ники Помпея, такие, как Кассий и Брут или чудом выздоровевший Лигарий, как трибун Понтий Аквила, как сенаторы Цецилий Буцилиан и его брат Секстий Назон, Марк Спурий и другие. Во-вторых, те, кто до последних пор вел себя политически нейтрально -- молодой Лабеон, Тит Туруллий, Гай Кассий Парменсий, дальний родственник Кассия Лонгина. В-третьих, и это, бесспорно, было самым удивительным и настораживающим, несколько человек, никогда не менявших убеждений и на протяжении всей карьеры выступавших ближайшими сподвижниками Цезаря [79]. В их числе оказалась и такая неожиданная фигура, как двоюродный брат Марка Децим Юний Брут Альбин. Пятнадцатью годами раньше, когда Марк демонстративно отказался делать карьеру, лишь бы не быть заподозренным в поддержке любовника матери, Децим поступил совершенно иначе и сделал ставку на знаменитое везение Цезаря. Он последовал за ним в Галлию и довольно быстро дослужился до чина военного трибуна. По необходимости преобразившись во флотоводца, он сумел разгромить корабли венетов в заливе Морбиган, чем обеспечил Риму полный контроль над мятежной Ареморикой. Галльский поход Децим Юний завершил уже в звании префекта. Именно ему в начале гражданской войны Гай Юлий поручил захват Массилии. Нет слов, Децим Юний был талантливым военачальником, может быть, одним из лучших в окружении Цезаря. Но он не был бы истинным римлянином, если бы не обладал способностью с равным блеском заниматься управлением и в мирной жизни. В те годы, когда Марк служил проконсулом в Цизальпинской Галлии, его кузен исполнял аналогичные функции в Трансальпийской Галлии. Будущее виделось ему совершенно ясно -- через два года его ждала консульская должность. Почему заговорщики задумали перетянуть на свою сторону этот столп Цезарева режима? Тому было сразу две причины. Во-первых, Децим Юний Альбин оставался одним из немногих, кто вплоть до последних недель, когда диктатору отовсюду стали чудиться подосланные убийцы, сохранил право свободного доступа к Цезарю в любое время дня и ночи. Во-вторых, Децим Юний владел крупной гладиаторской школой, и его рабы -- могучие тренированные воины -- представляли собой грозную силу. Что же заставило их предположить, что этот образец преданности Цезарю согласится повернуть оружие против своего благодетеля и лучшего друга? Неоспоримый патриотизм Децима Брута. Едва вернувшись из Цизальпинской Галлии, бразды управления которой он на год принял после Марка Брута, Децим испытал глубокое потрясение при виде того, какие перемены произошли и в городе, и в самом Цезаре. И понял, что нужно, не мешкая, остановить диктатора. Кое-какие высказывания Децима дошли до ушей Кассия, и в компании с юным Лабеоном, превратившимся в одну из шестеренок заговора, он нанес ему визит и предложил присоединиться. Согласен, ответил Децим, при одном условии: если в заговоре примет участие его двоюродный брат Марк Юний Брут. Не исключено, что это заявление в очередной раз больно кольнуло самолюбие Кассия, однако он отбросил личные обиды в сторону и сообщил, что Марк Юний возглавляет заговор. Осторожный Децим решил убедиться в этом лично. Переговорив с братом, он совершенно успокоился. Действительно, тот подтвердил ему, что активно поддерживает заговор. Почему Децим Юний придавал такое значение роли Марка? Как и многие до него, он рассудил: действуя заодно с Брутом, он заранее снимает с себя любые обвинения в корысти, в том числе политической. Остальные цезаристы, присоединившиеся к заговорщикам, тоже всячески подчеркивали, что к устранению тирана их толкают лишь благородные побуждения. К сожалению, их слова далеко не всегда совпадали с делами. Одному из них, Луцию Муницию Базилу, принадлежала добрая половина Сабины и Пицена. Эти гигантские земельные владения он унаследовал от усыновившего его дяди по материнской линии, чье имя стал носить. Как и Децим Юний, он доблестно сражался в Галлии, а затем и в битвах гражданской войны. Благодаря ему в сражении под Диррахием войскам Цезаря удалось избежать полного разгрома. За свои военные подвиги в 45 году он получил пост городского претора и рассчитывал вскоре вознестись еще выше, мечтая о консульстве или хотя бы хорошей провинции себе в управление. Ни того ни другого ему не досталось. Разъяренный Базил объявил голодовку. Она продолжалась несколько дней, после чего он смирился и отказался от своих требований, удовлетворившись крупной суммой денег. Выглядело все это не слишком красиво. Гай Требоний... Это он минувшим летом в Нарбонне выпытывал у Марка Антония, согласится ли он поддержать его в борьбе против Цезаря. Еще полгода тому назад поведение Гая Требония можно было объяснить страхом возможной опалы, но теперь, когда ни о какой опале для него и речи не шло, оставалось предположить, что им руководили другие, более высокие побуждения. Братья Сервилии Каска, трибун Гай и сенатор Публий, казалось бы, не имели никаких оснований питать к Цезарю личную неприязнь -- тот оказал обоим немалую услугу, когда помог разделаться с долгами, этим бичом римской аристократии. Зато Луций Тиллий Цимбер не мог простить диктатору ссылки родного брата. Так в мотивах, которыми руководствовались все эти люди, смешивалось личное и гражданственное, мелочное и высокое. Вглядываясь с лица своих единомышленников, Брут предпочитал не задумываться над их потаенными помыслами. Разумеется, он понимал, что у многих из них есть личные причины ненавидеть Цезаря. Высшее римское общество всегда являло собой микрокосм, в котором все знали друг о друге все. Давно не юноша, Марк не питал иллюзий относительно своих товарищей. Однако он твердо верил: все они, явившиеся под покровом ночи к нему в дом, -- сторонники партии Помпея, партии Цезаря или хранящие нейтралитет, -- пришли сюда с одной целью, той, что вела и его, -- спасти Рим. Ведь не случайно они избрали его своим вождем. Каждому из них известно: Брут не станет покрывать негодяев, прячущих за высокими словами желание свести с Цезарем личные мелкие счеты. Это выяснилось сразу, на первом же сборище. Кое-кто из заговорщиков предлагал вместе с Цезарем убрать наиболее опасных из его приближенных, в первую очередь Марка Антония -- консула года, вне всякого сомнения, посвященного во все, что затевал диктатор. Бруту понадобился весь его моральный авторитет, чтобы отстоять Антония. Ликвидация Цезаря, убеждал он друзей, будет благом. Другое дело -- его помощники. Пролить их кровь значило бы совершить банальное убийство. -- Убив одного Цезаря, мы покроем себя славой тираноборцев. Но стоит нам поднять руку на его друзей -- и на нас станут смотреть как на помпеянцев, ведомых жаждой личной мести. Кажется, только вчера Марк в своем качестве новоиспеченного союзника Цезаря изо всех сил старался спасти жизни сторонников побежденного Помпея; нынче он с тем же пылом защищал соратников диктатора. И в том и в другом случае им двигали уважение к человеческой жизни, ужас перед гражданской войной и проскрипциями. В том очистившемся, идеальном Риме, образ которого он видел в мечтах, найдется место и для Антония, и для многих других... Один из собравшихся заметил, что сильный как бык и отчаянно храбрый Антоний -- не зря же враги наградили его кличкой Гладиатор -- наверняка бросится к Цезарю на по-мошь, после чего и судьба заговора, и судьба самих заговорщиков будет решена, и, конечно, не в их пользу. Надо убрать хотя бы Марка Антония... Брут тяжко вздохнул, но остался непреклонен: довольно будет в нужный момент задержать Антония где-нибудь в другом месте. Кассий, Децим Юний и прочие, понимая, что Брут витает в облаках, пытались втолковать ему, что оставлять Антония в живых -- настоящее безумие, непростительная политическая ошибка, способная обернуться катастрофой. Может, Марка ввел в заблуждение добродушный вид Антония, этакого рубахи-парня? Но они-то прекрасно знали, что под его внешностью гуляки и пьяницы скрываются острый ум, железная воля и завидная выдержка. И при этом -- полное отсутствие моральных принципов. Если они пощадят Антония, он их не пощадит. Как показало будущее, они были совершенно правы, но переубедить Марка не смогли. Тем более что его горячо поддержал Требоний. В минувшем секстилии он поделился с Антонием собственным планом устранения Цезаря, и тот его не выдал. Может быть, ближайший сподвижник диктатора вовсе не так уж безоговорочно хранил ему верность? Во всяком случае, Требоний чувствовал к нему искреннюю благодарность. Что касается Брута, то для него дело было ясно. Убийство Цезаря необходимо, но это не делает его менее отвратительным. О том же, чтобы посягать еще на чью-либо жизнь, просто не может идти и речи. Итак, решено. Никаких массовых убийств, никаких проскрипций. Устранение диктатора должно стать исполненным глубокого, почти религиозного смысла жестом. Теперь следовало продумать все детали осуществления этого плана. День был выбран давно, задолго до того, как Брут присоединился к заговору. Мартовские иды -- последний рубеж, после которого обстоятельства изменятся столь кардинально, что больше нечего будет рассчитывать на успех замысла. Ни грядущие игры в цирке, на которые римская знать традиционно являлась во всеоружии, ни ближайшие комиции, во время которых кое-кто предлагал устроить на Цезаря засаду в узком проходе к Марсовому полю, не подходили. Остается 15 марта. Может быть, напасть на носилки Цезаря по дороге в сенат, где-нибудь на Священной дороге, пересекающей Форум? Нет, это опасно. Обитатели Рима -- ранние пташки. Поутру здесь уже соберется густая толпа. Правда, после скандала во время луперкалий диктатор, не желая излишне злить оппозицию, разогнал свою знаменитую испанскую охрану, сплошь состоявшую из фанатичных ветеранов, что, по мнению Децима Юния и некоторых других близких к Гаю Юлию лиц, означало лишь, что последний полностью утратил чувство меры. После того как его доверенный писец-грек Филемон, неизвестно кем подкупленный, попытался его отравить, Цезарь не на шутку испугался. И вдруг он распускает свою личную охрану. Он возомнил себя неуязвимым, вот в чем дело! Божественный Юлий, Юпитер Юлий, не нуждается в воинах-телохранителях! Его хранит сама судьба! Если это действительно так, рассудили заговорщики, им тем более следует поторопиться. Кто знает, на что способен начавший терять разум тиран? Как бы там ни было, Священная дорога -- не лучшее место для покушения. Поведение толпы непредсказуемо. Обыватели могут наброситься на поверженного диктатора, но могут и кинуться на его защиту. Значит, сенат. Сенатом Брут и его современники называли не здание, а прежде всего собрание. Разумеется, у отцов-сенаторов имелось в распоряжении определенное место собраний -- юлианская курия, воздвигнутая взамен старой курии, восемь лет назад сгоревшей в огне пожара. Но с тем же успехом они могли собираться где угодно: на Марсовом поле, в храме Марса, в храме Юпитера Капитолийского, возле Капуанских ворот, а то и в Помпеевом портике -- величественном сооружении, внутри которого выставляли напоказ произведения искусства. Этот портик непосредственно примыкал к прекрасному зданию театра -- первой в Риме каменной постройке, возведенной Гнеем Помпеем десять лет назад. Когда здесь проходили заседания сената, доступ к портику перекрывали. Впрочем, совершенно не важно, где именно соберутся отцы-сенаторы в Мартовские иды. Главное, чтобы покушение на Цезаря состоялось у них на глазах. Сенаторы должны убедиться, что заговорщики действуют из высоких побуждений, и обеспечить дальнейший ход событий. Именно в этом состояло все величие и вся глупость плана. Он сводился к убийству Цезаря и этим ограничивался. Что случится дальше, заговорщиков совершенно не интересовало. Физическое устранение Цезаря, верили они, разом решит все проблемы. Стоит уничтожить диктатора, и традиционное государственное устройство возродится само собой. Снова воцарится Республика, и дела пойдут даже лучше, чем прежде, потому что уроки гражданской войны не прошли даром для римских политиков и многому их научили. По этой же причине Брут настаивал на том, чтобы сохранить жизнь Марку Антонию -- именно ему, консулу года, предстояло взять на себя управление государством вплоть до ближайших выборов. К началу марта план полностью сложился. Теперь заговорщикам оставалось лишь хранить внешнее спокойствие и молиться небесам, чтобы до 15-го числа их никто не выдал. Две недели тревожного ожидания, прожитые в постоянном страхе нечаянно совершить роковую ошибку, стали для каждого из них суровым испытанием. Братья Каска вели себя нервно, вздрагивали от резкого слова, от чужого взгляда. Даже бесстрастный Кассий, не поддавшийся панике под градом парфянских стрел, чувствовал страх. Он боялся потерпеть поражение и не мог не думать о том, что их всех в этом случае ждало. Впрочем, боялись все. Самым спокойным выглядел Брут. Каждое утро он по-прежнему являлся в преторию, принимал жалобщиков, рассматривал текущие дела. За последние годы он стал опытным юристом. Теперь уже никому не удалось бы провести его, как когда-то Цицерону, позволившему саламинцам отвертеться от уплаты долга. Да, внешне он казался невозмутимым. Но что творилось в его душе? Ему приходилось скрывать свои истинные мысли и чувства не только от посторонних, но и от Порции. Всегда такой внимательный к жене, он почти перестал с ней разговаривать. Сидя с ним за трапезой, она пыталась втянуть его в беседу, задавала ему вопросы, а он, погруженный в себя, молчал, словно ее не слышал. Он почти перестал спать. Брут и прежде спал мало -- ровно столько, сколько необходимо, -- считая такую добровольную аскезу делом чести. Но теперь его терзала самая настоящая бессонница. Он спал не больше четырех часов в сутки, и что это был за сон -- тревожный, без конца прерываемый кошмарными видениями! Если Порции случалось проснуться среди ночи, она видела, что Марк сидит на краю постели, не шевелясь, чтобы не разбудить ее, и лишь время от времени испускает тяжкий, рвущий сердце вздох. Потом он неслышно поднимался и уходил. Куда? В кабинет, в сад? Зачем? Кто его там ждал? Поначалу она решила, что Марк болен. Потом поняла, в чем дело, хотя муж ни словом не обмолвился с ней о своих заботах. Этот настороженный вид, эти ежеутренние отлучки, это мелькание осторожных теней в саду, этот взгляд, полный нежности и боли, который она то и дело ловит у себя за спиной... Эти приметы говорят яснее слов: Брут готовит заговор. Это открытие ввергло Порцию в отчаяние. Став женой Брута, она осуществила свою самую заветную мечту, потому что никогда и никого не любила кроме Марка. Ради этой любви она не побоялась выступить против Сервилии, не испугалась гнева Цезаря и злословия римских обывателей. И надеялась на счастье. Никогда она не требовала от Марка героизма. Ее отец, несгибаемый Катон, пошел до конца и погиб, а Марк примкнул к Цезарю. Она знала, что он сделал это отчасти и ради нее. Но и она сделала свой выбор. Ее муж поступил совершенно правильно, считала она. Что же за безумие охватило его теперь? Другая женщина на месте Порции стала бы плакать и молить мужа отказаться от своих ужасных планов, подумать о ней, об их с таким трудом завоеванном счастье. Другая, да только не Порция. В ее словаре было два слова, значивших для нее неизмеримо больше, чем все остальные, -- честь и долг. Она никогда не любила своего первого мужа, но в отличие от подавляющего большинства своих современниц, столь же несчастливых в браке, как и она, и без труда находивших себе утешение на стороне, хранила Бибулу верность, убежденная, что, изменив ему, в первую очередь изменила бы себе. Добродетель женщины порой бывает тяжкой ношей. Мужчины -- другое дело. Свою доблесть они проявляют не в семье, а в государстве. И случается, эта доблесть требует от них ужасных, едва ли не бессмысленных поступков. Тогда льются реки крови и все кругом обращается в руины. Но Порция вовсе не относилась к числу женщин, считающих, что мир и личное благополучие надо защищать любой ценой. Есть вещи похуже, чем война и смерть. Это рабство и бесчестие. Если кто и осудит Марка за то, что он не в силах смириться с позорным существованием, то только не она. Вчера она одобрила его переход на сторону Цезаря. Сегодня она так же твердо поддерживала его намерение выступить против диктатора. Обстоятельства изменились. То, что вчера было благом, сегодня стало позором. А что, если его убьют? Даже мысль об этом причиняла ей нестерпимую муку. Одно она знала твердо." его гибели она не переживет. Никогда больше не заглянуть ему в глаза, не услышать его голоса? Нет, она убьет себя. В день свадьбы она произнесла слова старинной клятвы: "Ubi, Gaius, ubi Gaia" -- "Куда ты, Гай, туда и я, Гая". Для нее это были не просто слова. Напрасно Марк тревожится -- она не станет помехой его замыслам. Она всегда будет рядом, всегда будет за него, что бы ни случилось. А случиться может многое... Порция задумалась. Как она поведет себя перед лицом смерти? Брат и другие родственники откровенно рассказали ей, какие муки претерпел перед кончиной ее отец Катон. Сможет ли она вынести боль? Мальчиков и юношей Древнего Рима воспитывали как доблестных воинов, они с детства учились терпеть физические страдания. Но она-то не воин, она женщина... Порция трижды рожала и о том, что такое физическая боль, знала не понаслышке. Неужели меч ранит больнее? Впрочем, что толку гадать... Среди туалетных принадлежностей у нее хранился маленький нож для ухода за ногтями -- изящная и модная вещица, снабженная чрезвычайно острым лезвием. Именно то, что нужно. Порция удалила из комнаты служанок, сжала покрепче зубы и со всего размаху вонзила острый нож себе в бедро. По самую рукоять. Сомнений не осталось -- это ужасно, невероятно больно. Кровь хлестала из раны. Надо позвать кого-нибудь. Рабыни и лекарь-грек, конечно, решат, что она сошла с ума. И они не так уж ошибутся. От любви к мужу и страха за него Порция и в самом деле почти обезумела. Вернувшийся домой Марк нашел жену в постели. Ее била лихорадка, и она тихо стонала от боли. Он ничего не понимал и только горестно смотрел, как она страдает. -- Зачем, Порция? Скажи, зачем ты это сделала? Наверное, он тоже подумал, что у нее помутился рассудок. Измученной болью, потерявшей слишком много крови Порции изменила ее обычная выдержка. Схватив Марка за руку и пристально глядя ему в глаза, она проговорила: -- Ты хочешь знать, зачем? Слушай же меня, Брут, слушай внимательно. Я -- дочь Катона. Дочь Катона входит в дом своего мужа не только за тем, чтобы делить с ним стол и постель. Я стала твоей супругой, чтобы делить с тобой горе и радости. Но ты не веришь в мою любовь, не веришь, что я способна хранить тайну. Знаю, Марк, мужчины считают женщин слишком слабыми. Но и женщина, если ее правильно воспитали, может обладать силой духа! Я дочь Катона, Марк! И я твоя жена. Я жена Брута! Она произнесла эти слова страстно и гордо. -- Порция! Ради всех богов, что ты хотела мне доказать? Что она могла ему ответить? Что любит его больше жизни? И она просто рассказала, что сомневалась в себе, что не знала, хватит ли ей смелости быть достойной того, что их ожидает, что готова разделить его судьбу до конца, до могилы. Брут заплакал. Он плакал от нежности, сострадания и горькой жалости, что не может защитить их обоих от грозящих им опасностей. Теперь она утешала его, утешала молча, без слов, и он понимал ее. Кончилось их одиночество. Больше ничего не надо скрывать друг от друга. Брут не знал, чем кончится то, что он задумал, но одну награду он уже получил. Несколько дней безоглядной любви, которую надвигавшаяся катастрофа заставляла ощущать с особой пронзительностью. Уйди; пусть отвечают за деянье Свершившие его. Уильям Шекспир. Юлий Цезарь. Акт III, сцена I VI МАРТОВСКИЕ ИДЫ В год от основания Города 709-й [80] весна запаздывала. От бесконечных дождей римские улицы превратились в грязную клоаку, а атрии домов напоминали бассейны. Небо, затянутое тяжелыми черными тучами, не пропускало солнечного света; то и дело бушевали грозы. Дни стояли холодные, и в воздухе как будто сгустилось предчувствие катастрофы. Город полнился самыми зловещими слухами. На рынках взахлеб болтали про каких-то женщин, якобы родивших детей-уродов, про козу, окотившуюся чудовищем. В здании базилики вдруг сами собой столкнулись священные щиты, хотя никаких признаков землетрясения не наблюдалось. Как-то вечером разразилась гроза и посыпал густой град. Припозднившиеся прохожие клялись потом, что своими глазами видели среди туч тени двух призрачных армий, схватившихся друг с другом в жестокой битве. Снова пошли разговоры о грядущей гражданской войне. Однажды целая толпа, собравшаяся на Марсовом поле, стала свидетелем совсем уж странного явления. У какого-то солдата внезапно вспыхнула огнем рука. Пламя горело довольно долго, а потом погасло, не оставив на руке ни малейших следов ожога. Нет, шептались обыватели, не принесет парфянский поход счастья ни Цезарю, ни Риму. Память о разгроме Красса все еще оставалась живой, и Парфия внушала ужас. Никто не верил в возможность победы над царством, в войне с которым уже бесследно сгинули три легиона. Но Цезарь снова вознамерился повести тысячи молодых римлян и италийцев в эти пустынные пески. Народ роптал. Застарелую вражду к Востоку подогревало присутствие в городе царицы Клеопатры и ее сына. Правда, Цезарь все-таки соизволил переселить любовницу с бастардом из дома верховного понтифика в другое жилище, но упорное стремление "египетской потаскухи" держаться как можно ближе к диктатору невероятно раздражало жителей Рима. Не только патриции опасались переноса столицы в Александрию. Плебс, живущий подачками государства, боялся этого ничуть не меньше. Если верховная власть переберется в Египет, Цезарь начнет кормить нильских феллахов. А что станет с сыновьями Волчицы? Понемногу слухи и предзнаменования все настойчивее концентрировались вокруг фигуры Цезаря. Он оскорбил богов своими нововведениями, и теперь добра не жди... Однажды утром на Форуме стая воробьев насмерть заклевала королька. Неужели и теперь Цезарь, пожелавший объявить себя царем, не поймет смысл этого зловещего предзнаменования? Но Цезарь только посмеивался. Он смеялся, когда ему сообщили, что священные кони, принесенные в дар речному божеству в память о переправе через Рубикон, умерли от голода перед полными кормушками. Перед смертью они плакали, как часто плачут лошади, предчувствуя гибель всадника... Он смеялся, когда ему рассказали, что в недавно найденной могиле основателя Капуи обнаружена старинная табличка, в которой говорится о скорой кончине одного из потомков Юлия... Даже когда авгур Спуринна предостерег его: "Цезарь, опасайся Мартовских ид", он в ответ лишь пожал плечами. Цезарь не верил в приметы. Ему казалось диким, что судьба человека, особенно такого, как он, может быть записана на птичьих кишках, даже если это кишки священной курицы. Он верил только в собственную Фортуну, а на все остальное не обращал внимания. В день сражения под Мундой он получил сразу два дурных предзнаменования, и что же? Он вступил в бой с армией Помпея и выиграл его! Знаки, посылаемые небесами, его не тревожили, но не больше веры придавал он и предупреждениям смертных. О заговоре знали 80 человек, а при таком количестве посвященных избежать "утечки информации" было почти невозможно. И кое-какие сведения действительно просочились за пределы кружка заговорщиков, причем просочились из самого, казалось бы, надежного места -- из дома Брута. Марк поддерживал дружбу с несколькими греческими риторами и философами, обучавшими римскую молодежь, в том числе со своим бывшим учителем, неким Артемидором Книдским. Многие ученики Артемидора стали в городе видными людьми и охотно принимали у себя мудрого грека. Они не знали, что философ давно служил Цезарю шпионом [81]. От глаз и ушей Артемидора не укрылись некоторые тревожные признаки, замеченные им в доме Брута. Он сделал из своих наблюдений верные выводы и прямо заявил Цезарю, что против него зреет заговор. Гаю Юлию и раньше приходилось слышать в адрес Брута подобные обвинения. Он в очередной раз отмахнулся от них, повторив свои же слова, произнесенные несколько месяцев назад: -- Брут подождет, пока я сам не умру... Всегда такой проницательный, Цезарь будто ослеп. Он заметно изменил свое мнение о Марке. От его былого пренебрежения не осталось и следа. Теперь, отзываясь о нем, он говорил: -- Счастье еще, что этот парень из принципа стремится только к добру, потому что, если он чего-нибудь хочет, то своего добивается [82]. Но разве мог Брут считать "добром" огромную власть, какую сосредоточил в своих руках диктатор? По всей видимости, Цезарь не сумел преодолеть внутреннего презрения, которое он, как человек действия, испытывал к созерцателям. Так убежденные реалисты склонны презирать идеалистов. Мягкий, добрый, отзывчивый Марк -- убийца? Невероятно! Впрочем, Артемидор не привел в подтверждение своих обвинений ни одного доказательства. И Цезарь не стал его слушать. Не посмеют, заявил он. Он твердо верил, что никто не осмелится поднять на него руку. Не зря же он принял все мыслимые меры предосторожности. Он добился для себя священной неприкосновенности, какой пользовались только трибуны. Отныне каждый римлянин из страха навлечь на себя проклятие обязан защищать его и оказывать ему любую помощь. Думал ли он, рассуждая об этом, что за последние годы сам дважды нарушил закон о священной неприкосновенности, открыто посягнув на народных трибунов? Гордыня застила ему глаза. Он не какой-нибудь плебейский трибун, он -- Цезарь! Но более всего он уповал на свою удачу. Добрая Фортуна -- вот единственное, во что он искренне верил. Пока она с ним, ему нечего бояться. Он не был бы римлянином, если бы в глубине души не верил еще и в фатум -- рок, определяющий судьбу каждого человека. Бороться против рока бесполезно. Может быть, этот фатализм тоже сыграл свою роль в поведении Цезаря накануне покушения. 11 марта он еще раз подтвердил, что заседание сената состоится в портике Помпея, поутру ид, то есть через четыре дня. Именно в этот день в Риме проходили весенние празднества в честь древнеиталийской богини Анны Перенны. В театре, примыкавшем к портику, будет дано представление. На заседании двоюродный брат диктатора Луций Аврелий Котта предложит отцам-сенаторам во исполнение пророчества "Сивиллиных книг" венчать Цезаря званием Rex extra muros -- царя за пределами городских стен. Ведь сказано: "Персию победит царь". Цезарь нисколько не волновался перед заседанием. С какой стати ему ждать подвоха от сенаторов, в последние месяцы ни разу не посмевших ослушаться его воли? Подавляющее их большинство на его стороне, не зря же он под предлогом достижения равновесия между Римом и провинциями увеличил число магистратов до девятисот человек. В сенате теперь заседали убежденные цезарианцы, новые люди и даже чужеземцы, потому что диктатор сумел внедрить в его ряды своих галльских и испанских помощников. Эти люди всем обязаны ему и будут поддерживать его во всем. Что касается остальных... Пусть себе исходят злобой от зависти и скрытой ненависти. Эти трусы и пикнуть не посмеют. А потом... Потом уже будет поздно. Прав авгур Спуринна: в Мартовские иды надо быть бдительным. Этот день станет началом свершения самых дерзких его мечтаний. И все-таки он чувствовал себя неуютно. Усталость последних месяцев, вечный страх перед очередным приступом эпилепсии, а особенно перед тем, что припадок может случиться, когда он будет на людях, лишили его привычной самоуверенности. И тут еще эти нелепые слухи, эти тревожные донесения шпионов... Не будь он Цезарем, сыном богов и царей, он, пожалуй, назвал был свое недовольство предчувствием... А мудрые люди не отмахиваются от предчувствий. Но он слишком велик, чтобы думать о таких пустяках, слишком горд, чтобы придавать значение туманным приметам. Накануне ид, за несколько дней до предполагаемого выступления в военный поход, Лепид пригласил Цезаря на обед, дававшийся в его честь. В числе приглашенных оказался и Децим Юний Брут Альбин. Гостеприимный хозяин предоставил Гаю Юлию право избрать "царя пира". Этот греческий обычай, ставший знаменитым благодаря Платону, нашел широкое распространение среди римской знати. Царь пира не только руководил раздачей вина после трапезы, но и направлял философскую беседу. На сей раз выбор Цезаря пал на Децима Брута. Он любил этого храброго командира, в верности которого не сомневался. Любил настолько, что включил его в свое завещание в качестве приемного сына и наследника второй линии. Если с его внучатыми племянниками, в первую очередь с Октавием, что-нибудь случится, его состояние перейдет к Дециму Бруту. Сам Децим Брут об этом, разумеется, не знал. Впрочем, даже знай он последнюю волю тирана, вряд ли это знание что-либо изменило бы [83]. В тот вечер Децим пребывал в мрачном расположении духа, что не укрылось от глаз присутствующих. Но вот Цезарь предложил ему выбрать тему философского спора. И Децим угрюмо произнес: -- Какова лучшая из возможных смертей? Уже завтра участники банкета будут говорить, что Цезарь получил последнее предупреждение, однако не сумел его понять. Пока же они не усмотрели ничего странного в предложенной Брутом теме, справедливо считая ее классической и вполне уместной на пиру эпикурейцев. Один за другим они пустились в ученые рассуждения, обильно перемежаемые греческими цитатами. Настала очередь Цезаря. Загадочно улыбнувшись, он изрек: -- Что до меня, то я бы предпочел самую внезапную и самую неожиданную смерть. Децим сидел, не поднимая глаз от кубка с вином. Возможно, в эту минуту он думал, что завтра мечта Цезаря сбудется. Пока Брут Альбин пировал с диктатором, остальные участники заговора заканчивали последние приготовления к покушению. Было решено, что непосредственными исполнителями замысла станут 25 человек, остальные будут следить, чтобы никто из сенаторов не вздумал броситься Цезарю на помощь. Они же успокоят магистратов и объяснят им, что заговорщики вовсе не намерены устраивать кровавую резню. Решающий удар нанесут три или четыре человека. Конечно, остальные будут присутствовать при убийстве, которое должно стать священнодействием, однако, если все пройдет, как задумано, Цезарь умрет быстро и без мучений. На этом настоял Брут. Он же категорически отверг предложение протащить тело убитого диктатора по городу и сбросить его в Тибр. По римскому обычаю оставить мертвого без погребения означало лишить его права на вечный покой. Ни свобода Рима, ни честь римских граждан вовсе не требуют, чтобы заговорщики преследовали тень Цезаря до самых берегов Стикса. Правда, кое-кто из друзей поспешил напомнить Бруту, что именно таким образом всегда поступали с тиранами, вспомнить хотя бы братьев Гракхов. Но Марк сделал вид, что не расслышал этих слов. Сознавал ли он, насколько непоследовательна его позиция? Если Цезарь -- тиран, с его прахом следует поступить так, как велит традиция. Если нет...Значит, они задумали гнусное убийство, сродни отцеубийству. Простая логика, к доводам которой Брут остался глух, как, впрочем, и к политическим расчетам, на ней основанным. После требования оставить в живых Антония это была его вторая ошибка. В отличие от своих друзей он полагал, что огромная опасность, которой подвергали себя заговорщики, сама по себе служит знаком доблести и благородства. Поздно вечером они еще раз повторили все детали предстоящего покушения. Каждый помнил, что ему предстоит делать. Завтра поутру все собираются в доме Кассия, откуда двинутся к Форуму, якобы сопровождая его сына. Счастливый парень! Если все пройдет как надо, он наденет мужскую тогу в день освобождения республики! Мысль о том, что убийство Цезаря вовсе не обязательно повлечет за собой немедленное восстановление традиционных институтов, от них как-то ускользала. Под тогой каждый из них спрячет кинжал, какие носят легионеры -- его легче скрыть, чем меч. Как только покажется Цезарь, Гай Требоний -- тот самый, кто вместе с Брутом отстоял жизнь Марка Антония, -- воспользуется каким-нибудь предлогом, чтобы увести Антония от диктатора и задержать его подальше от курии. После Нарбонна, когда Требоний имел неосторожность поделиться с Антонием своими затаенными мыслями, они стали приятелями. В зале заседаний к Гаю Юлию приблизится Луций Тиллий Цимбер. Он упадет перед диктатором на колени и в который раз обратится к нему с мольбой простить его брата, бывшего помпеянца, живущего в далекой ссылке. Поскольку Цезарь не любит менять своих решений, можно не опасаться, что он вдруг простит изгнанника. Услышав отказ, Луций должен проявить настойчивость и схватить диктатора за складки одежды, чтобы проверить, нет ли под тогой кольчуги. Наконец, он с силой дернет тогу Цезаря на себя -- таким приемом часто пользуются борцы, чтобы на мгновение обездвижить руки противника. Это и будет сигналом. Публий Сервилий Каска вонзит кинжал в ямку между плечом и шеей, метя в подключичную артерию. После такого удара -- гладиаторы приканчивают им поверженного на землю противника -- Цезарь не проживет и нескольких секунд. Остальные заговорщики нанесут уже мертвому диктатору еще несколько ритуальных ударов. Если сразу прикончить Цезаря не удастся, его добьют Гай Сервилий Каска, Гай Кассий и Децим Юний. Марк Юний Брут будет как можно дольше оставаться в стороне от убийства. Ночь для заговорщиков пролетела быстро. Мало кому из них удалось заснуть хоть ненадолго. Перед самым рассветом на Рим обрушилась невиданной силы гроза с порывами шквального ветра. Всеобщая нервозность достигла пика. Марк совсем не ложился в эту ночь. Страха он не испытывал. Как всегда перед опасным делом, на него нисходило спокойствие. Волновался он только за Порцию, которая ожидала завтрашнего дня с паническим ужасом. Как ни силилась она скрыть тревогу, ее побледневшее, измученное лицо говорило без слов. Успокаивать ее ложью, что ему ничего не грозит, Марк не хотел и не стал. Он лишь крепче прижал к себе жену. Когда настала пора идти, Порция чуть слышно спросила, можно ли ей в начале четвертого часа послать раба узнать новости [84]. Если заговор удастся, к этому часу все будет кончено. Цезарь будет мертв. Если нет, будут мертвы заговорщики. Во всяком случае, для Порции мука ожидания закончится. Подумав, Брут дал жене такое разрешение, хоть и понимал, что поступает неосторожно. Порция никогда не беспокоила его во время заседаний в суде или сенате, и ее необычная озабоченность может возбудить подозрения. Однако, глядя в полные слез глаза любимой, Марк не нашел сил отказать ей в просьбе. Он торопливо вышел из дома, с особенным тщанием следя, чтобы не ступить за порог с левой ноги, не перешагнуть через ступеньку, не обернуться. Все эти предосторожности давно вошли у него, как и у любого другого римлянина, в привычку. Более суеверный человек, случись ему нарушить одно из этих правил, не задумываясь, повернул бы обратно. Он не сомневался, что Кассий, Каска, Требоний, Цимбер и остальные его друзья, громогласно заявлявшие, что не верят в подобные глупости, в это утро постараются любой ценой избежать дурных примет. Цезарь тоже провел ужасную ночь. Зная, что назавтра его ожидает трудный день, на пиру у Лепида он старался не увлекаться ни едой, ни вином. И хотя он пил умеренно, голова отяжелела, во рту появился отвратительный вкус и хмель все никак не проходил. Едва вернувшись домой, он сразу улегся спать, но уснуть не смог -- ноги без конца сводило судорогой. Потом начала болеть голова, хотя и не слишком сильно, но Цезарь испугался: неужели приближается припадок? Не хватало еще завтра на глазах у всего сената хлопнуться в конвульсиях на землю! В этот момент неожиданно проснулась и Кальпурния, делившая с ним ложе. Ей приснилось, что на голову ей обрушилась крыша дома, и от ужаса она громко закричала. Гай Юлий выбранил супругу: зачем ей понадобилось рассказывать ему дурной сон? Крушение официальной резиденции верховного понтифика могло означать лишь одно -- катастрофу. Не об этом ли предупреждал его и Спуринна? Чума на женщин и авгуров, раздраженно подумал Цезарь. Вечно лезут со своими глупыми суевериями! Незаметно он уснул. Сколько он спал, пять минут или два часа, он не знал, когда его разбудил оглушительный грохот. На улице бушевала гроза, и порыв ветра с силой распахнул окна и двери комнаты. Тут же ветер стих, и в воздухе повисла тяжелая духота. Кальпурния тоже не спала. Ей было страшно. Чтобы отвлечь жену, Гай Юлий стал рассказывать свой сон. Ему снилось, что он вознесся к небесам и увидел Юпитера, который сидел на облаках, словно на троне. И тут Юпитер дружески пожал ему руку. К чему бы это? Он склонялся к мысли, что сон хороший, потому что сулит ему невиданный успех, даже обожествление. Кальпурния тихо проговорила: -- Гай, чтобы человека причислили к сонму богов, ему сначала надо... Хорошо еще, она вовремя остановилась и не произнесла роковое слово -- умереть [85]. Но все равно благостное настроение от вознесения к Олимпу безвозвратно улетучилось. Кальпурния тут же снова заснула беспокойным сном, без конца вздрагивая и издавая стоны. Цезарь, к которому сон все не шел, долго терпел, наконец не выдержал и потряс жену за плечо. Кальпурния открыла глаза, вцепилась ему в руку и разразилась безудержными рыданиями: -- Гай, никуда нынче не ходи! Умоляю тебя, никуда не ходи! Этого еще не хватало! Что она там бормочет? -- Гай, я видела ужасный сон! Ты лежал мертвый, Гай, слышишь? Мне снилось, что ты умер! И все вокруг было в крови... Впервые в жизни Цезарь испытал нечто вроде растерянности. Он всегда гордился тем, что презирает суеверия*, однако на этот раз дурных предзнаменований скопилось вокруг него что-то слишком уж много. В душе шевельнулось сомнение. Может быть, действительно не стоит спорить с судьбой? И потом, Кальпурния все-таки произнесла запретные слова. Она вслух говорила о смерти, о крови... Плохо. Послушать жену? После вчерашних возлияний и бессонной ночи он ведь и в самом деле чувствует себя нездоровым. Если он объявит, что заболел, это даже не будет ложью. Но тут же он одернул себя. Что за глупости! Не тот сейчас момент, чтобы отступать. Нет, он пойдет до конца. * Напротив, Цезарь, согласно Плинию, верил в заговоры и заклинания. А Кальпурния, тесно прижавшись к мужу, сквозь рыдания все бормотала слова любви, которых прежде ни разу не смела произнести вслух. Он так привык унижать ее, насмехаться над ней в присутствии слуг и чужих людей, что гордость не позволяла ей признаться, как сильно она его любит. Тронутый силой ее отчаяния, злясь на самого себя, что поддается женским уговорам, Цезарь в конце концов дал обещание, что, прежде чем идти в сенат, погадает, стоит ли это делать. Результаты гадания оказались не просто дурными -- они ясно указывали, что его ждет нечто ужасное. Цезарь сухо бросил гадальщикам: -- Повторите! Бесполезно. И вторая, и третья попытки говорят о том же: предзнаменования крайне неблагоприятны. Цезаря охватила дурнота. Голова закружилась, перед глазами заплясали мушки. Позвали врача. Никуда выходить не следует, вынес он свой приговор, лучше пойти прилечь. Конечно, прислушаться к совету лекаря не так позорно, как поддаться панике испуганной женщины. Со вздохом чуть разочарованного облегчения Цезарь отдал приказ: сообщить сенаторам, что он заболел, а потому заседание переносится. Солнце к этому часу уже высоко поднялось и заливало своими лучами римские крыши. Первый по-настоящему теплый весенний денек! Сенаторы, собравшиеся в саду и под портиком, примыкавшим к театру Помпея, поодаль от толпы горожан, торопившихся попасть к открытию гладиаторских игр в честь Анны Перенны, начали проявлять первые признаки нетерпения. Час, назначенный для заседания, давно минул, а Цезаря все нет. В разрозненных группках магистратов все громче раздавался ропот. Слишком уж вольно обращается Цезарь с отцами-сенаторами, слишком явно отказывает им в знаках уважения. Бывшая правящая верхушка Рима, когда-то заправлявшая политикой города, давно утратила рычаги власти и дала превратить себя в совещательный орган, но сенаторы смирились с новой ролью -- при условии, что Гай Юлий все-таки будет соблюдать хотя бы внешние приличия. Сенаторы понимали, что он презирает их за это лицемерие и раздражались еще больше. По правде сказать, в своих парадных тогах с широкой пурпурной полосой, в своих красных с золотом кожаных туфлях с загнутыми мысами -- столь же красивых, сколь неудобных, эти высшие сановники, топтавшиеся без дела перед зданием курии в ожидании, когда соизволит появиться хозяин, производили впечатление и смешное, и жалкое одновременно. А толпа все прибывала. Сквозь ряды зевак, стекавшихся к началу игр, пробивались просители, мечтавшие увидеть Цезаря и успеть сунуть ему жалобу. И все они беспокойно переговаривались и сновали туда-сюда. Но еще неспокойнее чувствовали себя заговорщики. Торжество в честь юного Кассия, впервые надевшего мужскую тогу, давно завершилось. Мальчик уже сделал круг почета по Форуму, поднялся на Капитолий, выслушал предсказания гадателей и внес свое имя в списки взрослых граждан. Рабы проводили его домой, чтобы отпраздновать событие в кругу семьи, -- ждали только возвращения отца и прихода гостей. Впрочем, Гай Кассий не слишком рассчитывал, что нынче удастся попировать: если заговорщики победят, им будет чем заняться, если же проиграют... Но где же Цезарь, всегда такой пунктуальный? Может быть, он вообще не придет? Может, их кто-то предал и сейчас за ними явится стража? В конце концов Децим Юний заявил, что сам сходит в дом верховного понтифика и узнает, что случилось. Брут решил, что, пока суть да дело, отправится в городской суд, где ему и надлежало быть. Пусть все идет, как обычно. Неодобрительно сжав челюсти, Кассий смотрел, как они уходят. Сам остался на месте. До здания суда, располагавшегося буквально в нескольких шагах от портика Помпея, Марк добрался быстро. Ни один человек, глядя на него в эти минуты, не догадался бы о страшном напряжении, в котором он пребывал. Он не смутился и тогда, когда ему сообщили, что от Порции уже трижды прибегал раб узнать, все ли у него в порядке. Спокойно и невозмутимо городской претор начал прием жалобщиков. Внимательно выслушивал каждую сторону -- за эту его серьезность над ним немало потешался Цицерон, -- обдумывал суть дела и твердым голосом выносил решение. -- Я буду жаловаться на тебя Цезарю, претор! -- воскликнул один из обиженных спорщиков. -- Я этого так не оставлю! Вот увидишь, Цезарь найдет на тебя управу! -- Никакой Цезарь никогда не мешал и не помешает мне судить так, как велит закон, -- слегка улыбнувшись, тихо отвечал ему Брут. Недовольный посетитель вышел вон, изрыгая проклятия и угрозы, а любопытные зрители, набившиеся в зал суда, наградили претора громом аплодисментов. Слава о Марке Юнии Бруте, справедливом судье, которого нельзя ни подкупить, ни запугать, успела распространиться от Рима до Медиолана, сделав его имя популярным. Все с той же невозмутимостью Марк пригласил следующего жалобщика. Цезарь так и не появился. В доме верховного понтифика, куда вскоре добрался Децим Юний, царил настоящий кавардак. Его провели к Цезарю, и тут он узнал, что диктатор решил нынче не покидать дома, потому что гадатели предрекли ему неблагоприятный день, а жене ночью приснился дурной сон. Стоя рядом с мужем, Кальпурния с тревожным недовольством смотрела на Брута Альбина. Неужели женская интуиция успела подсказать ей, что под маской верного друга скрывается убийца? В эту минуту он, пожалуй, больше боялся проницательной Кальпурнии, чем грозного Цезаря. Тем не менее с дерзким вызовом, на которое ему давала право старая дружба, он насмешливо произнес: -- С каких это пор божественный Цезарь начал верить гаданиям и женским снам? Весь Рим будет смеяться над тобой, Гай Юлий, когда узнает, что ты сидишь дома только потому, что жена твоя плохо спала! Оправдываясь, Цезарь объяснил, что нездоров и врач опасается приближения припадка. Это, конечно, более веская причина, согласился Децим Брут, но не лучше ли будет, если диктатор сам выйдет к отцам-сенаторам и сообщит, что заседание переносится по причине его болезни? Почтенные магистраты ведь еще не забыли о его оплошности, допущенной на январском заседании, когда он по глупому совету Бальба принял их сидя. Так стоит ли понапрасну злить их еще раз? Не выдержав, Кальпурния закричала, что не выпустит мужа из дома. Децим Юний криво усмехнулся. "Вот уж не думал, -- говорила его улыбка, -- что в доме Цезаря командуют женщины..." Цезарь поднялся и, оттолкнув рыдающую жену, велел слугам готовить носилки. Решено. Он отправится в сенат. Все время, пока длился разговор, Децим Юний оставался спокойным и бесстрастным. Угрызения совести его не мучили. Он видел перед собой не человека по имени Гай Юлий, а тирана, готового покуситься на свободу Рима и честь римских граждан. А когда имеешь дело с тираном, даже такие святые понятия, как дружба и кровное родство, теряют свой смысл. И вот четверо рабов уже подняли носилки и двинулись вперед. Цезарь отказался от своих знаменитых телохранителей-испанцев, но это не значит, что он передвигался в одиночку. Вокруг него плотной толпой теснились слуги, писцы, клиенты. Чтобы пробить себе путь через запруженную народом Священную дорогу, кортежу пришлось немало потрудиться. Было начало четвертого часа. Волнение заговорщиков, все еще ждавших под портиком Помпея, достигло к этому времени предела, когда вся затея чуть было не сорвалась из-за Публия Сервилия Каски. К нему вдруг подошел один из сенаторов и, заговорщически щурясь, проговорил: -- Что, Каска, думал, никто ни о чем не узнает? А вот Брут мне все рассказал! Лицо Каски приняло какой-то зеленоватый оттенок, а глаза наполнились диким ужасом. Между тем сенатор, посмеиваясь, продолжал: -- Ну-ка, счастливчик, открой нам, откуда на тебя свалилось столько денег, чтобы метить в эдилы? Каска и в самом деле выставил свою кандидатуру на эту должность на будущий год, правда, не слишком об этом распространялся. Что же касается денег, то их предоставил ему не кто иной, как сам Цезарь. Для манипуляций на выборах диктатор широко использовал своего рода "черную кассу", ничуть не опасаясь, что его методы могут показаться отвратительными даже тем, кому они несли прямую выгоду. Среди заговорщиков оказалось немало таких, кто знал о своем грядущем назначении на тот или иной пост в обход мнения сенаторов и воле римского народа, но для них самих все эти мошеннические проделки служили только лишним доказательством того, что Цезарь полностью подмял под себя всю политическую систему и все стремительнее превращался в тирана. Поэтому собственное поведение вовсе не казалось им черной неблагодарностью, напротив, они хранили убеждение, что ими движет подлинный патриотизм. Каска с трудом выдавил из себя некое подобие улыбки. Пережитый шок мешал ему вымолвить хоть слово. Но сенатор, так ни о чем и не догадавшись, уже повернулся к нему спиной и отошел, довольный удачной шуткой. Где же все-таки Цезарь? Вот и Брут закончил в суде рассмотрение текущих дел и вновь присоединился к друзьям. Беседуя с Кассием, он обратил внимание, что тот без конца прячет руку в складках тоги, проверяя, на месте ли кинжал. Еще раньше двоюродный брат говорил ему, что в случае провала заговора ни за что не дастся врагу живым и заколет себя. Но что-то он уж слишком нервничает. Если он сейчас же не возьмет себя в руки, заговору действительно может угрожать провал... К ним приблизился пожилой сенатор Попилий Ленат -- один из тех любителей нейтралитета, о которых никогда нельзя сказать, на чьей они стороне. Схватив Брута и Кассия за руки, он громко и взволнованно заговорил, явно подражая какому-то комедийному персонажу-предателю: -- Молю богов, чтобы вам удалось все, что вы задумали, но поспешите! Не тяните дольше, ибо слухи ползут быстро! -- Нас выдали... -- прошептал Кассий Бруту на ухо. Он был прав. Их действительно выдали, и сделал это учитель философии и платный осведомитель Артемидор Книдский. Постоянно бывая в домах у заговорщиков и внимательно наблюдая за всем, что происходит, грек пришел к выводу, что заговор если и состоится, то нынче утром, в курии. Еще раз взвесив свои подозрения, он послал раба с письмом к Цезарю. Увы, Фортуна решительно отвернулась от Гая Юлия. Когда посланец философа прибежал в дом к верховному понтифику, носилки с Цезарем уже покинули двор. Раб не посмел последовать за ними и присел в атрии, решив дождаться, когда адресат вернется домой. По крикам и оживлению толпы сенаторы поняли, что наконец-то появился Цезарь. Медленно, с трудом прокладывая себе путь сквозь густое скопление народа, носилки диктатора продвигались к курии. Ему навстречу пытался пробиться Марк Антоний, но даже этому здоровяку не удавалось растолкать зевак. В этот миг к Бруту подскочил раб -- тот самый, которого уже трижды за сегодняшнее утро видели на Форуме. "Хозяин! Хозяин, твоя жена умерла!" -- громко и испуганно прокричал он. Вокруг Брута немедленно выросла толпа любопытных, жадных до чужого несчастья. Его всегдашняя бледность скрыла от посторонних, как сильно он побледнел. Кассий молча опустил руку ему на плечо. Но Брут не нуждался в утешениях. Если Порция, не в силах выдержать страшной тревоги за мужа, от отчаяния наложила на себя руки, он будет вечно оплакивать ее, но не сейчас. Сейчас он не имеет на это права. Он знал, чего больше всего на свете хотела Порция: чтобы он исполнил свой долг. Носилки Цезаря остановились возле самого портика. Спуститься на землю диктатору не давали многочисленные просители, сгрудившиеся вокруг. Со всех сторон к нему тянулись руки с жалобами, прошениями, рекомендательными письмами. Заметил ли он среди других Артемидора? В самом деле, не дождавшись посланного раба, обеспокоенный грек решил сам предупредить Гая Юлия. Извернувшись, он сунул прямо в руки диктатору свое письмо -- точную копию того, что отослал с рабом. Рассеянно взяв письмо, Цезарь протянул его одному из писцов. Но жалобный голос Артемидора воззвал к нему из толпы: "Прочти, Цезарь, молю тебя! Прочти, это важно!" Наконец-то диктатор узнал своего философа-шпиона. Кивнул ему и не стал отдавать письмо. Увы, к огорчению грека, и читать не начал, а просто сунул в складку тоги, служившую карманом, и двинулся вперед. Возле самого входа в курию стоял авгур Спуринна. По обычаю, прежде чем диктатор войдет в зал заседаний, авгур возносил жертву богам. Цезарь, которого шутливый тон Децима Брута заставил забыть про ночные страхи, с недовольным видом обратился к Спуринне: -- Ты говорил, чтобы я остерегался Мартовских ид. Ну вот иды настали, а со мной ничего не случилось! Но Спуринна был из тех предсказателей, которые верят в свое ремесло. Согнувшись в низком поклоне, он тихо проговорил: -- Будь осторожен, Цезарь. Иды еще не прошли. Авгур заколол священную курицу. Пристально изучив дымящиеся внутренности жертвенной птицы, он еще раз предостерег диктатора. Предзнаменования очень неблагоприятны. В печени не хватает доли, а это верный знак смерти. Но Цезарь лишь пожал плечами: -- То же самое мне пророчили в день битвы под Мундой. Говорили, что в бою я погибну. Но я начал сражение и одержал победу. Он уже не помнил, что в тот день его воины, не ожидавшие столь доблестного натиска верных Помпею легионов, поддались панике и в беспорядке бросились отступать, оставив его едва ли не один на один с врагами. Если бы не отчаянно храбрый прорыв нескольких штабных командиров, заставивший трусов устыдиться, ему не избежать бы гибели. Вечером того дня из его щита извлекли две сотни стрел... -- Верно, -- отвечал Спуринна, -- под Мундой у священной курицы тоже не хватало доли в печени. И в тот день, Цезарь, ты едва не погиб. Гай Юлий не желал прислушиваться к словам прорицателя. Он уже шел к лестнице, ведущей в зал заседаний. По рядам заговорщиков пронесся вздох облегчения. А если бы Цезарь поддался уговорам авгура? Но нет, Цезарь слишком велик, чтобы верить приметам. От группы сенаторов отделилась фигура Попилия Лена-та, того самого, что совсем недавно желал успеха Бруту и Кассию в их начинаниях. Он приблизился к диктатору, фамильярно взял его под руку и горячо зашептал ему что-то на ухо, бросая красноречивые взгляды в сторону заговорщиков. Кассий напрягся. Каска, Децим, Цимбер, все остальные потянулись руками под складки тоги, где прятали кинжалы. Очевидно, покушение сорвалось. Что ж, они готовы покончить с собой... Только Брут не дрогнул. Все с тем же невероятным спокойствием, которое, кажется, не покинуло его ни на минуту, он обернулся к Цезарю и Попилию Ленату и как ни в чем не бывало улыбнулся обоим. И они улыбнулись ему в ответ. Значит, говорят они о чем-то постороннем. Впрочем, Цезарь явно торопится покончить с этой беседой. Марк легко коснулся руки Кассия. Ложная тревога. Теперь надо действовать быстро, очень быстро, иначе все пропало. С решимостью, которой никто за ним и не подозревал, Брут берет руководство операцией в свои руки. Он незаметно подает сигнал Требонию: пора! Гай Требоний сейчас же двинулся к Антонию, взял его под руку и с воодушевлением начал ему о чем-то рассказывать. Слова Требония настолько заинтересовали Антония, что он не обратил ни малейшего внимания на то, что Цезарь, не дождавшись его, уже перешел в зал заседаний. И здесь вокруг него немедленно тесно сгрудились заговорщики. Цезарь остался с ними один на один. Рядом ни рабов, ни помощников -- обычай запрещал входить в зал сената кому-либо кроме самих сенаторов. Диктатор не выглядел обеспокоенным. Да и с чего ему было бояться этих трех десятков мужчин, каждого из которых он прекрасно знал? Тем более что здесь же, на скамьях, сидели девять сотен сенаторов, обязанных ему всем -- и карьерой, и богатством. Цезарь прошествовал мимо статуи Гнея Помпея -- помпезного сооружения, запечатлевшего Великого обнаженным, в образе греческого героя, не удостоив изваяние даже мимолетным взглядом. Его бывший коллега по триумвирату проиграл свою битву и пал от руки предателей, а он, Цезарь, одержал полную и окончательную победу и теперь достиг зенита славы... Зато Гай Кассий Лонгин, прежде чем сделать шаг с правой ноги, на мгновение задержался на пороге и задумчиво посмотрел на безмятежное каменное лицо Помпея. Когда-то, в разгар гражданской войны, когда армия Помпея отступала все дальше к югу Италии, Кассий не питал к своему полководцу теплых чувств и нередко вслух осуждал его действия. Но трагическая гибель Гнея в Египте стерла все ошибки и слабости этого человека. В памяти Кассия, как и в памяти многих других легатов армии Помпея, он навсегда остался живой легендой -- непобедимым императором, сумевшим подчинить Риму весь Восток. И разве не пришла пора отомстить диктатору за его смерть? Кассий огляделся. Совсем близко от него Цезарь уже придвигал к себе кресло, проверял, на месте ли восковые таблички и стиль, чтобы делать заметки. В этот миг в игру вступил Цимбер. Упав перед Цезарем на колени, он вытянул вперед руки, опустил их на колени диктатора и громко заговорил: -- Молю тебя, Цезарь, яви милость моему брату! Позволь ему вернуться в Рим! Цезарь нетерпеливо оттолкнул просителя -- как он, право, не ко времени! За его спиной уже плотной шеренгой выстроились остальные заговорщики, совершенно загородившие диктатора от глаз сидящих сенаторов. И они тоже хором убеждают диктатора проявить снисхождение к изгнаннику. На лицо Гая Юлия набежала тень -- предвестие столь свойственных ему вспышек холодной ярости. Он терпеть не может назойливости. Между тем Цимбер, как и положено просителю, положил руки на плечи Цезарю. И в ту же минуту легким движением век подал сообщникам знак: все в порядке, он без кольчуги и не вооружен. Наверное, слишком резкая настойчивость Цимбера и остальных показалась Цезарю подозрительной. Он поднялся с кресла с явным намерением выбраться из плотного кольца обступивших его людей. Но руки Цимбера уже с силой дергали застежку его пурпурной, шитой золотом тоги: одеяние скользнуло вниз, обнажив шею и плечи. Неужели он наконец понял, что происходит? -- Довольно! -- послышался резкий крик диктатора. -- Ты позволяешь себе слишком много! Но звук его голоса потерялся в общем шуме. А за его спиной уже вырос Публий Сервилий Каска с кинжалом в руках. Прицелившись в ключицу, он нанес удар. Но Цезарь сумел отпрянуть, и оружие, не задев артерии, лишь расцарапало ему спину. От гнева и ужаса силы его удесятерились, и, круто повернувшись, он схватил своего обидчика за горло. -- Ты, Каска?! -- раздался негодующий вопль. -- Да как ты посмел, предатель?! Публий Сервилий разом утратил способность двигаться. -- На помощь, Гай! -- простонал он, ища глазами брата. Но младший Каска не шелохнулся, парализованный страхом. А Цезарь, охваченный яростью раненого хищника, уже наносил Публию Сервилию удар за ударом, за неимением лучшего оружия размахивая стилем для письма. Каждый удар он сопровождал громовым возгласом. Неужели сенаторы до сих пор не догадались, что творится у них перед глазами? А если крики Цезаря услышит Антоний, которого Требонию пока удается удерживать в соседнем помещении? К дерущимся одним прыжком подскочил Кассий. Коротко замахнувшись, он кинжалом рассек Цезарю лоб. ("Бейте в лицо!" -- так когда-то напутствовал Гай Юлий своих ветеранов перед схваткой с согражданами-патрициями. Как видно, не все забыли его совет.) Но Кассий не убил его этим ударом; хлынувшая из раны кровь лишь на миг ослепила диктатора. А Цезарь ничуть не утратил самообладания. Шаг за шагом отступая от надвигавшихся убийц, он уже добрался до статуи Помпея и прижался к ней спиной, защищаясь от нападения сзади. Молниеносное устранение врага, которое планировали заговорщики, все больше напоминало кровавую бойню, а с минуты на минуту могло обернуться полной катастрофой -- если к Цезарю подоспеет помощь. Хватит тянуть! Вперед выступил Децим Юний Брут. При виде этого человека, с которым он ужинал вчера вечером, этого верного товарища, не раз выручавшего его в битве, Цезарь на миг поверил, что спасение близко. Но в руке Брута Альбина сверкнул кинжал. Невозможно! Ведь он вписал его имя в свое завещание, назвал его приемным сыном... Значит, спасения нет? Медленно, очень медленно Цезарь обвел взглядом столпившихся перед ним мужчин. В какой момент он перестал понимать, о чем думают люди, которых, как ему казалось, он видел насквозь? В какой миг он перешел черту, которой, по их мнению, переходить не следовало? Слишком долго он позволял себе верить, что вертит ими, как хочет. Слишком долго смеялся над ними. Значит, пришел час расплаты. Чуть поодаль, не смешиваясь с остальными, стоял Марк Юний, еще более бледный, чем обычно. В его темных глазах Гай Юлий прочитал ужас и отчаяние, сострадание и печаль и вместе с тем -- беспощадную решимость. -- И ты, Брут? [86] Кому он это сказал -- сыну Сервилии или своему родственнику и верному боевому соратнику? Этого никто никогда не узнает. И, как бы там ни было, не Марк, а Децим сделал решительный шаг и нанес своему другу смертельный удар. Пораженный в область печени, Цезарь медленно сполз на пол [87]. Его последние силы ушли на то, чтобы закрыть руками лицо -- так же в свое время поступил умирающий Помпей. Как только диктатор упал, в рядах заговорщиков началось какое-то безумие. Два или три десятка человек, не находившие в себе мужества сдвинуться с места, пока тиран был жив, теперь, увидев перед собой его бездыханное тело, набросились на него с кинжалами и били не глядя... К ним подошел Марк. Он вряд ли смог бы сказать, что в тот миг творилось в его душе. Раньше он думал, что, исполнив долг, почувствует облегчение, но эта кровавая казнь превзошла жестокостью самые худшие его опасения. И потом, сам он так и не нанес удара... Он понимал, что обязан это сделать, чтобы до конца остаться главой и вдохновителем заговора, совершенного во имя свободы родины. Прочь сомнения! Брут поднял кинжал и опустил его в бесчувственное тело. Цезарю было уже все равно. В тот же миг его пронзила страшная боль. Это Кассий, опьянев от вида крови, вслепую размахнулся кинжалом и по самую рукоятку вонзил его в руку Марка. И тут же словно протрезвел. И все остальные вместе с ним. Они стояли молча, не смея взглянуть друг на друга. Выглядели они и в самом деле устрашающе -- одежда порвана, руки в крови, в глазах -- безумие. Но теперь-то все кончено? Они сделали то, к чему стремились. Они убили Цезаря. Неужели понадобилось всего три-четыре минуты, чтобы превратить владыку Рима и мира в жалкий труп, лежащий на полу в луже собственной крови? Почему же им эти минуты показались бесконечными? С высоты своего постамента на них взирал каменный Помпей -- величественный и смешной в своей наготе. Впрочем, нет, он смотрел не на них, а на противоположную стену. Месть свершилась, но ему, устремленному в вечность, не было до этого никакого дела. С трудом оторвавшись от созерцания мертвого тела, Брут повернулся лицом к сидящим в зале сенаторам. Боль, терзавшая руку, показалась ему благом, она словно вырвала его из состояния прострации, в котором он пребывал последние мгновения, и вернула к реальности. Не задумываясь, о том, каким он выглядит со стороны -- в запачканной своей и чужой кровью одежде, с рукой, сжимающей обнаженный кинжал, -- он громко провозгласил: -- Отцы-сенаторы!* * Стоя с окровавленным кинжалом, Брут произнес два слова, как он полагал, все объясняюшие: "Мир" и "Цицерон". Свою речь он заготовил заранее, хотя и не мог быть уверенным, что останется в живых, чтобы ее произнести. Но... слушать его речь некому. Все девять сотен сенаторов, наконец-то осознавших, что произошло, объятые ужасом, толкаясь и вопя, бросились вон из зала. За ними бежали заговорщики, на ходу пытаясь втолковать насмерть перепуганным людям, что никто не намерен причинить им ни малейшего зла. Напрасный труд. Сенаторы видели лишь кровь на руках убийц, а теперь эти убийцы преследовали их по пятам. Никаких разъяснений им не требовалось. В одно мгновение зал опустел. И вот уже с улицы слышны дикие крики. Толпа узнала, что Цезарь убит. От портика Помпея паника перекинулась в соседний театр, зрители моментально покинули свои места. Никто не понимал, почему и от кого убегает, но все поддались общей беспорядочной суматохе. Масла в огонь подлил отряд принадлежавших Дециму Юнию Бруту гладиаторов. Предполагалось, что они явятся к курии на всякий случай, защитить заговорщиков в случае опасности. Но в памяти римских граждан еще слишком прочно жил ужас перед восстанием Спартака, и от одного вида вооруженных рабов они утратили последние остатки здравого смысла. Постепенно новость о смерти Цезаря расползлась по городу, подогревая панические настроения. Торговцы, по опыту знающие, что любые волнения в городе всегда кончаются грабежами, спешно закрывали ставнями окна лавок. Настал поддень. Улицы Рима обезлюдели. Город словно вымер. Брут с друзьями остались в зале курии одни с убитым Цезарем, о теле которого никому из бежавших не пришло в голову позаботиться. Никто из них не был готов к такому повороту событий. Они рассчитывали, что Каска одним ударом прикончит диктатора, и тогда Брут произнесет перед отцами-сенаторами, которые еще просто не успеют испугаться, аргументированную речь. Выслушав ее, высшие сановники республики проголосуют за то, чтобы признать убийство Цезаря местью за поруганную свободу. Дальше все пойдет само собой. Республиканские институты заработают, как прежде, поддерживаемые сенатом и народом. Но своим позорным бегством сенаторы спутали заговорщикам все карты. Планируя заговор, они хотели одного -- вернуть законный порядок, но теперь, когда законные представители власти попросту сбежали, они оказались в полнейшей растерянности. Чтобы покончить с неопределенностью, следовало действовать. Предвидеть и задавить возможный отпор со стороны цезарианцев, отдавать конкретные приказы, объявить созыв сената. Ни один из них не имел для этого мужества. И Брут, и Кассий, и Требоний, и остальные -- все они исповедовали традиционные взгляды и любые активные меры по захвату реальной власти сочли бы мятежом. Попытка овладеть ситуацией означала бы для них отказ от высоких принципов, ради которых они и пошли на убийство. Они искренне считали себя спасителями Республики, Рима и Свободы и не собирались повторять ошибок прошлого. На протяжении последних ста лет город перевидал немало деятелей, которые намеревались разом покончить со всеми проблемами, но вместо этого втягивали народ в кровавые братоубийственные авантюры. Не к этому стремились Брут и его сторонники. Сознавали ли они, что, отказываясь от дальнейшей борьбы, лишили убийство Цезаря всякого смысла? Скорее всего, нет. Они верили в римскую доблесть, в старинные традиции, во все то, благодаря чему и возник Рим. Да, сейчас все в растерянности, но пройдет всего несколько часов и недоразумение рассеется, а в город вернется порядок. Именно в эти несколько часов, проведенных в бездействии, и решилась судьба заговорщиков, каждого из них приведшая к преждевременной и трагической гибели. Постепенно ими овладело нетерпеливое беспокойство. Надо было куда-то идти, что-то делать. Может быть, отправиться на Капитолий? Капитолий -- сердце политической, исторической и религиозной жизни римлян -- представлял собой еще и естественную крепость, то есть место, в котором заговорщики могли чувствовать себя защищенными. Кроме того, именно здесь стояли статуи древних афинян-тираноборцев и Луция Юния Брута. Заговорщики покинули портик Помпея и под мощной охраной гладиаторов Децима Брута двинулись вверх по Священной дороге, дошли до храма Сатурна и свернули к единственной проезжей улочке -- остальные пути к вершине холма вели по лестницам. Чтобы их шествие как можно меньше походило на бегство, они шагали, гордо размахивая кинжалами и водрузив на шест войлочную шапку -- символ освобождения. Никто не встретился им по пути, лишь зияли выломанные двери лавок, открывая взору перевернутые прилавки, -- кое-кто в городе уже сообразил, как безнаказанно поживиться чужим добром. Однако понемногу стали возникать первые робкие свидетели происходящего. То прячась за колонной, то осторожно выглядывая из-за портика, более или менее важные политические деятели, державшиеся в стороне от покушения, но теперь почуявшие запах победы, спешили присоединиться к заговорщикам. Одним из первых явился Фавоний -- тот самый друг Катона, с которым Брут около двух месяцев назад рискнул завести философский диспут о законности тираноубийства. Тогда он высмеял эту затею, однако сейчас, обнаружив Брута во главе удачливых тираноборцев, прибежал высказать свое восхищение. Марк его не слушал. Он все еще не избавился от пережитого потрясения, у него страшно болела рука, но главным образом его снедала тревога за Порцию. До покушения он не позволял себе даже думать о жене, а как только все было кончено, немедленно послал домой раба. Но почему его так долго нет? Он, кажется, даже не заметил, когда к их группе присоединился еще один известный персонаж -- бывший зять Цицерона, отъявленный цезарианец, непотопляемый Публий Корнелий Долабелла. Красавец Долабелла во всех случаях жизни признавал одну-единственную линию поведения -- ту, что кратчайшим путем вела к успеху и богатству. К своим двадцати пяти годам этот неисправимый игрок успел промотать несколько состояний и утопал в долгах -- после развода с Туллией он даже не смог вернуть отцу жены ее приданое. Цицерон горько сокрушался по этому поводу, но тем не менее продолжал дарить его симпатией и называл милым пройдохой. Чтобы поправить дела, Долабелла серьезно рассчитывал на Цезаря и имел на то все основания. Особенно порадовал его последний подарок диктатора: после отъезда в Персию тот обещал назначить его консулом, на пару с Антонием. Для человека его возраста это была бы поистине блистательная карьера [88]. Внезапная гибель Цезаря означала, что действующими консулами становятся Долабелла и Антоний. Казалось бы, простая порядочность должна была удержать его от попрания праха вчерашнего благодетеля, но тот, кто так думал, слишком плохо знал Публия Корнелия. Горячо пожимая заговорщикам руки, Долабелла благодарил их за избавление от тирана, сожалел о том, что его не позвали участвовать в покушении, и уверял, что мысленно все время был с ними. Как ни противно было слушать этого перевертыша, Кассий не сдержал одобрительной улыбки. Все-таки Долабелла теперь консул, а с точки зрения закона совсем неплохо, что консул примкнул к заговорщикам. К тому же всем известно, что Долабелла и Марк Антоний терпеть друг друга не могут. Почему бы не сыграть на взаимной вражде обоих консулов? Кассия эта перспектива так обрадовала, что он даже не вспомнил о ходивших по Риму скабрезных слухах, намекавших на связь его жены Тертуллы с Долабеллой. Брут не разделял энтузиазма Кассия. Он не верил в пользу сделки с прохвостами. Если все возвращается на круги своя, стоило ли убивать Цезаря? Так же холодно встретил он Лентула Спинтера, отметив, однако, что тот позаботился прицепить на пояс точно такой кинжал, какими вооружились заговорщики. Впрочем, Марк давно утратил уважение к Публию Лентулу, в прошлом одному из самых воинственных сторонников Помпея, накануне битвы под Фарсалом мечтавшему, что отберет у Цезаря сан верховного понтифика. К ним прибилось еще два-три человека, правда, не имевших в городе особого влияния. Массовой поддержкой тут и не пахло. Но самое неприятное выяснилось, когда они поднялись на вершину Капитолийского холма. Оказалось, что Долабелла дорогой испарился. Очевидно, он в очередной раз решил, что разумнее будет сопровождать заговорщиков мысленно. Колебался не только Долабелла. Мало кто в городе решился в эти послеполуденные часы занять твердую позицию: неизвестно ведь, чего хотят тираноборцы, неизвестно, что предпримут сторонники Цезаря. Даже те, кто поддерживал Брута с друзьями, предпочитали делать это с оглядкой и на расстоянии, как Долабелла или его бывший тесть Цицерон. Примерно неделю назад Цезарь отругал рабов, все утро продержавших в приемной Марка Туллия, явившегося к диктатору с визитом. -- Он и так терпеть меня не может, -- выговаривал он слугам, -- зачем же создавать для его ненависти подлинные причины*. * В действительности Цицерон много часов просидел в приемной диктатора, чтобы ходатайствовать за одного ссыльного. Увидев его, Цезарь сказал: "Да. Цицерон должен меня возненавидеть, просидев столько времени у меня в приемной". Цицерона наверняка обрадовала смерть Цезаря, которому он всегда завидовал. И он не мог не понимать, что в какой-то мере и сам приложил к ней руку. Его долгие провокационные беседы, его тонкие намеки на героического предка Брута принесли свои плоды. И никто не удивился бы, если старый консуляр разделил бы с заговорщиками моральное бремя покушения. Но... он не торопился это делать. А ведь Брут в своей речи, которую ему так и не дали произнести, намеревался воззвать к Цицерону как к символу республики и пригласить его вместе с сенаторами взять на себя преобразование государственного порядка. Напрасно тираноборцы ждали, что совесть республики примкнет к их рядам. День клонился к вечеру, а Цицерон так и не объявился. Марк Туллий ограничился тем, что послал Базилу -- одному из бывших сторонников Цезаря, не игравшему в заговоре сколько-нибудь заметной роли, коротенькую записку, составленную в несвойственной его обычной велеречивости лаконичной манере: "Поздравляю. Радуюсь. Слежу за твоими делами. Хочу, чтобы ты явил мне свое расположение и рассказал, что происходит". Все это звучало настолько туманно, что, случись неприятность, Цицерон с легкостью доказал бы, что вовсе не имел в виду убийство Цезаря. Впрочем, стоило ли удивляться? И Брут, и его друзья слишком хорошо знали, чего стоит этот тщеславный говорун, охотно изображающий из себя героя, если ему лично ничто не грозит, и празднующий труса при малейших признаках реальной опасности. Именно по этой причине они и держали его в стороне от заговора, с улыбкой повторяя друг другу, что мужество -- не то качество, которое приходит с возрастом. И если они ждали поддержки от Цицерона, то лишь потому, что верили: с гибелью Цезаря опасность окончательно миновала, а значит, Цицерон не замедлит встать на сторону победителей. Его осторожность заставила их взглянуть в лицо действительности и осознать факт, над которым им меньше всего хотелось размышлять: никакой победы они не одержали. Итак, Цезарь убит. Что дальше? Они, его убийцы, сгрудились на Капитолийском холме, отрезанные от города, отрезанные от людей. Они надеялись, что вслед за покушением само собой вспыхнет массовое движение в их поддержку. И просчитались. Но, может быть, еще не поздно его подтолкнуть? Конечно. Надо только развить бешеную активность и перетянуть на свою сторону народ. Надо запустить в ход самую бессовестную пропаганду, используя наиболее весомый из всех аргументов -- деньги. В Риме все решают две силы -- армия и плебс, и эти силы надо обернуть к себе, а не против себя. Армия? Они о ней даже не вспомнили. Разве они замыслили военный переворот? И потом, среди них нет никого, кто хоть чем-то напоминал бы Мария или Суллу, Помпея или самого Цезаря. Рваться к власти, опираясь на легионы. Да такая возможность среди них даже не обсуждалась. Добиться расположения ветеранов галльских, британских, испанских и восточных походов, беззаветно преданных своему императору, -- само по себе почти немыслимо, но если подойти к делу с умом... Наобещать воинам, что их ждут награды и земли... Люди слабы, а звон золота нередко глушит голос совести... Да что там говорить, достаточно было подкупить одного-единственного человека -- Марка Эмилия Лепида, приходившегося Кассию и Бруту зятем. Лепид всю жизнь лелеял сокровенную мечту -- занять должность верховного понтифика. После смерти Цезаря пост освободился. Стоит отдать его Лепиду, и о солдатских мятежах можно не волноваться -- начальник конницы сумеет с ними справиться. Но ни Бруту, ни Кассию эта мысль даже не пришла в голову. Еще бы, ведь это значило грубо нарушить закон! Плебс таил в себе опасность иного рода, отнюдь не меньшую. Не то чтобы чернь очень уж любила Цезаря, просто она являла собой огромную массу, целиком находящуюся во власти переменчивых настроений и готовую за подачки поддерживать кого угодно. Сумеют тираноборцы подольститься к толпе -- она сделает из них триумфаторов, не сумеют -- втопчет в пыль. Чтобы найти общий язык с плебсом, следовало войти в сговор с вожаками, щедрой рукой сыпать деньги главам жреческих коллегий, которым подчинялись ремесленники и торговцы. Впрочем, Долабелла выразил готовность взять этот труд на себя -- у него в этих кругах имелись свои связи, унаследованные от его предшественника Клодия. Этого-то как раз и опасались заговорщики. Брут, Кассий и все остальные всю свою жизнь, с раннего детства, наблюдали, как бессовестные политики манипулируют огромными плебейскими массами. И они знали, на что способна обезумевшая толпа. Знали и боялись ее. Как знать, быть может, они уже пробудили силу, обуздать которую у них не хватит умения? Брут и его друзья, выходцы из патрицианских семей, организовали заговор от имени и во имя народа. Но смысл, который они вкладывали в понятие "народ", имел очень мало общего с грубой реальностью. Тот человеческий муравейник, который копошился внизу, на площади Форума, ничем не напоминал прекрасный образ, сложившийся в их мечтах под влиянием прочитанных книг. Разве эти тысячи бездельников, отпущенников, дезертиров, чужеземцев хоть в чем-нибудь походят на воинов и землепашцев, свободу которых они жаждали отстоять? Идеальный народ их грез никогда не существовал. Правда, они могли бы попытаться создать его, если бы достаточно сильно в него верили. Но их охватили уныние и усталость. Бруту внезапно открылась простая истина: в эти самые минуты повсюду в Риме -- и в роскошных домах патрициев, и в жалких хибарах Субурры -- каждый житель города думает лишь о том, как бы целым и невредимым пережить смуту, а если повезет, то и заработать на ней. Марк и его друзья совершили убийство именем отчизны, чести и свободы. Но они ошиблись эпохой. С тех самых пор, как в городе стало не протолкнуться от чужеземцев, прибывавших со всех концов Италии и других провинций, слово "родина" начало утрачивать свой смысл, вытесняемое спесью завоевателей. Что же до чести и свободы, то римляне давным-давно обменяли их на нечто более существенное -- корзинку с подарками от патрона, а то и теплое местечко. Нет, если они хотели достучаться до сердец соотечественников, их надо было соблазнять деньгами и роскошью, легкой и беззаботной жизнью. Свобода -- это прекрасно, но борьба за нее требует жертв. Разве случайно то, что почти все честные люди прозябают в бедности? И кого теперь интересуют политические идеалы? Столетие гражданских войн, проскрипций, подстроенных выборов и продажных политиков истощили волю народа к возмущению. Тысячи и тысячи италиков охотно поддержали бы поэта Тибула, который вскоре с откровенным цинизмом заявит: "Не желаю умирать молодым ради пустяков". Именно такая судьба и ждала Брута и его друзей. Не ради народа они были готовы отдать свои молодые жизни -- ради собственной чести и личной свободы. Примером им служил Катон. Очевидно, они хорошо понимали это, стоя на вершине Капитолийского холма в ожидании развития событий. Впрочем, из всех заговорщиков только трое -- Брут, его двоюродный брат Децим и его свояк Кассий -- представляли собой самостоятельные фигуры. Остальные предпочитали действовать по чужой указке, что и доказало их поведение нынешним утром. Децим и Кассий были воинами, а не политиками. Они привыкли сражаться мечом, в открытом бою, тогда как ситуации, подобные теперешней, ввергали их в растерянность. Подлинным "мозгом" операции оставался Марк Юний, идеалист Марк Юний с его высокими принципами, не позволявшими предпринимать шаги, которые могли бы выглядеть бесчестными. Теперь же, смертельно усталый, раненный в руку, обеспокоенный судьбой Порции, и он утратил способность принимать быстрые решения, тем более что никогда не любил решать впопыхах. Опасная неопределенность их положения усугублялась с каждым часом. Вскоре с Форума прибыл гонец от Долабеллы, сообщивший, что народ более или менее подготовлен, кое-кто должным образом "подмазан" и можно спускаться. Новость не вызвала особого воодушевления. Разве Долабелла заслуживает доверия? Обратиться с речью к народу? Да это самоубийство! Оставаться в бездействии тоже нельзя, ибо это смахивает на трусость. Брут еще раз огляделся вокруг, пожал плечами и решительно двинулся к спуску с холма. За ним последовал Кассий. Уж его-то никто не упрекнул бы в недостатке мужества. К тому же он ясно видел, что Марк один просто не дойдет, от боли и изнурения он едва держался на ногах. В его выступлении не осталось ничего от торжественной речи, приготовленной для сенаторов. Собравшиеся вокруг ростральной трибуны люди -- крайнее крыло партии популяров, бывшие товарищи незабвенного Клодия, -- с холодным равнодушием внимали его словам о тирании царской власти и свободе, об отваге, проявленной Кассием и Децимом Брутом. О себе он не говорил, зато вспомнил своего великого предка Луция Юния Брута. Но какое дело плебсу до древней истории! После Марка на трибуну поднялся Кассий. Он попытался придать своей речи политический характер и начал излагать программу, практически в те же минуты рождавшуюся у него в голове. Обещал вернуть в город Цезетия и Марулла -- плебейских трибунов, изгнанных Цезарем, требовал амнистии для Секста Помпея -- младшего сына Великого, бежавшего неизвестно куда, наконец, призывал к полному восстановлению свободы. Толпу же меньше всего волновала судьба ссыльных трибунов и сына Помпея. Она жаждала услышать совсем другие обещания -- золота, зрелищ, поблажек, и все это как можно скорее. Правильно поняв намерения этих бездельников, заговорщики, все еще находившиеся на Капитолии, принялись швырять вниз деньги, какие имели при себе. Началась давка, из-за каждой монеты вспыхивала потасовка. Увы, монет слишком мало, чтобы обеспечить Бруту и Кассию единодушную народную поддержку. Между тем на город опускался вечер. С моря задул ветер, принесший мелкий занудливый дождик. Из-за боязни пожаров римские улицы не освещались по ночам, и Кассий решил, что им пора вернуться на холм, под защиту крепости, пока окончательно не стемнело. Толпа, убедившись, что на сегодня с подачками покончено, понемногу потянулась прочь с Форума. Брут выглядел гораздо спокойнее. Он наконец получил весточку из дома. Порция не умерла, просто из-за треволнений последних часов с ней случился глубокий обморок, переполошивший служанок. Дрожа от холода в своих легких тогах, укрываясь от дождя под храмовыми портиками, мучаясь голодом -- никто не догадался принести им еды, -- заговорщики провели еще одну бессонную ночь. Внизу, на площадях и перекрестках, пылали костры -- безошибочный признак того, что в городе происходит нечто необыкновенное. Приказ освещать ночью улицы отдали Лепид и Антоний. К этому часу стало очевидно, что тираноборцы проиграли свою партию, упустили Фортуну. Все рычаги власти по-прежнему оставались в руках сторонников Цезаря. Марк Антоний провел нелегкий день. Со ступеней лестницы, ведущей в зал заседаний, втянутый Требонием в какой-то пустой разговор, он, конечно, слышал крики Цезаря и понял, что происходит. Но его дружба к диктатору не простиралась настолько далеко, чтобы рисковать своей жизнью в попытке помешать покушению. Он поспешно удалился из курии, содрав с себя парадную тогу консула, а свою изящную тунику обменял у какого-то раба на его отрепья. В таком виде он незаметно пробрался домой и велел покрепче запереть все двери. Позже он объяснит Лепиду, что поступил так в полной уверенности, что заговорщики и его намерены лишить жизни. Дома, поразмыслив, он пришел к убеждению, что лично ему бояться нечего -- иначе зачем Требоний так старался не пустить его в зал заседаний? Настроение его значительно улучшилось. Когда же к нему явился Лепид, он и вовсе успокоился. Лепида в тот день вообще не было в Риме. Начальник конницы находился с войсками, стоявшими за городскими стенами, и занимался последними приготовлениями к восточному походу. Узнав о гибели диктатора, он, как и положено дисциплинированному воину, первым делом отправился к консулу -- Антонию. Рассказал ему, что заговорщики в полной изоляции засели на Капитолии, что сенат в растерянности, зато армия целиком на стороне партии Цезаря. О лучшей возможности захватить власть и занять место покойного диктатора трудно было и мечтать. Только слепец вроде Брута мог думать, что Марк Антоний станет заниматься восстановлением республики. Его интересовала власть и, по возможности, единоличная. Прежде всего, решил он, нужно идти в дом великого понтифика. Три раба -- единственные, кто не бросил Цезаря, -- уже перенесли сюда его тело и уложили на ложе. Над ним рыдала Кальпурния. Клеопатра, опасаясь народного гнева, успела исчезнуть из города. Не тратя времени на утешения, Антоний потребовал у Кальпурнии ключи от сундука, в котором Гай Юлий хранил самые важные документы. Убитая горем вдова не посмела спорить, и консул забрал себе все, включая деньги -- четыре тысячи талантов, или сто миллионов сестерциев, которые являлись личной собственностью покойного. Он знал, на что потратить эти миллионы. Всю ночь его и Лепида рабы, отпущенники и клиенты носились по городу, раздавая деньги выборщикам и главам жреческих коллегий, тем самым людям, которых Долабелла попытался склонить на сторону заговорщиков. Только у них имелись в руках весьма весомые аргументы в виде звонкой монеты, а пославший их Антоний отнюдь не мучился угрызениями совести, снедавшими Брута. Вот для чего всю ночь в Риме горели костры. Из города во все италийские муниципии -- в Латий, Кампанию, Этрурию -- были отправлены гонцы с вестью о смерти Цезаря. Они получили задание везде рассказывать о покушении как о злодействе, совершенном горсткой недобитых сторонников Помпея, лишенных какой бы то ни было поддержки в политических кругах. Имена Децима Брута и других бывших цезарианцев упоминать запрещалось. Зато следовало созвать в Рим ветеранов, колонов и друзей Цезаря, убедив их, что партия Помпея намерена отобрать у них земли и богатства, пожалованные императором. Покончив с этими, самыми срочными делами, Лепид и Антоний принялись обсуждать устройство торжественных похорон убитого диктатора. ...Брут совершил две непоправимые ошибки: оставил в живых Антония и не позволил бросить тело Цезаря в Тибр. Но, даже знай он, чем это чревато, ничто на свете не заставило бы его пожалеть о проявленной человечности. Наступало утро 16 марта. Первые лучи солнца коснулись капитолийских статуй и разбудили заговорщиков, которые в конце концов задремали, уронив головы на руки. Город внизу казался таким же пустым и безразличным, как накануне. Наконец явился Цицерон. Они ждали его вчера, когда публичное вмешательство старого консуляра еще могло повернуть ход событий в их пользу. Он пришел слишком поздно... Менторским тоном он принялся разъяснять им, что именно они сделали неправильно. Его привела сюда застарелая ненависть к Антонию. Без труда догадавшись, чем тот занимался ночь напролет, он пришел в ужас, представив себе город под пятой Гладиатора. Надо, пока не поздно, перерезать горло Антонию, вещал Цицерон. Как все трусливые люди, он умел бывать чрезвычайно жестоким: вспомнить хотя бы, как, будучи консулом, он без суда и следствия предал казни друзей Каталины. И почему они не созвали сенат? Если бы его пригласили раньше, возмущенно продолжал он, этих ошибок удалось бы избежать. Неужели тщеславный старец уже забыл о паническом бегстве сенаторов, в числе которых, кстати сказать, находился и он сам? Теперь, чтобы собрать отцов-сенаторов, нужен особый декрет. Кто его вынесет? С трудом подняв на Цицерона глаза, заговорил Брут. По закону только Антоний, объяснял он, имеет право принять такое решение, -- ведь он консул. Марк Антоний? Цицерон не сдержал желчного смеха. Признать законность его власти? Да вы хоть догадываетесь, что он с вами сделает? С упрямством, достойным его покойного отца, Марк стоял на своем. Они должны действовать строго в рамках закона, иначе убийство Цезаря теряет всякий смысл. Нельзя приступать к восстановлению республики, попирая самые священные ее основы. Кто из них прав, а кто нет? Марк Туллий назвал позицию Брута ребячеством. Ведь он -- городской претор, то есть третье лицо в государстве, значит, может и сам созвать сенат. Только в случае отсутствия обоих консулов, не соглашался Марк Юний. Какие консулы, кипятился Цицерон. Каждому известно, что Марк Антоний занимает должность незаконно, поскольку его никто не избирал. Но ведь и Брут стал претором по прямому назначению диктатора... Спорщики явно вступили в порочный круг, из которого не виделось выхода. Оставался единственный выход -- воззвать к народу. Но никто из них не сомневался, как поведет себя народ: он пойдет за тем, кто больше заплатит. И тут Цицерон еще подлил масла в огонь, рассказав о ночных демаршах Антония. А в город уже начали понемногу прибывать ветераны из Латия и Этрурии. Шансы тираноборцев таяли с каждым часом. Цицерон был политиком, Брут -- фанатиком веры. Первый строил свою тактику исходя из реальной обстановки, согласно линии, которую вскоре облечет в чеканную формулу: "Пусть лучше погибнет Республика, чем наше добро!" Второй защищал догму, которую считал незыблемой, и скорее умер бы, чем отрекся от прекрасного идеала римской доблести. Заговорщики действовали во имя народа, значит, народ и должен решить их судьбу. Очевидно, в душе Брут все еще надеялся достучаться до сердец соотечественников. За минувшую ночь римляне убедились, что в городе спокойно, никаким насилием и не пахнет, так почему бы им не выслушать тираноубийц? Друзья-заговорщики, такие же идеалисты, как Брут, полностью его поддержали. Крайне раздосадованный, Цицерон удалился, бормоча, что напрасно они пренебрегли его советами. Пока посланцы тираноборцев обегали город, созывая граждан к подножию Капитолия, Брут занялся переделкой речи. Он старался найти слова, которые заденут за живое вновь прибывшую публику -- ветеранов Цезаря, на которых сделали ставку Антоний и Лепид [89]. Вскоре вокруг Капитолия собралась толпа, в которой и в самом деле оказалось немало бывших участников знаменитых походов Цезаря. Никогда еще Марку не приходилось выступать перед столь многочисленной аудиторией. Главную свою задачу он видел в том, чтобы оправдать заговор с точки зрения закона. Цицерон предупредил его, каких упреков со стороны Антония следует опасаться в первую очередь. Каждый римлянин принес Цезарю клятву верности, следовательно, подняв на диктатора руку, Брут и его друзья совершили клятвопреступление. Смыть с себя это позорное обвинение -- вот к чему стремился Брут, начиная речь. -- После того как Гай Цезарь вернулся из Галлии и привел с собой вражеские войска [90], -- говорил он, -- после того как Помпея -- лучшего из республиканцев -- постигла жестокая участь, после того как многие и многие честные граждане нашли кончину в африканском и испанском изгнании, Цезарь все еще не избавился от опасений. Установив свою тиранию, он объявил амнистию. Мы приняли ее и присягнули ему. Но если бы те, кто приносил ему клятву, тогда знали, что он потребует от них не просто стоически смириться с прошлым, но и стать в будущем его рабами, что бы они тогда сделали? Будь они истинными римлянами, они, я уверен, предпочли бы тысячу раз умереть, чем присягнуть на верность человеку, вознамерившемуся обратить их в рабство. Если бы Цезарь всего лишь стремился обратить нас в рабов, возможно, мы и в самом деле выглядели бы клятвопреступниками. Но разве он вернул народу право избирать городских магистратов, наместников провинций, командующих войсками, преторов и управителей колоний? Разве он не забрал себе все почести? Сенат перестал что-либо решать, а от народа никто не ждал одобрения этих решений. Цезарь всем распоряжался по собственному усмотрению, и не похоже было, что эта достойная сожаления манера его угнетала. Вспомним Суллу. Даже он в какой-то миг понял, что с него довольно, и, раздавив врага, отдал власть в ваши руки. Другое дело Цезарь. Готовясь выступить в новый длительный поход, он предпочел на пять лет вперед лишить вас права избирать магистратов. Так что же за свободу он нам оставил, если сумел отнять даже надежду стать свободными? Вспомним и народных трибунов Цезетия и Марулла. Они исполняли свой долг, пользуясь правом священной неприкосновенности, но Цезарь попрал это право, вынудив их к изгнанию. Все мы знаем закон предков, запрещающий судить народных трибунов. Но Цезарь и не думал предавать их суду, он своей волей покарал их без всякого суда! Так кто же повинен в нарушении закона неприкосновенности, мы или Цезарь? И была ли его собственная неприкосновенность священной? Она была бы таковой, если бы мы присягнули ему добровольно. Но он вынудил нас к этому, явившись на родину с оружием в руках и уничтожив многих из лучших сограждан. И разве власть трибунов не более священна? Разве напрасно наши предки навеки провозгласили ее неприкосновенность, завещав нам клятвы и проклятия? Вспомним же, как Цезарь грозил смертью другому народному трибуну, осмелившемуся встать на его пути и не дать завладеть государственной казной. И он завладел ею, несмотря на народное возмущение [91]. Вы спросите, какие еще нужны клятвы, чтобы сохранить мир? Но если в будущем у нас не будет тиранов, нам не нужны никакие клятвы! Наши предки прекрасно обходились без тиранов. Если же когда-нибудь найдется еще кто-нибудь, мечтающий о тирании, римляне должны знать: нет клятвы, которую они обязаны хранить из верности тирану! Мы не боимся во весь голос говорить об этом, хотя подвергаем себя опасности. Но когда речь идет о спасении родины, об этом нужно говорить громко! Да, при Цезаре многие из нас занимали важные посты, но мы принесли свое благополучие в жертву ради спасения родины. Аргументация Брута строилась на одной фундаментальной посылке: если Цезарь был тираном, значит, его убийцы не только не нарушили закон, но и восстановили его священность. Они и в самом деле считали именно так. Открытием для них оказалось другое -- соотечественники вовсе не торопились с ними согласиться. Пусть тираноборцы повели себя как герои и разрушили беззаконие, но многим из их сограждан это беззаконие приносило немалую личную выгоду. И хотя для Брута подобные соображения никогда не имели веса, он понимал, о чем думает толпа. И попытался ее успокоить, прежде всего ветеранов: -- Я знаю, что вас пугают, предрекая, будто мы намерены отобрать ваши земельные наделы. Если здесь есть люди, получившие или ожидающие получения такого надела, пусть они покажутся! [92] Над толпой взметнулись десятки рук. Лепид и Антоний не теряли времени даром. Брут не растерялся: -- Хорошо, что вы пришли сюда сами. И начал излагать свою программу. Разумеется, говорил он, ветераны галльских, британских и испанских походов, послужившие отечеству, имеют полное право на награды. Правда, потом многие из них, последовав за своим мятежным императором, повернули оружие против Рима и Республики. Но мы готовы простить им участие в гражданской войне и не намерены отнимать у них то, что они уже получили. Здесь Брут вступал на весьма зыбкую почву. Дело в том, что только часть земель, розданных ветеранам, располагалась в удаленных провинциях, где от конфискаций в пользу воинов пострадали греки, азийцы и кельты (сам Брут, кстати сказать, не одобрял практики грабежа покоренных народов). Но значительную долю земельных наделов Цезарь отобрал у побежденных сторонников Помпея, и эти наделы находились в Италии. Как поступить с ними? Очень просто. Надо возместить пострадавшим ущерб, выплатив им соответствующие денежные суммы. -- Вы вступили во владение этими землями? -- продолжал Марк. -- Владейте же ими! Ни Брут, ни Кассий, ни один из тех, кто рисковал своей жизнью ради вашей свободы, на них не посягнет! Марку казалось, что он нашел прекрасный выход, успокоив и воинов Цезаря, и обездоленных земельных собственников. Разумеется, это был чистой воды идеализм. Никакими средствами, чтобы заставить сенат принять закон о возмещении убытков помпеянцам, ни он, ни его друзья не располагали. Но он верил в осуществимость своих обещаний -- конечно, при условии, что всю клику Антония удастся отстранить от власти. И, гордясь своей репутацией кристально честного человека, полагал, что его слова будет достаточно. Марк Юний Брут слишком плохо знал людей. Лишенные уверенности в завтрашнем дне, они ждали от него не каких-то туманных посулов, а немедленных подачек. Цезарь отлично разбирался в этих вещах и постоянно устраивал для народа всевозможные раздачи. Так и теперь увесистый кошелек с сестерциями привлек бы к тираноборцам больше симпатий, чем сотня самых лучших речей. Но ни Брут, ни другие заговорщики не обладали богатствами. Впрочем, они могли бы подкупить ветеранов простым обещанием добиться для них разрешения перепродать выделенные наделы. Бывшие воины приняли бы эту идею с восторгом. В большинстве своем городские жители, они совсем не жаждали становиться земледельцами, и, очевидно, не без оснований. Как показал опыт прошлого, воины Суллы, оказавшись в аналогичной роли, разорились уже через несколько лет и пополнили собой мятежные отряды Каталины. Однако Брут считал политику колонизации благороднейшим делом: она способствовала сокращению числа городских бездельников и одновременно препятствовала скоплению земельных богатств в руках крупных владельцев. И поступиться своими убеждениями он не мог и не хотел. Он закончил выступление, довольный собой, -- в отличие от своих слушателей, которые уже искали взглядами Антония. Прагматик явно нравился им гораздо больше идеалиста. Тем более что минувшей ночью он уже успел доказать: ему прекрасно известны чаяния народа. Марк Антоний и в самом деле не терял времени зря. На раннее утро 17 марта он назначил заседание сената, предложив высшим магистратам собраться в храме богини земли Теллурии, который располагался на Эсквилине, в квартале Карены. Выбор этого места был далеко не случаен. В римском пантеоне Теллурия идентифицировалась с Церерой, богиней плодородия. Считалось, что убийца, проливая невинную кровь, наносит оскорбление земле-кормилице, то есть самой богине. Вот почему, прежде чем свершить над телом убитого погребальный обряд, римляне непременно приносили очистительную жертву оскорбленной земле. Именно этим и намеревался в первую очередь заняться Марк Антоний накануне похорон Цезаря, из чего следовало сразу два вывода: Гай Юлий не был тираном (иначе его не стали бы хоронить с соблюдением обряда), его же убийцы -- клятвопреступники и святотатцы. Сенат понадобился Антонию не только для этого. Сомневаясь в умонастроениях политической верхушки, он хотел прощупать их пульс и найти какой-то законный выход из создавшегося положения, чреватого, как он прекрасно понимал, новой гражданской войной. Еще накануне вечером он собрал у себя дома наиболее твердых сторонников Цезаря и воочию убедился, что даже среди них нет единодушия. Лепид заявил, что армия целиком на их стороне. Начальник конницы знал, о чем говорил. Он уже ввел войско в Рим под предлогом необходимости поддерживать в городе порядок во время похорон диктатора. Разумеется, это шло вразрез с законом, но все еще слишком хорошо помнили похороны Клодия, которые закончились беспорядками, грабежами и пожарами, так что вряд