вой Охоте под Москвой. Во время гражданской войны Хутарев, спасаясь от большевиков, бежал на Юг, оттуда за границу, и жил в 1924 году в Бадене под Веной. Жена осталась с четырьмя маленькими детьми; жена "капиталиста", она жила чрезвычайно бедно и трудно. Пашка Зимаков извещает меня - мама очень хочет тебя видеть. Приезжаю. Оказывается следующее. В совершенно святой простоте Анна Георгиевна, взяв у знакомого врача медицинское свидетельство, что для ее состояния здоровья ей были бы очень полезны воды курорта Бадена под Веной, приходит в административный отдел Совета и просит выдать ей заграничный паспорт для поездки на лечение за границу. Чиновник Совета читает ее просьбу: "Вы просите паспорт для поездки со всеми четырьмя детьми?" - "Да". - "Вы, гражданка, сумасшедшая или делаете вид, что вы ненормальная?" - "Почему же? Я хочу поехать лечиться". - "Хорошо, приходите через месяц". Паспорт выдает ГПУ, и просьба идет туда на изучение. Там, конечно, сейчас же выясняют - буржуйка нагло просит разрешения бежать из страны к своему мужу, белогвардейцу-эмигранту, и капиталисту. Через месяц, когда она является в административный отдел совета, ее просят пройти в какой-то кабинет, и там три чекиста начинают многообещающий допрос. Из допроса сразу ясно, что им все известно о муже и даже что он живет в Бадене. Чекисты спрашивают: "Вы что же, издеваетесь над нами?" Бедной женщине приходит в голову спасительная идея: "Я, знаете, не партийная и ничего в политике не понимаю, но если за меня поручится видный партиец?" - "Кто же этот видный партиец?" - иронически спрашивают чекисты. "Это - секретарь товарища Сталина". - "Что? Это что за номер? Вы, гражданка, в своем уме?" - "Да, уверяю вас, что он может за меня поручиться". Чекисты переглядываются: "Хорошо, принесите поручительство - тогда продолжим разговор". Все это Анна Георгиевна мне рассказывает. Я очарован - наивности в таких пределах я еще не встречал. "Так, значит, - говорю я, - вы меня просите, чтобы я поручился, что по истечении месяца лечения вы с вашими детьми вернетесь в СССР?" - "Да". - "А едете вы к мужу для того, чтобы там с детьми остаться и в СССР не вернуться?" - "Да". Очаровательно. "Вы понимаете, - говорит Анна Георгиевна, - я здесь с детьми пропаду. Выехать к мужу - для меня одно спасение". - "Хорошо, - говорю я, - давайте вашу бумажку - подпишу". - "А я, - говорит Анна Георгиевна, - всю жизнь за вас буду молить Бога". Дальше все пошло, как по маслу. Ягоде было немедленно доложено о моем поручительстве. Представляю себе, как злорадно потирал руки Ягода. Он немедленно выдал заграничный паспорт, и моя Анна Георгиевна со всеми детьми выехала в Австрию. Конечно, когда через месяц ей из советского консульства напомнили, что виза ее истекла и надо возвращаться, она ответила, что от советского гражданства отказывается и остается за границей на эмигрантском положении. Ягода только этого и ждал, и Сталину был сейчас же послан подробный доклад, как Бажанов помог буржуйке бежать за границу. "Что это еще за история?" - спросил у меня Сталин, передавая мне донос Ягоды. "А это, товарищ Сталин, я хотел проверить, насколько Ягода глуп: если эта буржуйка, которая хочет бежать за границу, и Ягода это знает, почему же он ей подписывает заграничный паспорт и ее выпускает? Если, наоборот, ничего плохого в ее выезде нет, тогда в чем же меня обвинять? Ягода на все согласен, лишь бы мне причинить неприятность, не понимая, в какое глупое положение себя ставит". На этом все и закончилось - Сталин никакого внимания на этот эпизод не обратил. Я очень скоро понял, какую власть забирает ГПУ над беспартийным населением, которое отдано на его полный произвол. Так же ясно было, почему при коммунистическом режиме невозможны никакие личные свободы: все национализировано, все и каждый, чтобы жить и кормиться, обязаны быть на государственной службе. Малейшее свободомыслие, малейшее желание личной свободы - и над человеком угроза лишения возможности работать и, следовательно, жить. Вокруг всего этого гигантская информационная сеть сексотов, обо всех все известно, все в руках у ГПУ. И в то же время, забирая эту власть, начиная строить огромную империю ГУЛага, ГПУ старается как можно меньше информировать верхушку партии о том, что оно делает. Развиваются лагеря - огромная истребительная система - партии докладывается о хитром способе за счет контрреволюции иметь бесплатную рабочую силу для строек пятилетки; а кстати "перековка" - лагеря-то ведь "исправительно-трудовые"; а что в них на самом деле? Да ничего особенного: в партии распространяют дурацкий еврейский анекдот о нэпманах, которые говорят, что "лучше воробейчиковы горы, чем соловейчиков монастырь". У меня впечатление, что партийная верхушка довольна тем, что заслон ГПУ (от населения) действует превосходно, и не имеет никакого желания знать, что на самом деле делается в недрах ГПУ: все довольны, читая официальную болтовню "Правды" о стальном мече революции (ГПУ), всегда зорко стоящем на страже завоеваний революции. Я пробую иногда говорить с членами Политбюро о том, что население отдано в полную и бесконтрольную власть ГПУ. Этот разговор никого не интересует. Я скоро убеждаюсь, что, к счастью, мои разговоры приписываются моим враждебным отношениям к ГПУ, и поэтому они не обращаются против меня; а то бы я быстро стал подозрителен: "интеллигентская мягкотелость", "отсутствие настоящей большевистской бдительности по отношению к врагам" (а кто только не враг?) и так далее. Путем длительной и постоянной тренировки мозги членов коммунистической партии твердо направлены в одну определенную сторону. Не тот большевик, кто читал и принял Маркса (кто в самом деле способен осилить эту скучную и безнадежную галиматью), а тот, кто натренирован в беспрерывном отыскивании и преследовании всяких врагов. И работа ГПУ все время растет и развивается как нечто для всей партии нормальное - в этом и есть суть коммунизма, чтобы беспрерывно хватать кого-нибудь за горло; как же можно упрекать в чем-либо ГПУ, когда оно блестяще с этой задачей справляется? Я окончательно понимаю, что дело не в том, что чекисты - мразь, - а в том, что система (человек человеку волк) требует и позволяет, чтобы мразь выполняла эти функции. Я столько раз говорю, что Ягода - преступник и негодяй, настоящая роль Ягоды в создании всероссийского ГУЛага так ясна и известна, что, кажется, ничего нельзя сказать в пользу этого субъекта. Между тем, один-единственный эпизод из его жизни мне очень понравился - эпизод в его пользу. Это было в марте 1938 года, когда пришло, наконец, время для комедии сталинского "суда" над Ягодой. На "суде" функции прокурора выполняет человекоподобное существо - Вышинский. Вышинский: "Скажите, предатель и изменник Ягода, неужели во всей вашей гнусной и предательской деятельности вы не испытывали никогда ни малейшего сожаления, ни малейшего раскаяния? И сейчас, когда вы отвечаете, наконец, перед пролетарским судом за все ваши подлые преступления, вы не испытываете, ни малейшего сожаления о сделанном вами?" Ягода: "Да, сожалею, очень сожалею..." Вышинский: "Внимание, товарищи судьи. Предатель и изменник Ягода сожалеет. О чем вы сожалеете, шпион и преступник Ягода?" Ягода: "Очень сожалею... Очень сожалею, что, когда я мог это сделать, я всех вас не расстрелял". Надо пояснить, что у кого-кого, а у Ягоды, самого организовавшего длинную серию таких же процессов, никаких, даже самых малейших иллюзий насчет результатов "суда" не было. Мое личное положение парадоксально: ГПУ меня ненавидит, маниакально подозрительный Сталин не обращает никакого внимания на доносы ГПУ, все секреты власти в моих руках. А я серьезно изучаю вопрос, чем я могу помочь для свержения этой власти. Впрочем, иллюзий у меня никаких нет. Народные массы, как бы далеко ни зашла эта рабовладельческая система, сбросить власть не смогут; время баррикад и пик давно прошло, у власти не только танки, но и громадная, небывалой силы полиция; а кроме того, правящие ни перед чем не остановятся, чтобы власть удержать - это вам не Людовик XVI, который не хотел проливать крови подданных; эти прольют - сколько угодно. Переворот мог бы прийти только сверху - из ЦК. Но и это почти невозможно: для этого людям, желающим ликвидировать коммунизм, надо скрывать, что они антикоммунисты, и завоевать большинство в ЦК. Вижу весь личный состав большевистских верхов; не вижу людей, которые бы склонны были это сделать. А я сам? Исторический случай дает в моем лице врагу коммунизма возможность знать все его секреты, да и присутствовать на всех заседаниях Политбюро и Пленумов ЦК. Я могу сделать основательную бомбу (кстати, я иногда еще работаю в Высшем Техническом в лабораториях качественного и количественного анализа; там есть и азотная кислота, и глицерин) и пронести ее в портфеле на заседание - никто не смеет любопытствовать, что в портфеле у секретаря Политбюро. Но для меня совершенно ясно, что это не имеет ни малейшего смысла - сейчас же будет избрано другое Политбюро, другой состав ЦК, и будут они не хуже и не лучше, чем этот, - систему бомбой убить нельзя. К разным фракциям правящей верхушки я равнодушен: и троцкие, и Сталины одинаково проводят коммунизм. Наконец, подбирать и организовывать свою группу в партийной верхушке - дело совершенно безнадежное - пятый или десятый побежит докладывать Сталину. Да кроме того, - я лишен возможности делать что-либо скрытое - ГПУ внимательно следит за каждым моим шагом в надежде найти что-либо против меня. Что же я могу сделать? Только одно - продолжать скрывать мои взгляды и продолжать делать большевистскую карьеру с надеждой стать наследником Сталина и тогда все повернуть. Дальнейшее показало, что это совсем не фикция: Маленков, заняв после меня место секретаря Политбюро, именно это и проделывает: то есть проделывает первую часть программы - нормально выходит в наследники Сталина (к смерти Сталина - он второй человек в стране, первый секретарь ЦК и председатель Совета Министров); наоборот, будучи достойным учеником Сталина и сталинцем, совершенно чужд второй части моей программы - заняв место Сталина, все повернуть. И эту возможность я отвергаю. Я знаю Сталина и вижу, куда он идет. Он еще мягко стелет, но я вижу, что это аморальный и жестокий азиатский сатрап. Сколько он будет еще способен совершить над страной преступлений - и надо будет во всем участвовать. Я уверен, что у меня это не выйдет. Чтобы быть при Сталине и со Сталиным, надо в высокой степени развить в себе все большевистские качества - ни морали, ни дружбы, ни человеческих чувств - надо быть волком. И затратить на это жизнь. Не хочу. И тогда что мне остается в этой стране делать? Быть винтиком машины и помогать ей вертеться? Тоже не хочу. Остается единственный выход: уйти за границу; может быть, там я найду возможности борьбы против этого социализма с волчьей мордой. Но и это не так просто. Сначала надо уйти из Политбюро, сталинского секретариата и из ЦК. Это решение я принимаю твердо. На мое желание уйти Сталин отвечает отказом. Но я понимаю, что дело совсем не в том, что я незаменим - для Сталина незаменимых или очень нужных людей нет; дело в том, что я знаю все его секреты, и если я уйду, надо вводить во все эти секреты нового человека; именно это ему неприятно. Для техники ухода я нахожу помощь у Товстухи: он очень рад моему желанию уйти. Он хочет прибрать к рукам весь секретариат Сталина, но пока я секретарь Политбюро, у меня все важнейшие функции, и аппарат, канцелярия Политбюро, которые мне подчинены. Товстуха видит, как для него все устраивается с моим уходом. Правда, он не способен секретарствовать на заседаниях Политбюро, но с моим уходом он возьмет в свое подчинение канцелярию Политбюро, и функции секретаря Политбюро будут реорганизованы так, что хозяин аппарата будет он. Это происходит так. Когда я ухожу в летний отпуск, меня замещает секретарь Оргбюро Тимохин. Чтобы замещать секретаря Оргбюро, умная жена Маленкова, Лера Голубцова, работающая в Орграспреде, Пользуясь своим знакомством с Германом Тихомирновым (вторым секретарем Молотова - я об этом говорил в начале книги) продвигает на место временного секретаря Оргбюро своего мужа. Товстуха, изучив Маленкова, решает взять его в Политбюро. Маленков назначается протокольным секретарем Политбюро - только чтобы секретарствовать на заседаниях; в помощь ему вводится стенографистка. Функции его ограничены: и он, и аппарат подчинены Товстухе. Контроль за исполнением постановлений Политбюро, слишком связанный со мной, прекращается. Доступа к сталинским секретам Маленков пока не имеет и еще долго не будет иметь, что Сталина вполне устраивает, и поэтому реформа никаких его возражений не вызывает. Попав в Политбюро, будучи все время в контакте с членами Политбюро, все время на виду у Сталина, Маленков делает постепенную, но верную карьеру. К тому же он верный и стопроцентный сталинец. В 1934 году он становится помощником Сталина, в 1939 году секретарем ЦК, в 1947 году кандидатом Политбюро, в 1948 году членом Политбюро, а в последние годы перед сталинской смертью первым заместителем Сталина, и как первый секретарь ЦК, и как председатель Совета Министров, то есть формально вторым человеком в стране и наследником Сталина. Правда, по смерти Сталина наследство не вышло, в наследники Политбюро его не приняло, и он остался только председателем Совета Министров. Через три года - в 1956 при попытке сбросить Хрущева он власть потерял и стал где-то в провинции директором электрической станции. Уйдя из Политбюро, я продолжаю все же числиться за секретариатом Сталина, стараясь делать в нем как можно меньше и делая вид, что основная моя работа теперь в Наркомфине. Но до конца 1925 года я продолжаю секретарствовать в ряде комиссий ЦК, главным образом постоянных. Меня от них долго не освобождают - от секретаря в них спрашивается солидное знакомство со всем прошлым содержанием их работы. Только в начале 1926 года я могу сказать, что я из ЦК окончательно ушел. Сталин к моему уходу равнодушен. Забавно, что никто не знает толком, продолжаю ли я быть за сталинским секретариатом или нет, ушел я или не ушел, а если ушел, то вернусь ли, (так бывало с другими - например, Товстуха как будто ушел в Институт Ленина, ан смотришь, снова в сталинском секретариате, и даже прочнее, чем раньше). Но я-то хорошо знаю, что ушел окончательно; и собираюсь уйти и из этой страны. Теперь я смотрю на все глазами внутреннего эмигранта. Подвожу итоги. В большевистской верхушке я знал многих людей, и среди них людей талантливых и даровитых, немало честных и порядочных. Последнее я констатирую с изумлением. Я не сомневаюсь в будущей незавидной судьбе этих людей - они по сути к этой системе не подходят (правда, мне бы следовало также допустить, что и судьба всех остальных будет не лучше). Они втянуты, как и я, в эту огромную машину по ошибке и сейчас являются ее винтиками. Но у меня уже глаза широко открыты, и я вижу то, чего почти все они не видят: что неминуемо должно дать дальнейшее логическое развитие применения доктрины. Как я вижу и понимаю происходящую эволюцию и пути развития власти и ее аппарата? Здесь два разных вопроса. Во-первых, механизм власти, истинный механизм, а не то, что выдается за власть по тактическим соображениям. Переворот произведен ленинской группой профессиональных революционеров. Захватив власть и взяв на себя управление страной, национализировав и захватив все, она нуждается в огромном и многочисленном аппарате управления, следовательно, в многочисленных кадрах партии. Двери в партию широко открыты, и интенсивная коммунистическая пропаганда легко завоевывает и привлекает массы людей. Страна политически девственна; первые же фразы партийных агитаторов и пропагандистов, произнесенные перед простыми людьми, никогда не размышлявшими над политическими вопросами, кажутся им откровением, вдруг открывающим глаза на все важнейшее. Всякая другая пропаганда, говорящая что-то иное, закрывается и преследуется как контрреволюционная. Партия быстро растет за счет новых верующих политически неискушенных людей. Ими наполняются все органы разнообразной власти - гражданской, военной, хозяйственной, профсоюзной и т. д. В центре - ленинская группа, возглавляющая многочисленные ведомства и организации. Формально она правит через органы власти, носящей для публики название советской, - народные комиссариаты, исполкомы, их отделы и разветвления. Но их много, и центр должен охватить не только всю их гамму, но и все, что в них не вмещается; коминтерны и профинтерны, армию, газеты, профсоюзы, пропагандный аппарат, хозяйство и т. д. и т. д. Это возможно только в Центральном Комитете партии, куда входят все главные руководители всего. А Центральный Комитет громоздок и широк, нужна небольшая руководящая группа, и вот уже выделяется для этого Политбюро, которое заменяет Ленина с его двумя-тремя помощниками, правившими первые два года (Ленин, Свердлов, Троцкий). Политбюро, избранное в марте 1919 года, быстро становится настоящим правительством. В сущности, для Ленина и его группы это пока еще ничего не меняет, только упорядочивает дело государственного управления. По-прежнему управление происходит через органы, называемые советской властью. Во все время гражданской войны в этой схеме происходит мало изменений. Партийный аппарат еще в зачатке, и функции у него обслуживающие, а не управительные. Дело начинает меняться с окончанием гражданской войны. Создается и быстро начинает расти настоящий партийный аппарат. Тут централизаторски объединяющую деятельность в деле управления, которую выполняет Политбюро в центре, начинают брать на себя в областях областные и краевые Бюро ЦК, в губерниях Бюро губкомов. А в губкомах на первое место выходит секретарь - он начинает становиться хозяином своей губернии вместо председателя губисполкома и разных уполномоченных центра. Новый устав 1922 года дает окончательную форму этой перемене. Начинается период "секретародержавия". Только в Москве во главе всего не генеральный секретарь партии, а Ленин. Но в 1922 году болезнь выводит Ленина из строя; центральной властью становится Политбюро без Ленина. Это означает борьбу за наследство. Зиновьев и Каменев, подхватившие власть, считают, что их власть обеспечена тем, что у них в руках Политбюро. Сталин и Молотов видят дальше. Политбюро избирается Центральным Комитетом. Имейте в своих: руках большинство Центрального Комитета, и вы выберете Политбюро, как вам нужно. Поставьте всюду своих секретарей губкомов, и большинство съезда и ЦК за вами. Почему-то Зиновьев этого не хочет видеть. Он так поглощен борьбой за уничтожение Троцкого по старым ленинским рецептам - грызни внутри ЦК, что сталинскую работу по подбору всего своего состава в партийном аппарате (а она длится и 1922, и 1923, и 1924, и 1925 годы) он не видит. В результате в 1922, 1923 и 1924 годах страной правит тройка, а в 1925 году, с ее разрывом, - Политбюро. Но с января 1926 года Сталин после съезда пожинает плоды своей многолетней работы - свой ЦК, свое Политбюро - и становится лидером (еще не полновластным хозяином, члены Политбюро еще имеют вес в партии, члены ЦК еще кое-что значат). Но пока шла борьба в центре секретародержавие на местах окончательно укрепилось. Первый секретарь губкома - полный хозяин своей губернии, все вопросы губернии решаются на Бюро Губкома. Страной правит уже не только партия, но партийный аппарат. А дальше? Куда это растет? Я хорошо знаю Сталина - теперь он на верном пути к усилению своей единоличной власти. Теоретически свержение его возможно только через съезд партии - он прекратит созывать съезды, когда вся власть будет в его руках. Тогда будет только одна власть в стране: уже не партия и не партийный аппарат, а Сталин и только Сталин. А управлять он будет через того, кого найдет более удобным. Через Политбюро или через своих секретарей. Но какова будет судьба всех этих масс партийцев. которую партия впитала после революции и о которых была речь выше. Мы сможем о ней гадать, разобравшись во втором вопросе. Второй вопрос - о сути власти и эволюции этой сути. Когда вы хорошо знакомитесь с личностью Ленина или Сталина, вас поражает потрясающее, казалось бы маниакальное стремление к власти, которому все подчинено в жизни этих двух людей. На самом деле ничего особенно удивительного в этой жажде власти нет. И Ленин, и Сталин - люди своей доктрины, марксистской доктрины, их системы мысли, определяющей всю их жизнь. Чего требует доктрина? Переворота всей жизни общества, который может и должен быть произведен только путем насилия. Насилия, которое совершит над обществом какое-то активное, организованное меньшинство, но при одном непременном, обязательном условии - взявши предварительно в свои руки государственную власть. В этом альфа и омега: ничего не сделаешь, говорит доктрина, не взявши власть. Все сделаешь, все переменишь, взяв в свои руки власть. На этой базе построена вся их жизнь. Власть приходит в руки Ленина, а потом Сталина не только потому, что они маниакально, безгранично к ней стремятся, но и потому, что они в партии являются и наиболее полными, наиболее яркими воплощениями этой основной акции партийной доктрины. Власть - это все, начало и конец. Этим живут Ленин и Сталин всю жизнь. Все остальные вынуждены идти за ними следом. Но власть взята активным меньшинством при помощи насилия и удерживается этим же активным меньшинством при помощи насилия над огромным большинством населения. Меньшинство (партия) признает только силу. Население может как угодно плохо относиться к установленному партией социальному строю, власть будет бояться этого отрицательного отношения и маневрировать (Ленин - НЭП) только пока будет считать, что ее полицейская система охвата страны недостаточно сильна и что есть риск потерять власть. Когда система полицейского террора зажимает страну целиком, можно применять насилие, не стесняясь (Сталин - коллективизация, террор 30-х годов), и заставить страну жить по указке партии, хотя бы это стоило миллионов жертв. Суть власти - насилие. Над кем? По доктрине, прежде всего над каким-то классовым врагом. Над буржуем, капиталистом, помещиком, дворянином, бывшим офицером, инженером, священником, зажиточным крестьянином (кулак), инакомыслящим и не адаптирующимся к новому социальному строю (контрреволюционер, белогвардеец, саботажник, вредитель, социал-предатель, прихлебатель классового врага, союзник империализма и реакции и т. д. и т. д.); а по ликвидации и по исчерпании всех этих категорий можно создавать все новые и новые: середняк может стать подкулачником, бедняк в деревне - врагом колхозов, следовательно, срывателем и саботажником социалистического строительства, рабочий без социалистического энтузиазма - агентом классового врага. А в партии? Уклонисты, девиационисты, фракционеры, продажные троцкисты, правые оппозиционеры, левые оппозиционеры, предатели, иностранные шпионы, похотливые гады - все время надо кого-то уничтожать, расстреливать, гноить в тюрьмах, в концлагерях - в этом и есть суть и пафос коммунизма. Но в начале революции сотни тысяч людей вошли в партию не для этого, а поверив, что будет построено какое-то лучшее общество. Постепенно (но не очень скоро) выясняется, что в основе всего обман. Но верующие продолжают еще верить; если кругом творится черт знает что, это, вероятно, вина диких и невежественных исполнителей, а идея хороша, вожди хотят лучшего, и надо бороться за исправление недостатков. Как? Протестуя, входя в оппозиции, борясь внутри партии. Но путь оппозиций в партии - гибельный путь. И вот уже все эти верующие постепенно становятся людьми тех категорий, которые власть объявляет врагами (или агентами классовых врагов); и все эти верующие тоже обречены - их путь в общую гигантскую мясорубку, которой со знанием дела будет управлять товарищ Сталин. Постепенно партия (и в особенности ее руководящие кадры) делится на две категории: те, кто будет уничтожать, и те, кого будут уничтожать. Конечно, все, кто заботится больше всего о собственной шкуре и о собственном благополучии, постараются примкнуть к первой категории (не всем это удается: мясорубка будет хватать направо и налево, кто попадет под руку); те, кто во что-то верил и хотел для народа чего-то лучшего, рано или поздно попадут во вторую категорию. Это, конечно, не значит, что все шкурники и прохвосты благополучно уцелеют; достаточно сказать, что большинство чекистских расстрельных дел мастеров тоже попадут в мясорубку (но они - потому, что слишком к ней близки). Но все более или менее приличные люди с остатками совести и человеческих чувств наверняка погибнут. По моей должности секретаря Политбюро я сталкивался со всей партийной верхушкой. Должен сказать, что в ней было очень много людей симпатичных (я не выношу окончательного суждения - я говорю о том, как я их видел в тот момент). Черт толкнул талантливого организатора и инженера Красина к ленинской банде профессиональных паразитов. Редко я встречал более талантливого организатора, на лету все схватывающего и все понимающего, чем Сырцов. А за что бы ни брался присяжный поверенный Бриллиант (Сокольников), со всем он блестяще справлялся. Другие были менее блестящи, но порядочны, приятны и дружелюбны. Орджоникидзе был прям и честен. Рудзутак - превосходный работник, скромный и честный, Станислав Коссиор, твердо хранивший свою наивную веру в коммунизм (когда был арестован чекистами, несмотря ни на какие пытки, не хотел возводить на себя ложные обвинений; чекисты привели его шестнадцатилетнюю дочь и изнасиловали у него на глазах; дочь покончила с собой; Коссиор сломался и подписал все, что от него требовали). Почти со всеми членами партийной верхушки у меня превосходные личные отношения, дружелюбные и приятные. Даже сталинских сознательных бюрократов - Молотова, Кагановича, Куйбышева не могу ни в чем упрекнуть, они всегда были очень милы. А в то же время разве мягкий, культурный и приятный Сокольников, когда командовал армией, не провел массовых расстрелов на Юге России во время гражданской войны? А Орджоникидзе на Кавказе? Страшное дело - волчья доктрина и вера в нее. Только когда хорошо разберешься во всем этом и хорошо знаешь всех этих людей, видишь, во что неминуемо превращает людей доктрина, проповедующая насилие, революцию и уничтожение "классовых" врагов. ГЛАВА 14. ПОСЛЕДНИЕ НАБЛЮДЕНИЯ. БЕЖАТЬ ИЗ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО РАЯ ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА. МАЯКОВСКИЙ. ЭЙЗЕНШТЕЙН. СОСТЯЗАНИЕ С "БУРЖУАЗНЫМИ СПОРТСМЕНАМИ". ПОЕЗДКА В НОРВЕГИЮ. ПЕРВАЯ ПОПЫТКА БЕЖАТЬ. АЛЕНКА. ЗА ГРАНИЦУ УЕХАТЬ НОРМАЛЬНО НЕЛЬЗЯ В июне 1925 года Политбюро решило навести порядок в художественной литературе. Была выделена комиссия ЦК, сформулировавшая резолюцию "О политике партии в области художественной литературы". Суть резолюции. которую Политбюро утвердило, была та, что "нейтральной литературы нет" и советская литература должна быть средством коммунистической пропаганды. Забавен состав комиссии: председателем ее был глава Красной Армии Фрунзе (до этих пор ни в каких отношениях с литературой не уличенный), членами - Луначарский и Варейкис. Варейкис был человек не весьма культурный. Но будучи секретарем какого-то губкома (кажется, воронежского), в местной губернской партийной газете он написал передовую, направленную против очередной оппозиции; и он заканчивал статью, обращаясь к этой оппозиции цитатой из "Скифов" Блока: "Услышите, как хрустнет ваш скелет в тяжелых наших нежных лапах". Зиновьев на заседании Политбюро привел этот случай, как анекдотическую вершину бездарности аппаратчика. Этого было достаточно, чтобы Сталин выдвинул Варейкиса на пост заведующего Отделом Печати ЦК, на котором Варейкис некоторое время и пробыл. Став внутренним эмигрантом, я был бы не прочь познакомиться с лучшими писателями и поэтами страны, не принимавшими коммунизма, и к которым я чувствовал глубокое уважение: Булгаковым, Ахматовой. Но, увы, я уже предрешил мое бегство за границу, и мое близкое знакомство с ними могло бы им причинить большие неприятности после моего бегства. Наоборот, с коммунистическими литераторами я мог свободно знакомиться - они ничем не рисковали. Маяковского первого периода, дореволюционного и футуристского, я, конечно, не знал. Энциклопедии согласно утверждают, что он стал большевиком с 1908 года. В это время ему было четырнадцать лет. Судя по его стихотворениям этого, дореволюционного периода, он во всяком случае был на правильном пути, чтобы стать профессиональным революционером и настоящим большевиком. Он писал, что его очень занимал вопрос: "...как без труда и хитрости Карманы ближнему вывернуть и вытрясти". Точно так же у него уже сформулировано было нормальное для профессионального революционера отношение к труду: А когда мне говорят о труде, и еще, и еще. Словно хрен натирают на заржавленной терке, Я отвечаю, ласково взяв за плечо: А вы прикупаете к пятерке? Я узнал поэта лишь во второй период, послереволюционный, когда он, с партбилетом в кармане, бодро и одушевленно направлял поэзию по коммунистическому руслу. В 1921 году прошла чистка партии, и Маяковский "объявил чистку современной поэзии". Это было пропагандное, не лишенное остроумия издевательство над поэтами, не осененными благодатью коммунизма. Я в то время был студентом Высшего Технического. "Чистка" происходила в аудитории Политехнического Музея. Публика была почти поголовно студенческая. Проводя "чистку" в алфавитном порядке и разделавшись по дороге с Ахматовой, которая будто бы в революции увидела только, что "все разграблено, продано, предано", Маяковский дошел до Блока, который незадолго до этого умер. "Маяковский, - пищит какая-то курсистка, - о мертвых либо хорошо, либо ничего". "Да, да, - говорит Маяковский, - так я и сделаю: скажу о покойнике то, что почти ничего собой не представляет и в то же время очень хорошо его характеризует. Жил я в то время, о котором идет рассказ, на Гороховой, недалеко от Блока. Собрались мы печь блины. Заниматься кухней мне не хотелось, и я пошел на пари, что пока блины будут готовы, я успею сбегать к Блоку и взять у него книгу его стихов с посвящением. Побежал. Прихожу к Блоку. Так и так, уважаемый Александр Александрович; высоко ценя ваш изумительный талант (вы уж знаете, я, если захочу, могу такого залить) и т. д. и т. д., вы бы мне, конечно, книжечку Ваших стихов с посвящением. - Хорошо, хорошо, - говорит Блок; берет книжку своих стихов, выходит в соседнюю комнату, садится и думает. Десять минут, двенадцать минут... А у меня пари и блины. Я просовываю в дверь голову и говорю: "Александр Александрович, мне бы что-нибудь..." Наконец написал. Я схватил книжку и бегом помчался домой. Пари я выиграл. Смотрю, что Блок написал: "Владимиру Маяковскому, о котором я много думаю". И над этим надо было семнадцать минут думать! То ли дело я: попросил у меня присутствующий здесь поэт Кусиков мою книгу с посвящением. Пожалуйста. Тотчас я взял "Все, сочиненное Владимиром Маяковским" и надписал: Много есть на свете больших вкусов и маленьких вкусиков; Кому нравлюсь я, а кому Кусиков. Владимир Маяковский." С поэтом я познакомился позже. Был он бесспорно талантлив. Был хамоват и циничен. Во время НЭПа сочинял для советских торговых органов за мзду рекламные лозунги: "Нигде кроме, как в Моссельпроме", "Прежде чем пойти к невесте, побывай в Резинотресте". Но, увлеченный жанром, сочинял в этом же роде для друзей и знакомых: Нечаянный сон - причина пожаров. Не читайте на ночь Уткина и Жарова. Уткина вообще не выносил. В доме поэтов Уткин читал свое последнее, чрезвычайно благонамеренное стихотворение: Застлало пряжею туманной Весь левый склон, береговой. По склону поступью чеканной Советский ходит часовой. Советского часового на берегу Днестра убивает стрелок-белогвардеец с румынского берега. Уткин топит белогвардейца в советском патриотическом негодовании. Уткин кончил. Сейчас будет пора похлопать. Вдруг раздается нарочито густой бас Маяковского: "Старайся, старайся, Уткин, Гусевым будешь" (член ЦК Гусев заведовал в это время Отделом Печати ЦК). В последний раз я встретился с поэтом в ВОКСе, куда зашел по какому-то делу к Ольге Давыдовне Каменевой. За границу на очередную подкормку поэта выпускали, но экономя валюту, снабжали его, по его мнению, недостаточно, и поэт высказывал свое неудовольствие в терминах не весьма литературных. Встречал я и Эйзенштейна, которого западноевропейские прогрессисты облыжно и упорно производят в гении. С ним я познакомился уже в 1923 году. Эйзенштейн в то время руководил Театром Пролеткульта. Взяв пьесу Островского "На всякого мудреца довольно простоты", Эйзенштейн превратил ее в разнообразный балаган: текст к Островскому не имел почти никакого отношения, артисты паясничали, ходили по канату, вели политическую и антирелигиозную агитацию. Не только постановка, но и текст были Эйзенштейна. К сожалению, ничем, кроме большевистской благонадежности, текст не блистал. Повергая антисоветских эмигрантов, артисты распевали: Париж на Сене, И мы на Сене. В Пуанкаре нам Одно спасенье. Мы были люди, А стали швали, Когда нам зубы Повышибали. А для антирелигиозной пропаганды на сцену выносили на большом щите актера, одетого муллой, который пел на мотив "Аллы Верды": Иуда коммерсант хороший: Продал Христа, купил калоши. У меня уже тогда создалось впечатление, что к коммерческим талантам Иуды у Эйзенштейна не столько уважение, сколько зависть. Других же талантов у самого Эйзенштейна как-то не было заметно. Обернувшись к синема и узнав в Агитпропе ЦК, что сейчас требуется ("нет агитационных революционных фильмов; состряпайте"), Эйзенштейн состряпал "Броненосца Потемкина", довольно обыкновенную агитку, которую левые синемасты Запада (а есть ли правые?) провозгласили шедевром (раз "революционный" фильм, то само собою разумеется, шедевр). Я его видел на премьере (если не ошибаюсь, почему-то она была дана в театре Мейерхольда, а не в синема) и случайно был рядом с Рудзутаком; по просмотре мы обменялись мнениями. "Конечно, агитка, - согласился Рудзутак, - но давно уже нужен стопроцентный революционный фильм". Так что заказ был выполнен, и в фильме все было на месте - и озверелые солдаты, и гнусные царские опричники, и доблестные матросы - будущая "краса и гордость революции" (правда, только во времена АЛМАЗА, а не во времена КРОНШТАДТА). Вся дальнейшая карьера Эйзенштейна шла в рамках высокого подхалимажа. Когда укреплялась сатрапская власть Сталина, Эйзенштейн скрутил "Генеральную линию" (для непосвященных - мудрая линия ГЕНЕРАЛЬНОГО секретаря ЦК товарища Сталина), в которой вся Россия цветет и благоденствует под гениальным руководством Вождя (надо сказать, что в это время 1928-1929 годы еще были оппозиции, можно было и не подхалимничать, бухарины и рыковы вслух не соглашались с начинавшимся сталинским погромом деревни, и сталинский гений торопились открыть только редкие подхалимы по призванию). Венец подхалимского падения был в "Иоанне Грозном", которого заграница приняла, кажется, за чистую монету. Надо ли говорить, эйзенштейновский Иоанн Грозный сделан, чтобы восхвалить и оправдать сталинский террор; история-де повторяется: как Иоанн Грозный, будто бы заботясь о нуждах Великой России, сажал на кол и рубил головы боярам, так же и Сталин расстреливал своих большевистских бояр, тоже изменников страны. Единственное оправдание всей этой гнусности: Эйзенштейн спасал (и действительно спас) свою шкуру. Но был он всю жизнь трусом и подхалимом самого низкого стиля. Кстати, и шкуру свою мог спасти иначе: ведь в тридцатых годах его выпустили в Голливуд, а затем он вертел революционные фильмы в Мексике. Мог бы спастись, оставшись за границей - нет, вернулся ползать на животе перед сталинскими расстрельщиками. В конце 1925 года Высший Совет физической культуры получил из Норвегии приглашение для русских конькобежцев участвовать в первенстве мира по скоростным конькам. В это время русские скоростные конькобежцы были едва ли не лучшими в мире (об этом всегда можно судить с достаточной степенью точности по времени, показываемому на те же, классические дистанции). До этого момента, согласно догме, принятой красным Спортинтерном, объединявшим все революционные рабочие спортивные организации, состязания между "буржуазными" спортсменами и "красными" никогда не допускались. Я решил, что пора этот порядок изменить. Во главе Спортинтерна стоял Подвойский. В правительственной верхушке его имя обычно сопровождалось эпитетом "старый дурак". До революции он был военным, но большевиком. Во время октябрьского переворота он входил в Петроградский Военно-Революционный Комитет, руководивший восстанием. Благодаря этому он считал себя исторической фигурой. Между тем по его глупости и неспособности выполнять какую-либо полезную работу власти всегда испытывали затруднение - куда его деть. Наконец нашли для него нечто вроде синекуры - начальником Всеобуча. Это было учреждение, занимавшееся военной подготовкой гражданского населения. Подвойский был очень ущемлен и обижен. - он претендовал на ответственный руководящий пост. Когда был создан Спортинтерн, Подвойского поставили во главе, и этим несколько удовлетворили его самолюбие. Когда Подвойский еще был во Всеобуче, у него начинал свою карьеру в качестве Управляющего Делами Всеобуча Ягода. Задержался он там недолго. Пользуясь родством с Яковом Свердловым, Ягода перешел Управляющим Делами ГПУ, и там нашел свою настоящую дорогу. Но сохранил по старой памяти хорошие отношения с Подвойским и оказывал на Подвойского сильное влияние. В частности, он убедил Подвойского, что красные рабочие организации не должны состязаться с "буржуазными" спортсменами, так как это-де будет вносить буржуазное разложение в революционную рабочую силу. Спортинтерн эту директиву преподал, и братские компартии приняли это как директиву Москвы. Следовательно, она неукоснительно проводилась. Комитет, устраивавший первенство мира по конькам, это знал, но вполне спортивно рассчитывал, что первенство мира будет настоящим, только если в нем будут участвовать русские конькобежцы, самые сильные. Отсюда его приглашение. На заседании Высшего Совета физической культуры я настоял, чтобы это приглашение было принято, несмотря на возражения Ягоды. Подвойский поднял скандал: "Вы нам срываете всю нашу политическую линию работы". Особенно забегал по всем инстанциям Коминтерна, доказывая это, секретарь Спортинтерна, Ганс Лемберг. Это был тот самый голубоглазый русский немец, с которым, как я писал выше, во время Кронштадтского восстания пять лет тому назад я нес вооруженную охрану на заводе. В 1924 году, уже будучи и секретарем Политбюро, и членом Президиума Высшего Совета физической культуры, я встретил его на спортивных площадках. Мы разговорились о моей линии воссоздания старых спортивных организаций и развитии спорта. Он заявился ярым приверженцем этой политики. Чтобы немного нейтрализовать глупого и упрямого Подвойского, я через ЦК провел назначение Лемберга секретарем Спортинтерна. Лемберг оказался интриганом и сейчас же перешел на сторону Подвойского и Ягоды. Но в Коминтерне от участия в этих спорах благорарумно воздержались, ответив Подвойскому и Лембергу, что это вопрос, который должен решать ЦК партии. Обращаться в ЦК безнадежно - там я всегда провел бы свою точку зрения. Ягода избрал такой обходной путь. Этот спор между председателями Высшего Совета и Спортинтерна, Семашко и Подвойским, был изображен как конфликт двух руководителей ведомств, и Подвойский просил ЦКК разрешить этот вопрос "в конфликтном порядке". Так как в Президиуме ЦКК были чекисты, друзья Ягоды и члены коллегии ГПУ Петерс и Лацис, то Ягода рассчитывал, что ЦКК признает Семашко неправым, так как вмешиваться в функции интернациональной организации вне его компетенции. Накануне заседания ЦКК я захожу к Сталину и говорю ему: "Товарищ Сталин! Я представитель ЦК в Высшем Совете физкультуры. У нас возник конфликт со Спортинтерном. Мы считаем, что рабочие спортивные организации могут, состязаться с буржуазными, Спортинтерн против этого. Завтра ЦКК будет рассматривать этот вопрос. Я хочу знать ваше мнение". Сталин отвечает: "Почему не состязаться? С буржуазией мы состязаемся политически, и не без успеха, состязаемся экономически, состязаемся всюду, где можно. Почему не состязаться спортивно? Это же ясно - только дурак этого не понимает". Я говорю: "Товарищ Сталин, разрешите завтра на заседании ЦКК привести ваше мнение, как вы его выразили". Сталин говорит: "Пожалуйста". На другой день в Президиуме ЦКК наш вопрос разбирается. Председательствует Гусев (должен бы был председательствовать Ярославский, но хитрый и трусливый человечек уклонился - дело какое-то скользкое и неясное: непонятно, кто стоит за тяжущимися). Подвойский излагает суть дела, в чем и почему конфликт. Потом точку зрения Высшего Совета излагает Семашко. Ягода поддерживает Подвойского. Мехоношин (представитель военного ведомства в Высшем Совете) защищает нашу точку зрения. Постепенно один за другим высказываются все заинтересованные участники. Я молчу. Гусев все посматривает на меня и явно ждет, что скажу я. А я слова не беру. Наконец Гусев не выдерживает и говорит: "Очень бы интересно было знать, что думает по этому поводу представитель ЦК партии в Высшем Совете". Я говорю: "Мне нет особенной надобности развивать мою точку зрения. Она та же, что и других членов Президиума. Но, может быть, заседанию будет интересно знать, что думает по этому поводу товарищ Сталин". - "А, да, конечно, конечно!" - "Так вот, я вчера специально спросил товарища Сталина, что он по этому вопросу думает; он ответил буквально следующее и разрешил так его мнение на заседании и передать: почему не состязаться? Мы с буржуазией состязаемся по всем линиям; почему не состязаться по линии спортивной? Только дурак этого не понимает". Ягода сделался багрово-красным. Члены Президиума ЦКК сделали умное и удовлетворенное лицо, а Гусев поспешил сказать: "Так что же, товарищи, я думаю, вопрос вполне ясен, и все будут согласны, если я сформулирую наше решение так, что товарищ Подвойский неправ, а товарищ Семашко прав и занимает позицию, вполне согласную с линией партии. Возражений нет?" Возражений не было, и заседание на этом закончилось. Семашко и Президиум Высшего Совета убеждают меня, что я должен поехать в Норвегию в качестве капитана команды конькобежцев. Так как там предстоят деликатные разговоры с руководством норвежской компартии, которому надо объяснить изменение политики. Спортинтерна (в скандинавских странах вопросы спорта, и в особенности зимнего - лыжи и коньки, - играют очень большую роль). Я соглашаюсь, захожу к Молотову и провожу на всякий случай постановление Оргбюро ЦК о моей посылке капитаном этой команды. Через день-два надо ехать. Все вопросы моей жизни становятся ребром, потому что я сразу принимаю решение, что это для меня случай выехать за границу и там остаться, отряхнув от моих ног прах социалистического отечества. Но у меня есть одно чрезвычайное затруднение - мой роман. В Советской России у меня был только один роман, вот этот. Она называется Андреева, Аленка, и ей двадцать лет. История Аленки такова. Отец ее был генералом и директором Путиловского военного завода. Во время гражданской войны он бежал от красных с женой и дочерью на Юг России. Там в конце гражданской войны на Кавказе он буквально умер от голода, а жена его сошла с ума. Пятнадцатилетнюю дочку Аленку подхватила группа комсомольцев, ехавших в Москву на съезд, и привезла в Москву. Девчонку определили в комсомол, и она начала работать в центральном аппарате комсомола. Была она на редкость красива и умна, но нервное равновесие после всего, что она пережила, оставляло желать лучшего. Когда ей было семнадцать лет, генеральный секретарь ЦК комсомола товарищ Петр Смородин влюбился в нее и предложил ей стать его женой. Что и произошло. Когда ей было девятнадцать лет, она перешла работать в аппарат ЦК партии на какую-то техническую работу. Тут я с ней встретился. Роман, который возник между нами, привел к тому, что она своего Смородина оставила. Правда, вместе с ней мы не жили. Я жил в 1-м Доме Советов, а рядом был Дом Советов, отведенный для руководителей ЦК комсомола. У нее там была комната, и рядом с ней жили все ее подруги, к обществу которых она привыкла. Роман наш длился уже полтора года. Но Аленка не имела никакого понятия о моей политической эволюции и считала меня образцовым коммунистом. Открыть ей, что я хочу бежать за границу, не было ни малейшей возможности. Я придумал такую стратагемму. В последние месяцы я перевел Аленку из ЦК на работу в Наркомфин, секретарем Конъюнктурного института. Работа эта ей очень нравилась и очень ее увлекала. Я придумал ей командировку в Финляндию, чтобы собрать там материалы о денежной реформе, которые будто бы по ведомству были очень нужны. Через Наркомфин я провел эту командировку мгновенно. Я надеялся, что она пройдет и через ГПУ (заграничные служебные паспорта подписывает Ягода), тем более, что я еду в Норвегию, а она в Финляндию. Я рассчитывал на обратном пути встретить ее в Гельсингфорсе и только здесь открыть ей, что я остаюсь за границей; и здесь предложить ей выбор: оставаться со мной или вернуться в Москву. Естественно, если она решила вернуться, всякие риски бы для нее отпали - она бы этим доказала, что моих контрреволюционных взглядов не разделяет и соучастницей в моем оставлении Советской России не является. Проходит день, моя команда готова. Это три конькобежца: Яков Мельников, в данный момент самый сильный конькобежец в мире, в особенности в беге на короткую дистанцию (500 метров), Платон Ипполитов, который очень силен на среднюю (1500 метров), и молодой красноармеец Кушин, показывающий лучшие времена на длинные дистанции (5000 и 10000 метров). Надо спешно выезжать. Иначе опоздаем в Трондгейм, где будет происходить первенство. Но мой паспорт должен подписать Ягода. А звоня в ГПУ, я ничего не могу добиться о моем паспорте, кроме того, что он "на подписи" у товарища Ягоды, а товарища Ягоду я добиться по телефону никак не могу, даже к "вертушке" он не подходит. Я быстро соображаю, в чем дело. Ягода делает это нарочно, чтобы сорвать нашу поездку. Если мы не выедем сегодня, мы в Трондгейм опоздаем. Что Ягоде и нужно. Я иду к Молотову и объясняю ему, как Ягода, задерживая мои паспорт, пытается сорвать нашу поездку. Я напоминаю Молотову, что я еду по постановлению Оргбюро ЦК. Молотов берет трубку и соединяется с Ягодой. Ягоде он говорит очень сухо: "Товарищ Ягода, если вы думаете, что можете таким путем сорвать постановление ЦК, вы ошибаетесь. Если через пятнадцать минут паспорт товарища Бажанова не будет лежать у меня на столе я передаю о вас дело в ЦКК за умышленный срыв решения ЦК партии". А мне Молотов говорит: "Подождите здесь, товарищ Бажанов, это будет недолго". Действительно, через десять минут, грохоча тяжелыми сапогами, появляется фельдъегерь ГПУ: "Товарищу Молотову, чрезвычайно срочно, лично в собственные руки, с распиской на конверте". В конверте мой паспорт. Молотов ухмыляется. В тот же день мы выезжаем. В Осло мы попадаем вечером накануне дня, когда разыгрывается первенство. Но попасть в Трондгейм мы не можем - последние поезда в Трондгейм уже ушли, а свободного аэроплана найти не можем - они все там, в Трондгейме. Нам приходится удовлетвориться состязанием со слабой рабочей командой. Но времена, которые показывает наша команда, лучше, чем времена на первенстве мира. Газеты спорят, кто выиграл первенство морально. Полпредша в Норвегии, Коллонтай, приглашает в полпредство генерального секретаря ЦК норвежской компартии Фуруботена, и я ему объясняю, как и почему Москва решила сделать переворот в политике Спортинтерна. Коллонтайша добавляет Фуруботену, какой пост я занимаю в ЦК партии, и это сразу снимает все возможные возражения. В северных странах спорт играет несравненно большую роль, чем у нас. Газеты печатают в изобилии фотографии нашей команды и мою - капитана. Мы - все вместе, мы на катке встретились и разговариваем (главным образом, жестами) с юной чемпионкой мира по фигурному катанию Соней Энье, очаровательным пятнадцатилетним пупсом и т. д. Вечером я решаю отправиться в оперу, послушать как норвежцы ставят "Кармен". То, что я ни слова не понимаю по-норвежски, меня не смущает, Кармен я знаю наизусть. В первом антракте я выхожу в фойе пройтись и останавливаюсь у колонны. Одет я не совсем для оперы, но публика меня по сегодняшним газетным фотографиям узнает - "это и есть большевистский капитан команды". Мимо меня проходит прелестная девица, сопровождаемая двумя очень почтительными и воспитанными юношами; она о чем-то с ними спорит, они вежливо не соглашаются. Вдруг становится понятным, в чем дело. Она направляется ко мне и заводит со мной разговор. Она говорит и по-французски, и по-английски. Сходимся на французском. Сначала разговор идет о команде, о коньках. Потом собеседница начинает задавать всякие вопросы, и о Советах, и о политике, и о литературе. Я лавирую (я ведь должен остаться за границей) и стараюсь говорить двусмысленно, острить и отшучиваться. Собеседницу разговор очень увлекает, и мы его продолжаем во всех следующих антрактах. Я замечаю, что проходящие очень пожилые и почтенные люди кланяются ей чрезвычайно почтительно. Я ее спрашиваю, что она делает. Работает? Нет, она у родителей; учится. Вечер проходит очень оживленно. На другой день, когда я прихожу в полпредство, Коллонтайша мне заявляет: "Час от часу не легче; теперь мы уже ухаживаем за королевскими принцессами". Я отвечаю, выдерживая партийную манеру: "А кто ж ее знает, что она королевская принцесса; на ней не написано". Но рапорт об этом идет, и Сталин меня спросит: "Что это за принцесса, за которой вы ухаживали?" Последствий, впрочем, это никаких не имеет. Я с моей командой возвращаюсь через Финляндию. В Гельсингфорсе я надеюсь застать Аленку. Увы, она в Ленинграде и просила меня звонить ей, как только я приеду. Я звоню. Она мне сообщает, что выехать не смогла, так как Ягода паспорт ей подписать отказался. Положение получается очень глупое. Если я остаюсь за границей, по всей совокупности дела она будет рассматриваться как моя соучастница, которая неудачно пыталась бежать вместе со мной, и бедную девчонку расстреляют совершенно ни за что, потому что на самом деле она никакого понятия не имеет о том, что я хочу бежать за границу. Решать приходится мгновенно. Наоборот, если я вернусь, никаких неприятных последствий для нее не будет. Я записываю в свой пассив неудачную попытку эмигрировать, сажусь в поезд и возвращаюсь в Советскую Россию. Ягода уже успел представить Сталину цидульку о моем намерении эмигрировать, да еще с любимой женщиной. Сталин, как всегда, равнодушно передаст донос мне. Я пожимаю плечами: "Это у него становится манией". Во всяком случае, мое возвращение оставляет Ягоду в дураках. Совершено доказано, что я бежать не хотел - иначе зачем бы вернулся. Человеческие возможные мотивы такого возвращения ни Сталину, ни Ягоде не доступны - это им и в голову не придет. Так как теперь совершенно ясно, что как я ни попробую бежать, Аленку с собой я взять никак не смогу, у меня нет другого выхода, как разойтись с ней, чтобы она ничем не рисковала. Это очень тяжело и неприятно, но другого выхода у меня нет. К тому же я не могу ей объяснить настоящую причину. Но она - девочка гордая и самолюбивая, и при первых признаках моего отдаления принимает наше расхождение без всяких объяснений. Зато ГПУ, которое неустанно занимается моими делами, решает использовать ситуацию. Одна из ее подруг, Женька, которая работает в ГПУ (но Аленка этого не знает), получает задание, которое и выполняет очень успешно: "Ты знаешь, почему он тебя бросил? Я случайно узнала - у него есть другая дама сердца; все ж таки, какой негодяй и т. д." Постепенно Аленку взвинчивают, убеждают, что я скрытый контрреволюционер, и уговорят (как долг коммунистки) подать на меня заявление в ЦКК, обвиняя меня в скрытом антибольшевизме. Ягода опять рассчитывает на своих Петерса и Лациса, которые заседают в партколлегии ЦКК. Но для этого надо все же взять предварительное разрешение Сталина. Так просто к Сталину и обращаться не стоит. Но тут (это уже весна 1926 года, и Зиновьев, Каменев и Сокольников в оппозиции) приходит случайное обстоятельство. Я продолжаю встречаться с Сокольниковым. Сталина это не смущает - я работаю и в Наркомфине, и у меня с ним могут еще быть всякие дела по этой линии. Но Каменев просит меня зайти к нему. С января 1926 года Каменев уже не член Политбюро, а кандидат. Я не вижу оснований не зайти к нему, хотя и не знаю, зачем я ему нужен. Я захожу. Каменев делает попытку завербовать меня в оппозицию. Я ему отвечаю очень кислыми замечаниями насчет программных расхождений, которые он развивает: я не младенец и вижу, что здесь больше борьбы за власть, чем действительной разницы. Но ГПУ докладывает Сталину о том, что я был у Каменева. Тогда Сталин меняет отношение к делу и соглашается, чтобы меня вызвали в ЦКК и выслушали обвинения Аленки - женщина, с которой вы были близки, может знать о вас интересные секреты. (Конечно, по советско-сталинской практике надо было пойти к Сталину и рассказать ему о разговоре с Каменевым, но мне глубоко противна вся эта шпионско-доносительная система, и я этого не делаю). На ЦКК Аленка говорит в сущности вздор. Обвинения в моей контрреволюционности не идут дальше того, что я имел привычку говорить: "наш обычный советский сумасшедший дом" и "наш советский бардак". Это я действительно говорил часто и не стесняясь. Собеседники обычно почтительно улыбались - я принадлежал к числу вельмож, которые могут себе позволить критику советских порядков, так сказать, критику хозяйскую. Когда она кончила, я беру слово и прошу партколлегию не судить ее строго - она преданный член партии, говорит то, что действительно думает, полагает, что выполняет свой долг коммунистки, а вовсе не клевещет, чтобы повредить человеку, с которым разошлась. Получается забавно. Аленка, обвиняя меня, ищет моего исключения из партии, что для меня равносильно расстрелу. Между тем я, не защищаясь сам, защищаю мою обвинительницу. Ярославский, который председательствует, спрашивает, а что я скажу по существу ее обвинений. Я только машу рукой: "Ничего". Партколлегия делает вид, что задерживает против меня суровый упрек, что я ей устроил командировку за границу. Я не обращаю на это никакого внимания - я знаю, что все это театр и что они спросят у Сталина, постановлять ли что-либо. Поэтому на другой день я захожу к Сталину, говорю, между прочим, о ЦКК так, как будто все это чепуха (инициатива обиженной женщины), а потом так же, между прочим, сообщаю, что товарищ Каменев пытался привести меня в оппозиционную веру, но безрезультатно. Сталин успокаивается и, очевидно, на вопрос Ярославского, что постановлять ЦКК, отвечает, что меня надо оставить в покое, потому что никаких последствий это больше для меня не имеет. Впрочем, это не совсем так. Из всех этих историй что-то остается. Я уже давно удивляюсь, как Сталин, при его болезненной подозрительности все это переваривает. Весной 1926 года я пробую устроить себе новую поездку за границу, чтобы в этот раз там и остаться. Насчет Аленки я теперь совершенно спокоен. После всех обвинений против меня она теперь ничем не рискует. Если ГПУ попробует в чем-нибудь ее упрекнуть, она скажет: "Я же вам говорила, что он контрреволюционер, а ЦКК мне не поверила. Вот теперь видите, кто прав". И тут, действительно, ничего не скажешь. Я пишу работу об основах теории конъюнктуры. Такой работы в мировой экономической литературе нет. Я делаю вид, что мне очень нужны материалы Кильского Института Мирового Хозяйства в Германии (они на самом деле очень ценны) и устраиваю себе командировку от Наркомфина на несколько дней в Германию. Но здесь у меня две возможности: или провести поездку через постановление Оргбюро ЦК, что слишком помпезно для такого маленького дела и едва ли выгодно, или просто зайти к Сталину и осведомиться, нет ли у него возражений. Я захожу к Сталину и говорю, что хочу поехать на несколько дней в Германию за материалами. Спрашиваю его согласие. Ответ неожиданный и многозначащий: "Что это Вы, товарищ Бажанов, все за границу да за границу. Посидите немного дома". Это значит, что за границу я теперь в нормальном порядке не уеду. В конце концов, что-то у Сталина от всех атак ГПУ против меня осталось. "А что, если и в самом деле Бажанов останется за границей; он ведь начинен государственными секретами, как динамитом. Лучше не рисковать, пусть сидит дома". Месяца через три я делаю еще одну косвенную проверку, но устраиваю это так, что я здесь ни при чем. На коллегии Наркомфина речь идет о профессоре Любимове, финансовом агенте Советов во Франции. Он беспартийный, доверия к нему нет никакого, подозревается, что он вместе с советскими финансовыми делами умело устраивает и свои. Кем бы его заменить? Кто-то из членов Коллегии говорит: "Может быть, товарищ Бажанов съездил бы туда навести в этом деле порядок". Я делаю вид, что меня это не очаровывает, и говорю: "Если ненадолго, может быть". Нарком Брюханов поддерживает это предложение. Он согласует это с ЦК. Судя по тому, что это не имеет никаких последствий, я заключаю, что он пробовал говорить с Молотовым (едва ли со Сталиным) и получил тот же Ответ: "Пусть посидит дома". Теперь возможности нормальной поездки за границу для меня совершенно отпадают. Но я чувствую себя полностью внутренним эмигрантом и решаю бежать каким угодно способом. Прежде всего надо, чтобы обо мне немного забыли, не мозолить глаза Сталину и Молотову. Из ЦК я ушел постепенно и незаметно, увиливая от всякой работы там, теперь нужно некоторое время поработать в Наркомфине, чтобы все привыкли, что я там тихо и мирно работаю, этак с годик. А тем временем организовать свой побег. Моя Аленка постепенно утешилась и вернулась к своему Смородину. По возрасту Смородин уже не в комсомоле и пытается учиться. Несмотря на все его старания, это ему не удается, голова у него не устроена для наук, и он переходит на партийную работу. Тут, очевидно, голова не так нужна, и он доходит до чина секретаря Ленинградского Комитета партии и кандидата в члены ЦК. Но в сталинскую мясорубку 1937 года его расстреливают. Бедная Аленка попадает в мясорубку вместе с ним и заканчивает свою молодую жизнь в подвале ГПУ. Дочка их Мая - еще девчонка, расстреливать ее рано, но когда она подрастает после войны (кажется, в 1949 году), и ее ссылают в концлагерь (оттуда она выйдет все же живой). ГЛАВА 15. ПОДГОТОВКА БЕГСТВА ФИНАНСОВОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО. ФИНАНСОВЫЙ ФАКУЛЬТЕТ НА ДОМУ. ЛАРИОНОВ. В СРЕДНЮЮ АЗИЮ. МОСКВА - ПРОЩАНИЕ. БЛЮМКИН И МАКСИМОВ. АШХАБАД. СЕКРЕТНЫЙ ОТДЕЛ ЦК ТУРКМЕНИИ Уйдя из ЦК, я имею гораздо больше времени. В Наркомфине я беру еще на себя редактирование "Финансовой газеты". Это ежедневная газета финансового ведомства, специально занимающаяся финансово-экономическими вопросами. Меня очень интересует газетная техника, а кстати и типографская. Здесь можно многому научиться. Само руководство газетой для меня затруднений не представляет - финансовую политику власти я знаю превосходно; кстати, замена Сокольникова Брюхановым в ней ничего не меняет. Кроме того, я беру на себя руководство Финансовым издательством. Оно издает финансово-экономическую литературу. В нем работает 184 человека. На первом же заседании коллегии издательства, где присутствуют все руководящие работники - и заведующий оперативным отделом, и бюджетным, и издательским, и редакторским, и еще Бог знает каким, и секретарь ячейки, и председатель месткома и т. д. и т. д., я пытаюсь разобраться, что делает Издательство и как. Все ответственные работники на мои деловые вопросы несут утомительную чушь насчет бдительности, партийной линии, а когда я настаиваю насчет фактов и цифр, никто ничего не знает, и в конце концов спрашиваемый обращается к очень пожилому человеку, скромно сидящему в самом конце стола за углом: "Товарищ Матвеев, дайте, пожалуйста, цифры". Товарищ Матвеев сейчас же нужные цифры дает. Через час я убеждаюсь, что это сборище паразитов, которые ничего не делают, ничего не знают и главное занятие которых - доносы, интриги и подсиживание "по партийной линии". Я их разгоняю и закрываю заседание. Прошу остаться только товарища Матвеева, у которого хочу получить некоторые цифры. Товарищ Матвеев - беспартийный, спец. Держится ниже травы. Единственный человек в издательстве, который все прекрасно знает и во всей работе прекрасно разбирается. Он в чине технического консультанта. Через полчаса я имею ясную и точную картину всего положения дел в издательстве. Я удивляюсь поразительной осведомленности товарища Матвеева и его глубокому пониманию дела. "А что вы делали до революции?" Ежась и стесняясь, товарищ Матвеев сознается, что он был буржуем и издателем и издавал как раз ту же финансово-экономическую литературу, будучи практически в России в этом деле монополистом. Выясняется, что его издательский объем был примерно тот же, что сейчас у нашего Финансового издательства. Я интересуюсь, как велики были штаты его издательства. Так же стесняясь, он объясняет, что штатов никаких не было. Кто же был? Да он - издатель, и одна сотрудница, она же и секретарша и машинистка. И это все. А какое помещение вы занимали? Опять же, никакого помещения не было. Была комнатка, в которой за конторкой работал издатель и за столиком машинистка. И выполняли они ту же работу, что сейчас 184 паразита, занимающие огромный дом. Для меня это - символ, картина всей советской системы. Я заканчиваю свою работу по теории экономической конъюнктуры. Я пытаюсь установить основные базы теории. Бронский уговаривает меня напечатать эту работу в его толстом журнале "Социалистическое хозяйство". Народный комиссариат Просвещения извещает меня, что засчитывает эту работу за докторскую диссертацию, и Московский институт народного хозяйства имени Плеханова, который открывает кафедру теории экономической конъюнктуры, приглашает меня в качестве профессора по этой кафедре. Увы, я недолго занимаю эту кафедру - весну 1927 года; вслед за тем я из Москвы уеду по дороге в свободный мир через Среднюю Азию. Я оставляю Финансово-Экономическое бюро, потому что я боюсь, что Наркомат может меня задержать из-за этой работы, когда я захочу уехать. Но я изобретаю себе работу, где я сам себе буду хозяином и которую смогу оставить, когда захочу. Происходит это так. Народный комиссариат финансов нуждается в десятках тысяч работников с высшим специальным образованием на должности финансовых инспекторов, контролеров, банковских специалистов и т. д. Кадры, бывшие на этих должностях до революции, обычно люди с высшим образованием, разбежались, разогнаны, расстреляны, ушли в эмиграцию. В этих работниках огромный недостаток. Между тем новая политика ("классовая"), проводимая в высшем образовании, допускает в высшие учебные заведения только лиц пролетарского происхождения, в огромном большинстве малокультурных и к высшему образованию не подготовленных, так как не имеющих и среднего. Наоборот, молодежь более культурная и имеющая среднее образование - происхождения непролетарского, и в высшую школу не допускается. Как быть? Наркомфин пытается организовать в Ленинграде курсы по переподготовке (повышению культурного уровня и квалификации) тех слабых финансовых работников, которые эти места занимают. Курсы функционировали год, съели огромное количество денег (надо кормить и содержать курсантов, преподавателей, обслуживающий персонал, а все это в советских условиях дает все нарастающую гору с месткомами, клубами, ячейками, политпросвещением, хозяйственным обслуживанием, домом, содержанием, ремонтом и т. д.) и выпустили сотню сомнительных "переподготовленных". Нарком Брюханов просит меня поехать в Ленинград, посмотреть выпуск и дать заключение, что это дало. Я это проделываю и убеждаюсь, что огромные средства затрачены впустую. Кроме того, это капля в море по сравнению с потребностями ведомства в специалистах. Но я вижу решение. Я говорю Брюханову: "Николай Павлович, дайте из средств Наркомата мне взаймы десять тысяч рублей. Я устрою Финансовый факультет на дому - заочное образование. Это будет работать на хозяйственном расчете; через три-четыре месяца я вам ваши десять тысяч верну. Я вам подготовлю тысячи нужных вам финансовых работников, и это вам не будет ни копейки стоить. Но только тут не будет никакого пролетарского происхождения. Я как раз дам возможность при помощи заочного образования получить квалификацию той молодежи, которой закрыты все дороги из-за ее социального происхождения. А вам не все ли равно, какого происхождения будут ваши финансовые специалисты - вам важно их иметь". Брюханов человек умный и сейчас же соглашается; мне выдаются взаймы нужные десять тысяч. Я сейчас же организую Центральные заочные финансово-экономические курсы (Финансовый факультет на дому). Но в России заочное образование, в отличие от заграницы, почти неизвестно. В 1912-1913 годах были какие-то заочные курсы общего образования в Ростове-на-Дону, но прекратились во время войны. И больше ничего. Я начинаю с того, что пишу небольшую книгу о заочном образовании страниц на сто. Сейчас же издаю ее в Финансовом издательстве. Она стоит 80 копеек. Она имеет удивительный успех. В три месяца расходится в количестве 100 тысяч экземпляров. Она подготовляет и успех моего Финансового факультета. У меня крохотный штат - мой заместитель профессор Синдеев и управляющий делами - бывший штабс-капитан Будавей. Оба беспартийные и деловые. Но я приглашаю всех лучших специалистов финансового дела в стране - 49 лучших профессоров - благо я их хорошо знаю по работе в моем Финансово-экономическом бюро в Наркомфине. Курсы делятся на четыре отделения, которые я поручаю лучшим специалистам для разработки учебной программы. Приглашенные профессора будут писать свои курсы, которые будут печататься и рассылаться Ученикам. От учеников будут получаться их письменные работы. Профессора будут их исправлять и возвращать ученикам со своими замечаниями. Время учения - два-три года (в зависимости от отделения). Учение закончится экзаменационной сессией. Выдержавшие экзамены получат дипломы, дающие право на работу в органах Наркомфина на должностях финансовых и банковских инспекторов, контролеров и т. д. Учащиеся платят три рубля в месяц (за все - и лекции, и профессорскую работу). Как только курсы открываются и объявляют набор, в первый же месяц поступает семь тысяч учеников. Я принимаю всех. Из полученных двадцати одной тысячи рублей я немедленно возвращаю Брюханову его десять тысяч. Я очень широко плачу профессорам - они чрезвычайно довольны и с удовольствием берутся за работу; кстати, все это люди знающие - среди них нет ни одного коммуниста. Чрезвычайно доволен и Нарком: его проблема кадров будет наконец разрешена. В этот момент ГПУ арестовывает моего заведующего кредитным отделением курсов Чалхушьяна. Это крупнейший специалист по кредиту, консультант Государственного банка. Нуждаясь в деньгах, он имел неосторожность продать какую-то свою старую картину японскому дипломату, не понимая, какую смертельную опасность это представляет в советских условиях. Ко мне приходит бедная маленькая заплаканная женщина, вся в черном, - его жена. Она просит меня сделать что можно. Что я могу сделать? Принимая во внимания мои отношения с ГПУ и то, что я уже не в ЦК, мое заступничество ему может только повредить. Я иду на большой риск, говоря ей откровенно; она не понимает; она слышала, что я очень большой партийный вельможа. Я ей говорю, что объяснить я ей ничего не могу, но через несколько месяцев она сама все поймет (через несколько месяцев я сбегу за границу). Я беру телефонную трубку, даю ей слуховую, чтобы она слышала разговор, и звоню начальнику Экономического отдела ГПУ Прокофьеву. Я разговариваю так, чтобы это не было заступничеством - это лишь повредило бы бедному Чалхушьяну. "Товарищ Прокофьев, вы арестовали моего заведующего кредитным отделением курсов Чалхушьяна. В чем дело?" - "В чем дело, товарищ Бажанов, я не могу вам сказать - это секрет следствия ГПУ". - "Но Чалхушьян выполняет сейчас для курсов срочную работу - разрабатывает учебную программу кредитного отделения. Во всяком случае, я должен знать, что это - серьезное дело или нет. Арестовали ли вы его по какому-либо пустяку просто для острастки, и тогда я могу немного подождать, если вы его скоро выпустите. Или это дело серьезное, и я вынужден его заменить кем-нибудь другим". Прокофьев советует мне его заменить - дело очень серьезное. Из тюрьмы Чалхушьян не вышел: ГПУ "пришило" ему связь с японцами и экономический шпионаж в их пользу. Его расстреляли. Курсы идут очень хорошо. Я ими занимаюсь до лета 1927 года. Так как здесь у меня своя рука владыка, я, собираясь уезжать из Москвы, ставлю на них вместо себя директором моего Германа Свердлова. Уже в Париже через два года я имею удовольствие читать в "Известиях" объявление о новом годовом наборе на мои курсы и подпись: директор Герман Свердлов. Значит, они продолжаются. Летом 1927 года я отдыхаю в Крыму. Перед моим отъездом я получаю из ЦК предостережение ГПУ всем ответственным работникам - быть осторожным: по Москве бродит опасный террорист. Я уезжаю в Крым и узнаю, что террорист бросил бомбу на собрании в Ленинградском партийном Клубе; десятки убитых и раненых. С этим террористом я потом познакомлюсь в Париже и Берлине. Это очаровательный и чистейший юноша, Ларионов. В это время (1927 год) начальник Общевоинского Союза Кутепов ведет борьбу против большевиков. Ряд жертвенных мальчиков и девушек отправляются в Россию бросать бомбы по примеру старых русских революционеров. Но они не знают силы нового гигантского полицейского аппарата в России. Им будто бы помогает большая и сильная антибольшевистская организация - "Трест". На самом деле "Трест" этот организован самим ГПУ. Все его явки, квартиры, сотрудники - все чекисты. Террористы переходят советскую границу, прямо попадают в лапы ГПУ, и их расстреливают. Больше того. Помещение Общевоинского Союза в Париже, в котором ведет свою антибольшевистскую работу генерал Кутепов, находится в доме, принадлежащем русскому капиталисту, председателю Русского Торгово-Промышленного Союза (объединение крупных торговцев и фабрикантов) Третьякову. И никто не знает, что Третьяков - агент ГПУ, что в стене кабинета Кутепова он установил микрофон и все, что делается у Кутепова, сейчас же точно известно ГПУ. Все детали о террористах, которые поедут в Россию, ГПУ знает задолго до их поездки. (Третьяков будет продолжать работать на ГПУ до 1941 года; он предаст Кутепова, которого похитили большевики, при его помощи чекистский агент генерал Скоблин организует похищение генерала Миллера, преемника Кутепова. Случайно в 1941 году немецкие войска захватили Минск с такой быстротой, что ГПУ не успело ни уничтожить, ни вывезти свои архивы; разбирая эти архивы, русский переводчик нашел ссылку Москвы "как сообщил нам наш агент Третьяков из Парижа...". Немцы его расстреляли. Мотивы, по которым он работал почти двадцать лет на ГПУ, остались неясными). По возвращении из Крыма начинается последняя стадия подготовки моего побега. Теперь выехать мирно, по командировке, я за границу не могу. Я могу только бежать через какую-нибудь границу. Через какую? Их изучение приводит к довольно безотрадным выводам. Польская граница совершенно закрыта. Ряды колючих проволок, всюду пограничники с собаками, здесь ГПУ постаралось, чтобы сделать границу непроницаемой. Так же невозможно бежать в Румынию: границей является Днестр, под пристальным наблюдением круглые сутки. Гораздо труднее охранять финскую границу, она тянется по лесам и тундрам. Но к ней невозможно приблизиться - какой у меня может быть предлог, чтоб приехать к этой границе? Уже мое присутствие в приграничной зоне будет являться достаточным доказательством, что я хочу покинуть социалистический рай. Но, изучая карту, я останавливаюсь на Туркмении. Ее населенная полоса тянется узкой лентой между песчаной пустыней и Персией. И столица - Ашхабад - находится всего километрах в двадцати от границы. Не может быть, чтоб там не нашлось возможности легально приблизиться к границе (я еще не подозреваю, что трудности бегства в Персию заключаются совсем в другом, о чем дальше речь). Я решаю бежать в Персию из Туркмении. Но сначала надо попасть в Туркмению, которая подчинена Среднеазиатскому бюро ЦК партии. От Финансового факультета я отделываюсь легко - здесь я хозяин - и передаю его в руки Германа Свердлова. Затем я делаю экскурсию в Орграспред ЦК, предлагая послать меня в распоряжение Среднеазиатского бюро ЦК. Хотя я знаю в ЦК всех и вся, все входы и выходы, я наталкиваюсь на крупное затруднение: по номенклатуре ответственных работников я принадлежу к столь высокой категории, что Орграспред мною не имеет права распоряжаться: для этого нужно решение по крайней мере Оргбюро. Мне любезно предлагают внести постановление о моей посылке на утверждение Оргбюро. Это меня не устраивает. Я объясняю, что совсем не хочу подвергаться риску, что меня схватит кто-либо из членов Оргбюро, чтобы назначить на какую-то ответственную работу, в чем как раз нужда и куда по мнению Оргбюро я вполне подойду. Я советую сделать так: позвони Молотову и спроси, нет ли у него возражений против моей работы в Средней Азии. Если нет, Орграспред может меня послать таким образом с согласия секретаря ЦК и председателя Оргбюро, а если есть, я пойду сам к Молотову, чтобы это уладить. Так и делается. К счастью, Молотову уже надоело, что я упираюсь и не хочу работать в ЦК, и он отвечает: "Ну что ж, если он так уж очень хочет, пусть едет". И я получаю путевку "в распоряжение Среднеазиатского бюро ЦК на ответственную работу". С этой путевкой я приезжаю в Ташкент и являюсь к Секретарю Среднеазиатского бюро ЦК Зеленскому. Это тот самый Зеленский, который был первым секретарем Московского Комитета и проморгал оппозицию осенью 1923 года. Тогда тройка решила, что он слишком слаб для Московской организации, самой важной в стране, и отправила его хозяйничать в Среднюю Азию. Зеленский удивлен моему приезду (и несколько озабочен: что это? глаз Сталина?) Я ему объясняю, что бросил центральную работу, потому что чувствовал себя совершенно оторванным от жизни, и решил поехать на низовую работу. "Вот и прекрасно, - говорит Зеленский. - Мы вас назначим моим помощником и заведующим Секретным отделом СредАзБюро ЦК; вы нам это организуете - я слышал о вашей организации аппарата Политбюро" (то есть он хочет, чтоб я ему наладил его канцелярию и был его секретарем). Я ему говорю: "Товарищ Зеленский, будем говорить откровенно: я не для того оставил работу помощника Сталина и секретаря Политбюро, чтобы быть вашим секретарем. Я хочу на совсем низовую работу, подальше в глухие места. Вот в Туркмении секретарем ЦК Ибрагимов; я его знаю по аппарату ЦК - пошлите меня в его распоряжение". Зеленский быстро соглашается, и я получаю новую путевку - "в распоряжение ЦК Туркмении". Из Ташкента я не еду в Ашхабад, а возвращаюсь в Москву проститься с друзьями и с Москвой - вернусь ли я когда-нибудь на родину? Мне нужно не только проститься с друзьями. Надо обдумать, как сделать так, чтобы для них риск от моего побега был наименьший. После моего бегства ГПУ бросится искать, принадлежал ли я к какой-либо антикоммунистической организации и кто со мной связан. Риск для друзей очень велик. Но у меня два сорта друзей: одни, с которыми я часто вижусь, и совершенно открыто, и афишируя хорошие отношения. Это Герман Свердлов, Мунька Зоркий, еще двое-трое. Они не имеют ни малейшего понятия, что я - враг коммунизма, и ГПУ прекрасно поймет, что если бы я с ними был как-то иначе политически связан, имел бы общие идеи, никогда бы не был с ними дружен открыто. Они ничем не рискуют. Но есть другие, которые пережили ту же эволюцию, что и я. Здесь я был все последнее время осторожен, встречался с ними в служебных кабинетах будто бы только по служебным делам. Здесь ГПУ будет рыться. Друзья мне подают такую идею: когда ты будешь за границей и будешь писать о Москве и коммунизме, сделай вид, что ты стал антикоммунистом не в Политбюро, а за два года раньше - прежде, чем пришел работать в ЦК. Это ничего не изменит в ценности твоего свидетельства - не все ли равно, стал ли ты антибольшевиком на два года раньше или позже, важна правильность того, что ты будешь писать. А ГПУ и Ягода сейчас же за твое признание ухватятся: "Ага, вот наш чекистский нюх, мы сразу же определили, что он - контрреволюционер". Но тогда в поисках какой-то твоей организации они пойдут по ложному следу. Если ты был антикоммунист раньше, то, очевидно, приехав в Москву и поступив в ЦК, ты от всех должен был чрезвычайно тщательно скрывать свои взгляды, и каждый из нас мог быть так же введен в заблуждение о тебе, как и Политбюро; а искать твои связи и твою организацию надо раньше, до Москвы, то есть в твоем родном городе. Конечно, идея не плоха. В Могилеве ГПУ ничего не найдет, сколько бы ни искало: там никакой организации не было. Но оно может принять за нее моих друзей по последним классам гимназии: Митька Аничков ушел в Белую Армию; Юлий Сырбул, молдаванин с той стороны Днестра, сейчас в Бессарабии, то есть в Румынии, и известен как ярый антикоммунист. Они ничем не рискуют, и поиски ГПУ пойдут по ложному следу. Я соглашаюсь и даю такое обещание (я его должен буду выполнить, но потом буду очень жалеть, что я его дал - об этом я расскажу дальше). Здесь я должен сделать отступление и познакомить читателей с товарищем Блюмкиным, тем самым Блюмкиным, который во время восстания левых эсеров в 1918 году убил германского посла в Москве графа Мирбаха, чтобы сорвать Брест-Литовский, мир. Еще в 1925 году я часто встречался с Мунькой Зорким. Это была его комсомольская кличка; настоящее имя Эммануил Лифшиц. Он заведовал Отделом Печати ЦК комсомола. Это был умный, забавный и остроумный мальчишка. У него была одна слабость - он панически боялся собак. Когда мы шли с ним вместе по улице, а навстречу шел безобидный пес, Мунька брал меня за локоть и говорил: "Послушай, Бажанов, давай лучше перейдем на другую сторону улицы; ты знаешь, я - еврей и не люблю, когда меня кусают собаки". Мы шли с ним по Арбату. Поравнялись со старинным роскошным буржуазным домом. "Здесь, - говорит Мунька, - я тебя оставлю. В этом доме третий этаж - квартира, забронированная за ГПУ, и живет в ней Яков Блюмкин, о котором ты, конечно, слышал. Я с ним созвонился, и он меня ждет. А впрочем, знаешь, Бажанов, идем вместе. Не пожалеешь. Блюмкин - редкий дурак, особой, чистой воды. Когда мы придем, он, ожидая меня, будет сидеть в шелковом красном халате, курить восточную трубку в аршин длины и перед ним будет раскрыт том сочинений Ленина (кстати, я нарочно посмотрел: он всегда раскрыт на той же странице). Пойдем, пойдем". Я пошел. Все было, как предвидел Зоркий - и халат, и трубка, и том Ленина. Блюмкин был существо чванное и самодовольное. Он был убежден, что он - исторический персонаж. Мы с Зорким потешались над его чванством: "Яков Григорьевич, мы были в музее истории революции; там вам и убийству Мирбаха посвящена целая стена". - "А, очень приятно. И что на стене?" - "Да всякие газетные вырезки, фотографии, документы, цитаты; а вверху через всю стену цитата из Ленина: "Нам нужны не истерические выходки мелкобуржуазных дегенератов, а мощная поступь железных батальонов пролетариата"". Конечно, мы это выдумали; Блюмкин был очень огорчен, но пойти проверить нашу выдумку в музей революции не пошел. Об убийстве Мирбаха двоюродный брат Блюмкина рассказывал мне, что дело было не совсем так, как описывает Блюмкин: когда Блюмкин и сопровождавшие его были в кабинете Мирбаха, Блюмкин бросил бомбу и с чрезвычайной поспешностью выбросился в окно, причем повис штанами на железной ограде в очень некомфортабельной позиции. Сопровождавший его матросик не спеша ухлопал Мирбаха, снял Блюмкина с решетки, погрузил его в грузовик и увез. Матросик очень скоро погиб где-то на фронтах гражданской войны, а Блюмкин был объявлен большевиками вне закона. Но очень скоро он перешел на сторону большевиков, предав организацию левых эсеров, был принят в партию и в чека, и прославился участием в жестоком подавлении грузинского восстания. Дальше его чекистская карьера привела его в Монголию, где во главе чека он так злоупотреблял расстрелами, что даже ГПУ нашло нужным его отозвать. Шелковый халат и трубка были оттуда - воспоминание о Монголии. ГПУ не знало, куда его девать, и он был в резерве. Когда он показал мне свою квартиру из четырех огромных комнат, я сказал: "И вы здесь живете один?" - "Нет, со мной живет мой двоюродный брат Максимов - он занимается моим хозяйством". Максимов был мне представлен. Он был одессит, как и Блюмкин. Максимов - была его партийная кличка, которой он в сущности не имел права пользоваться, так как в Одессе он был членом Партии и заведовал хозяйством кавалерийского полка, но проворовался, продавая казенный овес в свою пользу, и был исключен из партии и выгнан из армии. Настоящая его фамилия была Биргер. Он жил у кузена, и Блюмкин пытался его устроить на службу, но это было нелегко: человека исключенного из партии за кражу казенного имущества, никто не жаждал принимать. "И у вас две комнаты совершенно пустые; а Герман Свердлов, брат покойного Якова, который живет в тесной квартире у брата Вениамина в доме ВСНХ, не имеет даже своей комнаты. Поселить бы его здесь у вас". - "Брат Якова Свердлова? Да я буду счастлив. Пусть переезжает хоть сегодня". Так Герман Свердлов поселился у Блюмкина. В первый же раз, когда Блюмкин пошел в ГПУ, он похвастался знакомством со мной. Ягода взвился: "Яков Григорьевич, вот работа для вас. Бажанов ненавидит ГПУ, мы подозреваем, что он не наш, выведите его на чистую воду. Это - задание чрезвычайной важности". Блюмкин взялся за это, но месяца через два-три заявил Ягоде, что он не имеет никакой возможности со мной встречаться чаще и ближе познакомиться и просит его от этой работы освободить. Но он подал другую идею: его двоюродный брат, живя у него на квартире вместе с Германом Свердловым и видя его все время, может от Свердлова узнавать все о Бажанове - Свердлов и Бажанов видятся постоянно. Идея была одобрена, Максимов был вызван к начальнику Административного Управления ГПУ Флексеру и нашел, наконец, нужную работу: шпионить за мной и поставлять рапорты в ГПУ. Чем он и кормился до лета 1927 года. По-прежнему не зная, куда девать Блюмкина, ГПУ пробовало его приставить к Троцкому. Троцкий в 1925 году объезжал заводы с комиссией по обследованию качества продукции. Блюмкин был всажен в эту комиссию. Как ни наивен был Троцкий, но функции Блюмкина в комиссии для него были совершенно ясны. В первый же раз, когда подкомиссия во главе с Блюмкиным обследовала какой-то завод и на заседании комиссии под председательством Троцкого Блюмкин хотел делать доклад, Троцкий перебил его: "Товарищ Блюмкис был там оком партии по линии бдительности; не сомневаемся, что он свою работу выполнил. Заслушаем сообщения специалистов, бывших в подкомиссии". Блюмкин надулся, как индюк: "Во-первых, не Блюмкис, а Блюмкин; вам бы следовало лучше знать историю партии, товарищ Троцкий; во-вторых..." Троцкий стукнул кулаком по столу: "Я вам слова не давал!" Из комиссии Блюмкин вышел ярым врагом Троцкого. Чтобы использовать его ненависть к оппозиции, ГПУ пробовало его еще приставить к Каменеву - уже в 1926-м, когда Каменева назначили Наркомторгом, Блюмкина определили консультантом Наркомторга; секретари Каменева веселились до упаду по поводу работы "консультанта". Секретари Каменева мне показывали торжественное обращение недовольного Блюмкина к Каменеву. Оно начиналось так: "Товарищ Каменев! Я вас спрашиваю: где я, что я и кто я такой?" Пришлось отозвать его и оттуда. Но настоящее призвание Блюмкин все же нашел, когда его отправили резидентом ГПУ (шпионаж и диверсии) в странах Ближнего Востока. Мы с ним еще встретимся. Когда осенью 1927 года я прощался с Москвой, Максимов был очень грустен. С моим отъездом он терял легкую и хорошо оплачиваемую работу. Я решил созорничать. Я знал, что он поставляет обо мне рапорты в ГПУ, но он не знал, что я это знаю. Наученный разнообразным советским опытом, я считал, что если враг хочет иметь о вас информацию, то удобнее всего, если вы ее поставляете сами - вы выбираете то, что надо. Так я и сделал. Говорил о себе ничего не подозревавшему Герману Свердлову именно то, что могло быть без всякого вреда для меня передано в ГПУ, и оно туда через Максимова шло. Встретив Максимова у Германа перед отъездом в Ашхабад, я спросил его: "А как у вас с работой?" - "Да по-прежнему плохо". - "Хотите, я вас возьму с собой, в Среднюю Азию?" О да, он бы с удовольствием, разрешите, он завтра даст мне окончательный ответ - надо прервать какие-то начатые переговоры. Я очень хорошо понимаю, что он побежит в ГПУ спрашивать, что делать. Ему говорят - превосходно, конечно, поезжай, продолжай давать рапорты. И в Ашхабад я приехал с Максимовым. В Ашхабаде я явился к первому секретарю ЦК Туркмении Ибрагимову. Я его знал по ЦК. Когда я был секретарем Политбюро, он был ответственным инструктором ЦК и рассматривал меня как большое начальство. Тем более он был удивлен моему приезду. Первая идея - я приехал на его место. Я его разубедил, объяснил, что я хочу на маленькую низовую работу. "Вот назначь меня для начала заведующим секретным отделом ЦК (это то, от чего я отказался у Зеленского). Я буду у тебя в подчинении и будет ясно, что у меня нет никаких претензий на твое место". Это и было проделано. Через несколько дней я заявил, что я страстный охотник, но на крупную дичь (должен сказать, что охоту я ненавижу). Позвонил Дорофееву, начальнику 46-го Пограничного Отряда войск ГПУ, который нес там охрану границы, и сказал ему, чтоб он мне прислал два карабина и пропуска на право охоты в пограничной полосе на меня и Максимова. Что я сейчас же и получил. В течение двух-трех месяцев я изучал обстановку, а Максимов, которого я устроил на небольшую хозяйственную работу, исправно посылал обо мне донесения в Москву. Ибрагимов был хороший человек, и у меня с ним установились прекрасные отношения. Я заведовал секретной канцелярией ЦК, секретарствовал на заседаниях бюро и пленумов Туркменского ЦК партии и был опять, хотя и в небольшом местном масштабе, в центре всех секретов. Часто, разговаривая с Ибрагимовым, я расспрашивал его о Персии. Меня смущает, что железная дорога - наша главная связь со страной - проходит все время по самой персидской границе. В случае войны персам ничего не стоит перерезать нашу главную коммуникационную линию. Ибрагимов смеется. А наш 46-й пограничный отряд на что? Я возражаю - я говорю ведь об армии. Ибрагимов говорит: "Ты помнишь историю? Когда век тому назад произошел мятеж в Тегеране и был убит наш русский посол Грибоедов, что сделал царь? Послал из России сотню казаков, и она навела в Персии порядок; не думай, что сейчас намного иначе". В другой раз я говорю: здесь у вас граница совсем рядом; наверное, часты случаи бегства через границу. Наоборот, говорит Ибрагимов, чрезвычайно редки. Конечно, граница очень велика, и линию границы охранять было бы очень трудно. Но чтобы приблизиться к границе, надо добраться до какого-то населенного места, а именно за ними сосредоточено постоянное наблюдение. Никакой новый человек не может быть незамеченным. Хорошо, говорю я, но это не относится к партийцам. Ответственный работник без труда может приблизиться к границе и перейти ее. У вас бывали такие случаи? Два, говорит Ибрагимов, они не представляют никаких затруднений. Ответственного партийца, бежавшего в Персию, мы хватаем прямо в Персии и вывозим его обратно. - "А персидские власти?" - "А персидские власти закрывают глаза, как будто ничего не произошло". Это выглядит довольно неутешительно. Значит, перейти границу здесь легко. Трудности начинаются дальше. Что ж будем рисковать. Я делаю разведку границы. В 20-30 километрах от Ашхабада, на самой границе с Персией и уже в горах, находится Фирюза, дом отдыха ЦК. Мы, несколько сотрудников ЦК, охотников, делаем в воскресенье туда охотничью экскурсию. Я прохожу очень далеко по горному ущелью - кто его знает, может быть, я уже в Персии. Убеждаюсь, что место для перехода границы совершенно не подходит: перейдешь, а откуда-то из ущелья покажется спрятанная там пограничная застава, которая скажет: "Товарищ, это уже Персия, что ты здесь делаешь? Поворачивай обратно!" Я выбираю по карте Лютфабад, в сорока-пятидесяти километрах от Ашхабада; это железнодорожная станция, прямо против нее в двух километрах через чистое поле - персидская деревня того же имени. Я решаю перейти границу 1 января (1928 года). Если я сейчас жив и пишу эти строки, этим я обязан решению перейти границу именно 1 января. ГЛАВА 16. БЕГСТВО. ПЕРСИЯ. ИНДИЯ. ПЕРЕХОД ГРАНИЦЫ. ПЕРСИЯ. ПЕРВОЕ ПОКУШЕНИЕ. МОСКВА ТРЕБУЕТ ВЫДАЧИ. ЧЕКА ЗА РАБОТОЙ - АГАБЕКОВ. ХОШТАРИЯ И ТЕЙМУРТАШ. ЧЕРЕЗ ПЕРСИЮ. ДУЗДАБ. ИНДИЯ. МАКДОНАЛЬД И ЛЕНА ГОЛЬДФИЛЬДС. Я ЕДУ ВО ФРАНЦИЮ Вечером 31 декабря мы с Максимовым отправляемся на охоту. Максимов, собственно, предпочел бы остаться и встретить Новый год в какой-либо веселой компании, но он боится, что его начальство (ГПУ) будет очень недовольно, что он не следует за мной по пятам. Мы приезжаем по железной дороге на станцию Лютфабад и сразу же являемся к начальнику пограничной заставы. Показываю документы, пропуска направо охоты в пограничной полосе. Начальник заставы приглашает меня принять участие в их товарищеской встрече Нового года. Это приглашение из вежливости. Я отвечаю, что, во-первых, я приехал на охоту, предпочитаю выспаться и рано утром отправиться на охоту в свежем виде; во-вторых, они. конечно, хотят выпить в товарищеском кругу; я же ничего не пью и для пьющих компаний совершенно не подхожу. Мы отправляемся спать. На другой день, 1 января рано утром, мы выходим и идем прямо на персидскую деревню. Через один километр в чистом поле и прямо на виду пограничной заставы я вижу ветхий столб: это столб пограничный, дальше - Персия. Пограничная застава не подает никаких признаков жизни - она вся мертвецки пьяна. Мой Максимов в топографии мест совершенно не разбирается и не подозревает, что мы одной ногой в Персии. Мы присаживаемся и завтракаем. Позавтракав, я встаю; у нас по карабину, но патроны еще все у меня. Я говорю: "Аркадий Романович, это пограничный столб и это - Персия. Вы - как хотите, а я - в Персию, и навсегда оставляю социалистический рай - пусть светлое строительство коммунизма продолжается без меня". Максимов потерян: "Я же не могу обратно - меня же расстреляют за то, что я вас упустил". Я предлагаю; "Хотите, я вас возьму и довезу до Европы, но предупреждаю, что с этого момента на вас будет такая же охота, как и на меня". Максимов считает, что у него нет другого выхода - он со мной в Персию. Мы приходим в деревню и пытаемся найти местные власти. Наконец это нам удается. Власти заявляют, что случай далеко превышает их компетенцию и отправляют гонца в административный центр, который находится в двадцати километрах. Гонец возвращается поздно вечером - мы должны ехать в этот центр. Но местные власти решительно отказываются организовать нашу поездку ночью, и нам приходится ночевать в Лютфабаде. Тем временем информаторы Советов переходят границу и пытаются известить пограничную заставу о нашем бегстве через границу. Но застава вся абсолютно пьяна и до утра 2 января никого известить не удается. А утром 2 января мы уже выехали в центр дистрикта и скоро туда прибыли. Не подлежит никакому сомнению, что, если бы это не было 1 января и встреча Нового года, в первую же ночь советский вооруженный отряд перешел бы границу, схватил бы нас и доставил обратно. Этим бы моя жизненная карьера и закончилась. В центре дистрикта меня ждет новый необыкновенный шанс. Это - начальник дистрикта, Пасбан. В отличие от всей остальной местной персидской администрации, трусливой, ленивой, подкупной и ко всему равнодушной, это человек умный, волевой и решительный. Оказывается, он прошел немецкую школу во время мировой войны. Он должен нас отправить в столицу провинции (Хорасана) - в Мешед. Он мне объясняет, что между нами и Мешедом горы в 3000 метров высотой. Колесная дорога только одна; она идет в обход гор, приближаясь к Ашхабаду, и против Ашхабада проходит сквозь горы по глубокому ущелью и перевал через город Кучан, и затем идет налево к Мешеду. Послать вас по колесной дороге в Мешед, значит послать вас на верную смерть: с сегодняшнего дня будет дежурить отряд чекистов с автомобилем, который вас схватит и вывезет в Советскую Россию. Единственный ваш шанс - идти напрямик через горы. Здесь нигде дороги нет. Есть тропинки, по которым летом жители иногда идут через горы. Сейчас зима, все занесено глубоким снегом. Но вы должны попробовать. Большевики в горы пойти не рискнут. Я вам дам проводников и горных лошадок. Не питайте никакого доверия к проводникам; питайте полное и неограниченное доверие к горным лошадкам - они найдут дорогу. Снаряжается караван, мы начинаем подъем в горы. Странствование через горы, снега, обвалы, провалы и кручи продолжается четыре дня. Двадцать раз мы обязаны жизнью маленьким умным лохматым горным лошадкам, которые карабкаются, как кошки по невероятным обрывам, вдруг скользят по краю кручи и сразу падают на живот, расставив все четыре лапы во все стороны, и этим удерживаясь от падения вниз по крутому склону. Вконец измученные, мы спускаемся наконец на пятый день в долину Мешеда и уже в его предместьях выходим на автомобильную дорогу. Здесь циркулирует грузовик на правах автобуса. Мы попадаем в него вовремя, занимаем задние места, сейчас же за нами в автобус садятся два чекиста, но они вынуждены занять места перед нами. Они, вероятно, полагают, что мы вооружены и ничего себе не позволяют. Мы доезжаем до Мешеда, и автобус довозит нас почему-то до гостиницы. Нам объясняют, что это - единственный отель европейского типа в городе; туземцы останавливаются в караван-сараях. Мы очень устали и мечтаем о хорошей кровати. Перед сном в ресторане отеля пробуем выпить кофе. Когда кофе подан и мой спутник уже готов его пить, я останавливаю его: от кофе идет сильный запах горького миндаля - это запах цианистого калия. От кофе мы отказываемся и подымаемся в нашу комнату. Директор отеля, армянин Колтухчев, объясняет нам, что свободна только одна комната, в которую он нас и ведет. У нее почему-то нет ни замка, ни задвижки - они "в починке"; я вижу свободные комнаты, но Колтухчев говорит, что они задержаны клиентами. Мы наскоро баррикадируем дверь в нашей незакрывающейся комнате при помощи стульев и с наслаждением растягиваемся на настоящих кроватях. Сон наш длится недолго. Нас будит сильный стук в дверь. "Полиция". Мы протестуем, но нас доставляют в центральную полицию города ("назмие"), объясняя нам, что это для нашей же пользы. Начальник полиции, жесткий и сухой службист, по-русски не говорит. Он нас водворяет в своем кабинете и исчезает. Его помощник, чрезвычайно симпатичный перс, учился в России и хорошо говорит по-русски. От него мы наконец узнаем, в чем дело. Оказывается, с нашим приездом в Мешед началась необычайная суматоха во всех советских организациях. Информаторы полиции, следящие за советчиками, видели, как советский военный агент Пашаев, встретясь с советским агентом Колтухчевым (директором нашей гостиницы), передал ему револьвер и еще что-то (очевидно, яд). Полиция, сообразив в чем дело, устроила засаду под нашей дверью. Ночью Колтухчев подымался с револьвером, чтобы нас ухлопать (вслед за чем его обещали сейчас же вывезти в советскую Россию), но под нашей дверью его арестовали, а нас перевезли в полицию. На другое утро меня принимает губернатор Хорасана. Это - старый, хитрый и флегматичный перс. Он смотрит на меня с любопытством, но говорит мало. По-русски он не говорит, и мы объясняемся через переводчика. Я говорю переводчику: "Скажите, пожалуйста, господину губернатору, что Персия, как всякая цивилизованная страна, конечно, предоставляет право убежища политическим эмигрантам..." Вместо того, чтобы переводить, переводчик меня спрашивает: "А кто вам сказал, что Персия - цивилизованная страна?" Я говорю: "Кто сказал, это неважно, а вы переводите так, как я говорю". Он чешет за ухом: "Дело в том, что губернатор может подумать, что вы над ним насмехаетесь". - "А вы все ж таки переводите, как я сказал". Губернатор, выслушав меня, отвечает мне, что вопрос обо мне он решить не может, что этот вопрос должно решать правительство, что он отправит правительству подробное донесение, а пока будут приняты все меры по моей безопасности, и что мне надо ждать ответа из Тегерана. Мы окончательно поселяемся в кабинете начальника полиции. Полиция имеет вид средневековой квадратной крепости с одним только входом. Помощник начальника полиции показывает мне на племя диких курдских всадников, расположившихся лагерем на площади перед полицией. Племя это нанято большевиками; задача его - при моем выходе из полиции налететь, зарубить и ускакать. Но полиция это хорошо понимает; и вообще-то я из полиции почти что не выхожу, а если выхожу, то под сильной охраной.