Я.Л.Рапопорт. На рубеже двух эпох. Дело врачей 1953 года МОСКВА "КНИГА" 1988 Рапопорт Я. Л. OCR: Александр Продан На рубеже двух эпох. Дело врачей 1953 года. -- М.: Книга, 1988. -- 271 с., ил. Яков Львович Рапопорт, 1898 г. рождения, известный советский ученый патологоанатом, заслуженный деятель науки, автор ряда выдающихся научных исследований, широко известных в СССР и за рубежом, Я. Л. Рапопорт был репрессирован по "Делу врачей" 1953 г Эта книга первый и единственный литературный труд, освещающий многие стороны этого дела и попутно затрагивающий межнациональные отношения и проблемы морально-этического характера. Оки заслуживают серьезного осмысления, тем более, что автор -- бесспорно достойный и мужественный человек. Издается на правах авторской книги. Для широкого круга читателей. СОДЕРЖАНИЕ Чингиз Гусейнов. Рассказывает Рапопорт... Предисловие автора Правительственное сообщение о заговоре медиков-террористов. Врачи-убийцы в предшествующей истории ВЧК--МГБ Подготовка общественного мнения, предшествовавшая "делу врачей": борьба с космополитизмом, "низкопоклонством перед Западом" и за национальные приоритеты. Общая обстановка террора в мире медицины и за его пределами 1-я Градская больница. Место патологической анатомии в системе медицины и роль патологоанатома Институт им. Тарасевича. Аресты микробиологов. Общая атмосфера в институте. Обследование состояния научных кадров и мои перспективы Сгущение политической атмосферы 1951--1952 гг. Первые аресты профессоров-медиков. Правительственное сообщение 13 января 1953 года. Реакция за рубежом и в СССР. Митинги, взрыв озлобления. Ожидаемые репрессии. Панический страх перед медициной Предвестники ареста. Арест, обыск, реакция окружения. Лубянка, первые впечатления Тюрьма. Режим. Обвинения. Следствие и его детали Предвестники конца "дела врачей". Вызов на Лубянку 14 марта к генералу, а 21 марта в правительственную комиссию. Разоблачение обвинений. Прекращение следствия Освобождение. Правительственное сообщение о ликвидации "дела врачей". Реакция в мире на это известие Как создавалось "дело врачей" Заключение Приложение. Ближайшие и отдаленные предшественники "дела врачей" Анатом академик АН СССР В. Н. Терновский и аспирант Л. Ищенко Академик Лина Штерн -- жизненные повороты "Живое вещество" и его конец. Открытие О. Б. Лепешинской и его судьба Посвящаю моей покойной жене и другу Софье Яковлевне Рапопорт РАССКАЗЫВАЕТ РАПОПОРТ... Все, что надо было бы сказать об этой книге, предварив ее вступлением, сказано в ней самой достаточно полно, и, казалось бы, данное предисловие ни к чему: автор, известный советский ученый -- патологоанатом позаботился о том, чтобы с присущей ему тщательностью патологоанатома исчерпывающе "вскрыть" причины и следствия, расставить все точки над i -- и о себе поведал, и о той смертельной опасности, которая нависла над ним и многими известными врачами, не случись чуда... И благосклонная судьба позволит ему отметить девяностолетие со дня рождения опубликованным литературным произведением. Книга эта -- о "деле врачей", заключительном аккорде сталинских злодеяний, памятном современникам, но старательно, а то и лицемерно замалчиваемом в течение многих лет, очевидно, в надежде, что оно канет в небытие, ибо сгинут палачи, забудутся жертвы, уйдут свидетели и очевидцы; но живет единственный оставшийся свидетель -- автор, и тайное стало явным. Когда-нибудь, вероятно, будет создан на основе архивов, если они сохранятся, историко-психологический, этико-политический или какой другой трактат (а то и напишут не одну трагедию!), и мы, не только опираясь на "частные" воспоминания, а вполне официально-достоверно, узнаем истину, так сказать, в последней инстанции об этом "деле": как и почему оно зародилось, как протекало и т. д.; правда, в общих чертах мы, к счастью, еще живые, знали многое, но теперь, когда книга вышла, раскрылась как бы панорама всей зловещей картины; и хотя автор на протяжении всего повествования настоятельно повторяет, что он -- всего лишь летописец, ограниченный материалами личного опыта, его произведение -- "только личный план, то есть изложение личной информации и личных впечатлений", -- все же перед нами важнейший социально-художественный документ огромной силы, без которого сегодня трудно представить современный литературно-идеологический процесс. Мы обогатились знанием системы фактов и "деталей" истории очень далекой и близкой, и в этом смысле неоценимо познавательное значение книги; мы заново прошли с автором все его адовы круги, содрогаясь и ужасаясь тому, что это могло случиться с каждым, и в умении автора вовлечь читателя в мир своих дум и чувств, заразить его неприятием зла эстетическая значимость его повествования. Две сюжетные линии -- "национальная", связанная с происхождением автора, и "профессиональная" -- предопределили содержательный объем произведения, и, пересекаясь, они, как отмечает автор, сплелись в "деле врачей". Вот и не верь теперь, прочтя книгу, в "чудеса"!.. Как же не поколебаться фундаменту научности и "объективной закономерности", когда лишь "чистейшая случайность", смерть тирана, пресекла готовящееся преступление, последствия которого трудно вообразить. Я бы, коль скоро речь идет о медицинском, так сказать, мире, поразмышлял о Смерти, которая в данном случае сыграла спасительную роль и для нашего общества, и для "дела врачей", и для автора. Ведь надо же: умри Сталин позже, живи и бодрствуй он еще некоторое время, и... даже не вообразить, что нас ожидало: готовилась показательная казнь, подстрекающая к погромным акциям, печать пестрела взрывом массового "негодования", нагнетался антиеврейский, антиврачебный психоз, изуверская обывательская фантазия, как читаем в книге, изобретала нелепости одна похлеще другой. Увы, Смерть порой оказывается единственной возможностью для общества приостановить противозакония. Продли медицина жизнь тем, кто стал олицетворением застоя, проживи тот или другой еще несколько лет в условиях выжидательной немоты недовольных и воинствующей агрессивности восхвалителей, и общество в ситуации отсутствия механизма или рычагов действенного контроля, демократической, "цивилизованной" сменяемости, выборности кадров терпит неисчислимые экономические, моральные, психологические, а в иных случаях, о чем -- книга, и физические убытки, уроны. Всем своим пафосом книга направлена против антисемитизма и шире -- против любого проявления национализма, увы, пока живого и лишь меняющего свои формы, приемы против чудовищного навета на медицину вообще. На нашей совести -- ибо в каждом из нас есть частица вины за всякое антигуманное преступное "дело" -- лежит не только "дело врачей", но и предшествовавшая ему и принявшая антисемитский характер так называемая "борьба с космополитизмом", -- расправа над членами Еврейского антифашистского комитета. Читая книгу, невольно думаешь: не "кто-то" виноват, а все мы и каждый -- одни промолчали, другие злорадно бросали в огонь хворост, третьи бездумно верили, кто-то питал живучие "инстинкты", радуясь... И если повествование Я. Рапопорта поможет вселить в совесть каждого из нас эту частичку "вины", то можно будет надеяться, что такое больше не повторится. Никогда. Чингиз Гусейнов Апрель, 1988 год. ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА Рожденные в года глухие Пути не помнят своего. Мы -- дети страшных лет России -- Забыть не в силах ничего. А. Блок Эти слова эпиграфа из стихотворения А. Блока, относимые к далекому прошлому -- событиям первых десятилетий нашего века, -- сохраняют свою современность. Отсюда их пророческое звучание. Я вошел в жизнь в конце XIX века и продолжаю ее в конце XX. Надо ли говорить о той насыщенности событиями мирового значения, которыми характеризуется этот период и которые изменили лицо планеты? Эти события отразились и на советском медицинском микромире, в котором автор прожил основную часть жизни и отдал ему немало "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет". Возвращаюсь к эпиграфу к этой книге. Нередко встречаются высказывания отдельных лиц (особенно среди числа лично заинтересованных) о том, что многие события прошлых мрачных лет должны быть забыты. О них, по мнению этих лиц, не следует напоминать, чтобы не омрачать светлого настоящего. Гениальный поэт А. Блок, отнеся цитированные строки эпиграфа к близким ему годам начала века, утверждал, что "дети страшных лет России забыть не в силах ничего". Можем ли и мы, современники страшных лет середины годов XX века, забыть их, к чему нас иногда призывают, да и нужно ли их забыть. Это -- проблема не эмоциональная. Это проблема нашего долга перед следующими за нами поколениями и перед историей. Наша обязанность -- раскрыть перед ними всю правду прожитой нами жизни, долгие годы бывшую под запретом. Эта обязанность стала уже литературным и лозунговым трюизмом. Научная история нуждается не только в документальных материалах. Для нее чрезвычайно важны и литературные материалы современников не только публицистического, мемуарного, но и художественного характера. Эти материалы призваны осветить и дополнить документальные, и часто, как показывает опыт научных исторических исследований, они играют в них важную роль. Книгу я писал, что называется, -- на одном дыхании, ориентируясь главным образом только на свою память, поскольку она долго мне не изменяла. Да и документальные материалы оставались и до сего времени остаются для меня недоступными. Впрочем, я не испытывал большой нужды в них: ведь я не историк в обычном смысле этой отрасли знаний, и не стремился к исследованию их. Я хотел и старался с объективностью, окрашенной только совершенно естественными эмоциями, описать с возможной последовательностью все факты, свидетелем и жертвой которых я был. Я прибегал лишь к немногим литературным источникам, дополняющим мое повествование. Я торопился писать: поджимали годы, боязнь не дописать. Конечно, с течением времени под различными информативными воздействиями может меняться понимание фактов, изложенных в книге, их анализ и интерпретация. Ведь мышление -- не застойно. И может быть, если бы я сегодня описывал некоторые события и факты, изложенные в книге 15--13 лет тому назад, то угол зрения был бы другим. Но это, как и во всяком литературном произведении, вправе сделать сам читатель, независимо от автора: "фактура" же книги изменению не подлежит. Я хочу пояснить мотивировку названия книги: "На рубеже двух эпох. Дело врачей 1953 года". Действительно, "дело врачей" было кульминацией сталинского 30-летнего периода произвола и беззакония. "Дело" как бы провело рубеж этому периоду как особой эпохе, за пределами которого началась эпоха восстановления ленинских норм жизни советского народа. Я считаю своим долгом напомнить с благодарной памятью решительные мероприятия нового руководства страной, предпринятые в первые же дни по ликвидации "дела врачей", и вслед за ними мероприятия по восстановлению справедливости и законности. Особенно я хочу напомнить о мужественной роли Н. С. Хрущева. Мои друзья и ученики неоднократно и настойчиво убеждали меня в необходимости оставить литературный след моего жизненного опыта в разных сферах, в частности -- в "деле врачей", как к моему долгу. Это совпадало и с моими намерениями и желаниями. Результатом этого является настоящая книга, как выполненный долг. ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ СООБЩЕНИЕ О ЗАГОВОРЕ МЕДИКОВ-ТЕРРОРИСТОВ. "ВРАЧИ-УБИЙЦЫ" В ПРЕДШЕСТВУЮЩЕЙ ИСТОРИИ ВЧК -- МГБ 13 января 1953 года весь мир был ошеломлен сообщением, опубликованным в центральных советских газетах и переданным по радио. В этом сообщении мир был информирован о раскрытии в Советском Союзе (главным образом, в Москве) преступной организации крупных работников медицины, совершавших чудовищные преступления: пользуясь доверием своих пациентов, они подло умерщвляли их, назначая заведомо противопоказанные им по характеру заболевания и состоянию здоровья мероприятия, приводившие часто к неизбежной гибели. Их жертвой стали выдающиеся деятели Советского государства -- Щербаков, Жданов, крупные военачальники. В эту организацию входили виднейшие представители советской медицины -- профессора и академики (в дальнейшем к ним присоединили большую группу врачей, рангом пониже). Их преступная деятельность, которую они осуществляли по заданию разведок капиталистических стран, не ограничивалась умерщвлением пациентов; одновременно они вели шпионскую работу по заданию тех же разведывательных органов. В этом сообщении были названы имена некоторых активных членов преступной организации (М. С. Вовси, Я. Г. Этингер, Б. Б. Коган, М. Б. Коган, А. М. Гринштейн и другие), к ним был присоединен и народный артист СССР и видный общественный деятель С. М. Михоэлс, убитый за несколько лет до этого в Минске наездом неизвестного грузового автомобиля. Автомобиль и его водитель остались необнаруженными. Идейной платформой этой группы преступной шайки был еврейский буржуазный национализм, вдохновленный связью с американской еврейской организацией "Джойнт", о существовании которой, как впоследствии выяснилось, многие из привлеченных по этому делу не подозревали и даже не знали такого названия. Все сообщение имело яркую антиеврейскую направленность. Помимо террористической организации еврейских буржуазных националистов, был арестован по аналогичному обвинению до этого сообщения и после него ряд крупных ученых медиков нееврейской национальности (В. Н. Виноградов, В. X. Василенко, В. Ф. Зеленин, Б. С. Преображенский, М. Н. Егоров и другие), а еврейская группа была дополнительно укомплектована профессорами И. А. Шерешевским, M. Я. Серейским, Я. С. Темкиным, Э. М. Гельштейном, Б. И. Збарским, М. И, Певзнером, И. И. Фейгелем, В. Е. Незлиным, Н. Л. Вильком, автором этих строк и многими другими. Некоторые из них умерли до организации этого дела и до сообщения о нем и были "арестованы" посмертно (М. Б. Коган и М. И. Певзнер, а Я. Г. Этингер, арестованный в 1950 году, умер в тюрьме до его включения в список "извергов рода человеческого"). Само сообщение 13 января об аресте большой группы медиков не было неожиданным. Аресты начались с ноября-декабря 1952 года; имена арестованных и число их не могло быть секретом для широких кругов населения Москвы и крупнейших центров. Групповые аресты специалистов по профессиональному признаку не были новостью для советских граждан. Наряду с арестами, больших масс населения преимущественно из интеллигентной среды без профессионального разбора, были аресты групп, дифференцированные по их специальностям (инженеры, строители, военные, геологи, работники сельского хозяйства и т. д. и общественно-политические деятели). Из них формировались в недрах ГПУ -- МГБ специализированные заговорщицкие группы с последующим физическим истреблением по приговорам открытого или -- чаще -- закрытого суда. Неожиданностью был чудовищный характер обвинения большой массы медиков, к тому же известных клиницистов с большой профессиональной популярностью. В уголовной истории Советской страны уже были известны случаи аналогичных обвинений врачей, но они касались отдельных представителей врачебного сословия. В хронологическом порядке этот вид уголовной хроники, по-видимому, открыл хирург доктор Холин. Он внезапно исчез в конце двадцатых годов, и было совершенно непонятно, за что он арестован, какое преступление он мог совершить. По просочившимся слухам (они в основном подтверждались) передавали, что он был арестован в связи с операцией, произведенной М. В. Фрунзе. Об этой операции по поводу язвы двенадцатиперстной кишки ходили слухи, что она была произведена по настоянию Сталина. 31 октября 1925 года через двое суток после операции, произведенной крупнейшими хирургами во главе с профессором И. И. Грековым, М. В. Фрунзе скончался. В этих слухах был намек на то, что Сталин был заинтересован в операции и ее роковом исходе, и эта версия была использована в качестве сюжета для литературного произведения известного писателя Б. Пильняка "Повесть о непогашенной луне". Вероятно, именно эта повесть стоила Б. Пильняку жизни. В разгар репрессий 1937 года он был арестован, обвинен в шпионаже в пользу Японии (он был в Японии и свои впечатления о поездке отразил в книге "Корни японского солнца") и расстрелян. Циркулировавшие непосредственно после смерти Фрунзе версии о сомнениях в необходимости операции с последовавшим смертельным исходом ее, по-видимому, все же достигли высших сфер, поскольку через несколько дней после похорон Фрунзе профессор И. И. Греков выступил в печати с путаными разъяснениями об обстоятельствах операции и смерти. В них он оправдывал необходимость операции и утверждал наличие показаний к ней, а смертельный исход объяснял (крайне невразумительно), главным образом, общим отягощающим фоном организма М. В. Фрунзе. Многие из циркулировавших версий о причине смерти М. В. Фрунзе (особенно -- версия о смерти от хлороформного наркоза) могут иметь правомерное медицинское основание. Следует при этом категорически отвергнуть мысль о заведомо криминальных действиях хирургов -- известных уважаемых ученых. В настоящее время, по-видимому, придется удовлетвориться официальными материалами 1925 года с свидетельством современников о смерти Фрунзе; расчеты на другие источники, вероятно, лишены надежды *. Какие-либо сведения о роли Холина в операции Фрунзе отсутствуют. Если его арест имел какое-либо отношение к этой роли, то наиболее вероятно предположение, что он нужен был "органам", только как источник для криминального "досье" на оперировавших хирургов, на всякий случай -- авось понадобится. * После сдачи книги в печать, редакцией журнала "Дружба народов" было получено письмо Ю. К. Вишневского, сына члена КПСС с 1919 г., активного участника гражданской войны, расстрелянного в сентябре 1941 г. В этом письме, стимулированном моей публикацией в "Д. Н." "Воспоминания о "деле врачей", содержатся интересные детали о смерти М. В. Фрунзе, по воспоминаниям современников этой трагедии. Эти детали усиливают подозрительную роль Сталина. Такие "досье" были в практике ГПУ -- МГБ. В них арестованными и признавшими свою вину были второстепенные участники "преступлений", а основные даже не подозревали об участии в них и продолжали трудиться, часто -- в почете. Нередко такие "досье" оставались "вещью в себе", без употребления за отсутствием подходящей ситуации. Приведу известный мне такой "парадокс" сталинской эпохи. Во 2-м Московском медицинском институте клиникой факультетской хирургии в течение многих лет (1926-- 1943) заведовал известный хирург-профессор, а впоследствии академик -- С. И. Спасокукоцкий. В числе его ассистентов был некий доктор Арутюнов. В 1938 году он был арестован органами ГПУ и, как всегда, исчез бесследно. Причина ареста, тоже как всегда, оставалась неизвестной. Эпизод этот вскоре был забыт как не представлявший чего-либо необычного для того времени, да и ранг исчезнувшего не способствовал долгому сохранению памяти о нем и интереса к нему. Неожиданно в 1940 году партийная организация института (Арутюнов был, кажется, членом КПСС) получила письмо от Арутюнова, написанное на листке ученической тетради и присланное, по-видимому, кем-то, освобожденным из заключения, по просьбе его "односидельца" -- Арутюнова. В этом письме Арутюнов писал, что он осужден ла 10 лет за участие в контрреволюционной организации, возглавлявшейся Спасокукоцким, в которую тот его вовлек. Далее он писал, что был уверен, что Спасокукоцкий расстрелян (по-видимому, на следствии Арутюнов все признал), раз он, только сообщник главаря организации, осужден на 10 лет. Случайно в концлагере в его руки попал клочок газеты с указом Президиума Верховного Совета о награждении профессора Спасокукоцкого орденом Ленина, и что, следовательно, он не только не расстрелян, но жив, здоров и пользуется благосклонностью Советского правительства (в дальнейшем был избран в Академию наук СССР). В связи с этим Арутюнов просит партийную организацию института ходатайствовать о его освобождении, как невинно осужденного. Его просьба осталась без последствий, никто не решился вступить в конфликт с ГПУ -- МГБ, т. к. сомнения в обоснованности ареста в то время уже были преступлением против непогрешимости ГПУ, а передача письма в судебные органы могла вызвать ухудшение в судьбе осужденного. Дело Арутюнова и дело Холина разделяет промежуток времени почти в 10 лет. Но принципиальная общность обоих дел убеждает в постоянстве ранее созданных приемов деятельности "органов". Остается загадкой целевая направленность этих приемов в подобных случаях, т. е. законспирированная политическая дискредитация "шефов" через второстепенных мнимых соучастников их преступлений. Весьма вероятно, что такой целью является формирование готовых "досье" на шефов про запас, на всякий случай, -- вдруг понадобятся. "Стукачи" для этой цели менее пригодны, они все же должны "настукивать" более или менее реальные факты или собирать их по целевому заданию. Более убедительны признания арестованных, каким бы путем они ни были получены. Может быть, Спасокукоцкий был недоволен Арутюновым, кому-нибудь высказал без всякой задней мысли свое недовольство, и подлая, но всесильная угодливость освободила профессора от нежелательного сотрудника (Спасокукоцкий как хирург пользовался большой популярностью в "сферах"). Холин был, по-видимому, "первой ласточкой" в использовании врачебной профессии для политических целей и первой их жертвой. Одна из последующих "ласточек" поразила неожиданностью. Речь идет о докторе И. Н. Казакове, невежественном, но предприимчивом враче, нашумевшем в 30-х годах, авторе так называемой лизатотерапии как универсального метода в профилактике возрастных человеческих немощей, как панацеи при лечении различных заболеваний. Научной предпосылкой метода являлось представление о решающей роли нарушения функции желез внутренней секреции в разнообразной патологии человека. В частности, это относилось к половой сфере, к угасанию ее активности, что особенно волновало входящих в возраст и усталых от бурной жизни крупных политических деятелей. Для восстановления нарушенной функции желез внутренней секреции больному вводился лизат соответствующей железы (препарат, в котором содержался продукт этой железы); предварительно определялся "эндокринный профиль" пациента, т. е. схема состояния его желез внутренней секреции, нуждающихся в коррекции. Контингент потребителей лизатотерапии был избранный. Это была верхушка советского общества -- крупные администраторы, политические деятели, крупные военные и т. д. Казакову был создан специальный научный институт; Институт был на исключительном положении в отношении доступа в него в качестве пациентов, роскоши обстановки, питания и т. д., а сам Казаков был фигурой, недосягаемой для нормальной научной критики, с универсальной индульгенцией от высоких органов и лиц. Н. А. Розенель (актриса, жена наркома А. В. Луначарского) в своей книге "Память сердца" пишет о том, как к тяжелобольному и вскоре умершему в начале 30-х годов А. В. Луначарскому (соратнику Ленина и первому наркому просвещения) пришли его друзья, крупные политические деятели, в том числе -- нарком по иностранным делам M. M. Литвинов, с настойчивой рекомендацией воспользоваться услугами Казакова как врача-чудодея. Они ссылались на личный опыт испытания на себе его врачебного мастерства. Казаков жаловался им, что лечащие врачи не допускают его к Луначарскому, хотя он вылечил бы его в кратчайший срок. Луначарский принял их рекомендацию, и Казаков включился в его лечение своими методами. Вскоре, однако, он был уличен в прямом жульничестве и поспешил жульническим манером самоустраниться от лечения Луначарского, безрезультатность которого к тому же стала очевидна. Зная об отношении к Казакову в "высших сферах", я был чрезвычайно удивлен рассказом А. И. Абрикосова, производившего в 1934 году вскрытие трупа В. Р. Менжинского, председателя ОГПУ, об одном эпизоде при вскрытии. Присутствовавший при вскрытии крупный работник ГПУ обратился к Абрикосову со словами: "Посмотрите внимательно, не найдете ли вы в теле Менжинского следов действия казаковского зелья?" А. И. Абрикосова удивила не только наивность такого предложения с точки зрения возможностей патологической анатомии, но и контекст, в котором был упомянут Казаков, находившийся в то время в зените своей славы. По-видимому, над его головой уже был занесен меч ОГПУ, опустившийся четыре года спустя. Значит, версия о злодействе медицинских работников уже была в стадии активного созревания и достигла зрелости в процессе 1938 года по умерщвлению врачами сына А. М. Горького, самого Горького, Менжинского и др. В результате этого процесса были расстреляны в числе других доктор Л. Г. Левин (врач кремлевской больницы) и И. Н. Казаков; осужден на длительное заключение и погибший в нем профессор Д. Д. Плетнев. О смерти самого Менжинского в его биографии (БСЭ. Большая Советская Энциклопедия, 2-е изд., т. 27) сказано: "В. Р. Менжинский погиб на боевом посту. Он был злодейски умерщвлен по заданию главарей антисоветского контрреволюционного „правотроцкистского блока"" *. Версия об участии врачей в умерщвлении Горького, зафиксированная в приговоре суда и открыто не опровергнутая, существовала и поддерживалась даже спустя долгое время после ликвидации "дела врачей". Трудно было дуракам и мерзавцам с ней расстаться, о чем может свидетельствовать следующий эпизод. * В действительности В. Р. Менжинский скончался от прогрессирующей ишемической болезни сердца, вызванной склерозом коронарных сосудов. А. М. Горький, всю жизнь лечившийся от хронического заболевания легких предполагаемого туберкулезного происхождения, умер от прогрессирующего хронического не специфического воспаления легких с резким Рубцовым процессом в них и осложнениями со стороны сердца. Других версий во время вскрытия не возникало. В 1967 или 1968 году (т. е. спустя 30 лет после процесса об умерщвлении Горького) мы с женой отдыхали в санатории "Форос" ЦК КПСС в Крыму. В этом санатории был культработником, т. е. организатором "культурных мероприятий", молодой парень, член КПСС, глупый, самовлюбленный пижон. Однажды он повел группу отдыхающих на экскурсию в соседний санаторий "Тессели", бывший резиденцией Горького. Щеголяя своей осведомленностью об обстоятельствах смерти Горького, он показал кучу булыжников, которую врачи, лечившие Горького, якобы заставляли его перетаскивать с места на место под видом физического упражнения, чтобы вызвать его преждевременную смерть. Этот молодой болван передавал легенду, основанную на материалах суда 1938 года, вошедших во 2-е издание Большой Советской Энциклопедии (см. биографии Горького и Менжинского), не дезавуированных открыто, по крайней мере в части, касающейся злодеяний медиков. С мистическим ужасом взирали зрители на кучу камней, которых касались мученические руки Горького, направляемые на них "убийцами в белых халатах". Таким образом, единицы врачей-злодеев 30-х годов расплодились к 50-м годам в большую организацию из многих десятков виднейших деятелей медицины, а все событие вошло в историю под названием "дело врачей". Оно, как это видно, имело предшественников и не возникло, как Deus ex machina, как какой-то эксцесс природы, как метеор из далекого чуждого мира, ворвавшийся в атмосферу нашей планеты. Оно готовилось всей природой сталинской империи, и атмосфера для него готовилась и накаливалась в течение многих лет. Почему злая судьба постигла трех врачей из большой массы их в СССР? Попытаемся дать ответ на этот вопрос, по крайней мере в отношении Л. Г. Левина и Д. Д. Плетнева. Л. Г. Левин, руководящий работник кремлевской больницы, был образованный специалист, соавтор Д. Д. Плетнева в изданном ими руководстве по внутренним болезням для студентов и врачей, пользовавшемся популярностью в течение ряда лет. В "награду" за признание на следствии участия в "умерщвлении" А. М. Горького и его сына Левин мог передавать из заключения короткие записки. В них эзоповским языком он писал об общих условиях пребывания в тюрьме, об инкриминируемом ему преступлении, сознанию в котором его вынудили угрозой расправы с семьей. Для спасения ее он на это пошел. Старший сын Л. Г. Левина работал в Наркоминделе. Его не было в Москве в момент ареста отца. По срочном возвращении в Москву спустя два дня он написал В. М. Молотову письмо, в котором просил его вмешаться в это "недоразумение", поскольку В. М. Молотов хорошо знал отца и имел с ним контакты не только в служебных отношениях, но и в личных дружеских связях. Письмо это он сам передал в ЦК КПСС, и ответом на него был его арест в ту же ночь с последующим исчезновением из жизни. Семья Левиных много лет была в убеждении, что это письмо не дошло до Молотова. Однако его увидели в деле по посмертной реабилитации. Письмо до Молотова дошло, как об этом свидетельствовал автограф на нем Молотова следующего содержания: "Почему этот „профессор" еще в НКИД, а не в НКВД". Каламбур палача у плахи! Конечно, он получил директивное значение. Участие профессора Д. Д. Плетнева в "умерщвлении" Горького и его сына было воспринято советской, особенно медицинской, общественностью, казалось бы, уже привыкшей к острым блюдам 1937 года, как мрачная сенсация. Д. Д. Плетнев пользовался огромной популярностью, как образованный клиницист с большим врачебным опытом и как ученый, принятый в высших этажах советского руководства. Подлинные причины его ареста и осуждения (он был осужден на 25 *лет и умер в заключении накануне "дела врачей") не были известны, вероятно, и ему самому. Строились разные догадки. При той популярности, которую имел Д. Д. Плетнев, организаторы большого процесса сочли, по-видимому, необходимой предварительную общественную дискредитацию его, как человека, способного на аморальные поступки. Форма этой дискредитации была на уровне культуры и грязной фантазии авторов ее. * По официальным данным Д. Д. Плетнев был расстрелян в Орловской тюрьме в сентябре 1941 года в числе многих заключенных. Подобно грому из ясного неба, вдруг в центральных газетах в 1939 году (в том числе и в "Правде") во всю ширину полосы появился гигантский заголовок: "Проклятие тебе, насильник, садист!" Под этим кричащим заголовком была статья (государственной важности!!), посвященная аморальным действиям профессора П. К нему на прием в качестве больной пришла гражданка Б., и профессор П. в припадке бешеной страсти (ему уже было за 60 лет!), вместо оказания гр-ке Б. необходимой помощи врачебным искусством, искусал ей грудь и нанес ей этим тяжелую физическую и моральную травму. Я знал эту гр-ку Б. Она была репортером одной из московских газет (кажется, "Труд") и иногда приходила ко мне, как проректору по научной и учебной работе 2-го Московского медицинского института, за какой-нибудь информацией. Внешность ее отнюдь не вызывала никаких сексуальных эмоций и даже не ассоциировалась с такой возможностью. Это была женщина лет сорока, с удивительно непривлекательной и неопрятной внешностью. Длинная, какая-то затрепанная юбка, башмаки на низком стоптанном каблуке; выше среднего роста, брюнетка сального вида, с неопрятными космами плохо причесанных волос; пухлое, смуглое лицо с толстыми губами. Один вид ее вызывал желание поскорее освободиться от ее присутствия. И вдруг оказалось, что она -- это и есть г-ка Б., девственная жертва похоти профессора П., "насильника, садиста!". Узнав об этом, я говорил, что кусать ее можно было только в целях самозащиты, когда другие средства самообороны от нее были исчерпаны или недоступны. Тем не менее профессор П. был судим за этот "варварский" поступок и за нанесение увечий и осужден на 2 года. Ответ на поставленный выше вопрос восходит к тайнам гибели в 1932 году Н. С. Аллилуевой, жены Сталина. Известно, что она покончила жизнь самоубийством выстрелом себе в висок. Была попытка скрыть эту явную причину смерти даже заменой при похоронах обычной прически Н. С. Аллилуевой зачесом на висок для маскировки огнестрельной раны. Официальной версией была смерть от аппендицита, неуклюже неправдоподобной даже для непосвященных. Посвященными в истинную причину смерти были А. Ю. Канель -- главный врач кремлевской больницы, Л. Г. Левин и профессор Д. Д. Плетнев. Аллилуеву видели накануне трагедии без всяких признаков аппендицита, а утром она была обнаружена мертвой в постели с огнестрельной раной в виске и лежащим около трупа пистолетом. Всем им было предложено подписать бюллетень о смерти от аппендицита, от чего они все трое категорически отказались. Бюллетень был подписан другими врачами. Сталин не забыл этого отказа, и его злобной местью была версия "умерщвления" А. М. Горького Плетневым и Левиным. А. Ю. Канель умерла в 1936 году от менингита, иначе она, конечно, разделила бы судьбу "убийц" Горького. В чем была провинность И. Н. Казакова, остается тайной. Казаков, как отмечалось выше, был принят в высших этажах сталинского общества, знал многие из его тайн и мог быть нескромным. Это, возможно, привлекло к нему внимание органов государственной безопасности, и, как выше отмечалось, он давно был у них на прицеле. ПОДГОТОВКА ОБЩЕСТВЕННОГО МНЕНИЯ, ПРЕДШЕСТВОВАВШАЯ "ДЕЛУ ВРАЧЕЙ": БОРЬБА С КОСМОПОЛИТИЗМОМ, "НИЗКОПОКЛОНСТВОМ ПЕРЕД ЗАПАДОМ" И ЗА НАЦИОНАЛЬНЫЕ ПРИОРИТЕТЫ. ОБЩАЯ ОБСТАНОВКА ТЕРРОРА В МИРЕ МЕДИЦИНЫ И ЗА ЕГО ПРЕДЕЛАМИ. Длительно накаливалась и подготавливалась антисемитская направленность "дела врачей", и психологической подготовкой к нему была так называемая борьба с космополитизмом, открытая в 1948 году редакционными статьями в газетах "Правда" и "Культура и жизнь". В этих статьях раскрывалась вредительская деятельность литературных, музыкальных и театральных критиков, по преимуществу еврейской национальности, якобы шельмовавших в своих критических статьях произведения русских писателей, поэтов, драматургов и одновременно прославлявших чуждые русскому и вообще советскому человеку произведения. В этих статьях, посвященных этим критикам, они именовались безродными космополитами, которым чуждо было все русское и советское, которое они беззастенчиво оплевывали. Статьи эти, разумеется, получили широкий резонанс частью со стороны обиженных критикой, частью со стороны услужливых и услужающих лиц и организаций. Для характеристики такого резонанса можно привести короткий отчет о партийном собрании Союза советских писателей, опубликованный в газете "Правда" 11 февраля 1949 года под названием "Об одной антипатриотической группе театральных критиков". Докладчиком на этом собрании выступил секретарь правления Союза писателей А. Софронов. Он говорил: "Группа оголтелых, злонамеренных космополитов, людей без рода и племени, торгашей и бессовестных дельцов от театральной критики, подверглась сокрушительному разгрому в редакционных статьях газет „Правда" и „Культура и жизнь". Эта антипатриотическая группа в течение долгого времени делала свое антинародное дело. Выросшие на гнилых дрожжах буржуазного космополитизма, декаданса (?) и формализма, критики-космополиты нанесли немалый вред советской литературе и советскому искусству -- они хулигански охаивали и злобно клеветали на все то новое, передовое, все лучшее, что появлялось в советской литературе и советском театре..." Далее: "Юзовский, Гурвич, Борщаговский, Бояджиев, Альтман, Варшавский, Малюгин, Холодов и другие космополиты-антипатриоты приветствовали идеологию буржуазного Запада. Холопствовавшие перед буржуазной культурой, они отравляли здоровую атмосферу советского искусства зловонием буржуазного ура-космополитизма (?!), эстетства и барского снобизма (?!)". Далее идет конкретное разоблачение их деятельности. Например, они критиковали такие патриотические пьесы, как "Великая сила" Ромашова и "Зеленая улица" А. Сурова. Надо сказать, что эти спектакли шли в Малом театре при почти пустом зале, хотя билеты распределялись бесплатно в учреждениях и предприятиях, и бывали случаи, когда администратор театра обращался к публике с просьбой от имени артистов занять ближайшие к сцене ряды, т. к. артистам трудно играть перед пустым залом. Критик Альтман в докладе Софронова подвергся уничтожающей характеристике, в частности, за то, что он "постановку пьесы „Принцесса Турандот" считал знаменем искусства" (это значение спектакля подтверждено всей последующей историей театрального искусства). Уничтожающей критике подвергается деятельность Ю. Субоцкого, который "стремился отвлечь внимание писателей от нанесения ударов по безродному космополитизму", а также литературные критики Эрлих, Данин и др. В частности, о Данине сказано, что он "унаследовал методы оголтелых космополитов, в свое время травивших Горького и Маяковского (кто были эти космополиты?) и возвеличивавших антинародную безыдейную поэзию (в дальнейшем признанную вершиной поэзии) Б. Пастернака и А. Ахматовой (!). Весь доклад -- безудержная ругань, в которой докладчик не ограничивал себя ни в малейшей степени необходимостью соблюдения хоть элементарной правды; это был не доклад, а донос, без необходимости соблюдения видимости правдоподобия и элементарного приличия, а смысл некоторых ругательных выражений может быть понятен только изобретателю их. Всякое общественное явление имеет своих конкретных носителей. Поэтому борьба с космополитизмом, естественно, должна была вылиться в борьбу с конкретными носителями космополитического зла. В первой фазе этой борьбы на направлении главного удара были литературные критики. Затем начались поиски признаков космополитизма в творчестве писателей и поэтов. Например, у Багрицкого в поэме "Дума про Опанаса" герой -- еврей Иосиф Коган, а Багрицкий -- тоже еврей. У И. Уткина в "Повести о рыжем Мотеле, раввине Исайе и комиссаре Блох" само название выдает с головой национальность героя, отсюда -- эти произведения признаны космополитическими. И. Эренбург писал (Новый мир. 1965. No 3. С. 123) о тех мытарствах, которые он претерпел при издании пятитомника его произведений. "Почти на каждой странице произведений, много раз до того изданных, искали недозволенное. Случайно у меня сохранилась копия письма, отправленного в высокие инстанции в январе 1953 г., -- я искал защиты. Помимо различных изменений в тексте, от меня требовали переменить некоторые фамилии в повестях „День второй" и „Не переводя дыхания"". Эренбурга упрекали в том, что "в обеих книгах, написанных о русском народе, который вместе с другими народами строит заводы и преобразует Север, непомерно много фамилий лиц некоренной национальности". Следовал список семнадцати таких фамилий (из двухсот семидесяти шести) в повести "День второй" и девяти фамилий (из ста семидесяти четырех) в "Не переводя дыхания". "Я подумал, -- добавляет Эренбург, -- а что делать с фамилией, которая стоит на титульном листе?" Эренбург из деликатности (а вернее всего -- с оглядкой на цензора) не пишет, о какой "некоренной национальности" идет речь в требовании цензоров или редакторов книг, но это ясно из самих фамилий и из фамилии автора на титульном листе. Вся постановка вопроса о безродных космополитах, людях без рода, без племени, не имеющих родины, заключается в том, что им не дано понять творчества русских людей, русской и советской природы; они поэтому не имеют права ее касаться. Идеологи борьбы с безродными космополитами, вероятно, запретили бы и Исааку Левитану, великому певцу русской природы, коснуться ее своей гениальной, но еврейской кистью. Не случайно, что в период борьбы с космополитизмом подверглось гонению творчество Багрицкого, Светлова, В. Гроссмана, был изгнан из Большого зала Консерватории портрет Мендельсона. Портрет этого выдающегося композитора XIX века, внесшего огромный вклад в музыкальную культуру не только своим замечательным творчеством, но и "открытием" Баха, до него малоизвестного композитора, был в настенном медальоне Большого зала вместе с другими композиторами мирового класса. "Вынос" портрета Мендельсона, украшавшего вместе с другими композиторами Большой зал Консерватории, был совершен в период борьбы с так называемым космополитизмом, бывшим словесным прикрытием самого откровенного, неприкрытого антисемитизма. "Вынесли" не Вагнера, другого немецкого композитора, но ярого немецкого националиста и шовиниста, кощунственно провозгласившего гений Бетховена принадлежавшим только Германии и ей служащим. Творчество Вагнера, замечательное в музыкальном отношении, было принято на вооружение гитлеровцами, т. к. он в нем якобы прославлял музыкой истинно германский дух. "Вынесли" соотечественника Вагнера -- немецкого еврея Мендельсона и заменили его Даргомыжским. Не углубляясь в сравнительную оценку творчества обоих композиторов -- Мендельсона и его "сменщика", -- существенно то, что при строительстве Большого зала Консерватории (в конце XIX века) общественный комитет, руководивший строительством, принял решение, что в медальонах должны быть только симфонисты (у Даргомыжского нет ни одной симфонии). Вопреки этому правилу, Мендельсона, пережившего в Большом зале Консерватории двух царей-самодержцев и царский антисемитизм, заменили Даргомыжским. В советском обществе был накоплен многолетний опыт снятия портретов, в первую очередь -- портретов провинившихся или обвиненных в каких-либо преступлениях политических и государственных деятелей. По внезапно исчезнувшим со стен портретам советские люди узнавали, что оригинал тоже бесследно исчез, по меньшей мере -- с политического горизонта, а чаще всего -- из жизни. Мендельсон не мог входить в эту категорию исчезнувших портретов. Периодически производится перетряска Досок почета на фабриках и заводах, в парикмахерских, пошивочных ателье, общественных столовых и ресторанах и т. д. Там, как известно, периодически меняется комплект фотографий передовиков производства по усмотрению "треугольника", состоящего из дирекции, партийной организации и профсоюза, и выставляется обновленная Доска почета, с которой на зрителей смотрят лица новых передовиков истекшего года. Однако в течение более полувека состав "передовиков музыкального творчества" в Большом зале Консерватории не меняется; была стабильной "Доска почета композиторов". Может быть, и здесь в середине XX века начал действовать общий принцип текучести персонажей Доски почета? Но кто были жюри периодического пересмотра сравнительной гениальности композиторов и кто из подлинных музыкальных художников согласился бы на такую роль? По-видимому, в истории со снятием портрета Мендельсона был произвол чиновников от искусства, проявивших "здоровую советскую инициативу" на общем поприще борьбы с космополитизмом. Просто Мендельсону не повезло: с его фамилией и его родословной эти чиновники сочли невозможным его соседство с другими русскими и иностранными великими композиторами во имя арийской чистоты портретной галереи композиторов. С идеями, заложенными в борьбе с космополитизмом в Советском Союзе, удивительно совпадают соображения по национальному вопросу фашиста, зятя Гиммлера, в диалоге с советским писателем Л. Гинзбургом *. Фашист изрекал: "Нация -- понятие крайне сложное, включающее в себя и этнографические, и психологические, и биологические моменты. Если хотите -- и расовые. С этим необходимо считаться. Я не могу, например, назвать немецким писателем человека, который пишет по-немецки, но по причинам своего происхождения и биологической организации не в состоянии выразить самый дух той нации, языком которой он пользуется... Конечно, исключения возможны, но..." Реплика Гинзбурга: "Говоря об исключениях, наверное, вы подразумеваете Гейне?" Ответ фашиста: "Гейне -- явление чрезвычайно противоречивое. Уроженец Рейна, человек восприимчивый, он в большой степени усвоил признаки немецкого духа, подтверждением чего является его „Лорелея"... Тем не менее Гейне так и не смог -- да и не должен был! -- преодолеть свое происхождение, и те его произведения, в которых пробивается это его начало, так и остались для нас чужими... Приведу пример более мне близкий -- превосходного композитора Мендельсона-Бартольди. Можем ли мы считать его превосходную музыку немецкой? Думаю, что ни в коем случае... Стало быть, национальная культура, так же как и сама нация, не терпит никаких примесей... К какой нации человек принадлежит, определяет только состав его крови". * "Новый мир". 1969. 10. С. 133--134. Какое трогательное единство идеологии оголтелого фашиста и борцов с космополитизмом. Борьба с космополитизмом и его проявлением -- "низкопоклонством перед Западом", разумеется, вышла за пределы литературной и театральной среды. Везде надо было вести эту борьбу и выявлять своих космополитов. Антиеврейская направленность борьбы была настолько откровенной, что ее было трудно прикрыть фиговым листком советского интернационализма. Даже бытовало двустишие: "Чтоб не прослыть антисемитом, зови жида космополитом". Но непрочный фиговый листок иногда прорывался, что создавало в этих случаях нежелательную ситуацию публичного нарушения политической девственности. Так было, например, в Институте профессиональных заболеваний. Там подвергся суровой критике на ученом совете профессор-физиолог Н. А. Бернштейн, крупный ученый, автор замечательной монографии "Биомеханика движений", в которой были усмотрены патриотическими ортодоксами проявления "низкопоклонства". В защиту его от благородного негодования ортодоксов выступила молодая аспирантка, в святой простоте воскликнувшая: "Это -- недоразумение, ведь Николай Александрович -- не еврей!" В действительности Н. А. Бернштейн -- коренной русский по национальности, но с нерусской фамилией (таких в России много, ведущих свое происхождение от шведов, французов, прибалтийских немцев и др.). Борьба с космополитизмом не имела ничего общего с теоретической принципиальной дифференциацией двух понятий: космополитизм и интернационализм. Когда-то в трудах теоретиков марксизма они мирно уживались, научно анализировались и не были в такой острой непримиримой вражде, как в описываемый период 40-х годов. В борьбу с космополитизмом с логической последовательностью вплеталась борьба с "низкопоклонством" перед Западом (перед "иностранщиной", в ее жаргонном обозначении), перед его наукой, общей культурой, литературой, поэзией, искусством в его многообразных формах, и естественно, что победителем в этой борьбе была национальная русская и советская наука, культура, литература и поэзия, искусство. От тлетворного влияния Запада советские люди ограждались не только воспитательно-агитационными мероприятиями, но и системой ограничительных мероприятий для изоляции их от западных соблазнов и искушений. В эту систему включалась организованная недоступность иностранной научной и художественной литературы; изъятие из музеев шедевров западной живописи и крестовый поход на поклонников и пропагандистов ее в среде советских художников; активная пропаганда музыки русских и советских композиторов в противовес музыке западных композиторов и т. д. Особенно рьяными борцами с низкопоклонством были те беспринципные и невежественные лизоблюды, которых в большом количестве расплодил сталинский режим и которые с таким же усердием разоблачали "низкопоклонников" и "низкопоклонство", поносили Запад с тем же рвением, с каким до этого (да и после этого) лизали ему пятки и менее приличные места. Борьба с космополитизмом вылилась в борьбу за выявление приоритета русских и советских авторов в области науки, техники, прикладного естествознания. Как это знает история науки, нередко трудно установить, кто был первым, Этому даже посвящена специальная книга зарубежного автора под названием -- "Кто первый?". В любой области науки можно проследить лестницу идей и фактов, завершившуюся последней ступенью в виде сформулированного научного закона, развернутой научной теории, технического воплощения. Тот, кому удался синтез всего накопленного его предшественниками, тот и имеет право на творческое авторство, а не тот, кто первый высказал соответствующую идею в абстрактной или гипотетической форме. Научное предвидение, несмотря на всю его иногда колоссальную роль в развитии соответствующей области науки, все же требует творческого развития, чтобы стать открытием. Часто необходимо добросовестное научно-историческое исследование для восстановления приоритета в тех случаях, когда он по разным причинам не был своевременно закреплен. Такой вклад в сокровищницу национальной науки должен быть внесен, как ее национальная гордость. К сожалению, в советской медицинской и биологической науке погоня за приоритетами приняла в ряде случаев характер недостойной возни, оскорбительной для действительно огромного вклада, который внесли русские и советские ученые в мировую науку и который нигде не оспаривается, вызывая признательное восхищение. Эти соображения не были доступны беспринципным и невежественным борцам за приоритет отечественных ученых. Поскольку авторство ряда крупных исследований в восстановлении не нуждалось ввиду его полной и общепризнанной очевидности (например, И. П. Павлов), то свой пыл "квасные" патриоты направили на частные, иногда мелкие достижения, не имеющие большого значения. В своих поисках они опирались на общие приемы борьбы с космополитизмом и "низкопоклонством", и поддержкой им были установки временщика Лысенко на игнорирование "разлагающейся буржуазной науки". Оторванное от мировой науки поколение медиков и биологов варилось в собственном соку и в соку невежества. Для наиболее же пронырливых деятелей массовый отрыв от зарубежной литературы облегчал использование ее для скрытого плагиата и выдачу его за оригинальное исследование. Так борьба с низкопоклонством и за приоритеты давала не только ореол патриотического борца, но была и меркантильно выгодной. Практически же достижения в восстановлении приоритета отечественных ученых в биологии и медицине свелись к нескольким неуклюжим попыткам, не поднимающим, а роняющим достоинство русской и советской науки, тем более что многие из этих попыток закончились конфузом. Всему медицинскому миру известны, например, микроскопические узелки, развивающиеся в тканях больного ревматизмом, особенно -- в сердце. Они во всей международной медицинской литературе (в том числе и в советской до определенного периода) носят название ревматических узелков Ашофа, по имени германского патолога, открывшего и описавшего их в 1904 году. Советский патологоанатом В. Т. Талалаев изучал строение этих узелков и дополнил описание их некоторыми деталями в своей монографии 1932 года, в которой он сам называет их узелками Ашофа. Кому-то пришла в голову в конце 40-х годов идея, продиктованная борьбой за приоритеты, переименовать "узелки Ашофа" в "узелки Талалаева". Не знающие подлинного вопроса медики, к тому же напуганные возможными упреками в низкопоклонстве, бесконтрольно приняли это переименование, и советская медицинская литература запестрела "узелками Талалаева". Пришлось А. И. Абрикосову посвятить этому вопросу специальную статью с освещением подлинной его истории и с отрицанием каких-либо оснований для присвоения этим образованиям имени Талалаева. Тем не менее в советской литературе (и только в ней) стало принято компромиссное название "узелки Ашофа-Талалаева". В зарубежной литературе (особенно издающейся в ГДР) при упоминании в тексте узелков Ашофа дается в сноске примечание, что в СССР их называют узелками Ашофа-Талалаева. Этот компромисс имел хоть и спорное, но все же хоть какое-то основание в исследованиях Талалаева о цикле развития узелков Ашофа, чего нельзя сказать о других аналогичных попытках. В хирургии много лет существует симптом Блюмберга, характерный для перитонита. Невежественные ревнители приоритета русской науки нашли, что еще раньте Блюмберга этот диагностический симптом открыл русский хирург Щеткин, и он был переименован в симптом Щеткина, включенный в советскую медицину в качестве обязательного его обозначения. Произошел конфуз: оказалось, что Блюмберг -- русский профессор с иностранной фамилией, каких немало у выходцев из Прибалтики, потомков шведов и т. д. Пришлось произвести обратное переименование, но из стыдливости (а может быть, и из политической осторожности) этот симптом иногда называют симптомом Блюмберга-Щеткина. В иммунологии существует особый феномен, открытый итальянским ученым Санарелли в 1923--1924 году и носящий его имя. Несколько позднее известный советский иммунолог П. Ф. Здродовский (честный и добросовестный ученый) повторил его в некоторой модификации, не претендуя на приоритет, поскольку воспроизведенный им феномен соответствует оригинальному феномену Санарелли. Это не помешало, однако, борцам за приоритеты приписать открытие этого феномена П. Ф. Здродовскому с переименованием его в "феномен Здродовского" (иногда нежнее -- в феномен Санарелли-Здродовского). В одной из статей журнала "Эпидемиология, микробиология и инфекционные болезни" описываемого периода этот факт был сообщен читателям в совершенно идиотской, неуклюжей формулировке, гласящей, что П. Ф. Здродовским открыт феномен, известный под названием феномена Санарелли. Квасные грамотеи даже формулировку для своей стряпни не в состоянии были дать литературно приличной. Она напомнила мне автобиографию одного не вполне нормального гистолога -- Х-ина, в которой он писал, что им в 1916 году открыты в поджелудочной железе образования, именуемые некоторыми авторами островками Лангерханса (они описаны этим ученым в 1869 году). Достаточно приведенных примеров, чтобы подвести итоги всему ажиотажу вокруг поисков приоритета отечественных ученых в области медицины и биологии, закончившихся одновременно с кампанией против космополитизма. Положительный баланс этого ажиотажа, по добросовестному научному счету, равен нулю. Отрицательный же, если иметь в виду моральный ущерб, нанесенный советской науке, учету не поддается. От всей возни вокруг поисков приоритета сохранились только анекдоты. Один из них гласит, что, по достоверным сведениям, закон прибавочной стоимости был открыт за несколько веков до К. Маркса крепостным крестьянином Саратовской губернии, но не мог быть им опубликован по причине его неграмотности. Хотя кампания борьбы за приоритеты кончилась к периоду "дела врачей", но след свой оставила в дальнейшей истории советской медицинской науки. Борьба с космополитизмом с ее идеологической и политической платформы, разумеется, перешла и на платформу организационную. В московских медицинских вузах она была реализована в массовом изгнании профессоров и преподавателей еврейской национальности. Во 2-м Московском медицинском институте были уволены профессора Э. М. Гельштейн, И. И. Фейгель, Я. Г. Этингер, А. М. Гринштейн, А. М. Геселевич и другие. Все они -- известные ученые и специалисты. Все упомянутые, кроме Геселевича, были арестованы по "делу врачей". Процедура увольнения и поводы к ней были стереотипными. Назначалась комиссия, обследовавшая работу кафедры и клиники, руководимой этими профессорами, с посещением лекций этого профессора. Разумеется, комиссия обнаруживала ряд крупнейших дефектов в работе этого профессора, выводы комиссии обсуждались на ученом совете института или только в партийной организации (если профессор был членом КПСС), после чего выносилось решение об увольнении профессора. Иногда председатель "разгромной" комиссии или активный ее деятель был лично заинтересован в изгнании зав. кафедрой, поскольку ему было обещано, что он будет ее наследником. Вообще же изгнание евреев-профессоров из медицинских вузов открыло неожиданный легкий путь к кафедрам многим бездарным тупицам, прозябавшим около науки без надежды на ее признание. Научная активность для них была бесперспективной, ведь здесь требуются способности. Проще было использовать свою политическую локтевую активность, патриотически направленную против космополитов; она была беспроигрышной по результатам. Высшее руководство имело представление о том, как массовое увольнение опытных педагогов и ученых-медиков отразится на педагогическом, лечебном и научном процессе. Но оно, не скрывая этого, смотрело на это, как на необходимую острую болезнь, которой надо переболеть во имя светлого будущего медицинских вузов Москвы, Ленинграда и крупных центров без евреев. Сами же преемники вакантных мест без страха и сомнения занимали их. Они были убеждены в том, что ум присваивается вместе с должностью. Этот принцип, сформулированный великим русским сатириком, они приняли всерьез, как догму и как руководящее жизненное правило. Процедуру изгнания человека из той области, в которую он вложил весь свой талант ученого и педагога, могу иллюстрировать изгнанием моего близкого друга Э. М. Гель-штейна. Э. М. Гельштейн являлся одним из типичных представителей того поколения медицинских работников, которое активно участвовало в становлении советской медицины в ее практической и научной части, в подготовке и воспитании кадров врачей, покрывших себя славой в Великую Отечественную войну. Э. М. Гельштейн быстро выдвинулся в первые ряды творческой медицинской молодежи, и не было ничего неожиданного в том, что коммунисту Э. М. Гельштейну в 1931 году (ему было в это время 34 года) было предложено занять кафедру терапии и факультетскую терапевтическую клинику во 2-м Московском медицинском институте. В течение 21 года с перерывом в период Великой Отечественной войны он с блеском руководил этой кафедрой, проявив талант педагога и организатора научного и лечебного процесса. Во всех этих областях его работа неоднократно получала одобрение с разных сторон. К началу Отечественной войны Э. М. Гельштейн имел прочно сложившуюся репутацию выдающегося ученого-клинициста. Он был первым крупным советским ученым-медиком, в первые же дни Отечественной войны он одновременно со мной заявил о желании добровольно вступить в Советскую Армию. Он получил назначение на Ленинградский фронт на должность главного терапевта фронта. Надо ли говорить о тяжести этого фронта в условиях блокады. Работа Гельштейна была отмечена рядом правительственных наград, присвоением ему почетного звания заслуженного деятеля науки. Блокадная гипертоническая болезнь, поразившая многих людей осажденного Ленинграда, не пощадила и его, и он возвратился с фронта с тяжелой формой этой болезни, закончившейся его ранней смертью в 1955 году. После демобилизации он вернулся в клинику к обычной работе, мужественно преодолевая болезнь и скрывая ее от окружающих. Но постепенно над его головой начали сгущаться тучи, одновременно или с небольшой задержкой сгущавшиеся и над другими аналогичными головами. Атаку открыла многотиражная газета 2-го Московского медицинского института инспирированной статьей, в которой вся деятельность профессора Гель-штейна подвергалась не критике, а поруганию. Это был наглый пасквиль в стиле того времени, в котором охаивались и его лекции, на которые якобы студентов загоняли силой, и общее руководство клиникой, и научная работа. Это был удар, потрясший самолюбивого профессора беззастенчивым, наглым искажением действительности, с полным откровенным простором для безнаказанной клеветы. На эту атаку Э. М. Гельштейн реагировал чрезвычайно тяжело -- с личных позиций незаслуженной обиды; он не видел в ней общественного явления, сфокусированного в данном случае на нем. Затем события развернулись по обычной схеме с привлечением в атаку некоторых сотрудников кафедры (особенно одну из ближайших сотрудниц), обсуждением его деятельности на партийном собрании в обычном стиле того времени. Здесь же на собрании у него развился инфаркт сердца. Затем последовало обсуждение материалов комиссии, подтвердивших, конечно, материалы статьи и дополнивших ее клеветнический характер. Он позвонил мне утром после этого заседания, прося заехать к нему, и я никогда бы не мог себе представить этого гордого, самолюбивого и сдержанного человека в безудержных рыданиях, в которых я его застал. В этих рыданиях уже немолодого человека, прожившего жизнь в окружении всеобщего признания его достоинств человека ученого, с всеобщим уважением, была глубокая боль от незаслуженной обиды. Это не прошло бесследно для его сердца, подорванного в ленинградской блокаде, развились новые инфаркты с последующей аневризмой сердца, и он сам подал заявление об уходе с кафедры. В 1953 году он также был арестован по "делу врачей" и вскоре (в 1955 году) умер. Попутно я должен коснуться некоторых событий, имевших непосредственное отношение к включению меня в круг "убийц в белых халатах", характеристики общей обстановки в медицинском мире, предшествовавшей "делу врачей", и некоторых лиц. В числе сотрудников по прозектуре 1-й Градской больницы была Клеопатра Горнак. Это была в описываемую пору довольно миловидная молодая женщина, мещаночка по культурному уровню и жизненным запросам, среднего уровня интеллектуальности, компенсируемой хитрецой с средними профессиональными способностями, но с карьеристской хваткой. В 1940 году она была направлена ко мне в аспирантуру, но мое научное руководство было прервано осенью 1941 года войной и моим участием в ней, а практическое -- возобновилось только в конце 1945 года в прозектуре больницы, в штате которой она состояла. Некоторые детали ее положения в прозектуре и взаимоотношений со мной я вынужден осветить, поскольку они получили звучание в событиях 1953 года. За время моего многолетнего пребывания на фронте Клеопатра Горнак установила постоянный контакт с профессором Б. Н. М. В течение всего этого периода Б. Н. осуществлял руководство Клеопатрой Горнак, дал ей диссертационную тему, примитивную по замыслу и бездарную по ее научному смыслу, но беспроигрышную по требованиям того времени к кандидатским диссертациям. Ее заинтересованность в сохранении связи с Б. Н. определялась более легким достижением кандидатской степени, чем с моей требовательностью. По линии практической работы патологоанатома, т. е. по больничной прозектуре, Клеопатра Горнак была в моем подчинении, но двойственность положения создавала известную напряженность отношений. Однажды летом 1951 года (или 1952 года -- точно не помню) Клеопатра Горнак сообщила мне, что ее вызывают на следующий день в МГБ и что причину вызова она не знает. Мне до сих пор не ясно, почему она информировала меня об этом, тем более что всякий вызов в это учреждение сопровождался предупреждением о секретности. Несомненно она догадывалась (или уже знала), что этот вызов связан со мной, и, может быть, из лучших побуждений хотела предупредить меня об этом. Когда же я спросил ее после визита в МГБ о причине вызова (после ее информации об этом визите я имел право на такой вопрос), то она сказала, что ее вызывали в связи с пропиской ее матери в Москве (она приехала с Украины), но содержание ответа и его форма не оставляли сомнения в том, что это подготовленная и, вероятно, продиктованная увертка. Она, возможно, получила задание наблюдать за моей деятельностью. Она стала держать себя более независимо и даже вступать со мной в дискуссии при обсуждении данных отдельных вскрытий, где, по ее мнению, обнаруживались грубые недостатки лечения. Я несколько раз делился с профессором А. Б. Топчаном, главным врачом больницы и моим другом, о сложности моих взаимоотношений с Клеопатрой Горнак, и однажды, когда я высказал желание избавиться от нее, ему изменила его постоянная сдержанность и в сильном возбуждении он шепотом воскликнул: "Если мы ее тронем пальцем, то завтра нас с тобой здесь не будет, понял?" Этим он ясно дал мне понять, что ему известно, как руководителю учреждения, о роли Клеопатры как информатора МГБ. Забегая вперед, скажу, что даже детали моих взаимоотношений с Клеопатрой Горнак и роль в них Б. H. M. были известны в МГБ, что стало ясно из некоторых реплик моего следователя. Мне запомнился конфликт с Клеопатрой Горнак, возникший при анализе материалов одного вскрытия и раскрывший ее роль, поскольку этот случай выплыл в процессе следствия. Речь шла о молодой женщине, родившей в акушерско-гинекологической клинике профессора И. И. Фейгеля (он тоже был в дальнейшем в числе "врачей-убийц") здорового ребенка. Спустя несколько дней после родов у нее возникли тяжелые явления со стороны головного мозга, от которых она погибла. Вскрытие производила Клеопатра Горнак, и,зайдя в секционный зал к концу вскрытия, я застал следующую немую картину: по одну сторону секционного стола с вскрытым трупом женщины стоит в обличительной позе Клеопатра Горнак, по другую сторону -- бледный как полотно, помертвевший, раздавленный профессор И. И. Фейгель и несколько его сотрудников в таком же состоянии. Разъяснение этой драматической сцены я получил от Клеопатры Горнак: она обнаружила тромбоз венозных сосудов твердой оболочки мозга с тяжелыми расстройствами мозгового кровообращения и объяснила развитие тромбоза сепсисом, т. е. послеродовым заражением крови. По реакции профессора И. И. Фейгеля и его ассистентов было очевидно, что в этом заключении содержалась какая-то устрашающая угроза, повергшая их в шок. Послеродовой сепсис -- неприятное событие для родильного дома. Каждый случай такого осложнения обсуждается в специальной комиссии из специалистов-акушеров с детальным выяснением всех обстоятельств его возникновения, с принятием ряда эпидемиологических мероприятий для профилактики его распространения в роддоме. Это -- чрезвычайное происшествие, но не такое уж исключительное, чтобы повергать в мистический ужас стоящих у секционного стола врачей, особенно -- профессора Фейгеля, заведующего клиникой. Как правило, сепсис у роженицы источником своим имеет какой-то болезненный очаг, имевшийся у нее, и чрезвычайным происшествием является внесение инфекции медицинским персоналом при родовспоможении. В нормальных условиях все эти обстоятельства устанавливаются объективным и тщательным анализом, в котором клиника всегда бывает заинтересована. В данном случае, по-видимому, она не могла рассчитывать на такую объективность, очевидно, для этого не было нормальной обстановки. Отсюда -- ужас перед последствиями, оправдываемый предысторией, непосредственно предшествовавшей описываемым событиям. Предыстория же такова. На профессора Фейгеля, члена КПСС, в течение некоторого времени велась энергичная атака, как и на многих профессоров еврейской национальности, заведующих кафедрами во 2-м Московском медицинском институте. Атакующие действовали по стереотипному шаблону. Они стремились доказать профессиональное несоответствие профессора руководству клиникой -- И. И. Фейгель до того времени успешно руководил клиникой на протяжении более 20 лет. Кроме того, ему инкриминировались какие-то опыты на русских (именно!) женщинах, наносящие ущерб их здоровью. Главарем атакующей группы был профессор Ж. Для меня стали очевидны та сила и те средства атаки, которым подвергается профессор Фейгель, и поэтому не было ничего удивительного в том, что заключение Клеопатры Горнак о послеродовом сепсисе прозвучало для него похоронным звоном. До сих пор я не могу решить, было ли это заключение только результатом невежества, поскольку каких-либо общеизвестных, классических признаков сепсиса не было ни в клинической картине болезни, ни в материалах вскрытия. Единственной находкой на вскрытии был тромбоз вен твердой мозговой оболочки, и, не имея в своей эрудиции объяснения причины его развития, она привлекла совершенно произвольное, лишенное обоснования объяснение: сепсис с тромбозом вен оболочек мозга. Для того чтобы раскрыть для читателя абсурдность такого заключения, следовало бы изложить патологию сепсиса и критерии его диагностики в клинике и на секционном столе. Общедоступным языком сделать это чрезвычайна трудно. Поэтому прошу верить моему более чем полувековому опыту и моей эрудиции: сепсиса здесь не было даже в намеке. Как показал анализ истории болезни, у роженицы были до родов нарушения в составе крови, которые явились основой для развития тромбоза в послеродовом периоде с нередкой наклонностью в этом периоде к нарушениям в свертывающей системе крови. Однако Клеопатра Горнак, по-видимому, решила остаться верной своей невежественной версии, и случай этот, наряду с другими, был в моем уголовном досье в МГБ в качестве одного из доказательств сокрытия мной преступных действий евреев-профессоров. Что касается профессора Фейгеля, то его судьба, как заведующего кафедрой, была предрешена, а освободившуюся кафедру получил атакующий Ж. При таком профессиональном и этическом уровне профессор Ж. в моих действиях, совершенно корректных и объективных (тем более, что я знал, с кем имею дело), усматривал при деловых контактах и стремление нанести ущерб его профессиональному достоинству. Однажды при случайной встрече в фойе Дома ученых осенью 1952 года он выразил мне в каких-то неопределенных выражениях его оценку моих действий и заключил ее словами: "Ну, ничего, ничего, скоро Вы узнаете..." Что я узнаю, он недосказал, остановился, но в этих словах была совершенно открытая угроза, и я действительно "скоро узнал...". В одном из предъявленных мне обвинений -- скрытые злодеяния еврейских террористов и дискредитация честных советских ученых -- я легко узнал участие Ж. Рассказанные истории -- типичный пример для того времени; вариации могли касаться только реакции сердца в зависимости от эмоциональной устойчивости субъекта (разовьется или не разовьется инфаркт!). Подобные события отнюдь не способствовали созданию и сохранению обстановки в вузе, необходимой для творческой, научной и педагогической работы. На еще не изгнанных профессоров давило ожидание изгнания и психологическое давление общей атмосферы. Многие профессора, независимо от их национальной принадлежности, жаловались на напряжение, с которым они читали лекции; чрезвычайно мешала скованность, из-за боязни не так выразиться, быть неправильно понятым, дать повод для политического искажения формулировок и т. д. Лекции подслушивались "уловителями" "космополитических и других идеологических извращений" (медицину надо было оберегать от них!). Боялись использования технических достижений для такого подслушивания (магнитофонные замаскированные записи). Все это создавало иногда трагикомические ситуации и эпизоды. Один из них, характерный для описываемой эпохи, заслуживает передачи. Действующие лица этого эпизода: 1. Профессор А. М. Чарный, зав. кафедрой патологической физиологии Центрального института усовершенствования врачей, человек крайне осторожный и живущий в постоянной боязни неприятностей и их ожидании. 2. Профессор Ш. Д. Машковский, член-корреспондент Академии медицинских наук, заведующий кафедрой паразитологии того же института, ученый с мировой известностью, безупречной порядочности и высокой общей культуры. Однажды в осенний вечер 1952 года у меня в кабинете раздался звонок, и я услышал взволнованный голос А. М. Чарного. Передаю разговор с ним почти дословно. "Яков Львович, скажите, профессор М., кажется, Ваш друг?" Я, разумеется, ответил утвердительно (он один из ближайших многолетних друзей моих и всей семьи). "В таком случае, -- продолжал А. М. Чарный, -- я должен Вас предупредить, чтобы Вы были с ним осторожны, он подлец и провокатор!" Я сначала даже не понял, о ком идет речь, поскольку такая характеристика никак не ассоциировалась с личностью Ш. Д. Машковского, и, переспросив А. М. Чарного, о ком идет речь, получил подтверждение, что речь идет именно о Ш. Д. Машковском. На вопрос "Что произошло?" А. М. ответил, что я еще не знаю о его выступлении в сегодняшнем заседании совета профессоров института. Я был потрясен. Я не допускал мысли о каком-либо подлом поступке Ш. Д. Машковского, но подумал, что, возможно, он, вследствие плохой ориентации в общей обстановке, допустил какой-нибудь ляпсус, вызвавший такую характеристику. Оказалось, что "провокационное" выступление Ш. Д. Машковского заключалось в том, что он говорил о желательности снабжения кафедр магнитофонами для записи лекций. У меня отлегло от сердца. Я вспомнил, что Ш. Д. Машковский неоднократно выражал сожаление об отсутствии магнитофона, т. к. многие интересные мысли, возникающие по ходу чтения лекции, потом ускользают из памяти. Я полностью разделял это желание Ш. Д. Машковского, т. к. всякая лекция, если она не стандартно и стереотипно вызубренная, действительно творческий процесс, заслуживающий фиксации в записи. Я спросил у А. М. Чарного, в чем же он усматривает подлый, провокаторский характер этого выступления, и сказал, что соображения о необходимости магнитофона я неоднократно слышал от Ш. Д., на что Чарный ответил: "Как! Вы разве не понимаете, что он хочет, чтобы лекция была записана на магнитофон!" Я понял опасения А. М. Чарного. Патологическая физиология -- одна из основных теоретических дисциплин в медицинском курсе, а в теории медицины в ту пору был полнейший разброд, особенно в связи с происходившими дискуссиями, и любое высказывание могло оказаться крамольным или быть признанным таковым чиновными блюстителями методологической чистоты в теориях медицины. Недостатка в таких чиновниках, даже с учеными степенями и званиями, желающих погреть карьеристские руки на методологической бдительности, не было. Я видел в этом эпизоде только комическую сторону, хотя смешного в нем, по существу, мало, но Ш. Д. Машковский был крайне смущен, когда узнал о неожиданной интерпретации его невинного для нормального общества выступления. Я не могу охватить весь политический горизонт периода, предшествовавшего "делу врачей" и подготавливавшего его. Я могу лишь осветить его с точки зрения личных восприятий, как мощного психологического напора, идущего из разных областей общественной жизни и закончившегося этим "делом". Арестована академик Л. С. Штерн. Разгромлен и арестован еврейский антифашистский комитет почти в полном его составе. Трагическая судьба его -- казнь всех 12 августа 1952 года -- стала известна позднее. Это был расстрел еврейской культуры в СССР, уничтожение лучших ее носителей. До этого -- трагическая гибель (преднамеренное и организованное убийство) замечательного артиста С. М. Михоэлса (Вовси). Наконец, процесс Сланского в Чехословакии. Здесь впервые прозвучали откровенные антиеврейские нотки -- участие "сионистов" в чудовищных преступлениях, их сотрудничество с гестапо, роль в гибели Фучика. В этом же процессе участвовали и врачи, обвинявшиеся в злонамеренном, ведущем к гибели лечении своих пациентов из круга видных политических деятелей Чехословакии. Помню свою оценку этого известия и впечатление, произведенное им на меня. Не надо было быть пророком, чтобы предвидеть, что этот процесс и его идеологическая основа -- прелюдия к развитию аналогичных явлений и у нас, что в этом вопросе мы не отстанем от Чехословакии. Да и ясно было, что инициатива здесь исходила не от Чехословакии -- аналогичного опыта еще у них не было. Для меня было также ясно, что антиеврейские нотки в этом процессе и участие в нем врачей -- действительно только прелюдия к постановке его и у нас в более мощной форме, в соответствии с величиной державы. Все лето и осень 1952 года были под угнетающим впечатлением этого дела. Были и более мелкие симптомы в советском медицинском и непосредственно окружающем меня мире. Симптомы начались еще до дела Сланского, некоторые дошли до меня значительно позднее, и я о них не подозревал; это были, выражаясь медицинскими терминами, скрытые симптомы продромального периода, который, как впоследствии выяснилось, был довольно длительным. Первый откровенный симптом был зимой 1950/1951 года в виде телефонного звонка в мою квартиру на Б. Афанасьевском переулке. В ответ на мое "алло" я услышал глуховатый голос, без всякого обращения сказавший: "Слушайте и не повторяйте, никому ничего не говорите. Говорят из МГБ. Завтра в 3 ч. дня будьте на Волхонке у дома No (кажется, 7). Вас встретят". Тон был абсолютно императивный и не допускавший возражений или отговорок. Надо ли говорить, как я был взволнован этим приглашением, о смысле и цели которого я не строил никаких догадок. Я только понимал, что шутить с этой организацией нельзя и что придется идти. В назначенное время я был у этого дома; ко мне подошел высокий мужчина (я не помню -- в шинели сотрудника МГБ или в штатском пальто) и пригласил войти в квартиру на первом этаже, двери которой открывались прямо на улицу. Это была, судя по обстановке, обычная жилая квартира из нескольких комнат. В одной из них сидела какая-то женщина с внешностью домработницы, которая что-то шила или вышивала и, когда мы проходили мимо нее, не обратила на нас никакого внимания. Что это была за квартира, -- обычная ли жилая квартира, принудительно заарендованная у хозяев для "деловых свиданий", или квартира специального назначения в системе МГБ для той же цели, -- для меня осталось загадкой, над которой я не стал ломать голову, хотя сама обстановка удивила меня своей обывательской будничностью и мещанским уютом. Я со спутником прошел в крайнюю из комнат, и произошла "задушевная" беседа. Началась она с вежливого осведомления о моем здоровье и самочувствии и еще с каких-то осведомительных общих вопросов, на которые я давал такие же общие ответы. В большом, но тщательно скрываемом напряжении я все ж ждал даже с некоторой долей любопытства раскрытия тайны моего приглашения: не для осведомления же о моем здоровье меня пригласили. Эта тайна скоро раскрылась. Капитан начал с информации о сложной и тревожной общей политической ситуации, в которой находится страна, окруженная со всех сторон врагами, что враги находятся и внутри страны, тщательно маскируясь, и что необходима неусыпная бдительность для обезвреживания их коварных замыслов. Для этой благородной цели МГБ нуждается в моей помощи. Короче говоря, я сразу понял, что идет вербовка меня в осведомители. Я недоумевал, почему выбор пал на меня, чем они руководствовались, но это я понял позднее. Из дальнейшей беседы (она носила в большей степени односторонний характер) я понял, что моего собеседника специально интересует настроение еврейской части населения Москвы: разговоры, которые ведут евреи между собой (на каком языке?), особенно те, в которых затрагиваются политические проблемы, в частности, связанные с США и Израилем. Занятая мной позиция в этом собеседовании отнюдь не была оригинальной. Существо моей позиции стереотипное: я -- советский человек и член КПСС, и, если бы я заметил какие-либо подозрительные действия или явления, мой долг был бы немедленно сообщить о них в соответствующие органы, не дожидаясь приглашения в сотрудники. В последние же я абсолютно не гожусь по общему складу своего характера, К тому же по роду своей деятельности я больше имею дела с трупами, чем с живыми людьми. Объем и характер моей информированности крайне ничтожен, а круг лиц, с которыми я общаюсь, ограничен небольшим числом медиков, главным образом профессоров, и контакты с ними имеют чисто профессиональный характер. Тогда мой собеседник просил назвать лиц, с которыми я общаюсь. Перечень мой содержал профессоров, с которыми у меня существует непосредственное общение (Абрикосов, Аничков, Виноградов, Лукомский, Бакулев, Преображенский, Давыдовский и др.). Я не мог не включить в группу лиц, с которыми я встречаюсь, моих самых близких друзей -- Э. М. Гельштейна и А. А. Губера, полагая, что мои многолетние дружеские связи с ними, безусловно, уже известны. Все указанные мной фамилии были записаны собеседником. Этот список во время моего пребывания под следствием по "делу врачей" фигурировал и обсуждался в допросах. Капитан интересовался моим служебным положением, жилищными условиями, говоря, что его организация может их значительно улучшить. От этого содействия я категорически отказался, ссылаясь на отсутствие у меня необходимости в их улучшении. В общем, как говорится в официальных бюллетенях, стороны после длительного собеседования ни к какому соглашению не пришли, и мой собеседник при расставании не скрыл разочарования и недовольства по этому поводу. Я полагал, что "инцидент" этой встречей исчерпан и я буду оставлен в покое. Но я недооценил настойчивости "органов" в достижении своих целей и того, что они рассчитывали не только на квартирную и служебную приманку, как на пряник, но и на кнут, который был в их руках и который был пущен в ход в дальнейшем. Спустя некоторое время после этой встречи (я не помню -- какое) снова раздался телефонный звонок, и я услышал уже знакомый мне голос, пригласивший меня явиться на следующий день в вестибюль гостиницы "Москва" к 4 часам дня, где он меня встретит у газетного киоска. Я попытался уклониться от встречи ссылкой на свою служебную занятость в этот день, но, конечно, это было наивной отговоркой. Капитан обещал, что он договорится с руководством института о том, чтобы меня освободили к этому часу от служебных дел. Он отлично понимал, что я предпочту сам урегулировать этот вопрос, чем прибегнуть к посредничеству "органов". Шел я на это свидание уже снабженный опытом первого и с твердым решением бескомпромиссного, твердого и резкого отказа, с готовностью на все, вплоть до самого худшего. Я решил, что не должен оставить у них и тени сомнения в том, что им не удастся меня сломить в моем решении, что оно должно быть категоричным без всяких оттяжек и увиливаний, вроде -- я подумаю, взвешу, потом дам ответ и т. д. Я понимал, что если в моих ответах будет хоть ничтожная, микроскопическая щель, то они в нее влезут. И я шел на это свидание с полной готовностью к тому, что я с него не вернусь. У киоска меня встретил тот же капитан, в лифте поднял меня на какой-то этаж и ввел в гостиничный номер, где нас ждал, сидя в кресле, военный в форме полковника МГБ (чин по тому времени высокий). Завязался разговор в стереотипном содержании, но уже с совершенно откровенным подчеркиванием, что МГБ нужны сведения о евреях, что нужно знать об их настроениях, антисоветских намерениях и что здесь нужна не моя патриотическая и партийная самодеятельность, а направленная и регулируемая деятельность. Эта часть разговора шла в резком ключе. Полковник сказал, что их интересует многое, например, о чем говорят за обеденным столом в интимном кругу у начальника Главугля. Он назвал еврейскую фамилию начальника, которую я тут же забыл. Может быть, я перепутал его должность, но в ее названии слово "уголь" было. Я удержался от вопроса о том, как я могу попасть за стол к этому "углю", о котором понятия не имею (как и он обо мне), т. к. сообразил, что в этом вопросе будет та самая щель, которой я опасался, и что заботу обеспечить меня застольем у "угля" они возьмут на себя. Полковник держал в руках список лиц, с которыми я встречаюсь, записанный капитаном при первой встрече, и, упершись в фамилию "Губер", сказал, что следовало бы его "прощупать". Я сказал, что Губер не медик, а искусствовед, на что полковник подал реплику, что искусствоведы их тоже интересуют. Но я добавил, что Губер -- не еврей, а 100-процентный русский, после чего интерес к нему со стороны полковника сразу угас. Возник вопрос об Израиле, о мечте евреев уехать туда. Я сказал, что о таких мечтаниях мне ничего неизвестно, по крайней мере от тех евреев, с которыми я встречаюсь, а если таковые имеются, то, по моему мнению, в них Советский Союз не нуждается, пусть едут. На это последовала реплика полковника: "А если мы не заинтересованы в их отъезде?" Постепенно тон полковника из первоначально спокойного, хотя и враждебно-холодного, стал возбужденно-резким, после моего совершенно категорического отказа с ссылкой на то, что по общему складу своего характера я для роли осведомителя не гожусь и что я не слышал ни разу никаких криминальных высказываний от моих собеседников евреев. Тогда он задал мне в лоб вопрос: "И вы никогда не слышали, как ученые-евреи говорят, что головы у нас не хуже, чем у американских ученых, а работаем мы хуже?" Я внутренне похолодел. Я сразу узнал эту фразу: она принадлежала мне. Я произнес ее в беседе с одним отдыхающим в санатории "Истра" зимой 1949/1950 года. Я говорил ему о постановке дела в наших научных институтах, что, несмотря на большие затраты на науку в СССР, в силу плохой организованности научной работы, научная отдача у нас низкая, хотя головы наши не хуже, чем у американских ученых. Услышав от полковника эту фразу, вырванную из контекста осведомителем (собеседник безусловно был им), я понял, что я на крючке, что это тот кнут, которым хотят меня запугать и заставить сдаться. Я сделал вид, что просто не понимаю криминального смысла этой фразы, и, по-моему, она свидетельствует о патриотизме автора ее, его заботе, о советской науке. В общем, разговор окончился руганью (разумеется, односторонней) и приказом: "Убирайтесь вон", отнюдь не обидевшим меня грубой формулировкой. Я с радостью его исполнил, унося ощущение, что такое внимание к евреям (1950 г.) -- грозный, зловещий признак. На этом, однако, эпизод с вербовкой меня в осведомители не кончился. Кончился он осенним вечером 1950 года или весной 1951 года, когда я получил вызов явиться в военкомат по адресу какого-то переулка на Сретенке, т. е. в районе Лубянки, а не в моем районе. Не надо было быть очень сообразительным, чтобы понять, каков в действительности этот военкомат в районе Лубянки, вдали от моего района и вблизи от МГБ. Я ничего не сказал жене, но решил, что на случай моего неожиданного исчезновения она должна быть информирована о его причине. Поэтому я отнес моим самым близким друзьям те небольшие денежные сбережения, которые у меня были, скромные семейные ценности и предупредил друзей о моем возможном невозвращении из "военкомата". В пустынном помещении военкомата я застал ожидавшего меня молодого человека, под диктовку которого я написал о своем отказе от связи и сотрудничестве с органами МГБ и обязательство о сохранении в тайне переговоров, которые со мною вели. Все это я без колебаний подписал. На этом вся эпопея с вербовкой в осведомители кончилась, и она снова всплыла лишь в ходе следствия по "делу врачей". Процитировав меня самого, полковник дал мне ясно понять, что я у них на виду не только как потенциальный, но неудавшийся сотрудник, но и как потенциальный объект их основной деятельности. Впрочем, к этой мысли многие советские люди привыкли, сжились с ней. Она все время существовала в подсознании, откуда сигналы обреченности периодически прорывались в сознание "при каждой новой жертве боя". Но великая сила приспособляемости человеческой психики допускала "мирное сосуществование" этой реальности с повседневной работой, с повседневными заботами, с волнениями профессионального, творческого и бытового характера. Про себя, а иногда вслух в обществе близких и проверенных друзей я лишь цитировал ироническую фразу из "Бориса Годунова" -- "Завидна жизнь Борисовых людей...". Так живущая в подсознании уверенность в неизбежности финала естественного жизненного пути не мешает ощущать жизнь во всей ее многогранности, сохранять остроту вкуса к ней и радоваться ей. Поэтому дыхание Лубянки, в конце концов, вытеснилось из эмоциональной сферы и только всплывало в памяти, как memento mori -- помни о смерти (эту сентенцию некоторые шутники переводят, как "не забудь умереть"). 1-Я ГРАДСКАЯ БОЛЬНИЦА. МЕСТО ПАТОЛОГИЧЕСКОЙ АНАТОМИИ В СИСТЕМЕ МЕДИЦИНЫ И РОЛЬ ПАТОЛОГОАНАТОМА. Летом 1951 года был ликвидирован Институт морфологии Академии медицинских наук, атакованный с разных сторон, в основном -- как рассадник "вирховианства". Многие его сотрудники очутились в положении безработных. Моя личная судьба сложилась следующим образом. Моя лаборатория ликвидированного Института морфологии АМН СССР размещалась в прозектуре 1-й Градской больницы им. Пирогова на Ленинском проспекте. Одновременно я был руководителем этой прозектуры. В этой роли я и остался после ликвидации Института морфологии. Однако местом моей основной работы стал Контрольный институт им. Тарасевича *, где я занял соответствующую моему званию профессора научную должность заведующего лабораторией патоморфологии. В этих двух учреждениях я работал до самого моего ареста 3 февраля 1953 года. Я должен описать обстановку в этих двух учреждениях, поскольку с ней и с моим окружением в них связан ряд фактов, непосредственно предшествовавших аресту. * Ныне НИИ стандартизации и контроля медицинских биологических препаратов им. Л. А. Тарасевича. Начну с 1-й Градской больницы. Это одна из старейших и крупнейших городских больниц Москвы. В течение многих десятков лет (с начала нынешнего века) отделения больницы служат базой для клиник 2-го Московского медицинского института (вначале -- Высших женских медицинских курсов, затем Медицинского факультета 2-го Московского университета). Во главе этих клиник стояли выдающиеся ученые-медики, заложившие лучшие традиции лечебной, научной и педагогической работы. Десятки тысяч врачей получили свое образование в этих клиниках и с благоговением относятся к памяти учителей, от которых восприняли великую мудрость врача. В период моей работы в этой больнице такими учителями были терапевты -- В. Н. Виноградов (его сменил в конце сороковых годов профессор П. Е. Лукомский), Э. М. Гельштейн, Я. Г. Этингер; хирурги -- С. И. Спасокукоцкий и сменивший его в 1943 году А. Н. Бакулев; офтальмолог М. И. Авербах; невропатологи -- Л. С. Минор, А. М. Гринштейн; отоларингологи -- Свержевский, Б. С. Преображенский; акушеры-гинекологи И. Л. Брауде, И. И. Фейгель, а также я и др. Все это -- выдающиеся клиницисты и педагоги; многие из них -- В. Н. Виноградов, Э. М. Гельштейн, Я. Г. Этингер, А. М. Гринштейн, Б. С. Преображенский, И. И. Фейгель -- были жертвами "дела врачей", т. е. в расцвет этого "дела" больница была обескровлена. Если к этому добавить, что арестованы были некоторые ассистенты этих ученых, то на примере одной этой клинической больницы видно, какое опустошение в ряды виднейших представителей медицины внесло это "дело". Во главе больницы, ее главным врачом, был профессор Абрам Борисович Топчан. Одновременно он был заведующим урологической клиникой, а с 1937 года -- ректором 2-го Московского медицинского института. Старый (по стажу) член партии, добрый и доброжелательный человек, с большим тактом, он пользовался любовью студенчества и уважением профессоров и преподавателей. Он был последовательно уволен со всех должностей. При увольнении его с последней (в 1951 г.) -- ректора 2-го Московского медицинского института -- долго не могли найти более или менее обоснованную формулировку приказа об увольнении. Наконец, когда он уже был фактически уволен и его место занял бывший зам. министра здравоохранения по кадрам Миловидов, был опубликован в "Медицинском работнике" лаконичный, без какой-либо мотивировки, приказ: "Директора 2-го Московского медицинского института профессора Топчана Абрама Борисовича освободить от занимаемой должности". Я тогда говорил, что у авторов приказа не хватило изобретательности для мотивировки увольнения. Надо было внести в его формулировку только одно краткое слово "как": "Директора 2-го Моск. мед. института профессора Топчана, как Абрама Борисовича, и т. д.". Находясь в окружении "врачей-убийц", мне, естественно, невозможно было удержаться от соблазна, чтобы не включиться в этот круг и не внести в него действенную лепту своей медицинской специальности. Чтобы был понятен ход мыслей организаторов "дела" для включения меня в его панораму, необходимо осветить место патологоанатома в клинической больнице и его действительные взаимоотношения с клиницистами, непосредственными исполнителями "злодейских замыслов". Иначе не совсем понятно, какое участие в них можно приписать патологоанатому. Патологоанатомическое отделение больницы (оно имеет еще сохранившееся старое наименование -- прозектура, т. е. место, где производятся секции-вскрытия, а его руководитель -- прозектор) в какой-то степени является центральным учреждением больницы, нити к которому тянутся из всех клинических отделений. Нити эти -- грустные, т. к. они тянутся от смертного одра, неизбежного там, где имеют дело с болезнями. Вскрытие -- это завершающий акт обследования больного в тех случаях, когда смерть победила и болезнь, и усилия врача победить ее. Всякая смерть, если только она не естественная, это -- какое-то поражение медицины, и одна из задач вскрытия -- определить, все ли было сделано, чтобы избежать этого поражения, и оставляла ли болезнь для этого какие-либо возможности. Это в каждом отдельном случае -- трудная задача, решение которой требует от прозектора и высокого профессионализма, и полной объективности. Основная задача вскрытия -- проверка точности клинического диагноза, правильности определения врачом природы болезни, закончившейся роковым исходом. Эта задача решается путем тщательного изучения патологических изменений разных органов, сопоставления найденных изменений с их прижизненной трактовкой, чем определяется соотношение патологоанатомического диагноза с клиническим, их совпадение или расхождение. В последнем случае речь идет о клинической ошибке диагностики, устанавливаемой обычно уже по ходу вскрытия и в его результате. Нередко, однако, уточнение или определение патологоанатомического диагноза требует длительного микроскопического исследования частиц органов и тканей, взятых при вскрытии. Попутно выясняется целесообразность примененных лечебных мероприятий, их соответствие установленной при вскрытии природе болезни и их своевременность. Особенно это относится к случаям, где имело место хирургическое вмешательство. Эта сторона требует от прозектора особенного такта. Только в случаях грубых ошибок прижизненной диагностики патологоанатом может вынести суждение о том, в какой мере эта ошибка повлияла на лечебные мероприятия, и, как следствие этой ошибки,-- не были применены рациональные лечебные воздействия. Однако и в этих случаях такое суждение не может быть вынесено в одностороннем порядке. Традиционной формой вынесения такого суждения, сложившейся на протяжении десятков лет, является совместное обсуждение патологоанатомом и клиницистом всех данных историй болезни и патологоанатомического обследования, сопоставления их на специальных клинико-анатомических конференциях, лечебно-контрольных комиссиях, где детально и объективно анализируются все материалы, относящиеся к данному больному, в том числе -- существо и причина ошибки диагностики и лечения, если они были сделаны. В существующих определениях под врачебной ошибкой понимается "добросовестное заблуждение врача при выполнении им его профессиональных обязанностей". В этом определении обязательным его элементом является эпитет "добросовестный", т. е. предполагается, что врач сделал все, что требовал от него долг, он вложил в диагностику и лечение больного всю свою компетенцию, но это не оградило его от ошибки, установленной при вскрытии. Недобросовестное отношение, повлекшее за собой ошибку, квалифицируется иначе: это преступная ошибка или преступная небрежность. Опыт показывает, что самый высокий уровень профессиональной и научной компетенции не гарантирует полную безупречность диагностики, но только повышает степень такой гарантии. Краткость пребывания больного (запоздалая госпитализация), тяжесть его состояния резко ограничивают современные диагностические возможности, не всегда компенсируемые современной высокой медицинской техникой, использующей все достижения электроники, автоматики, радиоизотопов и др. Однако даже при полноте использования всего могучего технического арсенала основным фактором все же является мышление врача, его способность анализа симптомов, получаемых при помощи всех методов обследования больного, и синтеза их; результатом синтеза и является четко сформулированный диагноз. Самый совершенный компьютер не может заменить это мышление. По мере совершенствования методических приемов повышаются требования к точности диагноза и к его формулировке. На службу такой диагностике поставлены в последнее десятилетие весьма совершенные методы исследования, а требования к точности ее, в частности, выдвигаются практикой хирургии сердца, сосудов, мозга и других органов. Особые требования при этом предъявляются специализированным лечебным учреждениям, предназначенным для лечения определенных болезней или болезней определенных органов. Регистрация врачебной ошибки при вскрытии требует от прозектора, помимо специальной эрудиции, здравого и объективного учета всех данных клинического обследования больного, всей обстановки лечебного учреждения и всех деталей лечебно-диагностического процесса. Оценка правильности лечебных мероприятий, их соответствия характеру болезни и ее отдельных проявлений часто выходит за пределы компетенции прозектора и не может явиться его специальной задачей. Исключение представляют только явные и грубые, в частности -- хирургические, ошибки, допущенные в лечении больного. Речь может идти либо от отсутствия показанных, либо от применения противопоказанных при данном заболевании методов лечения. Однако и здесь требуется от прозектора и специальная эрудиция, и осторожность критики, чтобы она не походила на одну из записей А. П. Чехова в записной книжке: "Больной умер от того, что ему вместо 15 капель валерианы дали 16". Медикаментозные мероприятия широко варьируют при одной и той же болезни в зависимости от ее формы, стадии, опыта врача в лечении данной болезни и применении данного препарата, да и самый ассортимент медикаментозных воздействий подвержен широкой изменчивости, та