ысокие принципы, это ничего не меняет: сегодня он -- глава Республики, сегодня он -- Рим. Не зря сам Цицерон присоединился к нему [44], не говоря уже о самом Катоне! Не думает ли Брут, что он больше дорожит Республикой, чем они оба? Что ему оставалось? Подавив в себе отвращение, гнев и дурные предчувствия, осенью 49 года он направился в Диррахий, где сосредоточились главные силы сената. Гней Помпей, хоть и постарел, но по-прежнему оставался выдающимся стратегом. Диррахий представлял собой чрезвычайно выгодную позицию. Расположенный на оконечности гористого полуострова, на севере широкого залива, защищенного лагуной, город был совершенно неприступен с суши. Опасность подстерегала его с моря, но с этой стороны город охранял многочисленный флот, которым командовал Бибул. Хотя Марк Кальпурний и не был настоящим моряком, ненависть к Цезарю успешно заменяла ему и знания, и талант. Словно сторожевые псы, его суда день и ночь патрулировали морскую гладь, в любую минуту готовые растерзать непрошеного гостя. К октябрю легионы Гнея Великого сосредоточились чуть севернее, на пути в Иллирию, откуда и следовало ждать нападения. В армии большинство составляли молодые неопытные воины, и Гней лично обучал их военному делу. Как простой центурион, он целыми днями прыгал, бегал, нырял, скакал, помолодев лет на двадцать. Завитые и напомаженные юноши-патриции из его штаба, явившиеся на войну как на парад, подсмеивались над своим императором и спешили укрыться в удобных палатках, полагая, что совсем ни к чему так усердствовать. В Диррахии царили совсем другие настроения. Его управление Помпей доверил Катону, из чего легко вывести, сколь большое значение он придавал этому городу, в котором намеревался устроить войско на зимние квартиры. Именно здесь хранились запасы продовольствия и вооружений, а также государственная казна. После того как большая часть римских сокровищ попала в руки Цезаря, Гнею Помпею пришлось пустить в ход все личное обаяние, все связи и все свое могущество, чтобы убедить восточных царей, римских торговцев и греческих сенаторов ссудить его колоссальными суммами, необходимыми для ведения войны. Этим огромным средствам требовался бдительный и неподкупный страж, и Помпей вызвал Катона. Весной, когда Катон слишком быстро сдал Сицилию Цезарю, полководец убедился в его военной беспомощности и теперь назначил его правителем Диррахия, потому что твердо верил -- город неприступен. Какие бы мысли и чувства ни волновали Брута по пути в Диррахий, действительность превзошла его самые худшие опасения. В городе не находилось ни одного человека, кого всерьез заботили бы судьбы Рима и Республики. Сторонники Помпея думали лишь о сведении личных счетов с приверженцами Цезаря и с наслаждением смаковали картины будущих казней, вполне достойные Суллы. Больше других неистовствовал младший сын императора Секст Помпей. Время от времени в Диррахии появлялся Кассий, исполнявший обязанности заместителя Бибула по командованию республиканским флотом. Кривя губы в горькой усмешке, он рассказывал Марку о последних выходках младшего Помпея и, не скрывая презрения, добавлял: -- Секст -- законченный идиот. Он путает жестокость с доблестью... Это говорил Кассий, которого никто не осмелился бы назвать неженкой. Брут в Диррахии чувствовал себя неуютно. Катон, охваченный служебным рвением, как всегда, когда ему доверяли хранение государственных денег, на всех и каждого смотрел с подозрительностью. Общаться с ним стало еще труднее, чем обычно. Чужие переживания его никогда не волновали. Будучи по характеру человеком цельным, не знакомым с рефлексией, он сурово осуждал племянника за его колебания. Кассий с головой ушел в военные приготовления и редко бывал свободен. Марк чувствовал себя бесконечно одиноким. Права была Сервилия, когда предрекала сыну с его слишком чувствительной душой лишние страдания! Но уроки матери пропали втуне: он так и не научился равнодушию. Зима 48 года принесла в Диррахий туманы и тоскливые дожди. Несмотря на ненастье в порт продолжали прибывать суда с воинским пополнением и грузом продовольствия. Вестей из Италии сюда не доходило. Из-за непрекращающихся ливней Гней Помпей отменил маневры, и воинские командиры от нечего делать целыми днями пировали и напивались до бесчувствия. Марк подхватил лихорадку и вяло пытался ее лечить. Он понимал, что против точившей его хвори -- сознания непоправимого провала, ощущения, что он присутствует при кончине целого мира, ибо, кто бы ни вышел победителем из схватки, Рим неминуемо погибнет, -- нет снадобий. Под предлогом болезни он перестал выходить на улицу. Он не хотел слушать городские сплетни, не хотел видеться с Катоном, который сам никогда не болел и не терпел, когда другие позволяли себе нездоровье. Еще меньше привлекала его встреча с Помпеем, наверняка ожидавшим от вновь прибывшего знаков уважения в свой адрес. Впрочем, император, обычно болезненно самолюбивый, демонстрировал поразительную терпимость. Гнею Помпею льстило, что сын его давнего врага примкнул к его лагерю, он на это не рассчитывал. И хотя он уже давно отвык от сильных чувств, его не могла не воодушевить вера своего бывшего противника в идеал, ради которого тот согласился забыть личную неприязнь и встать на защиту святого, по его мнению, дела. Оказывается, в Риме еще не совсем перевелись люди такой закалки... Марк старательно гнал от себя мысль, что рано или поздно ему все же придется явиться к императору, лагерь которого располагался за городом, и просить для себя отряд, хотя командовать солдатами он совершенно не умел. Скоро зиме конец, а значит, близится день явки пред очи Помпея. Но, благодарение богам, пока весна еще не настала. Сегодня он просто болен. Не только Брут недомогал той зимой, и, откровенно говоря, кое-кто болел гораздо серьезнее, чем он. С промежутком в считаные недели одна за другой последовали сразу две смерти. Первым скончался Аппий Клавдий Пульхр. Марк никогда не питал к тестю ни любви, ни уважения и не стал лить по нему горьких слез. Он не извлек из родства с ним крупных выгод, на которые так рассчитывала Сервилия, устраивая брак сына. Если он и принимал что-нибудь от Клавдия, то ограничивался строго необходимым. Общаясь с ним, он не мог побороть в себе противного ощущения, что прикасается к чему-то грязному. Пожалуй, Марк считал, что скомпрометировал себя женитьбой на его дочери. Как бы там ни было, обычай требовал, чтобы он изобразил хоть какое-то подобие скорби и сочинил похвальное слово покойному -- жанр, высоко ценимый римлянами. Что ж, Брут не собирался нарушать заведенных правил и с уважением отнесся к горю, которое наверняка переживала Клавдия. В глубине души он испытал невыразимое облегчение. Живой Клавдий держал его будто на привязи. Пока Сервилия надеялась использовать тестя сына в своих интересах, она ни за что не позволила бы Марку даже заикаться о разводе. Но теперь все изменилось. С каждым днем мечта о свободе овладевала им все настойчивей. И не без оснований -- он узнал, что Порция тоже обрела свободу. Бибул умер. В ночь с 4 на 5 января 48 года Гай Юлий Цезарь с частью своего флота пересек Адриатическое море и без малейших затруднений высадился в Палесте (ныне Палаза). Отсюда он двинулся к портовому городу Орику. Населявшие город греки справедливо рассудили, что им все равно, кому из римлян подчиняться, и сдались без боя. Падение Орика, за которым последовал стремительный марш-бросок армии Цезаря через северную часть Эпира, застал сенаторов врасплох. Никто не предполагал, что Цезарь решится плыть морем зимой. В самом крайнем случае Помпей ожидал приближения врага со стороны Далматии. Немалая доля ответственности за этот просчет, конечно, ложилась на плечи императора республиканцев, но все-таки главным его виновником оставался Бибул. Наивно считая, что зимой пересечь Адриатику невозможно, он увел отсюда свои корабли. Затем, громоздя ошибку на ошибке, он разделил флот на шесть частей и разослал суда в Египет, Сирию, Финикию, Малую Азию, Ахею и на Родос, оставив при себе всего 138 галер. 110 из них, находившиеся под его непосредственным командованием, в тот момент когда подошла эскадра Цезаря, ушли на Коркиру (ныне остров Корфу) пополнять запасы пресной воды. В ужасе от допущенной оплошности, Марк Кальпурний буквально рвался на части, стараясь сгладить ее последствия. Он выставил перед Диррахием такой плотный заслон, что сквозь него уже не прорвался бы никакой враг. Но нервное напряжение и чудовищные перегрузки последних дней взяли верх над этим уже немолодым человеком. После смерти Аппия Клавдия и Марка Кальпурния Брут почувствовал, что сковывавшие его цепи ослабли и у него снова появилась надежда на личное счастье. Увы, пока длилась гражданская война, Порция оставалась для него такой же недосягаемой, как и прежде. Отныне их судьба зависела от исхода войны и еще от одного немаловажного обстоятельства -- останется ли в живых сам Марк. Именно тогда он сполна ощутил, что это такое -- жажда жизни [45]. Основные силы Цезаря, отчаянными усилиями Бибула с января запертые в Брундизии, к середине марта сумели прорвать блокаду. Рискованный прорыв осуществил Марк Антоний, эскадра которого, гонимая попутным ветром, причалила в Нимфее. Из-за каприза погоды он высадился много севернее лагеря Цезаря, однако самыми большими неприятностями это обернулось для Помпея, поскольку он оказался зажат между двумя вражескими армиями. Помпей решил стянуть все силы в неприступный Диррахий и встал лагерем на ближайшем к городу холме Петра. В эти дни Брут, понимая, что тянуть долее нельзя, явился лично представиться императору и удостоился памятного приема. За 15 месяцев, что длилась гражданская война, Помпей пережил свою долю разочарований и обид. Окружавшие его люди за редким исключением только и делали, что осложняли ему существование. Помпей терпел бахвальство заместителей, ни один из которых ни разу в жизни не участвовал в настоящем бою, упреки политиков, притащившихся за ним из Рима, и вечные придирки Цицерона, публично осуждавшего каждый его шаг. Последний настолько допек его своими язвительными замечаниями, что однажды главнокомандующий не выдержал: -- Как бы я хотел, Марк Туллий, -- бросил он Цицерону, -- чтобы ты был не со мной, а с Цезарем! Может, тогда ты бы хоть немного меня боялся... Но главное, Помпей видел, что все эти люди пеклись исключительно о личных интересах и меньше всего думали о судьбах Рима. Вот почему, когда к нему явился Брут -- бледный, худой, с горящим взором, в котором читалась вера в общее дело, ему показалось, что он глотнул свежего воздуха. Императора охватило волнение, но как истинный политик, то есть умелый актер, он сумел направить его в нужное русло и показал присутствующим настоящий спектакль. Поднявшись с кресла, которое он занимал в знак своих высоких полномочий и с которого не должен был вставать ни перед кем [46], Помпей с улыбкой пошел навстречу Бруту, обнял его и, назвав "превосходным человеком", произнес хвалебную речь об истинном римлянине, отбросившем в сторону личные чувства -- даже святое чувство мести, даже почтительную память о погибшем отце -- и явившемся туда, куда призвали его долг и священная любовь к родине. Если б только Марк захотел, после такого приема он в два счета сделался бы любимчиком всего республиканского штаба. Стоит ли говорить, что он этого не захотел? Блестящая игра Гнея Великого не произвела на него никакого впечатления. В лагерь Помпея его привели долг и необходимость встать на защиту республиканского строя, а вовсе не стремление подыгрывать убийце своего отца. Эта сцена всколыхнула в его душе старые сомнения. Что, если, веря, что служит республике, на самом деле он служит партии Помпея? Что, если он присягнул своему заклятому врагу? Единственный выход -- держаться от Помпея как можно дальше. Легко сказать... Цезарь осадил Диррахий, применив ту же тактику, что принесла ему успех при взятии Алезии. Зимы в Эпире суровые, а лето -- знойное. Уже в мае на полуострове стало нечем дышать. В условиях осады подвоз продовольствия по суше исключался, что же касается моря... После смерти Бибула республиканский флот лишился единого руководства, чем весьма успешно пользовался Марк Антоний. Его корабли стали для судов противника настоящим бедствием. Побережье Эпира оккупировала армия Цезаря, следовательно, причаливать сюда для пополнения запасов не только продовольствия, но и питьевой воды республиканцы не могли. Не лучше обстояло дело и в Диррахий. Город снабжался водой из горных источников, которые в это засушливое лето быстро пересыхали. Осажденным приходилось довольствоваться водой, заранее запасенной в бочках, и расходовали ее очень экономно. Экипажи судов были вынуждены совершать опасные и утомительные рейсы за водой на далекую Коркиру. Вскоре в лагере Помпея установили нормы выдачи пищи и воды, что отнюдь не способствовало поднятию боевого духа воинов. Воспоминание об осаде Алезии, когда Цезарь заморил голодом гражданское население крупного галльского города, нагнетало обстановку еще больше. Возможно, солдаты Помпея переносили бы лишения более стойко, если бы знали, что в лагере Цезаря положение ничуть не лучше, чем у них. Гней давным-давно реквизировал и свез в Диррахий все съестные припасы, которыми располагали жители этой области Эпира. На море продолжали держать блокаду вражеские корабли -- ненадолго прорвать ее кольцо удавалось лишь изредка, когда та или иная эскадра Помпея уходила на Коркиру за водой. Если в Диррахий боялись угрозы голода, то в лагере Цезаря уже голодали. И все-таки соперники чего-то выжидали, рискуя окончательно подорвать воинственный настрой солдат. Уже не раз часовые из передовых отрядов той и другой стороны замечали во вражеском стане знакомых -- кто друга детства, кто товарища по прежней службе, кто двоюродного брата, кто свояка... Трагедия братоубийственной бойни, готовая разыграться у него на глазах, не могла оставить Марка Юния Брута равнодушным. Он видел, как в штабе, над которым все ощутимее витал дух Помпея и все слабее дух республики, людьми завладевала ненависть, усугубленная жарой, жаждой и страхом. Он старался бывать там как можно реже. Впрочем, служба отнимала у него не слишком много времени, и большую часть дня он проводил в своей палатке. Официально он работал над похвальным словом покойному Алпию Клавдию -- чем не достойное занятие? На самом деле размышления о сомнительных добродетелях усопшего тестя меньше всего занимали ум Марка. Сдвинув в сторону лживый панегирик Клавдию, он с головой погружался в своего любимого Полибия. Тот, кто заставал его в эти минуты, поражался его отсутствующему виду. Вокруг все заметнее становились признаки начинавшейся паники, и лишь он один хранил абсолютное спокойствие, словно один из воскресших великих героев прошлого, которому неведом страх. Марк и в самом деле ничего не боялся. Он горько сокрушался, что сам себя загнал в ловушку, добровольно явившись на службу в армию, которая лишь называлась республиканской. Разумеется, он не испытывал ни малейшего желания отдавать свою жизнь за Гнея Помпея. Оставалось найти достойный выход -- не погибнуть самому и не погубить свое честное имя. Оба полководца мучительно искали выход из затянувшейся осады. Незадолго до Июньских ид Гней Помпей его, кажется, нашел. В расположение его войск пробрались два перебежчика из армии Цезаря, командовавшие вспомогательными конными отрядами аллоброгов, завербованными во время галльской кампании. Они рассказали, что неделей раньше Цезарь уличил их в жульничестве -- они получали жалованье за убитых и дезертиров, которое, естественно, клали себе в карман. Император не назначил им никакого наказания, что мошенникам показалось подозрительным, и они сочли за лучшее переметнуться к противнику. С собой они привели табун галльских коней и, что самое ценное, сообщили план расположения лагеря Цезаря. Не воспользоваться таким подарком судьбы Помпей не мог. 14 июня он бросил свою армию в наступление, смял вражеские порядки и... упустил возможность одержать решающую победу. Вместо того чтобы преследовать в беспорядке отступавшее войско Цезаря, Помпей снова вернулся в Диррахий, посчитав, что добился главного -- внес смятение в ряды противника и прорвал кольцо осады. Вечером того же дня Цезарь, армия которого понесла тяжелые потери, задумчиво говорил своим помощникам: -- Мы были бы разбиты, если бы они умели побеждать... Как видно, постаревший Гней Великий утратил эту способность. Участвовал ли Брут в сражении? [47] А что ему оставалось делать? Соратники прощали ему множество вещей -- его странности, любовь к уединению. Но трусости в бою ему не простили бы никогда. Значит, он сражался. Ему не доставляло радости убивать, но он сражался. Он бился за себя, за свою честь, за свою жизнь, за счастье вновь увидеть Порцию. Вскоре после битвы приблизительно в одно и то же время обе армии направились к востоку [48]. На сей раз инициативой владел Цезарь, подгоняемый жаждой реванша. Ему удалось собрать воедино свои разрозненные отряды и форсированным маршем двинуть их к югу Фессалии, куда он добрался намного раньше, чем Помпей к северу той же провинции. Он штурмом взял город Гомфы, жители которого возомнили себя способными оказать ему сопротивление и жестоко поплатились за это. Затем он захватил Метрополь, благоразумно распахнувший перед ним ворота. Еще до наступления ид квинтилия (середины июля) он стал полновластным хозяином Фессалии и только что созревшего на ее полях урожая. Республиканские легионы двигались гораздо медленнее. Воины быстро забыли об ужасах недавнего боя, и воспоминание о легкой победе кружило им голову. Всеми владела уверенность, что дальше все будет так же просто. Гней Великий решил дать генеральное сражение на равнине, чтобы полностью уничтожить вражескую армию, вернее, ее деморализованные, как он полагал, остатки. Поэтому он не слишком спешил. Стояла страшная жара, и Помпей повел своих солдат побережьем, ища спасения от зноя в свежести морского бриза. Насколько хватало глаз, перед ним расстилались выжженные солнцем поля жнивья, над которыми до самого горизонта безжалостной голубизной сияли небеса. К концу месяца республиканская армия вышла в район между Фарсалом и Ларисой. Местность здесь изобиловала болотами, от жары почти пересохшими и превратившимися в зловонные лужи, над которыми реяли тучи мошкары. Помпей отдал приказ разбить лагерь. С другой стороны равнины в дрожащем знойном мареве виднелись палатки воинов Цезаря. И тут политиков-республиканцев охватило яростное нетерпение. Правда, Помпею удалось избавиться от самого назойливого из них -- Цицерона, который предусмотрительно остался в Диррахии вместе с Катоном и 15 когортами, охранявшими город. Но и тех, что последовали за ним, хватало с избытком, чтобы отравлять ему жизнь. Возбужденные победой под Диррахием, сенаторы уже строили планы возвращения в Рим, куда надеялись попасть до наступления зимы. Осторожность императора их раздражала. Того же мнения придерживались молодые легаты, опьяненные недавним успехом. "Старикан дрейфит", -- шептались они за спиной Помпея, который прекрасно их слышал. Так прошло 10 дней. Наконец вернулись лазутчики, засланные во вражеский стан. Они донесли, что у Цезаря полным-полно больных и раненых, а общая численность его войска, даже с учетом подоспевших из Фракии подкреплений, вдвое меньше, чем у Помпея. Гнею Великому надоело выслушивать упреки в медлительности, и он дрогнул. Дату решающей битвы он назначил на третий день ид секстилия (9 августа 48 года). Новость вызвала в лагере приступ всеобщего безумия. Рабы охапками таскали из близлежащих рощ лавры и цветы, украшали палатки своих хозяев, сооружали столы, распаковывали драгоценную посуду, разбавляли крепкие вина и готовили изысканные кушанья. Молодые воинские командиры примеряли парадные доспехи и вынимали из мешков тонкие шелковые туники, чтобы после боя переодеться к пиру. Марк не замечал поднявшейся суеты. У него и палатки-то больше не было. Во время перехода через Фессалию он потерял все свои вещи и спал теперь под открытым небом, счастливый уже тем, что сберег главную ценность -- неоконченный перевод Полибия. Над ним он продолжал трудиться и здесь, безучастный ко всему, что творилось вокруг. Лишь изредка он отрывался от работы, чтобы смазать лицо и руки ароматическим маслом, отпугивающим больно жалящих насекомых. Чего он ждал от предстоящей битвы? Только одного -- освобождения. Он не знал, что будет с ним завтра, не знал, сохранит ли жизнь и свободу. Он и не думал об этом, положившись на волю Провидения, и сосредоточился на текстах Полибия. Гней Помпей всем своим видом старался внушить солдатам, что не сомневается в успехе. Объявив легатам пароль наступающего дня -- "Геркулес Непобедимый", он отправился спать. Со своей походной кровати он слышал, как молодые римские патриции до хрипоты спорили, кто теперь вместо Цезаря займет место верховного понтифика... ...Гнею Помпею снился сон. Ему снилось, что он в Риме, приносит обет возвести храм в честь покровительницы города Венеры Победоносной. Пробудившись, он припомнил сон и решил, что небеса посылают ему доброе предзнаменование. Он совершенно упустил из виду, что Венера Победоносная -- мифическая прародительница Энея -- считалась и основательницей рода Юлиев. О том, что именно такой пароль -- "Венера Победоносная" -- избрал для предстоящей битвы Цезарь, он, конечно, знать не мог. Брут в ту ночь почти не спал. Ему не хотелось бросать труд неоконченным, и он торопливо вчитывался в последние главы Полибия. Незадолго до зари он заметил стадо украшенных розами домашних животных, которых гнали к жертвеннику. Внезапно испугавшись чего-то, стадо разбежалось. Спросонья кое-кто из воинов решил, что на лагерь наступают конники Цезаря, и поднялась легкая паника. Но тут из своей палатки вышел Гней, и волнение улеглось. Наконец заиграли боевые трубы. Брут аккуратно сложил готовую работу, надел доспехи, накинул командирский плащ, поправил на подбородке ремень шлема. Его товарищи собирались на бой, как на пирушку. В это же время в лагере противника Цезарь давал последние наставления своим ветеранам по галльскому, британскому и испанскому походам. Глядя в иссеченные шрамами лица этих людей, он вдруг представил себе румяных кудрявых красавцев, с которыми им вскоре предстоит сойтись в рукопашной, и, не сдержав смешка, приказал: -- Воины! Метить врагу в лицо! И, довольный собой, громко рассмеялся. В самом деле, разве кто-нибудь из этих изнеженных патрициев устоит перед угрозой лишиться красоты? Когда до них дойдет, чем они рискуют, они разбегутся, как мыши... [49] Вот только... Цезарь нахмурился. Он вспомнил бледного восторженного подростка -- сына Сервилии. Заставив смолкнуть громовой солдатский хохот, Цезарь, уже без улыбки, продолжал: -- Слушай мою команду! Марка Юния Брута -- не трогать! Не убивать! В плен не брать! У этого молодца хватит ума броситься на меч, лишь бы не попасть живым в руки неприятеля... Воины поняли своего полководца. Им и самим не очень-то нравилось убивать своих братьев. А кое-кто даже подумал: видно, правду говорят, что Катонов племяш -- родной сын их императора... Накануне вечером Гней Помпей подробно объяснил легатам и бравым воякам-сенаторам план предстоящей битвы. Мы победим, заключил он, потому что занимаем более выгодную позицию. Дальнейшие события показали, сколь глубоко он заблуждался. На правом фланге, защищенном крутыми берегами Энипея, Гней Великий поставил своего заместителя Лентула, придав ему испанские и восточные легионы. В центре встали сирийские войска -- ими командовал его тесть Метелл Сципион. Два легиона, навербованные в Италии из неопытных солдат, заняли середину этого построения. Еще два итальянских легиона полководец поручил Луцию Домицию Агенобарбу -- шурину Катона и неудачливому защитнику Корфиния и Массилии. Наконец, на левом, ударном фланге разместилась конница под командованием лучшего из помпеевских легатов -- Тита Лабиена. Когда-то он служил в Галлии под началом Цезаря, но, обиженный тем, что его мало ценили, бросил прежнего командира. План Гнея не отличался особой сложностью. С правого фланга его боевые порядки защищал Энипей. Отразив первую лобовую атаку Цезаря, Помпей намеревался пустить в дело конницу, которая оттеснит легионы Гая Юлия к левому флангу и решительным натиском сметет их. Он все рассчитал правильно, забыв учесть одну-единственную вещь -- военный гений Цезаря. Между тем Гай Юлий давно знал Помпея и его главную слабость -- недостаток воображения. Изучив расположение на местности обеих армий, Цезарь без труда догадался, как станет действовать Помпей. И исходя из этого составил свой план сражения. Не слишком надежные когорты он сгруппировал на левом фланге, лицом к лицу с отрядами Лентула, то есть в наименее опасном секторе. Элитные войска -- X и XII легионы -- поставил на крайний правый фланг. Поэтому начатая Лабиеном атака сразу натолкнулась на мощное сопротивление противника, и семь тысяч помпеевских всадников рассеялись, открыв для вражеского удара свои пехотные порядки. Гай Юлий беспрестанно досылал в гущу схватки свежие силы из резерва. К полудню от республиканской армии не осталось ничего, если не считать 15 тысяч трупов, усеявших пыльную равнину, и 20 тысяч пленников. Среди убитых нашли тело Луция Домиция Агенобарба -- третьей по счету сдаче в руки Цезаря он предпочел самоубийство. Зато нигде -- ни на поле боя, ни среди пленных -- не обнаружили Гнея Помпея. Не оказалось его и в лагере, где воины Гая Юлия увидели лишь накрытые к пиру столы и увитые лаврами палатки. Потери Цезаря составили меньше 250 человек. Это была победа, и в отличие от соперника он сумел воспользоваться ее плодами. Нескольким когортам республиканцев удалось организованно отступить. Они переправились через Энипей и теперь пытались укрыться в горах. Хотя сражение измотало и его людей, Цезарь снарядил за беглецами погоню. Перекрыв им доступ к реке, он под угрозой гибели от жажды заставил сдаться и их. И все-таки полководец не спешил ликовать. От него ускользнули и Помпей с сыновьями, и все его заместители, и воинственно настроенные сенаторы. Разбитый Помпей сохранил еще немалые силы -- целехонький флот, когорты, оставленные в Диррахии, а главное -- многочисленных союзников на Востоке, в Африке и в Испании. Вместо того чтобы сражаться с ними всеми, Цезарь предпочел бы захватить и уничтожить Помпея с его ставкой. Прежде, однако, требовалось его найти... Всю ночь после битвы и весь следующий день победители прочесывали окрестности в поисках сбежавшего вражеского командования. Но Помпей как в воду канул. Цезарю оставалось одно утешение -- ни среди мертвых, ни среди живых пленников не оказалось Марка Юния Брута. Он мог с легким сердцем написать Сервилии, что сын ее жив. Во всяком случае, он на это надеялся. Брут действительно остался жив, хотя и сам не понимал, как это ему удалось. Если бы накануне он присутствовал при обсуждении плана битвы, то поразился бы, сколь мало реальный бой напоминал предположения главнокомандующего. Все, что случилось после того, как захлебнулась атака Лабиена, запомнилось Бруту как беспорядочное позорное бегство. В самый разгар боя он заметил Помпея. Гней Великий судорожно стаскивал с себя пурпурный плащ полководца и, схватив подвернувшуюся под руку накидку центуриона, быстро набросил ее на свои слишком заметные доспехи. Затем, пересев с породистого жеребца на какую-то клячу, император развернул ее лицом к своему лагерю и пустил вскачь. За ним последовала большая часть легатов и членов штаба. Итак, главнокомандующий бросил свою армию и бежал. Что оставалось делать Марку? С честью погибнуть? Но он не хотел умирать, потому что наконец-то понял: дело, за которое они воевали, не имело ничего общего с величием Рима и республики! Дать себя зарезать, спасая репутацию человека, которого всегда считал своим злейшим врагом? Еще чего! Сдаться в плен? Нет, только не это. Как ни скромен был боевой опыт Брута, он чувствовал, что подобного унижения не снесет. И он покинул поле сражения. Сейчас он как никогда нуждался в том, чтобы осмыслить происшедшее и решить, что делать дальше. Время едва перевалило за полдень, когда он добрел до окружавших лагерь болот. Укрывшись в кустарнике, он сидел, дрожа от лихорадки, усталости и гнева, терпел нашествие полчищ комаров и умирал от жажды, не рискуя напиться из зловонной лужи. Постепенно шум битвы затих. Смолкли крики нападающих и стоны раненых. Вскоре до Брута донесся громкий стук копыт -- это конница Цезаря мчалась догонять отступившие вражеские отряды. Настала ночь. Медленно, с трудом шевеля онемевшими конечностями, Марк едва ли не наощупь выбрался из болота, сопровождаемый возмущенным кваканьем лягушек. В призрачном лунном свете слабо блестели брошенные на равнине латы и оружие. Воины Цезаря еще продолжали стаскивать тела убитых врагов в братские могилы -- приготовить для всех погребальные костры было невозможно. В воздухе стоял запах смолы и смерти -- победители жгли тела своих павших товарищей. Только теперь Марк осознал, как ему повехто -- ведь он остался жив! Он вспомнил Порцию и дал себе слово, что непременно увидит ее. Прячась от дозоров, он добрался до Ларисы, нашел временное пристанище, переоделся в гражданское платье, вытянулся на ложе и принялся размышлять. Из нынешнего своего положения он видел три выхода. Первый -- попытаться разыскать Гнея Помпея и вновь примкнуть к нему. Нет, эта идея его совсем не воодушевляла, тем более что он понятия не имел, где прячется Великий. Второй -- пробираться в Диррахий, где, очевидно, еще находится Катон. Надо думать, многие из выбравшихся из-под Фарсала постараются именно это и предпринять. Но только чем этот выход лучше предыдущего? Вряд ли Катону, лишенному военного дара, повезет больше, чем лучшему римскому стратегу. Скорее всего, он сдаст город, как перед тем сдал Сицилию, и укроется где-нибудь еще. Упрямый до абсурда, он будет продолжать эту бессмысленную войну, пока не настанет печальный конец. Благо бы еще, если бы Катон бился за Республику и Свободу -- ценности, защитником которых он себя провозглашал. Но Марк давно догадывался, что дядей в значительной мере двигала застарелая ненависть к любовнику сестры, а все высокие принципы служили ему лишь прикрытием для сведения грязных семейных счетов. Но при чем тут он, Брут? Да и перспектива оказаться в подчинении у этого желчного и жестокого человека, характер которого после разгрома армии Помпея наверняка испортился еще больше, его совсем не привлекала. Что и говорить, славные личности встали на защиту республики! Видно, прав был Цицерон, когда в минуту досады бросил разгневанному Гнею: -- Вся наша беда в том, что от нас бегут многие, а за нами -- никто! Третий выход -- перейти к Цезарю. Уж этот-то человек мог смело сказать, что люди бегут не от него, а за ним, -- достаточно вспомнить, как он поднимал за собой легионы! Марк спокойно и методично обдумывал все три возможности, боясь признаться самому себе, что с такой легкостью находит аргументы против первых двух лишь потому, что в глубине души давно сделал выбор. Итак, что мешает ему примкнуть к Цезарю? Боязнь слухов о связи полководца с его матерью и намеки на его особое, благодаря этому обстоятельству, покровительство. Но ведь сейчас Сервилия в Риме, и никто не посмеет сказать, что она оказывает протекцию сыну. Что еще? Грубое нарушение Цезарем римских законов. Он действительно попрал все законы. Но только законченный идиот или отъявленный лицемер станет отрицать, что Помпей вынашивал точно такие же замыслы! Брут наслушался разговоров в ставке Великого и знал, что, одержи эти люди победу, на Рим обрушились бы массовые казни, проскрипции и диктатура похлеще, чем при Сулле! Как знать, может, разгром Помпея в Фарсале окажется для города спасением? Итак, решено. Он переходит к Цезарю. Если милосердие не вовсе чуждо этому человеку -- а его поведение в Корфинии, в Испании, в Риме и под Фарсалом свидетельствует в пользу этого предположения, -- он не казнит его, а может, даже примет к себе на службу. Прикрыв глаза, Марк принялся мечтать. Он сумеет повлиять на Гая Юлия. Он убедит его в ценности республиканского строя. Он уговорит его не карать побежденных. Если удастся сберечь лучших деятелей, республика быстро восстановит свои законные институты в их первозданной чистоте. Разве не стоит эта цель того, чтобы сменить лагерь? Или он занимается самообманом? Ищет оправдания тому, что кто-нибудь другой назвал бы изменой? А как все-таки было бы хорошо с помощью Цезаря утвердить в Риме Добро! Впрочем, будущее не замедлит дать ответ на все эти вопросы. Если Гай Юлий и в самом деле такой кровожадный тиран, каким рисует его помпеевская пропаганда, он не станет долго возиться с Брутом. Тираны вообще скоры на расправу. Значит, придется рискнуть. И Марк, разузнав, что Цезарь перебрался в Амфиполь, пишет ему длинное письмо. Жребий брошен. Гай Юлий действительно находился в Амфиполе и пребывал в самом дурном расположении духа. Он приехал сюда, потому что знал: здесь у Гнея много друзей и должников. Однако Великий успел убраться из города до его приезда и при этом собрал со своих клиентов, все еще веривших в его могущество, солидную денежную сумму. Куда он отправился дальше, никто не ведал или не хотел говорить. Подоспевшее в этот момент письмо Брута немного отвлекло его от мрачных мыслей. В тоне письма никто не обнаружил бы ни раболепия, ни униженного заискивания -- уж эти-то пороки за сыном Сервилии сроду не водились. Марк ограничился трезвой констатацией фактов: признал, что дело Помпея потерпело полный крах. Пожалуй, он даже не просил у Цезаря прощения. Гай Юлий умел бывать безжалостным. Живой пример -- галльский вождь Верцингеториг, которого он за предательство уже четыре года повсюду возил за собой закованным в цепи. После взятия Алезии он без колебаний продал в рабство захваченных в плен галлов; в Гомфах жестоко расправился с непокорными жителями; после битвы под Фарсалом казнил тех пленников, которых однажды уже отпустил на свободу в Корфинии, Массилии и Испании, но они снова встали под знамена Помпея. Умел и прощать. Конечно, в первую очередь им двигал трезвый расчет. Враги без устали распространяли о нем самые зловещие слухи, изображая его убежденным последователем жестокого Мария, пособником Каталины, мечтавшим перебить всех честных граждан, хотя последний, к слову сказать, вообще не успел совершить ни одного злодеяния. Проявляя милосердие к побежденным, Цезарь стремился опровергнуть эти враждебные выпады. Впрочем, к некоторым поверженным противникам он испытывал вполне искреннее сострадание. Во вражеском лагере находилось немало людей, особенно молодых, которые могли бы оказаться ему полезными. Он сознавал силу своего личного обаяния, благодаря которому в былые годы сумел, например, перетянуть на свою сторону Куриона и сделать из него одного из самых надежных приверженцев. К тому же Цезарь ясно сознавал, что цвет римского общества, увы, собрался не в его окружении. А ведь недалек день, когда он добьется полноты власти. Тогда ему понадобятся энергичные и надежные помощники. На шайку негодяев, которые пока числились в его соратниках, он не слишком рассчитывал. Даже троица самых близких его сторонников -- Марк Антоний, Гай Скрибоний Курион и Публий Корнелий Долабелла -- не внушала ему особого доверия. Первый из них -- просто пьяница. Стоит чуть ослабить ему поводья, как он забывает обо всем на свете и пускается в попойки и оргии с куртизанками. Второй -- бестолковый дурак. Третий -- безнадежный игрок и неисправимый бабник, да и глуп к тому же. Чего стоит одна его затея провести прошлым летом законы, в сравнении с которыми реформы Гракхов показались бы верхом консерватизма! Тогда с великим трудом удалось не допустить плебейских восстаний... Нет, ему нужны люди совсем другого склада -- умные, с солидной репутацией. Если бы удалось перетянуть на свою сторону республиканскую молодежь, внушив ей новые идеалы! Вот почему письмо Брута так его обрадовало. Разве сыщешь в Риме другого человека, чье имя вызывало бы во всех такое уважение, как имя Брута? Удивительно, но почти ничего не добившись к своим 36 годам, Марк сумел создать себе славу одного из лучших людей Рима. И дело здесь не только в том, что народ чтит в нем представителя славного рода. В нем самом есть что-то такое, что с трудом поддается определению... Какая-то чистота, что ли? Пожалуй, именно чистота. На фоне всеобщей продажности он один остается незапятнанным, к нему не пристает никакая грязь. Как ни тщился Цицерон раздуть дело с киприотским займом, ни одно из его обвинений, правда, опровергнутых Титом Помпонием Аттиком, не повредило репутации Брута. Конечно, будь Марк просто сыном Сервилии, Цезарь и тогда оказал бы ему любую поддержку, лишь бы порадовать свою любимую подругу. Но он был больше, чем сын Сервилии. Он был Брут. Брут Неподкупный. Брут Несгибаемый. Он был ценен сам по себе. Разумеется, ушей Гая Юлия не миновали ходившие в его лагере слухи о том, что Марк Юний -- его собственный незаконнорожденный сын. Он им не препятствовал. Пусть в глазах своих воинов он будет выглядеть обычным человеком с его слабостями, да еще и покорителем женских сердец. Или он уже заглядывал в более отдаленное будущее? Он начал дело такого масштаба, на которое мало одной человеческой жизни. А ведь ему уже 52, и он далеко не так крепок, как кажется. Приступы священной болезни, на какое-то время оставившие его, возобновились с новой силой. Они подкатывают внезапно, швыряя его оземь и заставляя корчиться с пеной у рта. В народе считается, что эта болезнь -- признак благорасположения богов, и он охотно поддерживает эту глупую веру. Но если бы кто-нибудь знал, как стыдится он этих припадков, каждый из которых может стать смертельным! Чтобы довести до конца задуманные им великие преобразования, Риму понадобится еще один Цезарь... Судьба не дала ему сыновей. Единственный его отпрыск, хотя он был женат трижды, дочь Юлия умерла, так и не порадовав его внуками. Правда, нынешняя его жена Кальпурния еще молода, но... После десятилетней разлуки они недолго пробыли вместе, и он в очередной раз с неудовольствием убедился, что Кальпурнии, видимо, так и не суждено стать матерью. Есть еще внучатый племянник, маленький Октавий. Цезарь не очень хорошо знал его и, в любом случае, понимал, что тот слишком молод, чтобы подхватить факел из ослабевших рук деда. Потому-то он и не возражал против сплетен, приписывавших ему отцовство над честным и неподкупным сыном Сервилии. Чем не достойный наследник? Впрочем, все это -- заботы не сегодняшнего, а завтрашнего дня. Пока же Цезарь ограничился тем, что, не мешкая, отправил Бруту ответ: приезжай немедленно. Он написал, что любит его и все ему прощает. И Марк приехал. Его ждала самая теплая встреча. Но оправдала ли она ожидания диктатора? Они не виделись десять лет. Цезарь помнил Брута нескладным юнцом, которого неугомонная Сервилия все пыталась наставить на истинный путь. Тогда он действительно казался ему чистой восковой табличкой, на которой судьбе еще предстояло оставить свои записи. Но в те долгие годы, что Цезарь провел вдали от Рима, время и здесь не стояло на месте. Он готовился встретить юношу, а перед ним предстал зрелый муж. Своим умом и серьезностью он произвел на Гая Юлия самое благоприятное впечатление. Гораздо меньше радости доставила ему та внутренняя сила, та непоколебимая вера в свои убеждения, которая легко читалась на лице его собеседника. Через несколько дней, на протяжении которых Цезарь старался расположить к себе Марка, он отправил его в Киликию. Никто лучше Брута не знал эту провинцию, и никто лучше него не сумел бы навести в ней порядок. Принимая такое решение, Гай Юлий показывал, что доверяет Бруту, но в то же время предпочитает держать его на расстоянии. Впрочем, следует признать, что по отношению к Марку он поступил весьма тактично. В ближайшее время он намеревался догнать Гнея Помпея, где бы тот ни находился, и не хотел, чтобы его бывший подчиненный присутствовал при окончательном поражении своего прежнего военачальника [50]. В конце лета 48 года Брут сел на корабль, плывущий в Киликию, и высадился в Лаодикее. Здесь он немедленно принялся за дело. Население провинции, поддерживавшее Помпея, опасалось мести со стороны Цезаря, и новый правитель видел свою задачу в том, чтобы успокоить людей. Его личный пример лучше всяких слов свидетельствовал о том, что им нечего бояться. Если после Фарсала у него еще оставались сомнения относительно разумности своего выбора, в свете последних событий они рассеялись без следа. Спешно покинув Амфиполь, где он рассчитывал набрать новое войско из греков и римских юношей, обучавшихся в Афинах, Помпей направился в Митилены. Здесь его ждала Корнелия -- его жена, которую он не хотел подвергать лишениям походной жизни. Но и в Митиленах Гней надолго не задержался. Быстро забрав семью, он сел на корабль и взял курс на Памфилию -- страну, расположенную в Малой Азии. С наступлением Сентябрьских ид он уже высаживался на Кипре. Вначале он склонялся к тому, чтобы двинуться в Сирию -- некогда покоренную им провинцию, которая, как он надеялся, еще хранила ему верность. Но тем временем Цезарь успел подчинить себе Грецию, и укрываться в Сирии стало небезопасно. Приходилось на ходу менять планы. Оставалась еще Селевкия -- столица, основанная Арсакидами. В последнюю минуту Помпей отверг и этот вариант. Сам он еще смирился бы с необходимостью просить приюта у вражеской державы, но вынуждать Корнелию терпеть позорное изгнание там, где героически погиб Публий Лициний Красс, ее первый горячо любимый муж... Нет, что угодно, только не это. Значит, Египет? Фактически подпавшее под римский протекторат, это государство еще пользовалось известной самостоятельностью. Гней Помпей имел все основания ожидать от правящей династии Птолемеев благодарности: много лет назад именно его влияние помогло царской семье получить военную поддержку из Рима и восстановить свое владычество после дворцового переворота. К несчастью, друг Помпея Птолемей Авлет к этому времени уже умер, оставив престол сыну Птолемею XIV -- тринадцатилетнему мальчику, созданию не слишком умному, зато с явной склонностью к пороку. Покойный царь Египта, трезво оценивая возможности наследника, назначил ему опекуншу -- свою старшую дочь, девятнадцатилетнюю красавицу Клеопатру, в которой безошибочно угадал выдающийся государственный ум. Поскольку в Египте разрешались кровосмесительные династические браки, отец рассчитал, что Птолемей XIV женится на старшей сестре, которая в качестве законной царицы и станет править страной. Подобный расклад совершенно не устраивал юного царя, который не желал делить власть ни с кем -- ни с Клеопатрой, ни со своей средней сестрой Арсиноей, ни с влиятельным евнухом Потином, мечтавшим занять место регента при несмышленом правителе. В начале сентября 48 года Александрия оказалась на пороге гражданской войны. Птолемей, Арсиноя и Потин вошли в сговор и вынудили Клеопатру, едва избежавшую гибели, покинуть город. Ее укрыли у себя бедуины Синая. Заговорщики хорошо знали характер старшей дочери Авлета и догадывались, что она не отступит ни перед чем, лишь бы вернуть себе трон. В этих обстоятельствах появление Помпея не сулило Птолемею и его друзьям ничего хорошего. Предоставив ему убежище, они настроили бы против себя Цезаря, который, на их взгляд, обладал в данный момент несравненно большим могуществом. Чтобы отомстить им, он наверняка поддержит Клеопатру. Но и отказать Гнею они боялись: за ним все еще стояли немалые силы, которые он мог обернуть против них и в пользу Клеопатры. Столкнувшись с неразрешимой задачей, Птолемеи как истинные греки поступили так же, как Александр в свое время поступил с гордиевым узлом. Чтобы завтра не пришлось выбирать между Цезарем и Помпеем, рассудили они, не лучше ли сегодня вообще избавиться от доверчивого Помпея? Ранним утром 29 сентября галера Помпея вошла в порт Пелузия. От пристани отчалила лодка и двинулась навстречу римскому кораблю. Находившийся в ней бывший воин одного из восточных легионов сообщил, что по приказанию египетского царя должен встретить Великого и доставить его на сушу. Одного. Гней ничем не выказал охватившего его удивления, лишь спросил, позволено ли ему будет взять с собой вольноотпущенника, с которым он никогда не расставался. Это ему разрешили. Побледневшая Корнелия, вся во власти дурных предчувствий, стала уговаривать мужа не сходить на берег. Но разве мог Гней показать, что чего-то боится? Чтобы успокоить жену и младшего сына Секста, рвавшегося сопровождать отца, Помпей процитировал им греческий стих: "Любой входящий в царский дом становится рабом". Поцеловав на прощанье рыдающую Корнелию, Помпей прыгнул в лодку и сейчас же достал из складок тоги речь, которую собирался произнести перед царем Египта. Они почти добрались до берега, и император уже поднялся на ноги, готовясь перейти на сушу. Он не успел сделать и шага. Один из воинов, сидевших в лодке, пронзил его мечом. Последним усилием воли закрыв лицо полой тоги, Помпей упал к ногам своих убийц. Десять дней спустя, когда к берегам Перузия причалил корабль Цезаря, встречавшие его посланцы Птолемея почтительно вручили ему объемистый сверток. Раскрыв его, Гай Юлий увидел отрубленную голову Помпея. Чудовищный трофей был уже в таком состоянии, что римлянин потребовал дополнительных свидетельств смерти своего врага. Ему протянули принадлежавшее Гнею Великому кольцо с печатью -- такие кольца римские патриции и всадники носили всю жизнь, никогда не снимая. Убедившись, что Помпей действительно мертв, Цезарь разыграл перед собравшимися целый спектакль, о котором, он знал, станет известно в Риме. Он осыпал мертвую голову поцелуями и поливал ее слезами, вспоминал своего "любимого зятя" и призывал богов ада отмстить трусам и предателям, посмевшим оборвать благородную жизнь благороднейшего из римлян... Но в душе он ликовал. Этот молодой дурак Птолемей оказал ему неоценимую услугу, и не его вина, что сделал он это так неуклюже, что ничего хорошего за свои труды не получит [51]. Весть о гибели Помпея добралась и до Лаодикеи. Она потрясла Брута. Как часто в прошлом, думая о своем отце, вероломно убитом по пути в Мутину в угоду Гнею Великому, он ловил себя на мысли, что желает такой же смерти вдохновителю этого убийства. Но, странное дело, теперь, когда кара над ним свершилась, он не чувствовал никакой радости. Только ужас, жалость и горячее желание избавить других своих сограждан, особенно друзей, от подобной участи. Трагическая гибель Помпея не означала ни окончания гражданской войны, ни распадения его партии. Сенаторы, за исключением Цицерона, готового на все, лишь бы не навлечь на себя гнев победителя, отнюдь не спешили вступать с Цезарем в переговоры. Одни -- например, сыновья Великого Гней Младший и Секст -- понимая, что им нечего терять, другие -- такие, как Катон, -- не в силах побороть неутолимую жажду мести. Большая часть военачальников, избежавших гибели под Фарсалом, собралась в Диррахии. Самый опытный из них -- Лабиен -- сумел убедить остальных в необходимости покинуть город, не дожидаясь, пока Цезарь вновь возьмет его в осаду, и на сей раз с большим успехом. К Лабиену прислушались. Вскоре сенаторские войска оставили Диррахий, предварительно предав огню склады продовольствия, которое не могли увезти с собой. Погода стояла ветреная, и пожар перекинулся на жилые дома и портовые постройки. Сгорело даже несколько кораблей, не успевших сняться с якоря. Остальные взяли курс на Коркиру. Здесь под председательством Катона состоялся бурный военный совет. Сторонники примирения с Цезарем, представленные практически одним человеком -- Цицероном, которого Гней Младший в припадке ярости назвал предателем и дезертиром, схлестнулись с экстремистами, призывавшими к продолжению войны любой ценой. Разумеется, каждый из них надеялся выступить в роли главнокомандующего -- во всяком случае, до прибытия Великого, о гибели которого участники совещания еще не знали. Так ни о чем и не договорившись, они разделились, и каждый увел за собой часть войска. Цицерон в одиночестве удалился в Патры. Гай Кассий Лонгин, всегда отличавшийся склонностью к независимости, во главе своего конного отряда двинулся к Понту Эвксинскому. Возможно, его манил Восток, который он хорошо знал, возможно, надежда встретиться с Брутом, вернувшимся в Лаодикею. Гней Помпей Младший выбрал Испанию, остальные вслед за Катоном и Лабиеном отправились в Африку. Эта богатая провинция по-прежнему хранила верность сенаторской партии, и здесь они надеялись набрать легионы для новой войны. По последним данным, Цезарь ради прекрасных глаз Клеопатры дал втянуть себя в династическую усобицу, раздиравшую Египет. Как знать, может, там он и сложит голову... Приверженцы Помпея верили в эту возможность всю зиму 48/47 года. Но 27 марта Цезарь взял Александрию, чем положил конец египетской войне. Затем он вместе с Клеопатрой пустился в продолжительное плавание по Нилу. Новая египетская царица ждала ребенка, и Цезарь, мечтавший о сыне, вероятно, имел основания считать себя его отцом. Если родится мальчик, возможно, думал он, будет кому передать власть над Востоком и Западом... [52] Он относился к этому настолько серьезно, что оставался рядом с Клеопатрой до 23 июня, когда она разрешилась от бремени мальчиком. Лишь после этого он решил вернуться к более важным делам. Главная опасность по-прежнему исходила от сохранившихся осколков помпеевской партии. Они развили кипучую деятельность в Африке и в Испании и в любую минуту могли обрушить на Италию массированный удар. Цезарь слишком долго отсутствовал в Риме, но знал, что в городе неспокойно. Его помощники Марк Антоний и Долабелла не столько боролись с беспорядками, сколько их усугубляли. Однако прежде чем наводить порядок в Италии, следовало разделаться с врагом за ее пределами, то есть на африканской и иберийской землях. Но и к решению этой проблемы он не мог приступать, пока не обеспечит свои позиции на Востоке. Царь Понта Фарнак, сын того самого Митридата, который наводил ужас на римлян, счел, что гражданская война в Риме -- превосходный предлог для отвоевания утраченных владений своего отца. Он уже вторгся в Каппадокию, которой правил Ариобарзан III, и в Малую Армению, вотчину галатского царя Дейората. Оба монарха в свое время поддержали Помпея, следовательно, рассчитывать на защиту со стороны Цезаря не могли. Но хитрый Фарнак упустил в своих расчетах одну маленькую деталь. Цезарь ни в коем случае не согласился бы, чтобы пострадали завоевания империи, даже если заслуга их приобретения принадлежала Помпею. Он понимал, что соотечественники этого ему не простили бы. С наступлением первых летних дней он прибыл в Тарс, по пути посетив прибрежные города и заручившись поддержкой их правителей. Тарс находился в Киликии. Сюда в сопровождении видных граждан восточных государств для встречи с Цезарем приехал и Брут. За последние месяцы ему пришлось немало потрудиться. Исполняя обязанности наместника, он досконально изучил все местные проблемы. Изучил и обычаи населения провинции, в том числе сложный дипломатический этикет. Поэтому для Цезаря, как всегда, торопившегося побыстрее, до наступления осени, уладить восточный вопрос, Брут оказался ценным помощником. Он внимательно выслушал доклад Марка и с необыкновенной легкостью, поражавшей всех, кто знал этого гениального человека, вынес свою оценку ситуации. Он одобрил многие из предложений Брута, и его окружение немедленно пришло к выводу, что полководец чрезвычайно любезен с новым помощником. И Брут решился. Он просил милости для тех, кто, подобно ему самому, пошел за Гнеем Помпеем, но не сумел вовремя остановиться. Цезарь провел в Тарсе всего несколько дней, после чего стремительно двинулся в Малую Азию для решающей схватки с Фарнаком. Брут последовал за ним. Днем они безостановочно скакали под безжалостным киликийским солнцем, ночами -- неожиданно холодными -- останавливались на краткий отдых. Марк не жаловался на усталость, он думал об одном: как убедить Цезаря пощадить его бывших врагов. Первым среди них он назвал имя Дейотара. С этим человеком дело обстояло непросто. В молодости друживший с Цезарем, в минувшем году он все-таки принял сторону Помпея и, что хуже всего, согласился лично возглавить конницу, предоставленную Великому, хотя в 61 год он вполне мог воздержаться от этого шага. Правда, после разгрома под Фарсалом он больше не поддерживал побежденного, но достаточно ли этого, чтобы ждать милости от победителя? Защищая Дейотара, Брут не жалел красноречия. Цезарь внимал ему, не спуская с говорившего пронзительного взора, заставлявшего теряться и более самоуверенных людей. Губы его кривила саркастическая усмешка. Марк знал его слишком плохо, чтобы догадаться, что означают все эти знаки. Чем больше времени проводил он с Цезарем, тем чаще ему казалось, что Гай Юлий не воспринимает его как взрослого, что для него он вечно остается сынишкой Сервилии, которого так славно мимоходом потрепать за вихры. Взять хотя бы его привычку обращаться к нему не по имени, а со словами "сынок" или "малыш"... Приятно, конечно, что Цезарь относится к нему так дружелюбно, однако довольно трудно 38-летнему мужчине ощущать себя "малышом"... Непроницаемый вид Цезаря все-таки смутил Марка. Он начал терять нить рассуждений, дважды приводил один и тот же довод, забывал привести другой... Наконец Цезарь, широко улыбнувшись, прервал его: -- Право слово, сынок, не пойму, чего ты от меня хочешь, но одно понимаю: ты хочешь этого всей душой! Марк окончательно растерялся. Что это было -- комплимент или насмешка? А Цезарь тут же спокойно заявил, что прощает Дейората. Мало того, вернет ему Малую Армению, как только отберет ее у Фарнака. Значит, ему все-таки удалось убедить Гая Юлия? Окрыленный успехом, Брут заговорил об Ариобарзане Ш. Правда, бессовестный царь Каппадокии в прошлом повел себя с ним довольно подло, но Марк не спешил осуждать его. Злые языки сказали бы, что им двигал трезвый расчет. Ведь если Ариобарзан навсегда потеряет престол, пока занятый одним из его братьев, сговорившихся с Фарнаком, Брут никогда не дождется возврата ссуды. Как бы там ни было, он с жаром просил Цезаря не карать Ариобарзана. И снова добился своего. В свите Гая Юлия все громче звучали голоса, твердившие, что Цезарь, похоже, не способен ни в чем отказать сыну Сервилии. Доходили эти разговоры и до Марка. Он морщился, но не оставлял своих попыток. Однажды, набравшись храбрости, он обратился к полководцу с еще одной просьбой. На сей раз речь шла о Гае Кассии Лонгине. Что ж, молодой флотоводец армии Помпея мог поздравить себя с тем, что оказался в родстве с Брутом, ибо Цезарь простил и его. Неужели Брут в самом деле обрел такое влияние на Гая Юлия? Цезарь никогда и никого не карал и не миловал просто так. И его снисходительность, и его суровость всегда преследовали политический интерес. Он и теперь с легкостью прощал своих бывших врагов лишь потому, что имел на то веские причины. Он не стал мстить Дейорату и Ариобарзану, поскольку нуждался в союзниках. Помня о том, что и троном, и жизнью они отныне обязаны лично ему, они постараются сделать все от них зависящее, чтобы поддерживать порядок на Востоке. Восток манил Цезаря с юности. Он пока готовился добить остатки армии Помпея, но уже заглядывал далеко вперед и мечтал о дне, когда осуществит свое самое горячее желание -- покорит Парфянскую империю и смоет с Рима позор, принесенный поражением Красса. А потом... Потом он двинется в Индию и повторит путь, пройденный Александром. Вот когда ему понадобятся отважные галатские воины и выносливые каппадокийские кони... Но почему он помиловал Кассия? Потому что с его стороны было бы непростительной глупостью позволить этому отчаянному смельчаку пробираться в Африку, чтобы преподнести Катону в качестве подарка целую эскадру боевых кораблей. Делать своим врагом блестящего воинского командира, единственного, кто сумел выбраться живым из мясорубки под Каррами, разве это не верх идиотизма? Ну уж нет, ему самому нужен этот храбрец, имеющий опыт сражения с парфянами и как никто знающий, на что способны лучники, населяющие пустыню. Наконец, он зять Сервилии, а она очень дорожит семейными связями. Кассий женат на Тертулле, которая из прелестной малышки успела превратиться в роскошную женщину, так похожую на свою мать в молодости. Ах, молодая Сервилия... Цезарь никогда не забудет ее. Ну и, конечно, Кассий -- друг Брута. Лишь одно немного тревожило Цезаря. Если в сердце Марка Юния он читал как в открытой книге, то душа Гая Кассия оставалась для него загадкой. Следовательно, он мог быть опасен. Цезарю вообще не нравилась эта слишком тесная дружба между свояками, и он полагал, что Кассий имеет на Брута чрезвычайно сильное влияние. Чувствуя что-то вроде ревности, он забавлялся, мысленно представляя себе, как можно будет рассорить эту парочку. Гай Кассий легко подвержен гневу, а Марк такой гордец... Тем временем отряды Цезаря приближались к цели. На холме близ Зелы состоялся бой, завершившийся разгромом Фарнака. Но битва оказалась невероятно жестокой, и римские солдаты едва не дрогнули под натиском воинов понтийского царя. Цезарь знал, что никогда и никому не признается в пережитом ужасе, когда на его порядки двинулись вражеские колесницы с приделанными к ним остро заточенными косами, разившими его пеших и конных воинов направо и налево. Неприятельской коннице даже удалось прорваться через выстроенную им оборону, которую он считал непреодолимой. Но теперь это все не важно. Значение имеет лишь то, что останется в памяти поколений. С невозмутимостью гения, в своем ясном и четком стиле, делающим его одним из лучших латинских писателей, Цезарь сообщил в Рим: "Пришел. Увидел. Победил". Теперь в лучах его победы померкнет и слава Помпея -- покорителя Митридата. В конце концов, Гнею понадобилось гораздо больше времени, чтобы справиться с отцом, чем Цезарю -- чтобы разгромить сына. Итак, Малую Азию удалось вернуть в лоно империи. В своем александрийском дворце Клеопатра нянчила новорожденного Цезариона, мечтая о том дне, когда Цезарь исполнит данное ей обещание и призовет ее вместе с сыном в Рим. Покоритель Востока мог вернуться в Италию. В конце лета он отплыл из Вифинии. Вместе с ним уезжал Брут, без которого, как замечали окружающие, полководец решительно не желал обходиться. На самом деле в самое ближайшее время им предстояло расстаться, и надолго -- Цезарь вовсе не намеревался держать Марка возле себя, если тот мог принести гораздо больше пользы в другом месте. С какой бы искренней симпатией ни относился Гай Юлий к Бруту, он поступал с ним так же, как поступал со всеми своими друзьями -- заставлял работать на себя. В настоящий момент он ждал от Марка важной услуги и планировал поручить ему перетянуть на свою сторону видных деятелей партии Помпея, главным образом ее политическое руководство. В первую очередь Цезарь думал о Катоне и надеялся воздействовать на него через племянника. Но Марк честно признался, что расстался с дядей в далеко не лучших отношениях. Марк Порций наверняка пришел в негодование, когда узнал о том, что сделал Марк после поражения под Фарсалом. Одним словом, он не годился в посредники. Цезарь не стал настаивать и назвал две другие кандидатуры -- консуляров Марка Клавдия Марцелла и Сервия Сульпиция Руфа. Хотя и тот и другой принимали самое активное участие в раздувании гражданской войны и всячески помогали Гнею Великому, после Фарсала они оба отказались поддерживать реваншистские замыслы Катона и сыновей Помпея, не веря в их успех. И Марцелл и Руф удалились в добровольную ссылку -- один на Лесбос, другой -- в Самос. Возможно, они просто боялись возвращаться в Рим, и таким доступным способом выражали протест против новой диктатуры. Брут получил задание прощупать настроения обоих консуляров. Если они окажутся сговорчивыми, он предложит им от имени нового режима самые высокие посты. Соглашаясь взять на себя миссию переговоров с двумя убежденными республиканцами, ненавидевшими Гая Юлия, Брут надеялся избавить их от незаслуженной ссылки и начать с их помощью процесс национального примирения. Если б ему удалось собрать воедино республиканскую элиту, все вместе они сумели бы повлиять на Цезаря и внушить ему уважение к законным институтам! Марк Клавдий Марцелл сознавал, сколь велика доля его личной ответственности в зарождении конфликта, расколовшего государство пополам. Ведь именно он в 51 году, в бытность консулом, настоял на возвращении в Рим проконсула Галлии и лишения его империя, а значит, и личной неприкосновенности. Теперь-то ему стало ясно, какую глупую ошибку он совершил. В Диррахии он виделся с Брутом довольно часто и проникся к нему глубокой симпатией. Марка, выросшего без отца, всегда тянуло к людям старшего поколения, способным поделиться с ним жизненным опытом. С Марцеллом их к тому же связывала общая любовь к литературе и наукам. Оба эрудита с равной неприязнью относились к настроениям, царившим среди верхушки сенаторской партии. Все эти бравые вояки только и делали, что с мстительным наслаждением рассуждали о будущих казнях и проскрипциях. Поэтому Марцелл впоследствии и откололся от прежних соратников. Он не желал участвовать в дальнейшей войне и выбрал уединенную жизнь на Лесбосе. ...До острова оставалось рукой подать, и Марк предложил Гаю Юлию высадиться вместе с ним, чтобы лично переговорить с изгнанником. Цезарь отказался, заявив, что не располагает лишним временем. Марк счел, что его спутником двигала стыдливость, неловкость предстать перед поверженным противником. Он заблуждался. Цезаря встреча с глазу на глаз с бывшим врагом ничуть не смущала. Он, конечно, спешил, потому что не умел не спешить, но не в этом была главная причина его нежелания спускаться на сушу. Он считал недостойным себя, своего величия и своего гения, унижаться перед Марцеллом. Брут все еще мыслил категориями классической римской системы, подразумевающей равенство всех граждан, при котором каждый мог свободно обратиться к каждому. Он еще не понял, что Гай Юлий положил конец подобным идеям и подобному образу жизни. Не зря же еще 12 лет назад он поклялся, что "пройдет у них по головам"! Теперь срок настал. Не для того он бил их, чтобы позволить обращаться с собою как с равным. Юлию Цезарю нет равных. Догадайся Марк об этих мыслях своего спутника, он ужаснулся бы. Именно потому, что они показались бы ему чудовищными, он ни о чем не догадывался. Он слишком долго не понимал, чего добивается Цезарь, а когда наконец, одним из последних, понял и осознал размах катастрофы, то пережил настоящее потрясение. Марцелл отличался большей прозорливостью, но он ничего не стал говорить своему наивному младшему товарищу. Зачем понапрасну омрачать его жизнь? Он показал Бруту свою виллу, с террасы которой открывался вид на весь прелестный греческий остров. Они прогулялись по саду, спускавшемуся к самому морю, наслаждались тенистой прохладой и любовались солнечными бликами, игравшими на воде. Марцелл говорил, что осуществил в этих местах мечту любого философа -- жить вдали от мира, радоваться природе, читать, писать, размышлять... Отдав столько лет службе государству, он, наверное, имеет на это право? Так, вежливо и любезно, гостю дали понять, что он проделал свой путь сюда напрасно -- Марцелл никуда не двинется с Лесбоса. Пусть Гай Юлий прибережет свои царские подарки для тех, кто помоложе и еще подвержен мирским искушениям. Глядя с высокой террасы на плещущееся совсем рядом Эгейское море и слушая Марцелла, рассуждавшего о философии, Брут в какой-то момент почувствовал растерянность. Вот она, единственно достойная жизнь! Может, и ему остаться на Лесбосе? Или выбрать себе один из греческих островов и навсегда забыть про Рим с его страстями? Марк испытал душевную боль, когда отогнал от себя этот сладостный мираж. Он не имеет права. Он -- Брут. Он римлянин, а значит, живет не ради себя, а ради Города. Он посвятит себя политике, борьбе и будущему Рима, и прав будет он, а не Марцелл с его философией и душевным покоем. ...Как бы там ни было, первую миссию он провалил -- ему не удалось привезти Цезарю Марцелла. Зато в следующем пункте назначения -- Самосе -- его ждала удача. Сервий Сульпиций Руф был консулом в один год с Марцеллом, но его враждебность к Цезарю никогда не выливалась в такие откровенные формы. Да и по характеру этот видный юрист и тонкий знаток понтификального права отличался большей гибкостью и осмотрительностью. Близко дружа с Цицероном, в самом начале гражданской войны он взял на себя роль его рупора и выступал в сенате с речами, на которые из-за страха перед Цезарем не решался Цицерон. Так, он заявил, что считает войну против испанских легионов Помпея гибельной для государства. После этого ему ничего не оставалось, как только присоединиться к лагерю Помпея. Сражение под Фарсалом вернуло Руфу всю его прежнюю рассудительность, и не исключено, что он и сам уже нащупывал пути примирения с новым диктатором. Марка он принял с чрезвычайной любезностью и, сев на любимого конька, втянул его в бесконечную беседу о различиях между понтификальным и гражданским правом. Брут охотно поддержал разговор -- и из вежливости, и из интереса. Расположив к себе хозяина, он передал ему предложение Цезаря. Руф не стал распространяться ни о добродетели, ни о философии, зато сразу сказал, что рассчитывает получить от союза с Цезарем кое-что для себя. Он готов стать полезным Гаю Юлию, если тот сумеет по достоинству оценить его услуги. Пообещав сообщить обо всем Цезарю, Брут покинул Самос. Он добился, чего хотел, но проникнуться уважением к Сервию Сульпицию не сумел. Пожалуй, он не станет упоминать его имени в "Трактате о добродетели", замысел которого обдумывал на протяжении последнего времени [53]. В конце сентября Брут вернулся в Рим. Но если он рассчитывал задержаться здесь, его постигло разочарование. Одной из сильных сторон Цезаря было полное презрение к привычке прекращать на зимние месяцы всякую деятельность. Его не смущало даже традиционное закрытие с началом ноября мореходного сезона. Он готовился отплыть на Сицилию, намереваясь превратить остров в плацдарм для вторжения в Африку, где укрылись Лабиен, Корнелий Ме-телл Сципион -- последний тесть Великого -- и Катон. Пользуясь поддержкой нумидийских царьков, они, в свою очередь, планировали поход на Италию, согласовав срок выступления с сыновьями Гнея Помпея, пока занятыми формированием войска в Испании. Цезарь не мог ждать, пока они сговорятся. Ему хватило деликатности не заставлять Брута участвовать в войне против Катона, его дяди. Оставлять же его в Риме без дела он не собирался. И Марк получил назначение легатом-пропретором в Цизальпинскую Галлию. И приказ -- немедленно отправляться в Медиолан. По сути дела, Марку предстояло взять на себя обязанности, аналогичные тем, что Катон исполнял на Кипре и в Византии. Правда, в отличие от дяди племянник располагал для этого всеми необходимыми средствами. Звание пропретора давало его обладателю полномочия наместника провинции с правом командовать войском. Заметим, что Бруту новая должность досталась в нарушение традиционной иерархической лестницы -- почетной карьеры. Возможно, Цезарь намеренно пошел на этот шаг, стараясь показать всем, что его желания -- выше закона. В Риме вполголоса уже поговаривали, что, пожалуй, диктатор позволяет себе слишком много. Зачем он отдал имение Помпея Марку Антонию, который тут же демонстративно поселил в нем свою любовницу Кифериду? Имущество еще одного оппозиционера -- Публия Понтия Аквилы, он передал в дар Сервилии. Узнавшая в детстве, что такое бедность, она с тех пор пуще всего на свете боялась разориться и ухватилась за подарок обеими руками, не терзаясь угрызениями совести. Когда же стало известно о новом назначении Марка Юния, досужие языки с удвоенным пылом принялись судачить о том, какая же все-таки связь объединяет мать Брута с диктатором. Отсылая Марка из Рима, Цезарь предусмотрительно лишал его возможности присоединиться к той или иной группировке, которые вновь начали образовываться в Городе, жадном до интриг и сомнительных сделок. Заодно и опыта наберется, рассуждал он. Он словно учил его жизни по собственным рецептам, чтобы, когда придет время, использовать по своему усмотрению. За этим шагом Цезаря крылся и еще один, более тонкий расчет: новость о сумасшедшем карьерном прыжке Брута заставила Гая Кассия Лонгина позеленеть от злости. Разве можно сравнить его опыт и энергию в политике и военном руководстве с деловыми качествами Марка? Так в дружбе, столь раздражавшей Гая Юлия, появилась первая трещинка. Расширить ее будет нетрудно, полагал Цезарь. Он еще превратит этих закадычных приятелей в смертельных врагов! Властвовать -- это прежде всего разделять. Разве не так? К моменту своего отъезда из Рима Брут в кругах, считавших себя информированными, обрел репутацию бесспорного фаворита, возможно, будущего преемника. Завистники молча взирали на его взлет, не решаясь перечить властелину, те же, кто не потерял надежды свергнуть диктатора, получили пищу для размышлений. Возглавил эту широкомасштабную кампанию Цицерон. Марк Туллий имел в окружении диктатора по меньшей мере одного верного человека -- своего зятя Долабеллу. Во многих отношениях это был ужасный негодяй, изводивший Туллию постоянными изменами. Она все еще любила своего слишком молодого и слишком красивого мужа и ждала от него ребенка, но всерьез помышляла о разводе, заранее оплакивая свою несчастную судьбу. Впрочем, Публий Корнелий Долабелла вовсе не собирался из-за такого пустяка ссориться с тестем. Очевидно, именно благодаря его хлопотам Цицерон смог покинуть Патры и вернуться в Италию, правда, пока только в Брундизий. Он провел в этом городе год и, хотя дочь приехала скрасить его одиночество, рвался в Рим и готов был рыть землю, лишь бы вырваться из глуши. По всей видимости, это стремление и заставило его искать поддержки Брута, который к лету 47 года успел добиться помилования для многих ссыльных приверженцев Помпея. Как складывались их отношения в эти годы? Официально их знакомство состоялось благодаря переписке по делу кредитора Скаптия, начавшейся, когда Цицерон сменил Аппия Клавдия Пульхра на посту наместника Киликии. Закончилось оно ссорой, и Цицерон даже написал Аттику, что не желает дружбы Брута, ибо тот его разочаровал. С тех пор прошло почти пять лет, и понемногу их взаимоотношения наладились. Они не стали теплыми, но оставались корректными. Не исключено, что Брут по прямой или косвенной просьбе Цицерона участвовал в устройстве его встречи с Цезарем, имевшей место летом 47 года в Тарснте. Во всяком случае, едва получив разрешение вернуться в Рим, Цицерон начал активно искать сближения с Брутом. Что им двигало? Хитрая политическая игра, в результате которой он надеялся повернуть Брута против его покровителя, повторить -- на сей раз с успехом -- тот же ход, что использовал в деле Веттия? Или он рассчитывал убрать Цезаря и восстановить прежние порядки, но так, чтобы самому остаться "чистеньким" -- иными словами, заставить других таскать для него каштаны из огня? [54] Брут не принял этой игры. Слишком давно наблюдал он за Цицероном, видел, на что тот способен, и успел утратить к нему всякое уважение -- и как к политику, и как к личности. Но он не мог не видеть в нем человека выдающегося ума, наделенного огромным жизненным опытом, мастера эпистолярного жанра, автора злых и тонких острот. О таком собеседнике можно только мечтать, если предстоит провести двенадцать бесконечных месяцев в дождливом и туманном Медиолане, в самом сердце Цизальпинской Галлии, которую римляне считали кельтской провинцией Италии. Действительно, дни здесь тянулись долго, а работы было мало. Обстановка в провинции оставалась спокойной, с текущими заботами справлялись подчиненные Бруту чиновники помельче. Он в основном занимался тем, что вершил правосудие, стараясь учитывать интересы италийских галлов, но помня, что эта провинция в течение 10 лет находилась под управлением Цезаря, который прекрасно разбирался в местной обстановке, а значит, спросит с него со всей строгостью компетентного начальства. Получив свободу чинить суд и расправу, Брут быстро доказал окружающим, что он не зря приходится племянником неподкупному Катону. Вскоре уже весь Медиолан знал, что новый легат-пропретор не из тех, кого можно склонить к чему угодно, сунув взятку [55]. Свободного времени у него оставалось слишком много, тогда-то на горизонте его существования и возник Цицерон. Все началось с нескольких рекомендательных писем. Хотя в бытность свою наместником Киликии Марк Туллий весьма неодобрительно относился к этому способу завязывать отношения, сам он, как свидетельствует его переписка, пользовался им так же широко, как и все остальные. Первым с рекомендацией от Цицерона явился его клиент, квестор Марк Теренций Варрон. Из того же письма Марк узнал, что Варрон -- тонкий знаток литературы, что, по мысли рекомендателя, должно было сразу расположить к нему Брута, скучавшего без интересных собеседников. Затем с такими же письмами явилась целая депутация из Арпи-на -- как всем известно, города, имевшего высокую честь стать родиной Цицерона. Брут любезно принял и квестора-литератора, и посланцев Арпина. После этого Цицерон решил, что пора переходить в наступление и окончательно обворожить Брута. Результатом стала книга -- один из тех великолепных трактатов, которым Цицерон в известной мере и обязан своей славой. Пренебрегая возможными обвинениями в подхалимаже, автор озаглавил свой труд просто и со вкусом -- "Брут". Что же представляет собой "Брут"? Он написан в форме диалога -- излюбленного философами жанра. За отправную точку Цицерон принимает визит к нему Брута и Аттика -- событие, очевидно, действительно имевшее место осенью предыдущего года, когда все трое находились в Риме. Начавшись с привычных банальностей -- что новенького и тому подобное, разговор вскоре принимает серьезный оборот. Побуждаемый своими гостями, Цицерон, удобно расположившийся на травке, пускается в длинное рассуждение о римском красноречии, сопровождаемое разбором речей великих ораторов от древности до последних дней, не исключая, разумеется, и его самого. Попутно он в самых хвалебных выражениях отмечает ораторский дар Марка Юния (хоть на самом деле не ставил его ни во что), упустив из виду, что до сих пор его собеседник имел единственную возможность блеснуть этим даром, выступив в защиту Клавдия Пульхра. Но, может быть, весь пространный экскурс в историю римского красноречия понадобился Цицерону лишь для того, чтобы сравнением с великими мастерами прошлого польстить начинающему оратору? Нет, он преследовал совсем другие цели, и именно они дали основание ряду историков говорить о его "вероломной ловкости". "Брут" -- это вовсе не трактат об ораторском искусстве и истории римской литературы. Это произведение, полное намеков на животрепещущую политическую реальность. Цицерон не просто перечислял достоинства ораторов прошлого; он подводил читателя к мысли о том, что в современном ему сенате подобных речей больше не услышишь. Старики умолкли навсегда, а молодежь, которая -- как знать? -- могла бы сравняться с ними в мастерстве, не имеет права говорить ни о чем серьезном, ограничиваясь славословиями в адрес хозяина Рима. Одной из первых и самых заметных жертв этого несчастья и стал, по мнению автора, Брут. "Глядя на тебя, я задаюсь тревожным вопросом: какие пути открываются перед этим выдающимся талантом, перед этим глубоким умом, перед этой редкостной энергией? Ведь едва ты обратил на себя внимание, выступая в самых шумных процессах, едва я, старик, приготовился уступить тебе место и склонить перед тобой фасции, как на наш народ обрушились горести, обрекшие самых красноречивых из нас на молчание... И сегодня, Брут, при виде тебя оживает моя старая боль. В то самое время, думаю я, когда ты со всем пылом молодости устремился к славе, твой порыв разбился о несчастную судьбу Республики. Вот что меня мучает, вот от чего страдаем мы с Аттиком. Ты один занимаешь наши мысли. Как бы нам хотелось воочию узреть, как ты собираешь плоды своей добродетели! Мы всей душой желаем, чтобы настал тот день, когда ты воспрянешь вместе с Республикой и приумножишь славу двух великих домов, к которым принадлежишь. Ты должен стать властелином Форума и царить на нем безраздельно. Увы, мы скорбим двойной скорбью: оттого, что Республика потеряна для тебя, и оттого, что ты потерян для Республики". Еще не вполне уверенный в будущих всходах, Цицерон все же заронил в душу Брута семена сомнения и недовольства. Но самое главное, он снова напомнил ему о легендарных предках, пример которых и так всю жизнь стоял у Брута на пути, -- Луции Юнии Бруте и Сервилии Агале. И Цицерон был в этом не одинок. Словно в ответ на слухи о якобы незаконном рождении Брута Тит Помпоний Аттик составил подробнейшие генеалогические таблицы рода Юниев, из которых, если закрыть глаза на кое-какие натяжки и неувязки, явствовало, что Марк приходится прямым потомком основателю республики. Теперь уже никто не посмел бы извлекать на свет гнусные басни про дедушку-привратника. Марка труд Аттика привел в восторг. Он уже решил, что по возвращении в Рим выставит генеалогические таблицы на почетном месте атрия, чтобы каждый входящий в его дом знал, к отпрыску какого славного рода привела его судьба. Если среди посетителей окажутся неграмотные, не беда -- Марк закажет лучшим художникам две большие исторические фрески, на одной из которых будет запечатлен Луций Юний, свергающий Тарквиниев, а на другой -- Сервилии Агала, пронзающий кинжалом претендента на диктатуру. Поскольку Аттик уверял, что Марк и лицом и фигурой удивительно походил на своего дальнего прародителя, портрет первого Брута лучше всего писать с него самого, -- придется только пририсовать бороду. Чем же объяснить это наивное воодушевление Брута перед результатами изысканий Аттика? Может быть, он, всегда сомневавшийся в чистоте своего происхождения, просто радовался, что получил ей подтверждение? Или он придавал своей родословной значение политического манифеста? В самом деле, доколе ему, убежденному республиканцу, пользоваться благодеяниями Цезаря? Между тем фортуна Цезаря, столь благосклонная к нему после Фарсала, теперь начала проявлять свой капризный нрав. Сопротивление сторонников Помпея не ослабевало. До Города дошли слухи о связи Гая Юлия с Клеопатрой. Римляне ханжески сочувствовали Кальпурнии и в один голос осуждали "египетскую потаскуху". Наконец принятие некоторых мер в области социальной политики, направленных на укрепление позиций популяров, среди имущего населения, вечно жившего в страхе перед революцией, пробудило уснувшие было опасения. Но Брут и не помышлял о двойной игре. К тому же римские сплетни доходили до Медиолана с опозданием, частично утратив по пути свою остроту. Он по-прежнему жил в плену иллюзии и верил, что Цезарь непременно восстановит законные институты, -- просто сначала ему надо покончить с войной. Ведь отверг же он предложение сената на целых пять лет избраться единственным консулом! Разве диктаторы так себя ведут? Нет, если бы Цезарь действительно рвался к единоличной власти, Брут ясно сказал бы ему, что им не по пути. Все эти заблуждения -- во многом результат искренней благодарности -- и задумали разрушить Цицерон с друзьями. Ближайшие же месяцы, полагали они, откроют наместнику Цизальпинской Галлии глаза на истинное положение вещей. Если Цезарь разобьет в Африке последователей Помпея, рухнет последняя преграда между ним и его безумной мечтой о власти. Тогда-то он и сбросит маску. И Бруту придется доказывать, что он подлинный Брут! Сам Марк пока не думал об этом, поглощенный работой над "Трактатом о добродетели" [56]. В этом классическом труде нашли выражение дорогие сердцу автора идеи греческих мыслителей: истинный мудрец черпает силы в собственных достоинствах; муж добра остается добродетельным вне зависимости от внешних обстоятельств жизни. Слава, успех, видимость счастья -- все это вещи, которые в конечном итоге оказываются иллюзорными. Брут превозносил высшую мудрость Марка Клавдия Марцелла, который выбрал уединенную жизнь на Лесбосе в окружении книг, превыше всего ценя душевный покой. Поистине, этот человек постиг, что такое настоящая жизнь. Автор трактата -- вежливость обязывает -- посвятил свою книгу Цицерону. Тот в ответ рассыпался в благодарностях и похвалах. Но в глубине души он все еще сомневался в способности наместника Цизальпинской Галлии с пренебрежением отмахнуться от успеха и материальных благ. Менее самоотверженный Марк Туллий жаждал подвергнуть суровую добродетель Брута испытанию. События меж тем на глазах ускоряли свой ход, приближая день, когда Марку Юнию придется сделать решающий выбор. В начале января 46 года Цезарь высадился на африканском побережье, в Гадрумете (ныне Сус). Внезапно разыгравшийся шторм разметал его корабли, и вместе с полководцем на берег сумела высадиться только часть его войска, в основном новобранцы. Суда с легионами, составленными из ветеранов, все еще носило по бурным волнам, когда произошла первая стычка с отрядами Лабиена -- блестящего военачальника, бывшего заместителя Цезаря по галльскому походу. Вместе с ним войском республиканцев командовал Петрей. Если бы не случайность -- под Лабиеном убило коня, что помешало ему закрепить достигнутый успех, и взлет, и самая жизнь Цезаря, скорее всего, прервались бы в тот день на Руспинской равнине [57]. После этого удача снова повернулась к нему лицом, точнее сказать, роль удачи взяла на себя его разведка. Соответствующие службы Цезаря догадались использовать старинную вражду между нумидийским царем Юбой -- на его конницу и вспомогательные части серьезно рассчитывали сторонники Помпея -- и мавританским царем Бокхом, чьи симпатии склонялись, скорее, к Цезарю. Улучив момент, когда Юба отбыл в Утику, где располагались основные силы республиканцев, Бокх учинил набег на его земли. Едва Юба узнал, что мавры грабят его царство, он бросил все и стал выручать своих. Главнокомандующий помпеевской армии Метелл Сципион лишился значительной части своих сил и не решился атаковать Цезаря. Четыре месяца обе армии не предпринимали никаких активных действий. Очевидно, ученики великого Помпея, хорошо усвоившие его уроки, намеренно тянули время, стараясь взять противника измором. Они рассчитывали, что воины Цезаря -- отважные, но не признающие дисциплины, -- устанут ждать и поднимут мятеж, как это не раз случалось в прошлом. Цезарь не мог пойти на такой риск, и в начале апреля собрался дать Метеллу Сципиону, к которому успел вернуться Юба, бой. Он направился к Тапсу -- одному из укрепленных городов страны -- с явным намерением взять его штурмом. Помпеевским полководцам пришлось двинуться следом. 4 апреля легионеры Цезаря, опьяненные надеждой на богатую добычу, ринулись в атаку, даже не дождавшись, когда прозвучит сигнал императора. Они смяли противника, в рядах которого началась паника, усугубленная их собственными боевыми слонами, от страха вышедшими из повиновения. Сражение вскоре превратилось в кровавое побоище. Пленных не брали. Подобной жестокости еще не знала римская история, и, когда весть о сокрушительном поражении дошла до Утики, город охватило смятение [58]. Местный сенат сейчас же поставил Катона в известность, что не намерен оказывать Цезарю сопротивление и распахнет перед ним городские ворота. Римлянам лучше подобру-поздорову убраться вон, пока не поздно. Тех. кто не успеет спастись бегством, жители Утики выдадут победителю. Как всегда, внешне невозмутимый, Марк Порций принялся составлять послание Лабиену и Метеллу Сципиону, которым удалось с частью войска вырваться из кровавой мясорубки под Тапсом [59]. Он просил их не вести в Утику оставшиеся в их распоряжении войска. Затем он проследил за отправкой из города римских сенаторов и их семей, после чего вернулся к себе. Только теперь Катон позволил себе сбросить маску холодного спокойствия и дать волю присущей ему нервной раздражительности. Он потребовал, чтобы раб принес ему меч. Несчастный слуга, прекрасно понимая, что задумал хозяин, отказался выполнять приказание, и тогда невозмутимый философ накинулся на него с кулаками, да так энергично, что сломал себе запястье. Получив в конце концов требуемое, он отправился в свою комнату и, не обращая внимания на стенания сына и прочих домочадцев, заперся и погрузился в чтение платоновского "Федона". Наконец в доме все уснули. Катон, сочтя, что достаточно овладел собой, приступил к самоубийству. Убить себя нелегко. Убить себя с помощью меча, что среди римской аристократии считалось наиболее достойным способом ухода из жизни, способен лишь человек не только хладнокровный, но и свободно владеющий обеими руками. Катон же, как мы знаем, повредил себе правую руку. Удара нужной силы у него не получилось: вместо того чтобы проникнуть между ребер и вонзиться в сердце, клинок скользнул мимо и застрял в желудке. Прибежавший на шум сын нашел отца без сознания, лежащим на полу в луже крови. Вызвали врача. Тот определил, что рана не слишком глубока, и взялся ее зашить. Пока делали операцию, Катон пришел в себя. Осыпав ругательствами родных и врача, он содрал повязки и вырвал наложенные швы. Рана, конечно, открылась, кровотечение возобновилось, и вскоре Катон скончался. Когда Цезарь вошел в Утику, того уже не было в живых. Это известие невероятно разозлило победителя. Марк Порций лишил его заслуженного удовольствия -- отомстить. Или простить. Представленное помпеевской пропагандой в нужном свете, самоубийство Катона стало крупным козырем в ее руках. Республика, все последние годы страдавшая нехваткой деятелей крупного масштаба, наконец нашла себе героя -- пусть и мертвого. Пока еще робкой оппозиции против Цезаря он мог принести неоценимую помощь. В мае весть о гибели дяди докатилась и до племянника, все еще сидевшего в Медиолане. Брута она потрясла. Горе, гнев, стыд и растерянность -- все эти чувства нахлынули на него одновременно. Ему казалось, что дядя нарочно, из одного патологического упрямства, лишил себя жизни, лишь бы не быть ничем обязанным любовнику сестры. Этот неразумный, эгоистический поступок возмутил Марка. Он не верил в образ Катона Утического, героя-стоика, и, не таясь, говорил об этом с горячностью, о которой впоследствии не раз сожалел. Дядя словно еще раз давал ему понять, что сурово осуждает его союз с Цезарем. Ну почему он с таким упорством противился национальному примирению? Разве мало Риму разъедающей его ненависти? Говорят, стоя над телом Катона, Цезарь изрек: -- Ты завидовал моей славе. Я завидую твоей. Значит, он был готов его простить. Но Катон не принял от него милости и предпочел эту бессмысленную смерть. Неужели Марк и в самом деле не понимал, почему его дядя выбрал самоубийство? Наверное, понимал. Но если бы он согласился считать поступок Катона актом протеста свободного человека против власти, посягающей на его свободу и гражданское достоинство, ему пришлось бы признать, что Рим уже гнется под игом тирании, а он, Брут, терпит этот гнет. Самоубийство Катона всколыхнуло в его душе все прежние сомнения. Если прав Катон, значит, ошибается Брут. Или прав все-таки он? Может быть, дело все-таки в том, что у Марка Порция был упрямый, ограниченный, мстительный и злобный характер? Но не только о политике думал в эти дни Брут. С самого дня смерти Бибула он ждал подходящего момента, чтобы объявить Порции о своих чувствах. Он догадывался, что Катон ни за что не даст согласия на брак своей дочери с перебежчиком во вражеский стан, а Порция вряд ли посмеет ослушаться воли отца. Он до последнего надеялся, что Катон пойдет на примирение с Цезарем. И вот теперь... Как теперь отнесется к нему Порция? И как посмотрит Цезарь на его женитьбу на дочери человека, лишившего его возможности выступить в роли милосердного победителя? Поймет ли он, что Марк и Порция любят друг друга? Даже мертвый, Катон снова вставал между ними... Похвальное слово покойному Марку Порцию Катону приходилось сочинять тоже ему. Никакого желания заниматься этим он не испытывал. Что хорошего он может рассказать о дяде, какими светлыми воспоминаниями поделиться? Как он ни старался, он не находил в характере покойного привлекательных черт. Подлинный Марк Катон был отвратительным человеком. И если сейчас он начнет лепить из него героя для подражания потомкам, не добьется ничего, кроме ненависти Цезаря. Но что поделаешь, существует такая вещь, как моральный долг и семейная обязанность, в том числе и перед Порцией. Он представил, каково ей сейчас одной с маленьким Луцием -- единственным из троих ее детей, оставшимся в живых после кончины Бибула. Брут мучительно искал хоть какой-нибудь окольный путь, который позволил бы ему не нарушить долг, не изображать фальшивых чувств и в то же время не дразнить Цезаря. А что, если попросить написать похвальное слово Цицерона? Подписанное старым консуляром, оно обретет совсем другой вес. Да и кто лучше Цицерона поведает о жизненном и политическом пути Катона, столь тесно пересекавшемся с его собственными путями?! Остается убедить его взяться за это не слишком благодарное дело. Действительно, от опытного взгляда Цицерона не укрылось множество неприятностей, какими грозило ему это щекотливое поручение. Он даже заподозрил Брута в злонамеренности. Однако отмахнуться от этого предложения он не мог -- не зря же он столько месяцев обхаживал его и расточал комплименты! Да и республиканская оппозиция не поймет его отказа. Наверняка найдется какой-нибудь умник, который напомнит всем, как на Коркире, когда Цицерон отказался участвовать в дальнейшей войне против Цезаря, только Катон спас его от экстремистов, грозивших ему физической расправой. Отделаться каким-нибудь нейтральным сочинением, которое не слишком скомпрометировало бы его в глазах Цезаря, тоже не удастся. Оппозиция немедленно обвинит его в неблагодарности к памяти покойного и назовет трусом. К тому же нет никаких гарантий, что самое спокойное изложение не вызовет гнев Гая Юлия... Безвыходное положение! В письме к своему постоянному и доверенному корреспонденту Аттику Цицерон сокрушался: "Вот задачка, достойная Архимеда! Даже если я буду говорить только о его мудрости и осмотрительности, кое-кто сочтет, что я говорю слишком много". Но решение все-таки есть. Надо, чтобы Брут как инициатор всего предприятия разделил с ним его опасность. Если он действительно пользуется при дворе Гая Юлия таким влиянием, как об этом твердят, он сумеет обезоружить гневливого Цезаря. Если же это влияние -- выдумка, значит, у Цицерона появится удобный предлог, чтобы рассорить Брута с его покровителем. И Цицерон дал согласие сочинить речь. Она получилась недлинной, но с первого и до последнего слова автору приходилось буквально передвигаться по лезвию бритвы. Тем не менее тем же летом он ее закончил. В этом сочинении автор гораздо подробнее останавливался на описании счастливого детства своего героя, нежели на его карьере государственного деятеля; заострял внимание на его моральном облике, оставляя в тени качества политика [60]. Но как обтекаемо ни выражался Цицерон, Цезаря его опус все-таки задел за живое. И он опубликовал своего "Анти-Катона", в двух книгах желчно высмеяв апологетику старинных семейных ценностей, рьяным защитником которых выступал Марк Порций. В сочинении Цезаря нашлось место для всех грязных сплетен, бродивших тогда по Риму, так же как для малоизвестных семейных анекдотов, любезно поведанных ему Сервилией [61]. Тем не менее он не рискнул открыто нападать на Цицерона, напротив, направил ему полное любезностей письмо: "Одно только чтение твоих сочинений делает меня самого красноречивым!" Вполне умеренная реакция Цезаря лишний раз утвердила Марка в мысли, что он не ошибся в выборе. Очевидно, Гай Юлий искренне стремится ко всеобщему примирению. Брут еще прочнее уверовал в иллюзию, что способен влиять на главу государства. К чему упорствовать в бесплодном противостоянии, если можно помочь Цезарю в обновлении Рима и переустройстве империи? Еще чуть-чуть, и обстановка окончательно упрочится. Тогда и придет пора восстановления традиционной республики с опорой на молодых энергичных политиков, не подверженных застарелой болезни -- коррупции. Во власти этих настроений, Брут все-таки взялся за сочинение похвального слова дяде, словно забыв, что этот труд уже проделал по его просьбе Цицерон. В приливе вновь вспыхнувших родственных чувств Марк решил заострить внимание читателя на событии, о котором сотни раз слышал в кругу семьи -- на деле Катилины. Он совершенно упустил из виду, что до сих пор существовала единственная версия заговора Луция Сергия, изложенная Цицероном в его Катилинариях. По этой версии, заслуга раскрытия и ликвидации заговора принадлежала исключительно ему -- лучшему консулу республики, его талантам и его гению. Заговорив о том, что и Катон сыграл свою роль в борьбе с Каталиной, Брут нанес Цицерону глубокое оскорбление. Возмущение охватило Марка Туллия. Мало того что Брут втянул его в опасное дело восхваления умершего Катона, мало того что он посмел после него выступить на ту же тему, словно недовольный его трудом, он еще имеет бесстыдство предлагать собственную трактовку дела Катилины! Негодование поведением "его дорогого Брута" он поспешил излить Титу Помпонию Аттику, которому привык жаловаться на своих обидчиков, если не хватало смелости обратиться к ним лично: "Брут отмечает мои заслуги, но из его слов вытекает, что я всего лишь доложил об этом деле. Он не упоминает, что это я раскрыл заговор, что сенат действовал под моим влиянием, что я отдал приказ об аресте еще до голосования... Зато Катона он превозносит до небес! Он, очевидно, думает, что оказывает мне великую честь, называя меня "превосходным консулом". Скажите пожалуйста! Да злейший из моих врагов постыдился бы употребить такое сухое выражение!" Затем он добавляет, что книга изобилует грубыми ошибками -- результат "постыдного невежества" ее автора. Цицерон уже высказывал Бруту подобный упрек после того, как обнаружил в его "Кратком изложении истории Фанния" -- труде, в отличие от утраченного Полибия, увидевшем свет, -- одну неточно указанную дату. Строго говоря, никакой вины за эту ошибку Брут и не нес, поскольку заимствовал дату у другого историка, предварительно заручившись подтверждением Аттика, что ей можно верить. Но разве это волновало Цицерона, в котором пылала авторская ревность? Она заставляла его обвинять конкурентов в научной недобросовестности, выставляя их жалкими любителями, не способными даже грамотно работать с источниками. Аттик пересказал Бруту замечания Цицерона, а от себя добавил, что Марк так огорчил его друга, что тот, вероятно, больше никогда не напишет ни строчки. Это, конечно, было преувеличение, причем выдержанное в чисто цицероновской стилистике. Брута услышанное больше позабавило, чем расстроило, и с пафосом, достойным предмета обсуждения, он написал в ответ, что умоляет Марка Туллия не прекращать писательского труда и одарить сограждан "новыми шедеврами". Цицерон любую, даже самую грубую лесть, всегда принимавший за чистую монету, вполне этим удовлетворился. По сути дела, он вовсе не стремился к ссоре с Брутом, особенно теперь. Забыв -- или притворившись, что забыл, -- нанесенную обиду, он начал новый труд, который, нимало не смущаясь, посвятил Марку Юнию. В сочинении, озаглавленном "Оратор", речь шла о Демосфене и его знаменитой речи "О короне" -- политическом манифесте, направленном против вмешательства Филиппа Македонского в жизнь Афинской республики. Цицерон знал, с каким огромным уважением относился Брут к греческому оратору, считая его одним из своих духовных учителей. Он обратился к примеру Демосфена с далеким стратегическим прицелом -- вырвать Марка Юния из лагеря Цезаря. Вскоре после этого их переписка прекратилась. Причина этого была проста: в марте 45 года срок полномочий Брута на посту пропретора Медиолана истек, и он вернулся в Рим. Вероятно, первое, что бросилось ему в глаза по возвращении домой -- внешне спокойная обстановка, царившая в Городе. Действительно, главные исторические события в те дни разыгрывались в Испании, где Цезарь добивал остатки помпеевской армии. И если весной предыдущего года кое-кто еще сомневался в его окончательной победе, сегодня иллюзий не осталось ни у кого. Отныне правила политической игры задавал один человек -- Юлий Цезарь. Теперь диктатор мог позволить себе и великодушие. Минувшей осенью Цицерон набрался смелости и выступил в сенате с речью в защиту Марка Клавдия Марцелла, призвав победителя простить побежденного и не лишать Рим его великого гражданина. Цезарь счел благоразумным пойти навстречу общественному мнению и разрешил изгнаннику вернуться в Рим, на сей раз не требуя от него формального согласия примкнуть к его партии. Но Марцелл не слишком торопился воспользоваться оказанной ему милостью. Лишь в мае он наконец решился покинуть свое уединенное жилище в Митиленах и сел на корабль, плывущий в Италию. В Городе его приезда ждали с нетерпением. Увы, до Рима он так и не добрался. Во время стоянки в Пирее один из спутников и "друзей" Марцелла -- некто Публий Магий Цилон, по всей вероятности, вследствие внезапного помутнения рассудка набросился на него с ножом и нанес ему смертельную рану, после чего покончил с собой. Официальное расследование установило, что убийца действовал в п