т израильтян, а совсем наоборот. Наоборот и очень сильно. В этот вечер Саша упорно воевал с приемником, чтобы сквозь плотное глушение услышать голос диктора БиБиСи, рассказывавшего о фантастических победах израильтян. Саша внезапно почувствовал, что он думает не только о судьбе Галили. Он пожалел о том, что находится сейчас не в Израиле. Он гинеколог, но ведь у него отличная оперативная техника. Он мог бы пригодиться израильской армии. Третий день Шестидневной войны стал днем перехода Саши в новое состояние. Он начал мечтать об Израиле. За восемь лет совместной жизни он не раз убеждался в том, что с Олей они настроены на одну волну. Даже мечтать нельзя было о большей совместимости, о более полном единодушии, не говоря уже о неиссякающем физическом влечении. Иногда он удивлялся своим старым опасениям - жениться не на еврейке. Оля была более еврейкой, чем очень многие, родившиеся от еврейской мамы, более, чем он сам. Ни на йоту она не прегрешила против истины, высказанной ею в тот вечер, когда переезжала клиника. И, тем не менее, в третий день войны Саша был поражен, когда Оля, вернувшись домой после вечернего приема, сказала, что ей очень хотелось бы сейчас находиться в Израиле, быть полезной этой стране, ее воинам. Саша не слышал, как она вошла. Он лежал на тахте, подстраховывая прыгавшего у него на груди Якова. Иосиф занимался своим любимым делом - читал книгу. Читать он начал в трехлетнем возрасте, поэтому казалось вполне естественным, что семилетний человек не отрывается от книги Рони-старшего "Пещерный лев". Оля поцеловала Иосифа, недовольного тем, что его отвлекают от книги. Саша поднялся с тахты с Яковом на руках и свободной рукой обнял Олю. Он мгновенно уловил в ней какую-то перемену. - Знаешь, любимый, эта страна - не место для евреев. Если бы у нас была возможность последовать за Соломоном Давидовичем... Кроме всего, сейчас мы могли бы быть очень полезны. Все-таки мы хирурги. Саша удивился, выслушав Олин рассказ. Казалось бы, пустяк вызвал в ней такую сильную эмоциональную реакцию. Неоднократно ей приходилось натыкаться на проявления антисемитизма. Но именно сегодня, в день качественного перехода у Саши, именно в этот день она отреагировала так остро, и реакция эта привела к такому же качественному переходу. Сквозь открытую дверь Оля услышала, как ее коллега, обследовав больную в соседнем кабинете, сказала сестре: "Как я ненавижу этих жидов. Я бы их всех задушила собственными руками. А вместо этого, я вынуждена их лечить. Черта с два она получит у меня прогестерон". Оля была не в состоянии дать им знать о своем присутствии. Она вдруг увидела красивую женщину, принимавшую роды у ее матери. Она сопоставила условия и двух врачей и снова обмерла, как в тот страшный ноябрьский день. Какой помойкой ненависти должен быть напоен человек, чтобы, будучи врачом, даже подумать так о своем пациенте! Оля рассказала в полной уверенности, что Иосиф увлечен книгой. Даже если он что-нибудь услышит, вряд ли это дойдет до детского сознания. Но Иосиф вдруг поднял голову и сказал: - Я же говорил, что мы должны уехать с дедушкой. Родители посмотрели на него с удивлением. - Надеюсь, ты не расскажешь об этом в садике? - испуганно спросила Оля. - Что я - дурак? Так на третий день войны семья Рубинштейнов, за исключением двухлетнего Якова, высказала свое желание уехать в Израиль. Но прошло еще три года, прежде чем представилась такая возможность. Три года, наполненных привычным течением дней и событиями, оставлявшими глубокий след в памяти. Иосиф учился в школе. Яков посещал детский садик, в котором уже в четырехлетнем возрасте познакомился со словом "жид". Все шло своим чередом. Саша заслуженно пользовался популярностью далеко за пределами города. Самые высокопоставленные дамы требовали, чтобы их лечил или принимал у них роды именно доктор Рубинштейн. Росла и Олина популярность, пока еще не достигая Сашиных высот. Все это отразилось на их быте, а главное - на возможности преодолевать или обходить препятствия, расставленные на каждом шагу советского человека. Наиболее существенно это проявилось в ноябре 1969 года, когда вместе с вызовом от Соломона Давидовича Рубинштейна (молодец Галили, все предусмотрел!) они подали документы на выезд в Израиль. Среди множества бумаг не было одной обязательной справки - согласия Олиных родителей на ее отъезд. Такой справки не могло быть. А без нее даже не приняли бы их заявления. Но за несколько дней до подачи документов Саша по поводу внематочной беременности прооперировал дочку заместителя министра внутренних дел. Степан Анисимович не преминул заметить, что в этом случае беременность не только внематочная, но, к тому же, внепапочная. И первое и второе, естественно, должно было соблюдаться как государственная тайна. Но главное - документы приняли. В апреле Рубинштейны получили визу на выезд в Израиль. Оля была на восьмом месяце беременности. Саша планировал их отъезд после родов. Но Оля настояла на немедленном отъезде. Их третий сын, Шай, родился в Израиле. На сей раз Саше не пришлось делать обрезание. Брит-мила Шая был радостным праздником в одном из лучших свадебных залов Хайфы, праздником, организованным Галили и его многочисленными родственниками. Иврит Рубинштейнов вызывал всеобщий восторг. А Голда просто очаровала всех присутствовавших. Гиюр она прошла сразу после приезда. С первой минуты пребывания в Израиле Рубинштейны отнеслись к стране с любовью, несмотря на порой излишние, рвущие нервы трудности пересадки. И любовью ответил им Израиль. Пятнадцать счастливых лет, хотя война Судного дня, а еще больше война в Ливане, в которой лейтенант Иосиф Рубинштейн участвовал в качестве командира танкового взвода, слегка посеребрила все еще густые волосы Голды. Уже не косы, а скромная прическа обрамляла красивое лицо с большими широко посаженными глазами. Трудно было поверить в то, что женщина с такой безупречной фигурой родила трех сыновей и вот уже несколько месяцев с гордостью называла себя бабушкой. Обновленная Голда без следов жизни в стране, созданной в наказание за тяжкие грехи. Дважды за эти пятнадцать лет полностью сменились клетки в ее организме и полностью обновился молекулярный состав оставшихся клеток. Оттуда, из той страшной галактики, она принесла только прикосновение Сашиных рук, когда он осторожно снял ее с кузова грузовика, и последовавшую за этим любовь, и рождение двух сыновей, и воспоминания о немногочисленных друзьях, и Галили, нет, Галили принадлежал настоящей жизни. Шесть лет уже нет Галили... Она благодарила Господа за каждый день на этой земле. Все было так безоблачно. Зачем она купила эту книгу? Сколько раз она проходила мимо раскладки с книгами на русском языке, даже не поворачивая головы. Что же так внезапно остановило ее? Она словно споткнулась, увидев на раскладке толстую книгу в черной глянцевой обложке. "Черная книга" - белые буквы заглавия вырывались из тьмы обложки. Она купила эту книгу. Уже второй день она читала страшные документы, собранные Василием Грассманом и Ильей Эренбургом в "Черную книгу", документы об уничтожении евреев немцами и их пособниками. И вдруг сейчас Голда прочла о том, чему она, пятилетняя девочка, была свидетелем в тот страшный ноябрьский день. Как мог появиться этот документ? В ту пору, когда авторы "Черной книги" получили его, она еще была ребенком. Только в 1959 году она рассказала об этом Саше, а до этого ни слова не было произнесено ею о подлом убийстве. Отец уничтожил всех свидетелей - повитуху, двух полицаев, кузнеца. Да, но кузнеца он убил уже после того, как была создана "Черная книга". Кузнец? Какое это имеет значение? Описано страшное преступление. Нет, преступление - это не имя дьявольскому убийству, совершенному ее отцом. А разве мать не причастна к этому? Почему они не понесли наказания? Голда не заметила, как вошел Саша. Он любил неслышно отворить дверь, подкрасться к ней и неожиданно обнять. Голда ругала его за это мальчишество, но он оставался неисправимым. Только сейчас, увидев лежавшую перед ней книгу, он почувствовал неуместность своего поведения. Он тихо поцеловал ее и закрыл книгу. Голда с удивлением посмотрела на мужа. - Ты читал? Он утвердительно качнул головой. - Когда? - Примерно полгода тому назад. - Почему же ты мне не сказал? - Зачем? Голда не могла ответить на этот вопрос. - Жаль, что наши дети не читают по-русски. - "Черная книга" переведена на иврит. Сыновья прочли ее. Даже Шай. - Прочли? И я об этом ничего не знала? Саша медленно вышагивал по кабинету, наклонив голову, словно считал плитки пола. Голда видела, что он никак не решается рассказать ей о чем-то. В течение двадцати шести лет их совместной жизни Саша ничего не скрывал от нее. В чем же дело? Но торопить его она не хотела. - Помнишь, за год до нашего отъезда, в воскресение, я пошел с детьми в зоопарк. Когда мы вернулись домой, ты увидела на щеке у Иосифа кровоподтек. Я сказал, что Иосиф упал с карусели. Самое удивительное в этой истории - четырехлетний Яков не подвел меня, сказавшего неправду. Саша продолжал вышагивать, словно на ходу рассказ о событиях шестнадцатилетней давности терял часть своего злополучия. - Мы как раз покинули площадку молодняка и сели на скамейку в тихой аллее. Я собирался дать детям бутерброды. Я думаю, что это была неслучайная встреча. Твоего брата, - помнишь? - я однажды увидел со спины. Сейчас я его узнал. Я сразу догадался, что рядом с ним отец. У него на пиджаке была планка - ордена и медали - и среди них я заметил ленточку медали "Партизану Отечественной войны". Оба они были изрядно выпивши. Они остановились возле нашей скамейки. "Жыдивське симья!" - изрыгнул из себя старший и ударил Иосифа по щеке. Я сразу вскочил. Молодой замахнулся на меня, но тут же повалился на землю. Что есть силы я ударил его коленом в пах, а когда он согнулся пополам, тем же коленом я расквасил его лицо. Все произошло так быстро, что редкие прохожие даже не оглянулись. Старший бросился на меня. Тем же приемом я уложил его на траву. Иосиф держался за щеку и молчал. Яков плакал навзрыд. Это завело меня еще больше. Несколько раз носком туфля я ударил в пах одного и другого. Их дикий крик, по-видимому, был принят за рычание зверей, и никто не обратил на него внимания. Если у молодого к тому времени еще не было потомства, то я ручаюсь, что у него уже никогда не будет. Я подошел к старшему. Он лежал на траве, схватившись двумя руками за пах. Я убедился в том, что он уже в состоянии понимать мои слова и популярно объяснил ему следующее: мол, мы пощадили его, пока пощадили, но все официально заверенные свидетельские показания хранятся в надежном месте; на сей раз история с кузнецом не повторится; если кто-нибудь из нашей семьи увидит или услышит представителей бандитского кодла, документы в нескольких экземплярах появятся во всех надлежащих учреждениях. Он воспринял мои слова как еще один удар носком в пах. Я понял, что угроза дошла до его сознания. Возле фонтана я отмыл кровь на коленях брюк. Затем (возможно, я действовал импульсивно, но жизнь подтвердила мою правоту) я рассказал Иосифу, кто этот негодяй и что он совершил. Я попросил его хранить этот рассказ в тайне даже от тебя. Яков вдруг перестал плакать. Сперва я не придал этому значения. Я считал, что четырехлетний ребенок не в состоянии понять того, что я рассказал Иосифу. Каково же было мое удивление, когда Яков сказал, что он все понял и будет хранить тайну не хуже Иосифа. Свое слово они сдержали. Даже Шаю, когда он прочитал "Черную книгу", именно я, а не братья рассказали твою историю. Знаешь, что Шай сказал мне? "После этого я люблю маму еще больше. Я люблю ее не только как маму, но и как золотого человека". Голда подошла к Саше и обняла его. - И все-таки я не подозревала, что у тебя могут быть тайны от меня. - Она помолчала и добавила, - Ты знаешь, сейчас, когда книга все всколыхнула во мне, я не могу успокоиться от сознания, что он остался безнаказанным. Саша улыбнулся. - Тебе придется простить меня еще за одно прегрешение. В понедельник, на следующий день после происшествия в парке, я выложил все Степану Анисимовичу. Ты знаешь, какой это порядочный и умный человек. Мы долго взвешивали все варианты. Я кипел и хотел немедленно обратиться в КГБ. Но Степан Анисимович остудил меня. Он сказал, что, кроме твоего рассказа, в деле не будет никаких доказательств. Он посоветовал успокоиться и ничего не предпринимать. Перед самой войной Судного дня я получил от него письмо. - Как это, ты получил? Он переписывается не с тобой, а с нами. - Правильно. Но это письмо он прислал мне на адрес Галили. Оказывается, его заинтересовал мой рассказ. Главврач больницы в вашем селе - институтский друг Степана Анисимовича. В беседе выяснилось, что он видеть не может председателя райисполкома, которого он назвал мерзкой скотиной. Не объясняя причины своей заинтересованности, Степан Анисимович попросил главврача изредка сообщать ему, что происходит в семье председателя. Через год после нашего отъезда твою маму прооперировали по поводу миомы матки. Как ты понимаешь, удаление миомы у пятидесятишестилетней женщины - операция не очень сложная. Но в ночь после операции пациентка скончалась от профузного кровоизлияния в брюшную полость. По требованию твоего отца вскрытие производили патологоанатом и судебные медики из областного центра. К всеобщему удивлению, лигатуры были наложены хорошо. Врачей нельзя было упрекнуть ни в чем. Случай остался одной из многих медицинских загадок. А еще через месяц у пьющего без просыпу председателя, страдавшего гипертонической болезнью, случилось кровоизлияние в мозг. Его спасли. Но остался тяжелый гемипарез и речь не восстановилась. Его некуда было выписать из больницы. Сын не хотел его взять к себе. Стали разыскивать дочь. И тут выяснилось, что она уехала в Израиль. Брата твоего за сокрытие этого факта исключили из партии и из коллегии адвокатов, в которую его впихнули после окончания университета. Спустя четыре месяца больница не без труда устроила бывшего председателя в дом престарелых. Степан Анисимович писал, что этот тип не мог обойтись без алкоголя и побирался. А еще он написал о слухах в районе о том, что Бог наказал председателя за убийства евреев. В прошлом году в письме на адрес племянницы Галили Степан Анисимович сообщил, что семидесятилетний бандит где-то нахлебался самогона и среди бела дня на глазах у людей свалился с гребли в пруд. Кто-то бросился вытаскивать его, но он уже был бездыханным. О судьбе твоего брата Степан Анисимович ничего сообщить не мог. - У меня нет брата. И никогда не было. У меня есть только ты, и наши дети, и внук. Я вот о чем подумала. Даже самый черствый человек не может никак не отреагировать, узнав о смерти родителей. Пусть даже нелюбимых. А во мне абсолютно ничто не отозвалось. Может быть, я действительно не Оля, а та смуглая девочка? Саша привлек жену к себе и ничего не ответил. Что он мог сказать? В мире ведь так много необъяснимого. 1991 г. ТРУБАЧ Мы познакомились в магазине граммофонных пластинок. Он перестал перебирать конверты и с любопытством посмотрел на меня, когда я спросил у продавца, есть ли пластинки Докшицера. Пластинок не оказалось. Даже не будучи психологом, без труда можно было заметить, что продавец не имеет представления о том, кто такой Докшицер. Я уже направился к выходу, когда он спросил меня: - Судя по акценту, вы из России? - С Украины. - Э, одна холера, - сказал он по-русски. - В Израиле вы не купите Докшицера. - В Советском Союзе - тоже. - Я настроился на агрессивный тон, предполагая, что предо мной один из моих бывших соотечественников, недовольный Израилем. Он деликатно не заметил моей ощетиненности. - Я покупаю Докшицера, когда выезжаю заграницу. Недавно его записали западные немцы. А русские выпускают пластинки Докшицера небольшим тиражом для заграницы. Они не очень пропагандируют этого еврея. - Докшицер - не еврей. Тимофей Докшицер - русский. Незнакомец снисходительно улыбнулся. - Тимофей Докшицер такой же русский, как мы с вами. Кстати, меня зовут Хаим. С Докшицером мы лично знакомы. Я даже имел счастье быть его учеником. К сожалению, очень недолго. Если у вас есть несколько свободных минут, могу вам рассказать об этом. Дважды я имел удовольствие слышать Докшицера в концерте и еще раз - по телевидению. Но я не имел представления о Докшицере-человеке. Поэтому я охотно согласился, надеясь кое-что узнать о замечательном музыканте. Мы перешли улицу и сели за столик в кафе на площади. - Мой дед был трубачом, - начал Хаим. - Вообще-то он был часовым мастером. Но на еврейских свадьбах он был трубачом. Мы жили в местечке недалеко от Белостока. Мои родители были ортодоксальными евреями. Я учился в хедере. Будущее мое не вызывало никаких сомнений. Как и дед и отец, я должен был стать часовым мастером. Уже в десятилетнем возрасте я умел чинить "ходики". Но еще в девятилетнем возрасте я играл на трубе. Когда мне исполнилось тринадцать лет, дедушка подарил мне очень хорошую трубу. Родителям такой подарок к "бар-мицве" не понравился. Тем более, что я тоже начал играть с клезмерами на всех торжествах в нашем местечке. Дедушка гордился мной и считал, что я стану выдающимся музыкантом. А родители хотели, чтобы я стал хорошим часовым мастером. В сентябре 1939 года в наше местечко вошла Красная армия. Впервые в жизни я услышал настоящий духовой оркестр. А когда капельмейстер услышал меня, он сказал, что я должен непременно поехать учиться в Минск. Родители, конечно, даже не хотели слышать об этом. Но дедушка сказал, что каждый второй еврей - часовой мастер, а такие трубачи, как Хаим, рождаются раз в сто лет, и то - не в каждом местечке. Мне как раз исполнилось шестнадцать лет. Я приехал в Минск и поступил в музыкальное училище. У меня не было нужной подготовки по общеобразовательным предметам. Я очень плохо говорил по-русски. В местечке мы говорили на идише. Я знал польский, а еще немного - иврит. Но когда они услышали мою игру на трубе, меня зачислили в училище без всяких разговоров и еще назначили стипендию. Не успел я закончить второй курс, как началась война. Уже в первый день немцы заняли наше местечко. А я чудом выбрался из Минска на восток. Не стану занимать вашего времени рассказом об эвакуации. Одно только скажу, что осенью сорок первого года в Саратов добрался мой скелет, обтянутый кожей, а всех вещей у меня была одна труба. Два месяца я успел проучиться в Саратовском музыкальном училище, и меня забрали в армию. Это было очень кстати, потому что от голода у меня мутилось в голове, ноты сливались в сплошную серую полосу, а в груди не хватало воздуха на целую гамму. Поскольку я был западником, к тому же еще трубачом, меня не послали на фронт. Я попал в музыкальный эскадрон кавалерийской дивизии, которая стояла в Ашхабаде. Вообще музыкальным эскадроном называли обыкновенный духовой оркестр, но при особых построениях мы сидели на конях. Мне это даже понравилось. Я любил лошадей, и моя лошадь полюбила меня. Не посчитайте меня хвастуном, но в Минске и даже в Саратове все говорили, что я буду знаменитым трубачом. Ничего не могу сказать по этому поводу. Но уже на второй день в Ашхабаде капельмейстер дал мне первую партию, хотя в эскадроне было десять трубачей и корнетистов и среди них - даже трубач одесской оперы. Можно было бы жить по-человечески, если бы не отношение некоторых музыкантов. Вы уже знаете, что мое имя Хаим. Я был Хаимом всегда. И при поляках. И в Минске. И в Саратове. Я не могу сказать, что в Минске и в Саратове это было очень удобно. И когда меня призвали в армию, в военкомате хотели вместо Хаим записать Ефим. Я не акшн, но категорически отказался изменить мое имя. Тем более, что это имя моего любимого дедушки, замечательного человека и хорошего клезмера. Из Ашхабада я отсылал бесчисленные письма в Богуруслан и в другие места, надеясь узнать что-нибудь о моей семье, хотя хорошо понимал, что они не могли успеть убежать от немцев. Тем более я хотел остаться Хаимом. Но мое имя раздражало антисемитов еще больше, чем моя игра. Вам это может показаться удивительным, но самым злым моим врагом оказался, нет, вы не угадаете, не трубач, не корнетист и даже не флейтист. Даже они меня любили. Больше всего меня ненавидел большой барабанщик. Он был самым старым в эскадроне - уже перевалил за сорок. На гражданке он был барабанщиком в оркестре пожарной команды в Виннице. В течение нескольких месяцев он мне делал всякие пакости. Однажды, когда я вернулся в казарму, сыграв отбой, у меня под простыней оказалась плоская металлическая тарелка с водой. В темноте я ее не заметил. Надо было перевернуть матрас, высушить простыню и кальсоны. Это вместо того, чтобы выспаться. К тому же в казарме было очень холодно. В другой раз, когда я должен был сыграть подъем, я не мог надеть штаны, потому что штанины были туго перевязаны мокрыми шнурками. Я опоздал и получил три наряда вне очереди. Но когда у меня в трубе оказался песок, я не выдержал и сказал ему: "Ну, Кириленко, ты хотел войну, так ты ее будешь иметь". Я достал пурген и незаметно насыпал ему в суп. Правда, я немного перестарался. Доза оказалась большей, чем нужна хорошему слону, страдающему хроническим запором. А после обеда в этот день было торжественное построение дивизии. Мы выехали на плац, играя кавалерийский марш. Знаете: фа-си-фа-до, фа-си-фа-до. И вдруг Кириленко стал бледным как смерть. Вместо удара на каждый такт он начал судорожно колотить по барабану, а потом испуганно замер. Вы представляете себе эту картину? Допустим, внезапно перестал бы играть один трубач, или один кларнетист, или даже геликон. Э, могли бы не заметить. Но ведь это большой барабан. В первой шеренге. Между маленьким барабаном и тарелками. Что вам сказать? Да еще сидеть в седле с полными штанами. Эскадрон еле доиграл марш. Попробуйте дуть в мундштук, когда тебя распирает смех. А от вони можно было задохнуться. После построения Кириленко исчез. В казарму он вернулся перед самым отбоем. Надо было вам услышать шутки всех музыкантов по поводу его поноса. Казарма еще никогда не видела такого веселья. Я был самым молодым в эскадроне и почти ко всем обращался на вы, тем более к старому Кириленко. Но тут я впервые обратился к нему на ты: "Послушай, засранец Кириленко, сегодня ты завонял всю дивизию. Так имей в виду, если ты не прекратишь свои антисемитские штучки, ты завоняешь весь Среднеазиатский военный округ". Вы знаете, подействовало. За два года в эскадроне я стал вполне профессиональным музыкантом. Мы давали концерты в разных частях, в госпиталях и для гражданского населения. Мы играли классическую музыку. Капельмейстер поручал мне сложные сольные партии. Был у нас в эскадроне валторнист-москвич, русский парень, очень хороший музыкант. Однажды после репетиции, когда в марше Чарнецкого я впервые сыграл целый кусок на октаву выше остальных труб (это прозвучало очень красиво), он мне сказал: "Есть у тебя, Хаим, Божий дар. Если будешь серьезно работать - кто знает, сможешь стать таким трубачом, как Тимофей Докшицер. Так я впервые услышал это имя. Я узнал, что Докшицер еврейский парень, хотя и Тимофей, из украинского городка недалеко от Киева, что был он, как и я теперь, в военном оркестре, а сейчас - первая труба в оркестре Большого театра. Я серьезно работал. Только думы о родителях и о дедушке мешали мне. На фронте дела шли лучше, и появилась надежда, что я еще вернусь в родные места. В ноябре 1943 года старшина раздал нам ноты двух каких-то незнакомых мелодий. Валторнист-москвич шепнул мне по секрету, что это американский и английский гимны. Мы разучили их. Много раз играли по группам и всем оркестром. В двадцатых числах ноября дивизия пришла в Тегеран. Все хранилось в большой тайне. А в конце ноября мы увидели Сталина, Рузвельта и Черчилля. Это для них мы разучивали гимны. Пожалуй, не было более напряженных дней за всю мою службу в армии. Но, слава Богу, Сталин, Рузвельт и Черчилль вернулись домой, а мы остались в Тегеране. Однажды начфин дивизии сказал, что он нуждается в моей помощи. Я забыл упомянуть, что у меня была еще одна должность в части: ко мне обращались с просьбой починить часы. Офицеры даже собрали мне кое-какие инструменты. Так вот, начфин сказал, что он должен купить сорок ручных часов - в награду офицерам дивизии. Пошли мы с ним по часовым магазинам и лавкам Тегерана. Я смотрел часы, узнавал цены, выбирал, прикидывал. Мы порядком устали и присели в сквере отдохнуть. Было довольно холодно. У капитана была фляга с водкой. Он предложил мне отхлебнуть, но я поблагодарил его и отказался. Он хорошо приложился к фляге. Тогда я ему сказал, что, пока он отдохнет, я загляну еще в несколько магазинов. Он кивнул. Все пока шло, как я наметил. Я поспешил к магазину, в котором мы уже были. Вы спросите, почему я зашел именно в этот магазин? Прейдя туда в первый раз, на косяке двери я увидел мезузу. И хозяин, паренек чуть старше меня, мне тоже понравился. Звали его Элиягу. Смуглый, с большими черным глазами, красивый парень. Если бы не мезуза, я бы никогда не отличил его от перса. "Ата мевин иврит?" - спросил я его. "Кцат" {Ты понимаешь иврит? Немного) - ответил он. Увы, ни его, ни моего иврита не было достаточно, чтобы договориться о том, о чем я хотел с ним договориться. Но с Божьей помощью, с помощью рук, взглядов и еще неизвестно чего мы договорились, что за сорок пар часов, которые капитан купит у него, Элиягу выплатит мне десять процентов комиссионных. Потом мы еще немного посидели с капитаном. Зашли еще в несколько магазинов. Мы купили у Элиягу сорок пар часов. Вы, конечно, будете смеяться, но выяснилось, что почти все часовые магазины, в которых мы были, и все часовые мастерские принадлежали евреям. Но как я мог отличить этих евреев от персов? И как бы я мог отличить Элиягу, если бы не мезуза на двери его магазина? Через несколько дней, когда я получил увольнительную записку, я пришел к Элиягу, и он уплатил мне десять процентов комиссионных. - Но ведь он мог не уплатить? - впервые я прервал рассказ Хаима. - О чем вы говорите? Надо было только посмотреть на него, чтобы понять, какой это человек. У меня появилась крупная для солдата сумма денег. И не так просто было тратить деньги, чтобы это оставалось незамеченным. Но Бог мне помог. Был довольно теплый день. Я только что вышел из расположения, получив увольнение, когда меня внезапно окликнул сержант с орденом Красной звезды на гимнастерке. Я не мог поверить своим собственным глазам: это оказался Шимон из нашего местечка. Шимон был моложе меня на год. Пока мы сидели в кафе, он рассказал, что произошло с ним за эти более чем два с половиной года войны. Уже через три дня после того, как немцы заняли наше местечко, они с помощью местного населения провели акцию - уничтожили евреев. Всех евреев местечка. И моих родителей. И моего дедушку. И двух моих сестричек. Шимон чудом спасся. Он спрятался в погребе одного хуторянина, который вместе с немцами участвовал в акции. Когда пьяный хуторянин, ничего не подозревая, спустился в погреб с награбленными еврейскими вещами, Шимон зарезал его серпом. Было уже довольно темно. Шимон выбрался из погреба и в течение нескольких месяцев пробирался на восток, счастливо избежав опасных встреч. Потом он добровольно пошел на фронт. Воевал на Северном Кавказе. По этому поводу он вдруг высказал мысль, которая никогда не приходила мне в голову и которая показалась мне тогда очень странной. Он сказал, что орден Красной звезды должен был получить не столько от советского правительства, сколько от евреев Палестины. Это их он защищал на Кавказе. А еще он сказал, что уже в погребе у хуторянина ему стало ясно, как евреи могут защитить себя от немцев, хуторян-белоруссов и других врагов: они должны жить в своем государстве и иметь свою сильную армию. Хотя я лично страдал от антисемитизма и Кириленко был не единственным, кто отравлял мою жизнь, я почему-то никогда не думал о еврейском государстве и даже о Палестине. Шимон сказал, что он пытался в Иране попасть в польскую армию, чтобы таким образом выбраться в Палестину, но у него ничего не получилось. Будь у него несколько туманов, он бы сделал это на свой страх и риск. Я ему сказал, что дезертирство карается смертной казнью. Шимон рассмеялся. Он уже столько раз получал смертную казнь, сказал он, что сбился со счета. Он видит только единственный смысл рискнуть своей жизнью, чтобы оказаться среди евреев, в стране, которая непременно станет еврейским государством. Для меня это все было каким-то туманным и неоправданным, но задело какие-то струны моей души. Короче, я отдал Шимону все деньги, до последнего тумана. Но вы спросите, где же Докшицер? Сейчас, подождите минуточку. Закончилась война, и началась демобилизация. Когда валторнист-москвич прощался со мной, он сказал, что такой музыкант, как я, должен получить хорошую школу. А хорошая школа - это Московская консерватория. После демобилизации я приехал в Москву. Валторнист принял меня, как родного брата. Он повел меня в консерваторию. Но там даже не захотели с ним разговаривать. Выкладывайте документы. А какие у меня документы? Школы я не окончил. Была у меня только справка из Саратова об окончании двух курсов музыкального училища. Они даже возмутились, что какой-то нахал посмел сунуться в Московскую консерваторию с такой справкой. "Послушайте, как он играет", - настаивал валторнист. Но они не хотели слушать даже его. Мы уже спустились с лестницы, когда в вестибюль консерватории вошел еврейский парень с таким же футляром, как у меня. Трубач. Он был чуть старше меня. Трубач и валторнист пожали друг другу руки. Мы познакомились. "Тимофей", - сказал он. "Хаим", - сказал я. "Вот так просто - Хаим?" - спросил он. "А почему нет?" - ответил я. Тимофей явно смутился. Но валторнист тут же рассказал ему обо мне. Мы поднялись по лестнице, вошли в пустой класс, я извлек из футляра трубу, подумал минуту, что бы такое сыграть и, даже не додумав до конца, начал "Кол нидрей", хотя для приемной комиссии консерватории у меня были приготовлены три вальса Крайслера. Говорили, что они звучали у меня, как на скрипке. Почему же я сыграл "Кол нидрей"? Может быть, потому, что таким контрапунктом прозвучало там, в вестибюле Тимофей и Хаим? Или потому, что так горько было спускаться по лестнице консерватории, о которой я мечтал и в которую меня не приняли? Не знаю. Хотите знать правду? Никогда раньше я вообще не играл "Кол нидрей". Докшицер слушал и смотрел на меня очень внимательно, потом велел подождать его в этом классе и ушел. Вернулся он минут через двадцать, злой и возмущенный. Он ничего не объяснил. Сказал только, что постарается устроить меня в оркестр Большого театра. Мы встречались с ним еще несколько раз. Как-то я хотел показать ему наши с дедушкой "коленца" во "Фрейлехс", которые мы играли на свадьбах в местечке. Но Докшицер тут же начал играть вместе со мной. Если бы вы слышали, как он их играл! Что ни говорите, но в мире нет второго такого трубача. Я спросил его, откуда он знает эти "коленца". Оказывается, он играл их вместе с клезмерами в своем городке на Украине. "Разве ты не слышишь, что это надо играть только так?" - спросил он. Конечно, я слышал. Если бы мы с дедушкой не слышали, мы бы не играли так. В то утро Докшицер велел мне прийти в Большой театр. Он хотел, чтобы меня послушал Мелик-Пашаев, главный дирижер театра. Послушал. Восторгался. Пошел к директору. Потом шептался о чем-то с Докшицером. Мне сказал, что сделает все возможное, чтобы я играл в его оркестре. Потом Докшицер спросил меня, почему я не поменял свое имя. Я только посмотрел на него и ничего не ответил. Он понял. К тому времени я жил у валторниста чуть больше двух недель. Забыл сказать, что уже на третий день после приезда в Москву произошло самое главное событие в моей жизни. Я познакомился с замечательной девушкой. Буквально с первого такта у нас пошло "крещендо". А сейчас уже было три форте. Но что самое удивительное, ее, москвичку, совсем не интересовало мое устройство ни в консерватории, ни в Большом театре, ни в Москве, ни вообще в Советском Союзе. Она была вторым человеком, который говорил точно так же, как Шимон из нашего местечка. Помните, мы встретились в Тегеране? Она напомнила мне, что я - гражданин Польши и мы можем уехать. Конечно, не в Польшу, а в Палестину. Но главное - вырваться из Советского Союза. Мне лично такая мысль никогда не приходила в голову. Однако постепенно я начал думать так, как думала Люба. И когда утром Мелик-Пашаев что-то шептал Докшицеру, я понял, о чем идет речь. Директор театра не хочет принять еще одного еврея. Докшицер, правда, сказал, что мне мешает отсутствие диплома. Но я уже знал, что у темы есть вариации и совсем не обязательно сказать "пошел вон, жидовская морда!", когда тебе указывают на дверь. Мы распрощались с Докшицером, как друзья. Я сказал ему, что собираюсь уехать в Палестину, что, как считает Люба, все евреи должны жить вместе в своем государстве. Он посмотрел на меня и по-своему отреагировал "на всех евреев вместе". Он сказал: "Никто не говорил, что один хороший музыкант хочет помочь другому хорошему музыканту. Говорили, что один еврей тащит другого". Так он сказал. Не одобрил, не осудил. Ну вот. Надеюсь, сейчас вы не станете убеждать меня в том, что первая труба мира, Тимофей Докшицер, русский, или папуас, или еще какой-нибудь француз. - Не буду. А дальше? - Что дальше? - Дальше. Что случилось с вами? - Это, как говорится, целая Одиссея. Не стану морочить вам голову рассказом о том, как мы с Любой намучились, пока выехали из Союза, пока выбрались из Польши. Как мы мыкались в Германии, потому что англичане не давали разрешение на въезд в Палестину. В Германии нас было уже трое. У нас родился сын. Труба нас почти не кормила. Здесь больше пригодилась моя профессия часового мастера. Как только провозгласили государство Израиль, мы на одном из первых легальных пароходов приехали в Хайфу. Не успели мы стать на нашу землю, как я пошел на фронт. В бою под Латруном был ранен пулей в правую руку. Но, слава Богу, обошлось, и уже через четыре месяца я мог почти свободно владеть всеми тремя пальцами. У меня уже получались шестьдесят четвертые. Моей игрой восхищались. Говорили, что я большой музыкант. Но труба, как вы понимаете, не рояль и даже не виолончель. Публику еще не приучили слушать соло на трубе. Может быть, потому, что солисты очень редки? Труба - это инструмент в оркестре. А в существовавших оркестрах было вполне достаточно своих трубачей. И снова я занялся часами. Все меньше ремонтировал. Все больше продавал. Постепенно начал ювелирные работы. Родилась дочь. Надо было кормить семью. Так оно... - И вы забросили музыку? - Кто вам сказал? Вы забыли, где вы меня встретили. - Я понимаю. Но вы не стали трубачом? - Я был трубачом. Был. Послушайте, вы хотели купить пластинку Докшицера. Пойдемте ко мне. Я живу тут рядом. В двух шагах. Я вас даже не спрашиваю, какую именно пластинку вы хотели купить. В Израиле можно достать Докшицера, только если вы закажете. Пойдемте. Вы не пожалеете. Действительно, он жил рядом с площадью. Бульвар, по которому мы шли к его дому, был "оккупирован" детьми - от младенцев в колясках до подростков. У самого дома к Хаиму бросился этакий сбитый крепыш лет восьми, который мог бы послужить моделью ангелочка для художников итальянского Ренессанса. У самой необыкновенной красавицы не могло быть более прекрасных черных глаз. Хаим поцеловал крепыша и сказал: - Знакомьтесь, мой внук Хаим, будущий выдающийся трубач. У него губы моего дедушки Хаима и мои. Он уже сейчас берет верхнее соль. Хаим-младший вскинул ресницы, подобные которым не может купить даже голливудская дива, и улыбнулся. Солнце засияло в тень бульвара. - Вы говорите, я не стал трубачом. У меня биография не получилась. Хотя, кто знает? Я в Израиле. И мой внук Хаим будет выдающимся израильским трубачом. Не клезмером. Не музыкантом, которому для карьеры придется изменить отличное имя Хаим, жизнь, на какое-нибудь Ефим или Вивьен. Хаим! Что может быть лучше этого! - Откуда у него такие глаза и цвет кожи? - От матери. Красавица неописуемая. Когда вы ее увидите, вы убедитесь, что на конкурсе красавиц она могла бы заткнуть за пояс любую королеву красоты. А какой характер у моей невестки! Мы ее любим, как родную дочь. Между прочим, она дочь моего компаньона. Собрание пластинок действительно поразило меня. Здесь были записи лучших духовых оркестров мира. Здесь были записи выдающихся исполнителей на духовых инструментах от Луи Армстронга и Бени Гудмана до Мориса Андре, Рампаля и Джеймса Голуэя. Классическая музыка, джаз, народная музыка всех материков. Любая настоящая музыка в исполнении на трубе и корнет-а-пистоне. Здесь были все записи Тимофея Докшицера. Хаим поставил пластинку сольного концерта Докшицера - труба под аккомпанемент фортепиано. Крайслер, Дебюсси, Сарасате, Римский-Корсаков, Рубинштейн, Мясковский, Шостакович. Произведения, написанные для скрипки, исполнялись на трубе. Но как! Иногда я говорил себе - нет, это невозможно. Трель, сто двадцать восьмые на такой высоте, и сразу же легато на две октавы ниже. А звук такой, как хрустальная струя спокойной воды. В эти моменты, словно читая мои мысли, Хаим смотрел на меня, и губы трубача складывались в гордую улыбку. - Ну, что вы скажете? - спросил он, когда перестал вращаться диск. - Невероятно? Но подождите, вы сейчас услышите еще лучшую пластинку. Я с ужасом посмотрел на часы. - Ну, хорошо, - сказал он, - в другой раз. А эту пластинку можете взять и переписать на кассету. Я поблагодарил его и удивился, что такой знаток и коллекционер доверяет пластинку незнакомому человеку. - У меня есть чутье на людей. Я знаю, что вы вернете пластинку и она будет в порядке. Вы спросили, как я знал, что Элиягу, тот еврей в Тегеране, заплатит мне комиссионные. Чутье. Я ему поверил мгновенно. И, как видите, не ошибся. Он бережно упаковал пластинку. Мы распрощались. Уже на бульваре, куда он вышел проводить меня, я спросил его, как ему удалось собрать такую уникальную коллекцию. Ведь даже поиски занимают уйму времени. - На работе я не перегружен. У меня замечательный компаньон. О, я совсем забыл вам рассказать. Вы знаете, кто мой компаньон? Элиягу. Тот самый тегеранский еврей, который уплатил мне десять процентов комиссионных. 1981 г. ЦЕПОЧКА НЕОЖИДАННОСТЕЙ В каждом отдельном событии, из множества которых сложилась эта история, было нечто неуловимо необычное, нечто не укладывающееся в рамку объяснимого. Начать с того, что Семен почему-то решил после работы поехать в Тель-Авив и прогуляться по набережной. Вполне допустимо, что ему не хотелось возвращаться в пустую квартиру. Жена уже неделю гостила в Канаде у ближайшей подруги. Дети жили в своем доме, своей жизнью. К тому же вчера они на несколько дней поехали отдохнуть в Тверию. В последний раз Семен был на этой набережной лет пять назад. Обычно он ехал на ближайший пляж в Ришон ле-Цион, если ему хотелось искупаться или даже просто прогуляться вдоль моря. Но в этот теплый весенний день его почему-то занесло в Тель-Авив, что уже само по себе было событием необычным. Он медленно шел по широкому узорчатому тротуару, не задумываясь, почти не замечая ни немногочисленных купающихся, ни беззаботную вереницу аборигенов и туристов, неторопливо прогуливавшихся по променаду. Было тихое послеобеденное время, когда даже в атмосфере нерелигиозного Тель-Авива ощущается приближение субботы. Семен слегка посторонился, чтобы не столкнуться с громогласными англоязычными девицами, и чуть не споткнулся о большой чемодан на роликах, чужой и несуразный на этом нарядном тротуаре. И тут он услышал русскую речь. Еще до того, как он обратил внимание на двух пожилых владельцев чемодана, еще до того, как до него дошел смысл их разговора, он уловил ноты отчаяния, неуместные на этом праздничном променаде. Семен остановился: - Что нибудь случилось? Вам нужна какая-нибудь помощь? - Вы говорите по-русски? - ответила пожилая дама, стараясь проглотить слезы. - Я ведь заговорил с вами по-русски. - Семена удивила нелогичность ее вопроса. Захлебываясь от волнения, изредка перебиваемая мужем, дама рассказала почти неправдоподобную историю. Почти неправдоподобную потому, что трудно поверить в такое сочетание безответственности одних с легкомыслием других. По советским масштабам они вполне состоятельные люди. Ей безумно, неудержимо, ну, просто до смерти захотелось увидеть Израиль. У них здесь никого нет, кроме бывшей сослуживицы, с которой в течение пяти лет совместной работы они едва ли перекинулись несколькими словами. Из Киева она написала бывшей сослуживице письмо с просьбой прислать гостевой вызов. При этом она дала понять, что у нее будет достаточно денег, чтобы не быть обузой для высылающей приглашение. Бывшая сослуживица ответила, что на таких условиях, и только на таких условиях, она может выслать гостевой вызов. Сейчас, мол, у нее сложились обстоятельства, при которых даже родная мать была бы ей в тягость. Кроме официальных трехсот долларов, которые советские власти разрешают вывезти туристам, им удалось нелегально переправить еще пару сотен. В Тель-Авиве они устроились в дешевой по местным понятиям гостинице. Она показала через дорогу, где наверху, над небольшой площадью скромно примостилась гостиница "Максим". Они не позволяли себе ничего лишнего. Они успели увидеть только Иерусалим и Хайфу. И, тем не менее; через две недели они оказались почти без денег. Двадцать восемь долларов - это все, что у них есть. Этого недостаточно, чтобы оплатить даже одну ночь в гостинице. И вот сейчас они без денег, без крова и, что еще хуже, без языка. Их рейс только через тринадцать дней. Агентство польской авиакомпании сегодня уже не работает. Завтра суббота, значит все закрыто. В воскресенье у поляков выходной день. Даже если удастся улететь ближайшим рейсом, это будет только в четверг, то есть через шесть дней. Им придется провести эту неделю здесь, на пляже, под открытым небом. Добро хоть до зимы, говорят, уже не будет дождей. - Я говорил ей, что это авантюра. Но разве ее можно в чем-нибудь убедить? Хочу в Израиль, и хочу в Израиль. Хотела? Пожалуйста, получай свой Израиль. - Ладно, пошли, - сказал Семен, - Израиль - это не так уж плохо. - Он поволок большой тяжелый чемодан на роликах к стоянке автомобиля. Семен привез их к себе в Реховот, решив, что в понедельник в агентстве авиакомпании "Лот" постарается устроить их на рейс в четверг. В честь гостей он накрыл субботний стол. В морозильнике нашлись две небольших халы. Он произнес кидуш - благословил вино, субботу и хлеб. Он перевел изумленным гостям текст благословения. Нет, он не религиозен. Он просто верующий. Истинный ученый (он просит у гостей прощение за нескромность, но его считают истинным ученым) не может быть неверующим. Кидуш оказался для гостей еще одной деталью незнакомого и странного Израиля. Интеллигентный человек и, по-видимому, добрый, если учесть все, что он сделал с момента их встречи, вдруг оказался верующим. В Киеве они не сталкивались ни с чем подобным. Утром в субботу он повел гостей в свой институт. Все было закрыто. Но Семен показал им территорию - парк, корпуса научно-исследовательских лабораторий, коттеджи профессоров, могилу первого президента Израиля. Ему доставила удовольствие реакция гостей на увиденное ими. Валерий Павлович был в восторге и с радостью принял предложение поехать в Нетанию. Но Вера Григорьевна устала после продолжительной пешей прогулки и предложила остаться дома, тем более что Семен включил видеомагнитофон и демонстрировал празднование Дня Независимости. Семену было приятно услышать, что супруги сегодня провели самый лучший день в Израиле. Был у них еще один. Правда, он сопровождался слезами Веры Григорьевны, когда они посетили "Яд-Вашем". В мемориале, посвященном памяти полутора миллионам еврейских детей, уничтоженных немецкими фашистами, она чуть не потеряла сознание. Вера из большой хорошей еврейской семьи. Их было одиннадцать детей. Она и ее сестра-двойняшка - самые младшие. Когда Гитлер и Сталин разделили между собой Польшу, отец на подводе вывез семью из города, намереваясь удрать на территорию, оккупированную советами. Два старших брата были в польской армии, и семья ничего не знала об их судьбе. В тот день дождь лил не прекращаясь. Под вечер их догнали немецкие мотоциклисты. Без всякой причины они начали стрелять по колонне беженцев. Все бросились удирать к лесу. Вера была уверена в том, что бежит рядом с родителями. Но когда она остановилась, когда уже не было стрельбы и криков, вокруг не оказалось ни одного человека. Ночь и следующий день она плутала по лесу в поисках хоть кого-нибудь из семьи. Еще через день она встретилась с женщиной из их города. Женщина тщетно разыскивала своего ребенка. Вместе они пробирались на восток и в конце сентября оказались у советов. Вера попала в детский дом. А в июле 1941 года Вера снова удирала от немцев уже вместе с детским домом. Где-то в пятидесятом году, - да, она как раз вышла замуж, - ее разыскал брат, единственный из оставшихся в живых. Он был в советском партизанском отряде, потом в армии. После войны он тоже был офицером. Дослужился до полковника. Дальше не пошел, хотя из Розенцвайга превратился в Розова, а из Фейвеля - в Павла Григорьевича. Сейчас он живет в Москве. Уже несколько лет на пенсии. Вечером Вера Григорьевна почувствовала, что с ней происходит что-то неладное. Возможно, воспоминания так подействовали на нее. Она почти теряла сознание. Семен растерялся. Надо вызвать амбуланс и отправить ее в больницу. Но оказалось, что у них нет страховки. Больница - это бешенные деньги. Что делать? Можно было бы позвонить Нурит. Она отличный врач. Подруга жены. Но Нурит еще в трауре после смерти матери. Как-то неудобно беспокоить ее. Да еще в вечер исхода субботы. Может быть, позвонить Реувену? Он, правда, дерматолог. Но все же врач. Да, надо позвонить Реувену. Семен набрал номер телефона и страшно удивился, услышав голос Нурит. - Прости меня, Нурит, я так растерялся, что по ошибке набрал твой номер. В двух словах он объяснил ей, что произошло. Нурит ответила, что придет немедленно. Прошло не больше десяти минут. Раздался звонок. Семен отворил дверь и пропустил Нурит в салон. К счастью, у него была быстрая реакция теннисиста, и он успел подхватить на руки побелевшую Нурит. Ни он, ни гости не понимали, что произошло. Нурит вошла в салон и увидела... Не может быть! В кресле, как и обычно, положив на стул ноги с варикозно расширенными венами, сидела... мама. Мама, умершая чуть меньше месяца назад. Обморок длился недолго. Больная Вера Григорьевна помогла Семену привести врача в чувство. То ли сказалось действие валерьянки, то ли вид потерявшего сознание врача стимулировал жизненные силы женщины, но Вера Григорьевна почувствовала себя намного лучше. - Откуда ты? - это были первые слова, произнесенные лежавшей на диване Нурит. Она стыдливо застегнула кофточку. - Из Киева, - ответила Вера Григорьевна. - Как твоя фамилия? - Рабин. - Это фамилия мужа? Как твоя девичья фамилия? - Розенцвайг. - Розенцвайг! Конечно, Розенцвайг! Но ты не из Киева! Ты из Радома! Вера Григорьевна тяжело опустилась в кресло, услышав перевод этой фразы. - Откуда она знает? Не ожидая перевода, Нурит спросила: - Год рождения? - 1926-й. - Боже мой! Боже мой! Это она! Из мамы нельзя было вырвать ни слова, когда речь заходила о Катастрофе. Даже о том, что она была в Освенциме, я узнала только по пятизначному номеру, вытатуированному на предплечье. Но почему дяди не рассказали мне, что у мамы была двойняшка? - Простите меня, Семен, - сказал Валерий Павлович, - у вас не найдется чего-нибудь выпить? Что-то у меня тоже сердце пошаливает. К счастью, речь шла не о лекарстве. А коньяк оказался в самую пору не только не пренебрегавшему им Семену, но даже впервые попробовавшей его Нурит. За столом Вера Григорьевна рассказала о себе. Семен уже слышал этот рассказ. Новым было только то, что отца звали Герш. А Верой она стала только в детском доме. До этого ее звали Ентеле. А сестричка-двойняшка была Пейреле. - Пейреле, - повторила Нурит, конечно, Пейреле, Пнина.- Она подошла и обняла плачущую Веру Григорьевну. - Собирайся, Ентеле, идем к нам. Какие там у вас вещи, дядя? Собирайся. - Она сняла телефонную трубку и набрала номер: - Зеэв, - она прикрыла трубку рукой и сказала, обращаясь к Вере Григорьевне: - это твой брат Велвел, - немедленно приезжай ко мне. Да, это очень срочно. И захвати с собой Пинхаса. - Пиня тоже жив? - вскричала Вера Григорьевна, догадавшись, о чем идет речь. - Если я говорю срочно, значит срочно, - продолжала Нурит. Затем она позвонила мужу и попросила его приехать за ней к Семену. Муж удивился. Между их домами менее полукилометра, а Нурит так любит пешие прогулки. Она объяснила мужу, что произошло. Уже через пять минут он выносил чемодан, сопровождаемый супругами, Нурит и Семеном. А дома их дочка Лиор расплакалась, увидев Веру Григорьевну, точную копию любимой бабушки. И Вера Григорьевна тоже плакала, обнимая солдатку, приехавшую домой на субботу. А уже через час плакали все, когда приехали Зеэв и Пинхас с женами. Родители, оказывается, погибли еще тогда, когда немецкие мотоциклисты обстреляли колонну беженцев. Из семи детей, попавших в Освенцим, уцелела только Пнина. А потом, уже ночью, началась форменная потасовка между Нурит, Зеэвом и Пинхасом. Каждый из них претендовал на гостей. Братья пытались выставить Нурит из игры, мотивируя это тем, что у нее нет общего языка с Ентеле и ее мужем. Но выяснилось, что Нурит может выжать из себя несколько слов на идише. Кроме того, Лиор заявила, что она отпущена из части с оружием и пустит его в ход, если кто-нибудь посмеет забрать у нее бабушку. Была установлена очередность приема гостей. Только через неделю вспомнили о билетах, и младший сын Зеэва поехал в Тель-Авив, в агентство авиакомпании "Лот" отсрочить вылет на два месяца. Валерий Павлович, пьяный от впечатлений и не соображавший, зачем надо улетать, чтобы снова вернуться, если можно просто остаться, сказал жене: - Теперь я, кажется, понимаю, почему тебя так тянуло в Израиль. Семен не мог с такой уверенностью ответить на мучивший его вопрос. Он был ученым и сомневался до того мгновения, когда получал однозначный определенный доказанный ответ. Поэтому снова и снова он возвращался к этим безответным вопросам: как это случилось, что вместо номера телефона Реувена, он набрал номер Нурит; но это еще куда ни шло; а вот почему ему так непреодолимо захотелось поехать в Тель-Авив и прогуляться по набережной, и почему это случилось в строго определенное время? 1990 г. Оглавление: Хасид 3 Стопроцентная вероятность 13 На коротком поводке с парфорсом 26 Головная боль 42 Расплата 47 Встреча 59 Наследник 69 Шма, Исраэль! 77 Подарок 86 Неоконченный рассказ о гуманизме 94 Королева операционной 104 Перстень 112 Майер и Маркович 132 Запоздалое письмо 142 Телеграмма 147 Золото высшей пробы 157 Трубач 185 Цепочка неожиданностей 198