которой никто не мог бы мне причинить. Ты писал Октавию и говорил с ним о нас... Ты благодарил его за то, что он сделал для отечества; ты пал перед ним ниц в своем уничижении. Что я могу тебе на это ответить? Только одно: мне стыдно за то положение, в котором мы оказались. Но я должен высказаться ясно. Ты советуешь ему озаботиться нашим спасением. Но для нас это будет худшая из смертей! Это будет означать, что мы не избавились от рабства, а всего лишь сменили хозяина. Вдумайся в то, о чем ты пишешь! Разве осмелишься ты утверждать, что твои слова -- не мольбы раба, распростертого перед тираном? Ты пишешь ему, что от него ждут пощады граждане, пользующиеся уважением честных людей и римского народа. А если он не пожелает нас пощадить? Значит, мы умрем? Впрочем, я действительно предпочту умереть, чем быть обязанным жизнью ему! Но я не верю, что боги столь враждебны к Риму, чтобы заставить его граждан молить о пощаде Октавия! Молить его, чтобы он пощадил жизни тех, кто принес народу свободу! Я говорю высокопарно, но меня это не смущает. Нет ничего лучше громких слов, когда я обращаюсь к тем, кому неведом страх и кто понимает, что не всякого можно молить о пощаде. О Цицерон! Ты утверждаешь, что Октавий всемогущ и что он твой друг. Ты испытываешь ко мне теплые чувства и хочешь, чтобы я вернулся в Рим, предварительно испросив разрешения у этого мальчишки, не так ли? За что же ты его благодаришь, если его еще приходится умолять, чтобы он оставил нам право на жизнь? Что для нас хорошего в том, чтобы пресмыкаться -- не перед Антонием, так перед ним? И если он не намерен занять место тирана, разве должен человек, уничтоживший тиранию, молить его о спасении жизни тех, кто отличился в служении Республике? Но ведь именно наши слабость и отчаяние, пусть ты и повинен в них не больше прочих, преисполнили Цезаря жаждой властвовать над нами; они же смутили разум Антония; они же теперь толкают этого мальчишку вознестись над всеми. Иначе зачем тебе просить его о пощаде для таких, как мы? Выходит, отныне мы можем рассчитывать только на его жалость! Нам бы вспомнить, что мы -- римляне! Тогда люди, подобные ему, поменьше рвались бы к власти, а мы сами куда решительнее вставали бы у них на пути. Тогда Антоний меньше грезил бы тиранией, а больше думал бы о гибели тирана Цезаря! Ты консуляр, ты покарал множество преступников, чем, быть может, лишь немного отсрочил все наши беды, но как ты можешь, помня о том, что свершил в прошлом, терпеть то, что творится сейчас, да еще и делать вид, что ты все это одобряешь? Разве ты питаешь к Антонию личную вражду? Разве твоя ненависть к нему объяснялась не тем, что он возомнил, будто мы станем молить его о пощаде? Разве не мы дали ему возможность жить свободным человеком, но сами должны были оставаться в живых лишь благодаря его милости? Разве не он присвоил себе право быть высшим судией в государстве? Ведь это ты потребовал, чтобы мы взяли в руки оружие и не позволили ему захватить над нами власть. И мы положили предел его тщеславным намерениям, но разве мы сделали это для того, чтобы его место занял другой, а не ради независимости Республики, диктуемой законами? И если бы еще речь шла не о том, быть или не быть нам рабами, а об условиях нашего рабства! Ведь в лице Антония мы нашли бы доброго хозяина, который скрасил бы нашу судьбу, предоставив нам любые почести и награды. Разве отказал бы он нам хоть в чем-нибудь, если бы мы кротко смирились с его всемогуществом и поддерживали его? Но нет на свете ценности, в обмен на которую мы согласились бы продать свою веру и свою свободу. А этот мальчишка, принявший имя Цезаря и взявшийся отомстить за него, в какую сумму оценил бы он наши веру и свободу, вздумай мы с ним поторговаться? Думаю, он потребовал бы не меньше, чем единоличную власть. И он ее получит, эту власть, если мы, римляне, будем все так же цепляться за жизнь до старости, за богатство, за почетное звание консуляра... Значит, мы напрасно убили Цезаря? Зачем же вы прославляли нас за его убийство, если, несмотря на его смерть, мы по-прежнему останемся рабами? И никому нет до этого дела... Лишь об одном молю я богов и богинь. Пусть лишат меня всего, чем я владею, лишь бы оставили мне мою решимость. Я ничего не уступлю наследнику человека, которого я убил именно потому, что не хотел ему уступать. Я и своему родному отцу, будь он жив, не уступил бы ничего. Я не намерен терпеть, чтобы кто бы то ни было посмел встать над сенатом и законами. Как же ты можешь верить, что этот юнец вернет нам свободу, если из-за него нам пришлось покинуть Рим? Как ты рассчитываешь добиться от него своего? Ты просишь его быть добрым и не убивать нас. Что же, по-твоему, наше спасение состоит в том, чтобы сохранить себе существование? Неужели ты думаешь, что мы согласимся на такое существование, при котором нам придется забыть и про честь, и про свободу? Неужели ты допускаешь, что, оказавшись в Риме, я буду считать себя спасенным? Мне ведь важно не место, а дело. Когда жив был Цезарь, я не считал себя в безопасности до тех пор, пока не решился на известное тебе покушение. И я никогда не отправился бы в изгнание, если бы рабская жизнь не казалась мне несчастьем куда более горшим, нежели ссылка. И, подумай, разве не ждет нас тот же хаос, если тот, кто носит имя тирана, начнет решать, сохранить ли жизнь людям, освободившим страну от тирании? [...] Я не испытываю никакого желания возвращаться в Город, оказавшийся не способным воспринять свободу, которую мы ему принесли и которую молили принять. Я не желаю возвращаться в Город, который позволяет запугивать себя мальчишке, носящем имя тирана, в Город, потерявший веру в себя, хотя он своими глазами видел гибель всемогущего тирана, павшего от горстки отважных людей. И больше не хлопочи за меня перед любезным твоему сердцу Цезарем. А если хочешь послушаться моего совета, и за самого себя не хлопочи. Слишком дорого ты ценишь годы, которые тебе осталось прожить, если, цепляясь за них, в твоем почтенном возрасте готов унижаться перед мальчишкой. И берегись! Все, что ты сделал в прошлом хорошего, все, что ты предпринимаешь сегодня против Антония, в конце концов будет расценено людьми не как поступки смелого человека, а как трусливая предосторожность. Ведь если ты любишь Октавия до такой степени, что готов молить его за нас, все решат, что ты не воевал с тиранией, а искал себе доброго тирана. [...] Неужели ты не подумал, что если Октавий заслуживает столь высоких почестей за то, что боролся с Антонием, то для людей, сражавшихся против зла, лишь одним из проявлений которого был Антоний, вообще не найдется достойной награды, даже осыпь их сенат и римский народ всеми мыслимыми почестями? Что касается Цезаря, то мы выполнили свой долг, и нечего больше об этом рассуждать. Но кто такой Октавий, чтобы римский народ ждал от него решения нашей судьбы? Неужели наша жизнь должна зависеть от воли единственного человека? Что до меня, то я никогда не паду столь низко, чтобы вымаливать себе разрешение вернуться, и не потерплю, чтобы меня к этому вынуждали. От тех, кто согласен жить в рабстве, я намерен держаться как можно дальше. И я буду считать, что я в Риме, повсюду, где мне будет позволено жить свободным. Мне жаль вас, тех, в ком ни возраст, ни былые заслуги, ни пример чужой доблести не способны заглушить стремления выжить во что бы то ни стало. Я счастлив, когда мне удается сохранить верность своим принципам, и мое постоянство -- само по себе награда. В самом деле, что может быть лучше -- помнить о своих славных свершениях, жить свободным и презирать превратности человеческой судьбы? Никогда я не стану унижаться перед теми, кто сам низок. Никогда не сдам оружия тому, кто привык сдаваться. Зато я сделаю все, все испробую и ничего не испугаюсь, чтобы послужить своей родине. Если Фортуна подарит мне то, чего я от нее жду, мы все возликуем; если нет, я буду ликовать один. Наверное, я бы и не смог найти лучшего применения своей жизни и своим талантам, чем посвятить их освобождению своих соотечественников... Дорогой Цицерон! Прошу и даже умоляю тебя, не поддавайся отчаянию и вслушайся в мои слова! Сражаясь с нынешними бедами, мы должны с открытыми глазами встречать и грядущие несчастья, иначе нам с ними не справиться... Конечно, Цицерон заслужил славу за то, что сражался против Антония, но разве мог он поступить иначе, ведь он был консулом? И это еще не повод для восхищения. И если тот же самый Цицерон не сумеет и прочих врагов встретить с той же решимостью и величием, какими он встретил Антония, он не только откажется от грядущей славы, но утратит и былые заслуги. Никто, кроме тебя, не облечен такой же обязанностью любить Республику и защищать свободу. Тебя обязывает к этому все: и твой ум, и твои дела; и именно этого страстно ждут от тебя другие. И не нужно просить Октавия сменить гнев к нам на милость. Опомнись! Город, в котором ты совершил немало великих деяний, будет свободен и славен, стоит лишь добиться, чтобы им управляли люди, способные противостоять пагубным замыслам" [144]. Сам объем этого письма с его многочисленными повторами, столь необычный для всегда лаконичного Брута, выдает и растерянность, и гнев его автора. Еще в Мартовские иды Марк убедился, что ему трудно найти взаимопонимание с плебсом. Поначалу развитие событий, ни в чем не совпавшее с его ожиданиями, оказало на него самое тягостное воздействие, однако постепенно он сумел побороть свое отчаяние. Аристократ до мозга костей, в глубине души он искренне верил, что народ -- это аморфная масса, которая пойдет за любым, а значит, все дело в том, чтобы ее возглавили достойные люди. К сожалению, письмо Цицерона показало ему, что и вожди стоят ненамного больше, чем плебеи. Свои высокие принципы они хранили для выступлений на Форуме и философских трактатов, а в повседневной жизни легко обходились без них. Цицерон и ему подобные давно усвоили одну простую аксиому: идеалы хороши, чтобы умирать за идею, тогда как политика -- это умение жить за ее счет. Для Брута такой подход был неприемлем. Что ж, если он не в силах заставить этих трусов вести себя, как подобает мужам, если его мечта о достоинстве римлян и славе Рима неосуществима, -- у него всегда есть последний выход, тот самый, что избрал для себя Катон. Понимал ли он, что, отправляя подобное письмо, отрезал себе всякие пути к отступлению? Что отныне перед ним встала жесткая дилемма: победить или погибнуть? Конечно, понимал. Но не собирался отступать. Он смутно чувствовал, что Риму необходима искупительная жертва, благодаря которой он, быть может, сумеет избавиться от своих разрушительных импульсов. И заранее принял на себя роль этой жертвы. Впрочем, пока ничего непоправимого не произошло. В июле 43 года Брут все еще верил в победу и всеми силами готовил ее. Кассий по-прежнему не торопился к нему присоединиться, а портовые греческие и малоазийские города, в которых Брут намеревался нанять корабли, не спешили выполнять его просьбу. И он решил, что пришла пора немного подтолкнуть и первого, и вторых. Кассию он назначил встречу в Смирне. Оттуда, рассчитал он, они вместе двинутся к Италии, куда прибудут в сентябре. Если боги будут к ним благосклонны, они разобьют Антония и Лепида и укажут Октавию, этому честолюбивому юнцу, его истинное место. Цицерон, чувствуя себя защищенным их присутствием, снова войдет в роль великого консуляра, которая удается ему так хорошо, когда он не дрожит за свою драгоценную шкуру. И, как знать, может быть, мечты Марка и в самом деле обретут реальность... Приняв решение, Марк привык действовать без промедления. Но на Востоке он столкнулся с людьми, которые предпочитали жить совсем по-другому. Нет, они не оказывали ему сопротивление, но вели себя так вяло, как только и подобало представителям угасающих эллинистических культур, с неприкрытым презрением взирающим на римлян с их вечными сварами. Ни один из заказанных кораблей даже не начинали строить, налоги никто не собирал. Бруту все пришлось делать самому. Он достаточно долго прожил в этих краях, чтобы понимать: от его личного присутствия зависит очень много. Действительно, стоило проконсулу появиться перед союзниками, они сейчас же принялись демонстрировать небывалое усердие. Фракийский царь Расципол отдал в его распоряжение войско, о котором Брут просил его уже несколько месяцев. Это было ценное приобретение, потому что фракийцы считались умелыми воинами и людьми беспримерной отваги. Достаточно вспомнить, что и Спартак был родом из Фракии... Скифский вождь Косон прислал ему денежное подкрепление в золотых монетах, на которых с трогательным тактом приказал отчеканить профиль Брута с подписью "консул", что, впрочем, казалось немного преждевременным. Наконец, царица Полемократия, после дворцового переворота потерявшая своего венценосного супруга, вместе с сыном явилась под его защиту, прихватив с собой казну, которую ей удалось спасти. Положение Брута немного улучшилось, однако главная проблема все еще оставалась нерешенной: из Вифинии пока не пришли ни 50 кораблей для переправки армии за море, ни 200 вспомогательных отрядов. Без этого флота Брут просто не смог бы выбраться из Малой Азии. Он отправил в Вифинию Публия Понтия Аквилу -- того самого народного трибуна, который так жестоко пострадал от гнева Цезаря. Но даже отважному Аквиле не удалось преодолеть вялое сопротивление правителей Вифинии. Местные сановники встречали его с неизменно вежливыми улыбками и ...не делали ничего, находя своему бездействию тысячи лживых объяснений. Отчаявшись, Аквила обратился за помощью к Бруту. И тот на безупречном греческом языке составил письмо, предельно любезное по форме, но весьма жесткое по содержанию. Это был шедевр аттического стиля, который наверняка не понравился бы Цицерону. Он понимает, он прекрасно понимает, писал Брут, все затруднения жителей Вифинии и охотно принимает их извинения. Однако из извинений, увы, не выстроишь флота, а ему надо на чем-то переправлять свое войско. Конечно, он требует от Вифинии огромной жертвы, но, говоря начистоту, какая жертва тяжелее -- деньгами или кровью? Может быть, вифиняне предпочтут поменяться местами с воинами Брута? Тогда им не придется платить. Правда, каждому известно, что использовать оружие гораздо опаснее, чем его изготавливать... Но даже холодный сарказм Брута не пронял вифинян. Давным-давно утратившие свободу, они не понимали, из-за чего эти римляне поднимают такой шум. Да и какая им разница, кому покоряться: идеальной Республике Брута или тирании Октавия, а то и Антония? Им-то все равно... Верные старинной восточной хитрости не платить сегодня того, чего завтра платить, быть может, будет некому, они откровенно тянули время. Кто их знает, этих римлян, в самом-то деле! Сегодня он герой, а завтра сам скрывается от возмездия... Вифиняне оказались правы, как это ни печально. Избранная ими тактика затягивания заставила Брута потерять драгоценное время и в конце концов решила и его судьбу, и судьбы мира. Убедившись в поддержке Цицерона, Октавий вел себя все более вызывающе, ужасая даже старика Марка Туллия, осознавшего наконец, что он не имеет ни малейшего влияния на юнца, которого считал послушной пешкой в своих руках. Обласканный им мальчишка при ближайшем рассмотрении оказался настоящим вместилищем хитрости, холодной расчетливости и жестокости. Он, конечно, вспомнил, о чем предупреждал его Брут, и понял, что Октавию пора подрезать крылышки. Каким образом? Одним-единственным: немедленно вызвать Брута и Кассия. С этим согласилась и Сервилия. В последние месяцы она не слишком торопила сына в Рим, полагая, что ему прежде нужно укрепить свои позиции. Опасность, исходящая от Антония и Лепида, ее не пугала. С Марком Эмилием она сумеет справиться, да и с Антонием легко договориться... Но Октавий -- это, конечно, совсем другое дело. В этом юноше она узнавала черты его двоюродного деда Гая Юлия -- единственного мужчины, которого она когда-либо любила, потому что он один сумел вызвать в ней уважение. Узнавала и пугалась. Если Октавий не унаследовал от Цезаря его беспримерной отваги, он унаследовал его острый ум. А кто может быть опаснее, чем умный трус? Его следует раздавить немедленно. Но тут же Сервилию одолели сомнения. Может быть, в ней говорит материнская тревога, заставляющая преувеличивать опасность? Почему-то отказавшись поверить собственной политической интуиции, на протяжении долгих лет позволявшей ей оставаться одной из истинных, хотя и не знакомых широкой публике, хозяек Рима, она пригласила к себе на совет лучших друзей сына. Таковых оказалось всего четверо, тех, кто еще не боялся во всеуслышание признаться в дружбе с Брутом, и за восемь дней до календ секстилия [145] они собрались у Сервилии, чтобы обсудить будущее Марка. Положение складывалось серьезное. До осени защитить Италию от вторжения Антония и Лепида было некому, а Октавий все более настойчиво требовал себе должности консула, вакантной после гибели Пансы и Гиртия. Об этом и говорили участники совещания: Гай Сервилий Каска, один из участников заговора, а ныне народный трибун, молодой Лабеон, делец Скаптий, которого Сервилии удалось привлечь для финансовой помощи сыну, и Цицерон. Марк Туллий сообщил, что он давно призывает Брута и Кассия вернуться в Рим, но теперь у него появился весьма убедительный аргумент: все более угрожающее поведение Октавия. У старого консуляра наконец-то открылись глаза на истинные замыслы его молодого друга, и уже назавтра он отправил Бруту письмо, в котором косвенно признавал правоту последнего относительно Октавия. "Твоя мать спрашивает меня, что нам делать, как можно скорее звать тебя в Рим или протянуть твое отсутствие подольше. Я дал ответ, который, на мой взгляд, наилучшим образом согласуется с твоей честью и достоинством. Ты не должен более откладывать и должен поспешить на помощь Республике, которая, того и гляди, рухнет. Какие несчастья способна принести нам война, если наша победоносная армия не желает преследовать разбитого и отступающего противника? Война, в которой полководец, удостоенный высших почестей, обладающий баснословным состоянием, связанный с интересами Республики, да и с твоими тоже, ведь он женат на твоей сестре и у них есть дети, -- и этот полководец обращает оружие против своей родины? Война, в результате которой в городе, несмотря на единство сената и народа, установится хаос? Но что меня больнее всего ранит в этот самый миг, когда я тебе пишу, так это моя неспособность сдержать свои обещания относительно одного молодого человека, одного мальчишки. Моральные обязательства подобного рода нести гораздо тяжелее, чем любые денежные долги. Если ты выступил гарантом в денежном займе, ты можешь просто выплатить чужой долг. Потеряешь деньги, ну и что? Это не страшно. Но если ты берешь на себя ответственность за благо государства, то чем заплатишь, если тот, за кого ты поручился, не желает выполнять своих обещаний? [146]" И далее Цицерон в довольно жалких выражениях признал, что он, пожалуй, проявил неосторожность. В устах Цицерона подобное признание звучало столь непривычно, что наверняка встревожило бы Брута, заставив его максимально ускорить приготовления к выступлению в поход. Правда, Цицерон в том же письме сообщил, что сделает все возможное, чтобы отправить Бруту средства, необходимые для вербовки войска, даже если Республике придется отдать последнее. К несчастью, этого письма -- последнего, адресованного ему Цицероном, -- Брут так и не получил, во всяком случае, не получил вовремя. И пока он продолжал объезжать города Малой Азии, ведя подготовку к войне, судьба Рима решилась буквально в несколько дней. Сенаторы, не располагая никакими военными силами, постарались хоть немного обезопасить себя от Октавия, чьи амбиции зашли слишком далеко. Они, правда, отказались пойти ради него на нарушение закона и отвергли его кандидатуру на должность консула, но позволили ему наравне с прочими высшими магистратами заседать в сенате. В то же время они постановили организовать триумф в честь Децима Юния Брута, прославившегося в войне в Цизальпинской Галлии. Октавий завидовал чужой военной славе, тем более что сам к боевым подвигам оказался совершенно не предрасположен. И он отправил тайных гонцов к Антонию и Лепиду с предложением забыть вчерашние распри и совместными усилиями обрушиться на общего врага -- республиканцев. Разумеется, отцы-сенаторы и не подозревали, на какое вероломство способен столь молодой человек. Помня о той ненависти, какую он питал к бывшему консулу, они поручили ему возглавить легионы, которым предстояло схватиться с армией Антония и Лепида, едва та перейдет Альпы. Ловкая бестия, юный Цезарь принял это предложение в надежде ликвидировать угрозу своим тайным союзникам, а затем обернуть доверенные ему силы против тех, от кого их получил. Следует добавить, что на легионеров имя Цезаря действовало безотказно; они слепо перенесли на внука ту страстную привязанность, какую питали к деду. Октавий организовал в войсках настоящую подрывную работу, подспудно внушая легионерам, что не дело им, служившим под началом Цезаря, сражаться против таких же воинов Цезаря, которыми командуют лучшие ученики Цезаря. Не лучше ли обернуть оружие против убийц Цезаря?.. Именно на такой поворот событий и намекал Цицерон в своем письме к Бруту. В начале августа 43 года большой отряд, состоявший из четырех сотен вооруженных легионеров, вошел в Рим. Солдаты выломали двери курии и потребовали от сенаторов отменить запрет Гаю Октавиану Юлию Цезарю выдвигать свою кандидатуру на пост консула. Отцы-сенаторы неожиданно проявили мужество и отказались уступить грубой силе. Тогда один из центурионов выхватил обнаженный меч и заявил: -- Не хотите дать ему то, что он просит? Он получит это благодаря вот ему! Как видим, Цицерон ошибался, утверждая, что тога сильнее оружия. Он и сам понял это. Поднявшись со своего места, он проговорил: -- Успокойся! Если ты просишь так, он получит требуемое... Октавию этот эпизод позволил прощупать силу сопротивления римской политической верхушки. Убедившись в ее ограниченности, он отбросил последние колебания и две недели спустя, как раз накануне выборов консулов [147], подошел к Городу во главе своего войска. Ему очень не хотелось, чтобы его избрание слишком явно походило на принудительное, поэтому остановился на Марсовом поле. Но всем все уже стало ясно и так: отныне ничто на свете не могло помешать ему войти в историю Рима как самому молодому консулу. Настроения в Городе кардинально переменились. Те самые люди, которые полмесяца назад громко возмущались неумеренными амбициями мальчишки, теперь торопились принести ему поздравления. Впрочем, мало кто сомневался в истинном смысле случившегося. Консульский ранг, которого Октавий добился в 19 лет, был всего лишь данью условности. На самом деле он стремился утвердить свое право на наследство деда-диктатора, в чем и преуспел. А Брут и Кассий, единственные, кто имел мужество выступить против притязаний Октавия, находились все так же далеко от Рима. Остававшиеся в городе республиканцы затаились, надеясь как-нибудь пересидеть приближавшуюся бурю. Похоже, Брут не ошибся, оценивая современников: славные сыновья Рима все как один мечтали о спокойной старости, богатстве и громких титулах... Отваги Цицерона хватило всего на несколько часов. Скоро он опомнился и бросился догонять остальных, тех, кто спешил засвидетельствовать свое почтение Октавиану. Тот встретил его весьма двусмысленным приветствием: "Гляди-ка! Марк Туллий, последний из моих друзей..." Старый консуляр проглотил и это. Дальнейшие события развивались стремительно. Первым делом Октавий запретил называть себя "мальчишкой" и даже "юношей" -- под тем предлогом, что это наносит урон престижу занимаемой им должности. За этим капризом скрывались далеко идущие намерения, которые полностью раскрылись в сентябре, когда второй консул и родственник Октавия Квинт Педий предложил от своего имени проект указа об объявлении вне закона участников мартовского заговора. Октавий добился своего торжественного признания в качестве наследника Цезаря, и не удивительно, что он поспешил разделаться с убийцами своего приемного отца. Такая сыновняя преданность тронула сердца простонародья, которому было невдомек, что Октавия интересует только власть. На своем пути к тирании он видел теперь лишь одну преграду: Брута, Кассия и их сподвижников. Именно их он и считал своими главными врагами, с которыми собирался вступить в смертельный бой. О свободе Рима он думал меньше всего. Не смущал его и тот факт, что после убийства Цезаря тираноборцам была объявлена амнистия. Время уважения к законам миновало. Оружие оказалось сильнее тоги. Ненависть Октавия, нашедшая свое выражение в законе Педия, не пощадила никого из заговорщиков, даже Гая Сервилия Каску, народного трибуна, пользовавшегося священной неприкосновенностью, даже Децима Юния Брута, все еще державшего Антония и Лепида за Альпами. Никто ведь не знал о тайном сговоре юного консула с мятежниками. Обычай требовал, чтобы против осужденных выступил обвинитель. Но, может быть, никто в Риме не захочет брать на себя эту роль? Напрасная надежда. Обвинение против Кассия составил Марк Випсаний Агриппа -- вообще говоря, замечательный человек, служивший новому консулу надежной опорой. Брута взял на себя мало кому известный юноша, почти мальчик, по имени Луций Корнифиций. Разумеется, ни один римский юрист не осмелился бы выносить приговор людям, оправданным полтора года назад. Но Октавий затеял политический процесс, исход которого любой мог предсказать заранее. И тем не менее среди запуганных магистратов, в глубине души сгоравших от стыда за собственную трусость, нашелся человек, не пожелавший принимать участие в разыгрывавшейся комедии. По обычаю, секретарь по одному называл имена обвиняемых, приговор по делу которых выносили заочно, и в полной тишине присутствующие слушали перечисление мер наказания: отстранение от всех должностей; изгнание; запрет на огонь и воду (последнее означало, что ни один гражданин не имеет права оказать осужденному какую бы то ни было помощь, а, встретив его случайно, может и даже обязан его убить). И наконец, конфискация имущества осужденного в пользу обвинителя. Но вот прозвучало имя Брута. В толпе, до того равнодушной, раздался плач. Сенаторы-республиканцы, еще вчера превозносившие Марка Юния, сидели, низко опустив голову. Когда же пришла пора высказываться, все как один проголосовали за отлучение от огня и воды. "Жаль мне вас, римляне, согласные жить в рабстве. Вы так дорожите собственной шкурой, что готовы вымаливать себе жизнь у мальчишки..." Мы не знаем, читал ли Силиций Корона эти строки из письма Брута или он просто ставил принципы чести выше всего остального. Это он заплакал, когда секретарь произнес имя Брута. Но вот пришел его черед голосовать, Корона больше не плакал. Не глядя на своих вжавшихся в кресла товарищей, он встал и спокойно сказал: -- Я голосую за оправдание обвиняемого. Этот мужественный поступок сенатора не мог ничего изменить в судьбе Брута, хотя сам Публий Силиций Корона навлек на себя смертельную опасность. Его слова прозвучали пощечиной Октавию. Что заставило его пойти на эту, казалось бы, бессмысленную, жертву? Очевидно, для него такие понятия, как римская доблесть, все еще что-то значили... Последствия приговора, вынесенного тираноборцам, не замедлили сказаться. Первым это почувствовал Децим Юний Брут. Как только до него дошла весть о готовящемся в Риме судилище, Децим спешно увел свои легионы из Цизальпинской Галлии. Он надеялся пробраться в Грецию и соединить свои силы с силами Брута. Убедившись, что это невозможно, он распустил войско и с горсткой самых верных соратников, не пожелавших его покинуть, дошел до Аквилеи, области, выходившей к Эгнатиевой дороге и служившей своего рода "пропускным пунктом" по пути в Грецию. Стоял конец сентября, а осень в тот год принесла раннее ненастье. Без конца шли дожди, становилось холодно. Горные вершины окутывал туман, кое-где уже лежал снег. Дурная погода заметно замедлила продвижение Децима Брута к цели и, что самое печальное, свела на нет благие порывы его спутников. В конце концов с ним остались только Гельвий Блазон и небольшой конный отряд галлов. Они сражались под его командованием пятнадцать последних лет и привыкли смотреть на своего полководца, свободно говорившего по-кельтски, как на главу клана. Эти галльские дружинники -- "амбакты", как они сами себя называли, -- считали позором бросить своего вождя в опасности. Но их было слишком мало, а в горах их подстерегала засада. Им пришлось принять неравный бой с шайкой некоего Камила, слегка романизированного варвара, занимавшегося грабежом путников, рискнувших пуститься в путь этими горными тропами. Оказалось, Камил успел прослышать про награду, объявленную за голову каждого из мартовских заговорщиков. Узнав, кто попал к нему в руки, он немедленно отправил гонца к Антонию. Незадолго до этого Октавий, не находя более нужным скрывать свои истинные намерения, добился в Риме отмены проскрипций в отношении Антония и Лепида. Мало того, он заставил сенат проголосовать за посмертную реабилитацию Долабеллы. узаконив таким образом казнь Гая Требония и поставив Кассия в совсем уж безвыходное положение. Об Антонии говорили, что это человек, который в своих поступках руководствуется как чувствами, так и холодным расчетом. Действительно, ему нередко случалось поддаться первому душевному порыву и проявить благородство, однако он чаще всего умел подавить в себе эти проявления человечности, и делал это безжалостно. Не так давно он считал Децима Юния своим другом. Они знали друг друга больше двадцати лет, вместе начинали военную карьеру, плечом к плечу сражались в Галлии, воевали против Помпея и поддерживали Цезаря. Не исключено, что в апреле, после победы под Мутиной, Децим сознательно, во имя былой дружбы, не стал преследовать Антония и дал ему шанс на спасение. И вот теперь Фортуна снова повернулась лицом к Антонию, и жизнь Децима оказалась в его руках. Он не скрывал, что огорчен, и даже проронил скупую слезу над несчастливой судьбой бывшего друга. Но переживания длились недолго. Уже в следующую минуту он призвал писца и продиктовал письмо Камилу, приказывая сразу по его получении казнить Децима. Да, Цицерон, хорошо разбиравшийся в худших сторонах человеческой натуры и не обольщавшийся на счет современников, не ошибался, когда говорил, что заговорщики напрасно оставили Антония в живых. Он к ним подобной снисходительности не проявил. Наверное, будь на месте Децима Марк, он сказал бы, что праведное дело само по себе награда, а жалеть надо в первую очередь Антония, опозорившего себя черной неблагодарностью. Но Децим о таких высоких материях не думал. Когда Камил показал ему письмо со смертным приговором, он, не таясь, начал громко проклинать свою судьбу, так что присутствовавший здесь же Гельвий Блазон в конце концов не выдержал: -- Хватит рыдать, Децим! Сейчас я покажу тебе, что умирать совсем нетрудно! И с этими словами Блазон выхватил меч и пронзил себе сердце, после чего Децим собрал все свое мужество и без дальнейших стенаний принял смерть. Отрубленную голову пленника Камил в надежде на обещанную награду переправил Антонию. Тот не стал куражиться над мертвым и устроил ему достойные похороны. Разумеется, казнь Децима Брута претила Антонию, но он пошел на этот шаг, чтобы доказать Октавию свою лояльность. Децим, сам в прошлом цезарианец, считался в этом стане предателем, и, готовясь к дележу власти с наследником диктатора, Марк Антоний намеревался использовать ее как сильный козырь. Действительно, уже в начале октября Лепид, Антоний и Октавий встретились в местечке неподалеку от Бононии (ныне Болонья) и заключили соглашение об образовании триумвирата. В отличие от участников предыдущего триумвирата -- Цезаря, Помпея и Красса -- они не ставили своей целью завоевание власти, которую, по их мнению, уже твердо держали в руках. Им требовалось одно -- слатать на живую нитку некое подобие высшего органа государственной власти, который, как они определили, будет править по меньшей мере пять лет. В то, что достигнутая договоренность продержится столь длительный срок, не верил никто, включая и самих триумвиров. О степени их взаимного доверия говорит простой факт: уединившись для переговоров на пустынном островке, они предварительно тщательно обыскали друг друга... Италию они делить пока не стали, зато разделили между собой империю. Лепиду достались Испания и Нарбоннская Галлия; Антонию -- Галлия и Цизальпинская Галлия; Октавию -- Африка, Сицилия и Сардиния. Пожалуй, более старшие участники союза обидели своего молодого коллегу, отдав ему территории, все еще находившиеся под контролем Секста Помпея, сына Великого. В тот краткий промежуток, когда Рим с благосклонностью взирал на тираноборцев, он был официально назначен римским флотоводцем, однако уже в сентябре его имя попало в проскрипционный список по закону Педия. Впрочем, в положении самого Секста это мало что меняло. Что касается раздела западных провинций, то здесь никаких неожиданностей не произошло. Антоний и Лепид получили те территории, которыми и так владели. И если бы Октавий попытался оспорить их притязания, оба без колебаний обернули бы оружие против него. Но юный Цезарь не слишком горевал. Он уже мечтал о том дне, когда раздавит Антония. Лепида он в расчет вообще не принимал. Двадцать седьмого ноября послушный сенат признал законность триумвирата. Лепид, избранный консулом на будущий год, остался в Италии. Октавию и Антонию пришлось заняться более серьезными делами: выступить в поход против Брута и Кассия. Однако прежде чем перейти к военным действиям, они торопились решить еще две задачи: ликвидировать остатки оппозиции в Риме и собрать деньги. Сенат и вся римская аристократия проявили в те лето и осень 43 года подлинные "чудеса" трусости и подлости. Увы, это их не спасло. Октавий, прямо-таки нутром угадывая возможные очаги будущего сопротивления, без жалости гасил их. У Антония и Лепида, не первый год занимавшихся большой политикой, скопилось немало личных недругов, с которыми они спешили расправиться. Не обошлось и без споров. Обвинителем против Лепида выступал родственник покойного диктатора Луций Юлий Цезарь, и Лепид жаждал мести. Однако Луций приходился Антонию дядей по материнской линии, и тот встал на его защиту. В свою очередь, против Антония свидетельствовал старший брат Лепида Луций Эмилий Лепид Павл. Естественно, триумвир не желал давать брата в обиду. Наконец, следовало разобраться с Цицероном. И Антоний, и Лепид охотно задушили бы старого консуляра своими руками. Особенно негодовал Антоний, не простивший Марку Туллию его гневных "Филиппик". Но тут подал голос юный Октавий: нет, он слишком привязан к Цицерону и не допустит его гибели. Между триумвирами начался настоящий торг. Октавий согласился "сдать" коллегам Цицерона, если в обмен получит головы Луция Юлия и Луция Эмилия. И в придачу голову Публия Силиция Короны -- того самого сенатора, который один нашел в себе мужество выступить в защиту Брута. Впрочем, против этой последней кандидатуры Антоний и Лепид не возражали; они и сами побаивались слишком смелого и честного сенатора. Однако в поведении Антония и Лепида, с одной стороны, и Октавия -- с другой очень скоро стала заметна существенная разница. Оба первых действительно беззастенчиво торговали жизнями своих родственников. Другое дело, что выполнять данные Октавию обещания они не собирались. Едва завершилась встреча триумвиров, Лепид примчался домой и предупредил брата о грозящей ему опасности. Он снабдил его деньгами и под надежной охраной переправил к побережью, где Луций, целый и невредимый, сел на корабль и отправился в Грецию, к Бруту. Спасся и Луций Юлий Цезарь. Узнав о том, что ему грозит смертельная опасность, он укрылся у сестры Юлии, матери Антония. В тот день, когда Антоний огласил на Форуме проскрипционный список и призвал сограждан покарать преступников, эта отважная женщина выступила вперед и громко провозгласила: -- Если ты, Марк, и в самом деле задумал убить всех этих людей, начни со своей матери! Ибо мой брат и твой дядя сейчас находится в моем доме! Ступай же за ним! Римские матроны испокон веков пользовались со стороны своих детей безграничным уважением. А уж сыновья, чьи отцы, как у Антония и Брута, погибли в годину гражданской войны, окружали своих матерей не просто почтением, они преклонялись перед ними. Юлия знала, что ее личность священна для сына. Что оставалось Антонию? Он произнес речь с восхвалением "лучшей из сестер" и потребовал амнистии для дяди. Иначе вел себя Октавий. Человечность, проявленная Антонием и Лепидом хотя бы по отношению к близким, ему была совершенно чужда [148]. Во всяком случае, он и не подумал последовать примеру своих старших коллег и попытаться спасти от гибели Цицерона. В первом проскрипционном списке фигурировало семнадцать имен (за ним последовали второй и третий, увеличившие число жертв до трех сотен [149]). Среди них -- Цицерон, его брат Квинт и его племянник, сын Квинта. Если бы сын Цицерона Марк находился в тот момент не в ставке Брута, а в Риме, он, несомненно, оказался бы вместе с отцом и дядей. С того дня, когда сенат принял в отношении заговорщиков закон о запрете на огонь и воду, все члены семейства Туллиев догадывались о грозившей им опасности. Они заранее перебрались на свою виллу в Тускул, но и здесь не чувствовали себя спокойно. Тогда они решили уехать на другую виллу, расположенную близ Астуры -- уединенное имение, имевшее выход к морю. С собой они собирались взять только самых верных рабов и в случае, если враги их все-таки настигнут, могли рассчитывать, что успеют погрузиться на корабль и отплыть на Восток. Они уже выехали в дорогу, когда Квинт Туллий вспомнил, что забыл дома деньги. Перспектива остаться без средств страшила его ничуть не меньше, чем угроза смерти. И он решил, сделав крюк, заглянуть в Арпин, родовое гнездо Туллиев, где и взять все необходимое. Сын отправился вместе с ним. Расставшись с братом и племянником, Цицерон почувствовал себя растерянным. Он все еще не мог поверить в предательство Октавия, случившееся казалось ему досадным недоразумением. Впрочем, он понимал, насколько велика ненависть к нему Антония и Лепида. Оставаться в Риме действительно было страшно, а бежать он боялся. Полностью дезориентированный, он принялся метаться. Двинулся к Риму, затем повернул назад, добрался до юга, сел на корабль, идущий в Грецию и... высадился на Гаэте, где у него имелся дом. Но спокойствия он не обрел и здесь. Рабы волновались ничуть не меньше хозяина, то ли тревожась за него, то ли опасаясь обвинений в соучастии преступнику. Уже наутро следующего дня они усадили его в носилки и понесли к побережью в надежде, что корабль, доставивший его сюда, еще не отплыл. Едва они покинули дом, в него ворвался целый отряд воинов. На все вопросы командовавшего им трибуна перепуганные слуги отвечали затравленным молчанием. В эти скорбные дни похожие сцены разыгрывались в Италии повсюду. Люди, провинившиеся в том, что однажды перешли дорогу кому-либо из триумвиров или их родственников [150], или просто в том, что накопили слишком завидное богатство, оказались в роли несчастных преследуемых жертв. Кого-то родные и близкие спасали, демонстрируя мужество и героизм. Кого-то предавали, являя пример подлой трусости... ...В доме на Гаэте жил грек-вольноотпущенник по имени Филолог. Он вырос в доме Цицерона, получил от старого оратора образование и состояние. Но призрак награды за предательство вскружил ему голову. И он показал трибуну узенькую тропинку, почти не видимую в зарослях. Этот человек, центурион по имени Геренний, несколько лет назад обвинялся в убийстве отца, и адвокатом на его суде выступал Цицерон. Тогда Цицерону удалось спасти его от смерти... Геренний легко нагнал носилки. Носильщики остановились. Марк Туллий выглянул наружу, узнать, что случилось. Возможно, он даже не понял, что происходит, потому что уже в следующий миг меч центуриона перерезал ему горло. Рабы в ужасе разбежались*. Геренний спокойно отсек от мертвого тела голову и кисти рук. Антонию будет приятно получить этот зловещий трофей, рассуждал центурион, ведь еще недавно эти пальцы сжимали свиток с текстом очередной "Филиппики"... Действительно, останки Цицерона впоследствии были возложены к подножию ростральных трибун, для острастки римлян [151]... * Рабы, напротив, готовы были все умереть за господина. Но Цицерон сам принял смерть. Цицерон погиб в Декабрьские ноны 43 года [152], в 21-ю годовщину своей победы над Катилиной. Но, конечно, погиб не он один. Проскрипционные списки разбухали день ото дня. Разумеется, палачей больше всего привлекала возможность присвоить себе имущество гонимых. Официально они совершали конфискации в пользу казны, якобы осуществляя сбор средств для войны с республиканской армией. Однако мало кто из них лишал себя удобного шанса погреть на проскрипциях руки. Единственным владельцем миллионного состояния, пережившим эту бурю без всякого вреда для себя, оставался Тит Помпоний Аттик. Его защитил Антоний -- в знак признательности за то, что годом раньше Аттик помог Фульвии и его детям [153]. Спаслись от неминуемой смерти лишь те, кто успел вовремя убраться из Рима. В их числе были молодой патриций Марк Валерий Мессала Корвин, друживший с Кассием, и юный друг Брута Публий Антистий Лабеон. Испытав в пути почти невероятные приключения, они вместе с еще несколькими беглецами в конце концов сумели добраться до лагеря тираноборцев, которым и поведали об обрушившемся на Рим несчастье, завершив свой рассказ скорбным списком погибших друзей. Брут и Кассий по-прежнему находились на Востоке. Поход на Италию, который осенью 43 года мог бы помешать образованию триумвирата, так и не состоялся. Ужасные новости из Рима застали их врасплох, однако ничуть не уменьшили решимости продолжать начатое дело. Своего зятя Лепида они не переоценивали, прекрасно понимая, сколь ничтожна его роль в последних событиях. Но и союз Антония с Октавием не казался им прочным -- слишком разными были эти люди. Но даже если эта парочка не перессорится до весны, рассуждали они, и попытается высадиться в Греции, чтобы нанести удар по республиканцам, еще неизвестно, чем закончится схватка. И та и другая стороны располагали примерно равными силами, а тираноборцы чувствовали именно себя защитниками закона и права. Мало того, теперь почти каждый воин в войсках Кассия и Брута горел жаждой мести за погибшего родственника или друга. Даже идеалист Марк ясно видел это. Он всегда стремился избегать ненужного кровопролития. И к чему это привело? Он не позволил убить Антония и тем самым обрек на гибель десятки единомышленников. Почему доброе дело обернулось злом? Будь он один, он, быть может, и дальше продолжал бы держаться своих принципов, считая милосердие и сострадание высшими ценностями. Но теперь он стал императором. На него смотрели сотни и тысячи примкнувших к нему людей. Они надеялись на него и ждали, что он поможет им совершить священную месть. Согласно римским верованиям, корнями уходившим в глубину веков, жертва не может обрести вечного покоя, пока ее убийца не понесет справедливой кары. И практически все воины Брута разделяли эту веру. Брут ошибся, рассчитывая на ответное благородство Антония. Теперь он осознал, что этот человек понимает лишь один язык -- язык силы. В глубокой подавленности он сел за письмо к Квинту Гортензию в Фессалоники, приказывая тому казнить Гая Антония, которого прежде пощадил. Теперь он должен умереть -- за Децима и Цицерона. Неужели в Риме никогда не прекратится эта страшная череда смертей и братоубийств? [154] Слезы бессилия и ярости душили Брута, когда он вспоминал всех тех, кто погиб, потому что он не успел прийти к ним на помощь. Вместе с болью в его душе все сильнее нарастало отвращение. Что осталось от горячо любимого им Рима, что осталось от лелеемых им политических идеалов, что осталось от народа, которому он так хотел служить? Голова несчастного Короны брошена к подножию ростральных трибун, рядом с головой Цицерона. Должно быть, они будут в каждый миг напоминать остальным сенаторам, что мужество и стремление к свободе обходятся нынче слишком дорого... Брут приготовился ждать. Он ждал весны, которая, к счастью, в этих краях наступала рано, чтобы двинуть свои отряды к Греции и встретить там войско Антония. В том, что Антоний поспешит ему навстречу, он не сомневался. Тогда настанет час последней битвы. Какими силами он располагал? Кассий все еще выколачивал из провинций деньги, действуя порой не слишком законными методами. Марк не решался последовать его примеру. Он по-прежнему предпочитал убеждение, не прибегая к угрозам, и за зиму объездил немало восточных городов. Попутно он старался решать и местные проблемы. Чтобы не думать об умершей Порции и ужасах, творившихся в Риме, он с головой ушел в дела, сознательно доводя себя до физического и нервного изнеможения. Ему не хотелось, чтобы окружающие догадались, какая тоска его гложет, как ему одиноко. Города сменяли один другой. Несколько дней в Дамаске, неделя в Кизике. Оттуда -- в Смирну, Милет, Эфес. Наступало новое утро, а с ним новые заботы, большие и малые. В Эфесе он вступился за права и привилегии иудейской общины, еще раз доказав, сколь многим он отличался от Кассия, который, прибыв в Иерусалим, потребовал подчинения всей Иудеи во главе с синедрионом. Он по-прежнему полагал, что его долг -- защищать слабых и карать негодяев. В Кизике судьба столкнула его с известным ритором Феодотом, бывшим наставником юного Птолемея, брата Клеопатры. 13-летний Птолемей легко стал игрушкой в руках Феодота, который, сговорившись с евнухом Потином, организовал убийство Помпея. Между Брутом и Гнеем Великим всегда существовала глубокая личная неприязнь. Повинуясь чувству долга, Марк примкнул к армии Помпея, но он никогда не забывал ужасных обстоятельств гибели своего отца и злобной клеветы, распространяемой помпеянцами на его счет. Поражение Помпея под Фарсалом огорчало его лишь потому, что означало поражение республиканцев. Но, как и большинство римлян, Брут считал убийство Гнея, которого египтяне вероломно заманили в ловушку, неслыханным преступлением. Даже те из них, кто, попадись им в руки Помпей, без зазрения совести отправили бы его на тот свет, возмущались вмешательством египтян в дела, касавшиеся исключительно сынов Волчицы. Гибель Помпея они воспринимали как личное оскорбление. Этого не простил им и Цезарь. Молодой Птолемей погиб в неравной битве против римских легионов, Потин был казнен. В живых оставался только Феодот. Ждать пощады от Брута ему не приходилось. Ритор и высокий сановник был приговорен к повешению-- наиболее позорной, с точки зрения римлян, казни. Правосудие свершилось [155]. Между тем приближалась весна, а вместе с ней -- неизбежная схватка с Антонием, но собственных сил Бруту явно не хватало. Он понимал, что без помощи Кассия ему не обойтись. По слухам, за последние месяцы Гай, прикрываясь стремлением наказать города, поддержавшие Долабеллу, успел награбить на Востоке баснословные богатства. Согласится ли он отдать их на общее дело? Захочет ли продолжать войну? История знала немало примеров, когда самые отважные полководцы, попав в расслабляющую атмосферу эллинистической культуры, забывали и о долге, и о родине... Кроме того, Брут помнил, что Гай всегда немного завидовал ему. Неуклюжие происки Сервилии, озабоченной карьерой сына и желавшей принизить успехи зятя, наверняка не понравились своенравному Кассию. Во всяком случае, за последние полгода Марку так и не удалось убедить Гая в необходимости встречи. Но разве имели они право, они, последние вожди республиканской партии, ставить под угрозу судьбу Рима из-за мелких личных интересов? Тщательно обдумав ситуацию, Брут сочинил короткую записку к Кассию, не оставляя тому лазеек для дальнейших проволочек. "Мы собрали войска для освобождения родины от рабства и тирании, а вовсе не для завоевания империи. Довольно бродить вокруг да около; пора вспомнить о цели, стоящей перед нами. Поэтому мы должны не удаляться от Италии, а, напротив, держаться к ней как можно ближе и идти на помощь согражданам". В заключение он предлагал Кассию встретиться в Сирии. Иными словами, он проявил готовность самому проделать весь путь, преодолев разделявшее их пространство. Тем самым он как бы признавал "старшинство" Кассия, действительно обладавшего более значительным боевым опытом и имевшего в подчинении гораздо больше легионов. Наверное, Сервилия возмутилась бы его решением. Но карьерные соображения меньше всего волновали Брута, сознававшего, что с гибелью Республики о какой бы то ни было карьере придется забыть навсегда. Кассий не собирался уступать другу в благородстве, как, впрочем, не слишком спешил отдавать ему инициативу. Он предпочитал не вспоминать о прошлогодних военных успехах Брута, зато себя искренне считал выдающимся стратегом и мечтал лично возглавить республиканскую армию. Поэтому диктовать условия встречи будет он, Кассий. И встреча состоится в Смирне, до которой им обоим добираться примерно одинаково. С такими настроениями он и тронулся в путь. С собой он взял внушительный эскорт, заранее предвкушая, как поставит на место этого штатского выскочку, кабинетного философа, по чистой случайности оказавшегося на поле брани. Впрочем, не исключено, что на душе у Кассия и сопровождавших его легатов скребли кошки. Слава об их грабежах успела распространиться далеко. А что, если несгибаемый Брут потребует от них объяснений? В то же время оба полководца не могли не понимать, что на них обращено слишком много взоров. Мстители за поруганную свободу, живое воплощение римского духа, разве имели они право демонстрировать окружающим свои разногласия? Поэтому на людях Брут и Кассий вели себя так, словно решимость выступить единым фронтом против общего врага ни у одного из них не вызывала ни тени сомнения. Но наедине... Не теряя времени понапрасну, Брут первым делом предложил обсудить столь волновавший его финансовый вопрос. С откровенностью, заставившей помощников Кассия снисходительно улыбнуться, он рассказал о своих денежных затруднениях, не забыв -- качество, унаследованное от Катона, -- отчитаться в каждом потраченном сестерции. Большую часть его средств поглотил флот, но ведь без флота им нечего рассчитывать на успех, не так ли? Он ни словом не упомянул про заем, взятый у Аттика под его личную ответственность, как не стал вспоминать, что большую часть полученных тогда средств и все нанятые корабли передал Кассию. Эти мелочные счеты не к лицу истинному патрицию... Скромность Брута растопила сердце Кассия. Что ж, он готов поделиться с другом своими богатствами... И тут в разговор неожиданно вступили легаты Кассия. -- Разве это справедливо, -- громко протестовали они, -- отдавать Бруту деньги, которые ты скопил ценой суровой экономии, выколачивая подати из населения провинций и заслужив их ненависть? И для чего? Чтобы помочь Бруту выглядеть щедрым в глазах воинов? Чтобы он ублажал народы, не давшие ему ничего? По-своему они рассуждали логично, но Брут не собирался вникать в их логику. Деньги, добытые неправедным путем, он намеревался потратить на священное дело, а потому твердо стоял на своем. В конце концов Кассий сдался. Он согласился передать Бруту треть имевшихся в его распоряжении средств. Поведение Брута оставалось по-прежнему безупречным. Он демонстрировал Кассию все знаки уважения, никогда не садился первым в его присутствии, пропускал его перед собой, одним словом, всячески старался показать, что уважает в нем более опытного военачальника. На Кассия все это действовало безотказно. Они не виделись почти полтора года. За это время Гай сильно изменился. Он постарел, и в свои сорок два года по сравнению с Марком казался человеком другого, старшего поколения. У него начались нелады со здоровьем, а характер, и прежде нелегкий, судя по всему, испортился окончательно. Всегда несдержанный, теперь он впадал в гнев из-за пустяка, а потом подолгу не мог избавиться от подавленности. Как ни тяжело протекало обсуждение финансовых материй, трудности удвоились, когда соратники перешли к решению чисто военных вопросов. Положение на конец зимы 42 года складывалось ясное и определенное. Достойный ученик Цезаря, Антоний не стал ждать официальной даты открытия навигации и уже начал потихоньку переправлять войска в Грецию, надеясь застать противника врасплох. По данным разведки, восемь из сорока легионов уже вступили на землю Македонии. Учитывая, что во многих городах провинции жили ветераны Цезаря, враждебно настроенные к тираноборцам, даже этих сил Антонию могло хватить, чтобы почувствовать себя в Македонии полновластным хозяином. Брут считал, что надо незамедлительно двигаться к Греции, выбить назад, к морю, эти восемь легионов. Если же наложить блокаду на побережье Адриатики, еще неизвестно, сумеет ли Антоний ее прорвать. Он рассуждал совершенно правильно, именно этого и не мог простить ему Кассий. В отношении Гая Кассия Лонгина к шурину всегда прослеживалась двойственность. С одной стороны, он восхищался им и любил его. С другой -- он всегда ему завидовал. Ну хорошо, в конце концов он согласился признать его интеллектуальное и нравственное превосходство. Но уж в области военной стратегии он уступать не собирался! Чтобы этот книжный червь разрабатывал планы боевых операций? И диктовал ему, опытному воину? Этого Гай Кассий не допустит. Напустив на себя важный вид, щеголяя жаргонными словечками, понятными каждому солдату, он при полном одобрении своей свиты принялся объяснять Марку, почему его план не годится. Ты все упрощаешь, высокомерно вешал Кассий, тогда как в настоящей войне нужны изобретательность и воображение. Посуди сам, высадить сорок легионов -- это ведь не шутка. На это уйдет время, много времени. Допустим, они высадятся, а чем Антоний и Октавий будут кормить такую огромную армию? По земле Македонии прокатилось немало сражений, она обездолена. Значит, во вражеском войске очень скоро начнется голод, а за ним -- болезни и общий упадок духа. Начнется дезертирство. Вот тогда-то мы их и прихлопнем! Эту тактику, направленную на изматывание противника, особенно любил Помпей, а ведь Кассий не зря так долго служил под его знаменами. Увы, он не подумал, что с выучеником Цезаря она вряд ли сработает. Гай Юлий никому не давал заманить себя в ловушку, и разгром Помпея под Фарсалом стал ярким тому доказательством. Но ведь и Брут служил под началом Цезаря. Он гораздо лучше Кассия понимал образ мыслей Антония и наверняка обладал способностью предугадать его шаги. Однако что он мог противопоставить Кассию, этому храброму вояке, и его штабу, сплошь состоявшему из легатов, имевших за плечами опыт многих походов? Своих трибунов, еще вчера сидевших на скамьях в греческой школе? Самое печальное, что никто из присутствующих не хотел верить в правоту Брута. Не может же, в самом деле, штатский адвокат разбираться в стратегии лучше, чем герой парфянской войны? В конце концов и сам Марк начал сомневаться в себе, а самое главное, он не хотел и не мог себе позволить разозлить Кассия. И дал себя уговорить. Кассий провел на Востоке почти двадцать месяцев и за это время подчинил себе почти все провинции, кроме маленькой Ликии и острова Родос, что не давало ему покоя, особенно Родос, славившийся своими богатствами. Свое нетерпение отправиться на завоевание этих земель Кассий объяснил тем, что им необходимо завладеть ликийским и родосским флотом, иначе его перехватит триумвират. Доля истины в его словах была. Республиканцы не могли позволить себе роскошь биться на два фронта, а ведь оставалась еще Клеопатра, искренне их ненавидевшая. После короткого обсуждения Кассий убедил Брута двинуться на Ликию, а сам отдал предпочтение Родосу. Может быть, на этом богатом острове он надеялся восполнить средства, переданные Марку? Идеалист Брут не заподозрил ничего дурного и принял предложение. От населения Ликии он не требовал ничего сверхъестественного и грабить его не собирался. Он нуждался в кораблях и денежных налогах, собирать которые имел полное право, поскольку считал себя законным наместником провинции. Однако жители этой страны издавна пользовались репутацией гордого и независимого народа, готового ради свободы на любые жертвы. Они доказали это Киру, а после него -- Александру. Случалось, что перед угрозой покорения ликийцы сжигали свои дома, убивали жен и детей, а потом добровольно лишали себя жизни. Среди греков они считались чуть ли не варварами. Брут, отлично знавший историю греческого и эллинистического мира, уважал славное прошлое Ликии. Но главное, себя он вовсе не считал захватчиком. Напротив, ведь он делал все, чтобы освободить народы от тиранов. Этого мнения не разделяли ликийские политики. Некто Навкрат не ограничился спором с Брутом, а перешел от слов к делу. Он подбил соотечественников на сопротивление и стал инициатором образования лиги, включившей несколько городов. Неизвестно, двигал ли им мятежный дух или он испытывал тайные симпатии к цезарианцам, но его отряды заняли холмы, окружавшие проходы к главному городу провинции Ксанту и порту Патары. Брут хотел избежать кровопролития, однако его подгоняло время. Он бросил несколько конных отрядов на расположение ликийских воинов. Время приближалось к полудню, и те совсем не ожидали нападения. Кто-то из них закусывал, другие дремали после обеда. Атака римлян произвела среди них настоящую панику. Ликийцы в беспорядке бежали, оставив за собой шесть сотен мертвых тел. Дальнейшее продвижение Брута пошло как по маслу. Крепости и города сдавались ему без боя. Он не устраивал никаких казней мирного населения, а пленных отправлял по домам. Впрочем, ликийцы не оценили великодушия победителя, приняв его за слабость, и собрали вооруженные отряды. Бруту пришлось снова теснить их, в конце концов загнав в Ксант. Город оказался в осаде. Римские осадные орудия того времени отличались огромной разрушительной силой, и защитники города понимали, что у них нет никаких шансов. Вот если бы выбраться наружу и снова засесть в окрестных холмах... Ксант стоял на реке того же имени, и осажденные решили попытаться под покровом ночи покинуть город вплавь. Брут предвидел подобную хитрость и велел перегородить реку вверх и вниз по течению сетями, к которым привязали колокольцы. Первые же пловцы поплатились за свою смелость и попали в руки римских легионеров. Ликийцами овладело отчаяние. Казалось, они должны капитулировать. Брут обещал жителям города жизнь и безопасность, они же ему не верили. Или не хотели верить, верные своей традиции считать позором любую капитуляцию. В крайнем случае им придется повторить то, что их предки сделали во времена Кира и Александра -- поджечь город и сгореть в пламени пожара. Но прежде стоит совершить еще одну отчаянную попытку... Однажды ночью нескольким смельчакам удалось выбраться из города. Они пробрались в римский лагерь и подожгли катапульты и баллисты. Разумеется, злоумышленников скоро схватили, однако осадные орудия пылали ярким пламенем, ведь изготовляли их из дерева, веревок и пакли. Пока тушили пожар, поднялся ветер. И дул он в направлении Ксанта. На крыши городских строений понесло искры, горящие угольки. Скоро нижняя часть города уже пылала. В Риме редкое лето обходилось без пожаров. Брут и его воины не понаслышке знали о разрушительной силе огня, способной за считаные часы уничтожить целые жилые кварталы. И Брут без лишних раздумий отправил своих воинов спасать Ксант от огня. Ликийцы и теперь не желали принимать помощь от захватчика. В каком-то самоубийственном экстазе они подбрасывали в ревущее пламя все, что могло гореть, одновременно норовя пустить стрелу в спину одному из добровольных спасателей. Когда римляне сломали ворота, которые больше никто не охранял, их взорам открылась страшная картина. В городе было светло как днем, кругом ревел и бушевал огонь. Жители, словно в страшном сне, предавались коллективному самоубийству. Матери хватали на руки детей, забирались на горящие крыши, швыряли их оттуда вниз и следом прыгали сами. Отцы рубили мечом сыновей, а потом пронзали себе сердце. Это была вакханалия смерти, кровавый бред, разгул фанатизма. Как спасти этих обезумевших людей? Брут пообещал награду каждому, кто приведет к нему живого жителя Ксанта. Легионеры бросались в горящие дома, надеясь отыскать хоть кого-нибудь из них. Сам полководец, не думая об опасности, бродил по городу, потрясенный картинами этой бессмысленной жестокости. К утру от Ксанта остались одни головешки. Римским воинам удалось спасти всего сто пятьдесят человек, в основном рабов и женщин, приехавших сюда из соседних Патар и застигнутых осадой [156]. Брут сделал все, чтобы спасти Ксант, но город пал жертвой собственной безумной гордыни. Однако что произошло, то произошло. В Ликии слухи о гибели Ксанта произвели неизгладимое впечатление. Жители других городов, презиравшие Брута за проявленное к ним милосердие, теперь уверовали, что перед ними -- беспощадный император, с которым лучше не спорить. В Патарах весть о приближении римского войска заставила большинство населения сжаться от страха. Никому не хотелось повторить судьбу несчастного Ксанта. Никому, кроме нескольких отчаянных голов, в числе которых оказался и Навкрат. Еще до трагедии в Ксанте он пообещал рабам свободу, а свободным гражданам прощение всех долгов, если они согласятся защищать Патары. Многие из тех, кто согласился, теперь жалели о своей горячности. Но рабы и бедняки надеялись на лучшее, слишком уж радужное будущее открывали перед ними щедрые посулы Навкрата. Остальные горожане, неосторожно поспешившие вооружить чернь, теперь боялись ее не меньше, чем легионеров Брута. Под давлением вооруженной толпы высшие сановники Патар заперли перед римлянами городские ворота и объявили Бруту, что будут сражаться до последней капли крови. Это гордое заявление не слишком соответствовало действительности, но Брут об этом не догадывался. Ни за что на свете он не хотел допустить повторения того кошмара, который пережил в Ксанте. К нему привели уроженок Патар, спасенных от пожара в Ксанте. Большинство из них принадлежали к лучшим семействам города. Судьба пленников в те времена оставалась незавидной. Как правило, их продавали на невольничьих рынках, если только у родственников несчастных не хватало средств, чтобы выкупить их из плена. Но Брут относился к женщинам с уважением. И в его лагере их содержали вполне прилично, насколько позволял суровый военный быт. И вот теперь он пригласил их к себе и объявил, что отпускает на свободу. Без всякого выкупа. И приказал воинам доставить пленниц к городским воротам. Неужели он, которому такое множество раз самые разные люди платили злом за добро, все еще верил в людскую благодарность? Да, верил. И на сей раз не ошибся. Рассказ вернувшихся из Ксанта женщин произвел в Па-тарах подлинный переворот. Вместо кровавого убийцы перед жителями города встал в образе римского полководца самый милосердный, самый благородный из мужей! Он не позволил ни одному из своих воинов покуситься на честь пленных женщин! Люди слушали и не верили своим ушам. Ворота Патар распахнулись перед Брутом [157]. Жители Патар отдали ему свои корабли и снабдили его золотом, считая, что легко отделались. 50 талантов -- ровно треть собранной суммы -- Брут им вернул, посоветовав истратить эти деньги на починку храмов и городских памятников. Оставшиеся средства приказал считать авансом, освободив Патары от податей на несколько ближайших лет. Он поступил мудро. Прочие ликийские города поспешили последовать примеру Патар и добились для себя столь же выгодных условий. Совсем иначе вел себя Кассий на Родосе. Ему понадобилось провести два жестоких морских сражения, а затем подвергнуть город осаде. Исход дела решили новейшие осадные орудия -- подвижные башни, сконструированные мастерами Кассия. Родосцы не выдержали натиска и сдались. Гай Кассий Лонгин ничем не походил на Марка Юния Брута. Никакой снисходительности к поверженному противнику от него ждать не приходилось. Непосильные налоги, обвальные конфискации, казни вождей, возглавивших сопротивление, -- вот что преподнес он жителям Родоса. Еще многие годы спустя матери пугали маленьких детей рассказами про злого Кассия... Его же это мало волновало. Пусть Брут церемонится с врагами, его интересует одно -- польза и выгода. Он не дрогнул даже тогда, когда к нему явилась целая депутация его же бывших учителей, умолявших пощадить их соотечественников. Правда, эти старики совершили непростительную оплошность, обратившись к Кассию, в котором ни один из них не узнал бы прежнего эфеба, со словами: "Царь и господин!" -- Я не царь и не господин, -- насмешливо отвечал Кассий. -- Я -- тот, кто покарал господина, пожелавшего стать царем. Мольбы убеленных сединами риторов пропали втуне. Кассий сумел нагнать страху на жителей провинции. Города сдавались ему один за другим, а аппетиты Кассия все росли. Он потребовал выплаты налогов за десять лет вперед и без труда получил требуемое. Между делом его помощники наперебой набивали собственные карманы. По вечерам, пируя в тесном кругу, они со смехом вспоминали сурового Брута и восторженных юнцов, служивших под его началом. Не признаваясь в том самим себе, они боялись влияния Марка Юния на их командира, боялись, как бы Кассий, пристыженный Брутом, не решил, что их бесчинствам пора положить конец. Марк и в самом деле прислал Гаю несколько писем, в которых спрашивал, верны ли слухи о жестокостях и беззакониях, допущенных в Родосе. И легаты Кассия лезли из кожи вон, чтобы настроить его против друга. Они называли его лицемером, озабоченным только тем, чтобы прославиться, задвинув в тень отважного Кассия. Он хочет один командовать армией, а потом, после победы, единолично властвовать в Риме. Гай слушал эти глупости и поневоле начинал им верить. Он видел, с какой ненавистью говорят о нем родосцы и с каким почтением отзываются о Бруте ликийцы. А помощники шептали ему в оба уха: Брут -- демагог, он ищет дешевой популярности, он использует милосердие как оружие в политической борьбе. Особенно неприятными казались Кассию рассказы о военных победах Брута. После блестяще проведенной македонской кампании он и теперь доказал, что без труда овладел искусством стратегии. Попробуй теперь отмахнуться от его предложений! Эти размышления причиняли Кассию нестерпимые страдания. Весна 42 года подходила к концу. Оба вождя республиканцев так и не смогли преодолеть натянутости в отношениях, а между тем Антоний и Октавий, не обнаружив в Греции никаких следов сопротивления, продолжали потихоньку переправлять сюда все новые легионы. Марк понимал, что тянуть дольше нельзя. Как всегда, он не стал вспоминать былые обиды и сделал первый шаг, написав Кассию, что в ближайшее время ждет его в Сардах. Кассий принял предложение, в очередной раз подосадовав, что не догадался сам назначить встречу. Перед войском Брут демонстрировал Кассию все свое уважение, как бы признавая за шурином его богатый боевой опыт [158]. Так что внешне оба полководца вели себя как единомышленники. Но что скрывалось за этим благополучным фасадом? Брут и Кассий верхом объезжали войска, а воины громко приветствовали своих императоров [159]. Прежде, когда они вели боевые действия по отдельности, Кассий нисколько не возражал, чтобы Брута именовали этим званием. Теперь ему стало казаться, что двух императоров для одной армии многовато... Из предыдущей, в Смирне, встречи с Гаем Марк вынес одно ценное наблюдение. Если он хочет говорить с другом начистоту, они должны остаться одни, оставив за порогом советников и помощников, адъютантов и заместителей. Особой деликатности требуют одна-две темы предстоящего разговора. Не может же он при свидетелях обвинить мужа своей сестры в грабежах и зверствах... Кассия приглашение переговорить с глазу на глаз насторожило. Он догадывался, о чем будет их беседа, боялся ее, а потому, едва Марк плотно закрыл двери, первым обрушил на него поток самых нелепых, абсолютно беспочвенных обвинений. Марк ответил ему в том же тоне. Слово за слово, и вскоре до слуха столпившихся за запертой дверью приближенных донесся шум яростной ссоры. Марк и Гай осыпали друг друга оскорблениями, припоминали друг другу обиды двадцатилетней давности, стараясь ударить побольнее. Вскоре бессвязные крики одного перешли в истерические рыдания, которые тут же подхватил второй. -- Если ты думаешь, что я на это способен, лучше убей меня сразу! -- Хватит с меня! Хватит, слышишь? Лучше мне умереть! Брут плакал, не скрывая слез. Вся горечь, вся боль последних трех лет прорвались из его души с этими рыданиями. Он плакал от усталости, горя и отчаяния и между всхлипами бормотал: "Порция..." Первым из стоявших за дверями не вьщержал Марк Фавоний. После того как Октавий захватил власть в Риме, этот давний друг Катона пробрался к Бруту, прося у него убежища, и с тех пор вел в его ставке существование приживала. Из стоика за эти трудные годы он успел превратиться в киника. Так ему было легче прощать себе вынужденные слабости. Он охотно пользовался своей новой ролью, чтобы ляпнуть какую-нибудь пошлость, а порой вел себя просто непристойно, шокируя Брута. При всем при том Марк Фавоний оставался сенатором, к тому же единственным в окружении Брута сенатором. Ему перевалило далеко за пятьдесят, и он полагал, что благодаря почтенному возрасту ему позволено многое из того, что не позволено другим. Итак, оттолкнув стоявших на пороге часовых, Марк Фавоний резко распахнул дверь и вошел в комнату. -- Эй вы, оба! А ну хватит! Я старше вас обоих, а потому слушайте, что я скажу! И старик сенатор принялся цитировать монолог Нестора, разнимающего Ахилла и Агамемнона. Это неожиданное вторжение остудило Кассия. Минуту спустя он уже громко хохотал. Зато Брутом овладел приступ ярости. Его застали плачущим! Его, всегда гордившегося своей выдержкой! Тому, что его слезы видел Кассий, Брут не придавал большого значения. В конце концов они оба дали волю чувствам. Но чтобы его поучал этот старый болтун! Марк отер рукой лицо, вскочил на ноги и, решительно приблизившись к Фавонию, взял его за плечи и с силой вытолкнул за дверь, по-гречески крикнув вослед: -- Вон, собака! Вон, лжекиник! [160] Фавоний нисколько не обиделся. Он даже улыбался, довольный, что положил конец ссоре военачальников. Действительно, оставшись одни, Марк и Гай успокоились. Наверное, Гай чувствовал себя виноватым, потому что тут же пригласил Марка к себе на ужин. Да не одного, а со всеми друзьями! Марк принял приглашение. Правда, его раздражение еще не прошло, но злился он в основном на Фавония. Услыхав приглашение Кассия "для всех друзей", старик-сенатор счел, что оно распространяется и на него, нисколько не обескураженный тем, что Марк этого приглашения не подтвердил. Решив для себя, что философия киников позволяет опаздывать куда угодно, он не спеша отправился в бани, а оттуда -- на пир. Как ни в чем не бывало он направился к центральному ложу, которое обычно занимали почетные гости [161]. Это тщательно продуманное нахальство возмутило Марка. Он громко объявил, что не приглашал Фавония и приказал тому убираться вон. Старый киник только весело рассмеялся, давая остальным понять, что оценил шутку. И бесцеремонно улегся на почетном ложе, заставив другого гостя потесниться. Разозленный Марк во все время трапезы больше ни разу не посмотрел на него и не обратился к нему ни с единым словом. Впрочем, скоро вкусная еда, превосходное вино и блестящий разговор Кассия разрядили обстановку. Наступил час философской беседы. Впервые за много месяцев Марк чувствовал себя хорошо. Он с удовольствием вспоминал недавно прочитанные книги, делился впечатлениями от лекций, на которых ему удалось побывать, и театральных постановок, которые удалось увидеть. Посреди бесчисленных забот этой зимы, кочуя по городам Азии и Сирии, он выкраивал время и для таких занятий, влекомый неутолимой жаждой духовной культуры. Может быть, потому он и сумел выстоять, не сломался под тяжким бременем тягот и несчастий? Отдых продлился недолго. Уже наутро Брут снова с головой окунулся в неотложные дела. Пользуясь его присутствием в Сардах, жители города обратились к нему с жалобой на злоупотребления квестора Луция Геллия Попликолы [162]. Марк ненавидел взяточников. Он и в Цезаре разочаровался не в последнюю очередь из-за того, что тот слишком охотно закрывал глаза на проделки продажных магистратов. О каком возрождении Республики можно говорить, пока не будет покончено с этой язвой? Снисходительный к людским слабостям, в отношении к коррумпированным политикам он не знал жалости. Странно, что Луций Геллий этого не знал. Особенное огорчение доставляло Марку чувство, что его одурачили. Ведь это он сам назначил Луция на ответственный пост, он доверял ему и считал порядочным человеком. И Брут вынес приговор: за позорящее римлянина поведение Луция Геллия от должности отстранить и предать суду. Приговор как приговор. Но дело усложняла одна деталь: Луций принадлежал к одной из самых видных патрицианских фамилий, а в этих кругах не привыкли к подобному обращению. Сводный брат нечистого на руку квестора, Марк Валерий Мессала Корвин, служивший в ставке Кассия и входивший в число самых близких его друзей, воспринял решение Брута как личное оскорбление. Он бросился к Кассию. За что Брут так жестоко наказал его брата? Вот Кассий другое дело, всего неделю назад он рассматривал похожую жалобу на двух магистратов, виновных ничуть не меньше Луция, но простил их и оставил при должностях. Почему же Брут столь суров? Похоже, твердил Мессала, он делает это нарочно, чтобы выставить в невыгодном свете его, Кассия. По свидетельству очевидцев, Кассия хлопоты Мессалы "тронули". Зная взрывной характер Гая, мы можем догадаться, что это означало вспышку дикой ярости. Он ринулся к Марку, стучал кулаком по столу, называл его проклятым законником, кричал, что буква ему дороже духа, что у него напрочь отсутствует политическое чутье. Именно это они все видели в Мартовские иды. В заключение он объявил Марка бессердечным дельцом, неспособным к малейшим проявлениям человечности. Именно так понимал Кассий человечность. Быть безжалостным к слабым и демонстрировать широту души к богатым мерзавцам, особенно высокого происхождения. Пережитый накануне нервный срыв позволил Марку освободиться от страшного напряжения, давившего на него на протяжении всех последних месяцев. Теперь он вновь обрел полный контроль над собой. На крики Кассия он отвечал спокойно, даже насмешливо: -- Ну что ж, давай вспомним Мартовские иды. В тот день мы убили Цезаря, верно? Сам же он никого не грабил. Он всего лишь закрывал глаза на тех, кто этим промышлял. Если все, что тебя волнует, это подходящий предлог для попрания законности, то для чего мы пошли на убийство? Надо было и впредь молча терпеть все, что творили подручные Цезаря. И мы с тобой были бы всего лишь трусами... И если сегодня мы начнем позволять своим друзьям делать вещи куда хуже тех, что делали друзья Цезаря, кем мы окажемся? Людьми без совести и чести, вот кем! Ты не хуже меня знаешь, на что способна молва, а стоит один раз заслужить репутацию неправедного правителя... ...Человек без совести и чести, неправедный правитель -- разве не этими словами определяется сущность тирана? Марк говорил твердо, не давая сбить себя с мысли. Впрочем, хорошо, он готов пойти навстречу Мессале. Из уважения к другу Кассия он согласен пересмотреть свое решение. Разумеется, Геллий будет отстранен от должности, зато он дарует ему жизнь и свободу. Вот такие мелкие раздоры, повторявшиеся чуть ли не ежедневно, страшно вредили подготовке к будущей войне. Несмотря на искреннюю привязанность друг к другу, Брут и Кассий с трудом находили общий язык, когда речь заходила о конкретных делах. Обеспокоенные активностью триумвиров, они попытались набросать план кампании, который устраивал бы обоих, но без конца принимались ссориться по пустякам. К началу лета 42 года положение республиканцев, еще недавно относительно благоприятное, существенно ухудшилось. Они постепенно теряли контроль над Средиземноморьем и Адриатикой. Кассий, имевший опыт ведения войны на море, стоял за применение знакомой ему тактики: наложить блокаду на италийские порты и не давать войскам Антония выбраться из них. Октавий перебросил свои легионы в Сицилию, пытаясь выбить занявшего ее Секста Помпея. Под командованием флотоводца республиканской армии Луция Стая Мурка насчитывалось 60 кораблей -- больше, чем требовалось для обеспечения блокады Брундизия и поддержания связи между Италией, Грецией и Иллирией. Ему даже не приходилось больше опасаться нападения египетского флота -- корабли Клеопатры попали в страшную бурю и большей частью находились в ремонте. Египетская царица в большом недовольстве вернулась в Александрию, оставив Антония и Октавия разбираться со своими врагами самостоятельно. Блокада продолжалась несколько недель, к исходу которых Антоний убедился, что прорвать ее невозможно. И тогда он сделал смелый ход, еще раз доказавший, что под внешностью беззаботного гуляки в нем скрывался действительно талантливый стратег. Посчитав, что рассеять эскадру республиканцев можно, только напав на нее с тыла, он написал Октавию, убедил его оставить безнадежную затею взять осадой Сицилию и на всех веслах мчаться к нему на помощь. Тот так и сделал. Перед превосходящими силами противника Мурк оказался беспомощен. Не желая зря губить людей и корабли, он увел их в Грецию. Получив свободу передвижения, Антоний приступил к массированной переброске войск и вскоре занял Аполлонию и Диррахий. Взяв под контроль Эгнатиеву дорогу, он дошел до Фракии, перекрыл подступы к горной цепи Родопе и овладел Дарданеллами. Теперь республиканцам, чтобы высадиться на европейский берег, пришлось бы пробиваться к нему с боями. Нетерпеливое желание подчинить себе весь Восток затмило Кассию разум. Он совершенно упустил из виду необходимость следить за побережьем Адриатики и не послал туда ни одного легиона. Очевидно, он полностью понадеялся на Мурка и его флот. Видно, опыт службы под знаменами Помпея его ничему не научил. В итоге получилось, что Кассий повторил все ошибки Гнея Великого, ну а Антоний сумел извлечь максимальную пользу из уроков Цезаря. Когда Брут и Кассий узнали о тяжелом положении, в котором оказался Мурк, они спешно переправили ему подмогу: 50 кораблей под командованием Гнея Домиция Агенобарба, легион солдат и отряд лучников. Увы, время было упущено. Прибыв к месту назначения, Агенобарб лишь убедился, что силы триумвирата прочно удерживают европейское побережье и подходы к морю. Кассий не мог не понимать, как жестоко он просчитался. Если бы не его упрямство, заставившее республиканцев потратить три месяца на решение задач второстепенной важности, они уже заняли бы Македонию, куда поостереглись бы сунуться Антоний с Октавием. Триумвирам пришлось бы вести оборонительную войну, а с поддержкой Секста Помпея республиканцы смогли бы организовать успешную высадку на италийское побережье. Теперь вместо этого им пришлось второпях собирать войска, рассредоточенные в окрестностях Абидоса, и двигаться к Фессалоникам, моля богов, чтобы успеть туда раньше Антония. Чтобы не деморализовывать воинов, Брут не позволял себе ни малейшей критики в адрес Кассия, не сокрушался, зачем Гай не прислушался к его советам. Но Кассию это служило слабым утешением. Его убежденность в превосходстве над Марком хотя бы в сфере военной стратегии серьезно поколебалась. Он уже не верил в возможную победу и все чаще думал о смерти. Еще под Каррами он приблизил к себе бывшего гладиатора Пиндара, которому дал вольную. С тех пор Пиндар следовал за ним повсюду. Официально он считался, его телохранителем, на самом же деле Гай держал его при себе на крайний случай -- он знал, что рука бывшего раба не дрогнет, если над его хозяином нависнет угроза пленения. Пиндар олицетворял для него гарантию против пытки и бесчестья. Казалось бы, разумная предосторожность, но постоянное присутствие профессионального убийцы невольно наводило Кассия на самые мрачные мысли. В действительно серьезной ситуации Брут умел отставить в сторону личные обиды. Он и теперь всеми силами старался сгладить свои разногласия с Кассием и щадил его самолюбие. Тем не менее на всем протяжении этого месяца, который он упорно продолжал именовать квинтилием, хотя почти все уже привыкли называть июлем, именно на его плечи легла основная тяжесть забот. Если изредка ему выпадала свободная минута, он брал в руки книгу, -- и тогда ближайшие помощники Кассия насмешливо переглядывались: чего, мол, ожидать от этого любителя и дилетанта... Он не сердился на них. Самоотречение всегда казалось ему нормальным свойством человека. Пусть его одолевает усталость, пусть временами на него нападает отчаяние -- но ведь есть Рим! Не тот существующий в реальности Рим, в котором ручьями льется кровь жертв проскрипций, а город его мечты, город Свободы и Доблести. Город, в который вместе с ним верили Катон и Цицерон, в который благодаря ему поверили Лабеон и другие его юные соратники. Он знал, что ради этого высокого идеала они готовы умереть. Как и он сам. Вот почему он не имел права на усталость и сомнения. Сомнения все-таки одолевали его. Сомнения и страшная усталость. Он спал не больше трех-четырех часов в сутки. Вечером, наскоро проглотив скромный ужин, он просто отключался, порой не успев добрести до походной кровати, прямо за своим рабочим столом, заваленным свитками. В полночь он уже снова был на ногах, принимал явившихся с докладом центурионов и трибунов, раздавал приказы на завтрашний день. Отпустив людей отдыхать, он снова садился за стол и работал до зари. Возможно, он понимал, что истязает себя, но не видел иного выхода. Кассий явно не соответствовал важности возложенной на него задачи, да и в любом случае он считал себя выше низменных хлопот по организации быта и снабжения армии. Кроме того, Брута, требовательного к себе, постоянно грызла мысль о том, что его компетенции недостаточно для решения ответственных вопросов. В отличие от самоуверенного Кассия он, скорее, недооценивал себя и полагал, что только сверхчеловеческая трудоспособность позволит ему держаться на должном уровне. Виной ли тому физическая усталость на грани изнеможения, удушливая жара знойного малоазийского лета, возобновившиеся приступы малярии, от которых периодически страдало большинство римлян, только за несколько дней до выступления армии в Испанию с Брутом произошел странный случай. Ему было видение. Стояла глубокая ночь, время близилось к трем часам. Весь лагерь давно спал. Бодрствовал один Брут да часовые, охранявшие его палатку. Во влажной духоте не раздавалось ни единого звука; сквозь низкое, затянутое тяжелыми облаками небо не проглядывало ни одной звезды -- лишь горела слабым огоньком масляная лампа в палатке полководца. Может быть, он невзначай задремал? Именно это потом утверждали его друзья, хотя Марк клялся, что не сомкнул глаз всю ночь и то, что он видел, не могло быть сном. Ему почудилось, что в палатку кто-то вошел. Неясный силуэт вошедшего источал чуть заметный голубовато-серебристый свет. Человек? Призрак? Древние римляне относились к потусторонним явлениям не так, как мы относимся к ним сегодня. Они рассказывали друг другу о домах, в которых по ночам, гремя невидимыми цепями, бродят привидения. Они боялись в темноте проходить мимо кладбищ, потому что там, по слухам, разгуливают души умерших, вызванные в этот мир некромантами. Они верили в духов и демонов, причем последние не обязательно представлялись им силами зла. Ведь по-гречески словом "daimon"* обозначали ниспосланный богами дух, и каждый знал, что, например, дух Сократа отличался веселым и добрым нравом. * Даймон -- некий внутренний голос, который ничего не приказывал Сократу, но только запрещал. Марк удивился, но не испугался. Ему, не разделявшему ни материалистического, ни атеистического мировоззрения некоторых своих современников, явление сверхъестественного существа не должно было показаться чем-то совершенно немыслимым. Приблизившись к Бруту, таинственная фигура остановилась и замерла, ни слова не говоря [163]. Молчал и потрясенный Марк. Наконец ему удалось выдавить из себя короткий вопрос: -- Кто ты? Он даже набрался храбрости и протянул вперед руку, желая коснуться странного существа. В тот же миг видение исчезло. От растерянности Брута не осталось и следа. Он громко закричал, призывая стражников. Нет, твердо стояли те на своем, они никого не видели. Никто не приближался к палатке императора, никто не пытался в нее проникнуть. Ну ладно, согласился Марк, должно быть, я задремал... Он старался говорить спокойно, чтобы не давать пищи ненужным разговорам. Отпустив людей, он до рассвета просидел за столом, вспоминая видение. Что оно ему несло? Защиту? Несчастье? Предупреждение? Утром, разыскав Кассия, он поведал ему о ночном приключении. Истинный эпикуреец, Кассий выслушал его рассказ с усмешкой. Он не верил ни в призраков, ни в духов. Он и в богов не верил. Ни до нас, ни после нас ничего нет и не может быть, говорил он. И завершил изложение своей философии решительным выводом: -- Твое изможденное тело, дорогой Брут, подвело твой же разум. Разве можно поверить, что существуют духи? А если бы они существовали, разве можно поверить, что они являются в человеческом облике и умеют разговаривать? Что они способны являться в мир людей? Марк не хотел пускаться в бессмысленный спор, в очередной раз доказывая Кассию, что, по его мнению, мир -- вовсе не нелепая случайность в хаосе мироздания, не пучина страданий в мраке вечности... К чему слова? Кассий больше притворялся. Он старательно разыгрывал презрение к убеждениям Брута, унаследованным и от стоицизма, и от платонизма, и даже от пифагорейцев, чтобы не показать, как он завидует его умению верить в лучшее. Дружески опустив руку на плечо Марка, он горько вздохнул и сказал: -- Нет, я не верю, что духи существуют. А все-таки жаль, что их не бывает. Ведь мы с тобой защищаем самое святое, самое прекрасное, что есть на свете. Как было бы хорошо довериться богам и дождаться от них помощи! Пока же у нас есть только наши кони, наши корабли и наше оружие. Брут, как мы уже говорили, верил в богов. Но может быть, и боги верили в справедливость его дела? Кто, кроме них, мог накануне переправы в Европу послать к республиканской армии двух орлов, которые уселись на древки знамен и таким образом проделали весь путь через Геллеспонт? Столь доброе предзнаменование заметно подняло моральный дух воинов. Впрочем, последние новости оказались не такими уж и плохими. Когда легионы Брута и Кассия покинули Лисима-хию, что в Херсонесе Фракийском (ныне Галлиполи), и двинулись на запад, положение, после неудачи Мурка казавшееся им очень тяжелым, понемногу выправилось. Теоретически на стороне республиканцев сражался 21 легион -- примерно столько же насчитывали силы Антония и Октавия. Правда, не все когорты были полностью укомплектованы, тем не менее они в общей сложности объединяли 80 тысяч пехотинцев. Значительную часть воинов составляли ветераны армии Помпея, а 15 легионов имели за плечами опыт войны под руководством Цезаря. По сравнению с новобранцами, навербованными в армию триумвиров, они являли собой грозную силу. Конница Брута, вместе с вспомогательными отрядами галлов, галатов, фракийцев и парфян, доходила до девяти тысяч бойцов; конница Кассия, кроме галлов и парфян включавшая арабов и иберийцев, приближалась к шести тысячам. Противник не мог похвастать столь же мощной кавалерией. Флот Мурка, объединившийся с флотом Гнея Домиция Агенобарба, теперь также превосходил триумвиров числом кораблей. Мурк не смог помешать врагу осуществить высадку на адриатическом побережье, зато перекрыл ему все пути подвоза продовольствия. Найти пропитание для гигантской армии в краю, годом раньше сдавшем все свои запасы Бруту, представлялось серьезной проблемой. Республиканцы не ведали подобных трудностей -- господствуя на море, они наладили надежные пути снабжения и черпали все необходимое на богатом Востоке. И с деньгами все у них обстояло не так уж плохо в отличие от триумвиров. Средства, полученные в результате недавних конфискаций, растаяли слишком быстро. Римляне в принципе не делали больших денежных накоплений, предпочитая вкладывать капиталы в земли, имения, произведения искусства. Разумеется, триумвиры не церемонились с владельцами этих богатств, прибрав к рукам все, до чего смогли дотянуться. Оставалось найти покупателей... И тут случилась заминка. Проскрипции, задуманные как сведение счетов в политической борьбе, очень скоро приняли вид охоты на богатых горожан. Каждый, кто выказывал желание приобрести выставленное на торги имущество гонимых, тем самым признавался, что владеет необходимой суммой, и... пополнял собой проскрипционные списки. Очень скоро безумцев, согласных рисковать жизнью и благополучием ради приобретения нового имущества, не осталось вовсе. И представители знати, и члены сословия всадников сочли за лучшее затаиться, надеясь переждать смутные времена. И Антоний с Октавием оказались на мели. Нехватка наличности грозила им большими неприятностями со стороны собственных легионеров, которые привыкли регулярно получать жалованье, а на задержки и проволочки отвечали мятежами. В худшем случае они могли и вовсе переметнуться к республиканцам. Наконец, перед триумвирами остро стояла проблема императоров. Несмотря на частые ссоры между Брутом и Кассием, оба они служили одному идеалу. Их дружба, пусть неровная, но искренняя, насчитывала десятки лет и была скреплена семейными связями. Тертулла, хотя и не принадлежала к числу самых верных жен, все-таки любила Гая, и он платил ей взаимностью. Что же касается Марка, то он питал к младшей сестре огромную нежность. Молодой женщине нередко удавалось мирить повздоривших мужа и брата. И, конечно, никакая разница темпераментов не могла затмить храбрость и отвагу, одинаково свойственные и Бруту, и Кассию. У Октавия с храбростью дела обстояли неважно. Он всячески скрывал от окружающих этот свой порок, подговаривал лекарей сочинять ему всевозможные болезни, из-за которых он якобы не имел возможности участвовать в очередной битве. Эти его ухищрения ничего не меняли, он родился на свет трусом. Последним, кто верил в сказки о внезапных недугах Октавия, был Антоний. Октавий действительно тяжко болен, соглашался он, и его болезнь имеет точное название -- "трусость". Антоний заслужил за свою жизнь немало упреков, но никто, даже его смертельные враги, исключая, пожалуй, Цицерона, никогда не сомневался в его отваге. И мало кто в Риме верил в то, что союз между сорокалетним полководцем, увенчанным лаврами, и двадцатилетним малодушным лицемером окажется прочным. Значит, не все еще потеряно. Переменчивая Фортуна пока не избрала себе любимца. Если республиканцы будут действовать с умом, они еще могут победить. Примерно с такой речью обратился к своим воинам Гай Кассий Лонгин накануне перехода в Серрий, откуда открывался путь из Азии в Европу. В этот день Брут и Кассий устроили на Меланской равнине грандиозный смотр войск -- дань римскому военно-религиозному обряду и вместе с тем верное средство дать людям почувствовать свою силу, убедиться в своей мощи. Выступление Кассия началось сразу после того, как жрецы совершили очистительное жертвоприношение. Речь главнокомандующего перед строем солдат также отвечала требованиям традиции. Марк не стал оспаривать у Кассия этого права. Главное, рассуждал он, чтобы воины твердо верили в единство командования. Он согласился уйти в тень из лучших побуждений, но на самом деле совершил большую ошибку. Если его собственные воины видели его в сражениях и знали, на что он способен, то для легионеров Кассия он так и остался "чужаком". А если Кассий падет в бою? Пойдут ли воины за Брутом? Впрочем, так далеко пока никто не заглядывал, да и Кассий пользовался в армии репутацией "баловня судьбы". Не раз и не два он бился в первых рядах, но стрелы и дротики летели мимо него, не причиняя ему никакого вреда. Кассий говорил недолго. Стояло лето, а климат во Фракии жаркий. Ни один полководец не рискнул бы утомлять стоящих на солнцепеке воинов, многие из которых не понимали ни слова по-латыни, пространной речью [164]. -- Мы в точности выполнили все данные вам обещания, мы щедро заплатили вам за вашу верность и, боги свидетели, впредь не оставим без награды ни одну из ваших побед! И прямо сейчас, в благодарность за нетерпение, с каким вы рветесь в бой, о чем свидетельствуют ваши крики, мы вручим каждому воину по 1500 италийских драхм, каждому центуриону -- впятеро, а каждому трибуну -- вдесятеро от этой суммы! Подобная практика широко применялась римскими военачальниками в те времена. Они платили воинам как бы авансом, заранее, демонстрируя им свое доверие. На сей раз сумма вознаграждения приятно удивила республиканских солдат, и они в приподнятом настроении двинулись вперед по Дорической дороге. Своей цели -- высокогорного отрога Серрия -- эта стотысячная армия достигла без труда. Дальше начались сложности. В перевалах засел авангард армии Антония, которым командовали его ближайшие помощники Сакса и Флакк. Они перекрыли единственный проход, ведущий внутрь европейского континента. Любая попытка с боями пробиваться сквозь заслон в этих гористых местах оказалась бы самоубийственной. Может быть, есть другие тропы, знакомые местным жителям? Брут, совершая поездки по Греции, заручился здесь поддержкой фракийского царя Раскупола, который теперь следовал за ним со своей трехтысячной конницей. Брат Раскупола, тоже военный вождь, возглавлял вспомогательный кавалерийский отряд, но только... в армии Антония. Возможно, между братьями существовала семейная вражда, возможно, они сознательно разделились -- на всякий случай, чтобы кто-нибудь из членов рода так или иначе оказался в стане победителей. Раскупол объяснил Марку, что в горах действительно есть проход, которым пользуются фракийцы. Однако провести сто тысяч человек и сотни коней, когда там и мул едва пройдет, нет, это невозможно. Но римлян трудности не пугали. Легионеры привыкли, что в походах им приходилось тратить едва ли не больше времени и сил на сооружение мостов и дорог, чем на сражения с врагами. Считалось, что римская армия способна пройти везде, потому-то ее так и боялись. Префект, командовавший у Брута технической частью, заверил его, что постарается сделать все, что только возможно. Если есть хоть какая-то тропка, его люди превратят ее в дорогу. Да ведь и требовалось им совсем немного: обойти стороной засады, устроенные Норбаном Флакком. А потом войско вновь спустится на Эгнатиеву дорогу, выводящую прямо к равнине, на которой стоят Филиппы. Если продержится хорошая погода, дней за пять они минуют самый труднопроходимый участок пути. Часть войска республиканцев села на корабли, чтобы обойти позиции Сакса, второго заместителя Антония. Воины Брута начали восхождение. Вооружившись топорами и лопатами, они расширяли дорогу -- валили деревья, убирали камни. Командовал этой титанической работой сын Порции и пасынок Брута Бибул, которому отчим поручал все более ответственные задания. Три дня люди трудились, не жалея сил. Но к утру четвертого ими овладело усталое отчаяние. Казалось, этим заросшим горным склонам не будет конца. Верно, тропинки, о которых говорил им Раскупол, существовали только в воображении фракийца. Они, во всяком случае, ничего, кроме непроходимой чащи, не видели. Уж не заманил ли он их в ловушку? Напрасно легаты и центурионы старались вернуть измученным воинам надежду на успешное завершение предприятия. Осталось совсем чуть-чуть, твердили они, хорошая дорога совсем рядом. Больше всех кипятился Раскупол, но в ответ на его горячие призывы легионеры только улюлюкали. Кое-кто принялся швырять во фракийца камнями. Ближе к вечеру Бибулу удалось уговорить самых упрямых зачинщиков бунта отправиться вместе с ним на разведку. И действительно, стоило им преодолеть последний тяжелый отрезок пути, как их взорам открылось течение реки Несса, серебрившейся в закатных сумерках. Недовольство солдат быстро погасло, и уже к вечеру следующего дня Брут и Кассий смогли повести через горы основную часть армии. Марш длился трое суток. На всем протяжении этого изматывающего пути -- ведь приходилось тащить с собой обозы и животных -- им не встретилось ни одного источника питьевой воды. От жажды люди едва держались на ногах, еще больше страдали кони. Но вот наконец измученное войско вышло на Эгнатиеву дорогу, соединявшую Филиппы с Амфиполем, -- благодатный тучный край. Именно здесь, по преданию, собирала цветы Прозерпина, когда ее похитил Плутон. Норбан Флак и Сакс торопливо снялись с прежних позиций и поспешили к Амфиполю, надеясь, что Антоний не замедлит подвести к городу свои главные силы. Тот действительно как нельзя лучше воспользовался вынужденной задержкой противника и успел подтянуть к городу свои войска. Антоний во что бы то ни стало хотел дать решающее сражение до того, как погода окончательно испортится и настанут холода. Долгая зимовка никак не входила в его планы. Положение тираноборцев, занявших равнину, казалось более выигрышным. Город Филиппы, основанный за три столетия до того отцом Александра Македонского Филиппом как форпост, защищающий Грецию от фракийцев, располагался на холме