Ион Деген. Невыдуманные рассказы о невероятном --------------------------------------------------------------- © Copyright Ион Деген From: evsey3(a)bezeqint.net Date: 22 Jun 2005 --------------------------------------------------------------- ИЗРАИЛЬ 1998 * * * ХАСИД В студенческие годы я с благоговением относился к именам выдающихся ученых. Они казались мне небожителями, непохожими на нас, на простых смертных. В созвездии ученых, вызывавших у меня почтительный трепет, было имя видного советского физиолога В.В.Парина. С годами притупилась юношеская восторженность. Общение с "олимпийцами", наделенными человеческими слабостями, недостатками и, нередко, пороками, вытравило из меня благоговейное почитание научных авторитетов. И все-таки что-то от неоперившегося студента, по-видимому, оставалось во мне, хотя в ту пору я уже был кандидатом медицинских наук, приближавшимся к защите докторской диссертации. Во всяком случае, когда мне передали приглашение академика Парина посетить его, я почувствовал былой студенческий трепет. Профессор, передавший приглашение, сказал, что академика Парина заинтересовали результаты проведенного мною эксперимента. Я уже оформил статью и взвешивал сомнительную возможность ее опубликования. Описанные результаты настолько отличались от орто-доксальных представлений, что их опубликование даже в каком-нибудь рядовом журнале казалось маловероятным. А я мечтал не о рядовом журнале, а о "Докладах Академии наук СССР". Но в "Доклады" статья должна быть представлена академиком. Случайное ли это совпадение, что именно в эти дни меня пригласили в Москву на конференцию? Как мог бы я оставить работу, чтобы поехать к академику Парину, не будь этой конференции? Едва устроившись в гостинице, я позвонил по телефону, сообщенному профессором передавшим приглашение академика Парина. Ответил мне женский голос, принадлежавший, как выяснилось, супруге академика. Она сказала, что Василий Васильевич болен и не работает. Он даже не выходит из дому, но готов принять меня в любое удобное для меня время. Добротный дом на Беговой улице. В нерешительности я остановился на лестничной площадке, не зная, в какую из двух дверей позвонить -прямо или направо. Ни номера, ни таблички. Потоптавшись, я нажал на кнопку звонка прямо перед собой. Отворилась дверь справа. Уже через несколько секунд я понял, что квартира занимает весь этаж. Пожилая женщина, жена академика, пригласила меня зайти. Она подождала, пока я снял пальто в просторной прихожей, и проводила меня в спальню. Академик Парин полусидел в постели, обложенный подушками. Я осторожно пожал протянутую мне руку. Василий Васильевич был бледен, изможден, с глубоко ввалившимися глазами. Мне стало неловко, что я пришел по делу к старому больному человеку. Парин, вероятно, понял мое состояние. Он пригласил меня сесть, объяснил, что сейчас уже вполне здоров, просто чувствует себя недостаточно окрепшим после перенесенного воспаления легких. Я дал ему сталью и стал внимательно следить за выражением его лица, пока он, как мне казалось, очень медленно читал ее. Украдкой посмотрев на часы, я засек время, за сколько он прочитывает каждую страницу. Действительно долго - около четырех минут. У меня такая страница занимала две минуты. Он прочитал статью и с интересом осмотрел меня, словно сейчас я отличался от того, кто сел на этот стул полчаса назад. - Если у вас нет других планов, я с удовольствием представлю эту статью в "Доклады Академии наук". О чем он говорит? Других планов! Я не знал, посмею ли попросить его о подобном одолжении, а он говорит о каких-то других планах! - Но вам придется сократить ее чуть ли не вдвое - до четырех cтpaниц. Я кивнул. - У вас большая лаборатория? -Василий Васильевич, я практический врач. У меня нет никакой лаборатории. - Я объяснил Парину, что это исследование провел в свободное от работы время, что подопытными были мои родные, друзья, добровольцы-врачи, сестры, студенты. Парин с удивлением слушал мой рассказ. - И в таких условиях вы сделали эту работу за пять месяцев? - За четыре. В промежутке в течение месяца был в отпуске. - Невероятно! Если бы мои физиологи, - я говорю о всей лаборатории, - в течение года сделали такую работу, они бы носы задрали. А вы один -за четыре месяца. Между прочим, их зарплата вам даже не снится. - Он положил руки на одеяло и помолчал. - Невероятно. Удивительный вы народ, евреи. Не знаю, как именно неудовольствие выплеснулось на мое лицо. Академик сделал протестующий жест: - Нет, нет, вы меня не поняли. Я мог бы сказать, что всю жизнь работал с евреями, что ближайшие мои друзья - евреи. Но ведь это обычные аргументы даже матерых антисемитов. Нет, я не замечал национальности моих друзей и сослуживцев. Академик умолк. Кисти рук вцепились в пододеяльник. Казалось, ему понадобилась опора. Парин поднял голову и спросил: - Вам известна моя биография? - Еще будучи студентом я знал имя академика Парина. Мне даже известно, что вы начальник медицинской части советского космического проекта, хотя это почему-то считается государственной тайной. Парин горько улыбнулся. - Начальник! .. Гражданин начальник... Нет, я не начальник. Я руководитель. Большой русский писатель, подчеркиваю, не советский, а русский, сказал, что писателем на Руси может быть только тот, у кого есть опыт войны или тюрьмы. Мне уже поздно становиться писателем, хотя, имея опыт тюрьмы, я мог бы кое-что поведать. Вероятно, ваше возмущение моей безобидной фразой катализировало рвущиеся из меня воспоминания. Не откажите мне в любезности выслушать этот рассказ. Именно вы должны меня выслушать". Не ожидая моей реакции, он продолжал: - В нашу камеру (в ту пору я имел честь пребывать в знаменитой московской тюрьме, обвиняемый по статье 58-й уголовного кодекса -антисоветская деятельность). Так вот, и в нашу камеру проникли слухи о несгибаемом человеке, об этаком супергерое, грозе следователей. В нашей камере, к счастью, не было уголовников, Там собралась компания интересных интеллигентных людей. Все по ТОЙ же 58-й статье. К сожалению, я не могу поручиться, что среди них не было антисемитов. Тем удивительнее было восприятие слухов о супергерое, которым оказался еврей из Подмосковья, обвиняемый в сионизме, религиозном мракобесии и т. д. и т. п. Говорили, что после допросов этого еврея следователи сваливаются от нервного потрясения. Знаете, в камере нередко желаемое принимают за действительное. Все мы люто ненавидели наших мучителей-следователей. Среди нас почему-то не оказалось героев. Поэтому я воспринимал рассказ о подмосковном еврее cum grano salis, как красивую легенду. Наконец троих из нас осудили и отправили по этапу. Не стану описывать "столыпинский" вагон. В наше купе втиснули генерал-лейтенанта, симпатичного полковника, бывшего военного атташе в Канаде, и меня. Четвертым оказался тот самый легендарный еврей из Подмосковья. Надо было вам увидеть этого героя! У Бориса Израилевича было добрейшее умное лицо. Голубые глаза младенца излучали тепло. Муху не мог обидеть этот герой. Толстовский Платон Каратаев в сравнении с ним был Соловьем -разбойником. Естественно, нас интересовало, есть ли хоть малейшая доля правды в слухах, циркулировавших в камерах. Мягким голосом, выражавшим его деликатную сущность, Борис Израилевич рассказал, что он глубоко верующий человек, хасид Любавичского Рабби, что у него не было бы никаких претензий к советской власти, если бы она выполняла обязательства о свободе вероисповедания. Для себя лично он желал возвращения на землю своих предков, на землю Израиля. Его удивил наш вопрос, действительно ли он доводил следователей до нервного потрясения. Возможно, предположил он, речь шла всего лишь о теологических дискуссиях со следователями, во время которых он не уставал повторять, что вся их грубая сила даже не песчинка в пустыне в сравнении с Божественной силой, данной его народу. Эта сила проявлялась в течение тысячелетий, и ни легионы, ни костры, ни погромы не могли справиться с этой силой. И уж если Любавичского Рабби в прошлом веке не сломали в Петропавловской крепости царские жандармы из Третьего отделения, то его, рядового хасида, конечно не удастся сломать благородным следователям самой демократической и справедливой системы. Нас позабавил его рассказ. Вероятно, этим бы и закончился процесс дегероизации Бориса Израилевича, если бы мы не стали свидетелями чуда. Да, я не побоюсь отнести происшедшее к категории чудес. Вы знаете, кто такие "вертухаи"? Это не просто охранники, а особая порода человеческого отребья. Если говорить о причинно-следственных отношениях, то не работа делает их такими, а такими их подбирают на эту работу. Начальником "вертухаев" в нашем вагоне был младший лейтенант, отвратительнейший экземпляр этого отребья. Маленький, несуразный, уродливый, он избрал наше купе объектом удовлетворения своей садистской сущности, обусловленной комплексом неполноценности. А в купе больше всего доставалось генерал-лейтенанту и мне. Судите сами, младшему лейтенанту предоставлена неограниченная власть над генерал-лейтенантом; невежеству, недочеловеку - над академиком. Я еще как-то крепился, а генерал был на грани самоубийства, Добро, у него не было средств осуществить этот ужасный замысел. Однажды это чудовище появилось у нас среди ночи. Он поднял генерал-лейтенанта, уличил его в каком то несуществующем нарушении и заставил быстро ложиться на грязный пол, вставать и снова ложиться. Вдруг поднялся Борис Израилевич и, слегка раскачиваясь при каждом слове, обратился к нам со странной речью. Говорил он мягко, тихо, словно не было здесь этого выродка: "Господь создал человека по образу и подобию своему. Глядя на гражданина начальника, даже глубоко верующий человек может начать кощунствовать, Но не следует забывать, что тело всего лишь вместилище души, и не так уж важно - Аполлон он или Квазимодо. Душа - вот поле боя". Стоя спиной к подонку, в нескольких сантиметрах от него, Борис Израилевич обратился к генерал-лейтенанту, взмокшему, грязному, несчастному: "Вы командовали армией, и не мне вам объяснять, что такое противодействие сил. Не мне объяснять вам, что временно превосходящие силы противника еще не решают исход сражения. А вы, полковник, сколько подобных примеров могли бы привести из вашей дипломатической практики? Конечно, академик объяснит все это высшей нервной деятельностью и комплексами у гражданина начальника. Но Каббала объясняет это именно противоборством Бога и Сатаны за душу человека. Друзья, поверьте мне, гражданин начальник, в котором почти не осталось ничего, что делает человека человеком, еще не полностью завоеван силами ада. Он еще может возродиться для добра". Самым удивительным во время этого монолога было поведение "гражданина начальника". Он стоял неподвижно, словно в состоянии каталепсии. На его тупом лице просто не могла отразиться мысль. Но вдруг, не произнеся ни слова, он вышел в коридор. До самого прибытия в зону эта гадина не посетила наше купе. Мы поверили в то, что Борис Израилевич как-то мог воздействовать на следователей, интеллект которых несомненно выше, чем у этого зловредного насекомого. Не смею занимать вашего времени рассказом о моей лагерной Одиссее. Но если я выжил, то всецело и полностью обязан этим необычному человеку - Борису Израилевичу. Любой истинный ученый (а я смею тешить себя надеждой, что я истинный ученый) не может не верить в Бога. Нет, я не исповедую определенную религию. Но, будь я религиозным, несомненно выбрал бы иудаизм. Борис Израилевич повторял неоднократно, что иудаизм проповедует мессианство, но отвергает миссионерство. Я безоговорочно верю в мессианское предназначение евреев. Вот почему, заметив, как мне показалось, нечто отличающее вас от массы знакомых мне ученых-неевреев, я не удержался и произнес обидевшую вас фразу. Надеюсь, сейчас вы простите старика и поймете, что у меня и помысла не было вас обидеть. Я действительно простил старика. Его деловые письма, написанные мелким, дерганным, но разборчивым почерком, хранили тепло последнего рукопожатия. Больше я не встречал Василия Васильевича Парина. Он умер еще до того, как мне снова довелось приехать в Москву. ... Шли годы. Новые события заполняли мою жизнь. В сравнении с ними статья и представление ее в "Доклады Академии наук" оказалась преходящим малозаметным событием. Не просто рассказы о человеческих трагедиях, а непосредственное участие в десятках из них было моими буднями. Я помнил ушедших людей. Я хранил благодарность многим из них. Но счастлив человек, что умеет забывать. Рассказ Василия Васильевича затерялся в пакгаузах моей памяти. Фамилия, имя и отчество подмосковного еврея забылись напрочь, тем более что долгие годы мне ни разу не приходилось их вспоминать. Через десять лет после встречи с академиком Париным, в конце ноября 1977 года мы прилетели в Израиль. Среди многих, встречавших нас в аэропорту имени Бен-Гуриона, двух человек я увидел впервые - мою сестру и этакого коренастого мужичка из русской глубинки, оказавшегося мужем нашей доброй киевской приятельницы. Мужем он стал совсем недавно. Молодые со свадьбы приехали в аэропорт. Семен намного моложе меня. Но тождество мировоззрения и восприятия окружающего мира сделало нас друзьями. Многое в Израиле происходило для нашей семьи впервые. Праздники, привычные для людей, живших еврейской жизнью, были для нас откровением.. На первые кущи Семен пригласил нас к своим родителям в Кирьят-Малахи. Нас очаровало ненавязчивое гостеприимство пожилой интеллигентной супружеской пары. Мы сидели в любовно сооруженной сукке. Семин отец интересно объяснял символичность четырех непременных атрибутов праздника. Семина мама накормила нас вкусными блюдами еврейской кухни. Знакомство с этими милыми людьми прибавило что-то неуловимое, но существенное к нашему еврейскому мироощущению. С тех пор не прерывалась наша дружба. В следующем году они пригласили нас на Песах. В маленькой квартире Семиных родителей собралось значительное количество гостей. Стульев для всех не хватило. Семин отец предложил спуститься в расположенную рядом синагогу грузинских евреев и попросить у них скамейку. Я пошел вместе с Семой. Услышав нашу просьбу, евреи отреагировали значительно эмоциональнее, чем можно было ожидать от самых эмоциональных людей. - Скамейку! Да мы душу готовы отдать этому праведному человеку! Они не позволили нам прикоснуться к скамейке. - Что? Гости Рикмана сами отнесут скамейку? Где это видано такое? Наши протесты остались без внимания. Скамейку принесли в квартиру люди из синагоги грузинских евреев. Не только посещая Кирьят-Малахи, но нередко в разговорах с религиозными людьми, особенно с хасидами Любавичского Рабби, мы слышали восторг, когда речь заходила о Семином отце. ...Шли годы. В ту пору мы отдыхали в Тверии вместе с Семеном, его женой и его родителями. Был тихий весенний вечер. Тоненькие цепочки огней прибрежных кибуцев и поселениий на Голанских высотах отражались в черной воде Кинерета. Легкие волны едва слышно плескались у наших ног. Семин отец рассказывал о мессианстве, о лже-Мессиях, о том, как Папа Климентий VII спас от костра Шломо Молхо, бывшего португальского рыцаря Диего Переса, перешедшего в иудаизм. Он спрятал его у себя, а на костер повели другого человека. - Знаете, - сказал он, поправляя ермолку, - нет в мире ничего случайного. Папа все же не помог ему. Он только отсрочил сожжение. Карл V выдал Диего-Шломо. Вторично Папа не смог спасти его от костра. - Он замолчал и долго смотрел, как вода лижет прибрежную гальку. Потом, словно вспомнив о нашем существовании, продолжил: - Эту историю я как-то рассказал своим попутчикам, когда зашла речь о мессианстве. Нас осудили и везли по этапу. У меня оказались очень интересные попутчики. ... Семнадцать лет назад академик Парин назвал имя, отчество и фамилию подмосковного еврея. За ненадобностью я забыл их. Я забыл детали рассказа. И вдруг не из памяти - из Кинерета пришли ко мне внезапно ожившие образы: академик, обложенный подушками; кисти рук, впившихся в пододеяльник; взволнованный надтреснутый голос; голубоглазый еврей, интеллигентный, тихий, не могущий обидеть мухи; хасид Любавичского Рабби. Борис Израилевич Рикман! Я отчетливо вспомнил благоговение в голосе академика Парина, когда он произнес это имя. Но ведь я знаком с Борисом Израилевичем несколько лет! Почему же только сейчас так ярко озарилась моя память? Я пристально посмотрел на Бориса Израилевича и в спокойной повествовательной манере, словно продолжая малозначащий разговор, подтвердил: - Да, у вас действительно были интересные попутчики - Василий Васильевич Парин, генерал-полковник... - Генерал-лейтенант, - поправил Борис Израилевич, с недоумением глядя на меня. - Да, генерал-лейтенант и бывший военный атташе, не помню его звания. - Полковник. Откуда вам это известно? ... Рикманы, старые и молодые, моя жена и Кинерет слушали взволнованный рассказ о встрече в Москве на Беговой улице. Когда я умолк, Борис Израилевич тихо произнес: - Конечно, с точки зрения теории вероятности... Он задумался и добавил: - Нет, в мире нет ничего случайного. 1984 г. СТОПРОЦЕНТНАЯ ВЕРОЯТНОСТЬ Прежде всего, следует выяснить, о вероятности какого события пойдет речь. Ничего невероятного не было в том, что на доске объявлений областной больницы местком предложил врачам, желавшим совершить туристскую поездку в Венгрию и Чехословакию, немедленно подать заявление. Ничего невероятного не было в том, что доктор Александр Вениаминович Зернов откликнулся на предложение месткома и немедленно, как и требовалось, подал заявление, хотя маловероятным казалось ему и его коллегам, что он попадет в группу врачей-туристов. Вовсе не потому, что доктор Зернов был политически невыдержанным или морально неустойчивым. Как раз наоборот. Доктор Зернов был гордостью больницы. Отличный нейрохирург, грамотный врач, внимательный, сострадающий, совершенствующийся. Но, увы, он был евреем. И жена его, работавшая врачом в соседней больнице, тоже была еврейкой. А доктор Зернов не представлял себе туристской поездки без жены. Это, естественно, уменьшало вероятность того, что они попадут за границу. Страны, правда, социалистические. В Союзе, правда, оставался заложник, маленький сын Зерновых. Но ... Представьте себе, случилось маловероятное. Всюду, где надо, не возразили против включения супругов Зерновых в данную туристскую группу. Это несколько удивило коллективы двух больниц и даже дало основание наиболее оптимистичным евреям предположить, что начинаются новые веяния. В теплый июльский вечер Вита и Александр Зерновы погрузились в купейный вагон поезда Львов - Ужгород и вторично встретились со всей туристской группой. Первая встреча состоялась во время инструктажа, на котором им втолковали, что они представляют самую прогрессивную медицину самой великой державы, поэтому за границей им нельзя... Далее следовал длинный и внушительный перечень запретов. Многие врачи были знакомы друг с другом. Почти все знали явных стукачей и догадывались о вероятных тайных, так что о нарушении пунктов запрета не могло быть и речи. Все это было злободневным и само собой разумеющимся. Путешествие началось в приподнятом настроении, тем более что, как только поезд отошел от перрона, врачи-туристы, в том числе и трезвенники, с удовольствием поужинали припасами, захваченными из дому. Настроения не испортил даже таможенный осмотр в Чопе. А во второй половине следующего дня в Будапеште они чувствовали себя уже вполне иностранцами. Все шло своим чередом. Дунай не очень отличался от Днепра. Правда, в самом городе его очень украшали мосты. Многие улицы Пешта нельзя было отличить от улиц Львова. Даже люди были как люди. А все-таки заграница. Какой-то непонятный вирус, еще не открытый микробиологами, витал в воздухе заграницы. Одних туристов он делал высокомерными, других - подобострастными. И что интереснее всего, отметили супруги Зерновы, туристы из других стран, - а их было немало в Будапеште, - обладали стойким иммунитетом к этому вирусу. Возможно, что появление в их гостинице туристов из Франции явилось побудительной причиной возникновения идеи, которую доктор Вита Зернова высказала мужу после завтрака. - Сашенька, почему бы не послать открытку дяде Арману, что мы здесь, а в воскресенье будем в Праге? - Зачем? - спросил доктор Зернов, прикидывая, сколько стукачей в их группе. - А вдруг он сумеет приехать в Прагу? Вита старалась подавить рвущиеся из глубины души эмоции, самой малой вершиной которых была эта фраза, содержавшая мечту и надежду. Она произнесла ее обычным тоном, скажем, таким же, как попросила бы достать из ящика туфли. Но в сердце мужа эта фраза отозвалась жгучей болью. Александр Зернов был на одиннадцать лет старше жены. Мягкий и деликатный в обхождении, беспредельно любивший жену, он к тому же считал, что несет дополнительную ответственность перед Витой, связанную с ее трагическим детством. У Александра были родители, брат, сестра, родственники. Вита с двухлетнего возраста была абсолютно одинока. Только выйдя замуж, она приобрела родного человека. Три года назад у них родился сын. А в прошлом году, через девятнадцать лет после окончания войны Виту разыскал родной брат ее матери, живущий в Дижоне. Зерновы не имели представления, как он выглядит, потому что дядя Арман не прислал им фотографии. Да и они хороши - ни разу не догадались попросить. - Витусь, - доктор Зернов подбирал слова, словно снимал первую повязку после операции, - письмо из Дижона мы обычно получаем на четырнадцатый-пятнадцатый день после отправления. Львов ненамного дальше от Дижона, чем Будапешт. Но допустим, что наша открытка придет туда в два раза быстрее. Сегодня четверг. В Праге мы будем в воскресенье. Расписание наших поездок по Чехословакии еще неизвестно даже руководителю группы. Может ли при таких условиях быть хоть ничтожнейшая вероятность встречи с дядей Арманом? - И все-таки давай пошлем открытку, - сказала Вита, с трудом подавляя слезы. - Пожалуйста. Мы можем отправить ее прямо сейчас же. В лобби продают открытки.. Армана Леви в Дижоне называли старым зуавом. Он приехал во Францию учиться еще до Первой мировой войны. Во Львове у него осталась любимая сестричка, моложе его на пятнадцать лет. Всю войну он провоевал в кавалерийском полку. Собственно говоря, он не ходил в атаки с обнаженной саблей, хотя иногда в торжественных случаях она болталась у него на боку и он был признанным мастером фехтования. Арман Леви был ветеринарным врачом. После войны он не вернулся в Польшу. Женился на француженке. Вообще-то ее родители были евреями, но даже они уже не имели представления о том, что значит быть евреем. В семье Армана Леви все было добропорядочным, устойчивым и гармоничным. Даже стихийные бедствия, казалось, не властны над такой гармонией. Арман был счастлив, что его жена искренне полюбила маленькую красивую сестричку. В последний раз сестра приехала в Дижон с мужем в июле 1939 года. Ее округлившийся живот был предметом добродушных шуток Армана, смущавших скромного и застенчивого шурина. Несмотря на молодость, он уже слыл видным архитектором. И не только во Львове. Франция не ощутила начала войны. Но Армана война больно ударила уже в первые минуты, когда он узнал, что боши вторглись в Польшу, что их авиация бомбит польские города с не меньшей жестокостью, чем бомбила Гернику. Семнадцатого сентября Советы оккупировали восточную часть Польши. В тот вечер, он помнит, офицеры полка очень бурно обсуждали это событие. Именно тогда он впервые услышал термин "четвертый раздел Польши". Он возражал. Как и многие французские интеллигенты, он был розовым и симпатизировал Советскому Союзу. Сколько событий должно было произойти в этом печальном мире, чтобы он наконец-то смог правильно оценить истинное положение вещей! А тогда... Стыдно вспомнить, как он спорил со своими однополчанами. Удар в подбрюшье, доставшийся ему в тот вечер, еще больше укрепил его леворадикальные взгляды. Командир четвертого эскадрона, офицер-аристократ, не принимавший участия в перепалке, вдруг отреагировал на его оправдание советского вторжения в Польшу: "Знаете, Арман, вы, евреи, с древних времен были хранителями и разносчиками вируса социализма. Всe беды от вас". Это была первая вспышка антисемитизма в полку, с которой ему пришлось столкнуться. Но не последняя. Тогда она только укрепила его красно-розовые взгляды. А потом все перепуталось. С командиром четвертого эскадрона он удрал в Африку и примкнул к де Голю. Винегрет здесь был таким же, как и в рядах вишистов. Во французском подполье процент евреев был необычно высоким. И тут же рядом с коммунистами сражались аристократы. В Aфрикe и потом во Франции у него не было никаких сведений о сестричке и ее семье. Последнюю весточку он получил в конце ноября 1939 года. Через французское посольство в Москве он узнал, что у него есть племянница. Но даже имя ее было ему неизвестно. Русские сблизились с немцами. Французское посольство не жаловали. Возможно, поэтому на все его запросы отвечали: "Не можем получить сведений". Слухи об уничтожении евреев стали доходить до него еще в 1943 году. Он отказывался поверить. Даже от бошей нельзя было ожидать подобного сатанинства. Уже во Франции страшная реальность дошла до его сознания. Только сын уцелел, да и то потому, что сражался в подполье. Жена и дочь погибли в немецком концентрационном лагере. А сестричка? А шурин? А племянница? В конце 1944 года он отправил письмо во Львов, смутно представляя себе, каким путем оно туда попадет. После войны несколько его писем вернулись со штампом "Адресат выбыл". Казалось, только неустанные поиски оправдывали смысл его существования. Немногочисленных друзей удивляло упорство старого зуава, продолжавшего розыски вопреки всякой логике. Но чуть больше года назад он получил официальное уведомление Красного Креста с приложенной к нему копией очень подробного письма. Вечером, когда у него собрались друзья, он прочитал им это письмо, написанное настоятельницей католического монастыря, расположенного вблизи Перемышля. Мужчины, прошедшие две войны, не пытались скрыть слез. Сразу же после начала оккупации Львова, писала настоятельница, немцы и местные украинцы начали акции по уничтожению евреев. В колонне обреченных сестра Армана и ее муж везли в коляске дочь Виту, которой через месяц должно было исполниться два года. Коляска заранее была приготовлена людьми, понимавшими, куда направляется колонна. Под матрасиком лежали конверт с метрикой девочки и драгоценности. Настоятельница не знает и не представляет себе, как можно было утаить коляску с ребенком от конвоиров. Биография Виты фактически начинается с того момента, когда сердобольная католичка принесла ребенка в монастырь. Здесь девочка воспитывалась почти до совершенолетия, ничего не зная о своем прошлом. Летом 1956 года у настоятельницы появились сведения о том, что во Львове живет родственница отца Виты. Она посчитала своим долгом рассказать девушке, как та попала в монастырь. Самая юная красивая послушница была любимицей сестер-монахинь. Но в эти кризисные дни, по приказу настоятельницы, ей отвечали только в случае, если она к кому-либо обращалась. А она замкнулась и не выходила из своей келии. Однажды, до утренней молитвы, Вита подошла к настоятельнице, став на колено, поцеловала ее руку, затем поднялась, обняла и поцеловала ее, отдала ей свой нательный крестик и произнесла обдуманную и выстраданную фразу. - "Благодарю вас за все. Но если Господь сохранил меня, я обязана остаться в вере моих погибших родителей". Сестры сердечно простились с Витой. Они переписываются с ней. Вита стала врачом, вышла замуж за очень достойного, как говорят, человека. Сейчас она мать очаровательного ребенка. В официальном уведомлении и в письме настоятельницы был адрес Виты. Вита! Так зовут племянницу! Его кровь! Продолжение любимой сестрички! В тот же день он написал ей письмо. А на следующий день начал прилагать усилия, чтобы поехать во Львов. Нормальному французу трудно было понять, почему вообще нужны какие-то усилия для встречи с племянницей. Но бывший радикал уже кое-что понимал. Прошел год. В советском посольстве ему пообещали визу для поездки туристом в Москву и в Ленинград. Он надеялся на то, что Вита сможет приехать туда на свидание с ним, если его не пустят во Львов. Он уже догадывался, что не пустят. Ну и страна! Старый зуав жил надеждой на встречу. Он даже не представлял себе, как выглядит его племянница. Зерновы не догадались прислать фотографию, а он, старый кретин, ни разу не попросил об этом. Возможно, потому, что надеялся на скорую встречу. И вдруг... Вероятно ли подобное? Сегодня в утренней почте открытка от Виты из Будапешта. Вместе с мужем она почти на Западе. Сегодня суббота. Завтра они будут в Праге. Боже мой! Из Дижона он мог бы проделать этот путь на своем автомобиле часов за десять. Он немедленно позвонил в Париж, в посольство Чехословацкой Республики. На том конце провода чиновник посольства, не прерывая, слушал эмоциональную речь Армана Леви, изо всех сил старавшегося говорить спокойно. - Видите ли, господин Леви, виза в Чехословакию может быть оформлена в течение двух недель. - Месье, о чем вы говорите? Какие две недели? Вы понимаете? Завтра, в воскресенье, они будут в Праге. Люди на несколько дней вырвались из-за "железного занавеса". Вы понимаете? Моя племянница! Дочь моей убитой сестрички! - Месье Леви, я все понимаю, но... знаете что, дайте мне на всякий случай номер вашего телефона. Старый зуав метался по дому. Дважды звонил телефон. Дважды он рванулся к нему со скоростью, какой не было у него даже во время фехтования в юные годы. Оба раза звонили друзья. Обоим он ответил одной фразой: "Не занимайте телефон, потом объясню". Когда через три часа раздался телефонный звонок, оба друга сидели у него в салоне, наэлектризованные, вздрагивавшие при любом постороннем звуке. - Месье Леви, - произнесла трубка знакомым голосом чиновника чешского посольства, - мне приятно сообщить вам, что удалось быстро преодолеть все барьеры. Надеюсь, вы успеете приехать в Орли сегодня к девяти часам вечера. Возле стойки нашей авиакомпании вас будет ждать чиновник посольства, который проштампует визу. Билет в Прагу вам заказан. Также гостиница, если она вам нужна. Счастливого пути и удачи. - Месье, у меня нет слов...- у него действительно не было слов. Только всхлипывания рвались из горла, и по щекам потекли слезы. - Все в порядке, месье Леви, мы еще кое-что понимаем. Удачи вам. У друзей тоже не было слов. Молча распили вторую бутылку вина. На сборы не оставалось времени. - Подарки? - Купишь в Орли без пошлины. - Но что купить? - Неважно. Наполни чемодан. Они всему будут рады. До самой Праги все шло так гладко, словно разыгрывался сценарий, расписанный талантливым режиссером. Виза. Билет. Чемодан, набитый подарками. Приличный сервис в самолете чешской авиакомпании. Даже прием в пражской гостинице. Но тут начался социализм. Выяснить, где находится группа врачей - туристов из Советского Союза, оказалось не менее сложно, чем узнать стратегический план чешской армии, составной части Варшавского договора. Арман Леви свободно владел французским, русским, польским и немецким. На всех четырех языках он объяснял, упрашивал, умолял. Но самое утешительное из всего услышанного было: - Месье, сегодня воскресенье. Мы не можем раздобыть нужную вам информацию. Возможно, завтра. - Но, возможно, завтра их уже не будет в Праге! - Увы, мы бессильны. Беспомощность, гнев, отчаяние захлестнули старого зуава. Он вышел на мост через Влтаву. С тоской смотрел на средневековые строения, на относительно немногочисленных прохожих, с одинаковым равнодушием относившихся к его горю. Полуденное солнце раскалило тротуары. В дополнение ко всему его стала мучить жажда. На углу он увидел кавярню и зашел выпить кружку пива. Он сел за столик и только сейчас : почувствовал, как смертельно устал за эти сутки, наполненные надеждой, радостным ожиданием предстоящей встречи и отчаянием разочарования. Он допил первую кружку, даже не почувствовав вкуса пильзенского пива, и заказал вторую. Группа врачей-туристов приехала на рассвете. Из-за путаницы с гостиницей они потеряли около двух часов. После завтрака доктор Зернов позвонил чешскому коллеге, с которым познакомился на симпозиуме в Ленинграде. В плане поездки было посещение клиник. Но руководитель группы растерянно посмотрел на Зернова, когда тот обратился к нему с просьбой.: - Мы с женой хотели бы посетить клинику нейрохирургии, где нас ждет профессор, шеф клиники. Это воскресенье было свободным днем. Во время инструктажа руководителю сказали, что даже в такой день желательно держать группу в компактном состоянии, не давать баранам отбиваться от стада. Конечно, могут быть исключения. Ах, дурак, почему он не уточнил, что имелось в виду под исключением? Является ли исключением просьба доктора Зернова посетить нейрохирургическую клинику? Конечно, проще отказать. Но ведь Зернов уже созвонился с профессором. Тот ждет в клинике. Если Зернов не придет, возникнет неловкая ситуация. Может, отпустить его одного, а жену оставить в стаде? Чувствуя, как капли пота стекают по лбу и по спине, он сказал : - Я думаю, Александр Вениаминович, что вам лучше пойти одному. Ведь ваша супруга - не нейрохирург. - Очень жаль. Без жены я не пойду. Руководитель посмотрел на Зернова. Он не пойдет. Они за ручки держатся. Черт бы их побрал, этих жидов. Ситуация. - Нет, вы меня не поняли. Я имел в виду, что вам проще пойти одному. Транспортные расходы и все такое. - Спасибо. Мне это не в тягость. Просто мы никуда не ходим друг без друга. Они ушли, пожертвовав обедом. Жертва была существенной, если учесть количество крон в их кошельке. В клинике Зерновых встретили радушно. Александр выпил с профессором немного коньяку. Штат дежурных врачей находился в операционной, где шла срочная операция по поводу черепно-мозговой травмы. Именно с операционной Зерновы начали обход клиники. Затем профессор и освободившиеся врачи пригласили их пообедать. Радушная атмосфера и выпитый коньяк, усиливший чувство голода, склоняли доктора Зернова принять приглашение. Молчание Виты можно было принять за согласие. Но... не следовало забывать о статусе советского туриста. Зерновы поблагодарили, деликатно отказались и попрощались с гостеприимными хозяевами, пригласив их во Львов. До гостиницы не более трех километров. Зерновы решили пойти пешком. Солнце уже село, но было еще светло. Улицы наполнились пешеходами. Сейчас их было намного больше, чем на пути Зерновых в клинику. На мосту через Влтаву они остановились полюбоваться готической симфонией дворцов, соборов и просто жилых зданий на обоих берегах спокойной реки. Но и здесь не следовало забывать, что они советские туристы, которым не рекомендуется отрываться от коллектива. Они ускорили шаг, намереваясь прийти в гостиницу еще до наступления сумерек. Свернув за угол, они увидели забавного старика, вывалившегося из кавярни. Здорово он набрался! Густые кустистые седые брови под темно-синим беретом. Мокрые свисающие усы, как у моржа. И глаза! Такая затаилась в них тоска, что, казалось, всего алкоголя мира не хватит, чтобы утопить в нем эту тоску. Зерновы перестали улыбаться, увидев глаза старика. Но реакция их длилась не более мгновенья, потому что старик посмотрел в их сторону, и тут произошло нечто невероятное. Безысходная тоска мгновенно сменилась таким счастливым сиянием, что старик вдруг превратился в молодого человека. И ни следа опьянения. Все произошло так быстро, что доктор Зернов с отличной реакцией нейрохирурга не успел отреагировать, когда старик бросился к Вите. Но в оборонительной реакции не было необходимости потому, что все стало предельно ясным. - Вита, Витусь, деточка моя, кровинушка! Боже мой, как ты похожа на мою сестричку! Две капли воды! - Старик говорил на отличном русском языке с легким иностранным акцентом. Вита, всхлипывая, уткнулась в его грудь. Александр отвернулся, чтобы смахнуть слезу. Старик обратился к нему, не выпуская Биту из объятий: - Ну, племянничек, дай-ка я тебя поцелую. Они стояли у входа в кавярню, еще не в состоянии осознать происшедшего чуда. Первым опомнился дядя Арман: - Послушайте, детки, мы должны отпраздновать нашу встречу. И не в шикарном ресторане, а именно в этой кавярне. Я благословляю эту партикулярную кавярню. Почему именно я в нее вошел? Почему я предпочел ее десяткам других, мимо которых проходил в отчаянии, что не могу вас найти? Почему я не выпил на одну кружку пильзенского меньше или на одну кружку больше? А? Я вас спрашиваю. Я умираю от радости, от жажды и от голода. Пошли отпразднуем нашу встречу. Еще до ужина руководитель группы стал прощупывать у себя пульс. Зачем он отпустил Зерновых? Конечно, во Львове остался ребенок, и Прага, конечно, не Лондон, но зачем ему нужна эта тревога и ускоренное сердцебиение? Тревога стала уже невыносимой, когда Зерновы не пришли на ужин. Куда обратиться? На каком языке? В нейрохирургическую клинику? В полицию? В советское посольство? Ему пока не хотелось впутывать в это дело гида-переводчика. Зачем он отпустил Зерновых? Его беспокойство передалось всей группе, в которой не было евреев, кроме этой всегда воркующей пары. Даже во взаимных отношениях они должны отличаться от нормальных людей. Действительно, нетерпимая нация. Все у них не как у людей. Руководитель группы все еще размышлял, куда позвонить, когда к гостинице подъехал экскурсионный автобус. После ужина у них была прогулка по вечерней Праге. Автобус привез их к гостинице ровно в двадцать два часа. Часть туристов уже успела войти в вестибюль, когда оставшиеся перед входом стали свидетелями прелюбопытнейшей сцены. Из-за поворота, примерно в одном квартале от гостиницы появились супруги Зерновы в сопровождении высокого усатого старика в берете. Они остановились на углу, обнялись и расцеловались со стариком (особенно долго он, естественно, обнимал и целовал доктора Зернову, хотя тут же стоял ее любящий муж, почему-то не выражавший никакого неудовольствия). Зерновы несколько раз оглянулись и помахали старику, а затем быстро направились к гостинице. Руководитель группы посмотрел на часы. Двадцать два часа двенадцать минут. Со стопроцентной вероятностью можно предположить, что это время было отмечено в отчетах всех стукачей в группе врачей-туристов, совершавших поездку по Венгрии и Чехословакии. 1981 г. НА КОРОТКОМ ПОВОДКЕ С ПАРФОРСОМ На светло-зеленом пластике стола лужица пролитого кофе и золотой блик, прорвавшийся сквозь густую листву дерева, напоминающего акацию. Чем не картина абстракциониста? Он положил газету и откинулся от стола. Бумага порыжела, впитав коричневую влагу. Не наклоняясь к столу, он попытался снова прочитать уже знакомые строки. Нет, невозможно. Будь газета на русском языке... Английским он владеет в совершенстве, а поди, не прочтешь. Забавно, что он сейчас подумал об этом. Побочный продукт мышления? Побег от смысла газетной заметки? Будь оно проклято! Ну, сбежал. Ну, попросил политическое убежище. Не он первый. Не он последний. Правда, сбежал не просто артист, а уникум. Это ли так взволновало его в прочитанном сообщении? Девочка-подросток с величественным догом на коротком поводке. Вместо ошейника парфорс. Кто кого ведет? Трое молодых мужчин за соседним столиком плотоядно захихикали. Он расслышал арабскую речь. Поняв смысл, только сейчас заметил, что девочка в шортах. Сволочи! Она ведь еще дите. Вот они - кадры освободителей. Уже с утра жарит невыносимо. А они в пиджаках. Небось у каждого слева под подмышкой пушечка - мейд ин Тула. Родным соотечественникам аккуратно вдалбливают, что героические бойцы за освобождение Палестины страдают в убогих лагерях беженцев А героические бойцы здесь, на Кипре, в кафе, в борделях, в казино просаживают денег побольше, чем пошло бы на содержание солидного лагеря беженцев, да еще большой подмосковной деревни в придачу. Родные соотечественники знают все абсолютно достоверно. Завтра или послезавтра им сообщат, если наверху решат сообщить, что подлый предатель сбежал на Запад, продался за грязные деньги капиталистов. И родные соотечественники будут возмущаться и недоумевать. Чего ему было надо? В Москве роскошная квартира, темно-вишневая "Волга", дача, деньги, слава, жене не надо выстаивать часами в очереди за куском несъедобного мяса. Как объяснить ему, соотечественнику? За несколько дней до командировки на Кипр он заскочил на денек к родителям в Смоленск. Выпили с отцом. Разговорились. Спьяна он слегка приоткрыл перед отцом занавес, скрывающий пружины власти. Боже мой, как разошелся старик! Я, мол, в партию вступил во время коллективизации, лаптями щи хлебали, строили, воевали, восстанавливали. У тебя, мол, квартира на Ленинском проспекте, какую наш помещик во сне не видывал. Всяких диковин навез из-за границ. А еще критикуешь ее, эту власть, что открыла перед тобой заграницы. Понятно сейчас откуда у внучки такие настроения! Добро, даже в хмелю он не теряет контроля. Быстро включил заднюю передачу. Бессмысленно спорить со старым фанатиком. А остальные? Многие ли понимают, что... Собака прошествовала в обратном направлении, ведя за собой девочку в шортах. Колючки парфорса вмиг вопьются в сильную шею собаки, если натянуть поводок. Так-то оно. Многие ли понимают? С неприязнью посмотрел он на "героев-освободителей", проливающих слюни при виде обнаженных бедер девочки, положил на газету деньги, добавив еще тысячу милей, и выбрался на тротуар, свободный от столиков. Из соседнего кафе, метрах в пяти от него, вышел седеющий мужчина. Пружинящая легкость, невероятная при такой массе. Почти до пояса распахнутая рубашка обнажала широкую грудь, густо заросшую шерстью. С бычьей шеи, весело играя солнечными зайчиками, на цепочке свисала золотая шестиконечная звезда Давида. Сумасшедший пижон! Выставлять напоказ свою неудобную национальность здесь, где арабов больше, чем киприотов. Неужели этот циркач считает, что советские пули недостаточно тверды, чтобы продырявить его дурную голову? Богатырь посмотрел в его сторону. Наглые озорные глаза, с неизвестно как затаившейся в глубине древней грустью, застыли от неожиданности. В то же мгновение, как из катапульты, их толкнуло друг к другу. Хрустнули кости. Потом, в гостинице, когда протрезвеет, выкованная годами самодисциплина отчитает его за сохраненную в подсознании способность к порыву. Нет, нет, он не будет раскаиваться в том, что так обрадовался встрече. Просто импульс для объятий должен был исходить из сознания, а не возникнуть независимо от него, самопроизвольно. Они продолжали держаться за руки, обращая на себя любопытные взгляды сидящих за столиками, боялись отпустить друг друга, потерять физическое ощущение реальности происходящего. - Исак, Исак! - Гошка, Игорек! - Исачок! Это ты? - Я, Игорек, я! - Жив? - Как видишь. И здоров, чего и тебе желаю. - Обалдеть можно... Тридцать лет! В дивизионе считали, что ты погиб. В бригаде, правда, поговаривали... - Ты сейчас получишь полный отчет. Как ты? Что ты делаешь в этой... Никосии? - Советский торгпред на автомобильном салоне. - Как говорил мой друг Игорь Иванов, обалдеть можно. Я тоже здесь из-за автомобильного салона. Частное лицо. Предприниматель. Капиталист. Недолгий путь к автомобильному салону, сбросив робу и фраки годов, прошли два старших лейтенанта. -А помнишь?.. -А помнишь?.. Игоря поразило, что Исак помнит чуть ли не всех курсантов их батареи. А ведь училище они окончили еще в сорок третьем году. Потом стали вспоминать товарищей по фронту. Исак спрашивал об оставшихся в живых. Игорь редко бывал в Союзе. Даже с немногими москвичами встречался раз в несколько лет в День Победы. Почти не имел представления об иногородцах. Исак ничего не сказал по этому поводу, но Игорь ощутил его осуждение. В салоне шли приготовления к открытию. "Форды", "Фольксвагены", "Фиаты", "Рено" швыряли деньги без счета. Подлые плотники обнаглели и заламывали немыслимые цены. Ему выделили жалкие копейки, чуть ли не ниже обычной стоимости работ на Кипре. Где уж там говорить о деньгах на представительство. Он торговался с плотниками, взывал их к сознательности, уговаривал, Но подрядчик объяснил, что финансовые интересы рабочих не подлежат обсуждению. Исак нетерпеливо следил за торгом. Внезапно из туго набитого бумажника он извлек сто долларовую купюру, швырнул ее подрядчику, по-русски сказал: "Давись!" - и потащил Игоря к выходу. - Ты что, опупел? Обалдеть можно. Ты зачем швыряешься долларами? - Каждая минута общения с тобой для меня бесценна, а ты мудохаешься с этими паразитами. - Исачок, ты ставишь меня в неудобное положение. Как-никак, я - представитель великой державы. -Во-первых, полезно получить наглядный урок от товарищей по классу. Во-вторых, я уже видел, как великая держава снабжает деньгами своих представителей. Зато мы сейчас с тобой надеремся, как в последнюю зиму на фронте. Помнишь? Хотя израильтяне, как правило, не пьют ничего, кроме соков и легких напитков. К самому фешенебельному ресторану их нес поток воспоминаний. А параллельно ему, вызванный брошенной стодолларовой купюрой и болью нищенского представительства, Игоря подхватил другой поток, и в водоворотах хотелось схватиться за крепкую руку друга - никогда не было у него более близкого друга - ни до училища, ни после весны сорок пятого года, когда Исака считали погибшим. Сейчас он снова почувствовал его таким же - верным, сильным, щедрым, безрассудным. Но ведь он из другого мира. Как рассказать ему, что одновременно можно получить строгий выговор в ЦК и премию - трехмесячную зарплату - у себя в министерстве внешней торговли... ...Ни в Москве, ни даже в Дели на первых порах нельзя было представить себе, что командировка окажется такой трудной. Сначала, казалось, все беды были связаны с конкуренцией. Но шведов удалось вышибить ловкой аферой с патентами. Немцы прочно стояли на цене, зная о несомненном преимуществе своей электростанции. Было ясно, что индийцы не купят за такую цену. Американская электростанция тоже на несколько миллионов долларов дороже советской. И, конечно, лучше. Но тут сказались политические симпатии, или, вернее, конъюнктурные соображения премьер-министра и ее окружения. Казалось, дело уже на мази. И вдруг неожиданная заминка. Оказывается, станцию покупают для штата Утар-Прадеш. Предстояли переговоры с губернатором - обстоятельство, невероятное в его практике. Ни в посольстве, ни в торгпредстве эти дубы не имели ни малейшего представления о губернаторе. Почему-то на дипломатическую работу назначают либо опальных бонз, либо других идиотов из аппарата ЦК. Он помнит, какой хохот оглушил Леопольдвилль, когда, по просьбе посла-кретина, советское правительство прислало голодающему населению Конго корабль с пшеницей. Но в Конго не только не было голода, в Конго не было ни одной мельницы. А этот идиот попросил прислать зерно пшеницы. Здесь посол на вид умнее советского в Леопольдвилле, и премьерша его побаивается. А толку? Зато корреспондент "Известий", отличный выпивоха, матерый разведчик, по-дружески снабдил его необходимой информацией. Обалдеть можно. Мальчики пасутся на каждом шагу, а ценные сведения получишь у них только частным путем, если ты с ними в приятельских отношениях. Можно подумать, что они - собственное государство внутри Советского Союза. Как бы там ни было, но он узнал, что губернатор - прожженный пройдоха. Пройдохой он был еще тогда, когда служил военным летчиком. В ту пору нынешняя премьерша была его любовницей. Он и сейчас из нее веревки вьет. Короче, если губернатор захочет, центральное правительство проглотит любую покупку. Губернатор встретил его в Агре. Даже сейчас, уже не первой молодости и явно располневший, он все еще был красавцем мужчиной. К тому же светскость его была сплавом английского аристократизма с утонченной французской фривольностью. Он оказался чрезвычайно интересным гидом. Показывая Тадж-Махал, губернатор походя демонстрировал недюжинную эрудицию. Когда они оказались на приличном расстоянии от свиты, губернатор на полуслове оборвал побочный экскурс в итальянский ренессанс и неожиданно произнес: - Мистер Иванов, о деле мы могли бы поговорить за обедом. Я был бы рад услышать, что вас не обременит мое приглашение в уютный ресторан, где нет не только подслушивающей электронной аппаратуры, но даже электричества. Приглашение не обременило мистера Иванова. В тропической ночи то, что губернатор назвал уютным рестораном, оказалось видением из "Тысячи и одной ночи". Стол был сервирован на двоих. В колбах из прекрасного цветного стекла едва заметно дышало пламя свечей. Беглого взгляда на стол было достаточно, чтобы понять, что губернатор интересовался Ивановым не меньше, чем он губернатором. В серебряном ведерце, которое могло быть выковано только в Агре, в лед упряталась бутылка смирновской водки. На свежее сорванных лотосоподобных листьях мерцала зернистая, паюсная и кетовая икра. Ломтики семги слезились на дольках лимонов в окружении диковинной зелени. Жирные балыки... ... Жирные балыки принесли к смирновской водке, заказанной Исаком в никосийском ресторане. Надо же, чтобы именно сегодня, когда он увидел в газете заметку о выдающемся артисте, сбежавшем на Запад, Исак рассказал ему о событиях весны сорок пятого года. Первую они выпили из фужеров. Потом рюмка за рюмкой сопровождала их неторопливый обед. Метрдотель и свободные официанты с интересом наблюдали, как их коллеги с почтением не по долгу наполняют рюмки уже из второй бутылки водки. - Прости, Исак, может быть, мой вопрос покажется тебе обидным, но именно сейчас мне очень важно выяснить правду. Я должен все понять до конца. Скажи, не то ли, что тебе так и не дали Героя за Балатон, не обида ли заставила тебя уйти на Запад? - Не знаю, Игорек. Боюсь соврать. Обид хватало и раньше. Помнишь, и за Днепр мне не дали Героя. - Да. Моей батарее объяснили, что, мол, бригаду сперва придали одному стрелковому корпусу, потом другому, мол, была путаница и все такое. А на Балатоне о твоем подвиге говорил весь фронт. Даже дураку было понятно, что просто не захотели дать Героя еврею. - Мне это было ясно уже на Днепре. Нет, не это главное. Помнишь, Игорек, как мы с тобой поехали в Майданек? Никогда не забуду, как ты стоял у горы детских ботиночек, как по твоим щекам текли слезы. А я даже не мог плакать. Помнишь то место возле Бара, где уничтожили моих родителей и сестричку? Игорь молча выпил рюмку. - С немцами было все ясно. Но мне было необходимо найти хоть одного украинца, принимавшего участие в акциях. Даже сейчас мне стыдно вспомнить, но тогда я подозревал каждого. А потом в нашу бригаду, помнишь, пришло пополнение и среди них несколько человек из этих мест. Полевые военкоматы не интересовались прошлым призывников. Им бы только выполнить план по поставке пушечного мяса. А я интересовался... - Значит, у той вспышки была не только сиюминутная причина? - Ты имеешь в виду случай с солдатом, вывалявшим в грязи автомат? - Ты его не просто избил. Его еле откачали. - Да. Сейчас мне трудно убедить тебя в том, что его разгильдяйство не осложнилось местом, откуда он был призван в армию. И себя мне тоже трудно убедить. Потом Майданек. Я уже не воевал, а озверел. - Положим, и до этого ты воевал как зверь. - В Будапеште, помнишь, меня послали в санбат, когда пуля царапнула плечо. Впервые в жизни меня занесло в синагогу. Посмотрел бы ты на эту картину. Вваливается этакий жлобина с рукой на перевязи, с орденами на груди. Добро еще, что по ошибке не снял шапку. Вваливается и останавливается растерянный у входа. А евреи испуганно смотрят на гоя. И тут я выдавил из себя несколько слов на идише. Боже мой, Игорек, посмотрел бы ты, что там было! Не знаю, как евреи встретят Мессию, если простого советского офицера-еврея встретили подобным образом. Что тебе сказать? За пару часов в синагоге я приобщился к своему народу больше, чем за всю предыдущую жизнь. А что я вообще знал о своем народе? Сейчас проявилось все, что постепенно накапливалось во мне за эти почти четыре года. Жалкая горстка людей, чудом спасшаяся от лагерей уничтожения. Особенно потряс меня один старик. Он работал у печей в Освенциме. Старик... На два года старше нас с тобой. Он умолял меня взять его в батарею. Он хотел дорваться до немцев. Потом мы воевали с ним против англичан и против арабов. Какой был боец! Исак наполнил рюмку. Игорь показал на свою. Рюмки чокнулись.. Выпили молча. - Погиб? - Погиб. Зихроно ливраха. - Что ты сказал? - Благословенна память его. Так у нас говорят. - Знаешь, Исачок, я заметил в тебе перемену, когда ты вернулся из Будапешта. Поэтому я и верил и не верил разговорам о твоей смерти. Единственное, что смущало меня: неужели ты бы меня не предупредил? - Да. Мне хотелось рассказать тебе. Но, прости меня, Гоша, даже в тебе я тогда видел гоя, неспособного понять, что творится во мне. Это трудно объяснить. Потом отошло. Любопытство стерло невозмутимость с лица метрдотеля. Многое он повидал на своем веку. Когда он был еще молодым официантом, ресторан посещали в основном англичане. Потом пришли немцы. Они пили побольше англичан, зато вели себя по-свински. Повидал он пьянчуг. Но эти начали третью бутылку, и даже нет ни малейших признаков опьянения. Кто же они такие? Один - явно израильтянин. Только они так гордо выставляют напоказ свою звезду. Второй? Английский у него, как у интеллигента из Лондона. Между собой говорят на каком-то славянском наречье. Третья бутылка смирновской водки! ... Игорь знал свою норму. До четырехсот граммов водки только легкая, незаметная окружающим эйфория, обостренное чувство восприятия и быстрая реакция. Затем... Четыреста граммов будет, когда уровень опустится до рисунка на этикетке. Здесь - стоп! Губернатор пьет только сок. Если он ждет опьянения, то деловой разговор никогда не состоится. Но разговор состоялся. - Мистер Иванов, за сколько вы хотите продать свою электростанцию? - За тридцать пять миллионов долларов. - И ни центом меньше? - Я не уполномочен говорить о меньшей цене. - Понимаю. А о большей? Игорь внимательно посмотрел на губернатора. - Мистер Иванов, мы ведь деловые люди. Мне кажется, что с вами я могу быть откровенным. Почему бы вам не взять за вашу станцию сорок миллионов? Игорь опрокинул в рот полную рюмку водки, положил на маленький кусочек хлеба лепесток, отрезанный от роскошной розы из масла, подцепил полоску семги и внимательно посмотрел на губернатора. Забавная манера собеседования у этого русского купца. - Итак, сорок миллионов долларов, а? - Надеюсь, пять миллионов вы добавляете не за то, что я имею честь обедать за вашим столом? - Отнюдь! - рассмеялся губернатор. Интересно, это его зубы, или протезы. До чего же красивы. Не удивительно, что госпожа премьер-министр до сего дня млеет в его присутствии. Если остальные статьи соответствуют его экстерьеру, то... - Отнюдь. Я же сказал, что мы - деловые люди. Вы предлагаете нам электростанцию за тридцать пять миллионов долларов. Американцы - за сорок два. Следовательно, скажут в парламенте штата, американская электростанция лучше русской, что, заметим в скобках, соответствует действительности. Не торопитесь, мистер Иванов, я знаю, что вы скажете. - Нет, господин губернатор, я не собираюсь говорить о качестве электростанции или о внешней политике моего государства. - Вот как? Следовательно, я не угадал. - Да, вы не угадали. Я думал о национальных интересах вашей страны. Губернатор снова продемонстрировал красоту своих зубов. - Это больше относится к компетенции центрального правительства. - А ваш приезд в Агру свидетельствует о том, что вам известно, кто именно покупает электростанцию. Поэтому положитесь на правительство штата и не отказывайтесь от блага, тем более, что я еще не изложил предложения до конца. Итак, ваша страна получает сорок миллионов долларов. Но для этого вы заключаете с нами сделку на сорок пять миллионов. Один миллион мне. Один - вам. Вы сообщите мне лично номер вашего счета в швейцарском банке. И, слово джентльмена, ни одна живая душа никогда не узнает об этом. Три миллиона придется раздать людям в Лакхнау и в Дели. - Ваше предложение весьма интересно, господин губернатор. И с вашего разрешения примем его за основу. - Он внутренне улыбнулся стандартной формуле партийного собрания, прозвучавшей здесь, на английском, в обстановке индийской сказки. - Спасибо за откровенность, Исачок. Ты даже представить себе не можешь, как она мне нужна сейчас, сегодня. Итак, мы с тобой снова на Балатоне. Февраль 1945 года. - Нет, Гоша, мы с тобой в Вене. Апрель 1945 года. - Ты отбросил два месяца, когда ты видел во мне гоя. - Ладно, о синагоге в Будапеште я тебе рассказал. Это было главное событие. Я был там еще раз, уже в апреле, когда из бригады поехал получать боеприпасы. - Помню. Меня несколько удивило, что ты увязался за тыловиками. - Да. Я начал думать. Самостоятельно, а не переваривать чужие мысли. Раньше я просто смотрел. А сейчас - видел. И то, что я увидел... В общем, жизнь потеряла всякий смысл. Единственное, что меня удерживало, это желание отправить на тот свет как можно больше немцев. А тут внезапно закончились бои. Мою батарею загнали на захудалый фольварк. Ты у меня там был. - Да. Меня отправили в Вену. А когда я вернулся в батарею, я узнал, что ты погиб. Говорили, что тебя убили "вольфы". Ходили, правда, слухи, что ты дезертировал. Но ты и дезертирство настолько несовместимы, что никто этому не верил. -А ты? - Я? Я не хотел верить, что ты погиб. - Не финти, Гоша. - Понимаешь, Исачок, еще в училище я привык к тому, что ты все делаешь правильно. И даже допуская возможность твоего дезертирства, я пытался доказать себе, что у тебя для этого есть веские основания. Но я отбрасывал этот вариант, потому что, если ты не предупредил меня, на свете вообще не существует дружбы. Я не мог представить себе, что ты -ненастоящий друг. - Не стану уверять тебя, что предупредил бы. Не знаю. Но все произошло до того внезапно, что у меня даже не было времени на раздумье. Приехал к нам помпострой. Помнишь, он и в трезвом виде был изрядным дерьмом. А тут, на подпитии, его понесло. Стал придираться к моим офицерам. Обматюкал и их и меня в присутствии всей батареи. Я сдерживался. А когда мы зашли в дом, наедине я сказал ему, что в бою никогда не замечал в нем такой прыти. Он обозвал меня вонючим жидом. Пистолет он не успел вытащить. В жизни я никого так не бил. Он еще был в сознании, когда я потащил его к выгребной яме, но сопротивляться он уже не мог. Пару раз я окунул его головой в дерьмо, а потом утопил. - И никто этого не видел? - Видел. Был у меня в батарее наводчик-сибиряк Куликов, маленький такой. Он видел. - Куликова допрашивали в особом отделе. Он последний видел подполковника и тебя. - В чем же дело? Все должно было быть абсолютно ясным. - Куликов сказал, что подполковник сел на свой мотоцикл, усадил тебя на заднее сидение и вы покатили к штабу бригады. Мотоцикл подполковника действительно нашли в километре от фольварка. Особисты знали твою любовь к подполковнику и допрашивали Куликова по всем правилам. Но он стоял на своем. Тогда и решили, что вас убили "вольфы". Особистам тоже хотелось закрыть дело. - Давай выпьем за Куликова. Не все в России так плохо, если еще есть там такие люди. - Есть. Только как их распознаешь?.. За Куликовых! Давай дальше. - Дальше? Через два часа я уже был в американской зоне. В Вене разыскал синагогу. Вышел из нее уже в гражданском. А дальше - Италия. Там я стал бойцом еврейского подполья против англичан. Моим командиром была девушка. Вот уже скоро тридцать лет как мы женаты, а для меня она все та же девушка. При первой встрече я увидел только глаза и пятизначный номер вот здесь, на левом предплечья. У нее очень красивые руки. А этот номер... Да. Под носом у англичан мы привозили в Палестину из Европы уцелевших евреев. И снова возвращались в Италию. Рут чудом спаслась в Дахау. Единственная из большой семьи кенигсбергских евреев. Повенчали нас уже в Палестине - можно сказать, за пять минут до рождения нашего первенца. Потом война за освобождение. Мой боевой опыт пригодился. Вот только с артиллерией у нас было туговато. Посмотрел бы ты, какие фокусы мы придумывали вместо орудий. Рут уже не воевала. Она нянчила младенца. У нас три сына. Хорошие ребята. А у тебя? - Женился я поздновато. Окончил Институт внешней торговли. Меня оставили в аспирантуре. Банальная история - женился на своей студентке. У нас одна дочь. Ей скоро восемнадцать. - Эх, знал бы я раньше! - Что, могли бы породниться? - Я - за милую душу. Не в этом дело. Были у меня разные там - как тебе объяснить? - комплексы. - Комплексы? - Ты ведь знаешь, недавно наши ребята в воздушном бою сбили четыре советских истребителя. Сбивали и раньше. Но в советских самолетах были арабские летчики. А тут - русские. Один из наших самолетов пилотировал мой первенец. Конечно, я горжусь им. Но иногда меня одолевала горькая мысль: а что, если советский летчик - Гошкин сын? Знал бы я, что у тебя нет сыновей, как-то было бы спокойнее. - Значит, думал? Не забыл? - Иди ты... У меня даже проблемы в семье из-за тебя. - Проблемы? - Понимаешь, по памяти я написал маслом твой портрет. У меня ведь даже не было твоей фотографии. Портрет по всем правилам социалистического реализма. Бравый старший лейтенант при всем параде. - Так ты все-таки не бросил рисовать? - Не бросил. Правда, сейчас не совсем социалистический реализм. Портрет висит дома в моем кабинете. После всех подлостей, которые твоя партия и правительство делают Израилю, - ты уж не обижайся на меня, Игорек, - мои ребята не очень жалуют все советское. - Чудак ты, Исачок, с чего бы мне обижаться? Ты ведь еще не забыл нашу систему? Думаем одно, говорим другое, делаем третье. У нас даже ходит сейчас анекдот. Цитируют Маяковского: "Мы говорим Ленин -подразумеваем партия, мы говорим партия - подразумеваем Ленин". Вот так пятьдесят восемь лет мы говорим одно, а подразумеваем другое. У меня тоже проблемы в семье. В прошлом году мы жили в Канаде. Вдруг Люда заявила, что не хочет возвращаться в Москву. Девчонка толковая, но трудная. Дед в ней души не чает. А больше пяти минут их нельзя оставлять вместе. Политические противники. - Ну, а твои симпатии на чьей стороне? - Трудно мне. Все прогнило. Все фальшь. Надо было остановиться на февральской революции. Но ведь это моя родина. У меня нет другой. Так что, сыновья требуют снять портрет? - Да. Или замазать советскую военную форму. Не хотят советской экспансии. - Во всем мире не хотят. Ладно, к черту политику. Тошно от нее. - Слушай, Игорек, мы сейчас в нескольких минутах лета от Тель-Авива. Махнули ко мне? Салон открывается через неделю. Я распоряжусь. Все, что тебе предстоит сделать, сделают без тебя. Махнули, а? Ты даже не представляешь себе, как обрадуется Рут. - Чокнулся ты, Исак. У меня ведь советский паспорт. - Ну и что? - А виза? Ты представляешь себе, что произойдет, когда в моем паспорте обнаружат израильскую визу? - Никаких виз. Я все устрою. Твой паспорт останется девственным. Полетели, Игорек. ...Включили электричество. Официант зажег свечу в цветном стеклянном колпаке. Они и не заметили, как подкрались сумерки... Игорь смотрел на огонь свечи, преломлявшийся в резьбе дивного орнамента. - Господин губернатор, сорок один миллион не вызывает ни малейших возражений. Очень логичная сумма. Несколько меньше цены американской электростанции и на миллион больше предлагаемой нам цены. Я имею в виду честно заработанный вами один миллион долларов. Что касается меня, я не могу сообщить вам номер моего несуществующего счета. - О, мистер Иванов, это не проблема! Я с удовольствием сообщу вам номер счета, на котором у вас ровно миллион американских долларов. - Спасибо, но мне лично деньги не нужны. Я ведь живу при коммунизме. Вы, вероятно, забыли, что при этой общественной формации не существует денег. Итак, сорок один миллион? - Мистер Иванов, не могу не признаться, что ваш отказ от денег поразил меня до глубины души. Только грезить можно о таком сотруднике, как вы. Но мои коллеги по парламенту штата и люди, через руки которых сделка пройдет в Дели, увы, пока не отказываются от денег. Возможно, потому, что они еще не живут при коммунизме. Через несколько дней в Дели в торжественной обстановке был подписан договор на поставку Индии советской электростанции стоимостью в сорок три миллиона долларов. Советский Союз получил на пять миллионов долларов больше, чем надеялся получить. Из пяти миллионов Игорю досталась премия - трехмесячная зарплата, что оказалось совсем нелишним и при коммунизме. Строгий выговор в ЦК не имел денежного выражения. А может быть, не следовало отказаться от счета в швейцарском банке?.. ...- Нет, Исачок, это исключено. Мы просто надрались. - Надрались? Три бутылки на двоих за столько часов? - Моя норма - четыреста граммов. - Я и вовсе не пью. Полетели, Игорек! - Нет, это невозможно. Я на коротком поводке с парфорсом. - Что это такое - парфорс? - Металлический ошейник с колючками. Исак заказал кофе с коньяком. Откуда-то из глубины у Игоря подступали слезы. Не пьяные слезы. Люда не хотела уезжать из Канады. Отец будет говорить о лаптях. Завтра или послезавтра соотечественники единодушно осудят сбежавшего артиста. В лагере под Симферополем обучат еще нескольких арабов, как захватывать пассажирские самолеты и убивать израильских детей. А у торгового представителя великой державы нет нескольких долларов, чтобы заплатить плотникам за стенд для великой державы. На коротком поводке с парфорсом... - Не сейчас, но я еще приеду к тебе в гости. Что-то изменится. Должно измениться, если на Запад бегут такие люди и если в стране есть Куликовы. Я верю в это. Я еще приеду к тебе, Исачок. 1978 г. ГОЛОВНАЯ БОЛЬ - Не спорьте со мной и не убеждайте меня. Слава Богу, как говорится, мне уже семьдесят третий год, а в этом возрасте не меняют своих убеждений. И хоть эти сукины сыны все развалили и уничтожили - я, как был, так и остаюсь коммунистом. Поэтому, как нам известно, я не верю в Бога и во всякие прочие басни. А об этом случае я рассказываю вам... ну, просто потому, что он все время точит мое сознание. Вы ведь были знакомы с моей покойной женой? Нет, нет. Эта, слава Богу, как говорится, жива. Я имел в виду первую, Постойте. Вы ведь в Израиле, кажется, меньше двадцати лет? Ах, так Вы знали о моей связи со студенткой, с моей нынешней женой? Забавно. В ту пору это не оглашалось. Не все моральные нормы строителей коммунизма соблюдались даже наиболее ортодоксальными коммунистами. Видите ли, восемнадцатилетняя студентка вообразила, что на свете нет мужчины лучше ее профессора. А профессору уже пятьдесят. И у него жена и сын. Только через год после смерти жены она осталась у меня, и мы официально оформили наш брак. Сейчас, когда ей уже сорок, разница в возрасте не так заметна, как в ту пору. Сыну, как вы знаете, - заметьте, единственному сыну, я дал разрешение на выезд в Израиль. Вы помните, чего это стоило в те годы? У меня были серьезнейшие неприятности по партийной линии и по служебной. Я получил строгий выговор с предупреждением - первое и единственное взыскание за все годы пребывания в партии. Я очень болезненно воспринял этот строгий выговор. Меня даже хотели снять с заведования кафедрой. Не стану скромничать, но где им было найти подобного мне специалиста в области французской литературы? Да, мне понятна ваша улыбка. Вы считаете, что я хотел избавиться от сына, который старше моей будущей жены. Так знайте: ничего подобного в моих намерениях не было. И представьте себе, мне было не так просто дать сыну разрешение на отъезд. Со всех точек зрения. Сын женился уже в Израиле. У меня появился внук. Впервые я увидел его во время моего первого приезда в Израиль. Внуку в ту пору минуло девять лет. Собственно говоря, только тогда проявилась дедовская любовь, не сравнимая ни с какой другой. Не сочтите меня субъективным, но внук у меня действительно необыкновенный. Да, да! И не надо улыбаться. Девятилетний человек изучал меня как объект. Вообще, меня поразило, как быстро взрослеют дети в Израиле, поразила их самостоятельность не только в действиях, но, главное - в суждениях. И должен вам сказать, я возвращался домой, гордый тем, что сумел завоевать любовь внука. Между нами завязалась переписка. Каждое письмо я многократно перечитывал и хранил как святыню. Его неправильный русский язык с вкраплениями ивритских слов, которые я понимал в контексте, вызывал у меня прилив еще никогда ранее не изведанной нежности. Вот когда вы станете дедом, до вас дойдет смысл моих слов. Вы спрашиваете, почему я не переехал в Израиль? Тому есть несколько причин. Конечно, я ощущал, можно сказать, неодолимую потребность общения с внуком. Но ведь жена моя не еврейка. Да, я знаю, что многие привозят нееврейских жен и мужей. Но моя жена не скрывает, как бы это сказать, неприязни к евреям и даже к еврейскому государству. Я уже, увы, немолод. Оставить жену я не могу решиться. К тому же, в Израиле, кроме должности деда, у меня нет никаких перспектив. Через четыре года после первого посещения Израиля внук пригласил меня на "бар-мицву", на свое совершеннолетие. Конечно, это абсурд - совершеннолетие в тринадцать лет, хотя, как я уже заметил, дети в Израиле быстро созревают интеллектуально и даже приобретают самостоятельность, как мне кажется, быстрее необходимою. Не могу сказать, что так же быстро они приобретают знания. Но речь не об этом. Поскольку "бар-мицва" - акт религиозный, я не был в восторге от этой идеи. Кроме того, к тому времени рухнула система, и я из человека вполне состоятельного превратился, можно сказать, в нищего. Я почувствовал себя униженным, получив билет на полет в оба конца. Пилюля была подслащена внуком, написавшим, что билет куплен на его деньги. Но откуда у него такие деньги в тринадцать лет? Мне оставалось только сделать вид, что я поверил. Уж очень настойчиво звал меня внук на это торжество. Сын и невестка встретили меня сердечно. О внуке и говорить нечего. Как он вырос и изменился! Действительно, зрелый мужчина. Даже пушок пробился на верхней губе. Вместе с сыном я поехал осмотреть ресторан, в котором должна была состояться "бар-мицва". Вернее, не ресторан, а специальный зал для всяких торжеств. Вы-то привыкли к таким залам. А меня эта роскошь просто ошеломила. Тем более, я представил себе, как среди этого великолепия будет выглядеть мой внук. Для меня все это было весьма необычным. Я ведь никогда не видел "бар-мицвы". Утром в день торжества мы поехали к Стене плача, как вы ее называете, к Западной стене разрушенного Храма. В прошлый приезд я избегал всего, что связано с религиозными предрассудками. Так что здесь я был впервые. Не могу объяснить вам причины, но, когда мы по лестнице спустились на площадь перед Стеной, какая-то непонятная торжественность вселились в меня, хотя ничего из ряда вон выходящего я здесь не увидел. Вы ведь согласитесь со мной, что площадь со Стеной плача не является шедевром архитектуры. А сама Стена для меня ничем не отличалась, от стены, скажем, Кремля или Петропавловской крепости. Поэтому я был даже как-то смущен охватившим меня чувством. Не посчитайте меня старым упрямцем, но, верный своему мировоззрению, я изо всех сил сопротивлялся этому непонятному состоянию, чуждому моему воспитанию, моему образу жизни и вообще всему моему существу. И надо же, именно в этот момент внук спросил меня, приготовил ли я записку. "Какую записку?" - спросил я. "Записку с просьбой к Всевышнему, которую всовывают в щель между камнями Стены.. Возможно, под влиянием внутреннего сопротивления неожиданному и непонятному ощущению, появившемуся у меня при виде Стены, я ответил внуку, вероятно, несколько более высокомерно, чем следовало бы: мол, я никогда ни у кого ничего не просил, тем более у какого-то несуществующего Всевышнего. Сын и внук ничего не сказали, но в их молчании я услышал явное неодобрение. Мы приехали домой и уже начали готовиться к поездке в зал, где должна состояться "бар-мицва". И тут у меня внезапно разболелась голова. Должен заметить, что я никогда раньше не испытывал головной боли. Невестка дала мне какую-то обезболивающую таблетку. Но боль не только не прекратилась, а, наоборот, усилилась. Через несколько минут она стала просто невыносимой. Бывала у меня зубная боль. Был страшный приступ аппендицита, и меня прооперировали, уже когда нагноившийся отросток был готов лопнуть. Был у меня тяжелый перелом костей голени. Я умел безропотно переносить любую боль. Но тут я хотел, чтобы смерть скорее избавила меня от этой муки. Вызвали скорую помощь. Не обнаружив никакой логической причины боли, врач сделал мне укол - не то какое-то сильное обезболивающее, не то наркотик. Никакого эффекта. Мы уже опаздывали на "бар-мицву". Снят зал. Заказан праздничный ужин. Приглашены гости. А я лежу пластом, и даже попытка шевельнуть пальцем усиливает и без того непереносимую боль. Пригласили медицинскую сестру, которая осталась со мной дома. "Бар-мицва" состоялась без моего участия. А ведь именно для этого я приехал в Израиль. Ни сын, ни внук никак не прокомментировали происшедшего. Они только, как мне показалось, многозначительно переглянулись. Дело в том, что боль, слава Богу, как говорится, прекратилась так же внезапно, как началась, но только после их возвращения домой. И вот уже в течение двух лет, как и до этого случая, я ни разу не испытывал головной боли. Не улыбайтесь. Мое мировоззрение не изменилось ни на йоту. Я был и остаюсь атеистом. Но понимаете... Что это за головная боль? Почему она началась сразу после поездки к Стене плача и моего несколько высокомерного заявления? Заметьте, не боль в животе, причину которой врач мог бы распознать. Не боль, скажем, в груди. Могли бы предположить, допустим, инфаркт или какую-нибудь другую сердечную катастрофу. Нет, боль, которой нет никакого логичного объяснения. Почему не помогли обезболивающие средства? Почему это боль так же внезапно прекратилась после "бар-мицвы"? Я знаю только одно: для меня не могло быть большего лишения (я умышленно ухожу от неприемлемого для меня в данном случае термина - наказания), чем лишения меня возможности быть на торжестве моего дорогого внука, ради которого я приехал в Израиль. 1995г. РАСПЛАТА Телеграмму вручили Ярону во время ужина. Для солдат телеграмма - явление необычное. Но и Ярон отличался от всех остальных во взводе. Самый старый - ему уже двадцать два года, обладатель первой степени по физике, да еще из Гарвардского университета, и вообще не израильтянин, а американец. Солдаты с интересом смотрели, как Ярон достает из конверта бланк. Возможно, это от его подружки, и перед отбоем появится занятная тема для беседы? Должны ведь происходить какие-нибудь события, способные скрасить тяжелую армейскую рутину. Но сдвинутые брови Ярона и недоуменно полуоткрытый рот сразу же лишили солдат надежды на развлечение. Ярон медленно сложил бланк, спрятал его в карман и, не проронив и слова, покинул столовую. Звезды щедро украсили небо. Далеко внизу, в прибрежном кибуце лаяли собаки. В нескольких километрах к югу от их базы место, где восемнадцать лет назад погиб отец. Он командовал ротой в этом полку. Ярон здесь не случайно. Он нащупал в кармане телеграмму. Он не мог понять, что произошло. "Йоси подох устрою дела возвращаюсь Израиль мама". Мама не могла написать "Йоси подох". Мама, вероятно, любит своего Джозефа. Возможно, не так, как Джозеф любит ее, но любит. Без этого они не могли бы прожить в согласии шестнадцать лет. Текст телеграммы не мог быть таким, если бы Джозеф действительно умер. "Подох"! Немыслимо, чтобы мама написала такое. Но кто, кроме нее, называет Джозефа "Йоси"? Кому еще известно это имя? Ярон не любил Джозефа. Но терпел. Что это? Ревность, эдипов комплекс и прочие психоаналитические штучки? Но ведь и Далия не любила Джозефа и в отличие от него не терпела отчима. Когда мама вышла замуж за Джозефа, Далия уже была четырехлетним разумным человеком. У нее-то не было эдипова комплекса. И не воспоминания об отце, погибшем за два года до этого, были причиной неприятия Джозефа. Его почему-то недолюбливали все дети, которые приходили к Ярору и к Далии, хотя Джозеф всегда был добродушный, приветливый, ровный и изо всех сил старался быть приятным. Ярон не мог вспомнить случая, чтобы Джозеф повысил голос даже тогда, когда Далия или он заслуживали наказания. Еще днем сломался хамсин, и, хотя был всего лишь октябрь, здесь, на высотах, ощущалась прохлада. А может быть, Ярона передернуло от воспоминания о постоянном беспричинном страхе, который ему, ребенку, внушал Джозеф? Этот страх подстегивал его в школе. Ему неприятно было сознавать, что он существует на деньги отчима. Недюжинные способности в математике и физике, умноженные на желание побыстрее вырваться из капкана опеки, привели семнадцатилетнего Ярона в Гарвард на престижную университетскую стипендию. Он не брал у отчима ни гроша. Более того, подрабатывая репетиторством, он помог Далии поступить и учиться в Южно-Калифорнийском университете. Ярону пророчили блестящую научную карьеру. Он не отвергал ее. Но решил прийти к ней путем необычным для американского юноши. Он никогда не забывал, что родился в Израиле, и будущее связывал со страной, которую всегда ощущал своей. В прошлом году он вернулся в Израиль, сразу же пошел в армию, категорически отказался от службы, связанной с его специальностью, потому что в полку, и котором служил и погиб его отец, нужны не физики, не математики, а воины. После армии он продолжит учение в университете, вероятнее всего - в Тель-авивском. Хорошо бы убедить Далию вернуться в свою страну. Он знал, что мама недоступна его убеждениям из-за Джозефа, который, всегда горячо поддерживая Израиль, почему-то ни разу не поехал туда даже туристом. И вдруг "...устрою дела возвращаюсь Израиль мама" Безответные вопросы, такие же многочисленные, как эти звезды, продырявившие черный бархат неба, вихрились в отяжелевшей голове Ярона. Он знал историю их женитьбы. Возможно, не все детали. В памяти его осталось то, что услышал шестилетний ребенок. Потом, словно в детской книжечке, уже существующий контур надо было только закрасить цветными карандашами. Два года после гибели мужа Мирьям находилась в сомнамбулическом состоянии. Она была лишь частицей мира, в котором жили ее дети. За рамками существования детей зияла черная пустота. Родные опасались за ее рассудок, хотя внешне она вела себя вполне благоразумно. Тетка, сестра Мирьям, несколько раз приглашала ее приехать в Лос-Анжелес. Не могло быть и речи о том, чтобы оставить маленькую Далию с бабушкой, а взять ее с собой Мирьям не решалась. Они полетели в Лос-Анжелес, когда Далии исполнилось четыре года. Ярон вспомнил, как на него низвергнулась лавина новых впечатлений. Перелет в Нью-Йорк. Потом - из Нью-Йорка в Лос-Анжелес. Встреча с ватагой троюродных братьев и сестер. Отсутствие общего языка и общность интересов. Новый, непривычно огромный мир. Даже океан отличался от такого знакомого моря, хотя и там и здесь вода в одинаковой мере была ограничена горизонтом. И Диснейленд, который заворожил его и при следующих посещениях оставался таким же чудом, как и тогда, увиденный впервые. Они прилетели в Лос-Анжелес незадолго до Йом-Кипур. Только в семье Ярон узнал, что наступил этот день. Дома, в Израиле, он чувствовал его приближение повсюду. А когда наступал Йом-Кипур, еще на вчера оживленных улицах замирало движение транспорта и мостовые переходили в полное владение детей на велосипедах, роликах, педальных автомобилях, детей даже таких маленьких, как Далия. Мирьям ушла в синагогу. В Израиле она тоже посещала синагогу только раз в году, в Йом-Кипур. Даже после гибели мужа она не стала молиться чаще. Вопросы веры никогда не занимали ее. В день замужества, восемь лет назад, впервые за двадцать два года своей жизни она соблюла ритуал иудейской веры. Потом была "брит-мила" Ярона. Но Мирьям как-то не осознала, что "брит-мила" - это символ веры. Синагога в Лос-Анжелесе не была похожа на израильские синагоги. Нет, не архитектура. Богослужение шло на английском языке и почему-то больше походило на театральное представление, чем па молитву. Женщины в бриллиантах и жемчугах сидели рядом с мужчинами. Почти у всех мужчин головы не покрыты. Даже лысина раввина отражала свет канделябра, напоминая ореол вокруг лика христианского святого. Поэтому так отличался от других мужчина, сидевший рядом с Мирьям. На его начавшей седеть голове была красивая вязаная кипа. Может быть, именно эта кипа в чужой отталкивающей обстановке непривычной синагоги оказалась проводником, по которому внезапно прошел ток симпатии к незнакомому мужчине. В течение двух лет, прошедших после гибели мужа, Мирьям вообще не замечала мужчин. Тем более невероятным оказалось то, что пожилой человек привлек ее внимание. От остальных в синагоге его отличало еще то, что он был единственным, кто серьезно относился к богослужению в этой ярмарке тщеславия. Он не разговаривал с окружающими, не реагировал на шутки и анекдоты, сыпавшиеся вокруг. Он молился, внимательно вчитываясь в текст и перелистывая страницы молитвенника. Когда закончилось богослужение, и посетители стали расходиться, пожимая друг другу руки, он тоже, почтительно поклонившись, протянул Мирьям свою длинную холеную кисть. В поклоне, в рукопожатии, во взгляде ощущалась такая деликатность, такая утонченность, что, когда он представился - Джозеф Кляйн, - всегда настороженная Мирьям, с озлоблением воспринимавшая любую попытку ухаживания, сейчас улыбнулась и назвала свое имя. Джозеф заметил, что у нее не американский акцент. Мирьям объяснила, что она израильтянка, что она в гостях. Кстати, его английский тоже отличается от привычного для ее уха. Да, действительно, он эмигрант из Европы. В Америке он уже двадцать два года, но не может отделаться от немецкого акцента, и, поскольку ему уже сорок девять лет, он, по-видимому, уйдет в лучший мир с этим акцентом. Оказалось, что в отличие от большинства, забывших о том, что в Судный день нельзя пользоваться транспортом, он пришел в синагогу пешком, хотя до его дома около трех километров. Выяснилось, что им по пути, - Мирьям жила недалеко от синагоги, - и она не отказалась от того, чтобы Джозеф проводил ее. Он расспрашивал об Израиле. В его вопросах ощущалась любовь к этой стране, что немедленно нашло отклик в сердце Мирьям. Он выразил ей искреннее соболезнование, узнав, что два года назад в бою погиб ее муж. Удивительно, но Мирьям не возразила, когда, прощаясь у входа в дом, он попросил разрешения навестить ее в ближайшее время. Ближайшим временем оказался следующий вечер. Семья тети собралась за праздничным столом. Огромный букет красных роз, естественная утонченность, а главное - скупо рассказанная трагедия его жизни снискали ему симпатию всей семьи. Впрочем, не всей. Дети почему-то предпочли оставить стол и вернуться к играм, хотя обычно с интересом прислушивались к беседам взрослых. Джозеф сперва неохотно отвечал на вопросы, но, потом, словно прорвало плотину, загораживавшую русло повествования, коротко, но очень эмоционально рассказал о себе. Родился он в 1923 году в Кобленце. Это был, можно сказать, еврейский город, один из красивейших в Германии. Счастливое детство в состоятельной семье. Красивый дом на берегу Мозеля, в полукилометре от впадения реки в Рейн. Но день его пятнадцатилетия ознаменовался еврейским погромом. Родители, которые даже после этого отказались покинуть любимую Германию, погибли в Треблинке вместе со всей многочисленной семьей. Он чудом уцелел, пройдя семь кругов ада. Вероятно, потому, что, работая на военных заводах, проявил себя хорошим механиком. После войны он вернулся в Кобленц. Он и здесь оказался нужным. Но не мог оставаться в родном городе, где все будило в нем болезненные воспоминания. И вообще в Германии ему нечего было делать. Вся Европа огромное еврейское кладбище. Он хотел уехать в Израиль, но его пугало то, что у власти там социалисты. Может быть, это звучит смешно, его отец всегда твердил, что социалисты приведут Германию к гибели. Социалисты, национал-социалисты... Подальше от этого. В пятидесятом году он приехал в Америку. Вот уже двадцать два года он тут. Преуспел. Его образ мышления и руки механика оказались нужными и доходными. Нет, у него не было семьи. Может быть, это симптомы травмированной психики, но после всего пережитого он боялся будущего и не хотел больше терять близких. А может быть, Всемогущий сделал так, чтобы он оставался свободным до вчерашнего вечера. И ведь как знаменательно! Судный день! Именно в этот день на небесах решаются наши судьбы. Мирьям почему-то густо покраснела при этих словах. Тетка и ее муж буквально влюбились в Джозефа, Он стал желанным гостем в их доме. Мирьям тоже неудержимо тянуло к нему. Необыкновенный мужчина! А много ли она видела мужчин на своем веку? С будущим мужем она познакомилась во время службы в армии, когда ей едва исполнилось девятнадцать лет. Он был у нее первым и единственным. Два года горечи и пустоты. И вдруг здесь, в чужом для нее мире, встреча с человеком, таким необычным не только для израильской девушки, но даже для ее повидавших мир родственников. Правда, разница в возрасте. Но постепенно Мирьям перестала замечать эту разницу. Вот только Ярон и Далия никак не приближались к нему, хотя Джозеф окутывал детей своей добротой. Через полтора месяца после приезда Мирьям стала собираться домой. Джозеф отговаривал ее, предлагая немедленно пожениться. Мирьям объяснила, что не может совершить такой важный поступок, не познакомив Джозефа с мамой. Дела не позволяли Джозефу даже на несколько дней покинуть Калифорнию. В конце концов, тетка настояла на приезде сестры. Джозеф был еще более очаровательным и утонченным, чем обычно. Но, в отличие от сестры и шурина, мама не раскрыла Джозефу своих объятий. Впрочем, она не стала возражать против женитьбы, только благословение ее было холодноватым. "Не я выхожу замуж, - сказала она, - а ты. Тебе и решать". Свадьбу отпраздновали скромно. Джозеф все же сумел освободиться от дел, и они провели медовый месяц на Гаваях. Вскоре они поселились в Санта-Барбаре, в красивом доме с ухоженным субтропическим садом, с захватывающим дыхание видом на океан. А дальше пошли будни. Джозеф оказался образцовым семьянином. Его устраивала система двух детей, и он не собирался обзавестись собственным ребенком. За шестнадцать лет у них не было серьезных разногласий. Только с поездками в Израиль никак не ладилось. Ну, просто необъяснимые невезения. Всегда в последнюю минуту оказывалось, что дела не позволяют Джозефу отлучиться, и Мирьям летела одна или с детьми. Правда, через год после женитьбы, когда Египет и Сирия напали на Израиль, Джозеф хотел поехать воевать. Но Израиль не был заинтересован в добровольцах. Вопреки опасениям бабушки, Йоси, как называла его Мирьям, оказался идеальным мужем, и не его вина, что он не стал таким же отцом. И вдруг "Йоси подох...". В пятницу, получив отпуск, Ярон приехал к бабушке в Нетанию. Бабушка говорила с Мирьям по телефону. Мирьям отказалась что-нибудь объяснить. Подробно расскажет обо всем, возвратившись в Израиль. Из писем дочери мать знала, что зять тяжело болен. Она позвонила сестре. Но кроме причитаний и раскаяния по поводу того, что они повинны в знакомстве племянницы с этой мерзостью, сестра почти ничего не сообщила. Еще бабушка узнала, что после смерти Джозефа осталось огромное наследство, но Мирьям отказывается прикасаться к проклятым, как она выразилась, деньгам. Все родственники и друзья посоветовали ей не быть дурой и не отказываться от наследства. И еще Ярон узнал, что Далия тоже вернется в Израиль после окончания семестра. Мирьям приехала в начале декабря. В свои сорок шесть лет она еще была красивой женщиной. Но несвойственный ей налет жестокости преобразил лицо, покорявшее всех своей добротой. Вместе с бабушкой и старшим дядей Ярон встретил ее в аэропорту. До самой Нетании она почти не проронила ни слова. Бесконечные вопросы мамы и брата оставались без ответа. Ярон не спрашивал. Он знал, что мама сама расскажет, когда сочтет нужным. А потом уже молчали они, подавленные рассказом Мирьям. Летом у Джозефа обнаружили рак прямой кишки. Его прооперировали. Больше, чем от болей, Джозеф страдал от противоестественного отверстия в животе, через которое он оправлялся. В начале августа он уже не мог подняться с постели из-за невыносимых болей в позвоночнике. Врачи диагностировали патологические переломы позвонков, пораженных метастазами рака. То ли ему сказали, то ли он сам узнал, что дни его сочтены. Однажды ночью, когда боли слегка успокоились после большой дозы морфина, Джозеф сказал, что не хочет уходить из жизни безымянным. Никакой он не Джозеф Кляйн. Он Вернер фон Лаукен, аристократ, родившийся в 1923 году в родовом поместье в Восточной Пруссии. Яркая фигура в гитлерюгенд, он получил отличное военное воспитание. В1940 году его приняли в национал-социалистическую партию. Непросто семнадцатилетнему юноше попасть в партию. Но как было не принять отважного добровольца, с триумфом прошедшего всю Голландию, Бельгию и Францию? Вернер фон Лаукен стал офицером СС. Это именно он возглавил акции уничтожения евреев Украины летом и осенью 1941 года. Это именно он организовывал фабрики смерти в Майданеке, Освенциме и Треблинке. Не было ни единого лагеря уничтожения, к которому не имел бы отношения штурмбанфюрер Вернер фон Лаукен. Шутка ли штурмбанфюрер в двадцать два года! Много ли подобных было в Третьем райхе? После войны он попал в лапы к американцам. Даже видя благосклонное отношение к себе, он не открыл им своего имени. Он стал квалифицированным механиком. В 1950 году симпатичный янки, тоже майор, помог ему избавиться от прошлого. Вот этот рубец под мышкой - след удаленного клейма СС. По совету и при помощи майора он стал евреем Джозефом Кляйном с уже известной ей биографией и приехал в США. Не его золотые руки составили ему состояние. Несколько раз он побывал в Южной Америке и встречался с Эйхманом и Менгеле, которые всегда относились к нему, как к младшему брату. С их помощью он занялся промышленным шпионажем, что и сделало его очень состоятельным человеком. После похищения Эйхмана израильтянами ему пришлось прервать связь с Менгеле. Он боялся, что израильтяне выйдут и на его след. Да, это правда. Он жил в постоянном страхе. Слово "Израиль" преследовало его в кошмарных снах. Он был вынужден посещать презираемую им синагогу. Он надевал ненавидимую им кипу. Себя, арийца, аристократа, он должен был причислить к племени недочеловеков. Женитьба на Мирьям, вдове израильского героя, тоже была пластом маскировки. Но тут прибавился еще один, если можно так выразиться, психологический аспект. Осенью 1941 года в Киеве, в Бабьем яре, они проводили акцию. На исходе того дня ему захотелось самому взять пулемет. И вдруг в толпе голых евреев, стоявших перед рвом, он увидел девушку, красота которой обожгла его. Никогда прежде в нем, уже имевшем трехлетний опыт общения с женщинами, не пробуждалось такого дикого желания. Восемнадцатилетний офицер СС имел возможность извлечь девушку из пригнанного на убой стада. Но истинный ариец не мог опуститься до сожительства с еврейкой. Это было равносильно скотоложству. Нет, он не смел. Он жал на спусковой крючок с остервенением, пока пулемет не умолк. А он лежал на брезенте опустошенный. И опустошение было таким же сладостным, как после полового удовлетворения. А потом, наваждение какое-то, его неудержимо тянуло к еврейским женщинам, и он все время должен был противостоять этой отвратной патологии. Но когда в синагоге рядом с ним появилась Мирьям, в первую минуту он решил, что Сатана, которому он поклоняется, сейчас, через тридцать один год, вернул ему из Бабьего яра ту обнаженную девушку. Подобие было невероятным. И наверно, тот же Сатана подсказал ему, что эта женщина может оказаться для него не только маскировкой, но и средством разрешения патологических инстинктов. К концу этой исповеди Мирьям окаменела. Никакая дополнительная боль не могла бы подействовать на нее, впавшую в каталепсию. Шестнадцать лет прожить с этим чудовищем! Зачем она пошла в ту странную синагогу? Зачем она уехала из Израиля? Там не могло случиться ничего подобного. Она вернулась к действительности, когда медицинская сестра вошла в спальню со шприцем в руке. В тот ничтожный промежуток времени, пока жидкость из шприца перелилась в атрофированное от истощения бедро, Мирьям поняла, что она должна предпринять. После операции Джозефа выписали домой умирать. Морфин только слегка притуплял невыносимую боль. Каждый проезжавший автомобиль ударял бампером по позвонкам, хотя их дом стоял довольно далеко от дороги. Джозеф молил дать ему яд, чтобы прекратить страдания. А Мирьям знала, как он умеет переносить боль. .. .Ее сорокалетие они отпраздновали на озере Тахо. На лыжах они забрались в дикую глушь. В лесу на относительно пологом спуске они провалились в занесенный снегом овраг. Мирьям подвернула ногу в колене, и около двух километров Джозеф нес ее на спине. Он часто останавливался передохнуть. Еще бы - она не перышко, да еще две пары лыж. И только на базе, когда с его распухшей ноги с трудом стащили ботинок, она узнала, что два километра по глубокому снегу он нес ее со сломанной лодыжкой. Он умел терпеть боль. Но сейчас он беспрерывно требовал морфин, а еще лучше - яд... Мирьям уплатила сестре за неделю вперед и попросила ее больше не приходить. Мирьям уволила работавшую у нее мексиканку, щедро вознаградила ее за два года работы и написала ей отличную рекомендацию. Затем она унесла из спальни телефон. Джозеф лежал пластом на плоском матраце, покрывавшем деревянный щит. Раз в четыре-пять дней он оправлялся через отверстие в животе. Он кричал. Он требовал уколов морфина. Но Мирьям вводила ему только сердечные средства и витамины. Однажды он попытался встать с постели. Мирьям узнала об этом, услышав душераздирающий крик. Не спеша, она поднялась в спальню. Правая нога Вернера-Джозефа свисала с постели безжизненной плетью. Он продолжал кричать, потому что его постоянная невыносимая боль была ничем в сравнении с тем, что он испытывал сейчас, пытаясь поднять ногу. Мирьям села на мягкую табуретку у трельяжа и молча наблюдала, как он страдает. Она очень устала. Порой ей хотелось, чтобы это прекратилось как можно быстрее. Но в такие минуты она упрекала себя в недопустимой слабости. С какой стати? Господь наказывает его за все, что он совершил. Не надо прерывать отмерянной ему кары. Он отказался от еды и питья. Мирьям предложила ему укол за каждый прием пищи. Плата была ничтожной - укол действовал не более получаса. Как-то утром на улице Мирьям столкнулась с соседом. Он участливо осведомился о состоянии здоровья Джозефа. Крики несчастного доносились до них, хотя расстояние между участками около ста метров. После той исповеди Мирьям ни разу не говорила с ним, если не считать скупых фраз, связанных с уходом за больным. Он осыпал ее бранью. Он сожалел о том, что не может убить ее в одном из лагерей уничтожения или во время многочисленных акций, участником которых он был. Мирьям в ответ только улыбалась, и эта улыбка сводила его с ума. Ни разу она не произнесла его имени - ни истинного, ни вымышленного, ни того, которым она его называла. И только когда он наконец умолк после трех месяцев отмерянной ему муки, Мирьям отправила телеграмму Ярону и Далии: "Йоси подох устрою дела возвращаюсь Израиль мама". 1989 г. ВСТРЕЧА Голдстайны, отец и сын, преуспевающие владельцы адвокатской конторы в Нью-Йорке, заняли свиту в гостинице "Форум". Туристский агент, организовавший поездку, уверял, что лучшей гостиницы в Братиславе не сыскать. Даниил Голдстайн родился и прожил в этом городе девять лет до того дня осени 1941 года, когда даже небо рыдало, видя, как их семья вынуждена бежать в Будапешт. Сейчас, пятьдесят пять лет спустя, он впервые приехал в родной город. Даниил умел блестяще излагать логичные построения, завораживая судей и присяжных мягким баритоном. Но никакие усилия не помогли бы ему объяснить, чего вдруг он решил приехать в Братиславу, в которой у него нет ни родных, ни близких, ни даже могил родителей, почему он уговорил Стенли, тридцатитрехлетнего сына, единственного своего наследника и компаньона, сопровождать его в этой поездке. Не было тому объяснения. Еще в 1947 году его приемный отец, доктор Голдстайн получил официальное сообщение о том, что родители Даниила погибли в Освенциме. Старшего брата Гавриэля разыскать не удалось, хотя обширные связи доктора Голдстайна предоставляли ему широчайшие возможности. Солнце уже давно скрылось за домами. Но июльский вечер был светел. Можно было рассматривать город, неторопливо прогуливаясь по быстро пустеющим улицам. Многое Даниил узнавал, приближаясь к дому, в котором родился. Вот он - красивый респектабельный образец барокко начала двадцатого века. Здесь, на четвертом этаже жила семья видного братиславского врача-терапевта доктора Гольдмана. Слева от широкой массивной двери с бронзовыми львами была отполированная до зеркального блеска медная табличка с именем доктора. Войти бы сейчас в просторный подъезд с мраморным полом, прикоснуться к вычурной металлической двери лифта, которы