себе выразить в том сомнение, даже предположил, что у другой дамы, дочери знаменитого летчика и в то время жены известного режиссера, все-таки грудь больше - если судить по Коктебельскому пляжу. И кто тунял за язык! Получилась большая обида. Женщина вообще перестала смотреть в мою сторону, а я перестал заходить в ее комнату. Прав Бабель: не шути с женщиной - эти шутки глупы и неприличны. Как видите, оказаться включенным в круг репертуарных драматургов, то есть тех, чьи пьесы принимают, оплачивают, а потом ставят в театрах, было не просто. С годами у каждого редактора постепенно отстаивался свой круг авторов, и средней руки, и мэтров. С каждым были свои утехи, свои творческие и прочие радости. С редактором для "Ясной Поляны" мне повезло по-настоящему. Она была женщиной исключительно умной и совершенно огневой по темпераменту. Когда мы познакомились, а потом и дружески сблизились, она уже зашагнула примерно за полтора бальзаковских возраста. Может, и дальше. Фигура начала подводить, но ножки все еще были в порядке. До "не могу" вздернуть юбку, чтобы все в этом убедились, она после третьей-четвертой, а тем более пятой-шестой, не ленилась никогда. У нее был долгий роман с одним здоровым прозаиком, который любил страницами описывать охоты и рыбалки в плавнях южных рек и потому хотел смотреться этаким Паустовским или Юрием Казаковым. Рыбу он ловил месяцами и пил по-черному. А она страстно его любила! Их свидания вечно чем-нибудь заканчивались. Однажды она, будучи в Ленинграде на каком-то очереднем Всеоюзном семинаре, где участвовал и он, сбежала от него через окно совершенно голой. Повезло, что был первый этаж. Знакомые видели бегущую по Ленинграду немолодую голую женщину и с ужасом узнавали в ней ответственного работника Министерства культуры. Закончился роман тем, что прозаик сломал ей ногу, сразу в нескольких местах. Она лежала в палате на сорок человек в гипсе, мы с Левой ее посещали с цветами и продуктами, а потом выносили на руках до такси, когда пришла пора ехать домой. Вот какая женщина была у меня редактором на "Ясной Поляне"! - Чего я в твоем Толстом понимаю! Ты это дело лучше меня знаешь, - сказала она, когда прочитала пьесу. - Заключение только сочини сам, а я все подпишу. И сразу направим в цензуру - что она скажет... И цензура сказала! Но об этом дальше. Сначала надо вернуться назад. НИ ШАГУ НАЗАД... Все годы чудилось нечто значительное, что можно было бы сделать, запустившись на толстовскую орбиту. Но что? Идея пьесы "об уходе" сначала забрезжила, когда в моей жизни обозначилось драматургическое дело, и постепенно она вырисовывалась все четче. Проект виделся огромным, может быть неподъемным, но совершенно упоительным. Кто, если не я?! Грибы в лукошко укладывают по одному. Потом они не умещаются... Я выписывал понравившиеся мне мысли из толстовских дневников не только потому, что тогда еще не имел 90-томника. Но даже если бы имел, все равно бы выписывал, взвешивая, пробуя, обминая каждое толстовское слово. Что он хотел сказать нам всем, и мне лично, когда говорил, когда писал? Некая единая потаенная идея чувствовалась во всем, некая единая мысль, взывающая к постижению. Она соединила, в конце концов, всю долгую толстовскую жизнь. И взорвалось в самом финале. В каждом толстовском возрасте затаена своя драма. Но именно в финале явилась драма космической сверхплотности. И грянул сверхвзрыв, равный не смерти, равный, скорее, зачатию новой Вселенной. Как приобщиться, как прикоснуться к сему не только на читательском, а еще и на, возможно, писательском уровне? Качества, навыки, всяческие знания и впечатления, опыт, наконец, - все это копилось, складывалось, сплавлялось. Наполнилось лукошко. Совсем далекое - какие-нибудь сугубо газетные экзерсисы или пьесы, по форме и содержанию абсолютно далекие предполагаемой небывалой работе, - все в конечном итоге оказалось нужным, сделало, мне кажется, свое дело. В самом-самом центре Москвы, там, где Тверская как раз начинается, углом "Националя" зацепившись за Моховую, с фасадом, прибранном и убранном в несколько развлекательном, чуть фантазийном стиле, в улицу складно и, я бы даже сказал, уютно вписан театр имени Ермоловой. С ним немало связано. Вот я у него на крыше. По крышам пробрался сюда, мимо и поверх оцеплений от самой Маяковки. Разорвал на пузе новое пальто. До этого ходил в отцовской шинели. Время к обеду, мартовское легкое солнышко. Кажется, успел, скоро из Колонного зала вывезут на лафете гроб с телом Сталина. Вот показались. Створ улицы - от угла до угла - там, вдалеке одолели величественно и обидно коротко. Но - увидел! Была в двадцатых годах театральная студия, ее возглавляла Елена Константиновна Лешковская. Имя почти забыто, а ведь она была - из числа самых наших первых народных артисток. Многолетняя любовь Сумбатова-Южина, поятоянная его партнерша, звезда Малого, легендарная скромница и несравненная красавица... Это о ней Щепкина-Куперник, автор классического перевода "Сирано де Бержерака", написала однажды: "При ней все женщины ревнивы, и все мужчины не верны". Когда актерскую студию Лешковской решено было преобразовать в театр, все захотели дать новому театру ее имя. Нет-нет, что вы, запротестовала все еще прекрасная, несмотря на возраст, Елена Константиновна. Театру надо присвоить имя Марии Николаевны. Она имела ввиду Ермолову, свою закадычную подругу. Я инженю-кокет, а она все-таки у нас социальная героиня. Так появился в Москве театр имени Ермоловой. Лешковская - двоюродная бабушка моей жены Алены. А квартира легенды Малого театра занимала первый этаж большого дома в Долгоруковском переулке (потом он был улицей Белинского) - точно напротив служебного входа в Ермоловский театр. В 28-м Москва проводила Лешковскую на Новодевичье, семье же оставили одну, правда, большую комнату. В других, поменьше, расселились несколько старушек Кончаловских с масляными полотнами знаменитого родственника, милиционер с женой и ребенком, пьющая мать-одиночка, другой народ. Вот отсюда, будучи уже замом главного редактора в теоретическом киножурнале, я и увел Алену в нашу долгую семейную жизнь, несколько озадачив поначалу тещу. Она вошла в комнату именно в тот момент, когда я, отплясывая в присядку, грохнулся навзничь. С этой-то нижней точки и увидел я впервые свою замечательную тещу - стройную, сухую дворянку, выпускницу института благородных девиц, с тремя языками. Она с интересом разглядывала выпавшее ее дочери счастье. Сейчас у нас в доме висит большая фотография под стеклом, в подсохшей от времени раме. Вообще-то она хрестоматийно известна: женская голова, крутой лоб, летящий взор Орлеанской Девы. Но по светлому полю внизу - надпись от руки, чернила почти не выцвели: "Любимой артистке и дорогому товарищу Елене Константиновне Лешковской на добрую память от искренно любящей М. Ермоловой. 1907. 14 мая". В Ермоловский театр мы приходили с Левой, когда еще главным там был Виктор Комиссаржевский - предлагали свою пьесу "Волшебный пароль". Он не заинтересовался. Ее приняли к постановке в театре имени Маяковского - сначала одобрил директор народный артист Владимир Федорович Дудин, потом и художественный руководитель - сам Николай Павлович Охлопков. Охлопков был уже плох, многое забывал. В одно из своих редких посещений театра, выйдя в центральную ложу, он обнаружил, что на сцене идет репетиция. А что репетируют? - Ему объяснили - "Волшебный пароль". А почему мне не дали прочитать? Ему не стали напоминать, что он, как и положено, пьесу читал и уже одобрил. Дали снова. Для авторов получилась нервная неделя: а вдруг-да по второму заходу не понравится? Но ему понравилось и на этот раз. Наверное, "Волшебный пароль" была последней пьесой, которую читал Охлопков. Уже при Андрее Гончарове этот получившийся вполне средним спектакль продержался в репертуаре маяковцев восемь сезонов. И все вижу ту толпу все у того же театра имени Ермоловой на границе шестидесятого года, вижу Мишу Шатрова, еще не седого, но уже с тех пор сразу и навсегда солидного. Как фокусник из рукава, он выпускает контрамарки, счастливит ими друзей - здесь премьера его "Глеба Космачева": о строителях таежной железной дороги, о хорошем парне, которого оклеветали. Поставил спектакль вернувшийся с отсидки классный режиссер Леонид Варпаховский, играть мальчика, который есть в сюжете, пригласили гениальную травести Лидию Князеву из Московского тюза, сценографию осуществил модный художник Владимир Ворошилов (эту его ипостась затмит потом слава телепередачи "Что? Где? Когда?"), ну а в главной роли - молодой и неотразимый, размноженный экраном и рекламными открытками Владимир Андреев. Толпа наэлектризована, над спектаклем витает угроза запрета, не увидишь сейчас - рискуешь не увидеть вообще... Вот в этот-то театр, который родным еще не был, но и чужим никак не назовешь, в один из дней сезона 1970-1971 гг. я вошел со служебного входа, с улицы Белинского, той самой, на которой с недавних пор стал часто появляться, но в доме напротив и, что понятно, по другому совсем поводу. Предварительно был созвон с новым художественным руководителем ермоловцев, через месяц-другой он получит звание народного артиста РСФСР, с Владимиром Андреевым. Идею впервые в России вывести Толстого на сцену в качестве персонажа он одобрил сходу. Она ему понравилась сразу - со всем объемом выигрышных от нее последствий. Да и то сказать: собираешься руководить театром, умей предусматривать последствия. А Андреев, к слову, был в этом отношении чуток и тогда, и потом. Давай, сказал он, пиши! Главное - у нас есть актер на центральную роль - народный артист республики Валерий Петрович Лекарев. Не сыграешь "Гамлета", не имея в труппе Гамлета, "Горе от ума" не сыграешь без Чацкого, "Ревизора" без Хлестакова, а "Вишневый сад" без Раневской. Андреев был совершенно прав. Без наличия в театре соответствующего актера не о чем было бы и говорить. Мысленно перебирая актеров, с кем имело бы смысл заводить речь о привлечении к роли Толстого, однажды обратил внимание на некое сходство в их биографиях: оказалось, каждый или играет, или играл Ленина! Получалось даже немного комично: два в одном - тут тебе и зеркало революции, и сам революционный вождь. А если всерьез, то понятно. Абы кого на Ленина не ставили, выбор в актерских труппах выпадал на лучших - и в профессии, и по таланту. А нервический склад психофизики таких исполнителей, их эмоциональная подвижность, способность убедительно вживаться в чужую индивидуальность вполне позволяли надеяться, если и не на полную посильность для них роли Толстого, то хотя бы на осмысленную попытку к ней подступиться. С Лекаревым был именно этот случай. Едва приступив к обязанностям главного режиссера театра, Андреев дал ему играть Ленина в пьесе Юлия Чепурина "Снега". Разгребать конъюнктурные сугробы как режиссер-постановщик взялся сам. - Делай заявку, - сказал Володя в ту нашу встречу, - давай нам и в министерство. Мы направим туда официальное письмо, что пьеса нам нужна, будем просить заключить договор с автором. Это был максимум возможного на том этапе! О большем автору не приходилось и мечтать. По сию пору храню в сердце благодарность Андрееву. Потом менялся он, менялся я. А тогда, мне кажется, мы оба были прекрасны. Если за заявкой стоял реальный театр, министерство заключало договор почти с легкостью: какая ни какая гарантия, что выпущенные из рук деньги пойдут не только на пропой автору, но будут оправданы еще и спектаклем. Тем не менее... -Ты сошел с ума! - так встретили министерские дамы меня, примчавшегося на Неглинную со сверкающим от радости предстоящей работы взором и с развернутой до восьми страниц подробной заявкой наперевес. Об интересе театра они еще не знали... - В лучшем случае, максимум - поставят в одном театре. Кто же пишет для одного театра?! Разве это деньги? Зачем тебе это нужно? Им это не было нужно совершенно, мы еще поговорим дальше, почему не только им... Но в чем нельзя было отказать моим подругам, так это в знании текущей театральной практики... - Начинается конкурс на пьесу о рабочем классе. Напиши - министр тебя по лестнице на руках понесет! Та министерская лестница была широкой, по ней ходили, на ней трепались, курили, решали дела. Там, выясняется, могли и на руках носить, если не упираться... Но я уперся. Заклинило. Вскоре пришел запрос из Ермоловского театра, и договор со мной заключили. Оставалось написать пьесу. ...И НЕ СМЕТЬ РОБЕТЬ В конце семидесятых в Доме кино отмечали двойной юбилей супругов и кинорежиссеров Григория Рошаля и Веры Строевой. Ему исполнилось 80, ей - 75. Они по праву считались мэтрами, и всем к тому моменту было понятно: что они могли, то уже давно совершили. В форме юбилея подводились итоги. Седые, рыхлые, трудно поднимались они на сцену. Строева, держась за микрофонную стойку, рыдающим голосом, в котором слышалось отчаяние, кричала в зал: - Но мы были запрограммированы на большее! - И снова повторяла: - Мы были запрограммированы на большее! Нет, наверное, сознания горше, чем от собственной не полной реализации. Когда, что мог бы, не совершил. Но и нет большего удовлетворения, его можно и счастьем назвать, от осознания своего полного осуществления. В дневнике Толстой однажды записал: счастье - это быть тем, чем хочется. Сам он состоялся, полностью. Можно сказать, что программу, на которую был рассчитан, он выполнил. Даже с лихвой. И в этом смысле он как личность был абсолютно гармоничен. Гармония не дружит с драмой. Драме нужен конфликт, она ищет непорядок. Личность, во всех отношениях безупречная, сцене не интересна. Только на чувстве умиления от ее созерцания и пяти минут не удержишь внимание зрителя. Пьеса как жанр, как некое объективно существующее понятие - это, в конечном итоге,- зрелище. Если в ней не за чем следить, если она не зрелище, ее, считай, нет. Скучную пьесу только по ошибке можно назвать пьесой: если она "не смотрится", она вообще не состоялась, ее нет, она не родилась. Именно гармония Толстовской личности, как было сказано, полностью состоявшейся к финалу жизни и выявившей себя с гениальной окончательностью, рассуждая теоретически, противостояла попытке сценического воплощения, поскольку в указанном смысле гармония не дружит с драмой. Но почему тогда уход из Ясной и скорая затем его смерть на жалком полустанке и Россию вздыбила, и все ведущие СМИ мира напрягла, как нынче принято говорить, и царя, и церковь, и партии, а большевик Ленин вообще утверждал, что именно от смерти Толстого обозначился новый подъем забастовочного движения в стране, приведший сами знаете к чему. В чем тут дело? Дело в том, что Толстой сам сочинил и разыграл сюжет небывало захватывающей драмы. Не успел только его записать и на этой трагической ноте завершить, наконец, незавершенную автобиографическую драму "И свет во тьме светит". Он много лет не ставил в той своей пьесе точку, потому что не знал, какой она должна быть. Поставил не на бумаге, поставил в Астапово. Но не надо думать, что рассуждая в таком духе об особенностях личности гармоничной, той именно, что устанавливает оптимально целесообразные отношения с миром, предполагается, что и расставаться с миром ей дано только в своей постели, тихо и смиренно смещаясь под райские кущи. Целесообразные намерения гения, его сигналы во вне далеко не всегда вызывают у мира чувство глубокой благодарности и искреннего удовлетворения. Посылаемые им искры прозрений и добрых намерений сплошь и рядом отзываются глухим неприятием, а то и ответным уничтожающим взрывом. Как обстояли дела у других гениев, оставшихся в человеческой памяти, точно сказать не возьмусь - знать надо, но что касается Льва Николаевича Толстого, то его ситуация, кажется мне, выглядела именно так. Божественный дар глубокого и мощного ума, осознание присутствия которого пришло еще в юности, наделенность гением духовного наставничества, в резонансе с которым оказался весь мир, и гением художественным, для определения которого и слов, пожалуй, не подберешь - несравненным, и одновременно с этим - внешнее житейское благоденствие, талантливая и достойная семья, многочисленная - и все это редкостно величественно, исчерпывающе, и в этом именно смысле тоже гармонично. Так с одной стороны. А с другой - не затихающая неудовлетворенность собой - страстная, почти самоубийственная. Осознание своей спасительной для людей миссии и холодное, во всю силу неукротимого ума понимание невозможности осуществить ее до конца, прозрение неостановимости некоего русского движения к бездне, предчувствие того, что как какая-нибудь утка не может остановить падение Ниагарского водопада, так ни столыпинские виселицы, ни царские декреты, ни всякие бдительные околоточные не смогут остановить губительного скатывания. Надо хотя бы успеть наладить отношения с собственной совестью, посчитал он. И, считая так, ушел в 82 года из "Ясной Поляны", из своей любимой "Ясной Поляны", которую в приступе неудовлетворения назвал "тюрьмой без решеток". Предпочел движение стоянию, не ясный, но с несколькими вариантами путь - неподвижности, то есть финалу, противоестественному для любого старого человека, но только не для него. Таков примерно был круг мыслей, ощущений, эмоций, который клокотал и даже в некотором роде светился в моей голове и который надо было не только сберечь в ощущениях, но еще и передать особо организованным порядком слов на 70-80 страницах машинописного текста. Боялся ли Толстой смерти? А кто это может знать наверняка? Но то, что играл с нею, шутковал, как бы даже, по известному выражению, ерничал - это факт. А чего ее бояться, - записывал в дневнике, - когда я есть - ее нет, а когда она есть - меня нет. И вся недолга! Так силачи жонглируют шарами, любой из которых человек из публики даже не приподнимет. Смертью он интересовался, вникал в проблему глубоко и въедливо, говоря условно, пропускал сквозь себя. Итог у него получался таким художественно впечатляющим, что каждый, и не переживший ее, смерть, ее как бы узнавал как нечто на самом деле пережитое. Бунин вспоминал, что писатель Алданов как-то подсчитал и перечислил в своей статье все смерти, встречающиеся в произведения Толстого - очень впечатляющий получился список. Есть у Бунина и такое соответствующее наблюдение: никому, как Толстому, не была дана "такая острота чувства обреченности, тленности всей плоти мира, - острота, с которой он был рожден и прожил всю жизнь". В пьесе предстояло показать смерть. Как? В пьесе предстояло показать любовь. Как? В пьесе предстояло некими естественными средствами показать восторг перед гением и одновременно - удручающе глухое непонимание окружающими, такое, что и сегодня вспоминать страшновато. Как? А как показать драму семьи и дома, где глава сам Лев Толстой? Корысть одних, не только материальную, но также интеллектуальную, и уникальное бескорыстие тех редких, кто был согласен и с главным стариком, и с его рано умершим сыном семилетним Ванечкой, сказавшем однажды: "все всехнее" - и это надо показать. Но как?.. И борьбу амбиций, мерцающих в тени центральной фигуры... И поиски Бога в собственной душе, и происки тех, кто считал, что ищущий не там ищет - многое здесь соединялось и завязывалось крепким узлом. Постигать Толстого мне в моей жизни помогали одни, писать пьесу о нем другие. И тех и других не очень много, но каждый из той породы, кого называют личностями, каждый - мастер в своей профессии. Как истинные таланты, они всегда были щедры на добро, легки в помощи, оказывались целомудренно бескорыстными и совершенно независтливыми. О помогавших в начале сказано выше. Теперь немного о тех, кто подключился потом... Вот - Саша Свободин... Начиная работу над пьесой, я завел большую толстую тетрадь в клеточку. Постепенно она целиком заполнилась выписками из толстовских дневников, из мемуаров, эпистол, из газет, выходивших к 80-летнему юбилею Толстого, а потом через два года - в связи с его кончиной. Их присылали в Ясную по просьбе Софьи Андреевны, а я обнаружил эту гору в библиотеке Толстовского музея на Пречистенке в углу не разобранной. Через шесть десятилетий газеты были как новенькие. Так вот, на первой странице той моей рабочей и, всякому понятно, заветной тетради первой идет такая запись для памяти: "А. Свободин - приемный сын Николая Сергеевича Родионова, ответственного секретаря 90-томника. Есть работа Родионова об истории издания". С благодарностью, что был, с горечью, что его уже нет, вспоминаю Александра Петровича Свободина. Автор блистательных текстов, он был знаковой, как принято говорить в таких случаях, фигурой в жизни нашего театра в шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы. В начале шестидесятых он обретался за маленьким письменным столом-обрубком, нормальные в тех комнатушках не помещались, в журнале "Театр", в отделе информации. Входить в редакцию надо было через какую-то щель в стене, каждый раз с трудом обнаруживая ее на улице Кузнецкий мост, где-то напротив знаменитого Дома моделей. Там и познакомились. Время было оттепельное. Выступления Михаила Рома, Николая Павловича Акимова, всегда желанного ленинградского гостя, устное чтение ернических политических штучек с отвальными репризами, которое устраивал со сцены Зиновий Паперный, собирали в тесном зальчике ВТО в два раза больше публики, чем он мог вместить. Кто тогда мог предположить, что не только отменят Советский Союз, но и ВТО с залом на четвертом и рестораном на первом - сгорит. Нарочно не придумаешь. По рукам ходили слепые копии на папиросной бумаге заметок Паустовского о круизе советских номенклатурщиков на теплоходе "Победа" вокруг Европы - смех! Один стоит у борта в центре Ионического моря и сообщает: "Наше Черное не хуже!" Фраза стала крылатой. Также в копиях - письмо Раскольникова Сталину. Стихи Коли Глазкова, которые никто никогда не напечатает. Потом-то напечатают, но кто же это мог предположить! А вот в Москву приезжает Товстоноговский театр, ошеломляющая Доронина ворожит в "Варварах", так и видится до сих пор - замерла, спиной к косяку, а вокруг Луспекаев, Копелян, Басилашвили, Лавров - впечатление могла бы передать только музыка, но никто не в состоянии такую сочинить! О том, как готовился жить театр "Современник", со всеми этими залетами под сень гостиницы "Советская", пробегами по сцене голого Евстигнеева в "Голом короле", с переполненными урнами в Рузе на Старый новый год, с обещаниями отказываться от всех почетных званий, коли предложат - мы, мол, не таковские, с этим буйством молодой фантазии и плоти, когда и оказавшийся ненароком рядом мог сгоряча да на дурную голову жениться на одной из них, на целых шесть месяцев получив даже штамп в паспорт, - все это песнь отдельная и требует специального рассмотрения. Самого, конечно, благосклонного. А вспоминается все тут указанное потому, что в тех залах, при тех гастролях, за теми вэ-тэ-ошными столиками, а также за столиками кафе "Артистическое" в Камергерском, куда мы однажды затащили попеть начинающего Окуджаву, короче говоря, в калейдоскопе всех тех ликующих радостей, а порой и творческих открытий жил, ходил, участвовал, был совершенно неизменной принадлежностью того праздника и трудов наших именно Саша Свободин. Он много и хорошо писал о театре, писал здраво, точно, без малейшей конъюктурщины, с тонким пониманием и режиссерского дела, и актерской профессии, всегда умел высказать правду и никогда не обидеть. Вот и получалось, что и начинающие театральные мальчики-девочки его боготворили, и мэтры - Товстоногов, Акимов, Эфрос всегда считали важным затащить его к себе на премьеру. А потом внимательно выслушать. Вдруг возникший "Современник", этот щедрый подарок, хотя бы и слегка, но все-таки сдвинувший в сторону окружающий мир жлобов, с самого начала стал магнитом для всего думающего, задыхающегося от рутины, для всего креативного, как определили бы сегодня. Понятно, что среди первых в него влюбился и буквально пророс в нем Свободин. Он писал о спектаклях, Ефремов звал его на репетиции, он участвовал в страстных обсуждениях прогонов и генералок. Свободин даже свою единственную пьесу сочинил именно для "Современника"! К 50-летию Советской власти Олег Ефремов решил подготовиться так, чтобы и верхи ахнули, но и низы бы от него не отшатнулись: он сотворил театральную трилогию о трех этапах революционного движения в России, точно по Ленину. К нужной дате вышли три спектакля: "Декабристы", "Народовольцы", "Большевики". Для первого и третьего - пьесы были написаны Леонидом Зориным и Михаилом Шатровым - мощный состав исполнителей. "Народовольцев" сочинил Александр Свободин. И ничуть не уступил по качеству! Его документальная драма без зазоров вписалась в проект. В финале "Большевиков" (и я там был, театр еще не убрали с площади Маяковского) зрители поднялись с мест и в едином порыве вместе с актерами запели "Интернационал". Тем не менее, еще полгода цензура не давала официального разрешения на показ спектакля. Вот так те люди умели работать. Верхи у них ахали, а низы поднимались с мест. Сводин был, конечно, одним из лучших наших театральных критиков, но он был и театральным человеком в самом широком смысле. Сутулясь и кивая по сторонам, он пробирался на свое место и вокруг шептались: "Свободин пришел!.. Где? Вон - в четвертом ряду... А, точно!.." Около двух лет тянулся прием меня в Союз писателей - анкеты, рекомендации, комиссии, редко у кого получалось быстрее. Но вот - происходило, - и куда в первую очередь отправлялся новой член вожделенной корпорации, ибо до того ему туда не полагалось? В Коктебель! В писательский Дом творчества. Там, среди кипарисов и платанов - два корпуса с отдельными номерами и с десяток там и сям разбросанных коттеджей. Писателю за путевку полагалась половинная скидка, а его жене или подруге - на четверть. Да, туда можно было заехать и с подругой, не возбранялось. Предполагалось, что писатели могут творить только в обстановке предельного нравственного либерализма, а последний не мыслим при отсутствии в комнатах и на пляже персональных муз. Однажды мимо пляжа с распростертыми на нем прозаиками, драматургами и поэтами, специально отгороженного от остального мира, шел простой человек, из "дикарей". Сдуру попробовал сунуться к сочинителям. Путь преградил постовой в белом халате, вскочивший с табурета: "Только для писателей!" Мужик изумился: "Это все писатели?!" "Писатели, писатели!.." "Столько писателей, - отчетливо произнес тот человек, - а читать нечего!". Махнул рукой и удалился. Не желающие жариться на солнцепеке располагали свои лежаки, похожие на обрезки штакетника, в тени под просторными тентами. - Им под тентом хорошо, - сказал как-то, наблюдая эту картину, юморист Владимир Поляков, постоянный автор в те времена у Райкина. Ему же принадлежит самопризнание: "Как стал импотентом, будто гора с плеч свалилась". В тот первый мой Коктебель туда же приехал Свободин с молодой женой. На вид он был заметно ее старше. Он на добрый час далеко уплывал за буйки. Интеллигент за буйками - всегда выглядит круто. Она бегала вдоль водяной кромки на своих полных ножках, сложив ладони перед грудью и что-то выстанывала: она боялась его потерять. Он приплывал, устало усаживался на лежак, она принималась старательно возить полотенцем по его сутулой спине, и выглядели они живой группой, почти инсталляцией: нам известно в чем смысл жизни! Уже в Москве пришла пора ей рожать. Поползли слухи о неприятных подозрениях, о возможных сложностях в решающий момент. И тогда мы все подключились, нашли чудо-женщину - доктора в роддоме у Белорусского. В результате на свет появилась очень хорошая девочка, и стала жить. Девочка росла, потом захотела в артистки, потом, кажется, расхотела, а мы с Сашей все периодически договаривались о встрече, чтобы поболтать о назревшем, да никак не получалось: то он не мог, то я. А однажды я взял да и подрулил на авось к его даче - вдруг он дома, благо было по дороге к моей, недалекой отсюда. Летом мы оказывались соседями: его дощатое поместье - справа от ж.д. в поселке Ильинский, мое - слева. Оказывались, но не использовали. Шел плотный летний дождь, Саша возник за оконным стеклом и было видно, что сначала растерялся, но тут же обрадовался. Завлек внутрь, в некое сплетение деревянных отгородок, усадил на мягкое плетение, брошенное тоже на нечто деревянное, предназначенное, чтобы сидеть. И будто только вчера прервали беседу. Каким все-таки тонким, быстро и легко слетающим с основы, как выясняется, оказывается порой то, что долго казалось фундаментальным, неизменным, виделось принципиальным достижением. Да и было таковым! А прошло совсем мало времени и не только готовы отменить это, а даже и осудить! - Я про русский советский репертуарный театр, про стационары... Очень боюсь... Ведь могут погубить то, что уже начал у нас перенимать весь мир, считая достижением... Саша даже о том, что тревожит, умел говорить спокойно. Так, наверное, альпинист рассказывает про лавину, которая пятерых накрыла, но двое выбрались. А потом спасатели и тех троих откопали, правда, мертвыми. Но эти говорят, что следующим летом снова пойдут... - Если вдуматься, - продолжался дальше разговор, - стационарный театр не только отвечает известному нашему духу коллективизма, который был всем любезен при советах. Но ведь он действительно сродни чувству соборности, теперь о ней много говорят, неотъединенности друг от друга особенно в трудную минуту. А что для театра каждая новая премьера? Она и есть та самая трудная минута, которую одолеть надо совокупно. Испытание, проверка на прочность. Антреприза - молодец: распространяется, старается, но почему при этом репертуарные театры надо топить? Чуть ли не стыдимся их... В таком примерно духе шла беседа, когда в заоконный дождь въехала и остановилась под окном симпатичная иномарка. - Дочка с мужем, сейчас мебель подвезут, - спокойно объяснил Саша. - Не успели договорить... - А муж кто? - Да в порядке. Бизнес какой-то... В дверях появилась дочь, за нею громоздился молодой человек в хорошем костюме с галстуком. - Пап, сейчас мы мебель - уносить-приносить... - Переместиться? - завертел головой Саша, пока не вставая. - Может, туда? - он показал куда-то в перспективу перегородок. - Да мы оттуда начнем! На лице приятной молодой женщины прочитывалось неудовольствие - наличие у отца гостя в такой ответственный момент в ее расчеты не входило. И тут до меня с полной ясностью дошло: а ведь это же та, которую когда-то спасали в роддоме у Белорусского! Пикантность и некая закольцованность сюжета была подчеркнута тем, что стоящая перед нами особа была явно, да что явно - совсем сильно беременна. Иметь бы талант драматурга Островского, какую драму можно было бы изобразить! "Таланты и поклонники" могли бы отдыхать ... Саша смотрел на меня своими старыми добрыми глазами и в них не было никакого решения, одна потерянность. - Поехали ко мне, - предложил я, - ты не был, посмотришь, тут рядом. - Ты же на колесах!.. Пересекли Быковский переезд, дождь кончился, у меня без помех дообщались. - Не будешь возражать, если твою статью о "Ясной Поляне" вставлю в свой мемуар? - Буду весьма польщен! - молвил в ответ Свободин. Найди старику место в своем доме и спи спокойно. Многие хорошо спят и без этого. Каждый раз теперь после Удельной, приближаясь по узкому шоссе к Быковскому переезду, одна и та же мысль мелькает в голове: а вот здесь, справа, за теми вон зелеными купами жил Свободин. Мы вольны забывать, но мы не вольны помнить. Помнится само, нас не спрашивая. Память крутится в десятилетиях, как белье в стиральной машине. Этакий клокочущий сумбур, затеянный ради получения чистоты на выходе. "На выходе" - совсем уже давний разговор со Свободиным за столиком в ВТО вскоре после заключения договора с министерством на "Ясную Поляну". Я рассказываю о своеи замысле, и ясно вижу: ему искренне интересно. Он, оказывается, вообще не чужд моей затее, с какой стороны ни посмотри. Сам занимался документальной драмой, за плечами "Народовольцы" в "Современнике", вышли даже отдельной брошюрой. Ему есть, чем поделиться, говоря о принципах подобной работы. Он видел и помнит живого Черткова! Чертков бывал в их доме, когда шла работа над 90-томником, отчим Свободина - Родионов был ответственным секретарем издания.Тогда я впервые об этом узнал. Так что с кем и говорить о замысле пьесы, если не с таким насквозь театральным человеком как Свободин. Он мечтательно откидывается на спинку стула и медленно говорит: - Это, знаешь, может здорово получиться!.. Сюжет-то потрясающий... Все что-то слышали, а никто толком не знает. Там - страсти, там бездны. И жанр, знаешь, как можно определить? Мелодрама! Но не просто, а философская мелодрама! Да, именно - философская мелодрама . Такого еще не было... Мне помогали. Следующий, к кому пошел, был Михаил Шатров. НЕ СМЕТЬ РОБЕТЬ. (Окончание) Робость перед собственным замыслом - штука коварная, мешает идти до конца, словно стреноживает. А ведь тут, как в любви: стесняться - детей не видать. Не доверяешь себе при писаниях - рискуешь вместо полноценно сочиненного дитяти получить уродца. С первым вариантом "Ясной Поляны" так и случилось. Предполагаю, что у фундаментальной книги Бориса Мейлаха "Уход и смерть Толстого" ни до, ни после не было более внимательного читателя, чем в моем случае. Другой своей книгой, о чем выше поведано, Мейлах помог мне поступить в университет, теперь он снова оказался кстати. Я проштудировал его объемистое сочинение страница за страницей, подчеркивая и выписывая, и мне открылась грандиозная панорама проблем и всяческих аспектов - политических, философских, этических, личностных и многих других прочих, бывших, по мнению ученого, причинами и движителями толстовского поступка. Как ими распорядиться, переплавляя в пьесу? Поначалу я промахнулся... Достаточно погордившись на предыдущих страницах своим своевременно приобретенным опытом театрального драматурга, сейчас должен признать, что его оказалось недостаточно. Я еще не до конца к тому моменту понял, что как бы ни был богат твой опыт, но о нем надо забыть, когда приступаешь к новому проекту. У каждого замысла есть только свое, единственное для него, творческое решение. Именно его надо искать. А опыт как таковой не напрасен, конечно, но всегда относителен. В данном случае материал уже глушил меня, не давал свободно шевельнуться фантазии, иными словами: я знал в целом по теме больше, чем мог освоить как драматург. Боясь не сообщить зрителям нечто важное, что-то упустить, я ввел в пьесу некиих ведущих, которые должны были со сцены зачитывать документы, сообщать исторические факты, словом, рисовать общую картину России, а на фоне всего того, о чем ведущие докладывают,я был намерен разворачивать собственно яснополянские сцены. Недопонимал я еще тогда, что именно живая драма конкретных людей одна только искусству и интересна. А искусству она интересна потому, что интересна тем, к кому искусство обращено, то есть зрителям. Создав свой полуфабрикат, я заявился с ним в Ермоловский театр и зачитал вслух в кабинете главного режиссера. Слушателей было немного, но каждый был в этих стенах фигурой весьма значимой: сам Андреев - это понятно, кроме него - директор театра с красивой фамилией Белоозеров, затем самая авторитетная, по-моему, в те времена среди московских коллег завлит Елена Якушкина, и - старик-актер Иван Соловьев. Последний выразительно кривил лицо, будто жевал болгарский перец, чем портил мне как исполнителю все настроение. Почему он вообще здесь оказался было не очень понятно. Скорее всего, как член художественного совета - выразитель мнения коллектива. С него и начался обмен мнениями. Он сказал, в очередной раз скривившись: "Лучше Бунина о Толстом все равно никто не написал". - Но у Бунина - очерк. А здесь создается пьеса, тут, по моему, есть, что поддержать, - вступилась за меня Елена Леонидовна Якушкина, знаменитая тем, что дала старт немалому числу молодых драматургов. Ее суждение дорогого стоило. А лучше всех, пока шло чтение, меня слушал сам Андреев. Ко времени назначения главным режиссером он уже восемнадцать лет проработал в этом театре актером, поставил несколько спектаклей как режиссер, после знаменитых фильмов "Аттестат зрелости", "Жестокость", "Человек родился" его восторженно узнавали на улицах. Так вот, пока шло чтение лицо молодого советского социального героя жило и светилось. Актер есть актер - может и наигрывал, но зато как симпатично! А поскольку он был насквозь театральным человеком, прочитал уйму пьес, одни отвергая, другие одобряя, то и совет, который он мне тут же дал, был и по-своему вдохновляющим, и безупречно точным в профессиональном смысле. Именно этот его совет, эта своевременно сделанная подсказка открыли мне глаза на свои собственные возможности, избавили от драматургической робости, заставив верить, что я в состоянии сделать больше и лучше, чем то, что принес. С тех пор Владимир Андреев навсегда с благодарностью включен мною в число тех, кто реально помог мне в освоении драматургической профессии.. Сцены в "Ясной Поляне", которые здесь были представлены, - уже практически готовы, их можно играть, - таким было мнение Андреева. Но всяких там ведущих надо исключить, этот намек на литмонтаж мешает. По тому, как сделаны эпизоды с актерами, совершенно ясно, что пьеса может получиться. И наверняка получится, автор уже это показал. Так в истории создания пьесы "Ясная Поляна" случился один из решающих моментов: Андреев помог не только тем, что вдохновил, но, главное, подсказал направление - верь в себя и делай не литмонтаж, а полноценную драму. Вечером позвонил ему домой. - Но почему Соловьев смотрел букой? - Э, не впечатляйся! Он же знает, что на Толстого предполагается не он, а Лекарев - актерские дела... И потом, сам что-то хочет заявить по Бунину, то ли "Темные аллеи", то ли тоже о Толстом, не знаю еще. Не переживай - у нас есть Лекарев. О народном артисте РСФСР Валерии Лекареве в театральной энциклопедии, изданной еще в 1964 году, было сказано, что он - "характерный актер. Созданные им образы отличаются интеллектуальностью, выразительностью речевой характеристики, остротой и четкостью сценической формы". Тут каждая характеристика будто предвещает успех в роли, намеченной для него Владимиром Андреевым: интеллектуальность, речь, острота и четкость формы... И возраст был подходящий: 62 года. Александр Иванович Щеголев сыграл Толстого в 60. Чтобы показать на сцене 82-летнего Толстого, надо, кроме всего прочего необходимого, элементарно иметь большой запас физических сил. Когда Толстого обмывали, старший сын Сергей, участвовавший в процедуре, подумал: "Какое у отца молодое тело!" Гениальный по совокупности Игорь Ильинский вышел на сцену в роли Льва Толстого через несколько лет после Щеголева, и было ему тогда уже далеко за восемьдесят. И как же катастрофически это сказывалось! Ну, а дальше случилось то, к чему всем в принципе нужно быть готовым. 14 сентября 1971 года Лекарев неожиданно умер. Гроб с телом покойного поставили в фойе театра и простились. Трагическая потеря для семьи, для театра - брешь в репертуаре, а для рождающейся "Ясной Поляны" - просто беда. "Снега" с Лениным из афиши убрали, в других спектаклях произвели замены, - жизнь продолжалась. Что же касается моей пьесы, то я, конечно, продолжил над ней работу. Как говорится, всем смертям на зло. Жена вынашивала дочку, сам - вы понимаете - на сносях с самым дорогим своим замыслом... Загрузившись книгами, поехали в Крым. В стук коктебельских пишущих машинок вписалась и моя. Море плещется, мне 36, ничего не болит, и не покидает состояние тихого экстаза от власти над рождающимся текстом. А на Пречистенке - Государственный музей Толстого. Приземистый особняк в стиле всей этой старой и красивой московской улицы. Ворота - чугунная решетка - всегда открыты. За этими воротами меня встретили, как встречают хроника в элитной клинике, то есть - ведите себя с пациентом по возможности ровно, ничему не удивляйтесь, в том числе тому, что пришедший вознамерился заняться заведомо невыполнимым делом: пишет пьесу о Толстом. Много таких было. Но поскольку о Толстом все-таки, да еще уверяет, что ученик Гудзия - надо человеку помочь. Симпатичная блондинка, решенная природой в спокойном русском стиле, недавно назначенная сюда научным руководителем, оказалась выпускницей филфака, несколько более поздних, чем я, лет. Она пригласила в свой кабинетик в следующем за главным зданием домике, там неторопливо попили чайку и повспоминали общих профессоров. К стыду своему сейчас и не вспомню ее имени, возможно, это была будущий известный толстовед Азарова. А вот общее впечатление от нежданно доброго расположения в памяти осталось... В библиотеку надо спускаться по лестнице, оставив за спиной залы с экспозициями. В простенке - красочная Толстовская родословная, генеалогическое древо, на одной из мелких веточек которого прилепился Пушкин. Но это известно, неизвестное ждет внизу, на тесно стоящих друг к другу стеллажах. Там мне предложили столик-огрызок у стены, на него я мог громоздить книги, сколько душе угодно - любую разрешалась снять с полки. И моя большая тетрадь как-то умещалась и заполнялась выписками до онемения руки. О грядущем пришествии ксероксов никто еще не знал. Местные женщины охотно помогали: то какую-то книжную редкость посоветуют, то, как было упомянуто, на груду старых юбилейных газет покажут, а то и просто поинтересуются по домашнему: вам удобно? Еще бы не удобно! Все под рукой, внимание - сверх заслуг. В музей приезжал к открытию, работал до обеда, после чего отправлялся в свой "толстый", он же - теоретический, киножурнал. Там тоже было много интересного, но это повод для других рассказов... На Пречистенке я попал в окружение людей некоей особой складки или даже породы. Причастность ко всему толстовскому явно накладывала на них своеобразный отпечаток некрикливой доброты и несуетной готовности ко всяческому содействию. У меня сохранилось письмо от одной из них - Марины Смарагдовой, оно пришло после публикации пьесы в журнале. Доброе, точное, всего из нескольких обобщающих фраз, но каждая - в цель. В библиотечных моих сидениях она помогала как-то по-особенному тщательно, почти стесняясь собственного соучастия, всегда уместно, грамотно, от сердца. Позже и ее, и всех остальных с Пречистенки я позвал на спектакль в театр имени Моссовета, на сцене которого Омский драмтеатр четыре раза показал "Ясную Поляну". Они - мои бескорыстные помощники и в этом смысле - соавторы. Но дело завершилось, мы расстались. Не хотелось думать, что навсегда. Получилось, очень на долго. Осталась печаль от разлуки с хорошими людьми, но чувство искренней благодарности им ничуть не потускнело... Музейщики-толстоведы, опекавшие меня, в основном были людьми молодыми, а если и не очень молодыми, то все равно они уже принадлежали к поколению, которое пришло вслед за теми, кто лично знал Толстого и даже принимал участие в яснополянских коллизиях. Естественно, у стариков был свой взгляд на вещи, во многом субъективный, ведь у каждого в толстовском доме оказывалась своя роль. Не приходится удивляться, что иные, может быть, более взвешенные, очищенные от сиюминутных страстей точки зрения, ими зачастую не одобрялись. Их незатихшие страсти еще долго окрашивали в соответствующие тона многочисленные мемуары, статьи, книги. Но время брало свое, ушли из жизни Чертков, Бирюков, Валентин Булгаков, другие влиятельные люди из круга старших... И когда теперь при очередном разговоре с толстоведами о будущей пьесе, перекуривая или с кем-нибудь из них по дороге к метро, я говорил, например, что являюсь поклонником Софьи Андреевны, что, не скрывая всех сложностей ее характера, я намерен выводить ее с симпатией, то в ответ слышал: правильно, пора, теперь дадут это сделать, новое поколение толстоведов тоже так считает... И тогда, и теперь считаю, что она была достойной ему парой, подстать. Тут присутствовала интеллектуальная, душевная, и, думаю, что также важно, - сексуальная гармония, то есть совпало все необходимое, чтобы уникальная семья состоялась, чтобы муж с женой прожили 48 лет, чтобы он сумел написать 90 томов, чтобы она, рожая пятнадцать раз, восьмерых вынянчила и вырастила. И она же вела дом и большое хозяйство, сочиняла прозу и писала дневники (и как писала!), своей рукой килограммами перебеливала черновики мужа, а потом - уже в пылу исторических трагедий - сохранила для России Ясную Поляну, не отдав ее американцам даже и за 1 миллион еще тех долларов. Досужее мнение существует: он от жены рванул. Обвинителей у нее было много, особенно поначалу. Первым на защиту встал Максим Горький, еще в дни ухода он опубликовал большой очерк "Софья Андреевна", в котором все рассудил по справедливости. Если не ошибаюсь, то именно там он привел и скромные, и исполненные достоинства ее слова: "Я не Толстая, я только жена Толстого". Эти слова я включил в пьесу. Но какая же Дездемона не имеет своего Яго! Оказался он и здесь: Чертков. Толстой не считал Шекспира гениальным, можно даже сказать, не признавал вообще, не будем и мы настаивать на слишком поспешной аналогии. Тем более, что для Софьи Андреевны он оказался скорее не Яго, а семейной бабой Ягой. Она, говоря по-простому, его терпеть не могла, даже от дома отказывала. Несогласным со мной я напомню, что историю изучают все-таки не по художественным произведениям. По художественным поизведениям изучают художественные произведения, а историческую подлинность полагается узнавать и восстанавливать не по пьесам, романам и опереттам, а, согласитесь, по документам, архивам, реальному предметному миру, иконографии, раскопкам и прочему, что не есть плод ума, фантазий и эмоций, а на самом деле существовало. То же относится и к историческим персонам, коли они оказываются действующими лицами. В художественном произведении они, конечно, не умолчат о себе, могут много правды о себе сказать, но при этом непременно получится так, что они поневоле поведают и об авторском к ним отношении. Владимир Григорьевич Чертков был личностью незаурядной. Сначала Толстой им просто заинтересовался (что, понятно, уже немало), а с годами приблизил настолько, что стал не только поверять ему самые заветные мысли, а и доверять самые приватные дела, включая заботы о собственном завещании. За 27 лет знакомства с Чертковым Толстой написал ему 928 писаем! В среднем по одному в десять дней. Пожалуй, даже никто из родственников не может похвастать подобным. Но и начиналась его жизнь нетривиально. Не только наследственное богатство не обещало впоследующем особых бытовых сложностей. Можно вспомнить, что запросто, пообедать, к Чертковым приходили сильные мира сего, и даже самые сильные - царь с царицей. Время от времени заглядывали и великие князья. Неудивительно, что рослый красавец и умница был взят в кавалергарды, то есть в кавалерийский полк при императоре. Удивительно другое: уже в тридцать лет он вышел в отставку и, осев в своем богатом поместье, приступил к собственному духовному совершенствованию. В обострившемся неудовольствии собой, а также в понимании несовершенств сельского крестьянского уклада у него обнаружилось немало общего с представлениями Льва Николаевича Толстого. Однажды его и "вывели" на Толстого, если прибегнуть к современному речению. Началось сближение, а потом и дружба. Свидетельство и подтверждением тому - записи в писательском дневнике: "Люблю его и верю в него", "Как он горит хорошо", вплоть до размноженного бесчисленными цитированиями - "Он удивительно одноцентреннен со мной". Сочинения Толстого, запрещенные в России, Чертков издавал в Лондоне, он был активнейшей фигурой в издательстве для народа "Посредник", его даже преследовали, ссылали на жительство в имение - была такая карательная мера. Но самое главное, что он сделал для Толстого и для России, я так считаю, это то, что заявился к Ленину - положение страны в тот период описывать излишне, слишком все хорошо известно - и предложил ему издать полное собрание художественных произведений Льва Толстого. А тот возьми и удивись: "А почему только художественные? Надо и все философское издать тоже, но с умным комментарием". Так началась работа над полным собранием Толстого, вышедшем в 90 томах с 1928 по 1958 год, даже война не помешала. По окончании все, кто понимает, признали эту титаническую работу образцовой - чуть ли не лучшим в мире полным академическим изданием классика. Все бы хорошо, не будь Чертков до такой степени предан Толстому, до такой степени фанатизма, что, в некотором роде, как бы забывшись, стал состязаться в этой своей преданности даже с женой своего кумира - с Софьей Андреевной. Началось почти с ерунды. Два толстовских рассказа в "Посреднике" Чертков самовольно издал с меньшей выгодой, чем предполагала выручить за них Софья Андреевна. Ну, а дальше понятно: он ей - о пользе для народа, она ему - о большой семье, которую надо кормить, одевать, обучать, о платах за дом, землю, о прочих расходах, которые жизнь отравляют и о которых в семье, кроме нее, никто не думает. Возможно, Софью Андреевну меньше бы возмутил факт перемены цены на книжке, если бы не тайно от нее это было сделано - не самовольство, а с ведома. Она в конце-то концов действительно хозяйка дома и вправе требовать соответствующего к себе отношения - уважительного. Таким было начало, а конец - это уже грандиозная тайная операция по составлению и подписанию завещания, которому Софья Андреевна всячески противилась. Она считала Черткова "черным человеком" своей семьи, грубо вторгшимся в ее отношения с мужем, причем вошедшего в доверие к нему отнюдь не бескорыстно. "Он хитро рассудил, - говорила она, - чем быть одним из многих кавалергардов, лучше слыть единственным, самым близким Толстому человеком". В программу пятого курса филфака входила так называемая школьная педагогическая практика. Каждый из нас, студентов, обязан был дать один урок в младших классах и один в старших. Я там и там дал по два урока, то есть ровно вдвое перевыполнил план. Сделал это по просьбе старенького учителя литературы: "Вы все равно готовились к урокам, что вам стоит повторить их по разу и в параллельных классах!" Школа, куда мы пришли на практику, оказалась приметной - она стояла где-то за старинной пожарной каланчой в Сокольниках. Школу на свои деньги построил внук Пушкина, в честь столетия со дня рождения своего деда - ее открыли в 1899 году. А учитель, о котором я вспомнил, маленький, с белой бородой "под Толстого", рассказал мне, что Толстого, конечно, он видеть не мог, а вот Черткова наблюдал много раз. "У него была странная особенность, - вспоминал старый учитель, - приходил даже и в незнакомый дом, сразу бросался на диван или кушетку и засыпал. Только и успеет сказать: "Должен поспать!" и все - спит. Может болезнь была такая?.. А через пять минут проснется и как ни в чем ни бывало..." Такую услышал я байку от старого школьного учителя литературы. Но судьбу свою Чертков не проспал. Вписал ее в анналы истории основательно. Еще когда, выражаясь напыщенным слогом, я "вынашивал" свою пьесу о Толстом, а говоря проще, искал в материале то, что стало бы наиболее действенным и эмоциональным, пробуждающим самый естественный и первоначальный интерес зрителей, я знал, что тщательной разработки в первую очередь потребует треугольник Толстой - Софья Андреевна - Чертков. Здесь каждый - со своей правдой, здесь страсти сплетены, тут будет, что играть актерам, за чем следить публике. Проверка пьесы на сцене подтвердила - двигался в правильном направлении. И еще была мысль, которая мне казалась принципиальной. Нельзя понять тех или иных поступков Льва Николаевича, оставаясь в границах обывательски-житейских оценочных категорий. Нельзя торопиться, оценивая те или иные действия гения, - надо подумать. В пьесе есть слова: "Гениев не учить надо, а изучать". Иначе как мы, например, разберемся в его противостоянии официальной церкви, как поймем отказ от собственных сочинений "в пользу народа", как постигнем искренность толстовского стыда от собственной жизни в достатке и довольстве, когда вокруг российская нищета. Даже понимание его отношений с домашними требуют решительного учета небывалого своеобразия личности главного действующего лица драмы. Внутренние конфликты в том внешне благополучном доме тоже разрывали немолодое уже сердце мятежного графа. И знаете, мне кажется, там, в том доме, трудно было разглядеть нужную меру сострадания к нему, понимания, доброй снисходительности. Разбившись на противостоящие группы, в принципе хорошие и деятельные люди все-таки, наверное, слишком увлеклись борьбой за некую абстрактную истину, но достаточно не озаботились создать атмосферу благоприятствования сильно старому человеку. Даже его причудам. Как говорится, Бог ними - с принципами, может быть пожил бы на денек-другой дольше. Но сердца там не хотели смягчаться, не получилось, не смогли. Уступать не хотел никто. А потом стало поздно. ПЬЕСА - ТОЖЕ ДОКУМЕНТ С драматургом Михаилом Шатровым пьем кофе у него на кухне. Он тогда жил не в Доме на набережной, как сейчас, а в писательском кооперативе у метро "Аэропорт". В какой-то момент в проеме кухонной двери красиво нарисовалась Ирина Мирошниченко, они тогда жили вместе. Только что принятая во МХАТ, тоненькая. Попрощалась и исчезла. Почему я здесь? У меня проблема, мне нужен совет. Проблема такого свойства, что лучший совет может дать именно Михаил Шатров. В те времена, в начале семидесятых, штатные теоретики марксизма-ленинизма, собранные в ИМЛ при ЦК КПСС, до белых глаз ненавидели Шатрова. Он отравлял им существование тем, что, мастерски делая свою работу, сводил на нет их собственные усилия, за которые они, между прочим, получали приличные оклады. Их усилия были направлены на оправдание и освящение деяний нынешних вождей, продолжающих и развивающих якобы так называемые Ленинские принципы и традиции, а Миша занимался прямо противоположным: показывал в своих пьесах и сценариях такого Ленина, который становился в его обработке убийственным укором нынешним вождям. Причем чуть ли не каждую фразу или сюжетное положение он подкреплял подлинными документами, выуживая их из архивов. Шатров создал и развил на нашей почве жанр политической документальной драмы и долбил официальных теоретиков с замечательным упорством, буквально не давая им передохнуть: "Именем революции", "Шестое июля", "Большевики", потом несколько фильмов, среди которых то же "Шестое июля" и следом "Доверие", где Ленина играл Кирилл Лавров, потом опять пьесы - "Синие кони на красной траве", "Так победим!", "Диктатура совести", "Дальше, дальше, дальше!" Не слабо, согласитесь... Говоря коротко, Шатров крушил сталинизм ленинизмом или иначе: своим как бы "идеальным Лениным" вспарывал гнойники времени, в котором всем нам довелось жить. Но это - для сведения. А в гости к мэтру я напросился не о его Ленине потолковать, а все-таки о своем Льве Толстом, о будущей пьесе, которая заваривалась как именно документальная драма. И неожиданно выплыла одна методологическая проблема, которая меня смущала. Ее и хотелось "обмять". Задумывая новую пьесу или сценарий, идешь обычно от общего к частному. Сначала начинает брезжить общий образ произведения, потом появляются, обретаая характерные черты, персонажи, главная сюжетная линия дробится на отдельные сцены, а внутри сцен рождаются конкретные реплики. С самого начала я и чувствовал, и понимал, что пьеса о "великом печальнике народном" невозможна без некоей пусть краткой, но непременно выразительной сцены, которая бы показала Толстого в деревне, в непосредственном общении с крестьянами. Она не должна была выглядеть заплатой, некоей формальной вставкой, а должна была драматургически увязаться с целым, чтобы ее персонажи естественно продлились, вросли в живую ткань пьесы. Суметь сделать именно так - обязанность драматурга как профессионала. Это-то я понимал, но я понимал и другое: весьма приблизительное мое представление о быте и языке той деревни просто не позволит мне выписать столь необходимую сцену на достойном уровне. Не мог же я в столь ответственном месте позволить себе гнать отсебятину. Аналогичная ситуация возникала и с проведением в пьесе другого - обязательного в произведении о Толстом - мотива - церковного. Видимо, без спора с каким-либо священником тоже не обойтись. Но и здесь я не чувствовал себя достаточно готовым. А материя тонкая, доморощенная самодеятельность тут тоже недопустима. Такая вот ситуация: надо полюбить, а не любится, надо сцену написать, а не можется. К Шатрову я пришел не потому, что не находил выход, а потому, что выход нашел. Хотелось окончательно утвердиться, что он правомочен. Точнее Михаила Филипповича с его опытом драматурга-документалиста никто в стране мне бы на мой вопрос не ответил. Итак, снова вспомним, что наряду с текстами, сочиненными мною, многие диалоги в пьесе строились на основании текстов, действительно, когда-то произнесенными в доме Толстого, или тех, что зафиксированы в многочисленных мемуарах, дневниках, письмах и прочих реальных свидетельствах давно прошедшего времени. Почему и жанр обозначен как документальная драма. А теперь вспомним о незаконченной пьесе Льва Толстого "И свет во тьме светит". Общепризнано, что она - самое автобиографичное произведение Толстого. Главный герой Николай Иванович Сарынцов - полное альтер эго автора. Те же сомнения и метания, те же конфликты в семье, то же непонимание средой духовных исканий героя, то же отношение к армии и церкви, даже мотив ухода-побега проблескивает в незаконченной этой пьесе. Но нет у нее последнего акта, да и предыдущие выглядят очевидно недоработанными. Редкие попытки поставить на сцене этот незавершенный драматургический опус всегда заканчивались неудачей. Что понятно. У пьесы все-таки всегда должны быть начало, середина и конец. Но если правильно сказанное, то не менее правильно и другое: "И свет во тьме светит" остается ярким и убедительным документом к биографии писателя. А значит, нет вроде бы методологических противопоказаний для использования некоторых штрихов и деталей из этого документа в диалогах и сценах в той документальной драме, которой занимаюсь я. Пусть и небольшая сумма толстовских реплик (звучат же и другие, из других источников) прозвучит в новой пьесе, но они гарантируют лингвистическую и содержательную достоверность. А люди в зрительном зале, которым и дела нет до проблем драматурга, скажут только спасибо. Миша повел лохматой бровью и спросил неторопливо: "Ну и что тебя смущает? Рассуждаешь правильно. Документ, знаешь, это понятие емкое". - Но могут придраться - прямое заимствование, скажут. - Тогда в пьесе, состоящей из документов, можно придираться к каждой реплике. Что ни документ, то заимствование! В документальной драме важно, какие взяты документы, как они осмыслены, в какую общую конструкцию включены, как двигают действие, ну и так далее. Действительно, у документов - много авторов, а вот в пьесе по документам - один, тот, что на афише. А чтобы никому ничего не казалось, в том числе профанам, я обычно пишу к пьесе небольшое послесловие, комментарий такой - объясняю "условия игры", общие принципы. Сочини кратенький комментарий, скажи об особенностях твоего подхода, и дело с концом. И публикуй вместе с пьесой. Осталось поблагодарить Шатрова за дельный совет. В тираже "Ясной Поляны", изданном Авторским обществом, а потом и в журнале "Театр" No11 за 1973 год, где была опубликована пьеса, есть мое к ней послесловие - "От автора". Приведу его с небольшими, не меняющими смысл купюрами: "Трудность при написании драмы "Ясная Поляна" состояла не в скудости или отсутствии материала, а, напротив, в его обилии. Трудность заключалась в отборе. А потом уже в конструировании отобранного - чтобы отжатое в пьесу сложилось в произведение действенное и увлекающее, несущее заряд эмоциональности и идейности. Сцена с ее особенностями выдвигала свои требования, звала к самоограничению в интересах большей театральной стройности. Отсюда, например, выпадание из рассказа ряда реальных лиц, участников подлинных событий. Отсюда и персонажи типа музыкант, писатель, помощник - концентрация черт нескольких музыкантов, писателей, помощников и секретарей, бывших в Ясной Поляне и оставивших свои важные свидетельства. В пьесе едва ли сыщется много реплик - и развернутых, и самых кратких, которые бы на самом деле не звучали в Ясной Поляне или не были предопределены разного рода документами и подтверждениями. В этом, кстати, смысл использования и отдельных мест из самого автобиографического сочинения Л.Толстого - незаконченной им пьесы "И свет во тьме светит". Но, конечно, я оставил за собой право компоновать события и сцены, текстовые и фактологические данные источников в соответствии с собственной творческой задачей. Хотелось хотя бы в малой степени донести до зрителей живые черты толстовского образа, обрисовать его окружение, попытаться выявить в зримом действии те пружины, которые напрягали и двигали яснополянский конфликт, в подтексте которого крылись причины широкого исторического плана, помноженные к тому же на своеобразие гениальной и противоречивой личности, показать средствами драмы события последних лет жизни Л.Толстого. Мне хотелось показать, как совокупность объективных и субъективных сил, сплетясь тяжким узлом, сделала для Л.Толстого невыносимой жизнь в Ясной Поляне, в той самой Ясной Поляне, где он родился, которую так любил и назвал все-таки "тюрьмой без решеток", покинул ее, совершил подвиг. Подвиг не только потому, что в неведомый путь отправился восьмидесятидвухлетний старик (а это само по себе поразительно), а прежде всего потому, что в этом было проявление активнейшего протеста против того уклада жизни, который Л.Толстой презирал, отрицал и с которым не захотел мириться..." Сочинив по совету Шатрова данный текст и будучи теперь уверенным, что при доброй воле теперь любой в состоянии постигнуть "условия игры", предложенные драматургом, я успокоился. Но, как выяснится позже, успокоился напрасно. Кроме доброй воли, бывает еще и злая. И она способна на многое. Например, может сорвать исключительно красивое дело. Поскольку разговор у нас откровенный, то и об этом расскажу в подходящем месте. ТАБУ НА ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА В нашей 2-й немецкой группе на филфаке среди крайне ограниченного круга лиц мужеского пола одно лицо было круглое, губастое, доброе и, как бы сейчас сказали, для того времени знаковое. В том смысле, что в лучший университет страны, при диком конкурсе без взяток и протекций был принят паренек из самой-самой глубинки, из глухой деревни, где единственную газету - "Учительскую" - получала учительница. Звали его Аркадий Баландин. На первом курсе Аркаша еще называл рояль столом - из-за их общего сходства, а вскоре после пятого успешно защитил диссертацию на звание кандидата филологических наук по фольклористике. Мировую культуру все пять лет обучения он постигал с дикой скоростью. Это было даже видно. Подвыпив в день стипендии с друзьями в общежитии, а среди них был и будущий критик Геннадий Калиничев, его дружок, Аркаша становился принципиальным и горячо выкрикивал: "Меня трогай, Генку трогай, но Ницше - не трогай!" Честь Ницше была неприкосновенна. Нечто сходное сложилось в те времена, когда я затеял "Ясную Поляну", вокруг фигуры Льва Толстого. Кого хочешь трогай - хоть самого Пушкина, хоть нашего буревестника Пешкова, хоть Лермонтова с Грибоедовым или Тургенева с Чеховым, но Льва Николаевича - не трогай! Не надо. Почему? А вот не надо... Даже искусство экрана, которое в этом деле казалось бы дало театру сто очков вперед, породив целое жанровое направление, которое так и назвали - "биографический фильм", даже оно почитало писателя Толстого фигурой для себя неприкосновенной. Немой фильм 1914 года, вызвавший протест семьи и сразу сгинувший, в счет не идет. Будто кто табу наложил! Некоторые из наложивших, впрочем, известны. Вот пьеса "Ясная Поляна" опубликована. И вскоре возникают народный артист СССР, дважды лауреат Государственной премии Владимир Самойлов и талантливый режиссер, тоже со многими регалиями Вячеслав Никифоров. С чем пришли? Пришли с идеей поставить по этой пьесе четырехсерийный телефильм. А в роли Толстого, чтобы был Самойлов. Не буду ли я возражать? Я не идиот, чтобы возражать. И Самойлов - актер замечательный, и режиссер в творческом смысле - вне подозрений. Согласен. Давайте! Они понесли свое предложение на телевидение. Во главе всего советского телевидения стоял тогда Сергей Георгиевич Лапин, бывший посол в Австрии и Китае, бывший Генеральный директор ТАСС, говорили, что фаворит Брежнева. Однажды, к слову, уже в восьмидесятые годы, я оказался у него в кабинете, пришел в связи с какими-то вопросами по "Кинопанораме" - была тогда популярная телепередача о кино, которую я вел по очереди с Эльдаром Рязановым. Хозяин кабинета долго молчал, свесив старую голову между плечь и на меня не глядя - о подать руку идеи у него не было. Потом он голову поднял и спросил: "Зачем пришли?" Но окончательно пришлось оторопеть при следующем пассаже. Тут надо учесть, что я в этом кабинете был как бы представителем от мира кино, самонадеянно залетевшим в славный мир телевидения. Видимо, поэтому следующая тирада оказалась столь тематически заостренной: - Это еще надо проверить, - по молодому выкрикнул Лапин, - говорил ли Ленин, что из всех искусств для нас важнейшим является кино. Это еще надо доказать. Это Луначарский так записал, якобы с его слов! А что Ленин действительно говорил про кино - неизвестно! Наверное, лучше было известно, что он говорил про телевидение... В первый и последний раз своими глазами увидел я тогда, как в высоком кабинете, в таком высоком, что из него буквально вся страна видна, запросто сотрясают основы ленинизма. Для такого надо очень уверенно себя чувствовать. К столь уверенному в себе человеку и пришли со своим предложением Самойлов и Никифоров. Они для него были, конечно, козявки - со всеми их заслугами. У них был талант, а у него зато все остальное. Он знал лучше, что подходит телевидению. Он сказал - нет, это нам не надо. Не надо перетряхивать грязное белье известного человека. Так незамысловато виделась ему вся яснополянская драма. И Лапин наложил на это дело лапу. Простите этот незамысловатый каламбур... Огромной властью был наделен тот человек. Отныне все знали, что про уход и смерть Толстого на ТВ - не надо. С такой идеей и не возникай - безнадежно. Подобного рода верховное запретительство самым решительным образом остужало головы тех творцов, кто при определенных обстоятельствах мог бы заняться делом сценического освоения образа Толстого. Но было и другое, может быть, даже более серьезное: в самом силовом поле этой темы было нечто, что не давало к ней обратиться, слишком была сильна сила напряжения этого поля! Останавливала, так сказать, крупность материала, страх не совладать. Интересно, что любую из исторических персон вполне можно представить показанной в эпизоде. Заскочил некий персонаж на бал, а там Пушкин танцует. Вот он остановился, сказал что-нибудь историческое и может навсегда исчезать из основного сюжета. Возможно такое? Да вполне... Или другой герой идет вдоль реки Волги, глядит - грузчики баржу разгружают. И там один из грузчиков - молодой Горький. "Челкаш, - зовет кого-то молодой Горький, - подсоби!" Больше Горький может в действии не появляться, мы и так запомним как рождалась идея известного рассказа.. А теперь попробуйте представить в подобной мимолетной мизансцене Льва Толстого - никак не получается. С этой бородой, глазами, наворотами представлений о его мудрости, величии, масштабе - нет, его мимоходом никак не покажешь. Не смотрится он на периферии, в ряду других, смотрится только в центре. С этим обстоятельством ничего не поделаешь, оно существует объективно. И оно - главный порог перед дилетантскими поползновениями "поднять тему". Поэтому не приходится рассчитывать, что пьеса о Толстом может пожаром пройти по театрам вроде какой-нибудь английской комедии положений. Даже при том, что в удачном сценическом воплощении она непременно взволнует зрителей, но еще до встречи с ними должны найтись соответствующие режиссеры и актеры, которым, во-первых, это интересно, а во-вторых, это по плечу. А таких - единицы. Я еще пройдусь, хотя бы бегло, по образовавшемуся у меня довольно внушительному списку тех, кто мог бы, но не захотел, и тех, кто хотел бы, но не смог это сделать. Возможно, он кому-то покажется интересным... Можно предположить, что не один драматург в тайне подступал писать про уход и смерть Толстого - поистине манящая творческая задача. (Говорю именно о театральных пьесах, кино пока не касаюсь). О некоторых было известно. Например, о Сергее Ермолинском, плодовитом драматурге и сценаристе, талантливом мемуаристе. Его проза о толстовском финале - высокого качества. Рекомендацию для поступления в Союз писателей мне давал известный советский драматург Исидор Шток. Среди многих его пьес - широко шедший и ставший фильмом "Ленинградский проспект", шлягерный кукольный спектакль Сергея Образцова по его веселой "Божественной комедии". Узнав про мою "Ясную Поляну", попросил прочитать. "А я вам потом свою пьесу покажу, о том же". Мою прочитал, сказал, возвращая экземпляр: "Нет, мою не покажу..." Дальше других в реализации трудного замысла прошел маститый молдавский писатель Ион Друцэ. Еще приступая к "Ясной Поляне", я знал, что пьеса "Возвращение на круги своя" им уже написана. В газетном интервью главный режиссер театра Советской армии Андрей Попов даже сказал, что она находится в портфеле театра и будет ставиться. Это интервью есть в моем архиве. Почему у Друцэ произошло торможение, почему он свою пьесу переделал тогда в повесть и опубликовал как прозу, я не знал и знать не хотел. Как вы теперь понимаете, даже такое соперничество меня не остужало. Гандикап-то я все-таки выиграл: первым исполнителем роли Толстого на русской сцене стал народный артист СССР Александр Щеголев именно в моей пьесе. На пять лет раньше, чем Ильинский сыграл в Малом театре в сочинении Друцэ. Впрочем, я об этом, кажется, говорил... ЗАГОВОР ПРОТИВ ЛЮБВИ Как рождаются сюжеты? Кто-то так назвал свою книгу. Кто - не помню, а идея не забылась - хороша идея: рассказывать о том, как и почему рождались в голове те или иные твои истории. На другие отвлекаться не будем, а вот о появлении остросюжетного сценария, практически триллера "Смерть за кулисами" поведать здесь вполне уместно: он связан с Толстым и по-своему тоже вписывается в контекст рассказа. Если на русской сцене с вопросом своеобразного приоритета мы уже разобрались, то на европейской он окрашен в собственные тона. И весьма выразительные. Здесь "толстовский проект", выражаясь по-современному, первым реализовал всемирно известный австрийский писатель Стефан Цвейг. Автор "Амока", "Смятения чувств", романизированных биографий Марии Антуанетты, Эразма Роттердамского, Бальзака, бежал от гитлеровских фашистов в Бразилию, где покончил с собой в возрасте 61 года - 22 февраля 1942- го. Мало кто знает, что через год с небольшим, а если точно, то 5 марта 1943 года, в Стокгольме группа немецких актеров-антифашистов сыграла спектакль по пьесе Стефана Цвейга "Побег к Богу" ("Уход и смерть Толстого"). В роли Толстого выступил актер Герман Грейд, а режиссером был Курт Трепте. Интересно, что к 50-летию со дня смерти Толстого, то есть уже в 1960 году, тот же Курт Трепте возобновил спектакль, но уже в ГДР в театре города Кведлинбурга. Немалая удача, что ему не пришлось спрашивать разрешения на эти свои постановки у товарища Лапина. А то бы, глядишь, Европа нас и не опередила... Какой удивительный, не укладывающийся, кажется, ни в какую здравую логику факт: идет страшная война - до того ли! - а в формально нейтральной Швеции, из последних сил балансирующей между противоборствующими лагерями, немцы (!), антифашисты (!) показывают на сцене великого русского, далекого им по времени и месту графа, выясняющего отношения с женой, царем, церковью и Богом! Что хотели они этим сказать? Швеция в войне не участвовала. Но не совсем нейтральным был ее нейтралитет - сначала он склонялся в пользу Германии, потом - антигитлеровской коалиции. Делались политические уступки той или другой стороне, коммерческие поблажки и, конечно же, ее территория кишела разведками разных стран. Зная это, можно предположить, какие там кипели страсти, какие обитали страхи, сколько свершалось подлостей и предательств, и наверняка совершались геройства. Какое участие в развернувшейся борьбе могли принять немецкие антифашисты-актеры? Их поле боя - сцена, их оружие - сценическое слово. Они ставят пьесу "об уходе", выводят к рампе непротивленца, поднявшегося на активный протест. Они как бы указывали на нравственный пример человека, который, осознав, что не может помочь всем, считает важным заявить хотя бы о своей собственной человеческой позиции, явив тем самым и свое высшее предназначение, как он его понимал. Отсюда, наверное, и цвейговское название "Побег к Богу". В той обстановке задумать и осуществить спектакль о Толстом, о русском гении, в момент, когда мир напряженно следил - пересилит ли врага Россия, значило ясно заявить о своих симпатиях, о своей уверенности, что спасение мира придет с Востока. Всем ли мог понравиться их поступок, не рисковали ли они даже жизнью, ведь все их действия, наверняка, могли тайно просматриваться теми подпольными вражескими силами, которые практически беспрепятственно действовали на территории этой нейтральной страны? От такого предположения, так поставленного вопроса оставался всего шаг до идеи чрезвычайно острого и романтического по сути сюжета. Причем о его исторической, так сказать, правомочности свидетельствовал и второй факт из того же смыслового ряда. А именно: в том же 1943 году, только в Лондоне, в "Феникс-театре" состоялась премьера спектакля по роману "Война и мир". Лондон еще не оправился после страшных бомбежек, а в театре показывают Толстого! Кстати, справка попутно: в годы войны в Лондоне роман "Война и мир" был издан полумиллионным тиражом! Весь тираж разошелся. Люди преисполнялись надеждой, читая о победе русских над французами: они и теперь победят! В Лондоне режиссер Ю. Гельцер начинал свой спектакль с пролога: осень 1941 года, артиллерийская батарея, обороняющая Москву. В минуту боевой передышки солдаты вспоминают героев великого романа. Дальше - само действие, показывающее как русские одолели супостата, вторгшегося на их землю. Только ближе к середине восьмидесятых эти "зацепившие" сознание сведения, до поры где-то дремавшие, - война, Стокгольм, Лондон - сначала мелькнули в голове как возможный сюжет, а потом стали в сюжет превращаться. Действительные события, оставаясь таковыми по сути, постепенно получали энергию воображения, обряжались в одежды конкретики и в конце концов сплелись в новую подлинность: домысел напитал замысел. Появился сценарий "Смерть за кулисами". Стокгольм в годы войны. В городе действует немецкая шпионская группа, среди обязанностей которой - следить и "за состоянием умов", за настроениями нейтральных шведов, по возможности не допуская антигитлеровских настроений. И тут становится известно, что группа актеров-антифашистов собирается поставить спектакль по роману Льва Толстого - "Наташа Ростова". В труппе далеко не все артисты в восторге от этой идеи - она опасна, есть тайные силы, которые постараются не допустить спектакля, восхваляющего патриотизм и стойкость русских. Но юная Карин, назначенная на роль Наташи, считает унизительным бояться, она исполнена энтузиазма сыграть эту роль. Однако в труппу внедрен шпион - молодой человек, который должен докладывать немцам обо всем, что в ней происходит. Молодой человек влюбляется в Карин, однако фашистский долг и страх перед расправой оказываются сильнее. Перед самой премьерой происходит страшное... Что происходит и чем заканчивается - говорить не буду. Если читатели пожелают познакомиться со сценарием - он помещен в этой книге. Поясню еще раз: в моем сценарии актеры-антифашисты разыгрывают не "Побег к Богу", и не роман "Война и мир" как таковой, что было в реальности, а пьесу "Наташа Ростова", как сказано выше. Она, эта пьеса, лежала перед глазами, мною же сочиненная. Ее за несколько лет до сценария заказал мне главный режиссер Московского тюза Юрий Жигульский, заказал, а потом замечательно поставил. Свою "Наташу Ростову" я и использовал в сценарии. И еще один "ход" позволил я себе: главные действующие лица в сценарии - Карин, Стен, Карл, Эрна, Эрвин, Оскар написаны так, что при желании в них можно разглядеть определенные черты толстовской Наташи, Пьера, Андрея, Элен, Анатоля, Николушки Болконского. Получился этакий сознательный парафраз, перенесение классических образов в иную среду. И некоторые сюжетные повороты взяты как бы из классического первоисточника. Осмысленые совершенно по-новому, они, мне кажется, придают сочинению дополнительное своеобразие. Когда-то, в конце семидесятых, режиссер Борис Дуров, ставший особенно известным после фильма "Пираты XX века", поставил на Киностудии им. Горького фильм "Лидер" по моему сценарию. Работа получилась заметной, ленту хорошо приняла пресса, подростки из самых дальних уголков присылали и мне, и на студию письма, порой исповедальные. Теперь Борис увлекся сценарием "Смерть за кулисами". Мы вместе сидели в Ленинке, обогощаясь сведениями о Швеции периода Второй мировой, обсуждали сюжетные повороты. В 1991 году этот двухсерийный фильм вышел. Время для нашего кино было не самое лучшее, все трещало по швам, деньги на постановку наскребались с огромным трудом. То ли организационные трудности, то ли что другое было тому причиной, только фильм "Смерть за кулисами", надо честно признать, отнюдь не стал художественной победой. Тем более важным посчитал я опубликовать здесь литературный сценарий. Пусть говорит сам за себя. Ведь это еще одна грань, вполне неожиданная, моей толстовской темы. МУЧЕНИЯ С КЛАССИКОМ А что же "Ясная Поляна"? Не слишком ли я отвлекся?.. Осенью 1971 года пьеса была готова. Естественно, понес к Андрееву. Он был как-то усиленно радушен и отводил глаза. Ничего хорошего в этом не было. Но и о плохом думать не хотелось. Интуиция моя тогда еще не изощрилась на распознании измен. С годами опыт накопился. Кто из драматургов не испытал этих тревожных минут подползающего режиссерского предательства! Еще вчера выпивали, почти влюблено смотрели в глаза друг другу, перебирали имена актеров и актрис - подойдет-не подойдет, что актеров - композиторов прикидывали! И вдруг что-то переставлялось где-то там - в мерцании режиссерского подсознания и - будто свет вырубали в танцевальном зале, будто и не было ничего - не пили, не выбирали, не прикидывали! И в одно мгновение уже нет рядом режиссера, словно смахнулся мухой с коврижки, и никакой от него информации не приходит - все на нуле. А встретились: зачем паникуешь?! Все нормально. Заставляют меня за другой проект браться, но я упираюсь. Потерпи еще немного! Победа будет за нами! И навек выпадает он из твоей жизни. Не сразу научился я понимать, что в такие моменты надо уже не ждать, не терять время, храня верность человеку, который, как тебе казалось, полностью на тебя рассчитывал, а срочно показывать свой опус другим. Чтобы лучше представить, о чем речь, - два примера из практики. Они не трагические, они не сломали авторскую судьбу, они лишь относительно сказались на конечной судьбе произведений, в связи с которыми случились, но горькое послевкусие осталось. Пока в Чили свирепствовал Пиночет, являя одновременно свое экономическое чудо, в Москве в эту тяжкую для его Родины годину обретался сравнительно молодой выпускник ВГИКа чилиец Себастьян Аларкон. Он обрусел настолько, что счастливо женился на дочке секретаря парторганизации Агентства Печати "Новости". Эта грандиозная контора, как известно, была крышей для многих славных и не очень дел. В конце концов парень у нас, как говорится, упаковался изрядно. Ему даже вне очереди давали ставить картины на "Мосфильме". В один из моих сценариев он буквально вцепился - хочу ставить! Ну, я не возражал. Даже кое-что по его просьбе в сценарии изменил. И стал ждать, когда начнутся съемки. Ждал ровно год! Не начинает. Наконец, появился - потупился весь, ломает пальцы. Оказывается, сообщает он, сам генеральный секретарь чилийской компартии Луис Корвалан велел ему, Себастьяну, снимать другой фильм! Если бы не воля Корвалана, он бы снимал этот. А теперь ничего изменить нельзя. Против Корвалана, периодически, как оказалось, от дел революции отвлекавшегося на дела киношников, даже я понимал, - не попрешь. - Но почему ты целый год водил меня за нос?! Почему сразу не сказал, что изменились планы. Я же год потерял! Нет ответа. В другом случае по просьбе на этот раз соотечественника - режиссера Андрея Малюкова (вы будете смеяться - он тоже был женат, но на дочке Клары Лучко) я вообще весь сценарий переписал заново! Ему мой сценарий тоже очень понравился, он тоже страстно захотел его поставить, но у меня действие происходило на латино-американской почве, а режиссер пожелал, чтобы оно развернулось на юго-восточно-азиатской, так ему было почему-то сподручнее. Титаническую пришлось проделать работу! Режиссер регулярно приезжал ко мне в мастерскую и с удовольствием выслушивал новые куски текста, при этом он обеспечивал меня необходимой литературой, то "Махабхарату" принесет их библиотеки киносоюза, то еще что-нибудь специфическое. Видимо, перелицовка прошла удачно, потому что и режиссер одобрил ("То, что надо!"), и соответствующий департамент МИДа прислал положительное заключение, и "Мосфильм" сценарий принял и даже оплатил. Когда же все это важное для автора случилось, Малюков тихо, даже не позвонив, занялся другим фильмом. Четверть века прошло, а я так и не знаю, что тогда случилось в его сознании и подсознании. Понятно, планы имеют свойство меняться - кино есть кино, но почему у некоторых они меняются в такой коварной и беспардонной форме? Вот в чем вопрос... А тот мой сценарий был поставлен в конце концов на "Узбекфильме" и опубликован в альманахе "Киносценарии". По прошествии лет стало очевидно, что большое искусство вообще бы ничего не потеряло, оказавшись без произведений вышеупомянутых творцов. Также, наверное, как и без ленты, коряво потом сработанной по сценарию вашего покорного слуги. Вспомнилось просто как жалкая авторская обида на режиссерскую братию, нравы которой знаешь, а привыкнуть не можешь. Но вернемся в года более ранние. "Ясную Поляну" Владимир Андреев назвал в газетном интервью, рассказывая о планах своего театра на новый сезон. Мало того, направил официальную бумагу в министерство с просьбой одобрить пьесу и оплатить. И мне ее оплатили. Но что-то подсказывало - не спеши в двери радости. Но видел, видел я его изменившийся взгляд, улавливал легкую досаду в разговорах... И потянулись недели. Иногда звонил режиссеру: скоро ли читка на труппе, распределение ролей? Все идет нормально, слышал в ответ, еще немного, еще чуть-чуть, надо подождать... Ну, какой ты неверующий! Видно, много тебя обманывали... Обманывали меня не много, но почему-то обманы хорошо запоминаются. Кто выигрывает, кто проигрывает: лгущий или обманутый? По-моему, униженными оказываются оба. И хуже нет вдруг ощутить себя навязывающимся со своими услугами. Звонить Андрееву я перестал. То ли потеря Лекарева, то ли что другое, что непременно сопровождает любого главного режиссера, а тем более начинающего, стало причиной отказа Ермоловского театра от пьесы "Ясная Поляна" - мне так и не известно до сих пор. Тогда не спросил, позже стало не нужно. Сами они объяснить не пожелали. О режиссерсеких нравах мы только что поговорили... Предполагаю, что режиссер Владимир Андреев все-таки упустил шанс отличиться в режиссуре. А возможно, вовремя понял, что материал не по плечу. Если так, тогда понятно даже то, почему не решился сказать вслух об этой причине. Попавшая в Министерство культуры пьеса не остается без присмотра. За ней следят. Памятуя, с каким неудовольствием со мной заключали договор ("Кому нужен твой Толстой с его заморочками!"), можно вообразить и такую незамысловатую интригу: министерство сообщает Андрееву, что пьесу формально примает и оплачивает, но тут же намекает, что лучше ее не ставить - не злободневно. "Зачем вам, Володя, - говорят ему, - начинать с этой рискованной затеи? Мы же вас только что назначили главным ..." При таком раскладе все становится на места. Поскольку, как я сказал, реальные причины срыва в Ермоловском театре мне не известны, вольно предполагать любые версии. Но хватит накручивать подозрения. Не захотел и не за хотел режиссер: актера под рукой не оказалось, пьеса разонравилась, посчитал, что конъюнктура требует другого - мало ли что! За все сделанное Владимиром Андреевым для моей пьесы - искреннее ему спасибо. И на этом поставим точку. И пойдем дальше - ведь Лев Толстой еще не вышел впервые на русскую сцену. Но выйдет обязательно... Между тем, оставались еще возможности тормознуть мое дело: направить пьесу столь непростого содержания на отзыв в Институт мировой литературы - вдруг забракуют толстоведы! И обязательно, конечно, пьеса направляется в главлит, то-есть в цензуру. Все перечисленное и было проделано. Проделано и дало неожиданные результаты. Об этом чуть дальше, а пока скажу только, что в цензуре пьесу продержали целых полгода! Изучили основательно. Пока указанные формальности пожирали время, времени терять не хотелось. Как не противно навязываться, но назвался драматургом - приходится. Одному из первых позвонил Олегу Ефремову, мы были немного знакомы. Тут же выяснилось, что более неудачный момент предложить ему поставить спектакль о Льве Толстом выбрать было трудно. Ему во МХАТе только что задробили спектакль об Александре Пушкине, которого замечательно играл Ролан Быков. Называлась пьеса "Медная бабушка" и написал ее один из талантливейших наших драматургов Леонид Зорин. В книге "Авансцена" Зорин вспоминает о первой увиденной им репетиции: "Я захмелел от приступа счастья. Почти чудодейственное слияние артиста и образа - передо мной мыслил, страдал и метался Пушкин". И вот такое чудо власти прихлопнули. Борьба Олега Ефремова сначала за возможность работать над пьесой Зорина - ее запрещали, потом за Быкова в роли Пушкина - и это не разрешали, закончилась его поражением. И тут звоню я. Терпеливо меня выслушав, он устало сказал в телефонную трубку: - Знаешь, нет, я этим заниматься не буду, хватит. С классиками я нахлебался. Когда я позвонил Борису Петровичу Чиркову, он уже лет двадцать ходил в народных СССР и был четырежды лауреатом Сталинской премии, переименованной в Государственную. Для полного букета советских регалий ему оставалось стать только Героем социалистического труда, что и произошло через четыре года после того, как он отказался играть Льва Толстого. Реакция на мое предложение у него оказалась странной: он испугался! - Почему вы решили, что это должно произойти именно со мной?! - быстро и подозрительно спросил он, постаревшим, но знакомым голосом Максима, будто в очередной раз догадавшегося, что кавалер барышню хочет украсть. - Нет, что вы, это не по мне! Лучше не надо. Вы лучше приходите к нам в театр... Он был звездой в театре имени Гоголя, бывшем Театре транспорта, а это - очень неудобно добираться, на задах Курского вокзала. Вопрос посещаемости там всегда стоял остро. Если вы помните славный фильм Михаила Калатозова "Верные друзья", вышедший еще в 1954 году, то знаете, что там на плоту по Яузе-реке плыли Чирков, Меркурьев и - Александр Федорович Борисов. Тот, что сыграл в кино академика Ивана Павлова и гениального русского композитора Мусоргского. А вообще-то он был ведущим актером Ленинградского академического театра имени Пушкина. Столп и вершина советского театра, многажды лауреат, депутат и прочее. Этот мог бы, решил я, и послал на театр вежливое письмо и пьесу. Ответа не последовало. Пьеса, видно, не приглянулась, подумал я, и послал ее Борису Бабочкину, в Малый театр. Сразу скажу: там тоже был отказ. Но бывают отказы дороже иных одобрений. Хотя и звучит это несколько диковато. Только много времени спустя я уразумел, почему в начале нашего разговора (добрый час по телефону) Борис Андреевич так настойчиво втолковывал мне, что его отказ от пьесы никак и совершенно не связан с самой пьесой. Причина, несколько раз повторил он, - в целом ряде превходящих обстоятельств, только в них. Пытать, каких, я не мог, сам он не назвал. Прояснилось потом. Конечно, здоровье. Он был после тяжелой операции, ему оставалось жить два года. Но для него, человека могучего творческого темперамента, конечно, не это было главным. Главным было другое. В театре уже лежала - а я не мог об этом знать - пьеса Иона Друцэ о Толстом. Сам главный режиссер Борис Равенских собирался ее ставить, а на роль Льва Толстого был намечен Игорь Ильинский. Получалось, что я, сам того не подозревая, поставил великого Бабочкина в ситуацию щепетильную. Но вышел он из нее на диво достойно. Начать с того, что он - это надо оценить! - пьесу, не нужную ему для дела, да еще пришедшую "самотеком", без всяких рекомендаций, прочитал. Причем ясно было, что прочитал очень внимательно, вникая даже в мелочи. Он, например, посоветовал убрать некоторые словечки, звучавшие слишком современно, типа - "утрясем", или "переживает". И был прав. Поспорили немного о том, чем в старые времена занимались сотские - в пьесе есть такой эпизодический персонаж. Из приятного: мэтру понравилось, как выписан младший сын - Лев Львович и, что мне особенно было важно, одобрил всю линию "Софья Андреевна - Чертков", "она о нем правильно говорит", сказал он. Высказал и такое чисто эмоциональное соображение: больше надо было бы использовать бунинское описание похорон. Последнее прозвучало красиво, но до конкретного смысла я допытываться не стал: дальнейшее сотрудничество все равно не предполагалось. Борис Андреевич Бабочкин слыл в среде профессионалов человеком в искусстве требовательным до жесткости, был совершенно нелицеприятен и спуску, как говорится, не давал никому. Помню, на каком-то крупном собрании кинематографистов, где речь шла о подготовке творческой смены, он прямо с трибуны запустил саркастическую тираду в том смысле, что чему может научить молодых актеров великий педагог Сергей Герасимов, если сам лишен элементарной дикции. О дикции Герасимова, точнее о ее отсутствии, шептались по углам, но никто, конечно, не решался сказать вслух. Бабочкин сказал. Причем различим был каждый звук в его речи - его-то дикция была образцовой. Да, его слушали и слушались, его приговоров побаивались. За ним всегда стоял не только авторитет легендарного экранного Щорса, но и череда выдающихся актерских и режиссерских работ на театре. Получить столь вдумчивое, уважительное, проникновенное по сути собеседование с Борисом Бабочкиным дорого стоило. Потому и сказано, что бывают отказы - дороже иных одобрений. "ВСКРЫТЬ ПОСЛЕ МОЕЙ СМЕРТИ" А надо ли было всех их называть, кому предлагалось сыграть Льва Толстого впервые, а они отказались? По-моему, это не помешает полноте картины. Тем более, что полной она станет тогда, когда расскажу также о тех, кто очень хотел сыграть, но им не дали. Речь идет о крупнейших актерских фигурах своего времени. Они и сами по себе интересны, и по-настоящему дороги тем, кто ценит историю отечественного искусства, поэтому важно, думается, говорить не только об успешно ими сыгранном, но и не сыгранном по разным причинам. В искусстве, как и в науке, отрицательный результат - тоже результат. Ну а конкретно нам это важно как память о путях к нашей главной премьере. Вообще говоря, трудно не согласиться, что проекты такого свойства, как пьеса о Льве Толстом, не могут не втягивать в процесс своего появления, формирования и окончательного завершения множества умных и образованных людей. Каждый в своей области, они, конечно же, оказываются порой и талантливее, и образованнее автора. Автору тут остается быть молодцом в своей сфере. Так вот, еще до того, как автор повстречается с режиссером, с актерами, с театром, он, закончив свою пьесу, получает в оценщики рожденного им произведения так называемых "внутренних рецензентов". Обычно это критики и всяческого рода "веды" - театральные, литературные, а в нашем случае еще и толстоведы. Могу ли я ничего не сказать о них? Нет, конечно. Не вправе. Понятно, что самый первый, еще сырой вариант пьесы был показан Александру Свободину. Поскольку все подобного рода встречи я, придя домой, аккуратно записывал, то сегодня многое легко восстановить. Так, он посчитал, что в первом акте уже создано ощутимое драматургическое напряжение, ближе к середине обнаружил его спад, а дальше снова увидел подъем. Возможно, рассуждал тогда Свободин, первый акт надо посвятить Софье Андреевне, а во втором крупнее и четче подать Черткова, но без односторонности в обрисовке его характера. Важно дать возможность Черткову убедить зрителей в его позиции. Все, о чем говорил Свободин, я понял, принял, и много потрудился для того, чтобы соответствовать его советам. Не все оказалось бесспорным в суждениях другого моего критика. Но точка зрения этого специалиста, бывшего весьма авторитетным в толстоведческих кругах, настолько самоценна, что я решусь ее воспроизвести со всей ее пародоксальностью. Тоже согласуясь с давними записями. Говорю об Эдуарде Григорьевиче Бабаеве. Нас познакомили в музее, где, оказывается, он когда-то работал. В тот же момент, когда мы встретились, он преподавал на факультете журналистики МГУ. Я попросил его прочитать "Ясную Поляну", тихо надеясь, что получу письменный отзыв, естественно положительный. Зачем мне другой? Потом мы встретились. Приткнулись в музейном углу. Ах, как было бы хорошо, начал он ласковым голосом, сочинить пьесу о водителе автобуса. Какая могла бы получиться интересная пьеса! Вы бы могли замечательно написать. А вот про Толстого - про это вообще не надо. Ну зачем, право? Гольденвейзером попахивает... Там так все темно! Вот Софья Андреевна говорит: мой муж - лицемер. Сильно сказано и правильно. Но это же и неправильно. Или взять - Маковицкий, - вспомнил Бабаев яснополянского доктора. - Страшный был человек. Страшный! Там у них такое было! - Ну, антисемитом он был, - слегка ошалев от предложения переключиться на троллейбусы, вворачиваю я, совершенно забыв при этом, что в пьесе персонажа с фамилией Маковицкий вообще нет. - Да не только это! - сокрушенно выдыхает Бабаев, и в его темных глазах прорисовывается скорбь. - Там вообще!.. Я не знаю, что ему сказать, как возразить. Да и что может возразить человек, который столько сил ухлопал на никчемное дело! Но Бабаев расправляется не только со мной, но и с моим главным персонажем. Он вдруг добивает: - Я считаю, что Толстой умер по существу еще в 1901 году в Гаспре. Все последующее - маразм. Он успел, конечно, написать еще "Хаджи Мурата", это было гениально, но все остальное - это уже не Толстой! Вот я, например, о семейной жизни Толстого поклялся никогда ничего не писать... Вы написали пьесу талантливую, замечательную, сильную - все правильно. Но этого не нужно было делать. Отзыва на нее я дать не могу. Что Пузин тогда скажет: сам клялся, а теперь поддерживает? Но мешать вам не буду, обещаю твердо. Желаю вам, чтобы пьеса была поставлена. Но на спектакль не приду... В контексте произошедшего обещание не мешать прозвучало для меня как райская мелодия - хоть это! В заключение Бабаев все-таки дал еще и деловой совет: - Покажите Ломунову - что он скажет? Прежде, когда я в музее служил, меня обязывали писать отзывы. А сейчас я ни за что не отвечаю, вот и не хочу. А Ломунов отвечает - покажите ему... Я не шел, а волочился по уклону улицы от музея до станции метро. Двигался и думал: почему именно на жизнь Льва Толстого так много желающих накладывать табу? Талантливейшими перьями мира написаны горы книг о великих - не ради досужего любопытства, ради приобщения к их величию нас, простых смертных. Только о Толстом не получается договориться. Но одно все-таки утешало: сам Бабаев произнес, и я это слышал собственными ушами, - "вы написали пьесу талантливую, замечательную, сильную". И - прозвучало имя Ломунова... Константин Николаевич Ломунов возглавлял сектор русской классической литературы в Институте мировой литературы им. Горького Академии наук СССР, был он, естественно, и профессором, и доктором филологических наук. А специальностью его был именно Лев Толстой. Говоря по-простому, его вполне можно было наградить титулом "Главного толстоведа Советского Союза". Его книгам, научным статьям, всяческим комментариям, предисловиям, послесловиям толстовской тематики просто не было числа. Но я думал: после шока от встречи с Бабаевым, тоже человеком в научных кругах отнюдь не последним, нарваться еще на Ломунова?! Одно его отбойное слово - и прощай все надежды. Надолго, если не навсегда. Хоть к черту-дьяволу, только не к нему! Таким был, если честно, ход лихорадочных авторских размышлений, когда неожиданно я узнал, что "Ясная Поляна"" уже отправлена непосредственно к Ломунову, прямо в руки. Таким образом пришла пора вспомнить человека, который сейчас подзабыт, а в свое время жил шумно, успешно и совершенно не давал о себе забывать: Евгений Данилович Сурков. Критик - литературный, театральный, кинематографический. И всю жизнь - разнообразный идеологический начальник - то по части репертуара в театрах, то по