и аплодирует стоя, вплоть до овации. То же было и в Вильнюсе, на сейме Саюдиса. Первыми встали делегаты от Каунаса, за ними -- все остальные. Что может бессильный, одинокий человек сделать для своей обезумевшей страны? Главное -- искупить ее вину, а остальное все приложится. ДС замаливал (и продолжает замаливать) российские грехи. Мы все время напрашивались на крест, а после 13 января он стал нравственной необходимостью. В этот день без всяких санкций и оповещений на Советскую и Манежную вышли 10 тысяч человек. Наконец и депутатов заело. Они пошли даже на Красную. Этим многие слабости и колебания искупятся. Вышли и диссиденты. Александр Подрабинек, например. Настроение ДС очень хорошо передает мое стихотворение, написанное в те январские дни. Бывает, что плохое стихотворение может что-то хорошо передать! ОККУПАЦИОННЫЙ РОМАНС "Мы -- не сталинские злодеи, Мы на танках в Литву не вступали". В девяностые не краснеем, Наша хата все еще с краю. И у нас ничего не сварилось, Мы опять ничего не посмели. А от Вильнюса до Тбилиси Смяты танками все апрели. Говорили: отцы виноваты, Заварили имперскую кашу. Получилось: наши лопаты И империя -- тоже наша. Демократия -- просто задаром, Солидарность -- еще дешевле. Ванна гласности с легким паром Чем дозволенней, тем задушевней. А сегодня все по-другому, А сегодня страшнее и проще: Оккупанты останутся дома. Остальные пусть выйдут на площадь. В ночь на 14 января родилось "Письмо двенадцати", которое стало главным мотивом для моего ареста в мае и дела по новой формулировке 70-й статьи. Когда я писала его, то испытывала такие чувства к Горбачеву, что готова была и впрямь поступить с ним, как народовольцы поступали со своими губернаторами. Но через несколько дней я поостыла и вернулась к прежней дээсовской установке: достаточно сказать о праве на теракт вслух и заклеймить тирана, бросить ему публично вызов и пойти на смерть, но не лишать его его жалкой жизни (тем более, что бедняга не тянул на Ивана IV, или Нерона, или Иосифа Виссарионовича). То, что я написала такое письмо, никого не удивило. Удивительно и достойно восхищения то, что его подписали еще 11 человек, не прошедших через страшную мясорубку советских карательных заведений, хотя я всех предупреждала, что это II часть 70-й статьи: "Призывы к свержению существующего строя", коллективный вариант (группа), то есть 7 лет. Это письмо я и прочитала на Советской площади прямо в гэбистские видеокамеры. "ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТИ" "Когда правительство нарушает права народа, восстание является священным, и необходимейшим долгом народа" "Декларация прав человека и гражданина" "Истребление тиранов" -- так когда-то Набоков назвал свой рассказ о злодеяниях Сталина. Сегодня переполнилась мера злодеяний советского фашистского режима Горбачева. Против безоружного народа Литвы брошены танки, пролилась кровь мирных жителей. Советские штурмовики повторяют подвиги громил СА в Тбилиси и Баку. Гражданская война, развязанная кликой Горбачева против его безоружных противников, посмевших предпочесть свободу рабству, приобрела открытый характер. В этих условиях вооруженное сопротивление, неуместное в другое время, становится законным средством борьбы народа с властью, обагрившей руки его кровью. Мы бесславно стерпели три Тимишоары: Тбилиси, Баку и Вильнюс, хотя Горбачев достоин участи Чаушеску, а его режим -- аналогичного финала. Кто осудит студента, убившего Сомосу? Кто бросил бы камень в покушавшихся на Сталина и Гитлера? Преступив закон, гласящий, что жизнь человека -- святыня, Горбачев сам поставил себя вне этого закона. Отныне ни законы Божеские, ни законы человеческие не защищают его и других военных и государственных преступников от гнева народа и руки мстителя. Нельзя искупить свою вину перед народом Литвы, не защищая его с оружием в руках от карателей. Отныне народ приобретает право на свержение преступной власти любым путем, в том числе с помощью вооруженного восстания. Политический режим, заливающий страну кровью, должен быть низвергнут, а кремлевские палачи разделить участь преступников, осужденных на Нюрнбергском процессе или павших от руки участников антифашистского Сопротивления на оккупированных территориях. Мы заявляем об этом открыто, и пусть наше обращение станет прологом к будущей демократической революции. Члены партии ДС: Елена Авдеева, Юрий Бехчанов, Алексей Бирюков, Владимир Данилов, Анна Комарова, Вадим Кушнир, Валерия Новодворская, Василий Носов, Елена Орадовская, Алексей Печенкин, Иван Струков, Евгений Фрумкин. К документу присоединился 21 делегат V съезда ДС с решающим голосом (из 72 человек) и 22 члена ДС, гости съезда, делегаты с совещательным голосом. А еще я читала стихотворение "Кинжал" и посвящала Гитлеру, Сталину, Пол Поту и Горбачеву. И рвала портреты последнего буквально пачками. А какие лозунги у нас были! "Страна, где президент -- бандит, свободы недостойна", "Лучше баррикады, чем горбачевизм", "Горбачев -- Чаушеску", "Красные подонки, вон из Литвы", "Хватит терпеть режим фашиста Горбачева" и т.д. Как всегда, впереди были самые отборные дээсовцы, наши "боевики": Лена Авдеева (19 лет), Юра Бехчанов (22 года), Коля Злотник, Женя Фрумкин, Вадим Кушнир, Кирилл Шуйкин, Гриша Воробьев (20 лет). Звучало знаменитое стихотворение "Пошатнулся и замер государственный строй". Мы пошли по Тверской, по проезжей части, к Манежной, наплевав на ОМОН, ничего не видя от горя. Мы не знали, живы ли наши друзья из "Лиги свободы Литвы". Ведь мы обещали первыми лечь под предназначенные для них танки! Но мы были живы, а кого-то уже давили. Как было после этого жить? Потом Андрюс Тучкус из "Лиги" мне рассказал, что они с Гинтарией, его женой, уложили спать детей (хорошо знакомых мне Грету и Доменика), не успев даже предупредить родителей, заперли дверь, взяли машину и поехали на площадь к парламенту умирать. И так поступили десятки тысяч. Ни у кого не было оружия, кроме бензина и нескольких охотничьих ружей. В квартирах запирали детей и уезжали умирать. Когда я об этом думаю, то у меня руки трясутся от беспредельной ненависти к танкам моей империи -- и к их водителям, и я понимаю, что здесь бы не поколебалась не только лечь под танк, но и поджечь его, но и стрелять по русским десантникам. Мы дошли до Манежной. Здесь уже был грузовик с депутатами, и Галина Старовойтова протягивала ко мне руки, приглашая на эту трибуну. Но нам было этого мало. Мы кричали: "Давайте сюда ваши танки!" Мы хотели выйти на Красную. Перед нами выросла цепь ОМОНа и автобусов. Как одержимые, мы бросились на ОМОН и порядком его помяли, по прорваться не смогли. Тогда я крикнула: "Всем сесть!" -- и мы сели в лужи мокрого снега. ОМОН ошалел. Через пять минут нас стали брать. На этот раз народ отбивал дээсовцев ожесточенно. Меня дотащили до подземного перехода, прямо по снегу и воде. Народ -- за голову и руки, ОМОН -- за ноги. Я думала, меня пополам разорвут. Так же отбивали Лену Авдееву. Когда 10-12 человек запихнули в автобусы, оказалось, что вокруг бегает Гдлян со своими ребятами и пытается автобусы перевернуть. Уцелевшие пошли вместе с депутатами к литовскому представительству. Назавтра нас выпустили, и всю неделю, как на работу, мы ходили на Советскую площадь и проводили там митинг ?1 (то-то радость была гэбистам и моим будущим следователям), потом с лозунгами шли к литовскому представительству и проводили там митинг ?2. ОМОН повадился хватать нас на обратном пути, когда организаторы расходились по 5-6 человек. Автобус резко тормозил, омоновцы выскакивали, как волки, хватали намеченную жертву, упаковывали и уезжали. Мы называли это "арестом из-за угла". Один раз так схватили меня и выпустили только после суда. Митинги продолжались, пока советские войска не остановились в Литве. Через несколько недель, выступая перед рабочими-оружейниками Коврова, я призвала их часть оружия портить, как это делали военнопленные в 40-е годы на заводах Германии, а часть переправлять в Литву или прятать по домам для вооруженного восстания против коммунистов (у моих следователей это была любимая пленка, ибо на ней запечатлелся наибольший криминал). В феврале мы поехали в Литву помогать провести референдум о независимости. Когда мы увидели эту баррикаду, увешанную карикатурами и флагами Литвы, Украины, Эстонии, Латвии, у нас защемило сердце: танки опрокинули бы ее за несколько минут. Вокруг были старательно расставлены бетонные глыбы, а подле них дежурили ребята с бутылками бензина. Наш друг Витаутас из Каунаса ходил по крыше парламента с мелкокалиберкой. У костров грелись интернациональные бригады: кроме прибалтов, там было полно украинцев, белорусов, но были и русские (среди них и мальчики покрепче из сибирских организаций ДС). Еще до нас Олег Томилов из Омска в 20-х числах января со своей дээсовской бригадой (это были делегаты V съезда ДС) перелез через стену Северного городка. Они раздавали танкистам листовки и говорили им речи в мегафон. Конечно, всех арестовали. Они вышибли дверь на гауптвахте. Их чуть не пристрелили, но через пять дней выпустили. Парламент был набит мешками с песком. Нам с гордостью объяснили, что в случае чего заготовленный бензин поможет сжечь и парламент, и баррикаду, и защитников, и атакующих вместе с танками. Конечно, таким способом нельзя спасти и отстоять город, но можно спасти честь. Мы с Юрой Бехчановым давали интервью литовскому телевидению в парламенте, сидя на мешках с песком. У меня сохранился пропуск в здание ВС (туда пускали с большим разбором). Наше интервью с призывом сжечь все танки до последнего, выкинуть оккупантов из Литвы и позвать вовремя нас, если СА опять пойдет в наступление, чтобы мы успели взять оружие (Увы! Его и у Литвы-то не было!) и обратить его против тех, кто говорит на нашем языке, но при этом является нашим врагом, было показано в тот же вечер. Агенты КГБ в Литве его записали и переслали в Москву. Все это я потом нашла в деле во время следствия. То, что мы задумали, даже у Андрюса Тучкуса вызвало протест, а у Саюдиса -- просто панику. Они все считали, что мы живыми из этой переделки не выберемся. Впрочем, мы думали так же. Мы другого и не хотели. У захваченных радио и телевидения была запретная зона за красными флажками. Здесь десантники открывали огонь без предупреждения. Мы выбрали пятерых камикадзе: я, Вадим Кушнир, Лена Авдеева, Юра Бехчанов и Вадим Смирнов. У нас был большой литовский флаг и лозунги, из которых "Красные подонки, вон из Литвы" и "У советского оккупанта нет Отечества. Его родина -- танк" оказались самыми мягкими. Мы договорились с литовским телевидением и бросились в день накануне референдума за флажки, взобрались по ступеням радиокомитета и замерли по стойке "смирно". Троллейбусы останавливались, литовцы выпрыгивали. Телевидение снимало. Когда появились десантники с автоматами, женщины в толпе зрителей стали закрывать лица руками. Десантники были в шоке. А когда они узнали, что мы русские, да еще и из Москвы, они вообще перестали понимать, что происходит. Несколько раз они выстраивались с автоматами напротив и угрожали немедленным расстрелом. Мы делали шаг вперед, рвались на автоматы и умоляли их стрелять, чтобы мы искупили позор России. Старшие офицеры, видно, позвонили куда следует и получили ЦУ, что с этими бесноватыми делать. Нас стали брать за руки и за ноги и утаскивать за флажки, а мы рвались обратно, бежали к бетээрам, хватались за автоматы. Юра Бехчанов пытался у одного солдатика автомат даже отобрать. Мы просто напрашивались на выстрел. Нас снова выкидывали. Потом солдаты стали в цепь по краю заграждений, и мы перешли к Дому печати. Там мы стояли час, а десантники попрятались внутри и даже не вышли. Потом мы отправились к комендатуре. Был адский холод, не меньше -20 . Из комендатуры на нас натравили овчарку, но Лена Авдеева -- большой кинолог и ее мгновенно приручила. Потом офицеры заявили, что вызвали танк из Северного городка. Мы едва не околели от холода, но танка не дождались. И опять останавливались троллейбусы... Этот сюжет (по первому эпизоду акции) литовское телевидение показало дважды: днем и вечером. Надеюсь, что мы прибавили голосов за независимость. А вечером мы с Леной едва успели вовремя вынуть Юру Бехчанова из петли. У него было слишком много совести. Я вспомнила, как в Самаре, приглашая людей по телефону на митинг, Юра тоном хорошей хозяйки, приготовившей фирменный торт, заговорщицки добавлял: "Водометы будут!" А в Москве, когда ввели совместное патрулирование, скатился с лестницы с радостным воплем: "Ура! Военное положение, господа! Шампанского!" В 22 года трудно примиряться с неизбежным. Юра считал, что мы не искупили своей вины перед Литвой, раз мы остались в живых. И Юра был прав. ЕСЛИ ВРАГ НЕ СДАЕТСЯ, ЕГО НЕ УНИЧТОЖАЮТ Если враг не сдается, то его уничтожают только достаточно "крутые" противники, по крайней мере, обладающие свежей равноценной идеей. Белые -- красных; красные -- белых; фашисты -- либералов, и наоборот. Чахлые, потерявшие всю идейную крепость, выдохшиеся, как открытый "Тройной" одеколон, необольшевики 90-х годов ДС казнить не смели. Надо думать, что КГБ понимал, что наша смерть сделает нашу позицию неуязвимой. Поэтому они все время приценивались к нам и примерялись, не упали ли мы в цене, по карману ли им с нами справиться. Доведя историю с арестами на 15 суток и с перманентными моими голодовками до края, до смертельной грани, в марте 1990 года, после последнего ареста за акцию в честь Февральской революции (12 марта), наши сатрапики забуксовали больше чем на год. Если бы я не ходила на каждую акцию, закрывая собой все амбразуры, аресты бы продолжались. Но поскольку я всегда называлась организатором, всегда вела митинг и не брать меня было нельзя, они лишались возможности, не приговаривая к аресту меня, сажать моих товарищей. Здесь они переменили пластинку. Сначала не брали вообще, а когда стали снова брать и судить, повадились присуждать тысячные штрафы. Им самим было смешно каждую неделю назначать человеку тысячный штраф. Конечно, этот способ пополнения госбюджета у них не прошел. Ни копейки с ДС они не получили, потому что профессиональные революционеры у нас превалировали. Это были просто Олимпийские игры: наш пикет брали каждую субботу из-под лошадки Юрия Долгорукого. В знак протеста в воскресенье выходил другой пикет (мы делились на смены). Его тоже брали. В понедельник судили всех вместе. В 109-м о/м, где мы ночевали, нам выделили персональные камеры. К нам привыкли, поили чаем, передавали принесенные с воли завтраки и ужины. С собой мы часто брали Атоса, маленькую собачку Ларисы Пушминой. На Атосе иногда тоже висел лозунг. Атоса брали вместе с нами (его дома не с кем было оставить), ездил он и на суд. Однажды нагадил в суде прямо на пол! Но в марте 1991 года, к Февральской годовщине, мы решили разнообразить нашу жизнь. И вышли на Лубянку с пакетом красной краски, налитой в молочную емкость. Весь наличный гэбистский контингент у крепостных стен защищал свои здания. По-моему, там был полк. Не считая ОМОНа со щитами и шлемами. Едва мы с Мишей Денисовым и Вадимом Кушниром (других взяли еще раньше) развернули лозунги прямо у андроповского барельефа, нас стали хватать. Вадик успел бросить в стену свой пакет, и это красное пятно на стене и асфальте гэбисты потом отмывали несколько субботников подряд. Мишу и Вадима страшно били, а пакет приписали в протоколе мне, хотя я сроду бы никуда не попала. Естественно, я не стала возражать и взяла все на себя, чтобы прикрыть Вадима. Для меня это было менее опасно; они знали, что значит иметь дело со мной. Миша Денисов пытался благородно пакет перехватить себе в протокол, но ГБ устраивала моя кандидатура, а милиция писала лишь под их диктовку. Дзержинский суд назавтра расценил дизайн на Лубянке в 10 и 20 рублей штрафа. Причем, когда один судья начал нас оправдывать, омоновцы, руководимые гэбистом, перетащили нас к другому судье с возгласом: "Такой судья нас не устраивает!" Но другой отказался судить вообще. Пока суд да дело, большая часть дээсовцев разбежалась. Я старалась всех отослать и остаться одна. А третий судья не давал больше 20 рублей штрафа. За этот пакет краски на меня завели уголовное дело. Какое, я так и не узнала, потому что отказалась ехать в прокуратуру разбираться, хотя в суды за мной пару раз приезжала "Волга" с чиновником и гэбульником, а повестки шли, как снег. Но после горбачевского дела тащить меня силой они не решились, и эта история завяла на корню. Когда власти настроены несерьезно, судить ДС могут только "по собственному желанию". Даже вялая карательная практика тех лет показывала, что, если человек соглашается сидеть, он сидеть будет. Раньше, до 1988 года, вопрос так вообще не стоял: нам не давали умереть. Доктрина искусственного кормления и применения стирания личности в СПБ лишала политзаключенных "оружия возмездия". Горбачев не дал права на жизнь, но он вернул нам драгоценное право на смерть, а с точки зрения инсургента, это главное в жизни. Человека, готового умереть, нельзя взять голыми руками. Ведь на той же акции 12 марта 1991 года взяли и бросили но ложному обвинению в Бутырскую тюрьму двух молоденьких анархистов -- Родионова и Кузнецова -- и мучили их там год, даже и после 21 августа, дав три года срока. Мы их отбили потом, но нам пришлось дойти до решения в случае отказа пересмотреть дело взять в заложники судей, перейти к терактам. Чтобы не связываться с ДС, после такого моего личного письменного заявления по факсу во все СМИ ребят освободили, пересмотрев приговор. Но сколько было акций (даже два захвата ОМОНом уже в феврале 1992 года), сколько горьких статей, сколько разорванных увеличенных "ельцинских" открыток! Итак, нас не сажали не из-за попустительства, а из-за нашей установки "Свобода или смерть". В июне 1990 года у меня была очередная методическая поездка в Воронеж. Был митинг, был колоссальный разгон, была армия омоновцев. Нас посадили (у меня был максимум -- 15 суток, у члена ДС Сергея Баранова -- 7 суток, у одного члена Народного Фронта -- 10 суток; социал-демократ получил 5 суток). Стояла страшная жара, в местной тюрьме (в Воронеже нет спецприемника) водились тараканы, а у меня должна была начаться международная конференция по правам человека в Питере и методическая поездка в Краснодарский край и Сочи. И я решила: я больше никогда не буду сидеть нигде, кроме как в Лефортове по политической статье. Решение пришло спокойное и прохладное, но скоро стало жарко, потому что мы держали сухую голодовку. Несмотря на глухую провинциальность Воронежа, дело получило огласку. Подняли шум депутаты облсовета, что-то передавали "Вести", дээсовцы сидели в палатке (перманентно) перед Моссоветом и клялись в случае нашей смерти начать сухую голодовку за изменение законодательства. На пятый день в такую жару мы стали умирать (технологию я уже описывала). И власти опять сдались. Они свезли нас в больницу и устроили нам кардиограмму и консилиум. Убедившись, что дело плохо, местная ГБ звякнула в суд, и тот сократил нам срок до пяти дней всем. Пока шли эти переговоры, нам освободили палаты для ветеранов ВОВ (одну -- мне, другую -- ребятам). У входа в палаты на матрасах спали милиционеры с рациями, они же гуляли у входа и по отделению, пугая до полусмерти больных. За мной приехали из Москвы Володя Филипенок и Олег Циоменко, полномочные послы ДС. По-моему, это по приказу ГБ им срочно продали обратные билеты в купейный вагон, хотя в кассе ни черта не было. Меня надо было поскорее убрать из города. Я не возражала, потому что все выступления в Воронеже кончились. Сухая голодовка без конкретных требований -- это был отказ сидеть. Впрочем, мы уже получили повышение, хотя и не знали об этом. На нас готовились уголовные дела. "В ПРОРЫВ ИДУТ ШТРАФНЫЕ БАТАЛЬОНЫ" Мимоходом, незаметно для своих строгих судей, разрушительный нигилистический ДС решил несколько более чем конструктивных задач, за что, как водится, был побит каменьями. Во-первых, мы прикрыли собой всех национал-демократов -- до ухода их в недосягаемый для спецслужб, прокуроров и ОМОНа суверенитет. Никого из них не могли судить за сепаратизм, как в 60-е годы Левко Лукьяненко, сидевшего в камере смертников по 64-й статье УК. Как можно было арестовывать "лигистов" из Литвы, сепаратистов Латвии, Эстонии и Украины, если в метрополии, в столице колониальной империи, партия ДС включила в свою программу пункт о дезинтеграции СССР? Начинать надо было с нас. Мы кричали "Долой СССР!" под стенами Кремля, наши акции 23 августа посещались партией Возрождения Латвии, но даже здесь мы брали себе большую долю: нам -- по 15 суток, им -- по пять, по семь. Мы вывели их из зоны огня, из-под наших же российских орудий, вынесли на руках. Мы -- чужие среди "своих", но навечно свои среди "чужих". Мы вырывали полузадушенные республики из окровавленного клюва российского стервятника. Об этом будет приятно вспомнить перед смертью, хотя бы и на виселице. И я знаю, что нас будут оплакивать и в Киеве, и в Риге, и в Вильнюсе, и в Таллинне, и в Баку, и в Зугдиди. Но мы, оставаясь вечно крайними, прикрыли и "своих" -- "Московские новости", "Независимую", "Столицу", "Огонек", ДемРоссию, будущих бизнесменов. Мы были так нестерпимо резки, наше незарегистрированное, подпольное "Свободное слово" с тиражом в 55 000 было такой большой листовкой, что прочие демократы могли сойти за хороших, послушных детей. Опять-таки начинать надо было с нас. С нас и начинали: горбачевское дело, сожжение флагов -- 1902, аресты за митинги, 70-я статья. Практически все досталось нам, за исключением 19-21 августа, когда подтянулись остальные. У нас была поразительная жизнестойкость. Даже упав после очередного выстрела в спину (статья уважаемого Бандуры на "странице трех авторов" в "Московских новостях" конца 80-х годов -- хороший выстрел, меткий), мы все равно ползли к амбразуре, чтобы закрыть того же г-на Бандуру собой... Что ж, такова участь штрафного батальона. Его гонят на смерть и не говорят "спасибо". А потом занимают завоеванный плацдарм. Весь нестандарт заключался в том, что ДС был добровольческим штрафным батальоном. Нам сказали "спасибо" Ленком и Марк Захаров (гениальность творческая часто совпадает с гениальностью человеческой), западные журналисты и честные тамошние либералы и антикоммунисты и множество безвестных, но порядочных людей. Я никогда не забуду, как на одном из пикетов, когда мы мерзли уже четвертый час, какой-то инженер принес нам кофе и сандвичи, поставил у ног вместе с посудой, сказал: "Чем могу" -- и быстро ушел. Но "Московские новости", которые мы читаем бессменно с 1988 года, "спасибо" не скажут. А Лариса Богораз еще раз где-нибудь заявит, что мы -- совершенно безответственная организация, как сказала она это в 1988 году, когда мы сидели по камерам. В собственном восприятии ДС выглядел так: 1. СЕРЬЕЗНАЯ ВЕРСИЯ АНДРЕЯ ГРЯЗНОВА: Уже как будто совершилось, Чему свершиться суждено: И Божий суд, и Божья милость, И "ни за что", и "все равно". Земная жизнь -- одна минута Падения от "Да" до "Нет". Лишь тот поймет его секрет, Кто не раскроет парашюта. 2. ВЕРСИЯ ИРОНИЧЕСКАЯ В ИСПОЛНЕНИИ ОЛЕГА ЦИОМЕНКО: Захотелось под танки, Смыть позор горьких лет. Мы пришли на Лубянку, Только танков там нет. И сказала нам Лера: Выше знамя Руси! За отсутствием танков Можно лечь под такси, Под автобус, под трактор, Под асфальтный каток, И вполне вероятно, В этом будет свой прок. Встрепенутся все страны, Весть пройдет по земле, И от срама тираны Зарыдают в Кремле. Пресса попроще "МН" писала о нас под заголовками "Мы будем в вас стрелять", сказал лидер ДС". Телевидение любило изображать нас на фоне сходящих с рельсов поездов. Обвинения в "бульварных" газетах обычно сводились к тому, что мы лодыри, пьяницы, диверсанты, шпионы, антисоветчики, что мы взорвали Чернобыль и собираемся и дальше устраивать взрывы на АЭС и химических заводах. Одно было непонятно, почему тогда мы не арестованы именно за диверсии. Я думаю, на Лубянке очень развлекались, читая эту ерунду. Мы же отстреливались пародиями. Акции ДС были причудливы и величественны в одно и то же время, в них было много смеха и достаточно хорошо спрятанных слез. За предельным вызовом таилось предельное отчаяние. Каждый раз мы вызывали на ужин Командора, и, когда он появлялся, мы не имитировали веселье: нам было и вправду весело. На Делакруа накладывался Гойя, на Гойю -- Суриков ("Боярыня Морозова") с сильной примесью Крамского и Ге. Это вначале мне приходилось перед акциями надувать некоторых дээсовцев, как шарики, весельем и отвагой. Потом это уже не требовалось. Мои товарищи стали ходить на акции с сумками книг и ватниками, не считая умывальных принадлежностей, чистого белья и полотенца. И, если нас случайно не брали, злые и разочарованные дээсовцы устраивали мне сцены: "Какого черта мы сюда притащились!" Если нас не брали на Пушкинской, мы шли на Красную, где арест был обеспечен. Мы видели, что стена не рухнула. И мы разбивали об нее головы у всех на глазах, надеясь привлечь внимание к этой стене. Когда гражданское общество так малочисленно, оно только и может, что разбить себе голову о стену. А нам пытались подложить подушку, и это было страшнее всего. В дни первого съезда нардепов мы работали с мегафоном на Пушкинской от восхода до заката и однажды попали в плотное кольцо ОМОНа, в котором провели шесть часов до приезда Станкевича и Сахарова. Так народ нам бросал внутрь кольца колбасу, хлеб, бутылки с лимонадом, даже одеяла и батарейки для мегафона. Тогда мы еще на что-то надеялись... Когда надежда ушла и уступила место смертельному, безнадежному упорству? Наверное, после 23 апреля 1989 года. Мы первыми вынесли на митинг трехцветное знамя. Это было 12 марта 1989 года, на Маяковке. Отчеты о митингах выливались и в милицейские протоколы, и в постановления Фрунзенского суда, а в КГБ, наверное, ломились отведенные нам шкафы и приходилось нанимать новых делопроизводителей. Когда членов ДС не брали, они пытались влезть в автобус добровольно, чтобы разделить участь своих товарищей. На Пушкинской сбоку еще стоит историческая телефонная будка, с которой на митингах говорили пламенные речи и солидаризировались с Балтией Саша Элиович и Андрей Грязнов. Андрюшу тогда избили до полусмерти и дали плюс к этому 15 суток. Его арестовывали в школе, прямо во время уроков, на глазах изумленных детей, а потом он был вынужден уйти с работы. Со мной было еще занятнее -- меня во Втором Меде исключили из профсоюза "за участие в несанкционированных митингах". ДС вполне можно было назвать если не партией расстрелянных, то партией разогнанных и посаженных. Я -- СПАРТАК! ДС, при всей своей веселости, был организацией очень мрачной, с эсхатологическим уклоном. Впрочем, таким он и остался. Мы играли шекспировскую трагедию внутри бурлеска и площадного фарса, и получалось очень смешно. На одну единицу раздражения ДС реагировал тысячей единиц крика, надрыва, отчаяния и протеста. Любая нормальная власть "да ходит опасно" (то есть глядит в оба), пока у нее под ногами болтается такая вредная организация. Поэтому несчастный Горбачев, позволяя принять закон о своей чести и достоинстве, готовил себе печальную участь. Принимать такие законы могут только профаны, чьи представления о Западе почерпнуты из голливудских боевиков. Если там, "за бугром", к власти испытывают пиетет, то у нас в России ее просто боятся. Трепещут, так сказать. Впрочем, право кнута -- вещь в себе и зависит только от силы размаха. Это доказуемо эмпирически. Но когда эта же самая власть вдруг начинает требовать, чтобы ее уважали, -- это слишком даже для советского человека. Здесь он заявляет: "Есть у тебя дубинка, так бей, а уважать тебя так же противоестественно, как чтить моровую язву". Первым за горбачевскую девичью честь сел на год бездомный бедняга Смирнов, требовавший жилья от генсека в слишком активной форме и в картинках с надписями. До этого закона ДС занимался Горбачевым мало, от случая к случаю. Мы привыкли оперировать понятиями "система", "строй", "режим", "номенклатура" вне персонификации, языческой и примитивной. Закон об оскорблении величия вынудил нас заняться президентом поподробнее. Сам напросился. Дабы протестовать против этого закона, нужно было анализировать "объект". Для этого вожделенного мига у меня была заготовлена статья "Хайль, Горбачев!". Как только закон был принят, мы ее запустили в "Свободное слово". Кстати, в 1991 году мы считали Ельцина бесспорным преемником Горбачева и предполагали, что, придя к власти, он начнет вешать. Я уже говорила о нашем пессимизме и черной меланхолии. То есть смягчения режима, которое было бы некорректно отрицать, я не ожидала. Но, поскольку Ельцин у нас не ассоциировался ни с Баку, ни с Тбилиси, ни с Вильнюсом, мы не испытывали к нему такой пылкой ненависти, как к Горбачеву. Скорее что-то вроде усталого равнодушия и насмешливого презрения. К кому я испытывала ненависть, так это к счастливым обладателям лозунгов "Ельцин, Ельцин, ты могуч, ты разгонишь стаи туч" и значков с его медальным профилем величиной с чайное блюдечко. Примерно те же чувства, впрочем, я испытываю к создателю гимна "Боже, царя храни". Так что без обиды, всем поровну. К этому времени ДС представлял собой совершеннейшее создание революционного искусства, отборный экземпляр Буревестника с характером Сокола из соседнего произведения того же автора, с беззаботностью жаворонка, драчливостью петуха и язвительностью Гарпии. После большевиков, мне кажется, никто так не был счастлив со своей партией, как дээсовцы, и никто не трясся так над своим партбилетом, как мы. Побывав в ДС, я стала понимать, почему большевики дрожали перед исключением из партии. Мы с упоением сидели в выходные дни по 7-8 часов на партсобраниях и платили членские взносы с дрожью сладострастия. Боюсь, что ни один светский человек с Запада не поймет наших высоких чувств. У советских людей даже при очень сильном антисоветском уклоне свое представление о развлечениях и удовольствиях. Не знаю, что чувствовали мои товарищи, но для меня ДС был продолжением моей души и образом жизни. Для полного счастья нам недоставало баррикад и военного положения. Вы уже догадались, что августовские три дня были посланы ДС самим Провидением. Что до Горбачева, то мы заманили беднягу в мышеловку, поместив туда вместо сыра лозунг "Горбачев -- фашист, палач и убийца". Впервые в истории популяции мышь шла на такую невкусную наживку. Это была просто поэма! Сначала некто из кругов, близких к КГБ, прочитал "Хайль, Горбачев!" в "Свободном слове" и излил свое негодование на любезно подставленных вместо ушата страницах "Советской культуры". Как водится в СССР, читательская обида была оформлена в виде заявления в прокуратуру. Прокуратура, защищая сироту, возбудила дело в безличной форме "по факту". Прокуроры явились на наш склад печатной продукции за газетой, и им выдали на общих основаниях два экземпляра, не забыв содрать два рубля. Дело вначале было таким же вялотекущим, как шизофрения. У нас был большой опыт таких дел. Знаменитое дело ? 64, которое велось под занавес по старой формулировке 70-й статьи питерским ГБ против тамошних дээсовцев, послужило поводом для сочинения многих анекдотов. Оно велось даже не вприкуску, а вприглядку, поскольку дээсовцы на допросы не являлись, а если даже одного удавалось отловить, он отказывался разговаривать. Словом, дело пришлось закрыть в силу полнейшего отсутствия к нему интереса у подозреваемых. Горбачевское дело оказалось гораздо занятнее. Горбачеву его Нобелевская премия стоила не дешевле, чем Пастернаку. Согласитесь, что если травить Пастернака -- это был большой грех, то травить генсеков -- дело приятное и общественно полезное. Тем более что брань на вороту не виснет, а деньги и должность мы у Горбачева не отбирали (бодливой корове Бог рог не дает). Я оскорбляла Горбачева в прозе и в стихах, утром, вечером и на сон грядущий. Конечно, не вульгарно, а самым причудливым образом. Скажем, лозунг звучал так: "Нобелевская премия фашисту -- браво, Запад!". И старая облезлая советская тигра, которую мы все время дергали за усы, среагировала: я побила рекорды по количеству уголовных дел, возбужденных почти синхронно и по одному поводу. Два дела были возбуждены в Москве -- по устному оскорблению и по письменному ("Хайль, Горбачев!"). Кстати, царствующая особа была расценена в шесть лет тюрьмы, выше, чем первичные призывы к свержению строя (статья 70, часть 1), что стоило три года. Я оскорбляла Горбачева в интервью и на митингах, на диспутах и демонстрациях, в столице и в провинции, на заводах и в университетах. Так что в Воронеже дело возбудили тоже, а в Петербурге их оказалось три, причем три дела я заработала за четыре дня! Одно было возбуждено из-за моей речи на митинге Международной правозащитной конференции на Дворцовой, второе -- за доклад на той же конференции, а третье -- за выступление на заводе Метростроя. Конференция была занятная. Бедный Собчак выделил под нее шикарный дворец с буфетом, поселил делегатов в роскошной гостинице и даром кормил деликатесами на обед в лучшем ресторане. Неблагодарные делегаты разнесли тут же в пух и прах советскую власть вообще и Собчака в частности за автократию, тоталитаризм и системность, вместе взятые. Тихие западные правозащитники едва не падали в обморок, слушая пламенные дээсовские речи. Дел была масса, а подсудимая -- одна. Поэтому Верховный суд состряпал из всех этих дел одно, и это одно, конечно, досталось Мосгорсуду. Но все это происходило пока не на авансцене, и мы ничего не знали. Однако новое (как сказал бы Сергей Кургинян: сакральное) преступление заставило суд и прокуратуру выйти из подполья. После очередного нашего разгона меня не посмели посадить (мои сухие голодовки не обещали ничего, кроме забот и хлопот), но дали 10-15 суток самым молодым дээсовцам. Для меня, да и для других не посаженных такая ситуация была вне нравственной допустимости. Мы стояли с 10 по 17 сентября на Советской в пикете по 10-12 часов. Самым отчаянным был Юра Бехчанов. В дополнение мы с нашими жуткими лозунгами прошли церемониальным маршем до Белорусского вокзала, до Фрунзенского суда, но судья Митюшин дважды отказался меня судить. "Новодворскую? Судить? Я что, спятил? Хоть убейте, не буду!"- провозгласил он. Мы поняли, что пикеты бесполезны, и решили прибегнуть к последнему средству: сожжению государственных флагов. Аутодафе наметили на 16 сентября. Во избежание накладок с размерами приобрели в магазине несколько новехоньких флагов. А когда мы расклеили афиши-листовки на манер "Солидарности", нам массу флагов нанесли люди. Своих кровных, что вывешивают к табельным дням. "Нате, сожгите и наш", -- говорил народ, вручая свой пай. 16 сентября мимо нас семенила бесконечная демонстрация ДемРоссии. Шел дождь, но флаги заранее пропитали бензином (чуть склад не сожгли). Поджигала я их фигурной восковой свечкой, сама (я знала, что это уже уголовная статья 1902 и не хотела подставлять других). Володя Иванов, один из самых революционных депутатов, помог мне своей зажигалкой. Мы сожгли семь или восемь флагов, они горели отлично, с искрами. Юра Бехчанов тогда впервые прочел программные стихи молодого члена ДС (называть подожду, пока на самом деле не падет коммунистическая власть, даже если это власть "бывших"; и пока не разгонят бывший КГБ, теперешнее МБР). Потом мы много их читали, я -- так на каждом митинге, особенно после Вильнюса. Пошатнулся и замер Государственный строй. Выше русское знамя! Начинается бой. Значит, время настало, Значит, не промолчи, Значит, надо орала Переделать в мечи. Значит, ляжем под танки Под Кремлевской стеной, Между штурмом Лубянки И гражданской войной. И когда-нибудь в полночь Все начнется с нуля: Будем красную сволочь Вышибать из Кремля. Меж развалин и пыли Встанет взорванный Храм. Пусть свобода России Будет памятью нам. Осталась огромная куча пепла. И ее даже не стали убирать перестроечные дворники. В этот день нас не взяли. Но чаша терпения властей переполнилась. Флаги оказались последней каплей. Нас взяли 17 сентября, назавтра, на пикете, который стал последним пикетом ДС, каравшимся административно. Из царства административности мы перешли в царство уголовности. Всех после составления протоколов отпустили, мы с Юрой Бехчановым остались на закуску. В конце концов отпустили и нас. Но мы не успели дойти до улицы. Нас вернули. Меня отвели наверх, куда явились какие-то важные и надутые генералы из МВД. При мне состоялся знаменательный телефонный разговор: "Бехчанова пустить по 166' ч. II? Дать 15 суток? Уголовное дело только против Новодворской? Все сейчас сделаем". Явились следователи и потребовали от меня невесть каких разъяснений, попутно излагая мне, какой я плохой человек и как власти меня за это накажут. Я письменно изобразила какой-то очередной антисоветско-антигосударственно-антигорбачевский манифест. Юре Бехчанову назавтра дали 15 суток, а меня на трое суток посадили в уютную одиночную камеру КПЗ 12-го о/м. Я не верила, что они способны на такую глупость, как начать дело по этой злосчастной статье. Это было еще глупее принятия Закона. Здесь им лучше было бы действовать по тактике: молчи, раз уж Бог убил. И друзья-милиционеры из 12-го о/м (у ДС было немало поклонников в МВД, они даже говорили, что если бы посмели, то присоединились бы к нам) тоже не верили. Три дня до обвинения мне казались фарсом. Впрочем, я была спокойна не поэтому. Я знала, что больше никогда и нигде не буду сидеть, что враги могут распоряжаться моей жизнью, но не моей свободой. Я задним числом решила выполнить знаменитое сталинское постановление и не сдаваться в плен. Все мы в ДС знали, что не будем в неволе не только размножаться, но даже и есть. Следствие в Лефортове -- голодовка в случае нарушений статуса политзаключенного (одиночка, книги, возможность писать, заниматься, отмена личного обыска и т.д.). Следствие не в Лефортове -- голодовка с первого дня, потому что мы можем сидеть только в политической тюрьме. После суда -- смертельная голодовка в любом случае, до конца или до освобождения. Поэтому нам беспокоиться было не о чем. Через три дня (естественно, с голодовкой) явился следователь из прокуратуры, сказал, что обвинение мне предъявят сегодня, а мы сейчас поедем ко мне домой делать обыск. Все возвращалось на круги своя... У меня дома следователи небрежно порылись в дээсовских печатных изданиях и нарыли еще с десяток оскорблений горбачевской чистоты. Понятые сидели в столбняке, а почему от такой жизни (с 1969 по 1993 год) не утопилась моя несчастная семья (мама и бабушка), это уже семейный секрет. Я набрала кучу вещей для тюрьмы. После обыска мы поехали в прокуратуру. Там меня ждала колоритная застойная личность следователя Сазонова, агента влияния КГБ в прокуратуре Москвы. Он имел дело с В. Альбрехтом, Ю. Гриммом, а у Володи Гершуни изъял даже те книги, которые не изымали у других диссидентов, для своей личной библиотеки. Не всякому следователю прокуратуры Москвы доверяли вести дела по 190'. Для этого надо было работать если не в штате КГБ, то внештатным его сотрудником. Судя по его расчетливому византийскому коварству и иезуитской жестокости, он многому научился у своих коллег из легальных структур КГБ. Прокурор Москвы Пономарев был вполне ему под стать. Эта милая пара и сейчас обретается не в какой-нибудь тюрьме Шпандау, охраняемой союзниками, как то было с Деницем и Гессом, а в белом здании прокуратуры на Новокузнецкой. Наше знакомство началось прямо с пытки, даже без предварительных переговоров и ультиматумов. Зачем Сазонову и Пономареву понадобилось делать судебнопсихиатрическую экспертизу в конце 1990 года, когда поезд карательной медицины явно уже ушел? Тем более не в институте Сербского (для такой экспертизы надо было взять под стражу), а в экспертном отделении клиники Кащенко? Неужели они всерьез рассчитывали на повторение лунцевского диагноза и всех последующих стадий расправы среди бела дня, в Москве, да еще после всех административных арестов, явно переменивших пластинку? Верхом идиотизма было объявление об этой экспертизе в программе "Время" (или "Новости") на весь СССР. Друзей среди интеллигенции Горбачеву это не прибавило, тем более что от практики карательной психиатрии на словах они уже вроде отреклись. Конечно, они были не настолько наивны, чтобы на это уповать, тем паче со мной, с сухой голодовкой и с ДС, который тут же стал бы хватать их за икры. Нет! Они скромно хотели сделать следствие пыточным, отдохнуть от меня хотя бы один месяц (столько длилась по правилам экспертиза), доставить мне тот максимум страдания, на который они еще могли рассчитывать в своих стратегических планах в 1990 году. То есть цель у них была самая скромная, намерения самые непритязательные. Бедняга Сазонов и не скрывал, что ему надо совсем немного: просто помучить. Что я при этом испытала? Примерно такое же чувство, как при встрече с динозавром на пляже в XX веке. Ты твердо знаешь, что этого не может быть, что динозавры вымерли. Но один из этих покойников идет тебе навстречу, и зубы у него очень правдоподобные, и распахивается просторная пасть... Если бы прокуратура была чуть повыше, я, конечно, не удержалась бы и выкинулась с верхнего этажа. Даже по дороге я пыталась договориться с прокурорскими (как потом выяснилось, гэбистскими) мальчиками, чтобы они открыли запертую дверцу машины и дали мне выскочить на полном ходу и разбиться. Отнеслись они к этой просьбе вполне здраво: сказали, что они бы с удовольствием, но у них будут неприятности. Здесь негодование радикалов разделили даже "Московские новости" (это доброе дело зачтется Наталии Геворкян, она ведь и Сергею Кузнецову помогла) и не большой охотник до ДС Леонид Радзиховский. Моя сухая голодовка была даже сверх нормы, потому что в дело включились депутаты Моссовета во главе с Виктором Кузиным, а корреспондент "Свободы" записывал мое интервью уже на следующий день, прямо в комнате свиданий. К тому же главврач больницы Владимир Николаевич Козырев не имел ни малейшего желания участвовать в этой мерзости и рассвирепел, считая, что его клинику пытаются "подставить" и опорочить. Весь персонал экспертного отделения негодовал. Они бы и без голодовки провели экспертизу за неделю, но здесь им пришлось уложиться в пять дней, работая и в выходные. Независимые эксперты от Юрия Савенко были хорошей страховкой, но с Козыревым и страховка была не нужна. На этот раз моя сухая голодовка доставляла врачам еще большие страдания, чем мне. Они чуть не плакали, и комиссия установила мою полную невиновность (то есть вменяемость и несокрушимое психическое здоровье). К тому же диагноз 1970 года был опровергнут. Я знала, что это последняя экспертиза в моей жизни, что больше я не соглашусь проходить ее никогда. (Если бы не это публичное заявление, суд бы так легко не отстал, ведь многострадальный Кузнецов проходил две экспертизы, в Свердловске и в Москве.) Вопрос Александра Подрабинека в день экспертизы, не надо ли мне что-нибудь принести, показал, как далеко ДС ушел от диссидентов. Саша думал, что меня в этом учреждении могут еще подержать. Я была уверена и в результатах, и в завтрашнем освобождении, потому что дээсовцы сами решали, жить им или не жить. Если диссиденты вынуждены были терпеть, ДС не соглашался терпеть ничего и никогда. Отказаться терпеть -- это и была наша миссия. Из дальнейшего нашего общения следователь Сазонов не вынес ничего, кроме слез. Не успела кончиться экспертиза, как он позвонил в клинику, поздравил меня и назначил допрос через день. Естественно, я ни разу не пошла к нему добровольно. За мной приезжали в шесть часов утра и тащили силой. На месте Сазонова я бы отстала, потому что весь допрос я ему хамила, как могла. "Сатрап" -- это было самое мягкое выражение. Подписку о невыезде я не дала, и они это съели. Гэбисты вырастали как грибы у меня в палисаднике, когда я возвращалась вечером домой, чтобы обеспечить Сазонову очередную порцию оскорблений на завтра. Протоколы допросов несли бедному Горбачеву и несчастному СССР новые бедствия. Результаты экспертизы были мной прочтены при закрытии дела, и оказалось, что мои претензии к советской психиатрии небезосновательны. Здесь ведь дилемма: или подсудимый хороший человек, идеалист. Тогда он псих. Или он нормален, но тогда он честолюбец, актер, позер, интересант и т.д. Моя реабилитация сопровождалась такой характеристикой, что за границу с ней бы не пустили. Я к тому времени уже разжилась многочисленными соучастниками моих преступлений. Здесь надо учесть специфику ДС. Мы действовали по принципу из фильма Кубрика: "Я -- Спартак!". Это означало: если принят скверный закон, не критикуй его, а нарушай, и заставь себя судить, тогда закон скорее отменят. Если преследуют невинного, не защищай его, а соверши то, что ему инкриминируют. Встань рядом! Дээсовцы вооружились лозунгами, и мы взяли на оскорбление Горбачева коллективный подряд. Положительно, партия оставила все дела и занялась честью и достоинством Горбачева. Подсудимые размножались, как кролики. Дела возбуждались пачками. Тамара Целикова в Твери, Лена Авдеева, Таня Кудрявцева, Павел Шуйкин, Евгений Фрумкин, Сергей Прилепский в Москве, и это только начало. Дела докатились до Казахстана. Бедный Горбачев и не подозревал, какую беду он накликал на свою бесталанную голову. Причем на допросы никто из ДС не являлся. Таню Кудрявцеву, весившую не больше 40 кг, принесли в прокуратуру на руках в теннисных туфлях (зимой); в другой руке оперативник нес ее пальто. И хотя носить Таню было одно удовольствие, прокуратуре это дело надоело, и до суда его не довели. Прилепского искали год, хотя он жил в Москве и не скрывался. Кому охота найти дээсовца? Себе дороже! Лучше потерять! Тамару Целикову судили с интервалами полтора года и в конце концов недавно оправдали (уже после того, как Горбачев ушел на незаслуженный отдых). Судить за оскорбление бывшего президента бывшего государства по бывшему закону -- это вполне в советских карнавальных традициях. Женю Фрумкина Митюшин во Фрунзенском суде оправдал уже после августа. Самая дикая история произошла с юной Леной Авдеевой. Ее в наручниках из прокуратуры (она с ними отказалась разговаривать) на два дня отправили в Бутырскую тюрьму. Скандал вышел восхитительный, плюс, конечно, сухая голодовка. Мы не успели как следует напротестоваться: Лену отдали нам обратно, натерпевшись от нее выше нормы. Судья Шереметьев во Фрунзенском суде от нее рыдал и плакал: Лена даже не пришла за обвинительным заключением. Советское правосудие для нее не существовало, и оно не знало, как реагировать. Один оперативник с кем-то из ДС поделился: "Больше всего не люблю Авдееву арестовывать. Придешь к ним домой, а на тебя еще собаку натравят. Авдееву надо на руках тащить, а она брыкается. Лучше рэкетиров брать!" Когда Лену принесли на ее суд, она весь процесс читала Кафку (тоже "Процесс"). Суд чувствовал себя очень глупо, потому что подсудимая даже не смотрела в его сторону. Это был уже февраль 1991 года. Адвоката Лене дали насильно, она его игнорировала. Прокурор был так потрясен, что о Горбачеве в своей речи и не вспомнил, говорил только о Лениных плохих манерах и неуважении к суду (своя рубашка ближе к телу). Тысячу рублей штрафа с Лены они получат на том свете угольками, как и мои семь тысяч. ДС выигрывает и черными, и белыми, но всегда -- нокаутом. Далее я устроила Горбачеву агитпоездку. Наплевав на подписку о невыезде (я же ее не давала), я поехала на три недели в методическое турне Иркутск-Владивосток-Омск. И уже потом, читая дело при его закрытии в декабре, узнала, что прокуратура посылала людей задержать меня в аэропорту. Но, как водится, вовремя не пришел кассир, не выдал командировочные, а даром советские каратели и пальцем о палец не ударят. Так что московская группа захвата проворонила меня в Москве (они явились на московскую квартиру в 7.00, а меня товарищи увезли в 6.00) и не долетела до Иркутска, а местные власти не посмели брать на своей территории (я еще в Свердловск заехала!) и соврали, что не нашли. И везде были шикарные митинги, и честное имя Горбачева подвергалось поношению по всему Транссибу. Местные дээсовцы с соответствующими плакатами требовали возбуждения дел против них, но местные власти были поумнее московских и не искали неприятностей на свою голову. То есть я надругалась не только над Горбачевым, его строем и его СССР, но и над судом, прокуратурой и советскими законами, а в этом был великий соблазн. Нас тронуть было чревато, ибо мы тут же лезли в бутылку и в петлю, а не трогать -- означало сказать: "Все дозволено". Когда я ехала обратно на поезде "Россия" (шесть суток!), на каждой станции к начальнику поезда подходил гэбист (мне все рассказывали) и проверял мое наличие в составе. Московский ДС ждал моего ареста на вокзале (а ведь за такие штучки полагалось брать под стражу) и поэтому пришел меня встречать с цветами и почти в полном составе. Сазонов и Ko. все проглотили и даже отказались включать в дело новые сибирские и дальневосточные эпизоды (несмотря на статью в "Рабочей трибуне"), опасаясь, что иначе дело не кончится никогда. Со свидетелями по делу было тоже глухо. После того как Эдуарда Молчанова, редактора "Свободного слова", принесли к Сазонову в тоненьком тренировочном костюме и в тапочках и положили на коврик перед столом (он даже одеваться дома отказался, когда к нему ворвались), а Сазонов только и мог, что попросить своих громил отнести его обратно и положить, откуда взяли, наши прокураторы решили за свидетелями из ДС не гоняться. Пять томов дела пошли в Верховный суд, и Сазонов надеялся, что они к нему не вернутся. Никто не верил, что после таких треволнений кто-то еще захочет продолжить турнир в суде. Между делом состоялся V съезд ДС, где под "Письмом двенадцати" появилось больше пятидесяти подписей, включая подпись гардеробщицы Дома культуры, где мы заседали. А в середине февраля мои и вообще дээсовские акции после вильнюсских злодейств довели-таки власти до беды: суд то ли надо мной, то ли над Горбачевым начался. Под суд выделили громадный зал Мосгорсуда на верхнем этаже, где обычно устраивали показательные процессы над шпионами, валютчиками и диссидентами. ДС веселился как мог, я обновила красную кофточку (вместо красной шапочки), а журналисты радовались, как дети. Их набралось великое множество. На почетном месте сидел "Коммерсантъ", тоже попавший в подсудимые за публикацию моего плаката. Коммерсантовцев трудно было напугать. Назначенный мне адвокат оказался честным человеком и мирно ушел после моего от него отказа. Далее роли распределились следующим образом: судья Гусева тщетно пыталась заставить меня и дээсовцев вставать при ее появлении, ОМОН в зале, на лестнице и на улице балдел от скуки и тоски, журналисты, депутаты и неформалы ловили кайф и хохотали от каждой реплики, а я читала лекции по истории и политологии, объяснив суду, что судиться не собираюсь, а пришла сюда лекции читать. Опытные диссиденты были настроены мрачно. Даже ветеран движения Ася Лащивер считала, что прокурор будет просить два года, а дадут мне один. Это означало голодовку и смерть, ибо на кассацию я бы подавать не стала. Но смерть в ДС не являлась даже поводом для внеочередного партсобрания, тем паче для печали. Всем было ясно, что моя смерть убьет и Горбачева вместе с его перестройкой. И всем было ясно, что делать потом: заставить их убить всех членов партии. ДС могли похоронить только в братской могиле. Нетленные документы, вынесенные на магнитофонных лентах из зала суда, свидетельствуют о чисто академическом подходе ДС к данному процессу. Видеофильмы мои товарищи вообще смотрели со скамьи подсудимых, и судья уже не стала их гнать: "Пусть сидят, если им нравится". Несчастная советская власть не смогла из себя выжать ничего более страшного, чем требование прокурора дать мне два года с отсрочкой на два года (как будто было не ясно, что я тут же пойду оскорблять Горбачева опять). После последнего слова я заявила, что готова была платить по предъявленным мне счетам, но поскольку предъявить их мне не смеют, то мне в этом зале больше делать нечего, их приговор меня интересует, как прошлогодний снег, а текст пусть пришлют мне на дом. Я и в самом деле пошла к выходу. Вдогонку мне суд срочно закрыл заседание (дело было в пятницу), а чтение приговора назначил на понедельник. В понедельник я в суд не пошла. Можно было пожалеть судью, читавшую приговор пустой скамье подсудимых, не смея не только взять под стражу, но даже силой доставить меня в суд. По горбачевскому делу меня оправдали ("Коммерсантъ" радостно выпустил статью "Горбачева можно оскорбить, только если матом"), а за флаги дали два года исправительных работ в "местах, определяемых МВД", с вычетом двадцати процентов заработка. Легче было это декларировать, чем заставить методиста ДС исполнять такой приговор. Видимо, поэтому приговор претерпел следующие превращения: 1. Прокурор Пономарев, болея душой за Горбачева, подает на пересмотр дела в Верховный суд. 2. Верховный суд России утверждает оправдание, а два года работ заменяют двумястами рублями штрафа, которые они не получили до сих пор. 3. Степанков обжалует приговор в Президиуме Верховного суда. Дальнейшие приключения приговора совпали с делом по 70-й статье, поэтому оставим их на время. Как все радикальные партии, ДС не избежал общей участи. Слабые сходили с дистанции сразу, трусы в ДС не задерживались. К маю 1991 года крутизны нашего маршрута не выдержали даже главный редактор "Свободного слова" Э. Молчанов, Игорь Царьков и мой будущий "сообщник" по 70-й статье Владимир Данилов, которого считали храбрецом (он ведь подписал "Письмо двенадцати"). Вместо того чтобы просто уйти или бороться внутри партии конституционными методами, эти трое бывших наших товарищей, много сделавшие для ДС, кончили совсем плачевно и некрасиво. Для начала Молчанов стал печатать в партийной газете совершенно советские, в стиле "Труда" и "Правды", статьи о подписантах "Письма двенадцати" и членах либерально-революционной фракции ДС, к тому времени мною созданной. В этих статьях нас обвиняли в намерениях развязать гражданскую войну, совершить теракты и прочее, полностью во вкусе 30-х годов. Потом, кстати, эти статьи легли в мое дело по статье 70 как обвинительные материалы. Во многом возбуждение дела было спровоцировано публикациями "Свободного слова", нашей собственной газеты! Но от предательства никто не застрахован. Игорь Царьков печатал и распространял эти материалы 55-тысячным тиражом. По своему положению в партии Царьков, Молчанов и Данилов держали в руках всю технику и все материальные средства. Они были убеждены, что радикальную часть партии посадят, и не намерены были делить с нами тюремные камеры. Им хотелось более спокойной жизни в зарегистрированной партии, в общем ряду с ДемРоссией. Ходить по лезвию бритвы они больше не хотели. В связи с этим им пришла в голову удачная идея: расколоть партию, увести за собой послушную им часть и забрать все деньги и всю технику. Когда это не удалось, они увели с собой только восьмерых членов ДС (и их загубили, потому что ДС(ГП) -- гражданский путь, который мы называли ДС(ГБ), существовал несколько месяцев, а потом эти восемь человек поняли, куда попали, и вообще бросили всякую деятельность, а троица провокаторов рассорилась, после чего Царьков и Молчанов пошли в одну сторону, а Данилов -- в другую). Деньги были для нас потеряны, а технику (ту часть, которую они не спрятали заблаговременно) пришлось отбивать, от чего мы чуть не умерли, настолько это было противно и нам несвойственно. Многие члены ДС зачислили после этого Царькова в офицеры ГБ, но эта версия кажется мне слишком лестной и для него, и для нас. Не каждый трус и эгоист работает на ГБ штатно, хотя эти качества идут спецслужбам на пользу. Некоторое время в стране выходили два "Свободных слова" -- партийное и молчановское, но краденые деньги без идей не пошли им впрок. Грустно терять товарищей, но ведь и истории с Азефом, Гапоном и Ванечкой Окладским больно ударили по нашим предшественникам. Приватизацией имущества партии занялись сначала в ДС, а уже потом в КПСС. Мы и здесь всех опередили. А между тем "секира уже лежала при корне древа". В конце марта дело по новой формулировке статьи 70 (призывы к свержению строя) было возбуждено. Конечно, мы ничего об этом не знали -- до поры до времени. 13 мая после долгого перерыва член ДС снова получил сутки за пикет. Это была Леночка Авдеева, вызывавшая у судей патологическую ненависть своим нонконформизмом (меня уже боялись). Судили около 10 человек, почти все были мужчины. Дали по 200-300 рублей штрафа. А Леночке -- 10 суток. Я не могла отпустить Леночку, мать которой как раз была моей ровесницей, туда одну. Она успела бы умереть от сухой голодовки за эти 10 суток, ведь нас там успели почти забыть и могли нарушить статус политзаключенного (кто на новенького?), не зная Лену и ее возможностей. Мне отказались давать арест, тогда я порвала Леночкино определение, бросила клочки судье в лицо и, схватив с окна цветок в горшке, запустила им в стекло, разбив все окно вдребезги. У нас не хватило людей отбить Лену, хотя я и это попыталась сделать. После чего я заявила судье Шереметьеву и председателю суда Агамову, что если они мне 10 суток не дадут, то я разобью все стекла на четырех этажах их суда. Со стеклами уже тогда были проблемы. Судья Шереметьев спросил: "Сколько вам?" -- и дал просимое. Леночка была спасена. Я знала, что со мной ее не тронут и статус будет соблюден. На этот раз голодовка была мокрой, я ведь не хотела досрочного освобождения, мне надо было опекать Лену. Лена ела вообще, а я пила. Май был холодный, и мы едва не замерзли насмерть в камере, поделив надвое мои пледы, ватники и прочий скарб. Неопытная Лена не имела еще дома необходимого инвентаря. "И ДАЖЕ ДЛЯ ЭТОЙ ЭПОХИ ДЕЛА НАШИ ЗДОРОВО ПЛОХИ" Я всегда говорила своим молодым товарищам по партии, что мы имеем дело не с репрессиями, а с имитацией репрессий для домашнего спектакля. Когда ведут следствие, а подследственный его бойкотирует на свободе и выбирает, ходить или не ходить ему на суд, тогда еще нет боя, нет объявления войны, а есть 155-я "последняя и решительная" нота протеста. Это просто учения, съемки из песенки Николки Турбина, от которых никто не умирает. "Тяжело в учении, легко в бою" -- это чушь. Старые фронтовики точно знают, чем учения отличаются от войны. Я говорила: "Когда это начнется по-настоящему, оно начнется с ареста, и не на 15 суток. И не милиция будет этим заниматься, а КГБ". Надо отдать должное этой милейшей организации: они начинают всегда неожиданно и эффектно. "Арестовал -- удивил -- победил". КГБ очень любит выскакивать из засады, прыгать с дерева на плечи, как рысь. У каждой охоты свои законы. Дичь должна ходить опасно. Особенно в СССР. Не знаю почему: то ли из-за весеннего авитаминоза, то ли из-за жуткого холода в камере, то ли из-за нервотрепки с горбачевскими делами (суд закончился только 1 марта, все-таки две недели дикого напряжения), но голодовка шла очень тяжело, даже Лена, глядя на меня, все время угрызалась: вместо того чтобы выполнять свои обязанности дуэньи, я на четвертый день впала в транс и в весеннюю спячку. Выходя из некоей комы, я лихорадочно писала статьи. И Лена тоже. У нас был просто журналистский семинар. И вдруг дверь открылась, и меня попросили "к руководству". Я подумала, что опять наш майор хочет развлечься светскими разговорами. Впрочем, я рада была согреться в его кабинете. Однако в дежурной части у всех офицеров был такой вид, как будто они хором встретили тень отца Гамлета. Меня провели в маленький красный уголок на тридцать мест, и мне навстречу встал довольно молодой джентльмен (лет тридцати пяти) в серой куртке, в меру подтянутый и в меру элегантный. Вид у него был самый приветливый. Он честно и откровенно заявил, что он капитан Андрей Владимирович Яналов, следователь КГБ СССР (!). Вот так, братцы-кролики! Какая честь! Даже не из Московского управления, а из КГБ СССР. Я присмотрелась и увидела в его глазах знакомое хрустальное мерцание всеведенья. Между нами произошел следующий обмен мнениями: -- Что это вы вдруг решили выйти из подполья? А мы уж думали, что вы самораспустились... Медведь в лесу сдох? Яналов (в тон): -- Сдох, сдох, Валерия Ильинична. "Письмо двенадцати" убило нашего медведя. Тут и оказалось, что в конце марта заведено дело, причем КГБ Союза, причем по 70-й статье (эти самые публичные призывы к свержению строя), да еще по части II! То есть групповое дело, семь лет! Вот здесь я испугалась, и здорово испугалась. Под письмом 12 подписей! Значит, могут арестовать не только меня, но и моих драгоценных дээсовцев! Одно дело -- объяснять товарищам, что их долг -- умереть за Отечество, другое дело -- видеть их гибель. На меня пахнуло могильным холодом, и это была братская могила! В этой ситуации надо было делать одно: попытаться, как куропатка, увести охотников за собой, подальше от гнезда. И тут меня оглушило: Леночка! Маленькая Леночка! Ее подпись тоже там стоит, да еще из первых! Она же здесь, под замком, у них в руках! Она же не сумеет уйти, здесь и возьмут... Понятно, что меньше всего меня волновала собственная участь. Я знала, что часть II требует группового привлечения. Андрей Владимирович Яналов смотрел на меня даже с некоторым сочувствием, по крайней мере, без злорадства. У меня создалось ощущение, что его роль ему претит, что он действует по принуждению, хотя он классный игрок на том корте, где нам предстояло сражаться в ближайшие 2-3 часа. Он был хороший дуэлянт, и с ним можно было смело выступать на олимпийских состязаниях. За три часа он начерно прогнал все следствие по главным пунктам. И видно было, что он не любит легких побед, ценит во враге спортивные данные и явно увлекается гессевской игрой в бисер. Он прекрасно подавал мячи, а я вовремя их ловила. Взять все на себя, закрыть все амбразуры, вывести незаметно из-под удара всех остальных, а в промежутках доказать в продемонстрировать свои пламенные чувства по отношению к строю и СССР, да еще вмонтировать эту лирику в деловой протокол -- задача непростая, если от слабости темнеет в глазах. Допрашивать в таком состоянии, когда противник не в форме, -- это входит в правила игры, застать врасплох -- это тоже из условий поединка. Какое счастье, что я сохранила черновик "Письма двенадцати"! (Я намеренно его сохранила, на случай ареста, чтобы доказать свое авторство; я же знала дээсовцев и нашу фирменную методику "Я -- Спартак!", что означало одно: каждый из двенадцати возьмет авторство письма на себя.) Мой капитан любезно посоветовал мне выйти из голодовки, чтобы получить удовольствие от наших бесед, обещал позвонить здешнему руководству и наведаться еще раз. Видно было, что мой класс игры ему пришелся по вкусу. Когда я вернулась в камеру, оказалось, что Леночку допрашивал другой гэбист! Конечно, она заявила о своем авторстве письма и редактировании криминальной газеты нашей фракции ревлибов или либревов (революционный либерализм -- это неологизм ДС, и лексический, и понятийный!) "Утро России"... С дээсовцами трудно делить плаху: каждый тянет ее к себе. Через сутки в острог попал за митинг в нашу защиту один новичок-дээсовец. Он успел броситься к нашей двери и прокричать: -- У вас обеих дома были обыски, приходили из КГБ, на складе обыск был тоже, Данилов в Лефортове! Его тут же увели в другое крыло, но информацию мы получили. В арест Данилова мы не поверили: слишком уж это было круто, особенно после того как он письменно отмежевался от нашей фракции и стал (пока устно) нас топить на молчановский манер. Но ведь склад эти одиннадцать раскольников украли! А на складе был компромат: "Утро России", даниловский "Антисоветский Кривбасс", куда до разрыва с организацией он успел тиснуть "Письмо двенадцати". А тираж был 15 тысяч! Бедным мошенникам могло выйти боком их воровство. К тому же на черновике "Письма двенадцати" стояла фамилия И. Царькова, один раз зачитанная на площади 13 января. На следующий день он опомнился и снял из страха свою подпись. Получилось очень некрасиво, но теперь он мог пострадать. Я выгораживала его как могла. Сказала, что подпись стоит по ошибке, что он никогда своего согласия не давал, что вышло недоразумение, что это моя вина, что потом эту подпись не печатали (что и подтвердили найденные при обысках документы). Царькова даже не вызвали на допрос. ДС поступил с ним честно, не так, как он с нами. На вопросы об остальных подписях я могла ответить только одно: "На этот вопрос я отказываюсь отвечать по моральноэтическим соображениям". Мы с Леной надеялись, что Данилов просто был отвезен в Лефортово на допрос и отпущен. Его арест означал бы, что он пропал из-за нас (мы знали, что он этого не потянет, сломается). К тому же его арест означал и мой -- на сто процентов, и Ленин -- на семьдесят. Я старалась ободрить Лену, рассказывая ей, как хорошо и тепло в Лефортове. Лену сломать не смог бы никто, но этот вариант ей не доставлял удовольствия. А наши охранники притихли. КГБ вкушал беднягам панический ужас. На нас смотрели, как на покойников. Самый вредный майор -- замполит -- разговаривал ласково и демонстрировал своих золотых рыбок. Мы себя чувствовали совсем как в камере смертников. Я попыталась выйти из голодовки, но была не в состоянии есть то, что давали в нашем остроге, а давали там ужасную дрянь. Так что пришлось ограничиться тремя кусочками сахара в день. Как водится, свой день рождения я встретила в камере. Сорок один год -- дата паршивая. Мои поклонники из КГБ позвонили в острог, поздравили меня через начальство с днем рождения и передали, что непременно к нам заглянут. А начальник принес мне три огромных красных пиона прямо в камеру (их приносили друзья из ДС вместе с едой, ведь добряк Валерий Витальевич, предвидя мой арест, -- а я ему сказала, что турниры с КГБ надо проводить на ясную голову, -- позвонил ко мне домой и заказал передачу, но принесли ее в воскресенье, его не было, а без него инструкцию нарушить не решились; пионы дээсовцы оставили на пне, их подобрали, а в понедельник Худяков принес их мне). Лена не хотела даже ехать в душ -- зачем прихорашиваться для гэбистов? Но я ее убедила, и мы съездили. По дороге мне очень хотелось устроить Лене побег, но охранники, жалея ее младость, тем не менее своей шкурой дорожили еще больше и не дали ей уйти, как я ни просила. А между тем наступил последний день нашего ареста. Мы решили, что тревога была ложная, что это повторение горбачевского амбулаторного дела, что Лефортово нам не светит: не посмеют, поезд ушел. Мы предвкушали горячую ванну, домашние деликатесы (а я вообще была слаба, как вегетарианская кошка) и глумление в процессе фиктивного следствия над КГБ. Но где-то в 10 утра распахнулась дверь, и очень бледная надзирательница сказала мне: "Собирайтесь с вещами". Это не было освобождение, освободить нас должны были в 16 часов. Все было ясно и без слов. Хорошо было уже то, что Лену оставляли. Я вздохнула с облегчением, а Лена обиделась на ГБ. Надавав Леночке кучу инструкций для партии, я собрала свои сумки (партийные ватники и теплые вещи должна была отвезти домой Лена). Я взяла только то, что нужно для Лефортова: белье, книги, тапочки, умывальные принадлежности, ручки. В дежурной части я нашла испуганных до смерти офицеров спецприемника (бедный майор Худяков даже спросил с надеждой: "Может, мы когда-нибудь еще увидимся?" "Теперь уже никогда", -- ответила я) и мрачного Яналова, прячущего от меня глаза. -- Поедем к нам, -- печально сказал он и любезно взял мою сумку. -- В нашей стране это несущественно, но все-таки покажите какой-нибудь ордер, -- напомнила я. -- В Лефортове покажем, -- со вздохом ответил интеллигентный капитан. Еще никогда меня не арестовывали с меньшим удовольствием. У белой "Волги" пасся еще один гэбист молодежно-спортивного вида. Плюс шофер. Когда тебя КГБ арестовывает по 70-й статье в третий раз, это уже имеет вид и вкус некой рутины. У Солженицына так же описывается арест "повторников" в 1947-1948 годах. Они не спрашивали "за что" и не интересовались "надолго ли", но просто совали пачку махорки в лагерный сидор и шагали за порог. В третий раз бравада неофита уступает место небрежной, элегантной, но еще более дерзкой светскости завсегдатая. На прощание я обнюхала клумбу с нарциссами. Я знала, что больше никогда не увижу цветы: в Лефортове их не было, а из Лефортова я решила не выходить. Красиво провести следствие, выгородить всех, кого смогу, свалить все на себя, сделать блестящий политический процесс на уровне Каннского фестиваля. После приговора объявить голодовку и умереть и тем самым сохранить свою свободу. Мы ехали молча. Я прощалась с городом, а тактичные враги не мешали и не злорадствовали. Мною овладевало знакомое ледяное спокойствие, похожее на анабиоз. То есть я всегда следовала рецепту Солженицына из "Архипелага": после ареста надо сказать себе, что жизнь кончена, что чем скорее придет смерть, тем лучше. Ты умер для родных, и они умерли для тебя. Имущества у тебя больше нет. Тело -- твой враг, ибо оно реагирует на страдания. Ничего не остается, только воля и честь. Совет хорош и прост в эксплуатации. Обеспечивает абсолютное торжество в любой ситуации. Земля уходила от меня все дальше, на нее будто набросили одеяло. Я помнила, что в лефортовской камере будет полнейшая тишина, как в склепе или батискафе. Мы проехали мимо моего дома. Было ли это прощальным подарком от ГБ или планировалось как психологическое воздействие из арсенала пыточных приемов? Даже если последнее, то это был в рамках нашего поединка законный с их стороны прием. Так же, как и арест в день освобождения, после десяти дней голодовки. Лучший стиль поведения в Лефортове -- это делать вид, что приезжаешь на отдых в южный пансионат западного туристского класса, приезжаешь как знаток и ценитель истинного сервиса, приезжаешь отнюдь не по этапу, а добровольно и ожидаешь, что персонал будет польщен оказанной его заведению честью. В обращении -- снисходительная приветливость без панибратства, пристрастное отношение к сервису (можешь дать на чай, а можешь и не дать), дистанция, но при хорошем настроении и искренней расположенности к такому проведению досуга. Юмор, незлая сатира, светскость в отношении к грядущему процессу, как к бенефису у народного артиста СССР (чуть-чуть волнения, но при уверенности в любви публики и в своем мастерстве). А следствие -- это репетиция спектакля. Ты режиссер, ты первый состав, ты драматург, задумавший эту пьесу, а ГБ -- это твой реквизит, твоя массовка, твои костюмеры и осветительный цех. Им надо объяснить задачу, они должны качественно сыграть свою роль, чтобы не испортить спектакль. При таком отношении к "делу" уважение и сочувствие врагов тебе обеспечено, если, конечно, это достойные враги. А мне достались просто прелестные противники. Андрей Владимирович Яналов и Сергей Борисович Круглов (его шеф). У нас как-то сразу установились отношения хемингуэевских персонажей: Старика и Рыбы из повести "Старик и море". "Рыба, я тебя очень уважаю и люблю. Но я тебя убью, прежде чем придет вечер". А если бы Рыба сама, добровольно, без наживки, насильно лезла к Старику на крючок? Ему было бы еще хуже. Моим следователям было очень плохо. Они не вели политических дел до этого и сочувствовали про себя и даже вслух. Впрочем, слабого они могли добить. Несчастный Данилов был классически сломан. Они не хотели его брать (мой арест был предопределен не ими), но он очень лез на рожон (я вас не признаю, на допросы не приду, я -- антисоветчик). Для такой позиции надо иметь внутренние силы. Глоткой здесь взять нельзя. А если человек не готов к смерти, если он хочет жить? Тогда в Лефортово ему лучше не попадать. Бедный Данилов заявил: "Сидеть не буду, не хочу. Сухая голодовка". И они сделали проверочку: применили искусственное кормление. Это, конечно, пытка. Но в рамках поединка с фашистской структурой они вольны применять такие методы, чтобы вас сломать. Надо держаться, надо заставить их отступить. А Данилов после первого сеанса сам уступил. Старый и больной Сахаров в Горьком дольше терпел! Голодовка держится до смерти или до удовлетворения требования. Иначе достоинство не сохранить. А оно дороже жизни. Бедняга далее сказал: "Я покончу с собой". Ну, надели наручники. Живет! Потом сняли. И издевались открыто: "Ну, где ваша голодовка? Ну, где ваше самоубийство?" Через два месяца Данилов уже соглашался дать подписку о невыезде, ходить на допросы, отказаться до суда от политической деятельности... Он уверял (я видела протоколы допросов и "имела удовольствие" от очной ставки), что никакой строй свергать не хотел! Что я чуть ли не силой, обманывая людей, собирала подписи под "Письмом двенадцати"... Мою позицию (хотела свергнуть и на том стою) он пытался объяснить моей психической неуравновешенностью (в письменной форме!). Боже, как он трусил, как выгораживал себя! Он даже подтвердил подпись Лены Авдеевой под "Письмом двенадцати" (а это уже предательство, можно подтвердить только свою подпись). Нельзя судить человека за слабость, проявленную в таких условиях? КГБ применил безнравственные средства? Нет ничего безнравственнее трусости! Скажите спасибо, что в КГБ не пытают электротоком (с таким народом можно бы и это себе позволить). Тогда что было бы? А ведь надо противостоять и такому прессингу, иначе грош цена и борцу, и его идее. Мне предстояло делить с Даниловым скамью подсудимых, и это меня не вдохновляло. Он уже не был членом ДС, но в глазах несведущих людей фиктивный ДС(ГП) был все равно ДС. Мне пришлось бы приложить все силы, чтобы избавить партию от позора. Я сумела бы это сделать за счет своего поведения на суде, но Данилов портил мне всю обедню. Однако для него все было сделано по высшему разряду. ДС защищал его наравне со мной, забыв временно про его злые дела. О его трусости никто не знал (я запретила своему адвокату говорить товарищам об этом, чтобы не компрометировать Данилова до суда и не вызвать нежелание его защищать: ДС не прощал отступничества). Я брала на себя всю ответственность и за действия склада, дала право адвокату Данилова топить меня, чтобы выгородить его. Следователи меня заверили, что Данилову дадут условный срок. (Мне они честно сказали, что я получу максимум. Другого я и не хотела.) Когда я увидела Данилова на очной ставке, он был так похож на мокрую курицу и имел такой грустный, затравленный вид, что мне стало его жалко. Я не сказала ему, что о нем думаю. Напротив, попросила прощения за то, что втравила его в эту историю. Проклятая интеллигентность подвела! Сколько раз я просила гэбистов пожалеть Данилова и выпустить его! Но они почуяли наживу: раз уступил, значит, стоит ломать дальше. Один раз проявить в ГБ слабость -- это значит, что тебя не оставят в покое, пока не доломают, не растопчут до конца. Человек не должен, не имеет права быть слабым. Иначе поступят с ним, как с травкой полевой. Пресса этим нашим арестом развлекалась как могла. "Экспресс-хроника" защищала вяло, сквозь зубы. Хельсинкская группа написала роскошное письмо в защиту, но подписи Ларисы Богораз под ним не было. Зато подписались Лев Тимофеев, Галина Старовойтова, Юрий Орлов. Это было смело и достойно. Даже церковь (настоящая, а не советская госструктура Русской православной церкви) встала на нашу сторону. "Коммерсантъ" иронизировал, "МК" злорадствовал. "МН" опубликовали заметочку по фактам, но без горячего сочувствия и вообще притихли. Юрий Афанасьев готов был дать за меня поручительство. Но я заранее сунула следователям заявление, что деятельности, которую мне вменяют в вину, не прекращу и добровольно на допросы ходить не буду. С такими предпосылками под залог не освобождают. Царьков и Молчанов, зная, что их статьи используются ГБ в ходе следствия как обвинительные документы, не повесились, и не застрелились, и даже не раскаялись. Они продолжали публиковать опусы в том же духе и лить на меня грязь -- и обвинять пожестче, чем в предварительном обвинении, предъявленном мне через 10 дней. Я знаю, что это несчастные, погибшие люди, что я втянула их в непосильную для них борьбу, что ДС сам развратил полной бесконтрольностью редактора Молчанова и сделал из него диктатора, что Игорь Царьков был бы хорошим ученым и честным тружеником, если бы я не втащила его в ДС. Но я не в силах пожалеть, отвращение уничтожает жалость. И я не могу вспоминать их первоначальное достойное поведение, потому что кончили они плохо и этим перечеркнули все. Протопоп Аввакум сказал: "Не начный блажен, а скончавый". Зато мне повезло с адвокатом. Адвокат "всея ДС", фирменный наш защитник из Екатеринбурга, анархист и диссидент Сергей Леонидович Котов, которого одного я только и могла взять в свою команду на следствии. Он не ныл, не выгораживал. Он солидаризировался. Он доказывал, что народ имеет право на восстание и свержение строя, а я имею право его к этому призывать. В Лефортове в нашем боксе на первом этаже ("кабинеты" адвокатов) я приняла его в ДС, после чего следствие сразу стало многопартийным: два члена ДС на двух членов КПСС. Следователи предупреждали, что за такой метод защиты суд посадит его самого вместе со мной. Сергею было не привыкать: в деле Тамары Целиковой он уже поимел 10 суток. Сергей отовсюду вытаскивал разные фрукты, сладости, витамины, котлеты и куриные ноги -- из-за пазухи, из карманов, из папки с бумагами -- и скармливал мне. Даже и на допросах! На допросы он стал ходить с сумкой провизии. Следователи не противились, наоборот. Смертники имеют право на небольшие прихоти. В июне я написала в своей камере "Лефортовские записки". Они были доставлены на волю и продавались на Пушке в нашей газете "Свободное слово". Их чуть не опубликовала еще до августа "ЛГ" (ей не дали свидания со мной, чтобы обсудить кое-какие сокращения). Зато все было опубликовано полностью ею же в начале сентября. Рвался и "Огонек", дабы взять интервью. Мои следователи пустили бы и его, и "ЛГ", но "руководство не позволило". Вообще по сравнению с глухим мешком 60-80-х годов следствие-90 выглядит празднично и нарядно. Можно читать кучу записок от товарищей, направлять деятельность партии, писать ответы. Можно давать интервью, и все это будет вынесено на диктофоне из тюрьмы. Можно писать и передавать кучу статей, что я и сделала, снабжая щедро партийную прессу и Самиздат. Как, вы спросите? Какая здесь высокая технология? Увы, еще не вечер. Мне может понадобиться этот способ на четвертом заходе на 70-ю статью. Так что еще не время распахивать душу и делиться рецептами. Кто собирается в Лефортово, тому я лично на ушко могу сказать. Мне было легко перестать думать о жизни: ведь смерть была единственным способом окончательно искупить свою вину перед Ильей Габаем, Анатолием Марченко и Юрием Галансковым. А вина была велика: я выжила, а они -- нет. Я не могла роптать, только сам процесс перехода очень тяжел. Трижды переходить барьер от жизни к смерти, а потом шагать назад -- это шок. Когда человек покончил счеты с жизнью, ему легче не возвращаться, тем более если его смерть непоправимо компрометирует власть и дает жизнь его идее. "Истинно, истинно говорю я вам, что если пшеничное зерно упадет в землю и не умрет, то останется одно. А если умрет, то принесет много плода". Иисус знал толк в диссидентстве. То есть я дорожила смертью такого рода как зеницей ока. Это была та самая "грозная радость" -- самое темное место у Александра Грина. Это мне нужен был этот процесс, а не КГБ. Он был нашей дээсовской затеей. Мы с Сергеем Котовым вели дело так, как будто был у нас некий кооператив, взявший подряд на статью 70-ю. Правда, в число прибылей входила моя смерть. Мне было лучше всех, Сергею -- чуточку не по себе, а следователям -- совсем тяжко. Они совершенно не хотели моей смерти, но понимали, что будет после вынесения приговора. Они слишком уважали мои убеждения, чтобы предлагать сдаться. Они знали, что это бесполезно. Они и не хотели капитуляции. Я им даже предложила в конце написать себе окончательное обвинение без их участия и в большем объеме, чем напишут они сами. Естественно, на допросах я тянула одеяло на себя. Все, в чей могли обвинить других членов ДС, я хапала себе и весьма хитроумно, так что опровергнуть было сложно. Я говорила Сергею (при наших следователях): "В день закрытия дела, когда мы его прочтем, принесешь торт и шампанское, устроим вечеринку, отметим это дело в нашем дружном СП". Следователи чуть не плакали. Они поняли все, что я им хотела сказать. Конечно, такое поведение с моей стороны было жестокостью, почти вивисекцией, но иначе нельзя показать другую сторону медали и обезоружить врагов, не причиняя им вреда. На допросах у нас частенько бывали киносеансы. Мы смотрели видеофильмы. Наши митинги в январе 1991 года, мои поездки по стране, мои выступления и интервью. Все фиксировалось, они все время шли по следу. ДС был заранее обречен. Впрочем, мы это знали. Мы предвидели, что после бала будет казнь. Это была умеренная и справедливая плата, по крайней мере, в системе наших координат: отчаяния и горечи. С моим криминальным выступлением в Коврове получилась вообще потеха. У местных агентов была скверная техника. Владимирская ГБ не смогла расшифровать кассету и послала ее в Москву. Но и московская техника потянула только отчасти. Мои следователи сложили к моим ногам несколько магнитофонов, но восстановить запись я смогла только по памяти, ведь в текст могли не войти самые криминальные места. А я хотела, чтобы они вошли! Я знала, что все это услышат на открытом суде. За такое великолепие, за такую презентацию ДС, за такой глоток свободы можно было отдать жизнь не однажды. Если дело по 70-й статье против участников демдвижения летом 1991 года было тестом, своеобразной реакцией "RW", то результаты показали, что общество больно сифилисом в последней стадии, гниет заживо, и что у него отвалился нос. Что народу будет все до лампочки, мы это в общих чертах уже усвоили. Но что к гибели ДС в застенках КГБ окажутся равнодушными демороссы, журналисты "МН", "Независимой", "Мемориал" и прочие "нонконформисты", включая Сергея Ковалева из ВС и "Экспресс-хронику", этого мы не ожидали. Жертвуя крайними, шахматист приближает час мата; сдавая коммунистам дээсовцев, интеллигенция вызывала на свою голову 37-й год. Круг замкнулся. Лучше всего это понимал тюремный врач, который считал этот арест началом спуска в долины доперестроечного избирательного террора (который, однако, неумолимо поражал всех борцов, рискующих подрывать устои открыто). Но что он мог сделать, хотя отчаянно пытался помочь? Только разрешить передавать изюм, мед, сгущенку и шампунь... И дать заключение о невозможности применения искусственного питания в связи с очень большой потерей зрения... Свою камеру я украсила парочкой плакатов из тетрадных листов с цитатами из "Приглашения на казнь": 1. Кротость узника есть украшение темницы. 2. Администрация не отвечает за пропажу предметов, принадлежащих заключенному, равно как и самого заключенного. Юрий Данилович Растворов посещал меня очень часто в моей одиночке (бедный Данилов даже не сумел отстоять свой статус политзаключенного и сидел с двумя напарниками). Я не стану сравнивать его с Родригом Ивановичем, потому что он-то сам лично освободил бы всех политзаключенных. Он сочувствовал Шмонову и желал ему признания его вменяемым и лагеря, а не пыточной Ленинградской СПБ. Я видела следователя Шмонова Соколова и говорила с ним (он по совместительству вел дело Данилова). Это был классический гэбист без комплекса вины перед своими жертвами. С ним было неинтересно разговаривать: это была идеально отлаженная конструкция для ликвидации, и сомнения его не посещали. Повидимому, мои следователи были уникальным явлением в этом "аквариуме". Они ловили свою Рыбу, но жалели ее и старались сократить ее мучения. Соколов же просто мог выпотрошить ее заживо. Пятнадцать лет лагерей для Шмонова удовлетворили бы самую свирепую власть. Зачем нужно было обрекать его -- при живом и невредимом Горбачеве -- на те истязания, которым он подвергается сейчас в городе, вернувшем себе название "Санкт-Петербург" и в порядке обновления воскресившем тень Шешковского? А что еще было воскрешать в граде, воздвигнутом на костях, в граде, основанном палачом-реформатором? Кронверк крепости, где были повешены декабристы? Семеновский плац, где едва не расстреляли Достоевского? Невские набережные, куда падали убитые 9 января? Шлиссельбург, где гноили народовольцев? Наше прошлое до 1917 года -- мрачное кладбище. Там нечего воскрешать. Какое возрождение может начинаться с кладбища? Сменив Ленинград на Санкт-Петербург, мы поменяли Большой Дом на III отделение на Фонтанке, а "Кресты" -- на Петропавловскую крепость. Мои проповеди на Соколова никакого впечатления не производили. Это была другая система координат. А коменданту Растворову было со мной интересно. Это, по его словам, была единственная веселая камера. В других камерах его встречали малодушными слезами и отчаянием. У меня он отводил душу на предлагаемых мной проектах заведения в тюрьме бильярдной и бассейна в подвале, а также валютного ее использования: можно было сдавать камеры, где сидели именитые узники, на ночь за валюту иностранцам. Итак, ДС остался один на один с КГБ. Оказавшись в Лефортове в третий раз, самый заядлый оптимист будет мечтать только о том, чтобы на этот раз все-таки добили, и по возможности эстетично (то есть дали бы умереть, не теряя достоинства, по собственному вкусу). Страна ничему не научилась и ничего не приобрела. Готовность защищать политзаключенных не стала органичной даже для интеллигенции. Возвращаться было некуда, не к кому, незачем. В моей жизни не был заинтересован никто, кроме ДС, моей семьи, одной комиссии Моссовета и моих следователей с комендантом Бастилии (они пытались меня отговорить, искренне не желая прикладывать руки к такому концу). Было достаточно трогательно видеть гэбистов, пытающихся уговорить своего врага жить, хотя бы и в заключении. В принципе Яналов и Круглов сохранили мне жизнь вопреки заветам служебного долга. Стоило им назначить судебно-психиатрическую экспертизу (при моем отказе ее проходить и сухой голодовке это был бы верный конец), не соблюсти в чем-то статус политзаключенного, унизить мое достоинство, арестовать еще кого-то из дээсовцев, и я оказалась бы в воронке смертельной голодовки -- уже без возврата. Это была война (обыск у меня делал тот же Андрей Владимирович Яналов так тщательно, как делали только в 37-м и не делали даже в 60-е годы, перетряхнув все нижнее белье и унеся один патрон, который кто-то мне подарил как сувенир, а он оказался от пистолета-автомата). Но эта война велась с соблюдением правил. Дело по статье 218-й (хранение боеприпасов) было прекращено, не начавшись. Я затыкала собой все дырки в следствии, даже и по кемеровским делам, брала на себя статьи в газете "Утро России" (даже те, которые писала вовсе не я!). Было ясно, что я прикрываю товарищей. Но такие вещи "они" умели понимать и ценить. И не мешали. В ситуации полнейшего общественного равнодушия, при молчании Запада, который уже не хотел защищать советских диссидентов (мало им, гадам, перестройки? Горбачев же их озолотил!), можно было позволить себе большее. Можно было арестовать еще 5-6 человек. Но убивать пришлось бы именно двум несчастным следователям КГБ, а они этого не хотели и своей страшной ролью тяготились. Потом я узнала, что после первых двух месяцев они пытались уговорить руководство изменить мне меру пресечения. Но то их просто погнало (какое изменение при моей-то позиции и отказе дать подписку!). Наша фракционная газета "Утро России" попала в дело целиком, оба ее номера. Вот это был печатный орган! Вместо того чтобы выпустить меня до суда, советская юстиция прибавила моим следователям печали. В одно прекрасное утро меня вывели из камеры, без всякого предупреждения отвезли в Мосгорсуд, заперли в железной клетке в подвальном этаже, навязали чужого адвоката (от которого я отказалась, но у него не хватило храбрости уйти), и наспех собравшийся суд, объявив, что 29 мая горбачевское дело решено было пересмотреть -- в пользу Горбачева (Степанков, этот заклятый демократ, добился-таки своего у Верховного суда и его Президиума, лично отменив оправдательный приговор), -- постановил соединить дело производством с делом по 70-й статье, невзирая на мои протесты, насмешки и оскорбления в адрес суда, Горбачева, госстроя и прочего. Как говорится, если у кого-то что-то есть, то оно приумножится. Симпатичные лефортовские прапорщики только и могли, что не запирать меня в машине в боксик, а дать посмотреть на улицы и предложить валерьянку (последнее я с негодованием отвергла). Получилось, как у Маршака: вместо дела стало два. Возможно, об этом сюрпризе мои следователи знали заранее. Но предупреждать об этом не принято: по законам этой войны можно испытывать врага перегрузками: не сорвется ли он, не падет ли в оглоблях? Мне совершенно не улыбалось несчастное анекдотическое горбачевское дело включать в строгий инквизиционный политический процесс. Его я хотела провести серьезно, в стиле шекспировских трагедий, без бурлеска. Написанная в июне статья "Зачем надо нарушать 70-ю статью УК?", укромно вынесенная "в люди", стиль будущего процесса достаточно четко очертила. Так что максимум лет тюрьмы я, конечно, заслуживала. Горбачевское дело могло дать комический эффект и путало несколько мою режиссуру. Следователи были тоже в большой тоске: увязывание идеи государственной безопасности и сохранности строя с личностью Горбачева казалось им скверным анекдотом. К тому же на них легло доследование: приходилось заниматься всеми бесчисленными оскорблениями в адрес Горби, которые я успела изречь и написать после моего оправдания в марте до ареста в мае. Кстати, продолжение мной травли бедного Горби после оправдания послужило, согласно документам, основным мотивом для возобновления Степанковым травли моей по закону об оскорблении величия. Но беда не приходит одна. Фрунзенский суд внес в наш ужин свою лепту. Председатель Агамов подал донос в прокуратуру, и разбитый мною цветок вместе со стеклом вылился в дело по статье 206 -- хулиганство. Учитывая мой решительный отказ (вплоть до голодовки) иметь дело с 206-й статьей (оскорбление величия идей демократии и светлого образа ДС), мне предложили выбрать себе статью УК, исходя из ассортимента Кодекса. Я, конечно, предлагала статьи о диверсии и терактах, но так далеко юмор моих следователей не простирался. Помирились на двух статьях: "Оскорбление суда" и "Уничтожение документов в государственных учреждениях" (порванное Леночкино постановление). То есть целостность государства и сохранность строя увязывались еще и с целостностью цветов во Фрунзенском суде и с сохранностью стекол в его окнах. Шекспир тихо сползал к Бабелю или Беккету (к театру абсурда). Для одного подсудимого статей было слишком много. Это было уже не только высмеивание ДС, но и высмеивание КГБ, покушение на честь голубого мундира. Я могла спасти ситуацию юмором и сатирой на процессе, а что мог сделать КГБ, вынужденный защищать глиняные горшки, оконные стекла и честь Горбачева? Антисоветизм моих следователей рос на глазах. А ДС держался великолепно. В Кемерове было много ляпов по неопытности, один предатель, заложивший всех, даже журналистов, непричастных к делам ДС, -- Алексей Куликов, но в целом организация проявляла трогательную стойкость, а на дверь местного КГБ клеились новые листовки. Московские дээсовцы на допросы не являлись, а милиция ссылалась на отсутствие бензина, машин и людей для их поимки. Случайно отловленные подписанты "Письма двенадцати" брали вину на себя и нагло утверждали, что они авторы письма. От других показаний отказывались. Допрашивать было некого, хоть умри. Вадима Кушнира так и не нашли; взятый на митинге Ванечка Струков хамил как мог и был отпущен без всякой пользы для следствия. Алеша Печенкин в свои 17 лет читал гэбистам лекции по политологии. Андрей Грязнов зондировал гэбистские души, отказываясь от показаний, а Саша Элиович довел своим рафинированным издевательством следователя Соколова почти до гробовой доски. Следователь Чайка беседу с Женей Фрумкиным вспоминал каждый день как самое яркое впечатление в своей жизни. Но всех превзошли Юра Бехчанов и Лена Авдеева. Юра доводил родной самарский КГБ уже давно, и последний эпизод их доконал. Юра, Лена и еще одна дээсовка Лика вынесли на самарскую площадь стенд с "Письмом двенадцати", собирали под ним подписи и жизнерадостно вздымали плакаты с предложением немедленно свергнуть советскую власть путем революционного и вооруженного восстания. Их страшно били и впервые в Самаре дали пять суток Лене и десять суток Юре. КГБ возбудил дело по 70-й статье. Шли допросы. Юру должны были из спецприемника перевести в тюрьму, у его матери уже требовали передачу. Но он ухитрился сбежать через шесть дней из спецприемника, забрать Лену, переодеться и добраться товарняками и электричками до Москвы. А не то сидеть бы ему и сидеть; путчистская Самара закрыла его дело гораздо позже моего, аж через 9-10 месяцев после августа. Самарский КГБ требовал, чтобы КГБ Союза его взял и вернул на место; Москва отвечала, что это его трудности, а они чужую работу делать не будут. Благодаря этому саботажу Юра с Леной благополучно скрылись в Литву. ДС защищал меня без криков, стонов и унизительных просьб об освобождении. Листовки в мою защиту выглядели очень жизнеутверждающе. Горбачев мстил, это понятно. Этот реформатор спокойно отправил бы меня на тот свет. Но и народный заступник Ельцин не спешил на помощь. Впрочем, чего требовать от Ельцина, если молчали Запад и Сергей Ковалев? Меня любезно пригласили на выборы президента. На третьем этаже оформили помещение и даже поставили туда цветы. ДС бойкотировал и эти выборы. Вообще-то надо обладать юмором КГБ, чтобы предложить выбирать президента по дороге на тот свет. Насколько я поняла, в Лефортове за Жириновского никто не голосовал. Но мои следователи не голосовали и за Макашова! Гэбистский электорат обладал большим вкусом, чем клиенты "наших". Вообще не голосовала только я, скорее всего. Данилов требовал своего бюллетеня, но ему не дали, как гражданину Украины. Следствие заканчивалось, и я писала финальный памфлет "Вперед, к 1905 году!". Мне и его удалось благополучно передать на волю. Это был итоговый документ, что-то вроде резолюции на жизнь, которая закрывалась одновременно с заседаниями суда после приговора. "НО ВОРЮГИ МНЕ МИЛЕЙ, ЧЕМ КРОВОПИЙЦЫ" А между тем дээсовцев становилось все труднее удерживать от крайних мер. Они организовывали митинг протеста за митингом -- их разгонял ОМОН, хватая зачастую и депутатов Моссовета, особенно Витю Кузина. Возникали проекты массовых голодовок и даже самосожжений. При жизни я еще могла это остановить, но после моей смерти в Лефортове осиротевший ДС и коктейль Молотова мог употребить. Я же сама учила дээсовские кадры не отдавать ИМ людей. Кстати, неунывающий анархист Сергей Котов, как опытный адвокат, был уверен в том, что дело окончится сроком, и немалым. Он ездил по столицам и организовывал пресс-конференции, то есть выполнял мою работу методиста ДС. У нас с ним шли препирательства только о том, подавать ему после приговора кассационную жалобу или нет. Я не только не собиралась сама подавать такую жалобу, но запрещала и ему. А он настаивал на том, что подать ее -- долг адвоката, не может же он просто смотреть на то, как его подзащитный убивает себя голодовкой. Я пыталась ему внушить, что он в этом деле не адвокат, а связной, свидетель и товарищ по партии. А следователей мне приходилось утешать на допросах, такие они были грустные. Но, похоже, мои утешения только усугубляли их внутренний дискомфорт. Они увидели во враге живого человека, а этого делать нельзя. Можно убить абстрактного врага, а как убить живого человека из плоти и крови, в личной порядочности которого ты убедился? Для меня эти два человека тоже были сюрпризом. Я, конечно, знала про Виктора Орехова, вся эта история произошла на моих глазах, но я в этой системе еще не встречала людей. Мы выпрямились по обе стороны баррикад, оторвавшись от прицелов, и, на наше несчастье, увидели друг друга. Я знала, что уже не смогу стрелять в них, а они не могли стрелять в меня. Я чувствовала, что они отказались бы от дела, если бы не боялись сделать мне (не себе!) хуже, отдав этот материал своим куда менее чувствительным коллегам, таким, как Соколов. В диссидентской среде эти чувства едва ли найдут понимание, но условности для меня не много значат. В конце концов, Иешуа Га-Ноцри допек Пилата не злобой и ненавистью, а совсем другими качествами. 19 августа, придя на допрос, я нашла и следователей, и адвоката в совершенно нерабочем состоянии. Взахлеб стали они мне рассказывать о заговоре, аресте Горбачева и военном перевороте. Причем Котов был удручен гораздо меньше моих следователей. Еще бы! Он готовился к аресту или к славной смерти, а они были в ужасе от того, что начнутся аресты инакомыслящих, что все покатится в 70-е годы и дальше, что прольется кровь, погибнут люди, что аресты произведут и по моему делу. А Круглов раньше всегда вслух негодовал, что преследуют за чтение Солженицына! Эта неподдельная реакция ужаса показала мне, что они действительно не из плеяды инквизиторов. Те бы обрадовались возможности "рассчитаться". Система споткнулась всерьез, если уж в КГБ нашлись такие "протестанты". В это утро мы слушали приемник и вполне сошлись в комментариях насчет заявлений "этих придурков из ГКЧП". Котов подговаривал Яналова и Круглова пойти и арестовать Крючкова за измену, прельщая его должностью. Я возражала, что он посылает их на верную смерть. Право, это было слишком быстро -- от Лубянки да к Белому Дому. Так не бывает. Нужна определенная эволюция поведения. Путч меня не удивил. Перестроечные полумеры должны были этим кончиться. Я обрадовалась так же, как Котов! Полный фашизм должен был повлечь за собой вмешат