йстеров или, скажем, процент композиторов? Процент так процент. Поэтому вернемся к нашему курсу. Из 302 выпускников 84 были фронтовиками (27,8%). Из 84 фронтовиков -- 29 евреи. Таким образом, студентов-евреев на курсе 33,8%, евреев-фронтовиков среди всех студентов-фронтовиков -- 34,5%, то есть значительно больше, чем русских или украинцев. И еще один показатель для сравнения: фронтовиков-неевреев (русские, украинцы и другие вместе взятые) среди студентов-неевреев -- 27,2%, фронтовиков-евреев среди студентов-евреев -- 28,4%. Могу поспорить, что таких красноречивых цифр вы не найдете ни в одной советской статистике, ни для внутреннего употребления, ни для опубликования на наивном Западе. А о том, как от своего народа скрывают многие факты, сообщаемые Западу, я еще надеюсь рассказать. Приведенные цифры дают некоторое представление о количестве. А теперь несколько слов о качестве. Но прежде всего должен сказать, что с глубоким уважением отношусь к моим однокурсникам-фронтовикам русским, украинцам, представителям других национальностей, ко всему, что они сделали и пережили на фронте. Я уже писал, что евреям на войне было труднее, что награждали их хуже, если вообще награждали. И, вопреки всему этому, на нашем курсе наблюдался забавный парадокс: самый большой военный орден - орден Красного знамени был только у еврея; из трех кавалеров двух орденов Славы - три были евреями. Евреи-фронтовики составляли только 34,5% всех студентов-фронтовиков. Процент евреев инвалидов Отечественной войны был равен 62,5 (5 из 8). Ни одного добровольца не было среди студентов-украинцев. Подавляющее большинство из них призывалось в армию полевыми военкоматами по мере освобождения Украины от оккупации, так как они уже давно достигли призывного возраста. Несколько моих однокурсников-евреев ушли добровольно на фронт задолго до достижения призывного возраста. Можно добавить, что из пяти танкистов все пять были евреями (два из них -- доктор Коган и автор -- сейчас в Израиле). {Д-р Захар Коган, как уже написано, скоропостижно скончался 13 июня 1993 года}. Среди евреев нашего выпуска был командир стрелкового батальона (мой друг доктор Мордехай Тверски, кавалер советских, польских и чешских орденов, сейчас житель Бат-Яма), и командир штрафной роты, и командир роты саперов, и командир противотанковой батареи, и еще три пехотинца, награжденные орденом Славы (один из них - мой земляк и друг, доктор Михаэль Волошин -- живет в Герцлии). Сколько интересного о боевых делах однокурсников-евреев я мог бы рассказать! Но разве эти рассказы убедят антисемитов? И вообще, что их может убедить? До 1947 года на нашем курсе даже при самом тщательном наблюдении нельзя было заметить размежевания по национальному признаку. Это был, так мне по крайней мере казалось, коллектив единомышленников. Некоторая не уютность появилась у евреев во время кампании борьбы с космополитами. Почти всем было понятно, что космополит - синоним слова еврей, что кампания попросту антисемитская. Мы чувствовали только не уютность потому, что евреи, конечно, сволочи, но ведь на курсе мы были своими евреями, то есть хорошими жидами, непохожими на других. Ликвидация Черновицкого еврейского театра была прорывом плотины, сдерживавшей самые затаенные, самые низменные инстинкты. В ту пору я лично почувствовал антисемитизм в физическом смысле, так как из драки в институтской библиотеке, в которой на стороне евреев были только Захар Коган и я, хотя и победителем, но я вышел с "фонарем" под глазом. Однажды на очередной "мальчишник" мы пригласили весьма уважаемого нами доцента. Как и обычно, "мальчишник" проходил интересно и весело. Когда уже было выпито изрядное количество водки, доцент неожиданно спросил: - Ребята, а почему вы в таком составе? Мы не поняли. - Почему здесь собрались только евреи? Лишь сейчас мы заметили, что на "мальчишнике" случайно оказались только евреи, хотя один из них числился украинцем. - Дмитрий Иванович, - ответили мы, - здесь ребята только из нашей группы. Есть еще два нееврея. Вы бы хотели их видеть за нашим столом? - Нет, я их тоже не люблю. Разговор на эту тему казался исчерпанным. Но вскоре он оказался перенесенным на открытое партийное собрание. Никогда не забуду этого собрания. Участники "мальчишника" сидели в роли подсудимых, прибитые, не понимающие происходящего. Нееврейская часть группы жаждала крови. Дай им сейчас возможность, они учинили бы небольшой еврейский погром, пока что в рамках одной академической группы. Скромная интеллигентная русская девушка, с которой мы всегда были добрыми друзьями, выступая, превратилась в фурию. Она обвиняла еврейского парня в сионизме только потому, что добрые дружеские отношения он не превращал в нечто более интимное по причине, как она считала, еврейского национализма. К сожалению, поддержала ее да и других, жаждущих крови, славная умная еврейская девушка, на свое несчастье, полюбившая подонка. Ослепленная этой любовью, она считала причиной нашего осуждения не то, что ее избранник - подонок, а то, что он -нееврей. В своей роковой ошибке она убедилась, став женой, а затем, выгнав этого недостойного человека, о котором в институте упорно говорили, что при немцах он служил в полиции, но избежал наказания, искупив свой грех пребыванием на фронте в последние недели войны. С этого дня, пока еще только в институте, я стал числиться сионистом, хотя даже не помышлял о сионизме. Группу расформировали. Мать и сестра покойного Гриши Шпинеля, в доме которого состоялся тот памятный "мальчишник", уже давно живут в Израиле. Нет сомнения, что был бы здесь и Гриша... Пока из нашей группы в Израиле четыре человека -- доктор Юкелис, доктор Коган, профессор Резник и я. Еще долго после описанного собрания мы не были сионистами. Но не оно ли явилось той первой ступенькой, по которой началось наше восхождение? Размежевание курса по национальному признаку достигло своего апогея при распределении на работу перед окончанием института. Продолжаю рассказ об исследовании, объектом которого стал фотоальбом. Из 302 студентов 19 окончили институт с отличием. Вы помните, процент евреев на курсе - 33,8. Примерно, таким должен быть процент евреев среди окончивших институт с отличием. Нет, не таким. Как и на фронте, в мирной жизни еврей обязан быть лучшим, если мечтает удостоиться хотя бы равных прав с неевреем. Из 19 человек, окончивших институт с отличием, -- 14 -- евреи (73,7%). Надо полагать, что при распределении должны были учесть этот фактор и хоть кого-нибудь из отличившихся евреев рекомендовать для научной работы, тем более, что все пять неевреев, окончивших с отличием, и около десяти, отличия не удостоенных, были рекомендованы в аспирантуру или ординатуру? Нет, ни одного. На пути евреев в науку стоял шлагбаум, на котором пока еще не было надписи "ферботен". В ту пору за свое сенсационное открытие в биологии Сталинской премии первой степени был удостоен Бошян. Одна принадлежность к банде Лысенко делала его неуязвимым для научной критики. А тут еще Сталинская премия! И вдруг зимой 1950 года (!!!) мы, студенты 5-го курса, читаем объявление о том, что на открытом ученом совете будет сделан доклад заведующего кафедрой микробиологии профессора Калины и студента нашего курса, критикующих так называемую теорию Бошяна. За три года до этого Борис пришел к профессору Калине и сказал, что хочет стать микробиологом. Всем было известно, как трудно сдать экзамен по микробиологии. К тому же у профессора были серьезные основания для подозрительности. Решив, что это трюк студента, профессор заявил, что у него не существует никаких научных кружков и прочего очковтирательства. Вот сдадите микробиологию, тогда и приходите. На это Борис ответил, что уже сейчас может сдать экзамен. Профессор посмотрел на него с недоверием и предложил, если у студента такая тяга, в свободное время приходить на кафедру. В течение трех месяцев Борис мыл пробирки, убирал клетки с морскими свинками и выполнял другую грязную работу на кафедре. Профессор, казалось, не обращал на него никакого внимания, а в действительности тщательно следил, испытывая его терпение. Наконец, убедившись в том, что у студента действительно серьезные намерения, профессор предложил Борису начать научную работу. Оказывается, у студента уже была идея. К концу третьего курса он сделал то, над чем безуспешно бились многие исследователи. По весомости это была хорошая кандидатская диссертация. И вот сейчас профессор и студент на ученом совете докладывают уже совместную работу, критикующую лысенковца, да еще лауреата Сталинской премии. Стоит привести полностью первые фразы этого доклада, потому что, помимо всего прочего, они имели большое воспитательное значение. Смысл этих фраз стоило бы взять на вооружение руководителям научных работ. "Настоящее исследование выполнено (профессор назвал фамилию Бориса) и мною. Во время экспериментов и обсуждения результатов не было руководителя и руководимого. Были два равноправных соавтора. Все, что делалось одним из нас, тщательно проверялось другим. Я начинаю доклад теоретической предпосылкой, а практическую часть доложит соавтор. С равным успехом мы могли бы поменяться местами". Обе части доклада были сделаны безупречно. Заключительная фраза -- 'Таким образом, все, что верно в работе Бошяна, не ново, а все, что ново, неверно", - была встречена аплодисментами аудитории. Это был научно обоснованный бунт против официальной лысенковско-сталинской биологии. Это было началом конца Бошяна. Занимаясь все время микробиологией, Борис окончил институт без отличия, он не был в числе девятнадцати. Правда, к окончанию института это был уже сложившийся ученый. Никто не сомневался в том, что его оставят на кафедре микробиологии. Но не оставили. Место аспиранта кафедры заняла одна из девятнадцати, вполне серенькая русская девушка, добросовестная и усидчивая, на "отлично" сдавшая экзамены и в равной мере имевшая возможность стать аспиранткой любой кафедры, так как ни одной из областей медицины она не отдавала предпочтения. Забегая вперед, скажу, что почти в положенное время в тепличных условиях она сделала никому ничего не дающую заурядненькую кандидатскую диссертацию, а затем, опекаемая и лелеемая, защитила докторскую диссертацию, не отличающуюся от кандидатской по научной ценности. Вероятно, то, что я сейчас пишу об учениках профессора Калины, ему было известно еще тогда, когда мы были студентами. Не знаю, как профессор относился к евреям (не внешне, а в душе), но знаю, как любовно он относился к науке. Поэтому Калина поехал к министру здравоохранения в Киев, и после долгих мытарств добился того, что ему разрешили взять Бориса на кафедру. Нет, не аспирантом, а простым лаборантом. Но через несколько месяцев Бориса с треском вышибли с этой мизерной даже для посредственности должности. Сфабриковали абсурдное дело. Бориса исключили из комсомола и выгнали с работы. Профессор Калина пытался отстоять своего любимого ученика, но ему и подобным на этом примере показали, что всякая попытка противостоять генеральной линии партии обречена на провал. Бориса направили в глухое село Черновицкой области на должность судебно-медицинского эксперта. В одно прекрасное утро ко мне в Киев (я работал тогда в ортопедическом институте) приехал Борис с просьбой сконструировать ему термостат, работающий не на электрической энергии, так как село, в котором он жил, еще не вступило в двадцатый век. Тогда-то я и узнал о сфабрикованном против него деле. Оно было настолько абсурдным, что не должно было сработать даже в то черное время. Но сработало. Речь шла о воровстве пробирок с возбудителями особо опасных инфекций для диверсии против черновичан. Если бы даже намек на что-нибудь подобное имел место, Борисом занялась бы не партийная организация, а органы безопасности. Но какое это имеет значение! Борис узнал, что сценарий фальшивки создавался не без участия аспирантки-однокурсницы, но не обвинял ее, так как не располагал абсолютно достоверными данными об ее участии. И здесь сказался ученый. Кстати, об однокурснице. Я ее тоже не обвиняю. Вы представляете себе, как трудно было ей, серенькой, на кафедре? Каково ей, аспирантке, было чувствовать несравнимое превосходство над собой какого-то лаборанта, да к тому же еврея. Меня лично восхищает ее благородство. Другие на ее месте шли до логического конца - до физического уничтожения соперника. Из глухого, забытого Богом села Борис привез в Москву диссертацию, ценный вклад в науку, по определению крупнейших микробиологов страны. И уже работая в Москве, защитил докторскую диссертацию, еще более весомую, значительно более ценную работу. Но вернемся к статистике. При всем при том, что ни один еврей не был рекомендован на научную работу, 15 из 102 защитили кандидатскую диссертацию(14,7%). Из 200 русских, совместно с украинцами, кандидатскую диссертацию защитили 13 (6,5%) Несмотря на протекционизм по отношению к русским и украинцам, несмотря на дискриминацию евреев, процент последних в два с лишним раза превышает процент неевреев. Из 15 кандидатов-евреев 7 человек затем защитили докторскую диссертацию (6,9%). {Во время празднования 35-летия со дня окончания института, в июне 1986 г., я узнал о том, что еще один еврей защитил докторскую диссертацию}. Из 13 русских и украинских кандидатов докторами наук стали 6 человек (3%). И здесь более чем вдвое процентное превосходство евреев. Но это только количественная сторона. А качественная? Один пример уже приведен. Он не исключение, а правило. Кандидатская диссертация моего однокурсника-украинца (он не из числа девятнадцати) не просто, скажем, позавчерашний день хирургии, а нечто, неподдающееся определению. В середине пятидесятых годов он предлагал травматологам лечить раны фталазолом. (Для непосвященных: создать, например, авиационный двигатель, приводимый в движение силой рук экипажа, состоящего из грудных младенцев. Или еще что-нибудь в этом роде). И еще одна деталь. Предполагается, что закончивший институт, до этого также окончил школу, следовательно, более или менее грамотно и членораздельно может изложить свои мысли. Диссертант попросил меня отредактировать его работу. Естественно, я не мог отказать однокурснику в том, что делал для других. Но уже первые страницы привели меня в замешательство. Дело даже не в том, что в слове из трех букв он умудрялся сделать четыре ошибки. Это просто была не человеческая речь. Я по-советовал диссертанту обратиться к профессиональному редактору. Потом редактор не могла простить мне того, что я порекомендовал ее моему однокурснику. Ей пришлось выверять даже цитаты. К этому времени упомянутый врач стал важным начальником в министерстве здравоохранения Украины. Грешен - я написал его первую докладную записку. И уже в качестве начальника он без особых усилий защитил (Боже мой, какое слово! Разве ему надо было защищать, если его самого защищала должность!) докторскую диссертацию. Руководимым мною диссертантам я запретил бы такую работу представить даже в качестве простой журнальной статьи. А теперь, для сравнения, путь моего друга -- земляка-однокурсника Семена Резника. Он не просто был в числе девятнадцати. Всех поражала его трудоспособность, его глубокие знания, его желание докопаться до самого корня проблемы. Помимо всего, Сеня был в центре общественной жизни курса. Разумеется, его не рекомендовали в аспирантуру или ординатуру, а послали в глухой шахтерский город на Донбассе. Там хирург Резник, работая в больнице сутками, нашел время сделать кандидатскую диссертацию. В Снежном, среди повального пьянства, оперируя до изнеможения, молодой врач нашел нечто абсолютно новое, неизвестное до его исследования. Приехав в Киев, Сеня показал мне главы своей еще неоформленной диссертации. Меня поразило, что он взялся за вопрос, от которого отмахнулись хирурги-травматологи. В лучших советских фильмах мы видели шахты -- подземные дворцы. Резник видел, как несчастные шахтеры работают в мокром тесном забое, стоя на локтях и коленях. Распрямиться нет возможности. Резник предложил не только новое в диагностике и лечении травматических бурситов, возникающих от работы в жутких условиях, но и профилактику их. Конечно, вечно пьяные шахтеры, матерящие все на свете, но в первую очередь жидов, повинных в их несчастьях, боготворили доктора Резника. Он ведь не похож на остальных евреев. Хирург из захолустья стал ассистентом кафедры хирургии Донецкого медицинского института, но не потому, что во время "оттепели" изменилось отношение к евреям. Просто кафедре нужен был хотя бы один сильный хирург и ученый. А на Донбассе уже знали Резника. С блеском защищена докторская диссертация - новое слово в хирургии желудка. Резник - второй профессор кафедры хирургии. Советская официальная статистика может выставить Резника в витрине, как яркое доказательство подлого злопыхательства и козней сионистов, говорящих о каком-то немыслимом антисемитизме, о какой-то несуществующей дискриминации евреев. Может ли дискриминируемый еврей в сорок лет стать профессором? Да, действительно, вопреки всему, своим упорством, умноженным на способности, Резник, как танк, пробился в профессуру. Казалось, все трудности уже преодолены. Но как ему жилось в новом качестве? Поскольку советская официальная статистика не отвечает на подобные вопросы, придется мне взять на себя эту функцию. Еврея терпели в роли ассистента, работающего на заведующего кафедрой. Но когда он стал профессором, заведующий почувствовал в нем опасного конкурента, очень опасного, так как врачебная и научная квалификация второго профессора была выше соответствующих у первого. Но у второго профессора очень удобный изъян - он еврей, следовательно, над ним можно безнаказанно издеваться. Три года профессору-хирургу почти не давали возможности оперировать. В ту пору множество кафедр хирургии в различных городах объявляли конкурс на замещение вакантной должности. Заведующих кафедрами хирургии со степенью доктора медицинских наук не хватало. О комедии, называемой "конкурс", я еще расскажу. Поэтому следует ли удивляться, что для профессора Резника нигде не находилось места. Наконец ему великодушно предложили занять кафедру в Тюмени. Говоря о разгоне нашей академической группы после ликвидации еврейского театра, я заметил, что это была первая ступень на лестнице восхождения. По многим подобным ступеням прошел мой земляк, мои друг и однокурсник, .пока завершилось его восхождение. Со свойственным ему упорством он воевал с ОВИРом, дважды ездил в Москву к заместителю министра внутренних дел, отстаивая свое право уехать в Израиль. Теперь профессор Резник заведует хирургическим отделением больницы в Афуле. Сейчас при встречах я вижу помолодевшего счастливого человека. Летом 1953 года самолетом санитарной авиации мне пришлось вылететь в один из городов Житомирской области. У электромонтера, упавшего со столба, перелом позвоночника с параличом ног. Необходима срочная операция. Старый хирург, главный врач больницы, никогда не оперировал на позвоночнике. Из Киева вызвали ортопеда. К моменту моего прилета в больнице все было приготовлено для операции. Обследовав больного я, конечно, согласился с мнением значительно более опытных врачей провинциальной больницы и буквально через несколько минут приступил к операции . Ассистировал старый хирург. Отлично ассистировал. Операция шла под местным обезболиванием. В самый ответственный момент, когда началась манипуляция на спинном мозгу, сдавленном излившейся при переломе кровью, я услышал за своей спиной мешающее мне сопенье. Я недовольно оглянулся. Нависая надо мной, на деревянной подставке стоял какой-то мужчина, под халатом которого на плечах угадывались погоны. Глаза над высоко надвинутой маской улыбнулись мне. Я был недоволен тем, что меня отвлекают (а, может быть, тем, что не мог определить, кто это - военный врач или какой-нибудь чин государственной безопасности, тем более, что в ту пору у меня были основания для подобных опасении). Сразу же после удаления сгустков крови у пациента появилась чувствительность в определенных местах. Это был великолепный симптом, позволяющий надеяться на самый благоприятный исход. Операция закончилась в атмосфере всеобщей приподнятости -- и оперировавших, и пациента, и наблюдавших. Не успел я снять перчаток, как оказался в объятиях обладателя погон. Он снял маску, и я увидел моего однокурсника Ильюшку. Много фанатиков мне приходилось встречать. Но Ильюшка, кажется, превосходил всех мне известных. Он был фанатично влюблен в акушерство и гинекологию. Еще будучи студентом, дни и ночи проводил в акушерской клинике. Уже в ту пору опытных гинекологов поражало его умение, его чуткие руки, его глубокое знание предмета. Заведующий кафедрой акушерства и гинекологии обожал Илюшку. Но, в отличие от Калины, профессор с испорченной пятой графой не рискнул поехать к министру, чтобы оставить у себя талантливого еврея. Ильюшка с оптимизмом смотрел в будущее и не ожидал никаких огорчений при распределении, так как был готов поехать в любую дыру, лишь бы работать акушером-гинекологом. Но назначение сразило его. Ильюшка стал военным врачом, старшим лейтенантом медицинской службы, а в Советской армии, как известно, нет контингента, нуждающегося в гинекологе. И вот уже два года он в армии, служит в своем родном городе, зарплата в три с лишним раза больше моей, свободного времени - девать некуда. Но с какой завистью он смотрел на меня, полунищего, живущего в общежитии, работающего как тягловая лошадь. У меня ведь есть любимая ортопедия, а он лишен возможности быть гинекологом. Прошло несколько лет. Как-то я сидел в библиографическом отделе республиканской медицинской библиотеки, просматривая "Книжно-журнальную летопись". И вдруг увидел фамилию Ильюшки и название статьи о лечении одного из женских заболеваний в условиях Крайнего Севера. Я рассмеялся. Мои добрые приятели, работники библиографического отдела с недоумением и беспокойством посмотрели на меня. "Книжно-журнальная летопись" -- не юмористическое произведение. И если человек смеется, читая ее, это весьма тревожный симптом: все ли в порядке с его психикой. Я рассказал об Ильюшке. "Бьюсь об заклад, - закончил я, - что он подал рапорт министру обороны с просьбой послать его гинекологом хоть на Северный, хоть на Южный полюс". Примерно, так оно и было. В январе 1965 года случайно мы встретились в гостинице в Москве. Ильюшка возвратился с Земли Франца-Иосифа. Там, на базе, были жены военнослужащих. Нужен был гинеколог. В невероятных условиях он сделал диссертацию и защитил ее в самом "страшном" ученом совете - в хирургическом совете 2-го Московского медицинского института. Илью пригласили областным акушером-гинекологом в один из городов Украины. Первый секретарь обкома партии был лично заинтересован в нем, враче его жены, и делал все возможное, чтобы Киев утвердил Илью в должности. Но... Вы помните знаменитый софизм о творце мира, могущем создать все, даже камень, который он не может поднять. Но если он не может чего-нибудь сделать, следовательно, - он не всемогущ. А если он не всемогущ, он не может создать такой камень. Этот софизм опровергается случаем с Илюшей в должности областного акушера-гинеколога. Первый секретарь обкома действительно всемогущ. Но камнем, который он может создать и не способен поднять, оказался антисемитизм. Илья уехал работать ассистентом куда-то к черту на кулички, на север, где острая нехватка специалистов все еще несколько перевешивала ненависть к евреям. За несколько лет до выезда в Израиль я потерял Ильюшу из виду. Не знаю, стал ли он, очень талантливый врач, доктором медицинских наук {Стал! См. выше}. В приводимой статистике, он, естественно, числится кандидатом. Минимум пятнадцать историй мог бы я рассказать о пятнадцати евреях, защитивших диссертации. Минимум, потому что путь моих однокурсников-евреев, не писавших диссертаций, к признанию, к получению высшей или первой категории был не менее тяжким, чем путь к степени доктора или кандидата медицинских наук. При этом следует учесть один немаловажный фактор: врачам легче, чем представителям других профессий. Очень уж велика зависимость от врачей власть предержащих, чему примером может служить случай с Ильюшей и первым секретарем обкома. В какой-то мере это иногда облегчало нашу жизнь, увеличивало возможности. Но только в какой-то мере, чему примером все тот же случай. Какими цифрами можно выразить поправочный коэффициент на проклятье быть евреем в Советском Союзе? Шесть докторских диссертаций моих русских и украинских однокурсников - это пик, это предел, это максимальное насыщение, несмотря на протекционизм, тепличные условия, творческие отпуска и тягу за уши. Семь докторских диссертаций моих однокурсников-евреев - это половина прерванного пути. Блестящие терапевты, кандидаты медицинских наук Ада Мальчик и Мордехай Тверски не защитили докторских диссертаций потому, что вовремя уехали в Израиль. Кстати, диссертацию Моти о фрамбезии -- уникальный труд в СССР - в институте тропической медицины признали достойной докторской степени. Как и Мотя, Ада свою диссертацию сделала, разумеется, тоже не в институте, а работая практическим врачом в Магнитогорске. Надо ли объяснять, что никаких условий для научной работы ни у Ады, ни у Моти не было. Талантливый невропатолог Борис Дубнов, автор отличной монографии о поясничных дискозах, не стал доктором наук потому, что, воспитанный отцом -сионистом, преодолев невероятные трудности, при первой же возможности уехал в Израиль. Упомянув о монографии, я вспомнил интересную деталь, непосредственно относящуюся к теме. Монографии была предпослана фраза: "Светлой памяти моего отца доктора Льва Фридмановича Дубнова посвящаю". Посвящение выбросили. Используя протекцию моих пациентов, работающих в ЦК партии Украины, не без труда удалось восстановить посвящение. Но в издательстве вместо Льва Фридмановича Дубнова написали Л.Ф. Дубнова. Так ведь не прочитывалась еврейская национальность. Используя все тех же пациентов, но уже в издательстве, мы добились того, что посвящение при первой верстке появилось в первоначальном виде на отдельном листе. Красиво, ничего не скажешь. Но один из редакционных работников по секрету предупредил, что при окончательной верстке или брошюровке "случайно" забудут этот лист. Кстати, как выяснилось, этот подлый план был известен моим благодарным пациентам из ЦК. С невероятным трудом, используя весь блат и возможности, удалось добиться, чтобы посвящение поместили на спуске первой страницы. Слава Богу, монография так и вышла. В какую статистику можно втиснуть этот типичный случай? Не стал доктором медицинских наук серьезный продуктивный ученый-невропатолог Иосиф Таубер. Но, работая врачом в Хайфе, он не очень грустит по этому поводу. Уже упомянуты многие мои однокурсники, живущие в Израиле: Микаэль Волошин, Борис Дубнов, Захар Коган, Ада Мальчик, Семен Резник, Иосиф Таубер, Мордехай Тверски, Рива Юкелис. Этот список, к счастью, можно продолжить. Отличными врачами в Израиле зарекомендовали себя мои однокурсники Сима Барак, Фрида Бательман, Дора Брендер, Гина Гольденберг, Буся Гольдшмидт, Ада Керцман, Яков Любовский, Давид Розин, Фира Содкер, Татьяна Тверски, Моше Фукс, Шева Шойхет, Армант Якоби. Неумолимое время не делает нас более молодыми. Появились преждевременные потери. Умер в Израиле доктор Анатолий Радомысльский. Умерли в СССР несколько человек, которых мы надеялись увидеть здесь, где они должны были быть. Ожидается пополнение наших рядов врачами постепенно, ступенька за ступенькой поднимающихся по трудной лестнице восхождения. Мы знаем, как это нелегко и непросто. Там - уже какая-то стабильность, привычный быт, обеспеченное место работы. Приближается выход на пенсию. Можно получить максимум - 120 рублей в месяц. А что в этом неведомом Израиле, где не прекращаются войны, инфляция, агрессия, оккупация, наркомания, фашизм, безработица и еще миллион несчастий действительных и вымышленных? Мы знаем возможности советского пропагандистского аппарата, особенно, когда он работает не по принуждению, а по побуждению, с удовольствием. Именно так он работает против евреев и против еврейского государства. Не только антисемитам, но и евреям адресуется дикая антиизраильская пропаганда в Советском Союзе. Хотя думающие люди пропаганде уже давно не верят, но она невольно оказывает свое отравляющее действие, потому что многолика и непрерывна. Письма из Израиля с объективным описанием встречаемых нами трудностей не очень правильно оцениваются адресатами. И в этом не их вина, а наша, потому что здесь мы очень быстро забываем обстановку в стране исхода, очень быстро начинаем применять к событиям критерии, не соответствующие критериям наших оставшихся друзей. Что уж говорить о письмах попросту субъективных, иногда настолько, что они извращают истинное положение вещей. Нельзя забывать еще один очень важный фактор, задерживающий алию: страх перед возможным отказом ОВИР'а {В настоящее время мне известно о двух однокурсниках, находящихся в отказе}. Даже без всякой мало-мальски разумной причины можно наткнуться на отказ. А ведь при подаче заявления на выезд врач должен уволиться с работы. На что жить? Сколько продлится такое существование? Но отказ может иметь видимость формальной обоснованности. Скажем, служил в армии, кто-то из членов семьи имел допуск к так называемым секретным сведениям (известно, что секретными сведениями может быть и количество свиней в определенном колхозе). К собственной уязвимости прибавляется уязвимость детей. Все это нелегко и непросто. И тем не менее, 27 евреев моих однокурсников совершили логичный поступок -- покинули СССР. Из них 24 приехали в Израиль. Один, человек совершенно одинокий, уехал к своим сестрам в Венесуэлу. Два решили искать счастье в США, в новой диаспоре. Это их дело. Я закрываю альбом. Он уже не предмет исследования. Мыслящему достаточно. В памяти ярко отпечатаны фотографии однокурсников, молодых, таких, какими они были 29 лет тому назад. Для меня и моих друзей, находящихся в Израиле, это сплоченный курс, не разделенный по национальным признакам. Мы знаем, что не все наши украинские, русские, польские однокурсники отравлены антисемитизмом, не все из них использовали его для собственной карьеры; мы знаем, что многие с пониманием и одобрением, хотя и с естественным сожалением отнеслись к нашему отъезду в Израиль. Их понимание и одобрение справедливо. В абсурдном, перенасыщенном ненавистью мире моя маленькая страна - единственное для еврея место, где ему не страшны ни подобные социологические исследования, ни связанные с ними реминисценции и ассоциации. ПРОЧНОСТЬ ЗАПРОГРАММИРОВАННОСТИ Может ли логическая цепь неопровержимых доказательств переубедить предубежденного? Я задумываюсь над этим, вспоминая часто повторяемую фразу: "Но что может убедить антисемитов?" Одних ли антисемитов можно обвинить в предубежденности? Сила запрограммированности центральной нервной системы человека настолько велика, что преодолеть ее очень непросто. Врожденная запрограммированность, то есть информация, записанная в молекуле ДНК нервной клетки, абсолютна для индивидуума и пока не поддается коррекции. Прочен, хотя и не может сравниться с силой врожденной запрограммированности, условный рефлекс, выработанный в детстве. Физиологи оперируют понятием "динамический стереотип". Это комплекс условных рефлексов. Более динамичен он в детстве и юности. Человек даже среднего возраста, в течение длительного времени привыкший входить только в определенный подъезд, неоднократно будет натыкаться на закрытую дверь, когда взамен привычного подъезда откроют другой. В чистом случае именно запрограммированностью мышления объясняется трудность восприятия новых научных идей, новых представлений. Именно поэтому Копернику так трудно было победить Птоломея. Именно поэтому не воспринималось противоречащее повседневному опыту представление о том, что Земля - шар, на котором поэтому антиподы должны ходить вниз головой и т д. В конце лета 1941 года я попал в госпиталь. Находился он в глухом городке на Южном Урале. Мы были первой партией раненых, и население проявило к нам интерес. Мне было 16 лет, поэтому рассказы товарищей по палате о том, что я не только воевал, а к тому же командовал взводом, вызывали удивление у сердобольных женщин. Но это удивление не шло ни в какое сравнение с тем, которое возникло, когда они узнали, что я -- еврей. Еврей? И ничем не отличается от обычного человека? Оказывается, уральские казаки, никогда не видевшие евреев, были убеждены, что это нелюди, что у них рога на лбу или еще что-нибудь в этом роде. Помню, как, смущаясь, они выясняли у меня, не являюсь ли я исключением, как упрямо перечисляли абсурдные несуществующие грехи евреев, вроде ритуального убийства детей христиан и подмешивания их крови в мацу. Не знаю, убедили ли их мои возражения. Может быть, я даже был на пути к победе, но все испортил неосторожным высказыванием. Пожилая женщина сказала: - Чай, сынок, по темноте нашей мы чегой-то не кумекаем, но Христа нашего спасителя жиды-то, ну, явреи, значит-то, распяли окаянные. - Но ведь Христос - сам еврей. - Ну, эт-то ты брось, это ты оставь. Не знаю, заметила ли пожилая женщина рога на моей голове, но атмосфера сгустилась, все мои предыдущие убедительные возражения рухнули, уникальность шестнадцатилетнего командира взвода вмиг улетучилась, и явно недовольные шефы быстро покинули палату. В январе 1953 года я получил от мамы письмо полное горечи и возмущения по поводу неслыханной подлости врачей-отравителей. Как могли подобным образом поступить представители самой гуманной профессии, к тому же еще евреи? Ведь евреи стольким обязаны власти! Уже подозревая, что мои письма перлюстрируются, я ответил весьма сдержанно. Но, примерно, через месяц, при встрече, высказал маме все, что я думаю, прежде всего о жестко запрограммированных идиотах, верящих очередному навету, а затем -- о тех, кто их запрограммировал. Я попытался на профессиональном языке объяснить ей, медицинскому работнику, абсурдность обвинений, опубликованных в правительственном сообщении. Маму потрясло услышанное. Она яростно спорила со мной, удивляясь, до какого падения дошел ее сын, не понимала, как вообще коммунист может позволить себе подобные речи. Опубликованное вскоре заявление, что дело врачей было фальшивкой, конечно, обрадовало маму, но не стало аргументом, которым я мог бы оперировать в последующих спорах с ней. Так было и с разоблачением Сталина. Так было и всякий раз, когда я пытался рассказать ей правду об Израиле, о том, что, не желая уехать туда вместе с нами, она тяжелым камнем повисает на моих ногах, так как я не могу оставить свою старую больную одинокую мать, а, находясь в СССР, теряю годы своей жизни, рискую будущим своего сына. Ничто, ни ссылки на дело врачей-отравителей, ни сотни других примеров, ни даже история поступления в университет любимого ею внука не могли переубедить мою маму, достаточно настрадавшуюся в обожаемой ею стране. До последнего дня своего она была убеждена в справедливости любой подлости, если только эта подлость исходила из партийных инстанций, если только она была опубликована на страницах неизменно правдивой прессы. (Вообще о силе печатного слова следовало бы написать особо. Это очень мощный раздражитель при выработке комплекса представлений, обеспечивающих запрограммированность. С ужасом я смотрю на деятельность многих израильских журналистов, надеюсь, не умышленно, по простоте душевной создающих у людей, а главное - у молодежи, негативное представление о своей стране, вырабатывающих прочный антипатриотизм. Мазохистски упиваясь многочисленными, к сожалению, недостатками и не упоминая о значительно большем количестве положительного, кроме деморализации собственного народа, они подбрасывают отличный пропагандистский материал антисемитам и антисионистам всех цветов и оттенков.) Пожалуй, еще более интересный случай запрограммированности пришлось мне наблюдать уже в Израиле. Совсем недавно обратился ко мне пациент, кибуцник лет 65-ти. Перед самым четвертым разделом Польши, он, студент с очень левыми социалистическими убеждениями, закончил университет. В 1939 году он оказался на территории, занятой Советским Союзом. Конечно, я не задавал ему глупых вопросов, за что он попал в лагерь на Крайнем Севере и каким образом приобрел профессию шахтера-угольщика в Воркуте. Еще до провозглашения независимости государства Израиль ему удалось приехать в Палестину. Примерно, с этих пор он член кибуца вблизи Нетании. Однажды, - это было в конце сороковых годов, - после тяжелого рабочего дня группа кибуцников собралась вокруг костра. Был тихий вечер, располагающий к откровенной беседе. Впервые у бывшего невольного шахтера развязался язык. Спокойно, без восклицательных знаков он рассказал своим товарищам о лагерях и этапах, о вертухаях и уголовниках, об отработанной системе уничтожения тысяч и тысяч невинных людей. (Пройдет чуть больше десяти лет и мир узнает об этом из произведений А. Солженицына. А ведь еще в ту пору мог бы узнать из потрясающих литературных документов Юлия Марголина. Мог бы, если бы не предубежденность и в еще большей мере политиканство некоторых соотечественников Марголина, не желавших слышать неудобной правды.) Люди вокруг костра слушали молча, подавленные и потрясенные. Одним из слушателей был работающий в кибуце знаменитый израильский писатель, человек весьма левых убеждений. Вместе со всеми он внимал рассказу о том, что творится в социалистическом обществе, в обществе его мечты, стране, разгромившей фашизм, в государстве всеобщей справедливости. В глазах писателя сверкал огонь. Внутренний, или отражение костра? Рассказчик понимал, что молчание - самая сильная реакция на услышанное о пережитых им ужасах. Прошло несколько дней. Однажды во время работы писатель неожиданно спросил: - Скажи, сколько заплатили за твой рассказ американские империалисты? Стоило ли описывать эту историю, демонстрирующую слепоту и глупость писателя, даже если это человек, формировавший мировоззрение целого поколении израильтян? Конечно, нет. Но у рассказанной истории ость второй план, что делает ее действительно необычной. Скажите, пожалуйста, что должно было произойти с лево-социалистическими убеждениями моего пациента после всего, что он пережил лично, после потрясений, обрушившихся на мир, после крушения политико-экономического эксперимента, загубившего десятки миллионов человеческих жизней? Да, вы правы. Убеждения его остались неизменными. И, конечно же, ничего не мог изменить какой-то час спора, во время которого я излагал азбучные истины. "Ну что ж, - соглашался он, - в СССР не получилось, но это вовсе не значит, что идея неосуществима". Я рассказал ему о грубейших просчетах и нелепостях в теории марксизма. Я приводил в пример результаты национализации угольной промышленности лейбористским правительством Англии и абсурдность положения, сложившегося в судостроении социалистической Швеции и т д. и т.п. Мой собеседник соглашался с каждым частным случаем, но упорно продолжал декларировать идеи социализма в абстрактном виде. Это уже клинический случай запрограммированности. Вполне научное начало этой главы и несколько, я бы сказал, нравоучительное изложение последующего материала заставляют предполагать безусловную безупречность автора во всем, что именуется им запрограммированностью мышления. То, что будет сейчас рассказано, в предыдущей главе было бы еще одной иллюстрацией пути евреев нашего курса в медицину, в науку. Здесь же - непосредственный ответ на заданный вопрос. Отказ от материальных и прочих благ, предложенных маршалом танковых войск Федоренко, желание стать врачом было не блажью, не упрямством мальчишки. Долгие месяцы, проведенные в госпиталях, вид увечного человеческого тела, страданий и состраданий - все это предопределило выбор будущей профессии. Я буду врачом. И не просто врачом, а представителем специальности, которая никогда не исчезнет. Наступит золотой век человечества. Найдут панацею - средство от всех болезней. Не нужны будут ни терапевты, ни хирурги, ни инфекционисты. Но пока существуют люди, всегда их будет сопровождать травматизм. Только три медицинских специальности понадобятся счастливому человечеству - профилактики, акушеры и ортопеды. Я буду ортопедом. В госпитале, зная о моей мечте, меня допускали в операционную. Надев колпак, маску, натянув халат поверх госпитального облачения, часами я простаивал на костылях, наблюдая ход операций. В гипсовочной помогал гипсотехнику. В рентгеновском кабинете овладел специальностью рентгенлаборанта. С этим начальным багажом я пришел в медицинский институт. Вероятно, небезынтересен еще один забавный факт. Лежа на вытяжении с грузом 20 кг., на гвоздях, вбитых в лодыжки, сползая с кровати под тяжестью этого груза и вновь подтягиваясь, что каждый раз сопровождалось дикой болью, я беспрерывно думал об устройстве, которое, осуществляя вытяжение, не будет обладать его отрицательными свойствами. Не помню, сколько времени заняло у меня конструирование. Но однажды на поставленном на грудь пюпитре сделал чертежи, рисунки, написал объяснительную записку и стал ждать обхода профессора. Наконец, большой обход. Профессор бегло просмотрел чертежи рисунки и тут же возвратил их мне: - Ерунда. Не годится. - Почему? -- спросил я. - Нефизиологично, - последовал ответ. Что оно такое, я не знал. Но звучало вполне учено. К тому же профессор - высший авторитет. Чертежи и рисунки я все-таки сохранил. Пожелтевшие от времени, они и сейчас у меня вместе с малой частью чудом уцелевшего и вывезенного архива. Спустя несколько лет, независимо от меня, подобное дистракционно-компрессионное устройство изобрел врач из Зауралья Елизаров. За это устройство, при защите кандидатской диссертации, ему дали степень доктора медицинских наук. В институте продолжалась усвоенная на фронте линия поведения - еврей должен быть первым. Готовясь стать ортопедом, я посещал лекции на физико-математическом факультете университета, основное внимание уделяя механике. Уже потом, после защиты кандидатской диссертации ее место займет электричество. Институт закончил с отличием. Значительно позже мне стало известно, что в моем личном деле, представленном комиссии по распределению, были две рекомендации в аспирантуру - заведующего кафедрой госпитальной хирургии нашего института и заведующего кафедрой ортопедии и травматологии Киевского института усовершенствования врачей, главного ортопеда-травматолога Украины, того самого профессора, который сказал, что мой аппарат - ерунда. Подобно Ильюшке, о котором рассказано в предыдущей главе, я не ждал никаких огорчений от распределения, так как знал, что должность ортопеда мне всегда достанется, потому что ортопедов не хватало даже в центральных городах. Комиссия по распределению заседала в кабинете директора института. Приехавший из Киева начальник отдела кадров министерства здравоохранения просмотрел мое личное дело и сказал: "Поедете врачом-терапевтом в Свердловскую область". Я ответил, что это назначение абсурдно, так как инвалид Отечественной войны второй группы в худшем случае имеет право на свободный диплом, но я согласен поехать в Свердловскую область или куда угодно, если мне будет гарантирована работа ортопеда. Директор института смущенно потупился, когда начальник кадров грубо пресек меня, заявив, что советская власть не для того тратила деньги на мое образование, чтобы сейчас давать гарантии. Из кабинета директора я вышел в приемную, где товарищи по группе обсуждали каждое назначение и с тревогой ожидали своей очереди. Мое сообщение о назначении было воспринято группой как глупая шутка. Даже Захар Коган, при каждом удобном случае пытавшийся открыть мне глаза на все, что происходит вокруг, посчитал, что я разыгрываю товарищей. Но это, увы, был не розыгрыш. На письмо, посланное в Свердловск с запросом, могу ли я надеяться получить место ортопеда, ответ не был получен. Окончив институт я поехал в Киев. Хождение по кабинетам министерства здравоохранения оказалось бессмысленным. Потеряв несколько дней, я направился в ЦК компартии Украины. Старшина госбезопасности бесстрастно сверил мое лицо с фотографией на партийном билете и пропустил меня в пустынный холл, вместительный, как вокзал. В течение нескольких дней меня швыряли из одного кабинета в другой. Чувство беспомощности было еще острее, чем в детстве, когда мальчишки из четвертого класса втянули меня, первоклашку, в круг и, гнусно веселясь, толкали от одного к другому. В огромных кабинетах один или, - в редких случаях, - два стола казались просто нелепыми. Над столом портрет товарища Сталина. За столом добротный серый костюм с непременно избыточно длинными рукавами. Вышитая украинская сорочка, именуемая "антисемиткой". Узоры и расцветка могли быть разными в разных кабинетах, но не очень. Почему-то всегда я заставал серые костюмы за одним и тем же занятием - изучением таблицы футбольного чемпионата. Вероятно, у ЦК КП/б/ Украины не было более насущных забот. Лишь один серый костюм был исключением: он решал кроссворд. Нагло улыбаясь, он заявил, что у еврея есть возможсть доказать свою преданность родине, согрев своим сердцем вечную мерзлоту Заполярного Урала, Мне захотелось схватить вышитую сорочку, вытрясти из нее мерзкую антисемитскую душонку, врезать так, чтобы долго потом срастались кости переносицы, чтобы глаза скрылись в сине-багровом кровоподтеке. Но была абсолютная беспомощность первоклашки в злобном безнаказанном круге. В те дни я навсегда возненавидел огромное серое здание с коринфскими колоннами по фасаду, даже тихую улицу Орджоникидзе, на которой находится здание ЦК. Но ненависть моя не распространялась на идею, хранимую и проповедуемую этим зданием. В Москве оказалось еще хуже. Безнаказанный круг состоял не из кабинетов, не из серых костюмов и вышитых "антисемиток", а из безликих голосов в телефонной трубке. Москва плавилась от жары. Ноги утопали в мягком асфальте. Палочка оставляла следы, как в снегу. Ночевал я у родственников друга по институту. Ни на фронте, ни в студенческие годы у меня и мысли не возникало отказаться от приглашения поесть. Но тогда, остро ощущая материальную несостоятельность, я солгал, сказав, что не могу есть утром. В двух шагах от дома, на Даниловском рынке съедал триста граммов хлеба и пол-литра молока. В течение дня выпивал еще стаканов двадцать газированной воды без сиропа. Этим ограничивалось суточное пищевое довольствие. Всего на день в Москве мной ассигновалось десять рублей (по старым ценам). Остающаяся после покупки хлеба, молока и воды сумма - около шести рублей - тратилась на транспорт. Ровно в девять я приходил в бюро пропусков ЦК ВКП/б/ на площади Ногина. Справа, на уровне головы в небольших одинаковых окошках восседали капитаны МГБ, тоже казавшиеся одинаковыми. Слева, вдоль всей стены располагались кабины с телефонами. В отличие от Киева, партбилет здесь не служил пропуском. Если из соответствующего кабинета по телефону поступала команда, капитан МГБ выписывал пропуск. Для этого следовало набрать необходимый номер и подробно изложить свое дело. Дверь кабины захлопывалась герметически. Пот заливал глаза. Галстук казался петлей, захлестнутой на шее. Сейчас даже легкая тенниска была бы подобна веригам, а я задыхался в официальном костюме с орденскими планками на груди. Естественно - коммунист явился на прием в свой Центральный Комитет. Выслушав мой рассказ, телефон объяснил, что я обратился не по назначению и сообщил необходимый номер. У дверей кабины выстраивались ожидающие. Снова и снова я выслушивал, что обратился не по назначению и снова и снова занимал очередь к телефону. Так прошло два дня. В отличие от первой ночи, когда я свалился замертво, вторая была безуспешной борьбой с бессонницей. Я упорно заставлял себя не думать о том, что все чаще и настойчивее вползало в сознание. Все происходящее можно было объяснить только антисемитизмом. Не частного лица, не тупого украинского мужика, а официальным, централизованным, ставшим одной из основ отлично организованной политической системы. Но ведь система - функция Марксизма-Ленинизма, самого неоспоримого, самого гуманного, самого прогрессивного учения. Как же совместить антисемитизм с гуманностью и прогрессом? Вероятно, я чего-нибудь не знаю. Вероятно, из высших соображений ЦК вынужден что-то утаивать от коммунистов. Поговорить бы, с товарищем Сталиным. Этот добрый и мудрый человек сумел бы помочь, разъяснил бы, ликвидировал бы сомнения. Нечего и думать о приеме у товарища Сталина, или даже у заведующего административным отделом. Попасть хотя бы к одному из инструкторов... Ретроспективно рассматривая эту ночь, раскаленный август в Москве, серые костюмы и вышитые "антисемитки" в киевских кабинетах, я с недоумением думаю о себе, двадцатишестилетнем, слепо верящем, отгоняющем сомнения, лишенном способности элементарного анализа. В студенческие годы, ставя эксперимент с асептическими абсцессами, я исходил из предпосылки, что опыты должны уложиться в стройную систему, согласованную с модной в ту пору теорией, ниспосланной Центральным Комитетом. Но опыты не укладывались в эту систему. А как мне хотелось этого! Тогда пришлось сделать вывод, что теория неверна. Почему же, получив такое количество статистически достоверных данных, я не сделал соответствующего вывода о гениальном учении Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина? Почему понадобилось еще полтора года, скользкое, с мокрым снегом утро 13-го января 1953 года, пахнущая типографской краской "Правда" с правительственным сообщением о врачах-отравителях? Да и это оказалось всего лишь началом. Как можно быть одновременно ученым и коммунистом? Самая красивая теория должна быть отвергнута ученым, если она противоречит статистически достоверному эксперименту. Следовательно, либо ты честный ученый, либо ты коммунист. Нельзя совместить несовместимое. Нельзя не очнуться от гипноза, навязанного ежесекундным вдалбливанием в мозг, если ты окончательно не идиот. Жестко запрограммировать можно только автомат. В девять часов утра я снова был на площади Ногина. Начало третьего дня ничем не отличалось от двух предыдущих. Но сказалась бессонная ночь, боль в зарубцевавшихся ранах, исподволь накопившаяся обида, чувство, что швыряют тебя, первоклашку. И тогда, после очередного телефонного разговора я рванулся к ближайшему окошку. Капитан МГБ, обалдев от неожиданности, выслушал отборнейший мат. Изумление было настолько велико, что, вопреки выучке и привычке, капитан поступил самым невероятным образом: высунувшись из окошка, осмотрел явно своего человека, потому что так матюгаются только свои. Вместо логичного применения власти, капитан пристально посмотрел на орденские планки, взглядом окинул меня с ног до головы и вдруг неожиданно спросил: - Кем был на фронте, служивый? - Танкистом. - В каком корпусе? - Во второй отдельной гвардейской бригаде. - Иди ты! Да мы, бля, соседи! Я - в сто двадцатой. Слыхал? Стой, да ты, часом, не тот взводный, что первым вышел на Шешупу? Постепенно остывая, я утвердительно ответил на его вопрос. - Ну, бля, недаром тебя Счастливчиком называли. Надо же тебе нарваться как раз на меня. Да другой сгноил бы тебя, курву. Чего тебе в ЦК-то? - Эмгебист выслушал рассказ, десятки раз до этого повторяемый по телефону. - Давай партбилет. Паспорт давай. -Капитан явно не в состоянии был скрыть изумление, наткнувшись на пятую графу, вероятно, противоречащую его искренним убеждениям, что евреи - трусы, что еврея отсиживались в тылу. И как это могло случиться, что именно евреем оказался тот самый командир взвода? Он застыл, уставившись в мой паспорт. О чем он думал? О жидах ли в массе, или об одном отдельно взятом жиде? Вдруг он решился и снял трубку. Было ясно, что на другом конце провода - женщина. Капитан немного пококетничал, положил трубку и выписал пропуск. - Ну, бля, и вправду ты счастливчик. Иди на прием к зав. админотдела. Секретарь у него наша. Баба, я те скажу! Спустя много лет, анализируя свое длительное ослепление, свой инфантилизм, свое неумение сделать очевидный вывод из статистически достоверного эксперимента, я пытался как-то оправдать себя, мол, опыт был неоднородным; был и капитан МГБ, были и другие, а главное - был прием у заведующего административным отделом, у члена ЦК. Действительно, был. Около получаса, не прерываемый им ни разу, я рассказывал о себе, о назначении, о серых костюмах, о горечи и обиде. Даже впервые произнес непроизносимое слово - антисемитизм. Заведующий административным отделом только мягко пожурил меня, напомнив, что коммунист не должен обижаться на свой Центральный Комитет. Вера - вот оно главное. Тут же он позвонил в Киев и приказал заведующему административным отделом ЦК КП/б/ Украины немедленно обеспечить мое зачисление в клиническую ординатуру кафедры ортопедии и травматологии института усовершенствования врачей. В Киеве, по-видимому, выдвинули какое-то веское возражение, на что из Москвы последовал раздраженный ответ: "Значит будет один из 184-х!" Так среди 184-х врачей, принятых в 1951 году в клиническую ординатуру, я действительно оказался единственным евреем. Произошло это не сразу, несмотря на высокий звонок. В Киеве я снова попал в круг швыряющих меня от одного к другому. Только угроза обратиться к заведующему административным отделом оказалась действенной, потому что, кто его знает, какая у этого жида рука, если звонок был от самого члена ЦК. Наступил, наконец, радостный день, когда профессор, заведующий кафедрой ортопедии велел мне явиться на работу, так как приказ министерства здравоохранения им лично вручен директору института, а директор заверил профессора, что приказ по институту будет отдан в тот же день. Прошло три недели, наполненных тяжелой, но любимой работой. Подошел день получения зарплаты, первой врачебной зарплаты - событие само по себе, а тут еще особые обстоятельства: остался один рубль - ровно на два троллейбусных и два трамвайных билета. После очень трудного рабочего дня, после нелегкого пути по опадающим скользким каштанам, после трамвая и троллейбуса, в которых не только сесть, но и стоять было негде, я попал в бухгалтерию института. Голодный и усталый около получаса протоптался в очереди только для того, чтобы кассир заявила, что я не числюсь в ведомости на зарплату. Главный бухгалтер, к которому я обратился, просмотрел книгу приказов за два месяца, но там не оказалось ничего, относящегося к ординатуре на кафедре ортопедии. Старика, видно, что-то взволновало, потому что вместо привычного "На вас нет приказа", он попросил: "Пожалуйста, доктор, вероятно, приказ по министерству у вас?" Действительно, приказ был при мне. Старик вчитывался в каждое слово и вдруг сказал: 'Так. Не тратьте времени. Вы знаете, где находится директорат? Правильнее было бы сказать директория. Одноэтажное здание напротив. В четыре начинается ученый совет. Есть еще время. Немедленно к директору". В шумной приемной, заполненной солидной публикой, не имело смысла спрашивать, кто последний, потому что до начала ученого совета оставалось ровно двадцать минут, а посетителей было не менее тридцати. Но знакомый профессор объяснил, что я могу зайти, так как это не посетители, ожидающие своей очереди, а члены ученого совета. Т-образный стол протянулся во всю длину огромного кабинета. Во главе стола в массивном тронообразном кресле под большим портретом товарища Сталина в форме генералиссимуса, громоздился многопудовый мужчина лет пятидесяти в просторном сером костюме с избыточно длинными рукавами, в красивой вышитой сорочке. Узенькие насмешливые глазки на крупном жирном лице, выражение сытости и самодовольства выставлялись в двух экземплярах - натура и отражение в идеально полированной деке стола. Сбоку, на краешке мягкого стула пристроилась стареющая женшина с невероятно рыжими, почти карминно-красными волосами. (Через двадцать два года на консультацию, тяжело навалившись на палку, принесет свои вздувшиеся суставы несчастная старуха с остатками волос, ярко-рыжими на концах и грязно-седыми у корня. Бывший секретарь партийного комитета института усовершенствования врачей с тревогой, заискивая, будет вглядываться в меня, пытаясь определить, узнал ли я ее. И я не отвечу на ее молчаливый вопрос, потому что буду понимать, чувствовать, как она хочет остаться неузнанной.) Я подошел к перекладине буквы Т, представился объяснил причину посещения. Директор, он же профессор Кальченко, заведующий кафедрой хирургии, спокойно выслушал меня и, подавляя послеобеденную отрыжку, лениво переспросил: - Клинический ординатор кафедры ортопедии? Как фамилие? Упервые слышу. - Простите, профессор, вот копия приказа по министерству. Оригинал вам был вручен три недели тому назад. - А шо мени тот приказ. Тот приказ, як кажуть, мне ни шо. Мой приказ это сила. - Три недели тому назад вы сказали моему шефу, что ваш приказ будет отдан в тот же день. - Понятие не имею. А шо, шеф, як кажуть, родичем приходится? Уродственник? - Нет, не родственник. - Мне следовало бы сесть. Я мечтал об этом. Но, естественно, не смел без приглашения. - Ну як же не родственник. Есть у него дочка? - Простите, профессор, возможно, и у вас есть дочка, но мы же не родственники. Огромные усилия прилагал я, чтобы оставаться сдержанным и спокойным. То ли от боли, то ли от голода кабинет директора начал терять реальные очертания. Рыжеволосая женщина где-то далеко, словно в перевернутом бинокле, а монгольские глазки приблизились так, что можно достать их кулаком. Снова спрашивает фамилию. Снова говорит, что слышит ее впервые. Снова разговор о дочке шефа. Только мой приказ это сила. Я что-то отвечал, не слыша ответов. - А чего вы с палочкой, як кажуть, ходите? - Ранение. - Ранение? А хиба это у вас не с детства? - Нет. - Ранение, значит. При эвакуации, или баловство, як кажуть, какое? - Нет, в танке. Во время атаки. - Да ну! А я думал, что это у вас с детства. Значит, ранение? - Да. - На фронте, говорите? - Да. - А як же! У вас там, як кажуть, целая куча орденов . - Упиваясь своей памятью, директор безошибочно перечислил все мои награды. Самодовольная свинья! Фамилию впервые слышит! - А взагали, як кажуть, ордена можно купить в Ташкенте. Я поставил свою тяжелую палку в угол буквы Т. Я понимал, что этого нельзя делать, что это какое-то безумие. Но совладеть с собой не мог. Вытянутой левой рукой я схватил узор "антисемитки", вобрал в ладонь вместе с волосами на груди. Рванул на себя. И тут же прямой правой всего себя вложил в удар. Черная струя из разбитого носа в красный цвет изменила цвета узора на "антисемитке". Два багрово-синих кровоподтека мгновенно вздулись, еще больше сузив щелки монгольских глаз. В течение пятнадцати минут ярко-рыжая дама не проронила ни единого звука. Но в этот миг из нее вырвался мощный вопль, услышанный в шуме приемной. Распахнулись обе половины двери, и появился ученый совет in согроге. На лицах вся гамма чувств - от возмущения действительного и деланного до безуспешно скрываемого удовольствия. Я схватил свою палку и, стараясь быть спокойным, голосом, которым когда-то, перекрывая грохот танка, отдавал команды, произнес: - Я тебе, падло, покажу, как можно купить ордена в Ташкенте! - И сквозь расступившуюся толпу профессоров быстро вышел из кабинета. Через полчаса я уже был в министерстве здравоохранения. Месяцами нельзя пробиться на прием к заместителю министра по кадрам. Но сейчас он ждал меня, оповещенный обо всем, что произошло у директора института. Едва я переступил порог приемной, отворилась дверь, и высокий красавец, весело улыбаясь и обняв меня за плечи, уволок в кабинет. На заместителе министра был отлично сшитый темно-синий костюм. Красивый сине-красный галстук ярко вырывался на фоне белоснежной рубахи. Возможно, казацкая фамилия позволяла пренебречь униформой. Сразу же, с порога заместитель министра обратился ко мне "ты". На сей раз нелюбимое мною амикашонство не показалось обидным или неуважительным. После подробных вопросов, после кучи восторженных междометий заместитель министра сказал: - Ладно, брат, прямо сейчас поезжай в ортопедический институт. Место в общежитии уже подготовлено, Завтра утром приступай к работе в первой клинике. Так я стал клиническим ординатором Киевского научно-исследовательского института ортопедии и травматологии. Кличка хулигана прочно прилипла ко мне, являясь непременным сопровождением при упоминании моей фамилии в течение двух с половиной лет пребывания в этом заведении. И позже. В марте 1957 года я поступил на работу в обычную городскую больницу с необычным хирургическим отделением. Заведовал отделением старейший и лучший киевский профессор-хирург Борис Михайлович Городинский. В связи с делом "врачей-отравителей" его изгнали из института, а после реабилитации "убийц в белых халатах" - забыли восстановить. Из 16-ти врачей отделения, кроме профессора, два были виртуозами, а еще несколько входили в двадцатку лучших киевских хирургов. Как и профессор, еще два врача были "бывшими", то есть изгнанными из института евреями. В ординаторской, за исключением часов клинических конференций, царила атмосфера закрытого клуба интеллектуалов. Я почувствовал это с первой же минуты, придя представиться профессору. Он полулежал на старом клеенчатом диване. - Простите великодушно, коллега, мою позу, но, закончив операции, я позволяю себе иногда расслабиться. Настойчиво советую и вам. После 45-ти лет работы врачом. Друзья, честь имею представить вам нашего нового ортопеда. Прошу любить и жаловать. Кажется, вы о нем наслышаны. Это тот самый юноша, который, отмолотив нашего высокопоставленного товарища по цеху, перед концом раунда отправил его в нокаут. - Вы несколько неточны, профессор. Я ударил его единственный раз. - Феноменально! Дорогие коллеги, поздравляю вас и себя с приобретением. Наше отделение имеет реальнейшую возможность завоевать высокий балл по спортивной работе. Кстати, известно ли вам, коллега, что вас тогда спасло от наказания? - Естественно. Фраза, услышанная всем ученым советом, фраза, доказывающая, что директор оскорбил советские ордена и, следовательно... - Юноша, вы витаете в эмпиреях! Спуститесь на грешную землю и обратите взор на мудрейшую французскую поговорку "Ищи женщину". Вероятно, вам не известно, что семья вашего оппонента, я имею в виду высокопочтенного директора института, и семья обожаемого нами министра здравоохранения, - как вам известно, министром он стал ровно через месяц после вашего великолепного удара (я все еще не могу прийти в себя; как специалисту, мне просто трудно представить себе, как одним ударом невооруженной руки можно создать такую роскошную патологоанатомическую картину) - да, так вот эти высокочтимые семьи после войны некоторое время проживали в общей квартире. А так как жены были, как бы это выразиться, женщинами несколько недостаточно интеллигентными, - дорогие коллеги, считаю ваш хохот недостойным джентльменов; лучшая половина ординаторской обвиняется в излишней и постоянной неприязни к себе подобным, - да, то коммунальная кухня превратилась в арену баталий, или, мягко выражаясь, в ад. А так как степень интеллигентности мужей... - Борис Михайлович, вы снова грешите против математики. Ноль в степень не возводится. Следовало сказать "уровень интеллигентности". - Петр Андреевич, меня убивает ваше формальное мышление. Чтобы лишний раз продемонстрировать мою правоту, возражу вам, что отрицательная величина возводится в степень. Да, так вот, поскольку степень интеллигентности мужей не очень отличалась от интеллигентности жен, то вскоре в ад превратилась сначала квартира, а затем - более широкие медицинские сферы превратились в коммунальную кухню. Так как ваш великолепный удар был нанесен в ту пору, когда уже всем было известно, что министром назначат начальника управления медицинских учебных заведений товарища Шупика, то есть бывшего соседа вашего оппонента профессора Кальченко, то вышеупомянутый удар будущим министром и всеми, кто жаждал оказаться у него в фаворе, был воспринят как личный подарок. Эрго, отправляя в нокаут очередного противника, не заготавливайте заранее гениальных фраз и не произносите экспромтов, могущих украсить литературу. Выясните, кто жена вашего оппонента и чем она будет вам полезна. К сожалению, ни разу мудрый совет профессора не вспомнился в нужный момент, как, впрочем, и другие мудрые советы. Правда, советы -- это не доводы. Ну, хорошо, могут сказать мне, мы помним, с какой целью рассказана эта история. Мы выслушали ее до конца и все-таки неясно, изменилось ли мировоззрение рассказчика. Менялось. Медленно. Шаг за шагом. Постепенно прояснялись частности, детали. Но я еще не мог, не хотел разглядеть всей картины. Мне все еще казалось, что правильная идея извращена плохими людьми, что все могло бы совершиться иначе... Единственно, что в какой-то мере служит мне оправданием (тешу себя такой надеждой), это то, что бесконечный поток фактов все-таки, в конце концов, оказался сильнее предвзятости, обусловленной воспитанием и последующим промыванием мозгов, и я, слава Богу, не остался жестко запрограммированным идиотом. СЕРЕДИНА АТОМНОГО ВЕКА Центральный Украинский научно-исследовательский институт ортопедии и травматологии - официальное название Киевского ортопедического института, в котором я прожил два с половиной года. Прожил - не литературный образ, не фигуральное выражение. Утром, если не дежурил накануне и всю ночь, из нашего общежития, небольшой комнаты, в которой ютились четыре врача, я выходил в полотняных брюках, в тапочках, в халате, надетом поверх майки, по непарадной лестнице поднимался этажом выше, на третий этаж, в клинику. В комнату возвращался перекусить и переночевать. В дни дежурств все в том же наряде уже по другой лестнице, тоже непарадной, из клиники спускался в полуподвал, в котором располагался травматологический пункт. Из большого серого здания мне приходилось выбираться только в библиотеку, конференц-зал и рентгеновское отделение, для чего все в тех же тапочках надо было преодолеть открытое пространство -- метров 15-20, разделявших оба корпуса Института. Иногда повседневная рабочая форма сменялась на обычный костюм - либо для редких вылазок в дешевую столовку, после обеда в которой мучила изжога и воспоминания о запахах на несколько дней отвращали от мысли о нормальном обеде, либо в магазин, все полки которого были уставлены консервными банками с крабами и печенью трески. Эти, как потом выяснилось, деликатесы и были основным продуктом питания, так как ничего другого в ту пору нельзя было достать. В отличие от Израиля, где в каждой больнице есть столовая для персонала (с символической оплатой), в Киевском ортопедическом институте, да и вообще в Киеве, как и вообще в любом известном мне лечебном учреждении, ничего подобного не было. Так я прожил до конца лета 1952 года. Потом характер существования остался тем же, но изменилось место действия. И комната общежития вместо четырех, вмещала уже семь врачей. Дело в том, что институт располагался в изумительном Мариинском парке, напротив бывшего царского дворца, построенного Растрелли. Во дворце помещался Верховный Совет Украины. Похоронные процессии из институтских ворот и без перерыва снующие кареты скорой помощи, хотя они и не издавали душераздирающих звуков, как в Израиле, раздражали публику, занимающую бывший царский дворец. Нужна была капля, переполняющая чашу терпения. А если капля нужна, она непременно появится. Как-то в конце зимы наша операционная санитарка Матрена Сергеевна, или попросту тетя Мотя, вынесла ампутированную ногу не в кочегарку, а на мусорник, и два огромных лохматых пса поволокли ее оттуда через парк, через площадь, к зданию Верховного Совета, и какая-то очень высокопоставленная личность чуть не потеряла сознание при виде этой ноги. Судьба института была решена. Не сразу, конечно. Пока в верхах ворочались шестерни, сделали ремонт стоимостью в миллион семьсот тысяч рублей, а уже после этого нас выселили, втиснув в бывшее помещение института нейрохирургии. Старое же специально построенное здание ортопедического института переоборудовали под министерство здравоохранения, потратив на это еще несколько миллионов. Огромный роскошный царский парк, летом три раза в неделю наполняемый симфонической музыкой, мы сменили на запущенный баронский парк невдалеке от Сенного базара. Но это уже потом. А пока я жил полновесной изумительной жизнью в первой клинике института. Ничего лестного не могу сказать о научно-исследовательской деятельности этого заведения. Но в профессиональном отношении мне повезло. Это было первоклассное лечебное учреждение. Чтобы получить удостоверение специалиста-ортопеда врач в Израиле должен специализироваться пять с половиной лет. Клиническая ординатура по ортопедии в Советском Союзе - три года. Мне пришлось ее окончить за два с половиной года. В течение трех лет ординатор работает как черный вол, если он действительно намерен стать специалистом. Во время суточного дежурства в травматологическом пункте приходилось принимать по сто и более карет скорой помощи. Переломы, вывихи, дисторзии, разрывы сухожилий. Работа как на конвейере. Инструменты значительно хуже, чем в Израиле, поэтому должна быть компенсация - лучшая техника репозиций и наложения различных повязок. На следующий день после такого дежурства могут быть плановые операции. В перерывах между операциями не пьют кофе, ибо перерывов нет. После операций надо обслужить своих больных, лежащих в клинике. В течение первого года ординатуры у меня постоянно было не менее двадцати больных. (Для сравнения: в Израиле нормальное ортопедическое отделение - до 35 коек - обслуживается, примерно, 8-10 врачами.) Раз в 10-14 дней экзамен по очередному разделу ортопедии и травматологии. Экзаменатора не интересует, когда ты готовишься к экзаменам. За два с половиной года мне ни разу не приходилось быть не то что свободным - расслабленным. Но, может быть, действительно правы израильские коллеги, заявляющие, что у врачей, приехавших из СССР, в среднем более низкая квалификация? В среднем! Я могу утверждать, что на каждого советского водителя автомашины в с р е д н е м приходится неизмеримо меньше нарушений дорожного движения, чем на израильского. С высокой степенью вероятности я даже могу предположить, что, несмотря на повальное пьянство в Советском Союзе, содержание алкоголя в крови советского водителя в среднем все-таки меньше, чем у израильтян. Но в среднем говорить о квалификации врача? "Ты действительно специалист исключительный. Ты совсем не похож на врачей, приехавших из России". Этот сомнительный комплимент моих израильских коллег не просто резал слух. Он тревожно напоминал мне нечто очень знакомое. Не только от комбата пришлось услышать подлую ранящую фразу: 'Ты хороший парень, совсем не похож на еврея". Почему же не похож на других врачей? Разве не доказали свою высокую квалификацию доктора Барак, Гольденберг, Дубнов, Коган, Мальчик, профессор Резник, доктора Татьяна и Мордехай Тверски, Фукс, Юкелис и другие? Наугад я назвал только несколько моих однокурсников, вероятно, незаслуженно обидев этим других. Я мог бы назвать еще десятки фамилий врачей, окончивших только наш институт. А сколько сотен великолепных врачей, окончивших в СССР другие институты, работают сейчас в Израиле? Вряд ли кто-нибудь упрекнет меня в просоветской агитации, если я скажу, что лучшие представители советского здравоохранения унаследовали замечательные традиции русской земской медицины, ее служение людям, ее сострадание, а не просто работу ради сытого существования, а иногда - и ради наживы. Так уж случилось, что лучшим русским диктором был еврей. Так уж случилось, что хранителями и реставраторами славянского, старорусского изобразительного искусства, уничтожавшегося советской властью, стали евреи. Так уж случилось, что продолжателями благородных традиций русской земской медицины явились евреи. В пору моего пребывания в Киевском ортопедическом институте евреи еще составляли значительную по количеству и лучшую по качеству часть врачей. В первой клинике постоянно замещал флегматичного заведующего доцент Макс Новик. (Я был несказанно рад встретить в Израиле его дочь доктора Дину Новик.) Основная тяжесть по руководству третьей клиникой ложилась на старшего научного сотрудника Софию Пррицкую. Четвертвой клиникой заведовала одна из сильнейших ортопедов не только Советского Союза, но и Европы, профессор Анна Фрумина. Оба ее заместителя тоже были евреями. Пятой клиникой заведовал профессор-еврей, основоположник целого направления челюстно-лицевой хирургии. Рентгеновским отделением заведовал незабвенный Иуда Мительман - единсвтвенный соперник московского рентгенолога, профессора Рейнберга (с внуком которого, студентом медицинского факультета Тель-Авивского университета, я познакомился уже в Израиле). В клиниках и лабораториях было еще несколько врачей-евреев, в том числе специалистов единственных в своем роде. Надо ли объяснять, что сейчас Киевский ортопедический институт, основанный евреем профессором Осипом Фруминым и его женой профессором Анной Фруминой, очищен от нежелательных лиц, или, как говорили лучшие друзья евреев, - юденфрай. Буквально с первых дней пребывания в институте я почувствовал враждебное отношение исполняющего обязанности директора, доцента Климова. Позже мне стало известно, что я - не исключение. Не было ни единого еврея в институте, которого бы он не преследовал. Но, будучи среди них самым молодым, я был и самым уязвимым. Узнал я об этом совершенно неожиданно, усыпленный благополучным существованием в клинике, позволившем мне даже увериться в том, что все беды, связанные с моим ничего не значащим еврейским происхождением, уже позади. Профессор и оба доцента были довольны тем, что в моем лице приобрели бессменного дежурного врача, которым можно затыкать все дырки; ординатора, сдающего экзамены только на отлично. С коллективом клиники у меня с первого же дня установились дружеские отношения. И вдруг... В мою палату положили молодую женщину. За несколько дней до этого она упала на катке. Утром, во время обхода старшие, посмотрев пациентку, предположили несколько диагнозов, в том числе - туберкулез грудного отдела позвоночника. Вероятно, потому, что до этого тщательно обследовал больную, я посмел возразить и высказал предположение, что здесь глубоко расположенное нагноившееся кровоизлияние и необходима срочная операция. Один из доцентов только ехидно улыбнулся по поводу моего диагноза. Но профессор и второй доцент все-таки велели сделать диагностическую пункцию. Гноя я не добыл, чем и похоронил свой диагноз. К вечеру состояние больной резко ухудшилось. Несмотря на антибиотики, температура достигла 40° С. Я спустился к профессору, но его не оказалось дома - уехал на дачу. Звонки к доцентам тоже оказались безрезультатными. Как назло, они отсутствовали и не было известно, когда появятся. Ответственный дежурный оперировал в травматологическом пункте. Состояние больной становилось угрожающим. И тогда, снова уверившись в своем диагнозе, хотя и не подтвержденном пункцией, я все-таки решился на операцию. В первые минуты я пришел в отчаяние. Гноя не было. Но едва я вскрыл самый глубокий слой, как из него под давлением хлынул гной, около 500 кубических сантиметров. Утром, почувствовав себя совершенно здоровой, пациентка попросила выписать ее домой для амбулаторного лечения раны. Профессор, оба доцента, старшие и младшие научные сотрудники, врачи - все поздравляли меня с удачным дебютом. Исполняющий обязанности директора института вызвал меня к себе. Я даже почувствовал себя несколько неловко. Ну, именинник. Ну, поздравления. Но, пожалуй, уже достаточно. Как-то неудобно по такому пустяковому поводу выслушивать поздравления еще и от директора института. Но поздравлений не было. Раздувая ноздри утиного носа на красном от гнева лице, встряхивая седыми с желтой подпалиной волосами, директор обрушился на меня с матерной бранью и велел подписаться в получении приказа, объявляющего мне строгий выговор за самовольные действия, а именно - операцию без разрешения заведующего клиникой. Я был настолько ошарашен, что впервые и единственный раз в жизни безропотно выслушал матерную брань. Потом в институте говорили, что в этот день произошло несколько чудес. Главным чудом было то, что профессор, который ко всему относился с олимпийским спокойствием, вернее - с равнодушием, пошел к своему ученику, исполняющему обязанности директора и опротестовал выговор. Таким образом, еще около десяти дней у меня не было никаких взысканий. Но - чему быть, того не миновать. Вечером 31-го декабря я вырвался из клиники посмотреть на праздничный Крещатик. На площади Калинина продавали елки. Очереди уже почти не было. Я вспомнил грустные встречи Нового года в госпитальных стенах. Я вспомнил лица больных в двух моих палатах. В кармане нащупал трояк, который все равно не спасал меня от финансового кризиса. И счастливый, с елкой на плече направился вверх по улице Кирова. Но мое счастье не шло ни в какое сравнение с восторгом больных. Действительно, больной человек не отличается от ребенка. Елку поставили в опрокинутую табуретку. Украсили ее ватой, наспех склеенными бумажными цепями, импровизированными игрушками из станиоля. Сошлись ходячие. Распахнули двери соседних палат. С надеждой, забыв о болях и несчастьях, первая клиника встретила Новый год. Первый день 1952 года, был днем посещений. Елку продолжали наряжать уже настоящими игрушками. А второго января исполняющий обязанности директора влепил мне выговор... за нарушение санитарного режима клиники (хотя елка продолжала стоять там еще две недели). Не знаю, пытался ли опротестовать выговор профессор, накануне благодаривший меня за елку. Таким образом, мне предстояло получить еще одно взыскание, а затем вылететь из института. В любое время я ощущал свою уязвимость, не зная, с какой стороны ждать удара. Но три события предопределили мою судьбу. Последнее - возвратился из длительной заграничной командировки директор института, человек достаточно умный для того, чтобы грязную работу делать руками своего заместителя. Второе (о нем я расскажу подробнее), на несколько месяцев сделало меня нужным врачом в институте. А первое - ровно через год спасло мою жизнь. Утром, во время обхода профессор велел мне взять маленькую палату на одну койку, в которую только что положили больного. Я хотел было отказаться, сославшись на то, что сегодня у меня девятнадцать больных, что завтра я дежурю, а через три дня должен сдать очередной экзамен. Но фраза, с которой обратился профессор: "Мне бы хотелось, чтобы именно вы вели этого больного", исключала сопротивление. Больной был внешне симпатичным мужчиной средних лет с огромным уродливым резко болезненным рубцом вдоль всей ноги. Результат бывшего ранения разрывной пулей, к счастью, скользнувшей по касательной. На титульном листе истории болезни не было указано ни специальности, ни занимаемой должности, что я посчитал небрежностью приемного покоя. Правда, почему-то пациенту выделили отдельную палату, что случалось не часто. Кроме того, почему-то такую простую операцию (так мне казалось в ту пору) собирался делать сам профессор. Ассистентом он записал меня. Операция была назначена на завтра, на вторник. Но профессор заболел. В пятницу он появился и назначил операцию на следующий вторник. Больной был раздосадован. Я его понимал. И должно же было случиться, что именно во вторник снова заболел профессор. Зима. Свирепствовал грипп. Профессор был далеко немолодым человеком. Случается. Пациент рассчитывал быть прооперированным послезавтра. Но профессор вышел на работу только в пятницу и снова назначил операцию на вторник. Когда же во вторник вновь заболел профессор, даже я почувствовал себя неловко. Больной бушевал. Требовал, чтобы операция была сделана именно сегодня. Безразлично кем. Я спустился к профессору, - его квартира находилась на одной площадке с комнатой нашего общежития, - и рассказал ему о требовании пациента. Профессор утвердительно качнул головой: - Скажите Максу Соломоновичу. Пусть прооперирует. Доцент Новик, как только я передал просьбу профессора, вспомнил, что он сейчас должен быть в костно-туберкулезной больнице, и тут же исчез. Больной требовал операции. Я снова спустился к профессору. С обычной невозмутимостью он выслушал сообщение о том, что его заместитель уехал, и велел передать его просьбу второму доценту. Антонина Ивановна тут же вспомнила, что у нее сейчас заседание парткома в медицинском институте, и немедленно ушла. А больной бушевал. - Пусть хоть санитарка оперирует, но только сегодня! Я передал профессору, что происходит в клинике и высказал недоумение, почему, мол, только старшим доверена такая простая операция. Профессор как-то неопределенно улыбнулся и сказал: - Ну что ж, оперируйте, если хотите. Выберите себе ассистента. Если хотите! От радости перемахивая через две ступеньки, я помчался в клинику. Ассистировал мой бывший однокурсник. Постепенно, участок за участком мы обезболивали рубец и иссекали. его, как в анатомическом театре на трупе, выделяя впаявшиеся в него нервные веточки. Смелость незнания! Мы не понимали, какие опасности подстерегают нас на каждом шагу. Поэтому операция шла размеренно и спокойно, сопровождаемая анекдотами пациента и время от времени - нашими. Мы не понимали опасности даже чисто профессиональной, где уж было понять, что существуют еще какие-то побудительные причины непрерывных заболеваний профессора и неотложных дел доцентов. Вечером я зашел навестить своего пациента. - Ну, доктор, вот тебе моя рука. Я умею быть благодарным. Ровно через год он доказал, что не бросает слов на ветер. Но даже тогда я еще не знал, кого мне пришлось прооперировать. Забыл упомянуть, что кроме каторжной работы в клинике, я был обязан посещать университет марксизма-ленинизма и выполнять множество никому не нужных партийных поручений. А тут еще началась очередная избирательная кампания - очередной онанизм, и меня назначили агитатором. Старшим агитатором был ординатор из нашей клиники - серенький, мало умеющий и еще менее знающий. Но украинец. Кроме того, в агитпункте у него отлично велась отчетность о всей липовой работе, якобы выполняемой агитаторами. Агитпункт стал исходным пунктом его вознесения. Мастера липы заметили и произвели его в инструктора отдела кадров министерства, оттуда - инструктором административного отдела ЦК,. оттуда - заместителем министра по кадрам, где он сделался профессором, хотя в профессиональном отношении отстал даже от себя, ординарненького ординатора, и уже оттуда пошел на понижение - стал директором ортопедического института. Но это все потом. А сейчас в агитпункте он, ординатор, идущий на два года впереди меня, но еще не делающий в клинике того, что доверяют начинающему врачу, смог получить полнейшую компенсацию. Он заставлял меня, в отличие от других, подающих липовые отчеты, проводить лекции и беседы в пьяных трущобах Козловки, что отнимало массу времени. К тому же, спускаться на Козловку по обледенелой полутропе-полулестнице для меня было настоящей пыткой. Однажды я не сдержался и высказал старшему агитатору все (кроме политики), что я думаю по этому поводу. На следующий день меня вызвал исполняющий обязанности директора института. Без вступления он обрушил на меня ушаты отборнейшего мата. Мгновение я смотрел на его благородную седину с желтой подпалиной, напоминающую снег, на который помочилась собака, и вдруг ответил ему еще более отборным матом. Директор обалдело уставился на меня, не в состоянии произнести ни слова. Во время этой паузы я благополучно закрыл за собой дверь директорского кабинета. Совершенно случайно я сделал важное открытие: именно такая тактика дает мне возможность пока оставаться в институте. В течение полутора месяцев он еще несколько раз вызывал меня к себе. То ли хотел пополнить свой словарный запас, то ли попросту ему нужна была разговорная практика. А потом произошло второе событие, которое, как я уже говорил, на время сделало меня нужным врачом. Из 2-й Подольской больницы к нам доставили молодого человека, аспиранта-орнитолога, который за два дня до этого был ранен на охоте. По его словам, он положил ружье на куст, а потом взял его за ствол. Спусковые крючки зацепились за ветку, и заряд из обоих стволов ранил правую кисть и предплечье. Рука была в ужасном состоянии. Профессор велел мне ассистировать ему при ампутации. И тут я стал просить профессора не ампутировать руку. Профессор объяснил мне, что здесь уже нечего спасать, что даже если бы удалось спасти руку, она не будет функционировать, что без ампутации существует угроза жизни, что при подобных обстоятельствах потеряли генерала Ватутина и т.д. Да, согласился я, пальцы не будут функционировать, но это все же своя рука, не культя, не обрубок. Да, существует угроза жизни, но я нахожусь в клинике и при первой же необходимости сделаю ампутацию. Больной лежал на операционном столе, отгороженный от нас стенкой. Но, как потом выяснилось, он слышал дискуссию, чего мы, конечно, не подозревали. Профессор поворчал, но согласился. Часа два мы копались в ране, вытаскивали пыжи, дробь, куски одежды, разлохмаченные омертвевшие ткани. Аспиранта поместили все в ту же привилегированную маленькую палату. В неурочное для посещений время пришли его родители. Осознавая бестактность своего поступка, я сказал, что вот, если бы каким-нибудь чудом можно было достать немного перуанского бальзама... (С таким же успехом я мог бы пожелать достать перо жар-птицы.) Вечером мать аспиранта принесла не капельку, не баночку - граненый стакан перуанского бальзама. Даже профессор, который, в отличие от меня, уже знал, что пациент - племянник председателя Президиума Верховного Совета, даже профессор был поражен, увидев во время перевязки такое количество драгоценного лекарства. Лечение, потом уже амбулаторное, продолжалось до конца лета. Пациент и его родители почему-то предпочли молодого врача знаменитостям, каждая из которых была им доступна. А затем наступила осень 1952 года. Многие считают, что очередной всплеск антисемитизма пятидесятых годов начался после опубликования правительственного сообщения о врачах-отравите-лях. Это не так. Еще накануне XIX съезда партии антисемитизм в институте приобрел разнузданные формы. Можно было безнаказанно издеваться над клиническим ординатором. Фигура небольшая. Даже над старшим научным сотрудником. Но то, что незамаскированному издевательству подвергались Фрумина и Мительман, было симптомом где-то открывшихся вентилей. Без благословения свыше никто не посмел бы тронуть личного врача семьи Хрущева. Уже в ту пору начался зловонный поток ардаматских и караваевых, намного предвосхитивших кочетовых и шевцовых. Просмотрите подшивку газет "Вечiрний Киiв" за это время. Дня не проходило без явно антисемитского фельетона. Какая-то сволочь постоянно клала на подушку моей постели свежую газету, раскрытую на фельетоне, героем которого были Ицыки, Шмули, Абрамы, Хаимы. С той поры даже вид этой желтой газеты вызывал у меня отвращение. Осенью 1952 года в Киеве, в клубе МВД (сейчас там театр юного зрителя) проводился знаменитый процесс Хаина. Группа обычных крупных воротил была вознесена в степень. Подсудимым инкриминировали экономическую контрреволюцию. Подчеркивалось, что она была предпринята евреями. Во всех учреждениях выдавались специальные пропуски на заседания суда. Взвинтили невероятный ажиотаж. Легче было достать билеты на гастроли Большого театра, чем пропуск на процесс. Свидетелем по делу проходил и мой бывший шеф, заведующий кафедрой ортопедии института усовершенствования врачей. В связи с этим его исключили из партии и выгнали с работы. Кстати, свидетелем забыли пригласить первого секретаря киевского обкома партии Грызу, которому Хаин периодически проигрывал в преферанс по 14 000 рублей. Подумайте, какой сильный преферансист этот самый секретарь обкома! Правда, его тоже наказали. После расстрела Хаина и еще четверых его сообщников-евреев, Грызу на три года... направили в Москву, в Высшую партийную школу, после чего он был уже только министром совхозов. В институте мне не стало житья. Исполнителем травли был мой товарищ по клинической ординатуре Скляренко. Каждый день, но только в присутствии различных людей он затевал разговор о моей дружбе с бывшим шефом, то есть о причастности к делу Хаина. Исполнял он это не без удовольствия, так как человек невероятно тщеславный и завистливый, он страдал от того, что оперирует и сдает экзамены хуже еврея. (Вероятно, надо было меньше завидовать и больше трудиться.) К тому же, будучи в оккупации, он, казалось, отрезал себе путь в партию, что, как он считал, помешает его карьере. Еще больше раздражало его то, что я вступил в партию на фронте, вообще не думая о карьере. Беспокойство его оказалось напрасным. Сейчас он в партии и карьеру сделал блестящую, не соответствующую его способностям. А начал он ее мелким провокатором, жалким подручным при травле сперва своего товарища по ординатуре, а затем - более крупных людей. Однажды, когда в очередной раз он начал обличать евреев-воров, евреев-контрреволюционеров, настойчиво делая ударение на моей дружбе с бывшим шефом, я упомянул, что выдающийся, преферансист, первый секретарь обкома, кажется, не еврей. Тут же Скляренко оправдал бедного Грызу, павшего жертвой еврейской подлости и коварства. Всю дорогу несчастный украинский народ страдает от евреев. Это жиды-корчмари спаивали несчастных простодушных и непорочных украинцев, о чем писал еще Шевченко. Я подтвердил, что действительно, не будь евреев, невинные украинцы никогда не узнали бы вкуса водки. Одного антисемита я упомянул. Почему же забыл написать фамилии остальных? Ну ладно, можно назвать уже покойного бывшего исполнявшего обязанности директора института исконного русака Климова и ныне здравствующего директора, бывшего старшего агитатора и бывшего заместителя министра, украинца Шумады. Но ведь не перечислишь даже ближайших знакомых антисемитов. Имя им легион. И у каждого есть объяснения законности антисемитизма, либо почерпнутые у родителей, либо из текущей прессы, а вернее - из обоих источников. Утром 13 января 1953 года в комнате-общежитии нас оказалось только двое из семи проживающих здесь клинических ординаторов. Из репродуктора хлестал на меня расплавленный чугун правительственного сообщения о врачах-убийцах. Фамилии со студенческой скамьи почитаемых профессоров. Новое незнакомое слово "ДЖОЙНТ". "Ты не помнишь, каким это средством против инфаркта можно было убить страдавшего гипертонией Жданова?" -- вдруг спросил меня мой товарищ Вася Кривенко. Именно услышав эту фразу, я отчетливо понял, что правительственное сообщение -- грубо сработанная липа. Впервые в жизни я посмел так подумать об официальном сообщении. Значит и Вася заметил эту фразу? Значит и он понял, что это ложь? Однажды во время атаки я рассмеялся, увидев забавную сценку, хотя танковая атака не самое обычное место и время для смеха. Десантник соскочил в траншею чуть ли не на голову ошарашенного от неожиданности немца, которого наш солдат тоже не заметил до прыжка. (Мне они были видны оба с высоты башни танка.) Внезапность появления испугала обоих противников и они шарахнулись друг от друга в разные стороны траншеи. Эту сцену я отчетливо вспомнил, увидев испуганные глаза моего товарища, задавшего мне неосторожный вопрос. Да и он увидел мой испуг в невразумительном ответе, что, мол, я слаб в терапии. Институт бурлил. Больные отказывались от лекарств. Некоторые врачи и сестры - евреи - страшились зайти в палаты. Объявили о том, что в конференц-зале состоится митинг. Заместитель директора института по науке подошел ко мне с предложением выступить. "Понимаете, коммунист, еврей, боевая биография". - "Возможно, но я плохо знаю терапию". "Не понимаю". - "А вдруг мне зададут вопрос, каким средством при лечении инфаркта можно убить страдающего гипертонической болезнью". Заместитель посмотрел на меня сумасшедшими глазами и отскочил, как от зачумленного. Митинг прошел как и положено. Осуждали. Проклинали. Требовали смертной казни через повешение. Клялись в верности ЦК и лично товарищу Сталину. Что-то распрямилось во мне. Как после начала атаки. Страшно только на исходной позиции. Страшно было осенью после XIX съезда партии. Страшно было до того, как я отказался выступить на митинге. Примерно, в двадцатых числах января я перестал ожидать ареста, понимая, что если бы заместитель директора сообщил обо мне в МГБ, я был бы арестован немедленно. Да и вообще, сколько можно жить в страхе за собственную шкуру. Тем более, что по городу поползли слухи о депортации евреев, о том, что на Киеве-товарном уже стоят приготовленные эшелоны. Что будет с моим народом, то будет и со мной. Я знал, как ссылали чеченов, ингушей, калмыков, крымских татар, немцев Поволжья, гуцулов. Стыдно сейчас признаться в этом, но я даже верил, что это справедливый акт. Ну что ж, испытай на собственной шкуре подобную "справедливость". Я не понимал, что произошло. Ясно только, что кто-то дезинформирует ЦК и лично товарища Сталина. В тот вечер, застав на подушке очередной номер "Вечiрнього Киiва", развернутый на очередном антисемитском фельетоне, я вдруг взорвался. В комнате были все ее жильцы. Никто не ответил на заданный в угрожающей форме вопрос, какая сволочь положила газету? Только один из ординаторов что-то невнятно пробормотал, что, мол, пособникам американского империализма следовало бы быть менее воинственным Я схватил его за грудки и изо всех сил обрушил на косяк двери. Ординатор рухнул, потеряв сознание. Тут же я схватил свою палку, собираясь дорого продать свою жизнь. Но пять человек, не обращая на меня внимания, бросились оказывать помощь пострадавшему. Несколько дней со мной не решались заговорить. Больше на моей подушке не появлялась желтая газета. Спустя много лет я узнал, что наказал невиновного. Газету подкладывал все тот же Скляренко. Впрочем, не знал я в ту пору и о более страшных вещах. Услышал я о них впервые, примерно, через три с половиной года из двух противоположных источников. Первый источник -- доцент-еврей из нашего института. Вернее, из бывшего нашего института, потому что, вытуренные оттуда, ни он, ни я там уже не работали. По строжайшему секрету он рассказал мне, как его вызывали на улицу Короленко, в МГБ, ровно к шести вечера. Восемь часов он изнывал от страха в каком-то мрачном замкнутом помещении, выйти из которого ему не разрешали сменяющиеся старшины. Сейчас, мол, вызовут. Не разрешали ему пойти помочиться. "Ничего, потерпишь". В два часа ночи его ввели в просторный кабинет. Направленные на доцента яркие лампы ослепили его, не давая возможности увидеть следователя. Но голос его показался знакомым. Уже где-то к утру доцент догадался, что следователь - это мой пациент, тот самый, у которого я иссек рубец, когда внезапно, в третий раз, заболел профессор. Тут доцент, как он сам в этом признался, от страха чуть не лишился сознания. Дело, видно, очень нешуточное, если следователь - сам заместитель министра гос. безопасности Украины. Оказывается, и профессор, и доценты знали, какого пациента предстоит оперировать. Суть дела заключалась в том, что органам известно о функционировании в ортопедическом институте еврейской буржуазно-националистической организации, в которую входят такие-то и такие лица, в том числе - профессор Фрумина. Руководит организацией клинический ординатор Деген. Доцент уверял меня, что настаивал на абсурдности этого дела. Где, мол, логика? Деген в настоящее время подчиненный Фрумиминой. Как же он может быть ее руководителем? К утру, совершенно обессиленный, но не сломленный, не давший никаких требуемых от него лживых показаний, он покинул страшное здание. (Забавно, - во время оккупации Киева в этом здании помещалось гестапо.) Буквально через несколько дней после этого разговора я встретил на Печерске моего бывшего пациента. В тренировочном костюме, в легких сандалиях на босу ногу он выгуливал огромного роскошного сен-бернара. Почти сразу же после смерти Сталина мой пациент по болезни (по мнимой болезни) ушел в отставку. Это в дальнейшем спасло его жизнь. Он предложил мне прогуляться. Я охотно согласился. Ничем не дал ему понять, что мне уже известно, какая беда висела надо мной. Он-то и был вторым источником, из которого я узнал истинную историю дела. Как только ему доложили об организации в ортопедическом институте, как только он увидел мою. фамилию, ему стало ясно, что помочь мне можно лишь в том случае, если следствие будет вести он лично. О закрытии дела не могло быть и речи. Это вызвало бы подозрения. Но можно было довести его до абсурда, например, назвав меня руководителем организации, что при благоприятной конъюнктуре в будущем позволило бы пересмотреть дело и вытащить меня из тюрьмы. Доцент, как и все остальные свидетели, дал необходимые показания (а мне-то он сказал, что не давал! Долго еще мой максимализм не позволял простить его, несчастного. Долго еще я не мог понять, что сопротивление было бы бессмысленным, бесполезным, потому что альтернативой могла стать только смерть во время пыток.) Затем заместитель министра стал тянуть время, распорядился пока никого не арестовывать, а установить наблюдение, чтобы выявить связь организации с сионистским подпольем. Так протянули около