в телевизионном оформлении. Я понимала, что они придумали какую-то новую пакость. Я настаивала на немедленном выпуске листовок более жесткого характера. Но Игорь на это уже не пошел, а я не могла их изготовить одна. Никогда еще ни один путник так не стремился к отчему дому, как я стремилась обратно в Лефортово. Другие политзаключенные, большинство, продолжали сидеть. А нас выпустили. Значит, мы предали их, значит, мы изменили. Это была западня. Никто из друзей меня не понимал, но я знала, что если что-то "у них" похоже на Добро, то это будет такое Зло, что "царь Иван Васильевич во гробе содрогнется". А следствие продолжалось. Амбулаторно, чего не бывало никогда: следствие по 70-й без содержания под стражей. Нас не вызывали. Допрашивали наше окружение. С допросов возвращались и докладывали о ходе следствия нам. Гэбистам явно было еще больше не по себе, чем мне. Одна зловредная девица, Юлия, которой Царьков чем-то насолил, показала, что он желал победы гитлеровской Германии во второй мировой войне (по крайней мере, на территории СССР). Она сожгла весь наш доверенный ей Самиздат и фотопленки и вернула нам ящик пепла. За нами ходили тучами топтуны. Очень выручал верный Костя Пантуев. Он вообще перестал от меня отходить, совершенно не думая о последствиях. Он защищал гонимых. Русская интеллигенция, собиравшая деньги на вооруженное восстание в 1905 году и помогавшая народовольцам, воскресла в нем. А вот студент Артем с Пресни после повторного вызова на допрос попросил меня ему не звонить и не компрометировать его далее, то есть порвал отношения со страху. Потом он опомнился. Но я не простила. Я знала, что должна сделать что-то, что покажет и докажет остальным политзаключенным в зонах, что мы их не предали и не собираемся пользоваться свободой, когда они сидят. На работе меня ощупывали: не верили, что можно оттуда вернуться, да еще со справкой, что я была три дня в Лефортовской тюрьме. И вот 30 октября, в День политзаключенного СССР, я повесила на работе на доске объявлений следующее сообщение: "Сегодня День политзаключенного СССР. Тех, кто хочет помочь советским политзаключенным или узнать подробнее о нарушении прав человека в СССР, прошу обращаться в отдел библиографии научной библиотеки, к Новодворской В. И.". Объявление сняли. Я повесила его еще раз. Его снова сняли. Я опять повесила. Сняли и отнесли к ректору. Я обошла все отделы и сделала объявление устно. Ректор профессор Ярыгин, автор атласа по патанатомии, не погнушался вызвать КГБ. Они приехали на двух черных "Волгах" и отвезли меня... не в Лефортово, а в о/м. Посадить они уже не могли. Но под занавес хотели взять свое и дать урок на будущее. Гэбист (как потом выяснилось, куратор Второго Меда) пытался договориться со мной полюбовно. Не вышло, и он вызвал психиатров. "Руководство приняло такое решение", -- сказал он. Возвращая мне у дверей Лефортова паспорт, подполковник Мелехин сказал: "Мы с женщинами не воюем". Я ответила: "Я заставлю вас со мной воевать, как с мужчиной". И заставила! И в 1988 году, и в 1991-м... Но сейчас они наносили запрещенный удар. Какое злорадство, какая плотоядная улыбка озарили лицо куратора, когда санитары, выламывая мне руки, потащили меня из комнаты! На этот раз я попала в пыточное 28-е отделение. Я была там три недели, но этого мне хватило на всю жизнь. Игорь Царьков очень негодовал на мое нелояльное к ГБ поведение. Он боялся, что его посадят обратно в наказание за мою акцию, он читал мне нотации и очень волновался по поводу того, что теперь скажут в КГБ. И это тоже было страшно. Его сломали всерьез и надолго. Потом кость срослась, но при первой же перегрузке должна была сломаться уже окончательно, что и произошло в 1991 году. Я уже говорила, что я жесткий человек. Мне легче похоронить товарища, чем видеть его падение. Мне давали три раза в день трифтазин без корректора и быстро довели до нейролептического шока. Почему я его принимала? Отказ принимать таблетки влек за собой инъекции. Сопротивление им означало, что держать, связывать и раздевать тебя будут санитары-мужчины. После одного такого эксперимента я поняла, что, если это повторится, я не буду жить. От трифтазина началась дикая депрессия, полностью исчез аппетит, три недели я не ела. Я все время хотела спать, но спать не могла. Я не могла лежать, сидеть, ходить, стоять. Это был эффект галоперидола (трифтазин послабее, но, когда его много, это почти одно и то же). Три недели непрерывной пытки запомнились острее и ужаснее, чем бормашина и кислород подкожно. Я не могла ни читать, ни писать. Почерк изменился до неузнаваемости, буквы не выводились. В памяти появились провалы. Чтобы хоть как-то отвлечься, я делала вместе с "психами" ручки на трудотерапии, но не могла долго сидеть. Со мной все было бы кончено, если бы друзья из 26-го отделения не отбили меня, не забрали бы к себе и не сняли бы американскими препаратами нейролептический шок. В январе дело по 70-й закрыли (для того и освободили, чтобы закрыть). Я впервые увидела эту формулировку: "В связи с изменением обстановки в стране". Мы подали протест в прокуратуру (Царьков уже пришел в себя), заявляя, что обстановка в стране не изменилась, что никаких "клеветнических" материалов мы не распространяли, а все это была чистая правда. Игорь взял обратно свое октябрьское отречение. Но протест принят не был. И здесь я стала понимать (из намеков, полунамеков гэбистов, сопоставления фактов), почему я все еще была жива. Когда Маленький Принц Сент-Экзюпери прилетает на одну планету, судья предлагает ему судить старую крысу и говорит: "Нужно время от времени приговаривать ее к смертной казни. Но потом каждый раз придется ее миловать. Надо беречь старую крысу, ведь она у нас одна". Я была такой старой крысой! Мои четкие тенденции к 70-й статье, идеи свержения власти, революции, изменения строя -- все это было нужно V отделу КГБ. Как же защищать конституционный строй, если его никто не подрывает! Нельзя же вечно врать, что защита прав человека -- это подрывная деятельность... Так вот почему я жива! Не потому, что я нужна была своему народу, а потому, что я нужна КГБ, для оправдания штатного расписания! В очередной раз смертный приговор был отменен. Вот четверть бьют часы опять, И руки снова стынут. Вот четверть бьют часы опять, А смерть, чтоб нас с тобой забрать, Дождется половины. -------- 2. СТРАННАЯ ВОЙНА "ОНА ЕЩЕ ОЧЕНЬ НЕСПЕТАЯ, ОНА ЗЕЛЕНА, КАК ТРАВА" Когда на широком экране пошел фильм "Покаяние", я поняла, что от этой их перестроечной затеи можно покорыствоваться: что-нибудь открытое организовать, и, пожалуй, сейчас люди на это пойдут. Партию с ходу организовать было нельзя, люди еще не оттаяли от всегдашнего привычного ужаса. На газету тогда бы никто не потянул: ни материально, ни технически, ни политически. Я решила, что роль коллективного организатора может сыграть семинар. Соберутся люди, будут слушать. Можно будет внести в их робкие души нечто антисоветское. Привыкнут, втянутся, перестанут бояться. Я нашла охотников отвечать за этот семинар. Из диссидентов на это пошли Мальва Ланда, Сквирский, Ася Лащивер. Загорелся этой идеей и Игорь Царьков. Крышей для семинара стала группа "Доверие". Официально она называлась "Группа за установление доверия между Западом и Востоком", хотя на самом деле она воспитывала в Востоке доверие к Западу, а вот в Западе как раз недоверие к Востоку. Группа была молодая, веселая, зубастая и по профилю зелено-пацифистская. Она уже успела попротестовать и против афганской войны, и против советской рекрутчины. В Москве ее лидерами были очень умная, злоязычная и совершенно несоветская Женя Дебрянская, Коля Храмов, чуть не заработавший 1901, и Саша Рубченко. В Питере верховодила блестящая Катя Подольцева. Женя и Катя потом мне рассказали, что после моего предложения они не спали ночь от ужаса, в предчувствии неминуемого ареста, но утром решили рискнуть. Я, конечно, была куда более советским человеком, чем "доверисты". Я была антисоветчиком, а это ближе к Советам, чем чисто несоветская европейская позиция "Доверия". Но то ли я их заразила своим пассионарным партийным подходом, то ли они хотели создать нечто более западное, чем народовольческое, но только мы поладили. Здесь мы обрели геолога и друга Сквирского, лохматого и бородатого энциклопедиста Диму Старикова. Фантазер и самый артистичный из диссидентов Петя Старчик тоже забрел на огонек. Из Союза инвалидов был делегирован Юрий Киселев (если бы не его инвалидность, сидеть бы ему по семидесятой). Кстати, статьи УК политического спектра никто еще не отменял, и организаторы могли загреметь запросто. Под это они и давали свои имена. Чтения происходили раз в неделю на квартире у Жени Дебрянской. Когда-нибудь ей за это поставят в России памятник. Набиралось до 80 человек; все они сидели на полу или матрасах в носках. В основном читала я, но помогал Дима Стариков. Примкнул к нам и наш меценат Юра Денисов. Читалась история СССР, России, история Самиздата, Сопротивления, Конституции (СССР и мира). Я думаю, что доводила своих слушателей до кондиции. Они тоже заражались. Это была эпидемия. В углу с магнитофоном сидел красивый, розовый, белокурый и голубоглазый Андрюша Грязнов из Вольного философского общества, в будущем одна из самых ярких фигур в ДС. Я успевала еще вести политический кружок для этого общества. Ребята были очень чистые и талантливые, но совсем еще в политике желторотые -- до слез; например, Саша Элиович, будущий идеолог ДС. Когда перед Сашей и Андреем встал выбор: семинар (весьма компрометантный) или научная работа в режимных институтах (они как раз окончили МГУ), они выбрала семинар. После каждой лекции по теме ее я писала открытое письмо. Под ним на семинаре собирались подписи, постепенно их становилось все больше. Потом письмо отсылалось в редакции газет, журналов, Верховный Совет и т.д. Далее по письму делалась мною же листовка. Потом проводилась акция -- открытая демонстрация. Вначале ходили на акции 10-11 человек, потом дошло до 30-40. Это было неслыханно по тем временам. Я могла сказать, как Фрэзи Грант: "Я повинуюсь себе и знаю, чего хочу". Я создавала ядро будущей партии и ради этого даже немного наступала на горло собственной песне: что-то до поры до времени недоговаривала, чтобы дать людям время дорасти, чтобы их не испугать. Если бы я сразу начала с идеи свержения власти, все бы разбежались. Семинар заработал в апреле 1987 года. В июне состоялась наша первая акция. КСП, Клуб самодеятельной песни, собрался провести на Пушкинской акцию, приуроченную к 50-летию казни военачальников в 1937 году. Нас пригласили. Прослышав о том, что придет этот жуткий семинар, КГБ поднял крик, и акцию запретили. КСП ушел в кусты, и мы вышли одни. Нас было 11 человек. На одиннадцать демонстрантов пришли 100 человек гэбистов (я их даже приняла за демонстрацию) и весь состав 108-го о/м. Сначала они не могли заставить нас уйти. Народ дивился, ГБ снимала, мы держали лозунги об освобождении политзаключенных. Потом они схватили Женю и Диму Старикова, и мы все пошли их отбивать в 108-е о/м. Отбили! Что с нами делать, Комитет еще не решил. У подъезда Жениного дома стояли гэбистские машины, штук 10-15, целый таксопарк. Мы пытались угадать, у кого какая машина на хвосте. Мы выходили, и они начинали отъезжать. "Карету графа NN к подъезду!" Когда мы шли к метро, за нами шествовала плотная толпа (человек 20) топтунов. На пути к семинару они стояли вечером, как часовые, и указывали заблудившимся дорогу. Мы ходили не столько под Богом, сколько под топором. В июне состоялась наша презентация -- пресс-конференция. Кроме западных корров, отважился прийти только мальчик из "Московских новостей". Это была первая публикация о семинаре в СССР, еще пристойная публикация, без приговора и отечественного фирменного лозунга: "Смерть врагам народа!". Но так писали аристократы духа из "МН". "Собеседнику" и "Вечерке" явно было мало бумаги и пера, им бы топор и плаху. Заявку на акцию 7 октября мы подали только для того, чтобы была огласка и реклама в таком вот людоедском издании (в "Вечерней Москве"). А так плевали мы на их запрет. Семинар уже окреп, уже готов был пойти по шоссе Энтузиастов. Мы ловили их нашими заявками на крючок. Они аккуратно попадались, а люди читали эти заметки, мотали на ус и приходили посмотреть. К тому же к 7 октября сбежались все корреспонденты. Мы вышли на Кропоткинскую (те, кого не схватили заранее, как Сквирского и Старикова). Не успели мы развернуть лозунги, как гэбисты стали нас хватать и бросать в автобусы. Вся Кропоткинская была оцеплена милицией и гэбистами. Человек двадцать корреспондентов тщетно нас искали и наконец отважились спросить у генерала МВД, как найти демонстрацию. -- Ах, вам демонстрацию? -- рассвирепел генерал. -- Сейчас вы к ней попадете. Журналистов схватили и отвезли к нам в участок, где с нами "беседовали" шустрые мальчики из райкомовских штатов, идеологи КПСС на уровне коллежских регистраторов, в том числе и будущий демократ Сергей Станкевич. Вокруг бегали генералы и полковники, а потом явились гэбисты и увезли нас с Царьковым на разных "Волгах" на свои конспиративные квартиры "беседовать за жизнь". Мне предъявили сразу два предупреждения, на все вкусы, по статье 70-й и статье 206-й (хулиганство). А потом один милый гэбульник сказал: "Если бы вы были честным человеком, Валерия Ильинична, вы бы сели и написали нам заявление, что диагноз у вас ложный, что вы здоровы и нормальны и готовы отвечать по закону. Тогда бы мы вам дали срок. Но небось струсите и не напишете". Я безумно обрадовалась и написала им такое заявление, после чего все мои дела с карательной медициной прекратились до 1991 года, когда от отчаяния по горбачевскому делу они тщетно попытались прибегнуть к этому варианту опять. Как видите, сам КГБ очень просто и по-деловому относился к своим подручным и подсобным психиатрам. Мавры сделали свое дело и удалились. Патентованный "сумасшедший" мог написать заявление о том, что он здоров, и на этом кончалась история его болезни. Одного этого факта хватило бы, чтобы доказать существование карательной психиатрии в СССР. Великое дело было задумано на 7 ноября 1987 года. У меня была идея демонстрации на этот день, но это было слишком круто даже для семинаристов. Они сдрейфили. Это был срок на 90 процентов. Бедный Царьков даже сказал, что люди, мол, празднуют, и не надо им мешать! Отравлять праздничек... Оставшись одна, я решила хотя бы разбросать листовки. Дима Стариков решил пойти и быть свидетелем, хотя он был против акции. Но совсем бросить меня ему было стыдно. Боже мой, какое было обсуждение! Десять семинаристов стояли кружком перед Рижским, а двадцать гэбистов стояли кружком за нами, по двое на каждый объект, в пяти шагах, и ждали, чтобы разобрать и довести до дома. Нет, не только "польска"! "Еще русска не сгинела!" Диму схватили 7 ноября прямо у метро, меня тоже схватили, когда я вышла из дома, бросили в машину, отвезли на гэбистскую квартиру и выпустили в 18 часов. За мной шли два шпика (в трех шагах). А в кармане у меня были листовки. Большие мы расклеили. У меня осталась маленькая пачка в одном кармане, а в другом была пачечка таких текстов: "70 лет Октября = 40 лет террора + 30 лет застоя". Я лично крупно писала этот текст плакатным пером. В сумке лежал такой же лозунг и еще парочка не хуже. Когда тебя так жестко ведут, надо исхитряться. На мостике над перроном, что идет над "Комсомольской" (это самое пригодное для листовок место в метро) я бросила вниз первую пачку. Тут же меня схватили за руку мои гэбисты. "Извините, минуточку", -- сказала я и бросила другой, свободной рукой вторую пачку. Меня поволокли в станционную комнату милиции, а ученый советский народ внизу расхватал листовки, сел в поезд и уехал. Осталось только несколько штук в лукошки моих гэбульников. В комнате милиции у меня отобрали сумку с лозунгами и стали фотографировать со вспышкой специальными камерами. Мои гэбисты звонили на Лубянку. Один говорил в телефон: -- Это произошло, мы не смогли предотвратить. Станция "Комсомольская". Ликвидируем последствия. Когда привели и начали записывать свидетелей, мною стало овладевать знакомое каменное спокойствие. Я была уверена, что это арест. Тем паче, что один гэбист спросил: -- Сколько у нас политзаключенных, вы говорите? Четыреста? Теперь будет четыреста один. Однако меня отпустили! Сработал эффект "старой крысы". Перестройке нужны были враги и экстремисты. Я еще поездила по эскалаторам с развернутым запасным лозунгом (он был за пазухой). Гэбисты плакали от изнеможения и бессильного гнева крокодиловыми слезами. За листовки и постоянные демонстрации у меня на полгода отключили телефон. (С официальной формулировкой "За использование средства связи для антигосударственной деятельности", по решению КГБ.) У Царькова отключили тоже, и еще у нескольких активистов. "АХ, НЕ ДОСАЖАЛИ, НЕ ДОЖАЛИ" Я пишу не о тяготах и лишениях, а о радостях. Это были совершенно неописуемые радости: впервые в жизни что-то получалось, и казалось, что на этот-то раз качество обязательно перейдет в количество и будет все, чего я поклялась добиться: массовый подъем народа, партия, революция, демократия. У меня не было диссидентских радостей, о которых пишет Амальрик. На его проводах на радостях побили два ящика бокалов из богемского стекла. Такого рода радости казались мне самым черным горем. Каждому свое. Я думаю, что диссиденты вздохнули с облегчением, когда я их оставила в покое и перестала донимать неуместными предложениями. Как люди воспитанные и порядочные, они сами не могли бы указать человеку, гонимому режимом, на дверь. И когда я захлопнула за собой дверь сама, они стали жить по-прежнему. Впрочем, страницы боевой славы кончались, и начинались страницы позора: примирения с режимом, который не пал на колени, не покаялся, не повесился, а просто соизволил помиловать невинных. Для меня сахаровские аплодисменты после речи Горбачева в ходе знаменитой тусовки в Кремле, все эти рабьи труды в МДГ вокруг двоечников-депутатов, которые в 30 или 40 лет впервые усваивали по складам азы демократии, как некие Маугли, воспитанные в неведении своего человеческого естества партийными волками из советских джунглей, прозвучали и высветились как зловещая побудка Страшного суда, как зарево Судного дня. 27 декабря 1987 года на какой-то огромной диссидентской квартире состоялся правозащитный семинар Льва Тимофеева. Чуть ли не ползком до него добирались гонимые чехи, у них и "Огонек" (в это время), и "МН" в киосках не продавали, как крамолу. Меня поразили слова одного члена "Хартии-77", который в 1968 году был мальчишкой: "Мы сами во всем виноваты. Когда Дубчека сломали, мы должны были сказать, что нам не надо таких руководителей и что наша борьба продолжается. Надо было стрелять в советских оккупантов". Сергей Ковалев, уже сдавшийся, уже выбитый из седла (а его пребывание в ВС -- это уже загробное существование), не хотел давать мне слова для доклада -- из-за моего радикализма. Но здесь благородно поступил Лев Тимофеев: он готов был уступить мне свое время, и по той же причине: из-за моего радикализма. Я говорила совсем не правозащитными стереотипами, я говорила о ликвидации строя. Какой ересью звучала моя речь даже в диссидентской среде! Мне не суждено забыть ужасный доклад Сергея Ковалева и Ларисы Богораз. Смысл его был ясен: не будем трогать власти, и они не рассвирепеют, и не начнутся снова репрессии. Вместо четырехсот политзэков они назвали только двадцать "семидесятников", забыв об узниках ПБ, СПБ и 1901. Это были похороны Демократического движения. Причем при жизни! "Посмотрим, кто у чьих ботфорт в конце концов согнет свои колени". Колени согнули не коммунисты, а мои товарищи; будучи не диссидентом, а революционером, я все равно отвечаю за всю диссидентскую корпорацию. Какое счастье, что я могу здесь назвать не сдавшихся до конца, не писавших помиловки, не взявших ничего у грязных перестроечных лидеров. Это Мальва Ланда, Сергей Григорьянц, Ася Лащивер, Андрей Шилков, Кирилл Подрабинек, Пинхос Подрабинек, Петя Старчик, Александр Подрабинек, Володя Гершуни. Конечно, есть и еще, но этих я знаю лично. И самое горькое, но самое светлое -- гибель Анатолия Марченко, который даже в Чистопольской тюрьме не сделался коллаборационистом, не поверил в перестройку, ничего не попросил, ничего не подписал, не согласился на выезд из СССР, а выбрал смерть в ходе своей последней голодовки за освобождение всех политзаключенных. Как мы пытались спасти Анатолия! Как мы кидались с нашими лозунгами на стены Лубянки! Отчаянный девиз семинара, его единственное требование к властям было: "Освободите политзаключенных или посадите нас". "Политзаключенных освободить мы не можем, -- говорили гэбисты, хватая нас на акциях. -- А вот вас посадим, но в свое время". Потом они еще сдержат слово, и слава Богу, потому что смерть Анатолия Марченко лишила меня права на жизнь в очередной раз. Я считаю, что он умер вместо меня. Освобождая, они произвольно выбирали каждого десятого, как в Бухенвальде перед расстрелом. Почему и за что они освободили меня, их злейшего врага, сгорающего от ненависти, и убили 48-летнего Анатолия, который провел 20 лет в тюрьме, причем начали когда-то они; ведь Толя был честен и добр, и никому не причинял зла, и даже не знал ненависти. Они когда-то бросили его безвинно в лагерь, сделали диссидентом, а потом убили. У него остался чудесный сын, Паша, и Толя хотел жить, а я не хочу и даже не должна, как не должен жить вервольф -- Разрушитель. Я не виновата в том, что им потребовалась срочно оппозиционная партия для создания образа врага или для дискредитации коммунизма, от которого им хотелось избавиться, а для этого я нужна была им живая. Почему Боря Митяшин в Питере появился через год или два после моего освобождения из Лефортова? Его посадили за несколько книг, за Самиздат! Один телевизионщик сказал: "Первыми освободили тех, кто включился бы в перестройку, кто стал бы заниматься политикой. А остальных, тех, кто просто хотел уехать или жить частной жизнью, оставили сидеть, ведь на свободе от них не было бы проку". Меня сделали соучастником подлого плана помимо моей воли. Я честно искала смерти и сейчас ее ищу, но только от руки врагов: я хочу попасть в Вальхаллу. А семинар совершал свой праздник непослушания. Мы ухитрялись устраивать до шести демонстраций в месяц. Гэбисты ходили за нами по пятам и наступали на ноги, со мной они даже здоровались. Похоже, весь их московский штат был брошен на семинар. В ходу были превентивные аресты перед акциями. Это делалось так: вы выходите из дома, к вам лихо подкатывает машина, из нее выпрыгивают 3-4 добрых гэбистских молодца, хватают вас, силой втаскивают в машину, везут на свою конспиративную квартиру в отдаленный район. Там с вами встречается прокурор или офицер милиции, несет чушь (вроде того, что надо установить вашу личность). Держат три часа, потом отпускают. Иногда забирали всех участников акции. Москва была на осадном положении: 4-6 раз в месяц перекрывалась площадь (Лубянка, Пушкинская, Кропоткинская), стояли машины, гэбисты с рациями, милиция (чуть ли не полками). Народ дивился: то ли нашествие марсиан, то ли высадка американской морской пехоты. Тогда власти еще верили, что Слово -- это Бог, что народ хлебом не корми, а дай только ему выйти за свободу на баррикады. Я предвидела, впрочем, что самое страшное начнется, когда власти оставят нас с народом наедине и не станут мешать свиданию. 30 октября один Игорь Царьков на трех поездах из Ленинграда добрался до площади, всех остальных взяли заранее. Он присел и попросил закурить у соседа по скамейке. Сосед достал рацию и сказал: "Идемте, Игорь Сергеевич". И тут подскочили трое... О, это был большой спорт! Мы не ночевали дома, отрывались от хвостов, уходили буквально по крышам. Мы честно напрашивались на срок. На одном свидании в Моссовете куратор МГУ от КГБ, главный идеолог МГК КПСС, холеный гестаповец, сказал нам: "Вы, конечно, люди честные, но вредные. Не обессудьте, если мы вас посадим". Мы приспособились поднимать свои лозунги по отдельности, после того как "захватчики" нас отпускали, у любого метро. КГБ приспособился тоже: нас стали катать 2-3 часа, потом три часа задержания, потом жесткий конвой из топтунов в двух шагах, или отвозили прямо домой. По дороге я обычно пыталась выбить стекло или вырвать руль, поэтому меня держали всю дорогу на заднем сиденье с заломленными руками, время от времени применяя малоприятные болевые приемы, чтобы я выключилась хотя бы на полчаса. Гэбисты попадались иногда очень глупые и убогие, а иногда умные и начитанные. Первые желали нам поскорее сдохнуть, а вторые вели светские беседы и говорили, что жалеют нас всей душой, но у них работа такая. О, незабвенный 1987 год! Однажды из 108-го о/м они меня отвезли домой и сказали, что отныне мне разрешено ходить только на работу и в продуктовые магазины. И, если я отклонюсь от этого маршрута, меня будут арестовывать. Что они назавтра и проделали, когда я просто собралась в кино, кажется, в "Рекорд". Меня ободрали о ступеньку машины до крови, но когда привезли куда-то в Кузьминки, после четырех часов катания (а я хотела посмотреть "Ганди"!), я была такая злая, что побросала в гэбиста все, что нашла в комнате о/м: календари, расписания в рамке, пресс-папье, чернильницу, ручки. Он все ловил, как чемпион. Наконец, израсходовав все казенные предметы, я кинула в него свое личное яблоко. Он его поймал и съел! И еще заявил, что он не любит гольден, что в следующий раз мне надо захватить ему антоновку. Тогда я плюнула ему в лицо, он свалил меня с ног мощным боксерским ударом, а я объявила бессрочную голодовку до прекращения беспредметных арестов. Я ничего не ела неделю, и гэбисты прекратили свои излишества: брали снова только в дни акций. Оказалось, что Моська вполне может довести Слона. Все рекорды побила Ася Лащивер, которая после одного задержания пришла к Пушкину в двенадцать ночи и надела на себя сшитую простыню с правозащитным текстом на груди и на спине. Представьте себе: ночь. Площадь. Фонарь. Снег идет. Ни души. Один гэбист дежурит. И Ася стоит в саване. Картинка с выставки! Когда ее взяли, то в отделение даже вызвали психиатра. Но он сказал, что от этого не лечит, и уехал. Мы захлебывались своей свободой в стоящей на коленях стране. А теперь они кусали себе локти. "Ах, не досажали, не дожали, не догнули, не доупекли!" И мы их толкнули-таки на крайность. "СТУЧИТЕ, И ВАМ ОТКРОЮТ" В январе 1988 года я выходила из своей поликлиники, закрыв больничный после очередной пневмонии. От "Волги", стоявшей у крылечка, отделился молодой человек в норковой шапке и ласково мне сказал: "А вас, Валерия Ильинична, с нетерпением в следственном отделе московского ГБ дожидаются" -- и протянул повестку. Я чуть не свалилась в сугроб от неожиданности; я меньше бы удивилась, увидев тень отца Гамлета. Одновременно они вызывали Царькова, и я не решилась оставить его с ними наедине, поэтому пошла -- и не прогадала. Встретившись с Царьковым у витрины гастронома ?40, мы от большого ума вычислили, что нам хотят вернуть конфискованные в 1986 году книги. Но едва мы переступили "знакомый и родной" лубянский порог (в первый раз без конвоя), как нас разобрали по кабинетам. Мне достался майор (стал им на нашем деле 1986 года) Владимир Евгеньевич Гладков, знаменитый тем, что совсем уж ни за что (если было хоть что-то, давали срок) отправил в ссылку (после Лефортова!) маленькую девочку Леночку Санникову, уже в 80-е годы. Только за помощь политзаключенным (моя расписка-доверенность на подписание правозащитных писем была найдена у нее и послужила "уликой"). Леночка была так молода и так беззащитна, что ее пожалел бы и Серый Волк. Но не Гладков! Этот не пожалел бы и Дюймовочку. Впрочем, ссылка была единственной известной КГБ формой оправдания (отпускали предателей или смертельно больных -- таких, как Лина Туманова, которая так и умерла от рака под судом; если бы она вдруг поправилась, ее бы опять посадили. Или отпускали при очередных своих перестройках, но это уже другой вопрос). Здесь же, в кабинете, оказался Владимир Леонидович Голубев, прокурор по надзору за КГБ. Никогда не понимала, как они ухитрялись надзирать за этой организацией, которой боялись смертельно; скорее, это она надзирала за прокуратурой. И эта парочка, Голубев и Гладков, хлопнула мне на стол бумаженцию о возобновлении дела по 70-й статье; того самого дела, которое они же закрыли год назад! Но ожидаемого эффекта не вышло, потому что я иронически спросила: "Что, перестройка уже закончена? Не вынесла душа поэта?" -- и выразила живейшее удовольствие, а Царьков у своего майора просто и неформально стал выяснять, не офонарели ли они часом. Я своей паре заметила, что уже абсолютно не помню детали насчет листовок 1986 года, но они меня обнадежили, что будут заниматься не прошлым, а настоящим, то есть деятельностью семинара. Прокурор Голубев сказал, что они раскаялись в своей опрометчивости; даже если закрыть все дела в стране, то мое надо было бы оставить. Я горячо одобрила эту идею, что весьма обескуражило моих собеседников. Намерения свои они не скрывали, они были прозрачны, как слюда: сначала мы с Царьковым, а потом и весь семинар. Теперь я поняла, зачем МВД аккуратно забирало наши листовки и лозунги: все они оказались здесь, в КГБ, аккуратно подшитые к протоколам, в папках с ботиночными тесемками. Гладков мне поведал, что поднял из архива мое дело 1969-1970 годов и пришел к убеждению, что я симулировала душевную болезнь, обманув врачей из института Сербского, дабы уйти от наказания. (Это СПБ-то -- уход!) Я поняла, что КГБ будет открещиваться от карательной психиатрии весьма своеобразным способом, за счет жертв, перекладывая ответственность с больной головы на здоровую. Далее Гладков заявил, что я нормальный враг, и если ему и жаль посылать в тюрьму способного инженера и перспективного для народного хозяйства ученого Царькова, то мне в тюрьме самое место. На вопрос: "Покажите, почему вы продолжаете заниматься подрывной антисоветской деятельностью, несмотря на ваше помилование в 1987 году?" -- я столь же пунктуально ответила: "Занималась, занимаюсь и буду заниматься, ибо подрыв основ преступного советского строя -- гражданский долг каждого честного человека, и я буду подрывать эти гнилые основы, пока ваш проклятый строй не падет". Это мне пришлось самой вписывать в протокол, так как Гладков отказался, уверяя меня, что если он это лично напишет, то станет соучастником моих преступлений. Видно, в этот первый день мы достаточно ярко продемонстрировали игнорирование и непризнание всяческих властей, устоев и основ. Следователь Царькова после ликбеза, проведенного Игорем, сказал, что уже сам не понимает, зачем он состоит в КПСС, и лучше он пойдет и перечитает устав партии. А дальше -- самое интересное. В Лефортово нас не повезли; Гладков сказал, что экономит силы; что ему выгоднее, чтобы мы к нему ездили, а не он к нам; к тому же ему неохота заботиться о наших передачах, одежде и родственниках. Тогда я предложила ему работать на бригадном подряде: днем мы будем заниматься антисоветской деятельностью, а он вечером будет анализировать ее результаты. Он напишет диссертацию по деятельности семинара, а следствие не кончится никогда, так же как и деятельность подследственных; приговор же вынесет история. И это была не шутка! На той неделе мы устроили три акции, прося МВД тут же сообщать следователю, ибо его это порадует. Несчастный Гладков бегал по ночной Москве и подбирал в отделениях и опорных пунктах улики преступлений. На второй допрос Царьков не пошел вообще (сдавал экзамены на инженерном факультете мехмата, некогда было), а меня на допрос привели гэбисты прямо с акции, потому что четвертая акция совпала с допросом день в день. Допрос предполагался в три. Это был сюжет из "Одиссеи капитана Блада": в 15.00 мы проводили акцию против карательной медицины как раз на Лубянке. Я стояла с очень злым лозунгом у "Детского мира". Вдруг ко мне подбежали три гэбиста, очень растерянные: "Валерия Ильинична, что же вы делаете? Вы же под следствием! У вас допрос в 15.00!" Я им спокойно объяснила, что на допрос я успею, вот постою полчаса, и пойдем. Когда у них перестали дрожать руки, они затащили меня в машину. Ехать было недалеко. Гладков встречал нас на лестнице. Я шла впереди, за мной гэбисты несли мой лозунг и неизрасходованные листовки. Я стала извиняться перед Гладковым: "Вы уж простите меня, Владимир Евгеньевич, я не хотела приходить раньше времени, я знаю, что у нас с вами встреча через полчаса. Я не так воспитана, чтобы приходить раньше времени на любовное свидание. Но эти молодые люди, манкируя уважением к вашему распорядку, приволокли меня сюда силой. Надеюсь, вы накажете их". У следователя Гладкова дрожали руки и губы. Когда мы дошли до его кабинета, он, растеряв весь юмор, сказал, что будет просить об изменении мне меры пресечения, потому что так работать невозможно. Однако к середине допроса он оттаял и даже принес мне чай. Соседний гэбульник пожертвовал сандвич, заверив меня в своем самом теплом ко мне отношении. Вытаскивая коробку с рижским печеньем, Гладков с тонкой иронией произнес: -- Угощайтесь, Валерия Ильинична, пока вашими стараниями Прибалтика совсем от нас не отделилась. Он мужественно вынес все обычные издевательства, которые приходятся на долю тех, кто пытается меня допрашивать. А в конце свидания даже объяснился мне в любви. Это был самый приятный комплимент из всех, что я услышала за свою жизнь. Я спросила у Гладкова, не потому ли он сразу нас не арестовал, что хотел грозить тюрьмой на каждом допросе, продлевая себе удовольствие и расшатывая нашу волю, что, впрочем, напрасно. И он мне ответил: -- Нет, Валерия Ильинична, я не настолько наивен. Я знаю, что тюрьмы вы не боитесь. Вы не боитесь вообще ничего. У государства не осталось средств воздействия на вас. У вас отличные способности, вы талантливы, но ваши таланты направлены на зло, а не на службу государству. Уехать вы не хотите. Я не вижу выхода ни для вас, ни для нас. Через неделю КГБ закрыл дело опять. Наша воля к смерти была так велика, что враги ощутили нашу неуязвимость и не стали усугублять арестом свое поражение. Тем более что арестовать 20-30 человек в Москве они уже не могли себе позволить. Но здесь мы состряпали сатирическое заявление по поводу следствия, собрали подписи и сдали в КГБ. Несчастные дежурные по приемной взяли его с опаской, как змею, и еще выдали мне расписку! "НО ЛУЧШЕ ТАК, ЧЕМ ОТ ВОДКИ И ОТ ПРОСТУД" А между тем переменка кончалась. "Перестроятся ряды конвоя, и начнется всадников разъезд". Маленький безоружный семинар вызывал у властей не менее сильное раздражение, чем христианские мученики у римских императоров. 23 февраля мы собрались на демонстрацию антиармейского характера. "Несокрушимая и легендарная" у нас вызывала плохо скрытую гадливость, и это как минимум. Мы распространили соответствующие листовки и собрали для митинга все пацифистские силы Москвы. Некоторых участников семинара накануне вызывали в милицию и предоставляли гэбистам. Гэбисты же наказывали передать мне, что, если мы выйдем на Пушкинскую 23 февраля, арест по 70-й статье нам обеспечен. Якобы Министерство обороны в слезах обратилось в КГБ и потребовало убрать семинар, потому что если он продолжит свою подрывную деятельность, то они не смогут обеспечить обороноспособность страны. Нам это все очень понравилось. Разгон 23 февраля был самым впечатляющим. Забрали даже какого-то шутника с плакатом "Пейте соки и воды". Женю Дебрянскую при задержании ударили кулаком в лицо. Меня били головой об машину, а в машине бросили на железный пол и били об него. Впрочем, при шубе и шапке я вышла из этой переделки слегка ощипанная, но вполне живая. После этой акции (а мы ухитрились остановить движение; задержали милиционеры и ГБ около 70 человек, и многие прохожие пытались защитить избиваемых демонстрантов, особенно девушек) в ЦК КПСС состоялось особое совещание по поводу семинара. Было решено судить сначала по 166-й статье административного кодекса (неразрешенное мероприятие, штраф до 30 рублей). Так что в конце февраля нас уже потащили в суд. На первый раз дали штрафы. Суд был Фрунзенский, и мы его "обновили". Зал был полон подсудимых, пока пришедших на своих ногах и своим ходом. Поскольку это был первый политический суд перестройки, нас почтили своим присутствием диссиденты. Сзади сидели гэбисты и следили за порядком в судопроизводстве. Судья Митюшин настолько испугался наших дерзких ответов и хулы на советскую власть, которую мы ухитрялись вставлять даже в анкетные данные, что заявил: "Не буду я судить этих антисоветчиков" -- и ушел в свою комнату на два часа. Еле-еле его оттуда извлекли гэбисты и заставили отработать жалованье. А семинар нашел союзников в лице части клуба "Демократическая перестройка" ("Пердем"). Эти радикалы ушли оттуда, не выдержав конформизма своих коллег, и создали свою радикальную группировку. Непосредственно с нами общались Виктор Кузин и Юрий Скубко, блестяще образованные и одаренные молодые люди, способные украсить собой как Конвент, так и парламент любой западной демократии. Они были не либералами, как большинство семинаристов, а социал-демократами. Но мы с ними сошлись на том, что если социализм с человеческим лицом невозможен, то тогда и капитализм сойдет. Идея политической партии уже принималась благосклонно. Как всегда, власти активно помогали. 5 марта они разогнали наш комплексный митинг на Октябрьской площади, митинг антисталинский, но с идеологической агрессией в адрес всей системы и всего периода с 1917 по 1988 год. Семинар ГБ числила в "пропащих", а на "Радикальной перестройке" еще не поставила крест в смысле ее исправления. Поэтому они дифференцировали кары, что подействовало как раз наоборот. Если после акции 23 февраля разрешили судить и штрафовать, то сразу же выяснилось, что этого недостаточно. Поэтому после акции 5 марта разрешили сажать по 165-й статье того же административного кодекса ("неповиновение"). Тебе сказали: "Разойдись!" Ты не разошелся. Вот и 165-я статья. Сплав из семинара с "Радикальной перестройкой" надо было погрузить в горнило. ГБ и погрузила. Первыми свои пятнадцать суток схлопотали члены группы "Эмиграция для всех". Нас должны были судить позже. Попасть за решетку стало делом чести. На руках у нас уже был мой проект "Программа либерально-демократической партии". Она была даже более антисоветская, чем последующие документы ДС. Конечно, мой документ никак не соотносился с последующими текстами Жириновского. Во время суда над Игорем Царьковым судья прочитал ее (мы же сами с ним и поделились!) и спросил (под текстом стояла моя подпись): "Скажите, Игорь Сергеевич, вы помогали Новодворской писать эту программу?" "Да!" -- гордо ответил Царьков. "В таком случае пятнадцать суток", -- заключил судья. На меня этот же судья составил определение о возбуждении уголовного дела и направил в прокуратуру. Я 5 марта дала пощечину гэбисту, руководившему разгоном, и еще ухитрилась бросить листовки из окна автобуса. Бели бы я отнекивалась, возможно, дело бы и пошло. Но я твердила, что оскорбила его сознательно и хотела в его лице оскорбить именно преступную власть. Поэтому не сработало. Во многих отношениях семинар, а потом ДС ломали биологический стереотип поведения зайца и волка. Заяц должен убегать, а волк догонять. Мы же отказывались убегать, мы просто бросались на волка, чего зайцу по штату не положено. Часто волк от неожиданности пускался сам наутек. Или у него пропадал аппетит. До решения вопроса с уголовным делом я успела швырнуть с Женей Дебрянской невероятное количество листовок с балкона кинотеатра "Россия". Причем за нами ходили по пятам. Моей головой пересчитали все ступеньки лестницы, ведущей в фойе. Гэбисты очень рассвирепели. Мы с Женей так дружно и весело сопротивлялись наряду из 108-го о/м, что им пришлось прислать еще пять человек. Сеанс мы сорвали на час, потому что зрители выскочили из зала с пригоршнями листовок и стали нас защищать. 165-я была обеспечена. Меня потом администрация "России" просила почаще приходить с листовками, потому что их кинотеатр приобрел после нашей акции невиданную популярность. Назавтра от судьи Одиноковой из Фрунзенского суда я получила свои первые пятнадцать суток, а Женя Дебрянская -- первую тысячу рублей штрафа из многих и многих, которые суждено ей было заработать в ближайшее время. Члены "Радикальной перестройки", получившие штрафы по 20 и 30 рублей за те же деяния, что нам стоили арестов, были смертельно оскорблены. Это были люди чести, и они решили доказать ГБ, что и социал-демократы могут быть для них опасны. В тюрьме мне стало ясно, что в несчастной стране либералов не хватит даже на одну маленькую партию, зато можно попытаться создать партию широкого демократического профиля, общий дом под звездным небом, где будут согласно обитать либералы, эсдеки, эсеры, евро-коммунисты, монархисты, социалисты. Такое Учредительное собрание на марше. Некий партизанский отряд времен второй мировой в Арденнах, где голлисты на несколько лет стали товарищами коммунистов. Собрать настоящих нонконформистов и радикалов широкого профиля и бросить их, как перчатку, в лицо режиму. Нам говорили, что при таком политическом разбросе ДС будет нежизнеспособен, нам и сейчас еще это говорят. А ребенку уже почти пять лет... Название было придумано до рождения. Когда мы с Царьковым, полуживые после 15-дневной голодовки, отчасти сухой, вышли на свободу, Юрий Денисов уже подготовил все для заседания потенциального оргкомитета. Сейчас, когда я вспоминаю это заседание, я понимаю, что все висело на волоске. А в комнате собралось просто бриллиантовое созвездие. Еще одним вкладом "Радикальной перестройки" были наш Цицерон и энциклопедист (пять языков и куча всего прочего) Александр Лукашев, убитый два года назад (и есть основания предполагать, что не без помощи КГБ); Юрий Митюнов, журналист-международник; Валентин Елисеенко, рафинированный эстет и плюс к этому юрист. Вначале были большие колебания, один из участников даже заявил, что надо сначала выяснить, нужна ли народу вторая партия. Здесь я сразу вспомнила строки из Марины Кудимовой: "Быть может, народ кабак предпочтет и скажет, что даром не надо нам ни Гегеля с Кантом, ни барышни с бантом, ни даже строения атома". "Большое, чистое и настоящее" дело могли заболтать, как у нас, интеллигентов, водится, еще в зародыше. Я произнесла пламенную речь на два часа. Не помню уже, о чем, но, видно, в этом был некий гипноз. До этой речи в комнате было одиннадцать просвещенных интеллигентов, настроенных демократически. После нее это уже был Оргкомитет I съезда ДС. Для меня это был вопрос жизни и смерти всех двадцати предшествующих лет. Наверное, страсть имеет некоторую власть над людьми. Отныне мы становились товарищами, "партайгеноссен", и это было сладко, вопреки большевистскому и германскому "проколам". Мы распределили работу и в ударном стахановском порядке за две недели подготовили пакет документов. Мы с Сашей Лукашевым делали Декларацию и политические разделы (конституционная реформа и политическая система), причем я тянула в сторону Штатов, а Саша -- в сторону Швеции. Экономику мы предоставили Юре Скубко, и он одарил страну правом на частную собственность на средства производства и многоукладной рыночной экономикой. "Сельское хозяйство" не хотел писать никто, и оно досталось Диме Старикову, который хотя бы видел поля вблизи на своих геологических маршрутах. Сельскохозяйственная программа получилась скорее кадетской, чем эсеровской, потому что включала в себя фермерское хозяйство и выход из колхозов с землей и инвентарем. Правда, мне не удалось протащить "частную собственность на землю с правом продажи". Пока это была "бессрочная аренда без права продажи". О том, что нашей целью является изменение общественного строя, было написано несколько раз (для слабоумных) открытым текстом. В области политической мы с Лукашевым закрепили парламентаризм, многопартийность, закопали все Советские Конституции, я попыталась еще повыкидывать все Советы, но их, увы, тогда еще оставили. Мы, либералы, ели поедом социал-демократов, и, поскольку наш напор был не западным, а чисто большевистским, мы многое отвоевали. Социал-демократы были гораздо воспитаннее и терпимее нас. Когда я читала окончательный вариант Декларации, Юра Скубко вытирал глаза и говорил: "Для истории пишем, для истории". Мы все чувствовали себя немножко Пророками. К концу первой недели без партии не только я, но уже и все остальные члены Оргкомитета жить не могли. В военной сфере мы декларировали профессиональную армию и на время перехода -- альтернативную службу. В области внешней политики мы расформировали Варшавский блок, сократили односторонне вооружения, порвали с Кубой, Китаем и Кореей. С СССР мы расправились, как повар с картошкой. Назвали Балтию оккупированной, вывели отовсюду свои войска, предоставили всем реальное право выхода из СССР, для оставшихся рекомендовали конфедерацию. Мне и Жене Дебрянской, как главным западникам (нам в либерализме сопутствовали Юра Денисов, Игорь Царьков, Роальд Мухамедьяров и отчасти Скубко), этого было мало, но пока пришлось этим довольствоваться. Мы отменили смертную казнь, распустили КГБ, отменили сексотство и кучу статей УК. Многое не выполнено правительством и поныне. Программа имела еще и научно-разъяснительную часть насчет нашего прошлого и настоящего, то есть это был просто типичный антигосударственный трактат, целиком подпадавший под тогдашнюю 70-ю статью. Все на нас смотрели с плохо скрытым испугом, словно говоря: "Эх, забубенные ваши головушки! Сгинете, и никто косточек ваших не сыщет". Даже диссиденты, кроме Пети Старчика и Сергея Григорьянца, были шокированы нашим радикализмом. Татьяна Великанова, вернувшись из ссылки, которой предшествовал срок, прочитала документы и спросила, зачем такая конфронтация с властью. Я до сих пор не поняла, как мог задать подобный вопрос человек, претерпевший от этой власти такие страдания. ДС же закусил удила и оборвал все путы еще до съезда. Программа была целым подарочным набором для страны, а власти просто обязаны были нас вязать. Мы же готовы были не дожить до съезда, но не уступить ни одной буквы. Когда мы кончили, документы сразу же развезли по городам наши эмиссары с приглашением к разделяющим все это приехать на съезд. Мы с Лукашевым и Женей Дебрянской лично прогуляли наши документы в Питере. Многие думали, что от создания оппозиционной партии наступит прямо-таки конец света. На одной неформальной питерской встрече какой-то юноша заявил, что после создания такой партии какой-нибудь пилот поднимется над ближайшей к Ленинграду АЭС и сбросит на нее бомбу. Если бы мы написали, что будем взрывать Кремль, и то окружающие не были бы так скандализованы. А когда у меня спросили, уж не антиконституционную ли организацию мы создаем, и я бестрепетно ответила: "Да", то мне просто не хотели верить. За два дня до съезда прокуратура развила бешеную деятельность и попыталась вызвать всех членов Оргкомитета. К ним никто не пошел. Мы их не видели в упор. Тогда они попытались посетить нас на дому. Их не пустили. Ко мне они явились прямо на работу, выгнали из отдела моих коллег, заперли двери и потребовали подписать некий бланк загадочного предупреждения о том, что "съезд антигосударственной партии будет иметь для организаторов непредсказуемые последствия". Устно мне объяснили, что они даже не знают, по какой статье нас будут судить; скорее всего, по 64-й (государственная измена). Я расхохоталась им в лицо и послала их додумывать этот вопрос, который, впрочем, имел интерес только для них. На отдельном листе я им написала, что несу всю ответственность и за создание партии, и за ее программу, а на государство и его мнение, а также на весь набор карательных мер мне наплевать. "Расстреливать вас надо!" -- бросил прокурор, и они удалились. "ТЫ ДОЛЖЕН БЫТЬ ГОРДЫМ, КАК ЗНАМЯ" Первый съезд ДС был очень живописен. Действующие лица и исполнители: Оргкомитет, полный суровой решимости создать партию хоть из кварков; делегаты, на 50 процентов (то есть 50 человек) не желающие вступать ни в партию, ни в тайное общество, а приехавшие потусоваться; гэбисты, целая рота в количестве трехсот человек, плюс вся наличная милиция района. День первый прошел в жанре мистерии. На лестницах тучи гэбистов, которые ломятся в квартиру и перерезают телефонные провода! В квартире делегаты стоят (сесть негде), набившись в комнате и коридоре, как кильки в банке, со свечами в руках. Корреспондент "Московской правды" почти что в аквариуме с золотыми рыбками! Ораторы на стуле! Явление Жириновского с такой речью: "Ребята, так дело не пойдет. За такую программу нас повяжут коммунисты по 70-й статье. Давайте лучше напишем, что мы их поддерживаем, а потом вонзим им в спину нож!" Жириновского гонят, но выход из квартиры закупорен гэбистами. Мое финальное слово: "Сегодня мы зажгли в СССР свечу, которой им не погасить никогда". И впрямь в ДС все признаки искомого вечного двигателя. День второй. Детектив. Гэбисты врываются на секции и вытаскивают из квартиры политсекции всех иногородних делегатов. Обвинив их почему-то в проституции (в основном мужчин), насильственно депортируют по домам за счет V отдела. Мартин Уокер, английский журналист, грудью прикрывает Оргсекцию. Юрий Митюнов бьет гэбистов костылем. День третий. Сельская пастораль. Кратово. Дача Сергея Григорьянца, пригласившего съезд к себе в "Гласность" (в большой амбар). Дача разгромлена ГБ, оборудование увезли, Григорьянца и его ребят посадили на 5-7 суток. Гэбульники летают, как майские жуки (а это 9 мая 1988 года). Милиции больше, чем одуванчиков. Говорят, что в лес идти нельзя, он народный (общенародный), а на полянку заявление подают за 10 дней. Съезд идет 30 минут в поссовете, остальное время на платформе. Конформистские поправки не прошли, документы приняты с "добавкой". ДС со своими пятьюдесятью членами назван партией. Жириновский хочет баллотироваться в руководство партии, но не хочет вступать в саму партию. Ему объясняют, что этого нельзя. Обиженный, он уходит в лес. Съезд кончается пикником на Пушкинской площади. Листовки и митинг в защиту политзэков, Григорьянца и делегатов -- на первое; разгон, арест и побои -- на второе. Словом, Dies irae, de profundis etc. НАШ СОБСТВЕННЫЙ ДРАКОН Один смиренный персонаж Шварца, архивариус Шарлемань, говорит: "Есть только один способ избавиться от дракона: завести своего собственного". Это и есть перестройка: консенсус с собственным драконом, отказ не только от Сопротивления, но и от ненависти порабощенных. Перестройка -- это общее дело дракона и его "населения" на добровольческой основе благодарности и любви. Шварц писал пьесу в сталинские времена, но напиши он ее сегодня, она вышла бы еще мрачнее. Сегодня это выглядело бы так: дракон заявляет, что у него нет ни хвоста, ни когтей, ни чешуи, что он всю жизнь мечтал о перестройке и пишет книжки о гласности и новом мышлении. А народ любит дракона. И Эльза добровольно идет с ним под венец. Что делать в такой ситуации Ланселоту? Только удавиться на семи осинах. Дээсовцы -- немножко Иваны Карамазовы. Все мы отказываемся от своего билета в царствие земное, где жертва обнимается с палачом перед телекамерами и ест именинный торт, увенчанный их вензелями, на специальном банкете. О, незабвенный Набоков! Перестройку он, что ли, предчувствовал, когда писал "Приглашение на казнь"? ДС был создан для того, чтобы сказать президентам из КПСС, Ельцину, Кравчуку, Бразаускасу: "Не будет вам ни национального, ни интернационального примирения". "И мне тогда хотелось быть врагом". Мне всегда хотелось быть врагом! За тысячелетие у нас не было достойной, порядочной власти... ДС был призван стать школой врагов власти. А перестройка, может быть, и была задумана для того, чтобы у власти не осталось врагов. Власть говорила мне, как Порфирий Петрович Раскольникову: "А вы знаете, какая вам за это воспоследует сбавка?" Надо было только замолчать. А я ответила, и тоже как Родион: "Не надо мне совсем вашей сбавки!" Но мы в ДС пошли дальше Родиона. Мы рубили своим топором прошедшее и настоящее, ветераны войны и труда летели как щепки, но в нас не было жалости, ибо право отнять ложь и дать жестокую правду абсолютно. От нас, не вынеся горя, тоски и разочарования, утопятся сотни Офелий, на нашей совести тысячи процентщиц и Лизавет. Это наш топор разрубил СССР. Пролившаяся в результате кровь -- на нас. Но я не леди Макбет, я не стану ее смывать, я перенесу все это с поднятой головой. Вы ищете виноватых? Я отвечу за все. ДС ответит за все. Некогда я мечтала, что народ сломает свою клетку. Был ли шанс? Теперь мне кажется, что не было. У чехов и поляков лед тронулся, когда стало мягче в СССР, когда позволили. А до этого их прочно держала в своих объятиях ледяная зима. Чехи не прошли сквозь огонь в 1968 году, венгры -- в 1956-м. А я мечтала о народе, который нельзя покорить живым, который можно взять только мертвым. Потому я так боготворю Чеченскую республику и Джохара Дудаева. Они последние из могикан. Перестройка -- это когда народу открывают клетку, а он не выходит; это согласие на пожизненную прописку в лагерном бараке из-за боязни волн. "Вот и нету оков -- а к свободе народ не готов, много песен и слов, но народ не готов для свободы". Это и есть поющая революция, получаемая "на халяву". Все подлинное оплачивается кровью, а суррогат приобретается за слова. Перестройка сломила диссидентов. Одних посадила за тот вышеупомянутый торт, других сделала шутами, как несчастного Льва Убожко, который много выстрадал в 70-е годы, а потом не выдержал испытания безопасностью и известностью. Утратив всякий моральный уровень, он был исключен из ДС за предательство, за подметные письма против своих товарищей в советской прессе и даже не понял всей глубины своего падения и продолжает со мной здороваться, как ни в чем не бывало; он создает кучу опереточных партий, участвуя в гонке за властью, претендуя на президентский пост, валяя всюду дурака и разыгрывая на советских подмостках злую и жуткую пародию на диссидентское движение. Не страшен Убожко: страшно убожество. Конечно, Горбачев вправе винить меня в неблагодарности: без этой перестройки я бы давно погибла под инквизиторскими пытками в спецтюрьме. Это, конечно, не страшно, но перед смертью пришлось бы утратить разум и превратиться в животное. Однако я не могу благодарить. Мне бросили жизнь, как плевок. А кому-то не досталось барской милости (права на свою собственную жизнь). Например, Анатолию Марченко. Не они каялись перед нами -- они снисходили до помилования "этих проклятых экстремистов". Неужели у выпущенных узников совести такая милость не застряла в горле? Мне ее никак не проглотить. Нужно так давать, чтобы можно было брать. А они так давали ДС зеленый карандаш, что мы предпочли листики на деревьях сделать синими. И вообще, я не люблю, "когда маляр презренный мне пачкает мадонну Рафаэля" или когда секретарь обкома вдруг становится пламенным поклонником демократии. Кесарю -- кесарево, Божие -- Богу, а партаппаратчику -- партаппаратчиково. КТО СМЕЕТ ОБИЖАТЬ СИРОТУ? Наше знакомство с Борисом Николаевичем Ельциным состоялось в тот момент, когда такая организация, как ДС, только и могла заинтересоваться судьбой первого секретаря МГК КПСС: на Пленуме, где его топтали, травили и готовы были стереть с лица земли, совсем как в 1937 году. Мы сочли себя обязанными защитить бедного гонимого коммуниста, ведь мы были защитниками политических сирот и вдов. Пожалев бедного Ельцина, мы стали готовиться к демонстрации в его защиту. Защитить гонимого врага -- это было вполне в нашем вкусе. Заодно мы собирались достать адрес Ельцина, пойти к нему, утешить, подарить тортик и цветы, посоветовать выйти из КПСС и вступить в ДС, во фракцию демкоммунистов. Можно себе представить, какой восторг у Бориса Николаевича вызвали бы наша защита и наши предложения! Но мы не успели ничего сделать. Борис Николаевич "разоружился перед партией". Он так валялся у них в ногах, что с этого момента и до августа 1991 года мы утратили к нему всякий интерес. А дальнейшие его похождения, включая всеобуч в Межрегиональной депутатской группе, казались нам тогда слишком тривиальными. Мы не могли предугадать, что эта личность преподнесет еще и нам, и стране довольно приятные сюрпризы. "ОТВЕТ ОДИН -- ОТКАЗ" Но вернемся к нашим баранам. Хотя здесь не требуется возвращения, наши бараны пасутся повсюду, как в 1988 году, так и в 1993-м. Первой крупной акцией ДС должен был стать митинг 21 августа 1988 года, призванный в массовом масштабе повторить подвиг диссидентской семерки в 1968 году на Красной площади. Тем более что оккупация Чехословакии продолжалась. На Красную площадь мы не пошли, у нас была своя, "прикормленная" Пушкинская площадь. Мы расклеили чуть ли не 100 000 листовок. И мы можем гордиться тем, что заставили горбачевскую перестройку, которая так хотела щеголять в бархатных перчатках, показать железные когти: 28 июля по специальному Указу были приняты драконовские правила о демонстрациях. В то время 1000 рублей были как сейчас 100 000. Именно такую сумму штрафа было позволено взимать за несанкционированные митинги. Здесь уже по статье 1661, ч. II разрешалось приговаривать к пятнадцати суткам ареста. После нескольких арестов шла уголовная статья (2001) -- полгода тюрьмы. Я не помню колебаний у той радикальной половины партии, которая определяла все ее действия. В дальнейшем число радикалов неуклонно повышалось за счет тихих меньшевиков, которые призывали к бездействию и бездействовали лично, отчего их не было, к счастью, ни видно ни слышно. В 1989 году радикалы вышли на 2/3, в 1990-м -- на 3/4, в 1991-м -- на 5/6. Мы шли на грозу и, наверное, очень понравились бы Максиму Горькому в силу того, что в партии сплошь и рядом летали буревестники и призывали на свою голову бурю. Помню партсобрание накануне 21 августа, свернутые лозунги на столах, кучи оставленных для акции листовок, рыжего партийного котенка Гришу, который ползал по лозунгам в полном восторге (сегодня он большой и мудрый, с солидным партийным стажем). Из Питера приехала Катя Подольцева (в Москве ее мало знали, поэтому дали только пять суток; я, конечно, получила свой партмаксимум -- 15 суток). Как говорится: война объявлена, претензий больше нет. Нам удалось собрать 5-6 тысяч людей. Милиция не справлялась, к тому же западный, интеллигентный полисмен-шериф, начальник 108-го о/м Владимир Федорович Белый заявил, что его люди разгонять не будут, они не держиморды, а будут просто стоять в оцеплении. Впервые в Москве был применен ОМОН, а потом любой выход ДС на площадь уже вызывал автоматически появление этой самой живописной части перестроечного пейзажа. Мы были врагами советской власти и были официально признаны таковыми. ОМОН и аресты на 15 суток заменили временно 70-ю статью и Лефортово. Но мы доказали, что сущность власти не изменилась. Ради того, чтобы это поняли все, мы готовы были не только к разгону, но и к расстрелу. Владимир Федорович Белый был честным врагом. Он уважал идейных противников и терпеть не мог задержанных, которые пытались доказать, что проходили мимо митинга случайно. У него было чувство чести японского самурая. Мне он говорил, что питает ко мне такое уважение, что не стал бы сажать меня на 15 суток, а сразу поставил бы к стенке. Мои представления о чести были аналогичными, и я навсегда сохраню к нему теплые чувства, ибо такое мнение -- это большая похвала. Я всегда культивировала образ "честного врага", а Белый был из лучших. Если у человека нет врагов, да еще при занятиях политикой, это наверняка ничтожество. Тот же Белый учил нас нашему ремеслу. "Плохо работаете, господа! -- говорил он. -- Что это за митинги! Если вы выведете 50 000, мы будем тихо стоять в оцеплении, если 200 000 -- я вообще прикажу своим ребятам не выходить из отделения, а если вы выведете миллион, я сниму форму и сам к вам присоединюсь". Если бы народ восстал во имя демократии, так бы поступила не только милиция. Армия не посмела бы стрелять, а ГБ сидела бы тихо в лубянском подвале и молилась духу Дзержинского. Но народу оказалась не нужна демократия, в том-то вся и беда! Однако она была нужна нам, и эту личную проблему мы решали одни, и ни один перестроечный соловей не смел за нас заступиться. Мы были брошены на произвол судьбы либеральным истеблишментом, и никогда еще никого не сдавали так грязно и откровенно (за исключением последних ельцинских предательств, да и то ведь Егор Гайдар и Егор Яковлев ушли не в тюрьму, а в отставку), как сдавали нас только за то, что мы шли впереди и прошибали лбом мешающую не только нам стену. Каждый выход на митинг означал арест. Каждый арест омоновцами означал для меня и для активистов ДС 15 суток. Судьи Фрунзенского суда вынесли столько приговоров по политическим делам, сколько никто другой. Они судили нас круглосуточно: часто нас омоновцы приволакивали в суд и ночью, чтобы обойтись без лишних свидетелей. Были случаи, когда этих "судей" привозили в уединенные опорные пункты, где держали нас, и они выносили приговоры и там. Они действовали не под влиянием страха -- это в 1988, 1989, 1990 годах! -- им уже ничего не угрожало. Их даже не могли уволить. Они делали это добровольно, повинуясь извращенному советскому правосознанию, правосознанию палачей. Агамов, Шереметьев, Голованова, Чаплина, Митюшин, Одинокова, Фомина. Возможно, потомки будут иметь мужество воздать каждому по делам его, и я привожу здесь их имена. В Германии нацистские судьи были смещены, а персонал концлагерей понес еще и уголовную ответственность, не говоря уже об СС и СД или руководителях национал-социалистической партии. Мы никогда не требовали такой степени отмщения, мы готовы были простить своим палачам. Но не терпеть их в обществе и в политике на прежних ролях! Лишение дипломов для врачей-садистов, запрет на профессии, люстрация для руководителей КПСС и КГБ, общественный остракизм -- если палачество не будет караться хотя бы этим, то на земле не останется никого, кроме палачей. На нашей земле и не осталось никого, кроме них и их жертв. Кролики и удавы. Остальные уехали, или погибли, или сошли с ума, или ищут смерти, как ДС. Горбачевская перестройка запомнилась мне как один сплошной арест с недолгими переменками. 17 арестов, 17 голодовок по 15 суток -- это моя личная маленькая ленинградская блокада, более восьми месяцев. На втором месте по ДС Саша Элиович -- восемь арестов, а ему было труднее всех, он же язвенник. На третьем месте Дима Стариков -- шесть арестов, у остальных -- по пять, по четыре ареста. Наш острог, спецприемник ГУВД, помещался недалеко от Клязьминского водохранилища, на 101-м километре. По крайней мере, на подходе к сему узилищу нас встречал плакат "Счастливого вам отдыха!", рассчитанный на отдыхающих клязьминского пансионата. Некогда эту зону построили немецкие военнопленные и сами же в ней сидели, что-то строя в окрестностях. Потом, после войны, там был женский лагерь. Последнее его назначение -- спецприемник для административно арестованных. Наши политические камеры помещались в одном крыле (8, 9, 10 и 11). Наибольшая вместимость нашего острога, то есть его политического отсека, была 30-35 человек. Ровно столько и получали аресты, остальных из сотни-полутора захваченных штрафовали. Наверное, советское правосудие уже списало мои 6 тысяч штрафа, убедившись, что я им заплачу после дождичка в четверг. Да мне и не из чего было платить при окладе в 130 рублей, который я из-за перманентных арестов практически не получала. Камеры были оборудованы просто и оригинально: решетка, дверь с глазком, голые деревянные нары. Помещение практически не отапливалось, я до сих пор ощущаю этот ледяной холод, от которого мерзло даже лицо. Зимой там было 7-8 градусов. Летом дотягивало где-то до 13 градусов. При голодовке это ощущалось особенно мучительно. Административный арест -- это условия ШИЗО, штрафного изолятора. Нет передач, свиданий, книг, прогулок, переписки, постельных принадлежностей, матраса, одеяла. Условия, приближающиеся к пытке. Курить тоже нельзя. Я-то не курю, но другие дээсовцы очень мучились. Курильщики знают, что это -- жить без курения 15 дней. В лагере в ШИЗО помещают за провинность, пусть даже и вымышленную, а здесь -- сразу ШИЗО. Сколько моих молодых товарищей искалечилось в этих ледяных камерах без пищи и без воды! Мне-то нечего было терять, меня искалечили раньше, в этих камерах я загубила только почки и вернула себе почти вылеченную астму, но это пустое. Сколько раз падал в голодный обморок теперешний председатель подкомиссии по законности Моссовета депутат и основатель ДС Виктор Кузин, которого притаскивали в камеру в залитом кровью свитере после избиении омоновцами и агентами КГБ! Надо было добиваться статуса политзаключенного, надо было завоевывать право на человеческое достоинство в заключении -- или умирать. И мы это сделали; пожалуй, впервые с 30-х годов, когда перестал признаваться статус политзаключенного. Мы добились отдельных камер, права сидеть только с политическими демонстрантами или в одиночках, права не работать, приносимых из дома книг, учебников, письменных принадлежностей. Я выходила, вся набитая антисоветскими листовками и статьями. Мы, в уже полумертвом состоянии, заставили их давать нам наши теплые вещи и даже одеяла -- тоже наши; возить нас в душ в Бутырки или Матросскую Тишину, греть каждый вечер женщинам-политическим воду. Этого можно было добиться только сухой смертельной голодовкой. В Питере держали мокрую и не добились ничего. Катя Подольцева своими пятью голодовками загубила желудок, многие в Петербурге попали в больницу и даже на операционный стол. Мокрая голодовка переносится гораздо легче. Правда, все 15 дней жутко хочется есть и снится сплошная еда. Никакого привыкания! Но чем больше голодовок, чем чаще они, тем скорее слабеешь, впадаешь в полуобморочное состояние и уже не страдаешь, только все время спишь, а в промежутках вполне можно читать и работать, отдыхая после каждой страницы. После 10-й голодовки я была в таком состоянии, что тюремщики брали с меня чуть ли не честное слово, что я не умру. Они иногда, за исключением особенно свирепых, жалели нас и старались понять. Но жалость зиждилась на нашей твердости и самоубийственных действиях. Самым человечным был, пожалуй, начальник сего острога майор Худяков. Когда в июне 1988 года перед партконференцией меня привезли к нему с руками, черными от кровоподтеков (гэбистские нежные объятия), он столько звонил во все инстанции, требуя отмены приговора, что его начальство поинтересовалось, не вступил ли и он в ДС. Он даже делился с нами книгами из собственной библиотеки. Но если бы не перспектива нашей смерти в подведомственном ему заведении, он не сделал бы столько шагов нам навстречу. У гуманизма здесь была деловая основа. Однако либеральные газеты, депутаты со съездов из разряда "демократов" и диссиденты нас жалели и того меньше. Ни одного слова в нашу защиту ими не было сказано. Приходилось еще доказывать тем же диссидентам, что создать политическую партию -- это не то же, что поджечь дом. Пришлось мне написать целую статью, адресованную именно диссидентам: "Чем отличается политическая борьба от правозащитной деятельности, или Сектанты ли мы?". Статья была оспорена в диссидентской печати, но никто из диссидентов не пожалел тех, кто занял их место в тюремных камерах. Нам говорили: "Надо дело делать, а не сидеть. Некогда сидеть столько суток, и неохота, лучше мы потом опять сядем по 70-й статье". Что ж, когда пришло это время, по 70-й статье сел опять ДС, да и правозащитной деятельностью нам же пришлось заниматься. Рекорд сухой голодовки принадлежит Саше Элиовичу. Восемь с половиной суток! Непонятно, как он выжил. Его обтянутый кожей скелет товарищи вынесли на руках из тюремной больницы. Саша Элиович по праву считался первым стратегом ДС, в политологии он просто Александр Македонский. Он подарил стране идею гражданского пути и написал почти в одиночку II программу ДС, самую изысканную и причудливую из всех политических программ. Но дар стратега у него сочетался с обостренной совестливостью и абсолютной честностью, и он умел умирать. Равнодушие к своим страданиям я диссидентам простила. Равнодушие к страданиям моих молодых товарищей я никогда не прощу. Если сухая голодовка начинается во время мокрой, это особенно тяжело, ведь организм уже обезвожен. Через 2-3 дня о воде не можешь забыть ни на минуту, после пяти дней перестаешь спать. Видишь сплошные водопады и реки (а Саша Элиович мечтал о кефире). Язык распухает, во рту все такое шерстяное, как из джерси. Потом начинается внутренний жар (это в ледяной-то камере!). Внутри словно горит костер. Нельзя ни думать, ни читать, ни писать. Это не самая легкая из пыток. Очень хочется в одном купальнике побегать в ноябре по лужам или даже по снегу; воздух словно раскаляется; в одном тренировочном костюме прижимаешься к холодной стене, губы охлаждаешь о железные стойки нар. Потом начинаются судороги, неудержимая внутренняя дрожь. Дальше -- отек. Потом они -- а не мы! -- сдавались. Спасибо Горбачеву за его единственный подарок -- за право умереть в камере по собственному вкусу, за отмену принудительного кормления (везде, кроме тюрем КГБ) и частичный отказ от психиатрического террора. Какой дар может принять диссидент, вернее, даже революционер, от государства, с которым он поклялся бороться? Только возможность достойно умереть. Я лично никогда ничего другого и не требовала. Выход из голодовки очень тяжелый, ведь даже мокрая (с водой) 15-суточная голодовка вызывает судороги в ногах, сердечные приступы, спазмы в пищеводе, а при больной печени, как у меня, бывает еще хуже. На выходе сначала болят, а потом дико опухают ноги. А если через 15-20 дней снова арест? Один раз меня почти принесли в суд прямо из дома, и интервал между пятнадцатью сутками и семью сутками ареста составил всего пять дней. Судью не смутило то, что я не могла стоять. Это был "осенний марафон". 17 арестов -- это было сознательное физическое уничтожение, химический анализ, проба на излом. Это нормально. Власть имеет право испытывать человека кислотой, как золотую монету. Если он из чистого металла 96-й пробы, он устоит. Зато человек вправе не покоряться государству. Они враги, и у каждого в этом поединке свое оружие. У власти -- насилие, плахи, тюрьмы, пытки; у человека -- его стоицизм, его мужество. ДС выстоял. Дальше, за гранью 17-го ареста, шла смерть. Физические возможности были исчерпаны. И они отступили, они переменили пластинку. За административными арестами пошли дела по УК. А какие отборные люди водились в ДС! Сплошная элита, но элита веселая и находчивая, вовсе не дорожащая собой, швыряющая жизнь со щедростью Креза и никогда не берущая сдачи! Как будто на серую пустыню, на пепелище советской действительности накинули цветной златотканый покров, чтобы скрыть рубище страны. В 60-70-е годы Россия не была бедна: у нее были диссиденты. В 80-е и 90-е годы Россия тоже не вылетела в трубу: у нее был ДС. Вообще главный сырьевой ресурс страны -- ее инсургенты, и государство должно дорожить ими больше, чем золотыми приисками. Нас будут реабилитировать через 50 лет, сейчас еще не управились с жертвами 30-50-х годов. Поэтому я составляю здесь заранее свой личный маленький мемориал, или гербарий лучших дээсовцев. Саша Осипов, щуплый рафинированный интеллигент, один из лучших в стране "знатоков" национальной проблематики, предсказавший до тонкости, как будет проходить распад Союза, еще в 1989 году. Когда я принимала этого молодого ученого в ДС, я сама себе не верила. Люди этого типа сидят в академиях, а не в тюрьмах. И получают Нобелевские премии, а не удары дубинкой. Сергей Скрипников, любимое чадо партийной ростовской элиты, выпускник МГИМО, дипломат и экономист, холеный английский джентльмен, красиво и барственно грассирующий, отличный синолог. И это он пришел в ДС, и ездил со мной по стране, и рисковал жизнью, и медленно умирал в соседней камере от сухой голодовки, но держался... Это его тащили за волосы омоновцы, это его били сапогами. Андрей Грязнов, физик и поэт. Тоже аристократ, и тоже декабрист. Вот одно из его стихотворений, некое личное дело перестройки. ДИНОЗАВРЫ Мы постепенно сознаем, Что нет причины бить в литавры, Что семь десятков лет живем В стране, где правят динозавры. Они не ведали забот. Для них жратвы всегда хватало. Но вот в одни прекрасный год Погода вдруг меняться стала. Экономический развал! Не положить бы пасть на полку. Вот тут один из них сказал: -- Загнем-ка, что ли, перестройку. Чтоб сохранить былой престиж, Хотя мы всех всегда давили, Мы скажем: карнозавры* лишь Суть динозавров извратили. Так динозавры будут врать. Им ничего не остается. Они готовы всех сожрать, Кто в их телегу не впряжется. У динозавров аргумент Для всех один (простой, как клизма): Не с нами -- значит, диссидент, Антисоветчик и агент Всех хищных сил "имперьялизьма". Не распахнуть нам темных штор, Не смять неправедные лавры. Не жить свободно до тех пор, Пока не вымрут динозавры. 1989 г. * Хищный вид динозавров. Совет хорош! А они все живут и живут... Не могу не поделиться еще одним аппетитным стихотвореньицем насчет социалистического выбора. 7 НОЯБРЯ 1987 ГОДА Когда-то призрак из Европы (Не то с тоски, не то со злобы) По русской пробежал росе. И вот уж семь десятилетий Мы, зубы сжав, ползем в кювете Вдоль превосходного шоссе. 1987 г. Кто не слышал лекций Андрея Грязнова о Канте или по греческой философии, тот ничего не слышал. В оригинале Кант -- довольно пресное кушанье, но в Андрюшином изложении -- пища богов. Вообще, если бы Грязнов и Элиович были современниками Платона и Аристотеля, они отбили бы у них всех учеников, включая Александра Македонского. Я, к счастью, не знала тогда, что 19 августа Элиович и Грязнов будут глумиться над защитниками Белого Дома и призывать их разойтись, что они уйдут из ДС еще в 1991 году, до путча, из трусости, что Виктор Кузин перейдет на сторону красных, что Дмитрий Стариков будет выступать на анпиловских митингах и требовать восстановления СССР! По сути дела, их уже нет, но цветы положить некуда. И этот алмазный фонд явился на заграничный съезд ДС в Латвию. II съезд ДС прошел в январе 1989 года. Мы снимали кучу помещений, но ГБ шла по пятам, и нам отказали в последний момент. Однако латыши нас все-таки пристроили в одном юрмальском пансионате и выделили каминную для съезда. Здесь-то мы были свои! Во время оно с партбилетом ДС можно было ездить по странам Балтии, предъявляя его всюду вместо железнодорожного. Мы знали Слово Маугли: "Мы с тобой одной крови, ты и я", то есть "За вашу и нашу свободу!". Мы боролись за восстановление их независимости, и мне смешно сегодня слышать об угнетении русских в Балтии, потому что нас любили пламенно и самозабвенно, как братьев. Нацистов и оккупантов не любят нигде, сердцу не прикажешь. Мы помним, как сегодняшние "заплаканные" русские глумились над идеей балтийской свободы, как боролись за сохранение СССР. Поделом вору и мука. Малая толика презрения им не повредит. Мы заседали, забаррикадировавшись в коттедже. Гэбисты ломали дверь. Когда они ворвались, Валерий Терехов из петербургского ДС спокойно читал предлагаемые поправки. Ошалевшие гэбисты стояли в дверях, а мы даже не поворачивали головы и приняли документ. Тогда они кого-то поволокли из помещения, и все 150 гостей и делегатов выскочили на улицу, на травку, и расшвыряли гэбистов и милицию. Их было всего 40 человек, мы над ними открыто издевались. Утащить кого-нибудь они не смогли. Мы просто их отбрасывали. Оставалось в нас стрелять или вызывать воинское соединение. И они ушли. II съезд ДС дополнил наши документы. Среди целей ДС открыто прозвучала "дезинтеграция СССР". (Это в начале 1989 года!) Мы заели это дело юрмальскими деликатесами, и в Риге у памятника Свободы мы с Сашей Лукашевым заклеймили оккупантов и восславили независимость Балтии. Латыши плакали от счастья и дарили нам цветы. Гэбисты писали нас на магнитофон. Корреспонденты спрашивали, неужели нам жизнь не дорога. III съезд ДС прошел в Таллинне в январе 1990 года. Нам выделили даром зал Технического университета и даже даром кормили обедом. А жили мы в старинной крепости, превращенной в гостиницу. Если в Латвии чувствовался фронт и шла "холодная война", то в Эстонии оккупантов и оккупацию просто не замечали. Эта страшная сила духовного превосходства делала местную пятую колонну (оккупантов) очень смирными. Оккупированный Советами Таллинн выглядел как оккупированный немцами Париж. Было совершенно очевидно, что этот город нельзя покорить, что он не имеет отношения к СССР. Активисты партии Национальной независимости Эстонии рассказали нам, как они элегантно борются с ленинизмом. Памятник Ленина у горкома полили валерьянкой, и все местные коты устраивали там серенады. Я думаю, что этот памятник снесли первым, и по инициативе КПСС. Эстонцы ходили сквозь оккупантов, как сквозь стену. Они говорили, что с русскими у них не будет проблем: те интересуются только уровнем жизни, и на него сменяют пять СССР и шесть социализмов. Они говорили с презрением и знали, что мы не обидимся: эти русские не были нашими соотечественниками. В Эстонии было сколько угодно глазированных сырков, шоколада, дивных сосисок, бекона, шоколадных пирожных, кур и семги. Мы уничтожили, по-моему, их месячные запасы. Глядя на наш ужин после вечернего заседания (нас кормили в любое время: мы были свои), зав. рестораном задумчиво изрек: "Если у русских революционеров такой аппетит, то сколько же едят консерваторы? Нет, надо отделяться!" Аналогичный случай был в Питере после партийной конференции. Мы целый день не ели и дорвались до ресторана. Глядя на количество блюд на нашем столе, знакомый журналист вздохнул: "Нет, вторую партию нам не прокормить!" III съезд ДС принял решение о бойкоте выборов в Советы. Шло поименное голосование, и наши меньшевики, охочие до портфелей, думали, как бы скорее слинять, что многие потом и сделали, ибо ДС не давал своим членам никаких благ, кроме одного: свободы. Конечно, выборы состоялись и без нас. Жалкие, несвободные, фиктивные, они тем не менее дали людям робким, которым нужно создавать условия, возможность участвовать в публичных дискуссиях и как-то себя проявить. К избранному составу съезда мы отнеслись примерно так же, как звездные пришельцы гуманоидного типа отнеслись бы к неандертальцам (уровень гражданского развития ДС и съезда позволял такие параллели). Мы готовы были им помочь, взять под свое покровительство, ввести в цивилизацию. Не готовы были только к тому, что они будут держаться за свои каменные топоры и пещеры, как за признаки наиболее передового образа жизни. Мы раздали всем наши обращения "Депутату, гражданину, человеку". Однако прыжка через столетия не получилось, эволюция пошла, как всегда идет, по сантиметру. А нас ожидало 9 апреля -- для нас 8-е, потому что гонцы из Грузии, рассказывая о той ночи, употребляли именно эту дату. Тогда на наших глазах это случалось впервые -- и мы чуть не сошли с ума. Мы не хотели жить. Мы хотели, чтобы нас убили теми же саперными лопатками. Появилась листовка "Всем антифашистам нашей страны". Это лучший листовочный текст, который я за свою жизнь написала. Мы заклеили им Москву. Я лично видела, как из рук читавшего его человека выпала бутылка с кефиром и разбилась о тротуар. Да, это действовало сильно. Я разносила листовки по редакциям. Коллектив "Юности" помогал их распространять и спрашивал, что еще они могут сделать. Тем же занималось "Знамя". Тогда они, наверное, впервые в своей жизни вышли на площадь. Общество опомнилось, очнулось ото сна и переживало момент наивысшего подъема и единения за счет негодования и отчаяния. Как раз вышли карательные Указы. Знаменитая 111 сулила острог всем, кто смел мыслить и говорить. Но то, что мы готовили, подпадало под 70-ю статью. Мы считали, что эта акция будет последней. Мы были в этом так уверены, что Катя Подольцева из питерского ДС приехала в Москву, чтобы отдать родителям свою дочь Лизу и чтобы ребенок не остался один после ее ареста -- уже не на 15 суток, а на семь лет. В штаб-квартиру звонили: "Здесь антифашисты? Мы ветераны войны, мы придем". Я позвонила Геннадию Жаворонкову, и он просто сказал: "Я буду там". Я этого его доброго дела никогда не забуду. Я позвонила товарищу -- диссиденту Льву Тимофееву, и он сказал, что мое приглашение -- провокация. Этого я тоже никогда не забуду. О, как мы хотели не вернуться с площади! Лечь под танки! А иначе как было смотреть грузинам в глаза? Я сходила даже к Сахарову. Я надеялась, что он выйдет вместе с нами. Но этого не произошло. Андрей Дмитриевич поставил этот вопрос в Академии наук, и они приняли резолюцию о том, чтобы власти не применяли жестокие меры к митингующим, а демонстранты бы их не провоцировали. Властям, конечно, было наплевать на все резолюции. Накануне акции все активисты ДС были обложены "длинными пушистыми", то есть хвостами. Это были уже целые рати на машинах. Мы трое -- Саша Элиович, Андрей Грязнов и я -- ночевали в штаб-квартире. Я боялась только одного: не попасть на площадь. Не умереть вместе с теми, кто туда дойдет. Я была уверена, что танки нам обеспечены. И мы, зная, что вокруг дома караулят машины, решили уйти от хвостов. Мы втроем поднялись на пятый этаж и полезли по лесенке в лаз на чердаке. Руководил всем Андрей, у него оказался просто полководческий талант. Я вспомнила свою альпинистскую практику. Мы шли по чердаку к крайней секции дома. Впереди Андрюша, как Данко, нес свечу. За ним шел Саша и разгонял палкой голубей. Голуби шипели, как змеи, и гадили нам на головы. Но когда мы, озираясь, выбрались из последнего подъезда дома, у входа нас ждала парочка гэбульников! Они дежурили не только у нашего подъезда! Увидев у нас палку, они подобрали себе такую же. Мы схватили заблудшее такси. За нами ринулась гэбистская машина обычного вида, но с мощным гоночным мотором. Но всего одна! Другую мы уже "посеяли". Мы дали шоферу листовку и все ему объяснили. Он все понял и, повозив нас полночи, тщетно пытаясь уйти, завез в песчаный карьер, резко развернулся и поехал гэбистам в лоб. У них сдали нервы, и в последнюю секунду перед столкновением они свернули, пропустив нас. Мы ушли вперед, получив фору на квартал. Заехав в район новостроек, водитель сказал, что уведет гэбистов за собой, резко затормозил, мы выскочили и спрятались. Гэбульники не видели остановки, она была мгновенной. Они помчались дальше за такси, и водитель дурачил их до утра. А мы высидели несколько часов в чужом подъезде и поехали на "чистую" конспиративную квартиру к другу Андрея. Там мы поспали и поели и приняли душ. Друг вызвал своего приятеля с машиной и сказал, что лидеров ДС надо обязательно доставить на площадь. "Доставлю", -- пообещал друг, сжимая монтировку. Это была самая многочисленная наша демонстрация. На площадь вышли 15 тысяч человек. Несмотря на угрозы властей по телевидению, танков не было. Обычная массовка: милиция, спецназ, ОМОН, ГБ. Наш москвичонок проник между двумя омоновскими автобусами и встал. Прямо -- море людей, слева -- ОМОН и милиция, справа -- корреспонденты. Мы эффектно выскочили на площадь. Мы с Андреем -- с лозунгами, Саша -- с трехцветным флагом. Нас тут же схватили, но мы обеспечили себе кару. Все руководители ДС были захвачены, и митинг повела 18-летняя студентка Эля Виноградская. Она залезла с флагом на дерево и произнесла пламенную речь. Потом с мегафоном возглавила колонну, и 15 тысяч человек пошли за ней! Митинг шел на Арбат к грузинскому культурному центру, через Москву, а ОМОН останавливал движение! "И убегают сторожа, открыв дорогу нам". Они захватили лидеров, и не помогло. 15 тысяч они арестовать не могли. Арбат был занят из конца в конец, люди поднимали кулаки в антифашистском приветствии. Здесь бы и войска не помогли. Власти поняли, что ДС надо остановить. И нам с Игорем Царьковым вместо 15 суток решили предъявить 200'. Это было уже полгода. О 200' раструбили по радио и в газетах. Мы обещали просто поселиться в палатках на Пушкинской площади и проводить митинг перманентно, раз уж такое дело. Сидеть -- так не зря! Это была неслыханная наглость. Мы обещали держать голодовку все шесть месяцев. Они не сомневались, что мы назло им уморим себя голодом (Игорь Царьков держал голодовки вместе со мной). Люди под 200' готовили новый несанкционированный митинг, не скрываясь; по телефону диктовались лозунги аж на 64-ю статью. И власти отступили, поставленные перед неизбежностью нашей голодной смерти. Нас схватили дома в шесть часов утра, отвезли в суд, выдали по 15 суток и отправили в острог к нашим товарищам. Это была самая тяжелая сухая голодовка, когда мы чуть не умерли. Почти семь дней. Нам ставили в камеры миски с едой. Мы открывали окна и выливали ложками через решетку весь обед на чистенькие, белые стены тюрьмы. Несчастные надзиратели только и делали, что мыли наш острог снаружи, как перед пасхой. Так мы отучили наших стражей ставить нам в камеры пищу (в принципе это пытка). Когда мы уже теряли сознание от жажды, врач из МВД (большой садист) распорядился ставить нам в камеры воду. Мы выливали ее под дверь. В коридоре начался ледоход, и от нас отстали. Когда кончился срок Саши Элиовича, он отказался выходить из камеры, оставив нас умирать. Его вывели и посадили на травку. Стоять он не мог. Слава Богу, подъехал дээсовский Красный Крест с соками и машиной. Умирать остались Юра Гафуров, Игорь Царьков, редактор партийной газеты "Свободное слово" Эдуард Молчанов и я. Юра Гафуров так страдал, что спрашивал у меня, не может ли он вскрыть гвоздем вены, чтобы скорее умереть, а не ждать жуткой смерти от жажды. Я еле его отговорила. Двойные майские праздники не дали прокуратуре Москвы вовремя сориентироваться. Наверное, на седьмой день мы были хороши, судя по испугу прокуроров, которые бегали по камерам, лично отдавали нам книги и заклинали жить, а то им не с кем будет бороться. А мы и пить-то уже не могли. Мы получили свое. Мы были чисты перед Грузией. IV съезд ДС был приглашен в Киев лидером тамошних дээсовцев Фредом Анаденко. Он обещал нам златые горы, но съезд вышел вроде I Учредительного по количеству приключений на душу делегата. Потом Фред признался, что он думал не об удобствах съезда, а о неудобствах местных гэбистов. По-моему, эта цель была достигнута вполне. Но это были не первые "приключения в Рио". Еще зимой за год до этого мы с Игорем Царьковым ехали в Киев на съезд Украинского Демократического Союза. УДС с Евгением Чернышевым во главе был самой крайней национально-демократической организацией на Украине в 1988-1989 годах, на уровне организации украинских националистов. После съезда, на который мы ехали и который не состоялся, УДС преобразовался в УНДЛ -- Украинскую Национально-Демократическую Лигу, а потом Лига стала партией -- УНДП. Женя Чернышев выучил в совершенстве украинский и перестал говорить по-русски. Мы были счастливы, что ДС внес лепту в создание радикальных украинских организаций. Мне природные украинцы-радикалы говорили, что каждый раз, когда им хочется сказать: "А пропади они пропадом, эти русские!", -- они вспоминают про Евгения Чернышева и останавливаются на полуслове. Так почему не состоялся съезд УДС? Потом мы узнали, что всех делегатов насильственно выслали домой из Киева -- кого в Харьков, кого в Житомир. С нами было сложнее. Едва мы успели выйти из вагона на киевском вокзале, как на нас набросилась толпа в двадцать или больше местных гэбистов в "форменных" норковых шапках-ушанках. Ни слова не говоря, не задавая вопросов, они, выкрутив нам руки, принялись запихивать нас в две машины. Мы стали кричать о самостийности Украины и об отделении ее от СССР. Причем мы это кричали по-русски (по-украински мы читали, понимали, но не говорили, хотя Царьков из Запорожья), а гэбисты свои команды отдавали с сильным украинским акцентом. Получался парадокс и восхитительный скандал, пассажиры сбегались. Утрамбовав нас в машины, наши похитители помчались, как гепарды, на красный свет и доехали до аэропорта. Прямо по взлетному полю, распугивая встречные самолеты, они подкатили к ИЛу и поволокли нас по трапу. Стало наконец понятно, чего они от нас хотят. Депортация. Но не тут-то было! Я ухватилась внутри за люк, не давая его закрыть, и стала вопить на весь аэропорт, что выброшусь из самолета на полном ходу и этим его разгерметизирую. Царьков сначала был ошарашен, а потом стал подыгрывать. Словом, мы соглашались лететь только в наручниках и мешках на голове, привязанные к креслам, что в полном пассажирском самолете, конечно, проделать было нельзя. Гэбисты пытались закрыть люк, но стюардесса кричала, что в самолете еще нет пилота, не поведут же они сами. Царьков читал вслух пассажирам документы ДС. Те ничего не поняли, кроме того, что в самолет проникли два террориста. Появился генерал МВД и спросил, возможно ли, чтобы люди прыгали из самолета на ходу. Царьков посоветовал ему позвонить в Москву, в КГБ, и спросить, на что способна Новодворская. Генерал ушел и не вернулся. Видно, там подтвердили, что я и из ракеты выпрыгну. Гэбисты совали нам билеты, купленные на казенные деньги (подарок Щербицкого), но уже с меньшим энтузиазмом. Царьков съездил одного по физиономии, так что он свалился на сундуки и баулы. Ему даже не дали сдачи! Пришел пожилой летчик, узнал, в чем дело, и сказал, что он рейс не поведет, ему год до пенсии остался, и ушел в административное здание. Пассажиры умоляли не держать самолет, особенно одна бедная женщина, которая опаздывала на похороны. Я вслух (и очень громко) уверила ее, что на похороны мы все попадем, как только самолет поднимется в воздух. На наши собственные похороны. После чего пассажиры взбунтовались, выбрали комитет, вышли из самолета и заявили: "Мы с этими террористами не полетим". Среди них нашелся один юрист из Москвы, и он сказал примерно следующее: -- Я документов ДС не знаю и знать не хочу, но ваши действия, если вы представители властей, просто безумны. Если они преступники, отправляйте их спецрейсом с охраной. Если нет, зачем вы пихаете их в самолет? Я вот доеду до Прокуратуры Союза, и вашему Щербицкому не поздоровится. Один старенький дедушка, летевший на слет партизан, пристал к гэбисту: -- Покажите служебное удостоверение! -- Нету у меня... -- Покажите паспорт! -- Нету... -- Люди добрые, так они же бандиты! Держите их! Словом, через три часа гэбисты вытащили нас из самолета и приволокли в аэропортовскую милицию. Там объявили, что посадят нас в поезд, который идет до Москвы без остановок. Мы очень обрадовались и сказали, что из поезда прыгать даже легче, чем из самолета. -- Вы же разобьетесь! -А вы за это ответите! Офицеры милиции оказались "западэнцами" из Львова, они нас накормили в ресторане. Наконец явился прокурор Киева с предостережением по 70-й статье. Устно он обещал еще 64-ю. Это нас тоже обрадовало. Бедный прокурор такого сроду не видел. Мы даже не дали обыскать наш багаж, а везли мы массу дивных антисоветских материалов. Словом, в 21.00 нас выпустили в город. Киев был потрясен, Щербицкий посрамлен, украинские радикалы в нас положительно влюбились, а мы съели всю колбасу и выпили весь узвар, приготовленные Женей Чернышевым на съезд УДС. Но вернемся в весну (майские праздники) 1990 года. От помещений несчастному съезду отказали сразу: где мыши, где тараканы, где сборная СССР по боксу, где наводнение, где ремонт -- все предлоги были хороши. Первый день съезда прошел за городом, на танцплощадке с маленькой эстрадой какого-то пансионата, в окружении половины, наверное, киевской милиции и ОМОНа, причем замминистра МВД Украины бегал вокруг с мегафоном и объяснял, что нас посадят по уголовной статье за захват для незаконных мероприятий общественных зданий (это танцплощадки-то!). Статья такая и впрямь была, но ДС уже вырвался на оперативный простор, и такие предложения не страх вызывали, а искренний восторг. Убедившись, что страха Божьего мы лишены, ОМОН включил глушилки с какофонической музыкой. Мы все перешли на эстраду, поближе к ведущим. Осаждавшим пришлось уйти раньше осажденных, потому что я заявила, что мы не уйдем первыми, оставив наше поле боя -- танцплощадку, и будем заседать до следующих праздников (дело было в мае). Попутно я еще успела выступить на учредительном съезде УРП (Украинской Республиканской партии), пригласив Украину к немедленному выходу из Союза и от имени России отказавшись навеки от всех на нее прав, чем вызвала восторг съезда (мне аплодировали стоя) и прострацию как у московского, так и у киевского ГБ. На следующий день мы нашли в Киеве заброшенный амфитеатр в парке, построенный явно во времена Ярослава Мудрого и успевший разрушиться. В этих развалинах съезд и свил себе гнездо. До амфитеатра нас провожали. Когда мы с Асей Лащивер спросили у идущих нам навстречу мужчин, сколько нам идти до летнего театра, они любезно ответили: "Столько, сколько вы уже прошли". Через два часа после начала мы увидели, что сверху нас разглядывают в бинокль. А потом по ступенькам спустилась целая рота киевской милиции в парадных мундирах и белых перчатках (опоздавшим делегатам гэбисты говорили: "Куда вы идете? Там сейчас будут стрелять, бить дубинками и применять газы") и окружила съезд, встав даже между первым рядом и ведущими на эстраде. На эстраду поднялся прокурор Киева и попросил слова. Съезд вел Андрей Грязнов. Он поставил вопрос на голосование. Съезд в слове отказал! На месте прокурора я бы застрелилась. Советская власть была свергнута силами одного ДС, потому что он игнорировал не только ее приказы, но и само ее существование. Прокурор побыл немного и ушел. Милиционеры стояли и застенчиво улыбались, проклиная свое руководство за дурацкое положение, в которое их поставили. Мы с Юрой Бехчановым из Самарского ДС сидели в первом ряду, мертвой хваткой вцепившись в один трехцветный флаг. Юра отказывался его выпустить, боясь, что без флага его не арестуют. Я по тем же причинам отказывалась отдать флаг ему. ДС уже дозрел до того, что его члены боялись не ареста, а того, что их не возьмут. Фред Анаденко по диссидентской привычке диктовал телефоны киевских контактов Асе Лащивер. Наконец раздалась команда: "За спецсредствами шагом марш!" Милиционеры церемониальным маршем отправились за дубинками и газом. Конечно, они не вернулись. А на следующий день только полили дегтем первые скамьи амфитеатра, потому что на все скамейки в Киеве дегтя не хватило. ГДЕ ЗДЕСЬ ПРОПАСТЬ ДЛЯ СВОБОДНЫХ ЛЮДЕЙ? В мае 1990 года мне удалось экономически эмансипироваться от государства: перейти из своего заклятого института на работу в дээсовский кооператив по свержению "конституционного строя". Так что целый год я была профессиональным революционером не только в переносном, но и в прямом смысле. Моя партийная должность называлась в стиле наробраза: методист ДС. В роно это самая никчемная должность; по идее, методист должен учить учителей учить ребят. Моя должность вполне соответствовала традициям: я пыталась обучить "подрывной элемент", как лучше подрывать устои. Где я только не побывала! В профессии профессионального революционера есть свои преимущества: по крайней мере, можно посмотреть страну, режим которой ты собираешься свергать. Я видела тяжелый, серо-стальной Тихий океан в бухтах Владивостока и даже каталась по нему, потому что во Владивостокском ДС состоял один настоящий морской волк, боцман Миша. Я видела хрупкую и очаровательную японскую флору в парках Дальнего Востока; похожий на Океан Соляриса пенный Амур, свинцовую Лену, жемчужный Енисей. А Ангара оказалась нестерпимо сапфировой, и, несмотря на все слухи о загрязнении, Байкал был достаточно хрустальный, и цвет у него оказался ван-гоговский. Иркутское партсобрание ДС происходило прямо в тайге, на сопках, на полянке, и медведь мог запросто выйти и попросить слова по повестке дня. А вот Обь была уже грязная, как несчастная заезженная Волга, и Иртыш выглядел не лучше. И везде, от Нижнего Новгорода до Владивостока, я ухитрялась устраивать праздники непослушания вместе с тамошними нашими партайгеноссен. Институты, НИИ, театры, клубы, да и заводы, бывало (но реже). И всегда по три выступления в день, и всегда на сладкое -- митинг. Местные власти, наверное, топились и вешались. Люди охотно ходили на "крамолу"; я только не замечала тогда, что они -- зрители и что на сцену они сами не лезут. В сущности, ДС устраивал гладиаторские бои, бросаясь добровольно во все львиные рвы и в печи огненные. Зрители рукоплескали, но из безопасного укрытия. Если это и была революционная деятельность, то на уровне парижских кафе 1848 года. Был бал. А после бала -- казнь. Так, по Эдварду Радзинскому, выглядит любая дворянская революция. Но наше отчаяние было так велико, что мы не следили за реакцией аудитории, за реакцией после того, как падал занавес нашего спектакля. Мы жили на этой сцене, мы не ломали, а переживали своего Шекспира. Не все ли равно Отелло и Гамлету, куда пойдет зритель после спектакля? Ведь в зале он аплодировал! Что еще нужно хорошему актеру, у которого нет никакой другой жизни, кроме сценической? ДС играл, но не лицедействовал, потому что он играл самого себя. Но наша самая лучшая роль была впереди. Вильнюс. 13 января. Мир рухнул окончательно. Мы относились к Балтии с особенным благоговением, мы чтили в ней часть Запада, нашей земли обетованной. У нас там были не просто друзья, но товарищи. Мы участвовали в конгрессах всех радикальных национальноосвободительных движений. Я никогда не забуду Учредительного съезда ДННЛ (Движения за национальную независимость Латвии) и выступления гостя от партии Национальной независимости Эстонии. Он не знал латышского, но не стал говорить по-русски, хотя в зале все знали русский. Он говорил по-немецки, а переводчик переводил на латышский! Эстония мало говорила, мало выступала, но больше всех презирала. Поэтому она осталась самой нетронутой из трех стран, и она сейчас ушла дальше всех на Запад. Там за Бразаускаса не проголосуют! И перед смертью я буду видеть, как весь зал после моего выступления встает