исповеди в подобающем восточному человеку возрасте, был положен в гроб вместе с Золотой орхидеей и похоронен, так и не изжив горечи по поводу того, что не достиг в жизни единственного, о чем мечтал: репутации поэта. В связи с его смертью в печати снова вспомнили забытый эпизод Цветочных игр и снова напечатали сонет с модернистской виньеткой, изображавшей пышных дев с золотым рогом изобилия, и боги, хранители поэзии, воспользовавшись случаем, расставили все по местам - новому поколению сонет показался настолько плохим, что никто больше не сомневался: автором был покойный китаец. В памяти Флорентино Арисы этот скандал прочно связался с незнакомой толстушкой, сидевшей рядом с ним. Он заметил ее в самом начале церемонии, а потом, объятый страхом ожидания, совершенно забыл о ней. Внимание привлекла перламутровая белизна ее кожи, благоухание, исходившее от ее счастливого полного тела, огромная грудь, как у обладательницы мощного сопрано, увенчанная искусственной магнолией. На ней было черное бархатное, очень облегающее платье, такое же черное, как ее жаркие, алкающие глаза и волосы, подобранные на затылке цыганским гребнем. Висячие серьги, ожерелье и множество колец на пальцах, все, как одно, со сверкающими искусственными камнями, а на правой щеке - нарисованная мушка. В суматохе финальных аплодисментов она поглядела на Флорентино Арису с искренней душевной грустью. - Поверьте, я всей душой сожалею, - сказала она ему. Флорентино Ариса был поражен не столько соболезнованиями, которые и вправду заслуживал, а тем, что кто-то, оказывается, знал его тайну. Она объяснила: "Я видела, как дрожал цветок у вас в петлице, когда вскрывали конверты". Она показала ему плюшевую магнолию, которую держала в руке, и открылась: - Поэтому я сняла свой цветок. Она готова была расплакаться, но Флорентино Ариса, ночной охотник, смягчил ей горечь поражения. - Пойдемте куда-нибудь, поплачем вместе, - сказал он. Он проводил ее до дому. Остановившись у дверей и оглядев обезлюдевшую полуночную улицу, он стал уговаривать ее пригласить его на рюмочку бренди и заодно показать свои альбомы с вырезками и фотографиями о последних десятилетиях жизни города, которые, как она говорила, у нее имеются. Это был старый трюк, но на этот раз все вышло непроизвольно, потому что она сама рассказала ему об этих альбомах, пока они шли от Национального театра. Они вошли в дом. Первое, что увидел Флорентино Ариса еще из гостиной, была распахнутая дверь в спальню с широкой пышной постелью под парчовым покрывалом и изголовьем, украшенным бронзовыми листьями папоротника. Эта картина привела его в замешательство. Она, по-видимому, заметила, потому что прошла через гостиную и закрыла дверь в спальню. Потом пригласила его сесть на канапе, обитое кретоном в цветочек, где уже спал кот, и выложила на стоящий в центре комнаты стол свою коллекцию альбомов. Флорентино Ариса принялся не спеша листать их, гораздо больше думая о том, каким будет его следующий шаг, чем о том, что представало его взору. Но вдруг поднял взгляд над страницей и увидел глаза, полные слез. Он посоветовал ей не стесняться и выплакаться, ибо ничто не приносит такого облегчения, как слезы, и заметил, что, наверное, корсет помешает ей плакать. И поспешил помочь, потому что корсет был туго затянут на спине шнуровкой. Он не успел распустить его, как корсет сам раскрылся под внутренним напором, и астрономически необозримая грудь вздохнула во всю свою ширь. Флорентино Ариса, которого никогда не оставлял страх перед первым разом, даже в самых легких случаях, отважился чуть погладить кончиками пальцев ее шею, и она, не переставая плакать, изогнулась со стоном, точно избалованный ребенок. Тогда он очень нежно поцеловал ее в то же самое место, которое только что гладил кончиками пальцев, но второй раз поцеловать ее не удалось, потому что она повернулась к нему всем своим монументальным телом, жарким и алчущим, и они, сплетясь в объятии, покатились по полу. Кот проснулся и с визгом прыгнул на них. Словно неопытные новички, они торопливо искали друг друга, барахтаясь среди рассыпавшихся альбомов, повлажневшей от пота одежды, гораздо больше заботясь о том, как уклониться от кошачьих когтей, чем от превратностей любовного беспорядка. На следующую ночь, с не зажившими еще кошачьими царапинами, они повторили все сначала, и потом занимались этим не один год. Когда он понял, что начинает ее любить, она была в расцвете сорока, а он приближался к своему тридцатилетию. Ее звали Сара Норьега, и в юности ей выпало пятнадцать минут славы, когда она победила на конкурсе с циклом стихотворений о любви бедняков, который так никогда и не был издан. Она работала учительницей в школах народного образования и жила на жалованье в доходном доме на живописном бульваре Влюбленных, в старинном квартале Хетсемани. У нее было несколько случайных мужчин, и ни один не имел в отношении нее серьезных намерений: трудно было представить, чтобы мужчина ее круга в те времена женился на женщине, с которой переспал. И она не лелеяла пустых мечтаний о замужестве после того, как ее первый официальный жених, которого она любила с почти безумной страстью в восемнадцать лет, сбежал за неделю до назначенной свадьбы, оставив ее вместе с прилипшей к ней репутацией брошенной невесты. Или бывшей в употреблении девицы, как тогда выражались. Однако тот первый опыт, при всей его скоротечности, не оставил в ней горечи, а лишь ясную убежденность, что в браке или без брака, без Бога и без закона, но жизнь не стоит ни гроша, если в постели рядом нет мужчины. Флорентино Арису больше всего умиляло, что для полного и окончательного удовольствия она в самый интимный момент непременно должна была сосать детскую соску и только так достигала вершины любовного торжества. У них набралась целая связка сосок всех размеров, форм и цветов, какие только можно было найти на рынке, и Сара Норьега вешала ее в изголовье, чтобы в минуту крайней нужды пошарить рукой и найти. Хотя она была так же свободна, как и он, и, возможно, не возражала бы против открытых отношений, Флорентино Ариса с самого начала окутал все глубокой тайной. Он проскальзывал через черный ход для прислуги, почти всегда ночью, и уходил на цыпочках перед самым рассветом. Оба понимали, что в таком населенном доме рано или поздно соседи наверняка будут знать гораздо больше, чем надо, и все ухищрения окажутся пустой видимостью. Но таков уж он был, Флорентино Ариса, и таким оставался до конца жизни в отношениях со всеми женщинами. И ни разу не сделал ложного шага, ни разу не проговорился ни о ней, ни о какой-либо другой. Он никогда не выходил за рамки и лишь однажды оставил компрометирующий след, письменную улику, что могло стоить ему жизни. Словом, он вел себя так, будто всегда был супругом Фермины Дасы, хоть и неверным, но стойким супругом, который без передышки боролся за то, чтобы освободиться из-под ее власти, не раня ее предательством. Такая его закрытость, разумеется, не могла не породить ошибочных суждений. Сама Трансито Ариса умерла в глубокой убежденности, что ее сын, зачатый в любви и рожденный для любви, приобрел на всю жизнь иммунитет против этого чувства после первой несчастливой юношеской влюбленности. Однако многие, менее к нему благосклонные, наблюдавшие его изблизи и знавшие его пристрастие к таинственности, к необыкновенному одеянию и душистым притираниям, разделяли подозрение относительно иммунитета, однако не против любви вообще, а лишь против любви к женщине. Флорентино Ариса знал об этом и никогда не пытался эти подозрения рассеять. Не беспокоили они и Сару Норьегу. Точно так же, как и другие бесчисленные женщины, которых он любил, и даже те, которые доставляли ему удовольствие и получали удовольствие вместе с ним без любви, она приняла его таким, каким он и был на самом деле: приходящим мужчиной. В конце концов он стал приходить к ней в дом в любой час дня и ночи, чаще всего - по утрам в воскресенье, самое спокойное время. Она тотчас же бросала то, чем занималась, и отдавала всю себя без остатка, чтобы сделать его счастливым на, всегда готовой принять его, огромной изукрашенной постели, где не допускались никакие церковные формальности или ограничения. Флорентино Ариса не понимал, как незамужняя женщина без всякого прошлого могла быть так умудрена в обращении с мужчиной и как ухитрялось ее большое и сладостное тело двигаться в постели с той же легкостью и плавностью, с какой скользит под водой дельфин. Она объясняла просто: любовь, как ничто другое, - природный талант. И говорила: "Или умеешь это от рождения, или не сумеешь никогда". Флорентино Арису переворачивало от запоздалой ревности при мысли о том, что, возможно, у нее было гораздо более содержательное прошлое, чем представлялось, но пришлось смириться, сам он говорил ей, как и всем остальным, что она у него - единственная. Не доставляло ему удовольствия и присутствие в постели разъяренного кота, но что поделаешь; и Сара Норьега подстригала коту когти, чтобы он не расцарапывал их до крови, пока они предавались любви. Почти с таким же наслаждением, с каким она до изнеможения резвилась в постели, Сара Норьега предавалась культу поэзии в минуты отдохновения от любви. Она не только поразительно запоминала наизусть чувствительные стихи того времени - новинки подобной продукции продавали на улицах дешевыми книжицами по два сентаво за штуку, - но и пришпиливала на стену булавками стихотворения, которые ей нравились больше, чтобы в любой момент продекламировать их. Она даже переложила в одиннадцатистопник тексты из учебника народного образования на манер тех, что писались для запоминания орфографии, правда, ей не удалось официально утвердить их. Ее пристрастие к декламации было столь велико, что порою она громко читала стихи в минуты любовного экстаза, так что Флорентино Арисе приходилось запихивать ей в рот соску, точь-в-точь как ребенку, чтобы он перестал плакать. В самом расцвете их отношений Флорентино Ариса, случалось, спрашивал себя: что же на самом деле было любовью - то шумное, что происходило у них в постели, или спокойные послеполуденные часы по воскресеньям, и Сара Норьега приводила ему в утешение простой довод: любовь - все, что делается обнаженно. Она говорила: "Любовь души - от пояса и выше, любовь тела - от пояса и ниже". Такое определение показалось Саре Норьеге подходящим для стихотворения о разделенной любви, которое они написали в четыре руки, и она представила его на пятые Цветочные игры, свято веря, что никто еще не приносил на конкурс такого оригинального поэтического произведения. И снова потерпела поражение. Флорентино Ариса провожал ее домой, а она метала громы и молнии. Она не могла объяснить, но почему-то была убеждена, что не получила премии из-за интриг, и интриги эти сплела Фермина Даса. Он впал в мрачное расположение духа с того самого момента, как приступили к раздаче призов: он давно не видел Фермину Дасу, и в тот вечер вдруг заметил, как сильно она изменилась: первый раз он увидел - это бросалось в глаза, - что она мать. Само по себе это не было новостью, он знал, что ее сын скоро должен пойти в школу. Однако до тех пор это ее качество не казалось ему таким очевидным, как в тот вечер, не только потому, что другой стала ее талия и она чуть запыхалась от ходьбы, но и голос ее прерывался, не хватало дыхания, когда она зачитывала список премированных поэтов. Желая подкрепить фактами свои воспоминания, Флорентино Ариса принялся листать альбомы, посвященные Цветочным играм, пока Сара Норьега готовила ужин. Он разглядывал фотографии из журналов, пожелтевшие почтовые открытки, те, что продают в память о городе у городских ворот, и ему казалось, будто он совершает фантастическое путешествие в обманы прошлой жизни. До сих пор он лелеял мысль, что мир мимолетен и все в этом мире проходит, привычки, мода, - все, кроме нее, Фермины Дасы. Но в тот вечер впервые он увидел и осознал, что и у Фермины Дасы проходит жизнь, как проходит его собственная, а он не делает ничего, только ждет. Он никогда ни с кем не говорил о ней, потому что знал: он не способен произнести ее имени так, чтобы при этом губы у него не побелели. Но на этот раз, пока он листал альбомы, как листал он их и раньше в минуты воскресного досуга, Саре Норьеге случайно пришла догадка, одна из тех, от которых стыла кровь. - Она - шлюха, - сказала Сара. Она сказала это, проходя мимо и кинув взгляд на фотографию бала-маскарада, где Фермина Даса предстала в костюме черной пантеры, и уточнений не требовалось, Флорентино Ариса и без того знал, кого она имеет в виду. Страшась, как бы все не вышло наружу и не перевернуло его жизнь, он поспешил защититься. И сказал, что знаком с Ферминой Дасой шапочно, здороваются - не больше, и он ничего не знает о ее личной жизни, но считается, что женщина эта замечательная, вышла из ничего и поднялась наверх благодаря исключительно собственным достоинствам. - Благодаря браку по расчету и без любви, - прервала его Сара Норьега. - А это самый мерзкий тип шлюхи. Менее жестоко, но с точно такой же нравственной твердостью говорила это Флорентино Арисе и его мать, утешая в беде. В страшном смущении он не нашелся что возразить на суровый приговор, вынесенный Сарой Норьегой, и попробовал заговорить о другом. Но Сара Норьега не дала ему переменить тему, пока не вылила на Фермину Дасу все, что у нее накопилось. Интуитивным чувством, которого наверняка не смогла бы объяснить, она чувствовала и была уверена, что именно Фермина Даса сплела интригу, лишившую ее приза. Оснований для этого не было никаких: они не были знакомы, никогда не встречались, и Фермина Даса никак не могла влиять на решение жюри, хотя, возможно, и была в курсе его секретов. Сара Норьега заявила решительно: "Мы, женщины, - провидицы", И тем положила конец обсуждению. И в этот миг Флорентино Ариса увидел ее другими глазами. Годы проходили и для нее тоже. Ее щедрое, плодоносное естество бесславно увядало, любовь стыла в рыданиях, а на ее веки начинали ложиться тени старых обид. Она была уже вчерашним цветком. К тому же, охваченная яростью поражения, она перестала вести счет выпитому. Эта ночь ей не удалась: пока они ели подогретый рис, она попробовала установить лепту каждого из них в непризнанном стихотворении, чтобы выяснить, сколько лепестков Золотой орхидеи полагалось каждому. Не впервые забавлялись они византийскими турнирами, но на этот раз он воспользовался случаем расковырять саднящую рану, и они заспорили самым пошлым образом, отчего в обоих ожили обиды, накопившиеся за почти пять лет их любовной связи. Когда оставалось десять минут до двенадцати, Сара Норьега поднялась со стула запустить маятник на часах, как бы давая тем самым понять, что пора уходить. Флорентино Ариса почувствовал: нужно немедленно рубануть под корень эту безлюбую любовь, но таким образом, чтобы инициатива осталась у него в руках; он поступал всегда только так. Моля Бога, чтобы Сара Норьега позволила ему остаться в ее постели, где он и скажет ей, что между ними все кончено, Флорентино Ариса попросил ее сесть рядом, когда она кончила заводить часы. Но она предпочла соблюдать расстояние и села в кресло для гостей. Тогда Флорентино Ариса протянул ей указательный палец, смоченный в коньяке, чтобы она обсосала его - она, бывало, делала так перед тем, как предаться любовным утехам. Однако на этот раз Сара Норьега отказалась. - Сейчас - нет, - сказала она. - Ко мне должны прийти. С тех пор как он был отвергнут Ферминой Дасой, Флорентино Ариса научился последнее слово всегда оставлять за собой. В обстоятельствах не столь горьких он бы, возможно, стал домогаться Сары, убежденный, что ко взаимному удовольствию они все-таки вместе прикончат ночь в ее постели, поскольку жил в убеждении, что, если женщина переспала с мужчиной хоть однажды, она затем будет спать с ним каждый раз, как ему удастся размягчить ее. И потому он не брезговал даже самыми неприглядными любовными ухищрениями, лишь бы не дать ни одной на свете женщине, рожденной женщиной, сказать последнее слово. Но в ту ночь он почувствовал себя настолько униженным, что залпом допил коньяк, стараясь не выдать обиды, и вышел, не попрощавшись. Больше они никогда не виделись. Связь с Сарой Норьегой была у него самой продолжительной и постоянной, хотя и не единственной за те пять лет. Когда он понял, что ему с нею хорошо, особенно в постели, хотя Фермину Дасу ей не заменить, он почувствовал, что совершать ночные охотничьи вылазки ему стало труднее и надо распределять время и силы, чтобы хватало на все. И все-таки Саре Норьеге удалось чудо: на какое-то время она принесла ему облегчение. Во всяком случае, теперь он мог жить без того, чтобы видеть Фермину Дасу, и не кидаться вдруг искать ее туда, куда подсказывало сердце, на самые неожиданные улицы, в самые странные места, где ее и быть-то не могло, или бродить без цели с щемящей тоскою в груди, лишь бы хоть на миг увидеть ее. Разрыв с Сарой Норьегой снова всколыхнул уснувшую боль, и он опять почувствовал себя, как в былые дни в маленьком парке над вечной книгой, однако на этот раз все осложняла мысль, что доктор Хувеналь Урбино непременно должен умереть. Он давно жил в уверенности, что ему на роду написано принести счастье вдове и она тоже сделает его счастливым, а потому особо не беспокоился. Наоборот: он был готов ко всему. Ночные похождения дали Флорентино Арисе богатые познания, и он понял: мир битком набит счастливыми вдовами. Сперва он видел, как они сходили с ума над трупом покойного супруга, умоляли, чтобы их живьем похоронили в одном гробу с ним, не желая без него противостоять превратностям будущего. Но затем видел, как они примирялись со своим новым положением, и более того - восставали из пепла, полные новых сил и помолодевшие. Сперва они жили, словно растения, под сенью огромного опустевшего дома, не имея иных наперсниц, кроме собственных служанок, иных возлюбленных, кроме собственных подушек, в одночасье лишившись дела после стольких лет бессмысленного плена. Они впустую растрачивали ненужное теперь время, пришивая к одежде покойника те пуговицы, на которые прежде у них никогда не хватало времени, гладили и переглаживали рубашки с парафиновыми манжетами и воротничками, дабы превратить их в совершенство на веки вечные. И продолжали класть им, как положено, мыло в мыльницу, на постель - наволочку с их монограммой, и ставить для них прибор на столе глядишь, и возвратится без предупреждения из смерти, как, бывало, делал при жизни. Но в этом священнодействии в одиночку они начинали осознавать, что снова становятся хозяйкой своих желаний, они, отказавшиеся не только от своей, доставшейся по рождению семьи, но даже и от собственной личности в обмен на некую житейскую надежность, на поверку оказавшуюся не более чем еще одной из стольких девических иллюзий. Только они одни знали, как тяжел был мужчина, которого любили до безумия и который, возможно, тоже любил; как им следовало кормить-поить-лелеять его до последнего вздоха, нянчить, менять перепачканные пеленки и по-матерински развлекать разными штучками, дабы развеять чуточку его боязнь - каждое утро выходить из дому навстречу суровой действительности. А когда, подстрекаемые ими, они все-таки выходили из дому с намерением заглотить весь мир, то страх поселялся в женщине: а вдруг ее мужчина больше не вернется. Такова жизнь. А любовь, если она и существовала, это - отдельно, в другой жизни. Досуг в одиночестве восстанавливал силы, и вдовы обнаруживали со временем, что наиболее достойно жить по воле тела: есть, когда ощущаешь голод, любить без обмана, спать, когда хочется спать, а не притворяться спящей, чтобы уклониться от опостылевшей супружеской обязанности, и наконец-то стать хозяйкой всей постели целиком, где никто не оспаривает у тебя половину простыни, половину воздуха и половину твоей ночи, словом, спать так, чтобы тело пресытилось сном, и видеть свои собственные сны, и проснуться одной. Возвращаясь на рассвете со своей тайной охоты, Флорентино Ариса видел их, выходящих из церкви после заутрени, в пять часов, с ног до головы закутанных в черный саван и с вороном своей судьбы на плече. Едва завидев его в слабых рассветных лучах, они переходили на другую сторону мелкими птичьими шажками, а как же иначе: окажешься рядом с мужчиной - и навеки запятнаешь честь. И тем не менее он был уверен, что безутешная вдова, больше чем какая-либо другая женщина, могла таить в себе зерно счастья. Сколько вдов было в его жизни, начиная со вдовы Насарет, и именно благодаря им он познал, какими счастливыми становятся замужние женщины после смерти их супругов. То, что до поры до времени было для него всего лишь пустым мечтанием, благодаря им превратилось в реальность, которую можно было взять голыми руками. Почему же Фермина Даса должна стать другой, жизнь подготовит ее к тому, чтобы принять его таким, какой он есть, не обременив ложным чувством вины перед покойным супругом, и вместе с ним она найдет новое счастье и станет дважды счастливой: любовью повседневной, превращающей каждый миг в чудо жизни, и другой любовью, которая отныне принадлежит лишь ей одной и надежно защищена смертью от любой порчи. Возможно, воодушевление его поостыло бы, заподозри он хоть на миг, сколь далека была Фермина Даса от его призрачных расчетов, когда на горизонте у нее замаячил мир, где все заранее было предусмотрено, все, кроме несчастья. Богатство в те поры означало множество преимуществ и ничуть не меньше сложностей, однако полсвета мечтало о богатстве, надеясь с его помощью стать вечным. Фермина Даса отвергла Флорентино Арису в минуту проблеска зрелости, за что тотчас же расплатилась приступом жалости, но при этом она никогда не сомневалась в том, что решение приняла верное. Тогда она не могла объяснить, какие тайные доводы рассудка породили ее ясновидение, но много лет спустя, на пороге старости, она неожиданно для себя поняла это в случайном разговоре, коснувшемся Флорентино Арисы. Все собеседники знали, что он наследует Карибское речное пароходство, находившееся тогда в расцвете, и все были убеждены, что много раз видели его и даже имели с ним дело, но ни одному из них не удалось его вспомнить. И в этот момент Фермине Дасе открылись подспудные причины, помешавшие любить его. Она сказала: "Он скорее тень, а не человек". Так оно и было: тень человека, которого никто не знал. И все то время, что она сопротивлялась ухаживаниям доктора Хувеналя Урбино, полной противоположности Флорентино Арисы, призрак вины одолевал ее: единственное чувство, которого она не в состоянии была вынести. Это чувство внушало ей панический страх, и победить его она могла только одним способом: найти кого-то, кто бы снял с нее муки совести. Совсем маленькой девочкой, бывало, разбив на кухне тарелку или прищемив палец дверью, или вовсе увидев, как кто-то упал, она тотчас же в страхе оборачивалась к старшему, оказавшемуся ближе других, и спешила взвалить вину на него: "Ты виноват". Дело было не в том, чтобы найти виноватого или убедить других в собственной невиновности: ей просто необходимо было переложить тяжесть вины на другого. Причуда была так очевидна, что доктор Урбино вовремя понял, насколько она угрожает домашнему миру, и, едва заметив неладное, спешил сказать супруге: "Не беспокойся, дорогая, это моя вина". Потому что ничего на свете он не боялся так, как неожиданных решений жены, и твердо верил, что причина их всегда коренилась в ее чувстве вины. Однако не нашлось утешительной фразы, которая уняла бы душевную смуту, охватившую ее после того, как она отвергла Флорентино Арису. Еще много месяцев Фермина Даса, как и прежде, по утрам открывала балконную дверь, испытывая тоску от того, что больше не караулила ее в маленьком парке одинокая призрачная фигура, и смотрела на дерево, его дерево, и на скамью, еле заметную, где он, бывало, сидел и думал о ней, а потом снова со вздохом закрывала окно: "Бедняга". И даже, пожалуй, испытывала разочарование, что он оказался не таким упорным, как она считала, и время от времени запоздало тосковала по его письмам, которых больше не получала. Когда же пришла пора решать, выходить ли ей замуж за доктора Хувеналя Урбино, она пришла в страшное замешательство, поняв, что у нее нет никаких веских доводов выбрать его, после того как она безо всяких веских доводов отвергла Флорентино Арису. И в самом деле, она любила его ничуть не больше, чем того, а знала его гораздо меньше, к тому же в его письмах не было того жара, который был в письмах Флорентино Арисы, и решение свое он не доказывал столь трогательно, как тот. Дело в том, что, ища ее руки, Хувеналь Урбино никогда не прибегал к любовной фразеологии, и даже странно, что он, ревностный католик, предлагал ей земные блага: надежность, порядок, счастье - все то, что при сложении вполне могло показаться любовью; почти любовью. Однако не было ею, и эти сомнения приумножали ее замешательство, потому что она вовсе не была убеждена, что для жизни больше всего ей не хватало любви. Но главным доводом против доктора Хувеналя Урбино было его более чем подозрительное сходство с тем идеальным мужчиной, которого желал для своей дочери Лоренсо Даса. Невозможно было не счесть его плодом отцовского заговора, хотя на самом деле это было не так, однако Фермина Даса была убеждена в заговоре с того самого момента, как он появился в их доме второй раз в качестве доктора, которого никто не вызывал. Разговоры с сестрицей Ильдебрандой окончательно смутили ее. Будучи сама жертвой, Ильдебранда склонялась к тому, чтобы отождествлять себя с Флорентино Арисой, забывая о том, что Лоренсо Даса, возможно, подстроил ее приезд, надеясь, что она повлияет на сестру и станет сторонницей доктора Урбино. Один Бог знает, каких усилий Фермине Дасе стоило не пойти за сестрицей, когда та отправилась на телеграф познакомиться с Флорентино Арисой. Возможно, ей хотелось увидеть его еще раз, чтобы проверить свои сомнения, поговорить с ним наедине, получше узнать его и получить уверенность, что импульсивное решение не подтолкнет ее к другому, более серьезному, означавшему капитуляцию в ее войне с собственным отцом. Она сделала выбор в решающий момент жизни вовсе не под воздействием мужественной красоты претендента, или его легендарного богатства, или так рано пришедшей к нему славы, или какого-либо другого из его подлинных достоинств, но лишь потому, что боялась до умопомрачения: возможность уйдет, а ей скоро двадцать один, тот тайный рубеж, на котором неминуемо надо сдаваться судьбе. Ей хватило одной-единственой минуты, чтобы принять решение так, как должно по всем Божеским и людским законам: раз и навсегда, до самой смерти. И тотчас же развеялись все сомнения, и она смогла безо всяких угрызений совести сделать то, что рассудок подсказывал ей как более достойное: она провела губкой, не смоченной слезами, по воспоминаниям о Флорентино Арисе, стерла их все без остатка и на том пространстве, которое в ее памяти занимал он, дала расцвести лужайке ярких маков. И напоследок позволила себе лишь вздохнуть, глубже чем обычно, в последний раз: "Бедняга!" Самые грозные опасения начались по возвращении из свадебного путешествия. Они еще не успели раскрыть баулы, распаковать мебель и вынуть содержимое из одиннадцати ящиков, которые она привезла с собой, чтобы обосноваться хозяйкой и госпожой в старинном дворце маркизов де Касальдуэро, как уже поняла, на грани обморока от ужаса, что стала пленницей в доме, который принимала за другой, и, что еще хуже - вместе с мужчиной, который таковым не был. Потребовалось шесть лет для того, чтобы уйти оттуда. Шесть самых страшных лет в ее жизни, когда она пропадала от отчаяния, отравленная горечью доньи Бланки, своей свекрови, и тупой неразвитостью своячениц, которые не гнили заживо в монастырских кельях лишь потому, что кельи эти гнездились в них самих. Доктор Урбино, смиренно отдавая дань родовым устоям, оставался глух к ее мольбам, веря в то, что мудрость Господня и безграничная способность его супруги к адаптации расставят все по своим местам. Ему больно было видеть горькие перемены, произошедшие с его матерью, некогда способной вселять радость и волю к жизни даже в самых нетвердых духом. Действительно, на протяжении почти сорока лет эта красивая, умная женщина с необычайно для своего круга развитыми чувствами была душою их по-райски благополучного общества. Вдовство отравило ее горечью и сделало непохожей на себя: она стала напыщенной и раздражительной, враждебной всем и всякому. Объяснить ужасное перерождение могла только горькая злоба на то, что ее супруг совершенно сознательно пожертвовал собою, как она говорила, ради банды черномазых, меж тем как единственным справедливым самопожертвованием было бы жить и дальше для нее. Словом, счастье в замужестве для Фермины Дасы длилось ровно столько, сколько длилось ее свадебное путешествие, а тот единственный, кто мог помочь ей избежать окончательного краха, был парализован страхом перед материнской властью. Именно его, а не глупых своячениц и не полусумасшедшую свекровь, винила Фермина Даса за то, что угодила в смертоносный капкан. Слишком поздно заподозрила она, что за профессиональной уверенностью и светским обаянием мужчины, которого она выбрала в мужья, таился безнадежно слабый человек, державшийся, словно на подпорках, на общественной значительности своего имени. Она нашла убежище в новорожденном сыне. При родах она испытала чувство, будто ее тело освобождается от чего-то чужого, и ужаснулась сама себе, поняв, что не ощущает ни малейшей любви к этому племенному сосунку, которого показала ей повитуха: голый, перепачканный слизью и кровью, с пуповиной вокруг шеи. Но в одиночестве дворца она научилась понимать его, они узнали друг друга, и она, к великой своей радости, обнаружила, что детей любят не за то, что они твои дети, а из-за дружбы, которая завязывается с ребенком. Кончилось тем, что она не могла выносить никого, кто не был похож на него в этом доме ее беды. Все подавляло ее здесь - и одиночество, и сад, похожий на кладбище, и вялое течение времени в огромных покоях без окон. Она чувствовала, что сходит с ума, когда по ночам из соседнего сумасшедшего дома доносились крики безумных женщин. Ей было стыдно, соблюдая обычай, каждый день накрывать пиршественный стол - застилать его вышитой скатертью, класть серебряные приборы и погребальные канделябры ради того, чтобы пять унылых призраков отужинали лепешкой и чашкой кофе с молоком. Она ненавидела вечернюю молитву, манерничанье за столом, постоянные замечания: она-де не умеет как следует пользоваться вилкой с ножом, и походка у нее подпрыгивающая, как у простолюдинки, и одевается как циркачка, и к мужу обращается на деревенский манер, а ребенка кормит, не прикрывая грудь мантильей. Когда она попробовала приглашать к себе в пять часов на чашку чая со сдобным печеньем и цветочным конфитюром, как это только что вошло в моду в Англии, донья Бланка воспротивилась: как так - в ее доме станут пить лекарство для потения от лихорадки вместо жидкого шоколада с плавленым сыром и хворостом из юкки. Из-под надзора свекрови не уходили даже сны. Однажды утром Фермина Даса рассказала, что ей приснился незнакомый человек, который голышом расхаживал по комнатам дворца и швырял горстями пепел. Донья Бланка перебила ее: - Приличной женщине такие сны не снятся. К чувству, будто она живет в чужом доме, прибавились напасти и пострашнее. Первая напасть - почти ежедневные баклажаны во всех видах, от которых донья Бланка ни в коем случае не желала отказываться из уважения к покойному мужу и которые Фермина Даса ни в коем случае не желала есть. Она ненавидела баклажаны с детства, ненавидела, даже не пробуя, потому что ей всегда казалось, что у баклажан ядовитый цвет. Правда, она вынуждена была признать: кое-что в ее жизни все-таки переменилось к лучшему, потому что когда пятилетней девочкой она за столом сказала о баклажанах то же самое, отец заставил ее съесть целую кастрюлю баклажан, порцию на шестерых. Она думала, что умрет, сперва когда ее рвало жеваными баклажанами, а потом когда в нее влили чашку касторового масла, чтобы вылечить от наказания. Обе вещи слились в ее памяти в единое рвотное средство, спаяв воедино баклажановый вкус со страхом перед смертельным ядом, и теперь во время омерзительных обедов во дворце маркиза де Касальдуэро ей приходилось отводить взгляд от блюда с баклажанами, дабы не почувствовать снова леденящую дурноту и вкус касторового масла. Второй напастью была арфа. В один прекрасный день, ясно сознавая, что говорит, донья Бланка заявила: "Не верю в приличных женщин, которые не умеют играть на пианино". Это был приказ, и сын попытался его оспорить, поскольку его собственные детские годы прошли в упражнениях за пианино, хотя потом, став взрослым, он был благодарен за это. Он не мог представить, чтобы подобному наказанию подвергли его жену, двадцатипятилетнюю женщину, да еще с таким характером. Единственное, чего ему удалось добиться от матери, это заменить пианино на арфу, убедив ее с помощью детского довода: арфа - инструмент ангелов. И потому из Вены привезли великолепную арфу, всю словно из чистого золота, и звучала она, будто золотая; эта арфа стала потом самым ценным экспонатом городского музея и была им до тех пор, пока пламя не пожрало ее вместе со всем, что там было. Фермина Даса приняла такое в высшей степени роскошное наказание, надеясь, что это последнее самопожертвование не даст ей окончательно пойти ко дну. Она начала брать уроки у настоящего маэстро, которого специально выписали из города Момпоса, но тот через две недели внезапно скончался, и ей несколько лет пришлось заниматься с главным музыкантом семинарии, чей погребальный настрой то и дело судорогой пробегал по арпеджио. Она сама удивлялась своему послушанию. И хотя нутром она всего этого не принимала, - равно как ни за что и ни в чем не желала согласиться с супругом во время глухих споров, которым теперь они отдавали те самые часы, что прежде посвящали любви, - тем не менее гораздо раньше, чем она думала, трясина условностей и предрассудков новой среды засосала ее. Вначале, желая доказать независимость своих суждений, она прибегала к ритуальной фразе: "На кой черт веера, если существует ветер". Но со временем стала ревниво оберегать труд но заработанные привилегии и, боясь скандала и насмешек, готова была снести даже унижение в надежде, что Господь в конце концов сжалится над доньей Бланкой, которая без устали молила его ниспослать ей смерть. Доктор Урбино оправдывал собственную слабость сложностью и несовершенством брака, не задумываясь даже, не находится ли эта точка зрения в противоречии с религией, которую он исповедует. Он и мысли не допускал, что нелады с женой происходят из-за тяжелой обстановки в доме, виня во всем саму природу брака: нелепое изобретение, существующее исключительно благодаря безграничной милости Божьей. Брак как таковой не имел никакого научного обоснования: два человека, едва знакомые, ничуть друг на друга не похожие, с разными характерами, выросшие в различной культурной среде, и самое главное - разного пола, должны были почему-то жить вместе, спать в одной постели и делить друг с другом свою участь при том, что, скорее всего, участи их были замышлены совершенно различными. Он говорил: "Проблема брака заключается в том, что он кончается каждую ночь после любовного соития, и каждое утро нужно успеть восстановить его до завтрака". А их брак, говорил он, и того хуже: брак между людьми из антагонистических классов, да еще в городе, который по сей день спит и видит, когда же здесь снова установится вице-королевство. Единственным скрепляющим раствором могла бы стать такая маловероятная и переменчивая вещь, как любовь, если бы она была, а у них ее не было, когда они поженились, и судьба повернулась так, что в тот момент, когда они вот-вот могли сочинить ее, им пришлось встретиться лицом к лицу с суровой действительностью. Так складывалась их жизнь во времена арфы. Позади остались сладостные случайности, когда она входила в ванную, где он в это время мылся, и несмотря на все их распри, на ядовитые баклажаны, на слабоумных сестриц и мамашу, которая произвела их на свет, у него еще хватало любви, чтобы попросить ее намылить его. Она начинала намыливать его с теми крохами любви, которые еще оставались в ней от Европы, и мало-помалу оба поддавались предательским воспоминаниям, размягчались, того не ведая, и желание охватывало их, хотя они и не говорили об этом ни слова, и, в конце концов, падали на пол в смертельной любовной схватке, покрытые хлопьями душистой пены, слыша, как в прачечной слуги обсуждают их: "Откуда ж взяться детям, коли они совсем не любятся". А бывало, что они возвращались с какого-нибудь безумного праздника, и тоска, притаившаяся за дверью, вдруг валила их с ног, и тогда случался чудесный взрыв, совсем как прежде, и на пять минут они снова становились безудержными любовниками, как в медовый месяц. Но, за исключением этих редких случаев, каждый раз, когда наступало время ложиться спать, один из них оказывался более усталым, чем другой. Она задерживалась в ванной комнате, сворачивала себе сигареты из надушенной бумаги, курила и снова предавалась утешительной любви в одиночку, как, бывало, делала это у себя дома, когда была молодой и свободной, единственной хозяйкой своего тела. У нее или болела голова, или было слишком жарко, или она притворялась спящей, или опять приходили месячные, месячные, вечно месячные. Так что доктор Урбино дерзнул даже сказать на занятиях, исключительно ради облегчения, так у него накипело, что у женщин, проживших десять лет в браке, месячные случаются по три раза на неделе. Беда не приходит одна. В самые тяжелые для Фермины Дасы годы произошло то, что рано или поздно должно было произойти: наружу вышла правда о невероятных и тайных делах ее отца. Губернатор провинции пригласил Хувеналя Урбино к себе в кабинет и поведал о том, что творил его свекор, заключив следующим образом: "Нет ни одного ни божеского, ни человеческого закона, которым бы этот тип не пренебрег". Некоторые, самые крупные, аферы он обделывал под сенью авторитета своего зятя, и трудно было поверить, что зять с дочерью ничего об этом не знали. Прекрасно сознавая, что защитою могло стать только его доброе имя, поскольку лишь оно одно оставалось незапятнанным, доктор Хувеналь Урбино употребил все свое могущество и своим честным словом положил конец скандалу. Лоренсо Даса на первом же пароходе отбыл из страны, чтобы больше никогда сюда не возвращаться. Он вернулся на родину с таким видом, будто решил наведаться туда, чтобы заглушить тоску, и если копнуть поглубже, в этом была доля правды: с некоторых пор он стал подыматься на суда, прибывшие из его родных краев, только затем, чтобы выпить стакан воды из цистерны, которая заполнялась водою на его родной земле. Он уехал, не дав себя сломить и во всеуслышание твердя о своей невиновности, до последней минуты уверяя зятя, что пал жертвою политического заговора. Он уехал, оплакивая девочку, как он стал называть Фермину Дасу после того, как она вышла замуж, оплакивая внука и землю, на которой он стал богатым и приобрел свободу и где ему удалось осуществить дерзкую затею - превратить дочь в изысканную даму, опираясь исключительно на свои темные делишки. Он уехал состарившимся и больным, но жил еще долго, гораздо дольше, чем того желали его несчастные жертвы. Фермина Даса не могла сдержать вздоха облегчения, когда пришло известие о его смерти, и не носила по нему траура, чтобы избежать расспросов, однако еще много месяцев плакала в глухой ярости, не зная почему, когда запиралась покурить в ванной комнате, но плакала она по нему. Самым же нелепым было то, что никогда еще оба они на людях не казались такими счастливыми, как в те неладные для них годы. Потому что как раз в эти годы они добились главных побед над скрытой враждебностью общественной среды, не желавшей принимать их такими, какие они были: ни на кого не похожими, инакими, привносящими новшества, а следовательно, нарушителями принятого порядка. Но эта сторона дела для Фермины Дасы оказалась простой. Светская жизнь, представлявшаяся ей такой туманной, пока она ее не знала, на деле обернулась всего-навсего системой из атавистических установлений, пошлых церемоний, заученных слов, которыми люди общества заполняли свою жизнь, чтобы не перерезать друг друга. Доминантой этого пустого провинциального рая был страх перед неизвестным. Она определила это очень точно: "Главное в жизни общества - уметь управляться со страхом, главное в жизни супругов - уметь управляться со скукой". Озарение пришло к ней сразу же, едва она, волоча за собой бесконечный шлейф подвенечного платья, вошла в просторную залу общественного клуба, где трудно было дышать от тяжелых испарений множества цветов, блеска вальсов и сутолоки, в которой потные мужчины и вибрирующие эмоциями женщины смотрели на нее и не знали, как им найти заклятие против этой ослепительной опасности, посланной извне. Фермине Дасе тогда только что исполнился двадцать один год, и из дому ей случалось выходить лишь в школу, но достаточно было окинуть своих недругов взглядом, чтобы понять: они охвачены не ненавистью, они парализованы страхом. И вместо того, чтобы пугать их собою еще больше, она смилостивилась и помогла им узнать себя. Не было человека, который бы оказал