Иван Евдокимов. Левитан --------------------------------------------------------------- ПОВЕСТЬ Советский писатель * Москва * 1959 OCR: Евсей Зельдин --------------------------------------------------------------- ВЕНОК МЕРТВЫМ Весна 1938 года стояла холодная. Сирень медленно набирала бутоны. Крепкие и упругие, они долго не расцветали. Распустилась сирень в самом конце мая. От холода она, даже и расцветшая, почти не пахла. В один из этих дней в настежь раскрытые ворота старого еврейского кладбища за Дорогомиловской заставой в Москве вошли старик и старуха. Он бережно и нежно вел свою подругу, и оба они несли по большому букету махровой сирени: он -- лиловой, она -- белой. Позади, за воротами, осталось шумное Можайское шоссе, разноцветные вереницы несущихся по нему легковых и грузовых машин, оглушительная трескотня мотоциклов, гремящие телеги и таратайки из пригородных колхозов. Здесь, на этой длинной прямой аллее, была какая-то удивительная тишина. Старики шли неторопливо, уверенно и молча. Он немного по-стариковски шаркал подошвами, спутница сохранила еще легкость женской походки. Солнце спускалось к закату. Оно светило сквозь негустую листву кустарников и деревьев. Косые, тонкие, словно натянутые, золотистые нити пересекали аллею. Старики разрывали эту солнечную паутину, и на их строгих черных костюмах она причудливо трепетала светлыми играющими лучиками. В самом конце аллеи пара свернула налево и остановилась около могилы с черным скромным памятником. Осенью завалило могилу ворохами желтых листьев, обломанными веточками, всяким сором. Все это от времени истлело, почернело, слежалось. Старики начали приводить в порядок могилу. Скоро она, освобожденная от мертвого праха листвы, сучьев и веток, утратила свой унылый, заброшенный вид. Повсюду выступила зеленая щетинка молодой травы, свежая, яркая, сочная. Небольшой куст жасмина, посаженный у обочины, еще не зацвел, но цветение его уже приближалось. На фоне очищенной, зазеленевшей могилы и он стал наряднее. Старик согнал с жасмина паука и разрушил его гнездо. Женщина улыбнулась, открыла ридикюль и подала старику фланелевую тряпочку. Он стал протирать памятник, и скоро камень заблестел, обновился. Женщина разложила вперемежку лиловую и белую сирень у подножия памятника. И этот маленький холм земли, согретый теплой человеческой заботой, перестал казаться грустным и одиноким. Солнце потухло. И почти тотчас повеяло острым холодком, из кустарников наплыла резкая волна сырости. -- Пойдем, -- сказал старик, поправляя на шее пушистый серый шарф, -- пора, мы навестили нашего друга. Старики сделали несколько шагов и вдруг замерли на месте, улыбаясь друг другу. Где-то вблизи щелкнул соловей, вспорхнул, перелетел дальше и опять повторил начало своей вечерней песни. -- Здесь ему никто не мешает. -- сказал старик. Пока оии шля обратно, соловей точно провожал их, щелкая то с одной стороны аллеи, то с другой. Он перестал, когда пара приблизилась к Можайскому шоссе, и опять все кругом загремело, загрохотало. В воротах старики переждали несколько проносившихся грузовиков и потом торопливо пересекли улицу. Старики эти были -- знаменитый художник Михаил Васильевич Нестеров с женой. Они тридцать восемь лет подряд приходят на могилу своего покойного друга Исаака Ильича Левитана. СЕМЬЯ В прошлом веке жил мещанин Кейданского общества Ковенской губернии Илья Левитан. Сын раввина, сам учившийся в раввинском училище, он не оправдал "надежд своих отцов" и не добился видного положения в еврейской общине. Кассир и контролер на западных железных дорогах, он переезжал со станции на станцию, куда переводили его по службе. В 1861 году Илья Левитан служил в Вержболове. В соседнем местечке Кибарты родился второй его сын Исаак. Старший был -- Авель, впоследствии называвший себя Адольфом. Илью Левитана не удовлетворяла скромная судьба маленького служащего. Человек большой энергии и настойчивости, он старался выбиться "в люди". Талмудистской мудрости, усвоенной в раввинском училище, явно недоставало для этого. Илья Левитан переменил профессию. На подготовку ушли годы. Трудился Илья Левитан урывками, какие оставались от железнодорожной службы. Он настолько овладел французским и немецким языками, что, когда по заказу русского правительства около Ковно через Неман одна французская компания строила железнодорожный мост, Левитан был переводчиком на работах. Здесь же, в Ковно, он занимался преподаванием языков. Получал гроши, и семья перебивалась с трудом. В поисках лучшего заработка и подходящей службы Левитан перебрался в Москву. Здесь не повезло ему, как и на родине. Никакой постоянной должности он не получил. Пришлось кое-как жить уроками, околачивая пороги богатых еврейских домов. Семья ютилась в тесной маленькой квартирке, где-то на четвертом этаже неприветливого купеческого сооружения вблизи окраины. Дети не посещали школы. Левитан был не в состоянии платить за них и учил сам. Скоро по переезде в Москву на голову неудачника обрушилась еще более тяжкая беда: умерла мать его четверых детей, Через два года после несчастья на одной неделе заразились брюшным тифом отец и сын Исаак. Какие-то сердобольные люди отвезли их в разные московские больницы. Вернулся домой один Исаак: отец скончался на больничной койке. Тогда пришел настоящий голод. Как выжила эта семья, состоявшая из малолетних ребятишек и оставленная без всяких средств, никому не известно. Детство великого художника Исаака Ильича Левитана окружает тайна. Он не захотел открыть ее ни самым близким друзьям своим, ни даже любимой женщине. Когда наступила пора понятного в людях любопытства к замечательному человеку, он на все осторожные и неосторожные расспросы о его прошлом ответил молчанием. Он хмурился и печально отводил глаза в сторону. Всю жизнь не проронил слова о детских годах, и неудачник-художник Авель Ильич Левитан, недавно умерший. Авель дожил до глубокой старости. Он понимал, какое место занял его брат в русском искусстве, как дорого знать все о великом пейзажисте, и, однако, старший Левитан безмолвствовал. Как будто между братьями был уговор унести в могилу тяжелые и безотрадные воспоминания. Не дошло до нас даже имени матери художника. Он никогда не назвал его. Лишь однажды он глухо сказал Марии Павловне Чеховой, сестре писателя, что, будучи ребенком, сильно бедствовал. По-видимому, не одна бедность причина резкого недружелюбия Левитана к своему прошлому. Дети умеют быть счастливыми в подвалах и трущобах. Должно быть, мучило еще другое, воспоминания о чем не мог переносить художник, даже далеко отойдя от неприятного. Достоверно одно -- детство, отрочество и юность Левитана прошли безрадостно. Он много голодал, испытал всю горечь бедности и унижений. Это подломило его здоровье. Художественные склонности в Левитане проснулись рано. Они были и у старшего брата -- Авеля. Мальчики рисовали вместе. Когда осенью 1873 года двенадцатилетний Левитан подал прошение в московскую Школу живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой и был принят, Авель уже учился там. Исаак пришел с твердым намерением стать пейзажистом. Ребенок сделал выбор, который часто мучительно и трудно, полные сомнений и тревог, делают только взрослые художники. Любовь к природе, безудержная и страстная, овладела мальчиком, едва он приблизился к школьному возрасту. Маленький Левитан скучал в зимнюю пору. Снег тяготил его. В годы возмужалости художник не только сохранил в неприкосновенности это чувство, но оно стало острее. Зимний холод угнетал Левитана. Под снегом умирала земля, останавливались живые воды ручейков, черной щетиной стояли молчаливые кустарники и перелески. Художник почти не писал зимних мотивов: как будто руки у него замерзали и не могли держать кистей. Убогая квартира в четвертом этаже под крышей обладала одним преимуществом перед квартирами нижних жильцов. Отсюда, с вышины, закат горел дольше, разливался шире и глубже. Мальчик Левитан, забравшись на подоконник, часами не сводил глаз с этой великолепной, величественной картины. Он переживал волнение, непонятное окружающим. Пламя затухало. Мальчик поднимался на подоконнике во весь рост, чтобы еще раз заглянуть уже почти за горизонт, на последнюю полоску перистой вечерней зари. Весну встречал Исаак с трепетом. Мальчика нельзя было узнать. Из хмурого, молчаливого и сосредоточенного в себе, он преображался в непоседу. Никакими силами его не могли удержать дома. Мальчик прорывался через все рогатки. Он убегал за город, бродил в Сокольниках, в Останкине, на Воробьевых горах. Юный художник уже испытывал те высокие наслаждения, которые потом на всю жизнь стали для него подлинным большим счастьем и радостью его недолгого существования. В Школу живописи, ваяния и зодчества мальчик пришел внутренне подготовленным художником: ему недоставало только умения выражать свои рано созревшие чувства к красоте земного мира. В ЭТИ ГОДЫ Это были исключительные и праздничные годы для руского искусства. 2 ноября 1870 года на частной квартире одного московского художника произошло событие, смысл которого не вполне поняли сами участники его. В тот день был подписан устав "Товарищества передвижных выставок". Мысль о подобном объединении подал москвич Григорий Григорьевич Мясоедов. В Петербурге ее охотно подхватили: к ней были подготовлены. Замечательный документ подписал самый страстный художник -- обличитель тогдашней суровой и мрачной действительности -- В. Г. Перов. За ним расписались И. М. Прянишников, А. К. Саврасов. Со стороны петербуржцев другую половину листа заняли подписи умнейшего и культурнейшего среди художников, настоящего вождя нового движения в живописи -- И. Н. Крамского, потом И. И. Шишкина. В 1871 году открылась первая выставка передвижников. Она имела огромный, невиданный в России, успех. Немудрено, что это было так. На ней появились произведения: Ге "Петр Первый и царевич Алексей", Перова "Птицелов" и "Охотники на привале", Крамского "Майская ночь", Саврасова "Грачи прилетели". Что же случилось? Молодая школа русской национальной живописи одержала победу над старым одряхлевшим искусством, которое насаждала в стране императорская Академия художеств. Отвлеченное, условное, манерное, чуждое жизни, презиравшее живую действительность, академическое искусство было побеждено реализмом. Спор двух враждующих течений едва-едва насчитывал десятилетнюю давность. Академическая школа обслуживала узкий круг ценителей и знатоков, самую верхушку общества, создавая искусство для "барского особняка". "Непосвященная чернь", "подлый народ" не интересовали академиков. Культурные и передовые умы эпохи уже не могли удовлетвориться подобным ограниченным искусством "для немногих". До сих пор императорская Академия художеств являлась почти единственной законодательницей вкусов. Художники, не принятые на ее выставки, в большинстве случаев обрекались на одиночество и непризнание. Произведения оставались в мастерских или поступали на продажу в магазины рам, багетов, холстов и красок, где между прочим торговали и картинами. Одна непродолжительная академическая выставка раз в году, наполненная произведениями из ветхо- и новозаветной истории и мифологии, портретами императриц и императоров в горностаях и коронах, вельмож с орденами, эполетами и андреевскими лентами, не отражала подлинного состояния русского искусства. На академических выставках редко появлялись холсты "низкого жанра". Искусство там -- парадное, избранное для избранных. Не место в нем изображению лаптей и сермяг, российской нищеты, самовластия и кнута, не место русскому народу. Появление передвижных выставок, перевозимых из города в город, во все крупные центры, было настоящим переворотом в художественной жизни России. Выставки, заключавшие в себе картины реального бытового жанра, воплощение в них окружающей действительности, подчас острой, причудливой и страшной, не могли пройти незамеченными. Самые широкие слои демократии приветствовали их, как близкое, родное, свое. Императорская Академия художеств могла противопоставить передвижникам лишь технически высокие, но мертвые в своей сути произведения живописи. Академическая школа была вчерашним днем, который никогда не возвращается. Когда после Крымской кампании пришло время ломки дореформенных учреждений, императорская Академия художеств оказалась даже среди них наиболее отсталой. Отношение к искусству резко изменилось. Пришли другие люди. Иными глазами посмотрели они на цели и задачи искусства. Передовое общество стыдилось дореформенного колосса на глиняных ногах, повергнутого французскими и английскими пушками в севастопольских бастионах. Но оно отчетливо понимало, что настоящую народную Россию никто не победил. Пушки под Севастополем только повредили отвратительную казарму, выстроенную на прекрасной русской земле. Тогда разгорелась большая любовь ко всему национальному, народному. Русские передовые люди того времени почувствовали себя истинными сынами страны. Искусство отразило это состояние умов. Национальная школа живописи развивалась быстро, почти стремительно. В ней как-то сразу появились все жанры -- бытовой, исторический, пейзажный. Картины русской жизни, русские люди во всем их разнообразии, национальный русский пейзаж привлекли все творческое внимание художников. Это и было нужно новой эпохе. Главенство передвижников исторически закономерно. Перов, Репин, Ге, Крамской, Саврасов -- затем вскоре появился Суриков -- начали и утвердили реалистическое национальное искусство. В эти годы в московской Школе живописи, ваяния и зодчества начал учиться будущий великий художник-пейзажист Исаак Ильич Левитан. Как будто только его и не хватало национальной русской школе и самое время дожидалось творца подлинного русского пейзажа. Пока Левитан учился, художественно рос, мужал, появлялись замечательные пейзажи его предшественников -- Шишкина, Саврасова, Поленова. НА МЯСНИЦКОЙ В коридорах Школы живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой был тот безудержный шум, какой умеет подымать только радостная молодежь, у которой вся еще жизнь впереди. Молодежь веселилась, как умела. Обнявшись, ученики расхаживали взад и вперед, громко разговаривали, смеялись. Собравшись толпой в углу коридора, ученики возились, растрепанные и красные. На подоконниках сидели одиночки, они казались самыми скромными и спокойными, пока внезапно не срывались с места, чтобы присоединиться, к остальным. Высокие коридоры тонули в сизо-сером дыму. Как будто все здесь были курильщиками. Люди двигались в колеблющемся тумане, что порой колыхается над заливной приречной низинкой. Топот и грохот -- молодежь ведь и ходит по-своему, энергично, крепко, уверенно, -- сливались с шумом голосов. Вдруг где-то слабо зазвенел колокольчик и стал приближаться. Скоро в коридорах показался широкоплечий человек, на две головы выше любого из молодых художников. Его яркий рыжий бобрик, угрюмое веснушчатое лицо, большой нос бросались в глаза. Это был школьный сторож, солдат Землянкин, прозванный "Нечистой силой". Он ступал прямо, никого не видя, -- и ему давали дорогу. Прошествовав до конца, Землянкин положил колокольчик в карман и стал открывать форточки. Старообрядец, он ненавидел табачное дьявольское зелье, заполнявшее коридоры. Молодежь начала расходиться по классам и мастерским, и коридоры опустели раньше, чем из профессорской вышли Василий Григорьевич Перов, Алексей Кондратьевич Саврасов, Илларион Михайлович Прянишников, Евграф Семенович Сорокин. Землянкин почтительно пропустил их. Николаевский солдат замирал истуканом при виде любого начальства. По всем правилам страшной муштры, которой довелось ему испробовать в бесконечную николаевскую солдатчину, Землянкин проводил глазами профессоров и только тогда вздохнул свободно, пошевелился и принял обычный человеческий облик. Землянкин служил в школе рьяно, с наслаждением. Огромное здание напоминало ему крепость. Преданность Землянкина профессорам была беспредельной. В глубине души своей он даже любил и этих своевольных, бесшабашных молодых солдат, какими ому представлялись ученики. Солдат же он много перевидал на своем веку, обучая всякой воинской премудрости, геройскому шагу и образцовой выправке. С новобранцами Землянкин, конечно, не мог быть за панибрата, суровость не сходила с его лица, говорил он с художниками мало и строго. Из форточек дуло, воздух посвежел и прояснился. Землянкин двинулся в обычный свой путь по коридорам, не обращая внимания на сквозняки -- закаленного служаку они не брали. После вечерних занятий Землянкин совершал обход огромного дома снизу доверху, заглядывал во все закоулки, темные и укромные места в поисках нарушителей школьных правил, по которым никому из учащихся не дозволялось оставаться в помещении дольше положенного времени. Школа живописи, ваяния и зодчества, управляемая Василием Григорьевичем Перовым, эта вольная московская академия художеств, была одним из свободнейших учреждений в тогдашней России. Горячим и непреклонным ненавистником крепостнического строя, художником-обличителем общественных язв, страстным и ярким человеком был Перов. В школе кипела художественная жизнь, молодежь училась у талантливых и даровитых людей, которые не по-казенному поощряли всех незаурядных учеников. Перов, Саврасов, Сорокин, Прянишников воспитывали в молодых художниках любовь к родной стране, к ее подлинно замечательным людям, к русскому национальному пейзажу. И своими произведениями и горячей проповедью в мастерских учителя стремились вырастить молодое идейное племя, научить изображать неприкрашенную, живую русскую действительность. Впервые в истории русского искусства отношения между мастерами и учениками утратили свой вековой казенный характер. Не было начальства и подчиненных, были старшие и младшие работники на одном поприще, связанные взаимной любовью, уважением, общими целями и стремлениями. Кажется, в этой вольной .московской академии один Землянкин напоминал о старине. Несмотря на свою старость, ретивый страж видел, как лоцман на пароходе, появлялся всюду внезапно, точно вылезая из-под пола и вполне оправдывая данное ему прозвище. Но все-таки Землянкина обманывали. Нужда заставляла быть изобретательными. Среди молодых художников были люди без крова. В один из зимних поздних вечеров Землянкин совершал последний обход опустевшего училища. Занятия кончились. В ученической раздевальной висел голубой шарф, кем-то забытый. Дело это было самое обыкновенное. Ученики разбегались домой как сумасшедшие, вырывали из рук гардеробщиков свою одежонку, надевали ее на ходу, в дверях. Немудрено в такой суете что-либо и растерять. Но Землянкин сегодня почему-то насторожился. Его беспокоил этот заношенный, перепачканный красками шарф. Землянкин недружелюбно снял вещь с вешалки, встряхнул ее и подумал: кому бы она принадлежала? Замечательная память, какою отличался старик, не помогла: многие ученики носили одинаковые шарфы. В эту зиму Исаак Левитан часто не знал, где с наступлением ночи приклонить голову. Платить за комнату было нечем -- и семья очутилась на улице. Братья и сестры разбрелись кто куда и кое-как перебивались. В поисках ночлега Исаак Левитан переходил из дома в дом по знакомым. Полуголодный, плохо одетый, стыдящийся своей бедности, он коротал ночь и наутро исчезал. Снова появлялся и этом месте только через большой промежуток времени, чтобы художника не посчитали назойливым и бесцеремонным. Эти ночевки были горьки и мучительны. Иногда угла не удавалось найти, и Левитан спал на бульварных скамейках. Начало осенних занятий в школе юноша встречал как праздник. Целый день ученик без устали работал. Наступал вечер. Занятия кончались. Левитан, крадучись, пробирался в верхний этаж дома. Притаясь где-нибудь, он следил за Землянкиным, совершавшим обычный свой обход помещения. И так жил художник неделями, месяцами. Порой оставались на ночевку и другие бесприютные ученики. Редко кто ускользал от глаз Землянкина. Левитану везло. Он еще не попадался. Неудачники говорили об Исааке, что его не берет даже "Нечистая сила". Сегодня юноша укрылся в натурном классе за сдвинутыми в угол мольбертами. Прижавшись плотно к стене, Левитан загородил свои ноги большим листом бумаги, подвешенным к ближайшему мольберту. -- Эй, кто тут? -- вдруг сердито выкрикнул сторож из коридора. Обыкновенно солдат делал обход молча. Выкрик застал юношу врасплох, он растерялся и невольно переступил на месте. Бумага зашуршала. Прикрепленный наспех к мольберту лист не удержался и соскользнул на пол. -- Левитан! -- удивленно воскликнул Зем-лянкин Три ученика в школе -- Исаак Левитан, Сергей и Константин Коровины -- считались будущими знаменитостями. Их знали все. -- Ты это для чего же тут? -- спросил старик, сурово сдвинув брови, и язвительно усмехнулся. -- Я твой шарф завтра поутру в профессорскую доставлю. Вдруг Землянкин нахмурился. Он увидел на шее Левитана точно такого же цвета шарф, какой держал в руках. Старик тщательно обошел весь класс, заглядывая за каждый мольберт. -- Я один, -- сказал Левитан. -- Мне негде ночевать. Завтра мне обещали в одном месте устроить постоянный ночлег. -- Говори, говори, -- перебил Землянкин. -- Не впервой ночлежничаешь. Я людей на свете разных знавал. Во врунах недостатка не бывает. Пойдем. Он повел его, держа за рукав, словно опасался, что юноша убежит и снова где-нибудь укроется в огромном здании. -- Почему купцам Ляпиным не поклонишься, ежели жить негде, -- угрюмо говорил Землянкин. -- Там наших учеников квартирует много. -- Там все занято, -- уныло ответил Левитан. -- Вдругорядь нагни спину. От поклона голова не отвалится. Кто без. денег, тот без гордости. Богатый любит смирение в бедном человеке. Михаил Иллиодорович да Николай Иллиодорович Ляпины почтения ждут от просителя. Два брата, холостяки и полускопцы, Михаил и Николай Ляпины, в какой-то взбалмошный час своей скучной жизни решили заняться благотворительностью. Во дворе их огромного владения, позади барского особняка с зимним садом, находились большие каменные склады. Купцы-благотворители переделали их в жилой дом, открыв в нем бесплатное общежитие для студентов и художников. Солдат довел юношу до дверей и вытолкнул его на мороз. -- Нельзя в казенном помещении ночлежки устраивать, -- неумолимо пробурчал Землянкин, поймав просящий взгляд Левитана, -- правила не мной установлены. Хоть замерзни на улице, я тут ни при чем. Юноша, ежась от холода, услышал позади себя грохот захлопнутой двери, лязг засовов и недовольное бормотание солдата. Левитан перешел на другую сторону Мясницкой, с грустью оглядел знакомое темно-серое здание, в котором было так тепло сейчас, и на глазах юноши показались слезы. Землянкин медленно двигался из класса в класс и тушил огни. Наконец вся школа погрузилась в мрак. Маленькая лампочка горела только в сторожке "Нечистой силы". Жить было негде, и, как старательно ни осматривал Землянкин помещение, Левитан все-таки ухитрился спрятаться в нем на следующую ночь. Юноша заметил, что окна, в которых не было форточек, солдат не осматривал. Левитан стал залезать на подоконники, вставал на них и, прикрывшись шторой, выжидал, когда пройдет Землянкин. Однажды солдат прошел так близко, что штора заколыхалась, потом Землянкин секунду постоял, привалясь к подоконнику, и загасил лампы. Юноша спустился на пол, но наткнулся на мольберт и уронил его. Грохот покатился по всему зданию, отдаваясь в пустых мастерских и коридорах. Скоро где-то скрипнула дверь, показался слабый и робкий свет в коридоре, раздались быстрые и беспокойные шага. С жестяным фонарем, приподнятым над головой, чтобы сразу осветить всю мастерскую, вошел Землянкин. -- Где у нас тут гости? -- громко и повелительно спросил он и увидел на полу опрокинутый мольберт. -- Не только прячутся, а и вещи ломают? Увидев смущенного Левитана, солдат поднес к его лицу фонарь. -- Ну и ловок! -- вдруг воскликнул Землянкин с удивлением и как будто восхищенный настойчивым юношей. -- Поди, и нынче скажешь, вчера тебя здесь не было? -- Был, -- твердо ответил Левитан. -- Две недели живу. -- Иди за мной, -- промолвил солдат, поднял мольберт и, покачивая фонариком, двнулся к выходу. Молча проследовали длинными коридорами, добрались до вестибюля. Левитан уже тоскливо смотрел на промерзшую по кромкам дверь: сейчас она захлопнется за его спиной. -- Поди, запри парадное, -- угрюмо сказал Землянкин, -- в сторожке со мной ночуешь. Вошли. У старика была одна железная кровать. -- Погоди, я тебе сейчас устрою постель, -- услышал Левитан суровый голос солдата. Землянкин куда-то вышел и пропал. Юноша, как вступил в сторожку, так и дожидался на том же месте возвращения хозяина. Единственная табуретка была завалена всяким стариковским скарбом, и Левитан не посмел пошевелить его. Землянкин с грохотом внес под мышкой широкие, в две скрепленные черные доски, нары и двое козелков. -- Побратим у меня гостил, -- сказал солдат, -- ему изготовил. Пригодилось. Раскладывай сам. Сумеешь? Левитан поставил немудреное сооружение на пол. Землянкин бросил на нары свой огромный овчинный тулуп. -- На ем спи, -- пробурчал Землянкин, -- окутываться у меня нечем. -- Я пальто накроюсь, -- поспешил ответить юноша, полный благодарности к своему покровителю. Когда козелки были устроены, Землянкин сам проверил их устойчивость, посидел на середине, с силой подвигался из стороны в сторону и одобрил. -- Стоят -- и ладно, -- сказал он. -- Невзыскательные люди спят, нахвалиться не могут. Левитан не сводил глаз с мрачного и неприветливого лица "Нечистой силы". Тот ни разу не взглянул на своего постояльца. Юноша на одно мгновение даже подумал, что старик, пожалуй, может внезапно перерешить и выгнать его на улицу. Левитан поскорее улегся и притворился спящим. -- Кушал ты сегодня? -- спросил Землянкин, трогая художника за плечо. Левитан голодал уже третьи сутки но, покраснев, волнуясь, скороговоркой ответил: -- Да, спасибо, я сыт, я много ел... -- Вот я врешь, -- перебил солдат. -- Вставай-ка, тебе самовар разводить, а я почищу картошки, мы с тобой селедочки закусим и почаевничаем. Богат будешь, может, мне, старику, милостыню за это подашь, когда я побираться стану перед смертью по Москве. С тех пор Левитан иногда по нескольку дней ночевал у Землянкина. Будучи не в духе, солдат отказывал ему в приюте. Зато на следующий день непременно звал сам.. Левитан выдавался среди молодых художников необыкновенным трудолюбием. Он почти не покидал мастерских, работая много и упорно. И товарищи и профессора заметили Левитана с первых лет пребывания его в училище. Скоро этюды и эскизы юноши привлекли к себе пристальное внимание. Левитана уже считали талантом, ожидая от него в будущем больших успехов. Особенно это укрепилось в тот день, когда юношей заинтересовался Алексей Кондратьевич Саврасов. Появившаяся на первой передвижной выставке в 1871 году картина "Грани прилетели" Саврасова произвела огромное впечатление. Поэтический пейзаж художника, глубокий по мысли и лирическому настроению, поразил совершенно новым отношением к природе, какого не найти до Саврасова ни у кого из русских пейзажистов. Будучи событием в художественной жизни России, картина имела еще большее значение для национальной русской школы живописи. Реалистическое искусство обогатилось подлинным шедевром. Алексей Кондратьевич Саврасов выдвинулся в первые ряды художников, в его пейзажную мастерскую в Школе живописи, ваяния и зодчества мечтал попасть каждый ученик. Знаменитый пейзажист пользовался влиянием и любовью в передовом русском обществе, наравне с неукротимым и страстным жанристом-обличителем Перовым. Как-то раз в обычный школьный день -- а его Левитан запомнил на всю жизнь -- в мастерскую Перова, где первоначально учился юноша, скорее вбежал, чем вошел, крупный и грузный человек, в мешковатой и давно выцветшей бархатной куртке. Он явно не заботился о своей внешности. Густые с легкой проседью черные волосы его были всклокочены и торчали во все стороны, большая вьющаяся борода не расчесана, лицо и руки перепачканы углем. В мелу и пуху была куртка, вдобавок забрызганная свежими и засохшими красками разных цветов. На самом видном месте, на широкой груди, болталась, еле держась, пуговица, пришитая белой ниткой. Алексей Кондратьевич Саврасов вбежал, улыбаясь и жадно нюхая веточку пушистой вербы. -- Уже распустилась? -- опросил Перов, переставая указывать Левитану на какие-то ошибки в его этюде и повернув голову к вошедшему. -- Да, -- восторженно ответил Саврасов, -- я сейчас из Останкина. Все пошло... Все двинулось. Верба первая... Ольха в лиловых сережках... Скоро всей мастерской поедем за город... Я присмотрел хорошие и удобные местечки для работы. Вдохните, Василий Григорьевич! Перов наклонился к вербе. -- Она же ничем не пахнет... -- Как не пахнет! -- воскликнул Саврасов. -- Вы не слышите сладкого свежего запаха дерева? Оно уже полно соков и благоухает! По-вашему, этот серый барашек мертвый? Алексей Кондратьевич размял в пальцах барашек и протянул его Перову. -- Э, да вы совсем лишены обоняния! -- недовольно протянул Саврасов. -- От вербы же нектар на весь класс! Вот что нам на это молодой человек скажет? Алексей Кондратьевич дал понюхать вербу Левитану. Юноша вдохнул, покраснел и восхищенно пробормотал: -- Я слышу... Верба в Сокольниках распустилась еще третьего дня... -- Ну вот, единомышленник и нашелся, -- весело подхватил Перов. -- Посмотрите-ка на его работу. Может быть, я пейзажистов выращиваю, а не сатириков. Алексей Кондратьевич постоял сзади смущенного Левитана. -- Поглядите, Василий Григорьевич, -- шепнул Саврасов, --- уши-то у мальчика горят, как угли. Юноша сидел неловко сгорбясь. Присутствие за спиной двух знаменитых художников стесняло его. Рука невольно делала неверные мазки. Ему было неприятно показаться учителям беспомощным. Левитан морщился, старался исправлять ошибки и нагромождал новые. Когда наконец Перов и Саврасов отошли и остановились далеко, у крайнего окна мастерской, юноша испытал большое и приятное облегчение. Овладев собой, он продолжал работать уже гораздо удачнее. Теперь ему даже хотелось показать этюд Саврасову. Левитан украдкой несколько раз взглядывал на профессоров. Они разговаривали впол голоса. Алексей Кондратьевич в чем-то убеждал Перова, тот не соглашался, отрицательно качая головой. Саврасов сердился, общипывая барашки. В конце концов Саврасов раздраженно начал обдирать с вербы кожицу. Иногда он забывался и произносил слова отрывисто и громко. Перов удерживал горячившегося собеседника. Алексей Кондратьевич сидел на подоконнике, Василий Григорьевич стоял напротив, вплотную. Саврасову было тесно, неудобно, он привставал и хотел выпрямиться. Перов, посмеиваясь, клал руки на плечи художника и не пускал его. Вдруг сильно зазвенело и осыпалось оконное стекло. Левитан вздрогнул и вскочил от неожиданности. Он увидел совершенно растерянного Саврасова. Алексей Кондратьевич так и держал локоть в том месте, куда угодил при неловком движении. Мелкие и крупные осколки блестели на куртке, попали в бороду. Василий Григорьевич отступил на шаг и неудержимо смеялся. Ученики подхватили его смех. Алексей Кондратьевич осторожно взял два самых больших куска стекла и попробовал их вставить обратно в раму. Хохоча, Перов вынул из его бороды несколько стеклышек. -- Ну, стекла, Василий Григорьевич, бьют к счастью, -- сказал Саврасов, приходя в себя. -- А кто виноват? Вы. Из-за вас я выбил. Я прошу отпустить меня на три недели. Я себя знаю... Это не каприз, Вы не соглашаетесь. Мне ничего не остается, как буянить. Василий Григорьевич подумал и ответил: -- Так и быть. Пусть по-вашему. Алексей Кондратьевич повеселел, сунул в нагрудный карманчик остатки своей вербы и устремился из мастерской. Левитан не сводил с него глаз. Саврасов задержался на минутку около юноши, улыбнулся ему, ткнул пальцем в ту часть этюда, которая казалась самому ученику слабой и еще неудавшейся, и сказал: -- Так бы весь холстик надо написать... Тут от души... А правая-то половинка -- умничанье... Душа в холодном погребку... Краска -- и больше ничего. В перерыве между занятиями Левитана окружила толпа учеников. Он должен был двадцать раз повторить, что сказал Саврасов. Юноша сразу вырос в глазах всех. Завистники постарались умалить похвалы Алексея Кондратьевича, посмеиваясь над его слабостью к спиртным напиткам. -- Слышали, -- сказал один из таких недоброжелателей, каких всегда особенно много в художественной среде, -- Саврасов у Перова просился в отпуск. Запьют "Грачи"! Прощай, весна! Самое лучшее время для пейзажистов Алексей Кондратьевич прогуляет. -- Исаак, -- подхватил другой, -- ты бы тоже к водке пристрастился. Ну, тогда в глазах Саврасова тебе бы цены не было. Они злословили. Более правдивые ученики открыто укоряли их в зависти и принимали сторону Левитана. А он молчал, полный задумчивости, гордый общением с Саврасовым, хотя бы мимолетным и случайным. Снова Алексей Кондратьевич появился в школе раньше, чем рассчитывали зложелатели. Следы огромной усталости лежали на его лице, желтом, дергающемся и поцарапанном. Левитан неожиданно столкнулся со Саврасовым в коридоре. Алексей Кондратьевич знакомой стремительной походкой пробегал к своей мастерской, узнал Левитана, весело закивал на его поклон, шутливо и ласково растрепал аккуратную прическу юноши и помчался. Левитан смотрел вслед, счастливый, красный и растроганный. На другое утро Василий Григорьевич Перов сел рядом с юношей, внимательно посмотрел его этюд и сказал: -- А вам, Левитан, не хочется поработать у Алексея Кондратьевича Саврасова? Ответа можно было не спрашивать. Юноша вспыхнул и спрятал глаза, как прячут их влюбленные. Он очень похорошел. Василий Григорьевич залюбовался им. Левитан вообще отличался редкой красотой. Черты его смуглого лица, точно загоревшего от солнца, были удивительной правильности и тонкости. Темные полосы юноши вились. Но главное обаяние Левитана заключалась в его огромных, глубоких, черных и грустных глазах. Таких редких по красоте и выразительности глаз нельзя было не заметить даже в большой толпе. Накануне немного пьяный Саврасов был у Перова в гостях и сравнивал этого изящного мальчика еврея с мальчиками итальянцами, что встречают путешественников на Санта-Лючиа в Неаполе или у Санта-Мария Новелла во Флоренции. -- Вы понравились Саврасову, -- сказал Василий Григорьевич. -- Он просил меня перевести вас в пейзажную мастерскую. Да я и сам нахожу, что вам следует работать именно там. Юноша выслушал, ничего не ответил, но вскочил с табуретки, торопливо снял этюд с мольберта, уронил кисти и краски. Перов звонко засмеялся. -- Вы уже укладываетесь? Юноша быстро стал одним из любимых учеников Алексея Кондратьевича. Саврасов до сих пор очень ценил пылкого, восторженного и наивного Сергея Коровина, которому прочили необыкновенную, блестящую будущность. Левитан был на три года моложе. Казалось -- почти невозможно соперничество с более опытным и старшим учеником. Но Саврасов пришел в восхищение от первых же работ Левитана. Вскоре у Сергея Коровина появился второй конкурент -- его младший брат Константин. Алексей Кондратьевич выделил всех троих: они должны были поддерживать славу саврасовской мастерской. Иногда Левитан опережал успехами обоих братьев, хотя Константин Коровин и превосходил его своим живописным талантом. Художественные успехи Левитана пока ничего ему не давали, кроме хорошего расположения Саврасова, постоянной его поддержки, теплой и душевной. Несколько лет подряд юноша ходил в скромном клетчатом пиджачке и в коротеньких брюках, забрызганных красками, залатанных, утративших свой первоначальный цвет. Левитан не мог даже подумать о постоянном обеде и ужине. В Школе живописи, ваяния и зодчества было достаточно бедняков. Левитан даже среди них считался нищим. Во дворе, во флигеле, помещалась ученическая столовая. Содержали ее старик со старухой. Звали их "Моисеич" и "Моисеевна", единственную дочку Веру -- "молодой Моисеевной". Столовая была открыта с часу до трех по будням, в воскресенье Моисеевичи отдыхали. Обед из двух блюд с говядиной стоил семнадцать копеек, без говядины -- одиннадцать копеек. Но и такие расходы для Левитана были велики. Юноша часто приходил сюда с пустым карманом. В двух сводчатых комнатах, занимаемых столовой, стояли простые деревянные столы. К часу дня Моисеевичи так выскребали и начищали их, что они блестели и всегда казались новыми. Голодный Левитан еще издали втягивал в себя запах свеженарезанного черного хлеба. На столах его лежали горки. В дни безденежные, безвыходные, долго не решаясь, мучаясь от стыда, став боком, чтобы было незаметнее, юноша потихоньку брал хлеб. Сжав его в руке, потолкавшись для отвода глаз в толпе более счастливых учеников, несущих тарелки с горячими щами, котлетами, Левитан осторожно выходил на улицу. Здесь он мог уже открыто есть, как бы дожевывая на ходу последний обеденный кусок. Старики пользовались всеобщим уважением молодежи, которая постоянно у них одолжалась, никогда никому не отказывали в трудную минуту, -- попросту забывали должников. Их было так много, что неграмотные Моисеевичи, понадеявшись на память, путали одного ученика с другим. По неписаным законам в школе обмануть Моисеевичей считалось позором. Товарищи осудили бы даже голодного Левитана за его поступок. Левитан давал себе слово, что больше он не будет красть, но недолго держал его. В один из весенних дней, вскоре после начала занятий у Алексея Кондратьевича, обласканный за удачную работу в мастерской, Левитан вышел в коридор. Голова кружилась. Юноша почти ничего не ел пятые сутки. Сейчас он был так переполнен восторженными чувствами от похвалы Саврасова, что все другое на свете как будто бы не интересовало его. Землянкин еще звонил, а мимо уже пронеслась веселая, шумная, радостная молодежь, спешившая к Моисеевичам, и школа почти опустела. Левитан видел в окно, как товарищи, обгоняя друг друга, мчались к флигелю. Юноша немного даже презирал их. Маленькие, ничтожные интересы руководили этими людьми. Они старались попасть первыми, чтобы до сутолоки схватить с буфетной стойки тарелку, металлическую ложку, подбежать к горячей плите, на которой дымились в котле щи, и получить свою порцию. Здесь Моисеевна щедро зачерпывала большой поварешкой кушанье, ловко до краев заполняла подставлен-ную посуду. Вера получала деньги. Моисеич выдавал тарелки и ложки и почти не выпускал из рук широкого блестящего ножа, которым, окунув его в ведро с водой, резал хлеб. Горки его на столах быстро убывали, и приходилось часто подбавлять, не жалея заготовленных с ночи караваев. Левитан сосредоточился на всем этом помимо своей воли. Вдруг с поразительной ясностью мимо губ Левитана проплыл по воздуху поджаренный румяный кусок мяса, запахло остро и сладко луком, маслом, картофелем... Юноша закрыл глаза. Все очарование искусства, которое за минуту до этого видения точно насыщало Левитана, бесследно исчезло. Он уж не мог отвлечь себя от соблазнов, завладевавших им все сильнее и настойчивее. Глаза, не отрываясь, смотрели на красный флигель, куда больше никто не входил, а между зданием школы и столовой стайка отъевшихся воробьев ненасытно подбирала крошки. Юноша тоскливо подумал, что пропустит время, товарищи кончат обедать, в сводчатых комнатах, пропитанных вкусными запахами, поредеет и нельзя будет взять ломоть хлеба. Левитан заторопился. Выскочив на двор, вспугивая воробьев, юноша побежал. Запыхавшись, он переступил порог, и вся решимость пропала. Моисеич смотрел ему прямо в глаза, заметив позднего посетителя. Юноша был должен за три обеда. Просить ли снова? Страшно получить отказ и неловко злоупотреблять доверием старика. Но на буфете лежала последняя стопочка чистых тарелок. Скоро их не останется. Левитан застенчиво подошел к Моисеичу. -- Сколько за тобой? -- спросил он. -- Тридцать три копейки. -- О, дружок, -- вздохнул Моисеич, -- это ведь много. Трудно тебе будет отдавать. Левитан пообещал расплатиться на ближайшей неделе. Моисеич не поверил, что должник его так быстро разбогатеет. -- Ну, уж разве клюквенного киселя дам,-- сказал старик, -- щи у нас нынче выкипели, за деньги не хватит. Помни, еще пятачок прирос к твоему долгу. -- Тридцать восемь копеек... -- прошептал Левитан. -- Бабка, -- крикнул Моисеич жене, -- отпусти кисельку Исааку. Деньги получены. Левитан бережно понес тарелку ярко-багрового густого киселя и стакан молока. Вид у художника был угрюмый, почти отчаянный: Левитан боялся расплескать свои сокровища. Тридцать восемь копеек уплачивались сегодня. Завтра он начинал должать опять. И так до тех пор, пока художник не окончил школу. Однажды Левитан только что взял кусок и спрятал его в карман. В это время с улицы вошел в хорошем пальто, в широкополой черной шляпе, какие тогда носили художники, незнакомый человек. По своему виду он резко выделялся среди присутствующих. Молодежь с любопытством разглядывала его, оставив свои тарелки. Левитан заметил, что незнакомец был взволнован. Он подошел к плите, поздоровался с Моисеевной и протянул ей несколько кредиток. Старуха удивленно посмотрела на нарядного художника, на деньги, отложила в сторону поварешку, кстати поправила на седой голове белоснежный чепчик и смахнула со лба крупные капли пота. Как будто Моисеевна сама обрадовалась передышке. -- Не понимаю, батюшка, -- сказала она, -- за что же это? Обед у нас семнадцать копеек, а у тебя полна горсть... Да и давать ли тебе? Ты ровно бы... не наш... -- Бери, Моисеевна, должен тебе, -- ответил незнакомец, улыбаясь и настаивая, -- за щи, за кашу, за кисель, за хлеб, за груды хлеба, что съел у тебя даром. Он насильно положил ей в руку деньги. Моисеевна наклонилась поближе к лицу должника и вдруг радостно воскликнула: -- Узнала, узнала!.. Володька! Ах ты, батюшки! Совсем барин! Расфранченный-то какой! Про картинки твои слыхали! Как же можно! В газетах было! Вот рада, вот рада! Садись. Отобедай по старой памяти. Котлеты нынче у нас отменные. Мясо черкасское. Все в жирку. Язык проглотишь. Художник поблагодарил, отказался и быстро вышел. Моисеевна долго не могла успокоиться. -- Ах ты, соколик! -- громко произносила она. -- Какой человек честный! И позабыла, и не попросила бы, сам принес! Впоследствии Левитан сделал то же, придя сюда знаменитым мастером. Юноша стыдился своей бедности и скрывал ее от всех. Он притворялся веселым, довольным, беспечным. Никто никогда не слыхал от него жалоб, даже самые близкие друзья. Многие из учеников щеголяли бедностью. Они презирали "крахмальные воротнички", как назывались прилично одетые люди. Эти нищие "щеголи" ходили с подчеркнутым пренебрежением к своему ветхому, нечищенному платью, не заботились залатать его, не починяли сапог, из которых смотрели пальцы. Левитан старался одеваться опрятнее. И ему как-то удавалось поддерживать свой многолетний клетчатый пиджак и короткие брюки в порядке. Но бедность была вопиюща и ясна и никого не могла обмануть. О бедствиях и скрытности Левитана ходили по школе фантастические слухи, как и об его необыкновенном даровании, которое заметили и товарищи и учителя еще в первых робких ученических работах. Левитан не просил помощи. Но помочь ему хотели. Недалеко от Школы живописи, ваяния и зодчества, на углу Уланского переулка и Сретенского бульвара, помещался извозчичий трактир "Низок". Повыше, на Сретенке, другой, называвшийся "Колокола". В обоих собирались художники, когда были заработки и заводились деньги в кармане. Все друг друга знали, угощал тот, у кого появлялся лишний рубль. Особенно оживлялись "Низок" и "Колокола" в начале осени. Весной, после окончания занятий в школе, ученики разъезжались из Москвы кто куда -- на летние этюды. Коренные москвичи работали в окрестностях столицы, по ближайшим дачам, бегали по урокам, делали церковные росписи. Сорок сороков московских по летам чинились, подчищались -- заказов хватало. Художники, любители выпить, открывая веселую осеннюю пирушку в "Колоколах" или "Низке", так и провозглашали к общему удовольствию: -- Хлебнем во славу божию1 Удачная летняя работа обеспечивала иногда существование предприимчивого ученика на всю зиму. Однажды в осенний вечер Левитан проходил мимо трактира "Низок". Лил дождь. Но и сквозь шум его из одноэтажного знакомого домика доносилась песня. В одной половине трактира пели, в другой плясали. Юноша не сомневался, что это гуляли свои. Левитан не расписывал церковных стен, доходы его за лето свелись к нескольким рублям, которые были уже на исходе, и художник дорожил каждой копейкой. Непогода, однако, загнала его под крышу. За двумя столами, составленными вместе, пировали ученики школы. Два графина водки, батарея пивных бутылок, большая тарелка оранжевых раков, распластанная вобла, желтый горох, ситный и черный хлеб тесно и беспорядочно занимали всю столешницу. Веселились человек десять. Кроме учеников, в трактире были два-три извозчика. Середину помещения освободили от столов и стульев, сдвинув их в стороны. На свободном месте, выделывая невероятной ловкости плясовые "номера", в одной жилетке, с выпущенной из-под нее длинной в пестрых цветах рубахе, носился, присядал и прыгал стриженный "горшочком", молодой извозчик. В паре с ним, в очках, в кургузом пиджаке, задыхаясь, смешно махая руками, неумело топтался Николай Павлович Чехов. Среди восседавших за столом и распевающих песни Левитан увидел обоих братьев Коровиных, Нестерова и несколько учеников саврасовской и перовской мастерских. Вместе с художниками был под сильным хмельком пожилой иконописец Бобров, бывший ученик школы. Он много зарабатывал, благоволил к молодым художникам, напившись, вспоминал свою молодость и жаловался на злосчастную судьбу, которая будто бы обманула все его юные надежды. Левитан понял, что для Боброва наступили дни запоя, который повторялся три-четыре раза в год, и богомаз сегодня угощал. -- Исаак! -- первым закричал Чехов, словно радуясь случаю выйти из неудачной пляски, подбежал, схватил за руки и потащил к столу. -- Какой такой Исаак? -- громко и важно, но с приветливой усмешкой спросил Бобров, чувствуя себя хозяином пирушки. -- Довольно Исааков! Я их пять штук написал за год! Все засмеялись, и стали тянуть Левитана каждый к себе. Чехов, пошатываясь, принес стул и усадил товарища. -- Эй, половой! -- приказал Бобров. -- Подай сковородку с мясом! Сначала кормить, потом поить! Компания начала снова петь. Сергей Коровин дирижировал бутылкой, извозчик и Чехов почему-то неудобно поместились на одном стуле, обнимались и чокались зелеными стаканчиками с водкой. О Левитане забыли, как будто он явился сюда вместе со всеми. Он спокойно поел, выпил пива. Хмель подействовал быстро. Постоянное недоедание ослабляло. После третьего стакана Левитан уже порядочно охмелел. Он любил русские народные песни. Даже нестройный хор, в котором певцы пели кто в лес, . кто по дрова, взволновал его. Юноша пригорюнился. В красивых глазах блеснули слезы. Левитан попытался сдержаться и не совладал с собой. Вдруг он положил руки на стол, уткнулся в них лицом и всхлипнул. Заметил это один Бобров.. Он перетащил к нему стул, близко подсел и обнял юношу за плечи. -- Плачь, Исаак, плачь, -- заплетаясь, пробормотал богомаз, -- я тебя понимаю. Я тоже навзрыд плачу. Кто рано разобрался в жизни, тот потом не ошибется. Мальчик, ты слышишь Ивана Боброва? Иван Бобров золотую медаль получил в Школе живописи и ваяния. Ивану Боброву писать бы Ивана Грозного, Петра Великого! Иван Бобров с головы до ног и-сто-ри-чес-кий жи-во-пи-сец!.. А кто он сейчас? Маляр! Поповский прихвостень! И-ко-но-де-ла-тель, сатана всех побери! Я тля, я ремесленник, я ничтожество! Иван Бобров долго и путанно проклинал свою незадачливую судьбу, заставил Левитана выпить с ним водки, бросил на стол панцирь очищенного рака и с размаху ударил по нему кулаком. Юноша не успел схватить богомаза. Алая кровь брызнула из руки. В мякоти ладони торчали безобразные мелкие куски раздавленной скорлупы. Бывший исторический живописец долго, безудержно плакал. Подружившаяся пара через полчаса рассорилась. -- На! Бери деньги! -- кричал Бобров. -- Как ты смеешь оскорблять старого художника? -- Я вам уже сказал, -- с трудом выговорил Левитан, отодвигаясь вместе со стулом от богомаза. -- Я не беру подачек... Я сам на себя заработаю... Я у вас не просил... -- Молчать, щенок! -- гаркнул во весь голос Бобров и в ярости столкнул локтем графин и тарелку, которые разлетелись вдребезги. -- Я не тебе, я на искусство даю! Во-он из-за стола, если ты мне не товарищ! И оба они вскочили, с громом двигая стульями. Бобров скомкал в кулаке несколько бумажных рублей, сунул их на блюдо с селедкой и, высоко поднимая бутылку, залил пивом. -- Пильзенский соус! -- протянул он, презрительно кривя губами. -- Никому не нужны, тут им место! Убегавшего Левитана схватил сзади Чехов и не пускал, уговаривая не сердиться и взять деньги. -- Он, брат Исаак, настоящий мастер своего дела... Обижаешь зря Ивана Ивановича. Мы тебя ему хвалили, а ты фокусничаешь. Левитан вырвался. Он долго бродил по мокрым улицам. Ливень кончился. Но дождь еще не прошел. Мелкий, упорный, холодный, он сыпался, покрывая платье какой-то серой сплошной сеткой. Левитан промок, озяб, но лицо у него горело и от спиртных напитков и от стыда. Юноша хотел во всем обвинить одного себя, старался думать хорошо о Боброве и почему-то не мог. Все доводы рассудка были бессильны победить внутреннее чупство непонятной обиды и униженной гордости. Дня через два Чехов пригласил Левитана к себе на Грачевку. Квартира Чеховых помещалась в полусыром подвале. Меньше всего можно было удивить Левитана бедностью. Левитан сразу почувствовал себя просто и свободно. Мать Чехова, Евгения Яковлевна, напоила художников чаем. На столе были даже баранки. Николай Павлович, видя, что гость маленькими глоточками отпивает из стакана чай и не берет баранок, улыбаясь, положил ему две штуки на блюдечко. Левитан покраснел, и товарищи засмеялись. -- Вот что, Исаак, -- сказал Чехов, -- живешь ты скверно. Все товарищи об этом знают. Пока кое у кого с лета деньги еще есть, складчину в твою пользу устроили. Мне поручили тебе передать. -- А если не возьму? -- тихо спросил юноша после долгого молчания и борьбы с собой. -- Это будет совсем непонятно, Исаак, -- с укором произнес Чехов. С тех пор, несмотря на все старания Левитана скрывать свое безвыходное положение, товарищи непременно узнавали о нем и являлись с маленькой своей помощью. Без согласия юноши добывали и от школы небольшие пособия в пользу бедствующего художника. Однажды к подъезду на Мясницкой на паре серых в яблоках подъехал московский генерал-губернатор князь Владимир Андреевич Долгоруков. Гость был редкий, и ученики бросились к окнам. Приезд высшего начальства чаще всего приносил одни неприятности, и профессора отнеслись к любопытству учащихся недоброжелательно. -- Продолжайте работу! -- резко сказал Перов и пошел навстречу Долгорукову. Генерал-губернатор пробыл долго, обошел все мастерские. Он был в хорошем настроении, шутил, смеялся, рассыпал похвалы направо и налево, видел всюду таланты -- сановнику нравились даже те работы, которых стыдились сами авторы. В мастерскую Саврасова, минуты за три до появления знатной особы, быстро вошел профессор Прянишников, подозрительно оглядел Алексея Кондратьевича и о чем-то пошептался с ним. Саврасов был навеселе, с туманными глазами, с багровыми, пятнами на лбу. -- Я его знаю, -- громко сказал пейзажист я небрежно махнул своей большой и красной рукой. -- Мы занимаемся... и все в порядке... Левитан встал и вытянулся, когда к его мольберту приблизился Долгоруков. -- Весенний мотив, -- объяснил Саврасов содержание левитановского этюда. -- Последний снег в лощинах. Реки прошли.. Птицы летят с юга... Лесок... Место тяги вальдшнепов... Алексей Кондратьевич говорил каким-то не своим голосом, отвертываясь в сторону, словно боялся дохнуть на генерал-губернатора. -- Ах, как это хорошо! -- воскликнул с удивлением Долгоруков. -- Очень, очень поэтично! Вы уже научили мальчика, господин Саврасов, чувствовать природу. Честь вам и слава... -- Покорно благодарю, -- перебил Алексей Кондратьевич. Василий Григорьевич Перов осторожно потянул Саврасова сзади за куртку, запрещая ему много разговаривать. -- Ученик верно передает свои впечатления от природы, -- сказал князь. -- Я просто не ожидал таких успехов. Это похвально и для школы и для профессоров. Левитан неожиданно стал стипендиатом московского генерал-губернатора. Стипендия была маленькая, не обеспечивала самого скромного существования, но все же явилась некоторым подспорьем. Нужда ослабевала, но она еще долго препятствовала творчеству Левитана. В МАСТЕРСКОЙ САВРАСОВА К нему не опаздывали. Этот большой, стремительный и косматый человек, как только зима поворачивала на лето, начинал волноваться, В мастерскую мимоходом заглядывало скупое январское солнце. Алексей Кондратьевич непременно подходил к окну, улыбаясь приветливо и радостно, и ученики знали, о чем думал учитель. Он считал предвесенние дни. Наконец наставало утро, когда Саврасов объявлял: -- Февраль-бокогрей не за горами... День прибавился на воробьиный шаг... Алексей Кондратьевич вздыхал, задумчиво посматривал на улицу и вдруг потирал руки, предвкушая что-то необыкновенно приятное ему. Мастерская Саврасова резко отличалась от других. В тех работали по необходимости и по обязанности. Иногда зевали и скучали. Здесь не думали о школьных наградах и отличиях. Здесь горячо любили искусство, работу, увлекались до самозабвения. Опоздать в мастерскую Саврасова было, однако, не трудно. С наступлением весны работа там начиналась с петухами, как в деревне. Саврасов каждый день приходил по-разному. Смотря по погоде. В туман и дождь позже, в солнце -- раньше. И все-таки успевали. Он умел вызывать в учениках такое же беспокойство и нетерпение, каким был охвачен сам. В одно утро, такое тихое, точно в этом мире люди не знали о ветре, ворвался в мастерскую Алексей Кондратьевич. Он был в белой шляпе, сдвинутой на макушку, в чесучовой паре, с подрамником под мышкой и ящиком с красками. -- Дуб расцвел! -- воскликнул он, задыхаясь. И сразу вся мастерская шумно поднялась, загремели передвигаемые стулья, мольберты. -- В Измайловский зверинец, -- сказал Саврасов. Через несколько минут, еле успевая за крупно шагавшим впереди Саврасовым, ученики торопились на конку. Левитан бежал за Алексеем Кондратьевичем почти вприпрыжку. Юноше хотелось помочь ему, взяв что-либо из его вещей. -- Дайте, Алексей Кондратьевич, -- сказал Левитан, -- я понесу ваш ящик с красками. Саврасов машинально сунул ему свою шляпу. Она была мала, плохо держалась на голове, задиралась кверху, и Алексей Кондратьевич поправлял ее то одной, то другой рукой. Теперь он почувствовал себя свободнее. -- Время-то, время-то какое! -- говорил Саврасов Левитану с нежностью в голосе. -- Лови всегда весну, не просыпай солнечных восходов, раннего утра. Природа никогда не бывает более разнообразной и богатой. Пиши ее так, чтобы жаворонков не видно было на картине, а пение жаворонков было слышно. В этом -- главное. В поэзии. А поэзию природы ты угадаешь тогда, когда полюбишь ее всем своим сердцем. У тебя и глаза-то будут смотреть по-другому, когда любовь их раскроет. Они станут большие, зоркие, всевидящие. Кому весной грязно и сыро работать, тот не пейзажист, не художник, дрянь, мазилка, ничего не чует и не понимает. Маляр в бархатной куртке. Искусству восторг нужен. Нет его... искусство в картине такого художника не ночевало. Все будет на месте, написано, нарисовано, хитрая и затейливая композиция, мысли прут, а все-таки генерал без пяти минут. А в искусстве эти пять минут-то самое важное. Левитан понимал его с полуслова, верил ему, любил своего резкого и прямодушного учителя. -- Смотрите, смотрите, Алексей Кондратьевич, какой формы облако выплыло от Красных ворот? -- вдруг громко сказал он, привлекая к себе взгляды улыбающихся прохожих. Они остановились. Облако походило на огромную лесную опушку с темными и светлыми деревьями. -- Зимний лес, -- шептал Саврасов. -- Ты гляди, гляди, мальчик, каждую веточку можно разобрать. Форму всегда запоминай. Учись лепить форму. Кто этого не умеет, тому, пожалуй, и восторг перед искусством не поможет. Искусство -- это знания, знания и знания. Я тебя научу немногому, если ты сам не будешь работать в мастерской, дома, на этюдах. Везде где придется. Другой художник два часа в день поработает, ручки у него затекли, спина болит, он лениво потягивается. Ну, а остальное время зад чешет. Художник -- это, брат, труд, сам труд. Еще неизвестно, кому труднее -- крючнику или художнику. -- Алексей Кондратьевич, -- крикнул кто-то из учеников, -- на конку опоздаем! Вон уходит... Саврасов кинулся опрометью. И шел долгий теплый, солнечный день. На привале лежала груда верхней одежды, работали в рубашках. Саврасов в жилете. Один Левитан не снял пиджака, пряча под ним продранный локоть рубахи. Стояла какая-то особенная тишина. Словно все вокруг затаилось и уж больше никогда не пошевелится. Алексей Кондратьевич и Левитан не разлучались. Они ходили вокруг цветущих дубов, точно около неведомого чуда. И Саврасов почему-то шепотом говорил: -- Ты понимаешь всю мудрость природы... Не шелохнет... Нельзя... Она охраняет цветение... -- А когда дуб начнет отцветать, тогда будет непременно ветер, -- сказал Левитан. -- Верно. Готовое семя понесет. И вырастут новые дубы, новые рощи. В благостной этой тишине происходит созревание. Они писали и рисовали дубы по одному, по два, над водой, на пригорке. Левитан заглядывал в этюдник Саврасова. Алексей Кондратьевич недовольно грозил кистью и сердито бормотал: -- Ищи сам формы. Не подражай. Пускай будет у тебя хуже, но свое. Тем же приемом работай, что и я, но по-своему. Глаз у каждого устроен различно. Чувства одинаковые, общие, а все-таки с извилинками. Одно левитановское, другое саврасовское. Вот эту извилинку и следует передать, воплотить в красках. И он заглянул в этюд Левитана и стал сердиться, фыркая и укоризненно качая головой. -- Очень плохо На что у тебя походит, например, эта ветка? -- Он повернул кисть другим концом и показал. -- Эта сочная, темно-зеленая, сверкающая веточка разве такая в натуре? Ты ее не молодыми листьями, полными соков, покрыл, а свинячьими ушами вялыми. Штиль, спокойствие, зевота... Ветка-то ведь не пахнет! Левитан не соглашался. Алексей Кондратьевич вскипел, выругался, а потом неожиданно сказал: -- Впрочем, не тронь пока, не переделывай... Я посмотрю после. Работай дальше. В целом, может быть, это станет на место или покажется лучше. Левитан помолчал и заметил о легкой усмешкой: -- В прошлый раз мы березы писали в Сокольниках, вы говорили, что я ошибся... -- А вышло, что я намазал, -- перебил Саврасов весело, -- ну, что же, это бывает. Академики Саврасовы почем зря врут. Ты со мной никогда не соглашайся, когда чувствуешь внутреннюю правду в своей работе. Я на тебя нападу, а ты меня в сабли. Поединок так поединок. Ученик постоянно должен ловить своего учителя. Кто только в рот смотрит, тот ничего и не видит. Сколько ведь было примеров в истории искусств -- гениальные художники учились у заурядных мастеров. Хороши бы были Рафаэли, Леонардо да Винчи, Микеланджело, Тицианы и Рубенсы, если бы они цены не знали своим учителям. Мастер всегда учится для себя, а не копирует чужое. Кто копирует, тот пустышка, скорлупа от ореха, трещит, а мяса в нем нет. Разноцветные рубашки учеников мелькали в рощах тут и там. Алексей Кондратьевич оставлял свое место возле Левитана и несколько раз за день обходил всех. Он дольше, чем у других, оставался около Константина Коровина. Левитан чувствовал даже легкую зависть и косил глаза на оживленную, смеющуюся пару. -- Здорово, здорово работает! -- говорил восторженно и счастливо Саврасов, усаживаясь снова перед своим этюдником. -- Вот темперамент у мальчика! Какой, какой колорист, слава богу, растет! Ты да Коровин хорошо кончите мастерскую Саврасова. Давно минули часы, когда обыкновенно кончались занятия в мастерской. Наверное, все щи у Моисеича уже съедены или остались на донышке, о которое стучит поварешка Моисеевны, зачерпывая последнее. Все проголодались. Этого неугомонного Алексея Кондратьевича насыщал воздух, густой и душистый от цветения природы. Саврасов не помнил о времени -- кстати, у него никогда не было часов. Левитан знал, что Алексей Кондратье-вич любил за работой петь вполголоса. Сегодня он был в особенном увлечении и забыл обо всем на свете, кроме своих двух дубов, широких и мощных, стоявших на солнечной полянке. Они занимали три четверти большого холста. -- Ну-ка, взгляни, малыш, -- сказал усмехаясь Саврасов Левитану, -- шумит у меня дуб или не шумит? Левитан внимательно уставился на полотно, закрыл глаза и открыл. -- Шумит, Алексей Кондратьевич. Могу это вообразить легко... -- Верю. Врать тебя я никогда не учил. И они опять работали в молчании, только слышалось прикосновение кистей к холсту. И Левитан себе под нос запел любимую саврасовскую: Среди долины ровныя, На гладкой высоте, Растет, цветет высокий дуб В могучей красоте... Алексей Кондратьевич немного прислушался. Не торопясь, они два раза спели песню, переглянулись, прыснули и затянули в третий. Вдруг Саврасов перегнулся к Левитану с чурбачка, на котором сидел, и заинтересованно сказал: -- А ведь ты меня, Исаак, нынче перещеголял. Скажи, пожалуйста, как это ты хорошо несколько веток за кромочку полотна пустил. Чудно! Дуб стал живее. Правда, у тебя места моего меньше. Да нет, и у меня бы было так лучше. Вот посмотри, я продолжу эти три ветки. Саврасов быстро пририсовал их углем. -- Не знаю, Алексей Кондратьевич, -- сказал Левитан, разглядывая, -- почему-то у меня другие. У меня гуще дуб. Я теснюсь с местом... У вас зато простор для воздуха. Ветки славно висят. Как сквозные... И в них дует ветер... -- Пожалуй, и это верно. Оставим так. Поверни-ка мне твой холстик с испода, я тебе отметку поставлю. И он яркой прозеленью написал: пять с минусом. Левитан покраснел. -- Должно быть, никогда мне не дождаться без минуса? Саврасов подумал и серьезно ответил: -- Этого я пока еще не знаю... Случается и так. Они пели, писали наперегонки, враз бросали работать и задумчиво смотрели в голубое высокое небо, разыскивая в нем жаворонков. Маленькая, почти невидимая птичка где-то стремительно неслась на высоте и точно оставляла за собой длинный звенящий след. Учитель и ученик находились в том радостном, благодушном состоянии, которое охватывало их всегда на подмосковных этюдах. Левитан знал наизусть почти все русские стихотворения, где встречалось описание пейзажей. Саврасов часто просил его читать. Саврасов затихал, старался осторожнее касаться кистью холста, чтобы не помешать чтецу, в такт кивал головой, никогда не перебивал, а подчас по лицу его текли слезы. У Левитана срывался голос, огромные глаза не видели... Растравил Левитана Саврасов и сегодня. Он сначала глубоко вздохнул, потом протяжно произнес: Дубовый листок оторвался от ветки родимой И в даль укатился... Это было привычным сигналом. Левитан не заставил себя ждать. Лермонтов, Пушкин, Некрасов, Тютчев, Фет, Баратынский, Майков следовали один за другим. У юноши горели щеки. Он старался работать в такт стихам, делал то замедленные, то ускоренные мазки. Иногда получалось, чаше это мешало и стихам, и живописи. Тогда Левитан переставал писать и, прижмурив глаза, дирижировал сам себе кисточкой: Как солнце золотит прощальными лучами И избы за рекой, и пашни, и леса, А теплый ветерок меж тем, шумя листами, Едва-едва мои взвевает волоса. И ласково лицо мое целует ива, Нагнув ко мне свои сребристые листы... -- Как это, -- спросил Саврасов, -- откуда это про "жидкие осины"? Не могу припомнить... -- А, -- сказал Левитан небрежно, -- так это же старое, знакомое нам: Вон вдали соломой крытые избушки, И бегут над ними тучи вперегонку Из родного края в дальнюю сторонку, Белые березы, жидкие осины, Пашни да овраги, -- грустные картины. Не пройдешь.без думы, без тяжелой мимо -- Что же к ним все тянет так неодолимо?.. -- Хорошо, -- вымолвил Саврасов, -- родина... Недаром слово "родная" относится к матери и... к родине. И они опять пели, читали стихи, попеременно разглядывали друг у друга работу. Саврасов требовал, чтобы Левитан нашел у него ошибки, и юноша почти всегда их находил, вызывая одобрение учителя. Солнце понемногу утрачивало свою яркость. В темно-зеленых дубах стало больше черноты, и листва изменилась на глазах. Тогда захотел есть Саврасов. Он сбегал в рощу и кого-то из учеников послал в соседний с Измайловским зверинцем трактир "Свидание". Вскоре подошел к ним Чехов и, подавая Алексею Кондратьевичу сверток в серой бумаге, сказал: -- Водки нет. Одна закуска. Колбаса -- "собачья радость", двенадцать копеек за ситный. -- И пива нет? -- недовольно спросил Саврасов. -- Ничего. -- Вот, подлецы, жрут! Шутка сказать -- опустошили трактир еще далеко до вечера. Алексей Кондратьевич разломил ситный и колбасу, молча, не глядя, подал половину Левитану. -- Давай-ка, Исаак, подкрепимся, -- приказал Саврасов. -- Не знаю, как ты, а я во вкусе и к "собачьей радости". Всю весну саврасовская мастерская работала на воздухе. Школа живописи, ваяния и зодчества была только местом утреннего сбора. В Сокольниках, Останкине, Черемушках, Коломенском, Покровском-Стрешневе, во всех других близких и далеких подмосковных Алексей Кондратьевич знал каждый кустик, тропку, овраг. В тех же самых местах юноша подсмотрел такие уголки, мимо которых Саврасов пробегал торопливо, не замечая, увлекаемый более эффектным, и примечательным. Левитан стал ходить сюда один. Он приносил Алексею Кондратьевичу новые свои вещи, удивляя его и радуя. Летние каникулы Левитан проводил в Москве. Ему было некуда ехать а главное -- не на что. Пейзажей начинающего художника никто не покупал, в церквах он не умел работать, в мелкие иллюстрированные журнальчики, куда брали рисунки учеников, он еще не пробился. Он любил окрестности Москвы. Сюда Левитан пробирался тайком от отца и матери еще совсем мальчиком, пропадал здесь по целым дням, возвращался домой поздно вечером. Раз в самом начале появления этой дурной привычки, как называли ее старшие Левитаны, перепуганный отец художника кинулся в поиски за сыном. Сверстники мальчика указали дорогу. Он ушел в Останкино. Отец издали узнал своего сына. Исаак бросился бежать. Илья Левитан со всех ног кинулся вдогонку, кричал, ругался, но Исаак мчался легче кошки. Отец подобрал зеленый карандаш и детский альбом, потерянные сыном. Усталый, он перелистал рисунки Исаака. Зеленый сыновний карандаш поработал много. Мальчик берег место, и почти не оставалось свободного клочка бумаги. Рисунки деревьев, травы, полянок с муравьиной кучей показались отцу скучными и бесцельными. Для кого и для чего нужны эти ольхи, осины, березы, осока, гнилая ветла с дуплом? С тех пор Исаака не искали. Когда он возвращался сам, его наказывали, ставя в угол или оставляя без ужина. Упорный мальчик молча переносил наказание и убегал снова. Саврасов тоже проводил свои каникулы под Москвой. Учитель и ученик натыкались друг на друга. Иногда работали вместе по нескольку дней, пока Алексей Кондратьевич куда-то надолго не исчезал. Левитан хорошо изучил любимого учителя. Накануне запоя Саврасова нельзя было узнать. Он придирался к каждому мазку, ему все не нравилось, художник безнадежно махал рукой, отворачивался от этюда, открыто бормотал ругательства, и лицо доброго и веселого человека становилось неприветливым. Однажды, под вечер, Левитан проходил в Сокольниках. Юноша ничего не видел и не слышал, торопясь к заветному месту, которое писал в последний раз. Вдруг Левитана окликнули. Вблизи дорожки, между двух кустов, на подостланной газетной бумаге сидел Алексей Кондратьевич с каким-то незнакомым человеком. На оборотной стороне подрамника стояла бутылка водки, лежали колбаса, огурцы, яйца и черный хлеб. -- А что я всегда тебе говорю, -- закричал Саврасов, -- художник должен мало спать и много видеть. Куда, на ночь глядя, бежишь? Где был утром? Что делал в вонючей Москве? Художники должны все лето жить в палатках среди природы... Садись с нами. Вот, пожми руку моему другу Ивану Кузьмичу Кондратьеву. Поэт. На Никольский рынок поставляет литературный товар. Повести, романы и арабески. Друзья невесело засмеялись и чокнулись. -- Водки хочешь? Левитан отказывался, но Саврасов заставил его выпить. Алексей Кондратьевич отобрал у юноши все художественные принадлежности, засунул в куст и резко, повелительно сказал: -- Не пущу никуда. Академик Саврасов сегодня отдыхает, и все русское искусство на отдыхе... Маляры! Все равно никто не напишет вторых "Грачей"! Скопцы! Где им понять земную красоту! Краска у них только разноцветная, а души в ней нету. Труп, раскрашенный труп, а не природа в вашей мазне! -- Жарь их хорошенько, Алексей Кондратьевич! -- выкрикнул с наслаждением Иван Кузьмич. -- В-верно, пророчески говоришь! Кто, кто может, кроме тебя, изобразить вот, например, эту великую картину великого поэта. -- И он со слезами, потрясая кулаком, громко прочел: Есть в светлости осенних вечеров Умильная, таинственная прелесть... Зловещий блеск и пестрота дерев, Багряных листьев томный, легкий шелест, Туманная и тихая лазурь Над грустно сиротеющей землею... - Кто, кто поднимет на свои рамена это величие? Саврасов долго и сурово смотрел на Левитана, не знающего, куда отвести глаза. -- Он, -- сказал Алексей Кондратьевич и ткнул юношу пальцем в грудь. Иван Кузьмич не поверил, переспросил: -- Этот мальчик? И Саврасов разозлился: -- Или ты больше понимаешь в русской живописи, чем я? Левитану не пришлось работать в тот вечер. Юношу заставили выпить за русское искусство, за французских колористов-барбизонцев, за пейзажистов всего света, -- и Левитан охмелел. После захода солнца Саврасов, пошатываясь, поднялся. Он держал за горлышко пустую бутылку, размахивал ею и. твердил: -- Не-е-т, Алексея Саврасова с ног не повалишь! Саврасов никогда по земле не ползает! Он видит и не ошибается. Художник прищурил левый глаз и с силой швырнул бутылку в сосну, стоявшую на полянке шагах в тридцати. -- Урр аI -- закричал Иван Кузьмич, когда Саврасов попал. -- Выстрел Вильгельма Телля! Я обнажаю перед тобой голову, славный метатель диска! Он снял свою измятую шляпу и подбросил ее в воздух. Алексей Кондратьевич торжествовал, радостно усмехаясь. -- Стеклянные брызги, -- сказал Левитан Саврасову, -- похожи были на серебристый водопад. -- Ну, вы, поэты! -- пренебрежительно ответил Алексей Кондратьевич. -- Какой там водопад. Не в этом дело! Сила удара какова! Меткость! Сорокаградусная саврасовские глаза не ослепит!.. Шалишь! Не поддадимся! Юноше пришлось вести и Саврасова и Кондратьева. Стоя они оказались пьянее, чем сидя. Только около полуночи добрались они на квартиру к Ивану Кузьмичу в конце Каланчевской улицы, недалеко от вокзалов. Поэт Никольского рынка жил в мансарде. На темный чердак взбирались гуськом. Впереди показывал дорогу сам хозяин, за ним шествовал Саврасов, замыкал подъем "на небеса" Левитан. Он был трезвее, и ему доверили зажигать спички, чтобы освещать путь. Еще на лестнице Саврасов вдруг остановился и сказал Кондратьеву: -- Стой, непризнанный Байрон! Дворец твой пуст или наполнен? А то мы должны сначала обеспечить себя на ночь необходимым фуражом и... пресной водой... -- У меня есть спирт и рубец, -- ответил Иван Кузьмич. Саврасов успокоенно и радостно воскликнул: -- Ну, это я люблю! Ползи, друг, дальше. Исаак, зажигай светильник и следуй за мной. В низенькой чердачной комнате с несколькими стульями, столом и широкой двухспальной кроватью Левитан с трудом отыскал лампу-"молнию". Иван Кузьмич не помнил, где она была. Только излазив по всем закоулкам, Левитан наткнулся на нее под кроватью. Саврасов громко засмеялся. -- Сочинитель! -- произнес он с большим чувством. -- Вот это сочинитель! Он трудится всю ночь, тушит свет с петухами и задвигает светильник под свое ложе, чтобы не наступить на него неосторожной ногой поутру. Исаак, внимай бывалым художникам. Рассвет в мансарде и темен и сумрачен... Иван Кузьмич торжественно подхватил: -- Так жил великий испанец Камоэнс, в сыром подвале, в рубище, без пищи, но свеча его не угасла вовек. Левитан зажег свет и осмотрелся. Все стены этого нищего жилья взамен обоев по белой штукатурке были покрыты эскизами и этюдами, сделанными углем. Саврасов заметил взгляд Левитана и с иронией сказал: -- Это я мазал. Ивану Кузьмичу некогда блуждать по подмосковным рощам, как нам с тобой, так я их ему на стены перенес. Вот он, друг милый, и гуляет под сенью моего искусства. Левитан вырвался отсюда поздним утром, когда хозяин и Саврасов совсем охмелели. Всю ночь они пили из маленьких продолговатых, как патроны, рюмочек чистый спирт и не закусывали. Юноше пришлось хитрить, выплескивая свою рюмку под стол. Иван Кузьмич читал свои стихи, достав из-под подушки вороха исписанной грязной и засаленной бумаги. Саврасов требовал повторения. Наконец он приказал: -- Читай из сборника "Под шум дубравы". Иван Кузьмич послушно полез под кровать, выдвинул облезлый чемодан и вынул из него огромную конторскую книгу. На толстой корке был наклеен холст с этюдом сосен, елок и ручейка между ними. Левитан узнал работу Саврасова. Иван Кузьмич в волнении начал листать книгу. Линованная, негнущаяся бумага шелестела на всю комнату, даже чувствовался ветер, когда, растроганный от одного прикосновения к своему заветному труду, поэт Никольского рынка слишком поспешно перевертывал листы. -- А? Каково? -- восклицал Саврасов, перебивая чтение и толкая Левитана в плечо. -- Вот какие произведения безвестных людей хоронятся в мансардах под спудом! Почему ты, мальчишка, не хвалишь? И Левитан хвалил, наблюдая в глазах Саврасова какой-то отчаянный и насмешливый огонек. Первым свалился Иван Кузьмич. Алексей Кондратьевич долго не поддавался. Он нарочно допивал спирт по капле, кашлял, брезгливо морщился, отщипывал прямо пальцами от рубца, нюхал и почему-то швырял кусок через свое плечо, угрюмо приговаривая: -- На, ешь! Сначала Левитан усмехался. Но в конце концов это настойчивое саврасовское кормление какого-то невидимого незнакомца взволновало. Левитан начал ощущать около себя присутствие третьего, и юноше стало страшно. Саврасов был зол и желчен. -- Презираю, -- бормотал он и стаскивал кулаки, грозя неведомым врагам своим. -- Что вы видите вокруг себя? Темно да рассвело. Слепцы! Вам поводырь нужен! Василий Григорьевич Перов просил меня в картине "Птицеловов" и "Охотники на привале> написать пейзаж, и я написал. -- Он фыркнул пренебрежительно. -- Хорош бы я был мастер, если бы грача мне иаписал Васька Перов, а я бы только лазурь и облака. Художник должен делать картину. Ты понимаешь, Исаак, что значит делать ее? Нет, ты поймешь после. Все русские пейзажисты одни этюды делают, а не картины. Картина это, мальчик, целое, общее, не одно зерно процветшее, а огромное поле, колосится, цветет, пыльцу над ним несет ветер. Надо всю душу вложить в картину. Всего художника в ней почуять. Нет этого, и картины нет. Р-ремесленники! Им сапоги чистить, а не картины писать. Они идут в искусстве вразвязку и враспрядку! Саврасов выронил из рук рюмку, вздрогнул от звона, переступил на осколках и уснул, уронив голову в объедки рубца. САЛТЫКОВКА Левитану было восемнадцать лет. Но он столько перевидал в жизни неприятного и тяжелого, что чувствовал себя старше. Годы бедствий закалили его. При любых капризах судьбы молодой художник не утрачивал своей огромной энергии и в нем не погасал, а лишь разгорался жар художнического трудолюбия. Левитан был нечеловечески упорен, настойчив. Любовь к искусству охватывала все существо его, составляла в нем самое главное, самое важное, самое красивое и самое подкупающее. Он любил глубоко, затаенно, постоянно, никогда не остывая. Одни друзья знали, как был неистрв и одержим молчаливый, сосредоточенный, внешне спокойный, полуголодный, бездомный художник. Беда одна не ходит. На шестом году трудного обучения в Школе живописи, ваяния и зодчества Левитан оказался бесправным и гонимым. Весной 1879 года, рано утром, в комнату, занимаемую замужней сестрой Левитана, вошел хмурый полицейский. Трое людей, разбуженных чуть свет, беспокойно поднялись. Такой гость не предвещал доброго. Полицейский вынул из-за пазухи разносную книгу в черном переплете, размотал длинный серый шнур, опоясывающий ее, вытащил из-под толстой корки бумажку и назвал хозяев помещения. Их было только двое, и полицейский подозрительно уставился на третьего. Он сидел на полу, на каком-то тряпье, служившем постелью. Левитан ночевал у сестры редко, при крайней необходимости, когда все усилия его отыскать очередной ночлег были тщетны. Художник боялся стеснять родных. Сегодня он пришел сюда поздней ночью. Сторож из Екатерининского парка, где расположился Левитан на ночевку в глухом углу на сдвинутых двух скамьях со спинками, прогнал его. Художник едва уснул, как его и здесь потревожили. Левитан спросонья разглядывал полицейского и ничего не понимал. Зато зять не растерялся, поспешно слазил рукой под подушку, щелкнул замочек кошелька, хозяин и гость пошептались, полицейский, крадучись, опустил руку в карман шинели, пошевелил губами и утратил всякое любопытство к художнику. В тот год, после покушения Соловьева на императора Александра II, евреев выселяли из Москвы, и Левитан оказался вместе с зятем и сестрой и братом Авелем в Салтыковке по Нижнегородской железной дороге. Лето стояло сухое и знойное. Художник задумал написать этюд облаков и долго не мог докончить его. Солнце всходило огромное, желтое. Оно целый день шло по ясной лазури. Ни одна тучка не пересекала пути его. Ночь почти не приносила прохлады. Теплая роса покрывала землю, отнимая надежды на завтрашний дождь. В воде, казалось, можно было спать. В Салтыковке задыхались от духоты, мечтали о холодном ветре и проклинали комаров. Левитан не желал ничего лучшего. Лето было его время. Чем больше солнца, тем веселее и радостнее. Свети, свети над зеленой землей, свети, незакатное, с утра до ночи, не погасай ни на миг! Юноша почти не бывал дома. Левитан хорошо понимал завет Саврасова и не просыпал солнечных восходов, не пропускал торжественного, полного величественной тишины летнего утра. Юноша вскакивал спозаранок, хватал свои художнические принадлежности и неслышно для домашних исчезал до вечера. Левитан так торопился, что забывал взять кусок хлеба. Межа в поле была вся еще в серебристой росе. По ней шел свежий след. Бессонного юношу опережал бессонный рыбак, встававший до солнца, когда на утреннюю кормежку выходит из глубины озер, прудов и рек голодная рыба. Левитан знал, изучил, высмотрел все вокруг, всякую ветку, рощицу, скудный подмосковный перелесок. На узенькой лесной тропинке, продираясь в зарослях, юноша видел, как впереди вспархивала какая-то тяжелая птица. Не просохший от ночной росы лес стряхивал на раннего пешехода крупные капли. Дул жаркий суховей, качались деревья, трепетала листва, и вся земля была в солнечных зайчиках. Солнце играло на воде, на изумрудных лугах, на зернистом песке дороги, в пыли, на высоких гульливых валах хлебов -- всюду, куда проникало своими острыми золотыми стрелами. Художник глядел на окружающее восхищенно -- так не сводят глаз с любимой. Часы текли, точно неубывающая быстрая река. Левитан не замечал времени. Как будто бы оно остановилось для него и медлило пойти дальше. Раз художник облюбовал острова озерной колючей осоки и огромное зеленое блюдо горошника между ними. Было раннее утро. Осоки и горошник только что вышли из тумана, легкого, как белый тюль, на них блестели слезинки крупной прозрачной росы. Она иногда капала на воду, и на спокойной, неподвижной глади ее появлялись тонкие кружки, набегали один на другой, сливались, расходились. Левитан стоял на берегу, не сводя глаз с живописных островов. Юноше захотелось написать этюд с этого знакомого места, красивого сегодня как-то по-новому. У хозяев дачи была старая, никому не нужная, протекающая лодка. Левитан кое-как заткнул в ней щели. Этюд осок и горошника увлек юношу. Он проработал над ним много часов и не заметил, что стоял в воде по щиколотку. Ботинки его были полны, разбухли и потеряли свой нарядный вид. Художник недавно купил их и ежедневно с вечера начищал до щегольского блеска. Юноша с трудом снял ботинки. Они были тяжелые, точно камни. Наутро обувь ссохлась и не влезала на ногу. Пришлось верхнюю часть ботинок отрезать. Левитан с отвращением надел опорки. Юноша ходил в Салтыковке полураздетый. Носил выцветшую красную рубаху. На коленях подрались брюки -- латки уже не держались на обветшалом. Несчастье с обувью доконало его. Левитан прятался от дачников в укромных местах, куда никто никогда не заглядывал. Уединение ему было нужно не только для работы. Оно избавляло его от насмешливых и презрительных взглядов хорошо одетых и довольных собой людей. Художник мечтал когда-нибудь одеться красиво и нарядно. Он видел себя во сне в дорогом костюме, в белой как снег, накрахмаленной сорочке, а главное -- в лакированных башмаках, какие носил молодой актер из богатой дачи на шестой просеке. Художник знал много стихов, воспевающих женщину. Он часто бормотал их, сидя за этюдником или скользя на лодке в камышах. Ему нравились все девушки в Салтыковке, но он не смел приблизиться ни к одной. Солнце спускалось. Московские поезда приходили все чаще и чаще, подвозя дачников. Левитан жил недалеко от Никольской платформы. Здесь было шумно и весело. Сюда по вечерам собиралась на прогулку вся шикарная дачная публика. Женщины и девушки в разноцветных платьях, в шляпках последней моды, в вуалях, в белых башмачках, сопровождаемые молодыми изящными мужчинами с тросточками и хлыстами, говорливым, смеющимся потоком двигались взад и вперед. Улыбки, лукавые взгляды, смех... С радостными восклицаниями гуляющие встречали вновь прибывающих москвичей. Люди сходили на платформу, нагруженные покупками. Несли торты в белых квадратных коробках, решета с фруктами, вина, цветы, свертки из гастрономических магазинов. Повсюду слышались звонкие поцелуи, оживленный говор, милый визг нарядных детишек, получающих подарки от матерей и отцов. Папы в разутюженных чесучовых костюмах вытирал" розовые лысины надушенными платками, семеня, подбегали к знакомым дамам и почтительно прикладывались к ручке. Дамы обмахивались веерами, которые распространяли по платформе острый тонкий запах дорогих духов. Бездельно, беспечно, отдыхая от зноя, наслаждаясь свежестью вечера, в привычном обществе прогуливались счастливые люди. И Левитану казалось, что только для них щелкали соловьи в соседних рощах. Юноша не мог усидеть дома. Он тоже хотел радости, ему тоже хотелось кого-то встречать. Но как показаться на люди голодранцем, в опорках, в красной "разбойничьей" рубахе! Такой она ему казалась. Кто-то из озорных мальчишек, когда он торопливо проходил мимо одной дачи, громко назвал его вслед "Ванькой-ключником". Левитан вспыхнул и почти побежал. С тех пор он делал круг, чтобы обойти злополучный дом. В девять часов вечера проходил последний поезд из Москвы, следовавший в Нижний Новгород. Дачники скучали по развлечениям и даже девятичасового поезда дожидались с волнением, пристально глядели вдаль, прислушивались к гулу, ошибались и нетерпеливо подгоняли время. Мужчины щелкали крышками часов, дамы удивленно поднимали брови, когда поезд запаздывал. И вот он появлялся, приветствуемый довольной и возбужденной толпой. Минутное, но высшее развлечение вечера наставало... Левитан пробирался к Никольской платформе в сумерках и прятался за кустами. Отсюда он наблюдал "счастливую", роскошно одетую публику. Юноше передавалось общее ожидание. Наконец грохотал поезд, дрожала листва кустов, мимо неслись бешено разогнавшиеся, точно пляшущие вагоны, из-под колес вздымался поток едкой пыли, окутывая все вокруг. Левитан кашлял, закрывал лицо. Но что-то в этом проносившемся вихре было увлекающее, взбудораживающее. Как-то в августе юноша расположился на обычном своем месте. Днем был ливень, похолодало, кусты роняли дождинки. Левитан сидел не шевелясь. Платформа преобразилась, стала неузнаваемой, новой. Женщины как будто обрадовались ливню и стремительно переоделись с ног до головы. Осенние костюмы представлялись художнику еще красивее летних. В обтянутых кофточках и длинных темных платьях, в шляпках с разноцветными легкими эспри и страусовыми перьями женщины были выше, стройнее, прекраснее. Левитан продрог. Начинался небольшой ветер. С листьев капало. Скоро рубашка на плечах художника прилипла к телу. Юноша не уходил, будучи не в силах расстаться с красивой толпой, плавно двигавшейся по Никольской платформе. Все лето встречал и провожал поезд Левитан. Привык. Знакомо и обычно было и появление и проводы, а сегодня почему-то вдруг начал он следить за его приближением с особым, более сильным и глубоким, чем всегда, чувством. Художник по-новому увидал и эти ослепительные три фонаря вдали, мокрые, блещущие рельсы, лужи, с отраженными в них огнями. Поезд промчался, сноп света словно надвое разрезал куст, открывая спрятавшегося юношу. В то время как бегущие вагоны закрыли от Левитана платформу, он уже вскочил и без оглядки пошел прочь. Художник кашлял ночью, часто просыпался от кашля. Просыпалась сестра, вспоминала, что брат в августе ходит в одной рубашке, и безнадежно горевала. Рано утром, никому не сказавшись, она поехала в Москву. Над Замоскворечьем еще висел плотный туман после вчерашнего ливня, когда женщина подошла к двухэтажному дому в Лаврушинском переулке. Шторы были закрыты наглухо, в особняке спали. Она подождала на улице. Павел Михайлович Третьяков появился у окна часа через полтора. Женщину ввели в кабинет, похожий на магазин, торгующий картинами, золоченым багетом и рамами. Они были всюду, загромождая проходы к маленькому письменному столу, за которым стоял худой, изможденный человек с проницательными глазками. Женщина просила не за себя и была смелой. Третьяков не слыхал о юноше Левитане и переспросил фамилию. Он с любопытством и вниманием выслушал рассказ сестры о страданиях и бедствиях ее брата-художника, но в помощи отказал наотрез. И красная, возмущенная женщина быстро шла по Лаврушинскому переулку, довольная его безлюдием. Ей казалось, что всякий встречный прохожий по лицу понял бы, какой стыд она только что пережила в купеческих скопидомных хоромах. В ушах женщины звучал тихий, спокойный и приятный голос Павла Михайловича, которым он просто и прямо ответил ей, что никогда не помогает художникам за одно звание, а покупает у них картины. Больше всего оскорбило женщину жестокосердие скупщика картин, каким в ярости и обиде представила она замоскворецкого купца, когда он, усмехаясь и подчеркивая, предупредил ее, что и картины он покупает не у всех художников и не всякие, а только одни хорошие. Целый день пробыла женщина в Москве, обходя квартиры знакомых людей. Она везде горячо описывала положение художника, его успехи и даже неудачу с ботинками. Как ни была возбуждена и всполошена женщина, она не могла не заметить неловких усмешек, с какими ее слушали. Собрала она мало денег и вернулась в Салтыковку неистовая, с пылающим, точно обожженным, лицом. Пока сестра путешествовала, брата тоже не было дома. После ливня накануне солнце взошло еще прекраснее. Зной упал. Зеленее, гуще, сочнее выступила из ночной темноты листва деревьев. Мир обновился, расцвел, запах, точно прокатилась по нему огромная, высокая, благоухающая волна, Левитан жмурился от солнца, жадно дышал и глубоко втягивал в себя запах земли. Он любил ее в простом, скромном уборе первых дней весны, любил высохшую, изможденную от июльского зноя, любил пеструю, цветную, в богатом осеннем наряде, любил ее с грозными громами, торжественную, праздничную, омытую дождем. Сегодня она была такая особенная, вся в следах от расплесканного ливня. Левитан пришел к озеру в мокрых опорках и усталый от тяжелых весел. Он нес их, перекладывая с плеча на плечо. Художник, напевая, отвязал лодку, сильно оттолкнулся -- и сразу заскрипели уключины. Любимые осоки приближались, голос юноши крепчал, ночной кашель словно бы не смел беспокоить веселого, радостного, счастливого сейчас Левитана. Юноша проработал в лодке далеко за полдень. Новую картину он назвал "Вечер после дождя". Солнце грело мягко, ровно, нежно, осоки защищали от чужих взглядов с берега, и Левитан снял свою красную рубашку. На ярком свету он писал сумерки, грозовые, низко нависшие облака, между ними с натуры чистейшую, сияющую лазурь, зажег звезду и погасил, неуверенный, что она нужна в картине. В сумерках к Никольской платформе приближался девятичасовой поезд на Нижний. Трехглазый паровоз бросал столбы сильных широких лучей. Они прокалывали сумерки, нащупывали ближние кустарники, оживляли и заставляли трепетать их в белом переливающемся пламени. Платформа и рельсы, еще не просохшие от ливня, блестели, блестели лужи, купая в себе дрожащие разноцветные огни. Вся картина была вчерне, в наброске. Художник любил свои незаконченные вещи с какой-то тревожной нежностью в душе. Так часто матери любят нерожденное дитя, толкающееся в чреве ножкой. Левитан испытывал полное счастье в уединении со своей новой картиной. Вдруг очарование Левитана нарушили. -- Исаак! -- крикнула с берега сестра. Он не узнал ее, вздрогнул, мгновенно надел на себя рубаху и только тогда приподнялся в лодке. При виде сестры юноша вспомнил, что он голоден, что сегодня он вышел из дому без хлеба, который так вкусно и приятно есть на воздухе. Сестра махала руками и звала на берег. Этого никогда не было раньше. Художник встревожился. Он погнал лодку изо всех сил и не успел пристать, как сестра резко и насмешливо крикнула: -- Твой Третьяков -- скопидом, купчишка замоскворецкий. Он сказал, что художники только те, которые попали к нему в галерею. Он посулил и тебя купить, когда ты напишешь хорошую картину. Я ему сказала -- покорно благодарим за ласковые слова, но Исаак кашляет, он оборвыш, сегодня он ушел на работу без корочки хлеба... Она всегда выпаливала все свои мысли залпом. Левитан опустил весла. Ему не приходило в голову к кому-либо обращаться за помощью, особенно к Павлу Михайловичу Третьякову. Юноша видел его на ученических выставках. Ученики разглядывали Павла Михайловича, как некое чудо, посланное художникам. Левитан знал, что одобрения Третьякова дожидались даже Саврасов, Перов. Художник почувствовал сначала такой стыд, что закрыл лицо руками, потом в ярости начал гнать лодку к берегу, стремительно привязал ее к ветле, вышвырнул весла, опорки, этюдник и новую картину. Сестра пришла в ужас. Она еще никогда не видала Исаака таким. -- Что это значит? -- почти прошептала сестра. -- Не сошел ли Исаак с ума? Не хочет ли он совсем утопить на дне озера и ящик с красками, и этюдник, и свою картину? Левитан не дал ей докончить, подбежал вплотную с искаженным лицом и, запинаясь, проговорил: -- Ты меня унизила! Тебе торговать на базаре с лотка, зазывать покупателей, за полу их хватать! К такому человеку ты осмелилась пойти! Что он подумал? Вымогателем меня назвал, а не художником! Левитан рухнул на землю и разрыдался. -- Что я вижу1 Что я слышу! -- визгливо воскликнула женщина. -- Я пришла к нему с такими новостями, а он вместо благодарности сравнивает меня с базарной бабой! Ну, Третьяков оказался скрягой... Ну, а если бы я тебе принесла от него деньги в пакете? И ты завтра бы себе купил новые ботинки, две белые модные рубашки-"фантазии"? Плащ с золоченой застежкой? Тросточку со слоновым набалдашником? Что бы ты сказал тогда? Левитан зажал уши и сквозь слезы безутешно бормотал: -- Какой позор! Когда он увидит мои картины, он вспомнит и... с презреньем отвернется от них. Пришла и сказала замечательному человеку, что у нее есть брат... дрянь... попрошайка... ему не картины писать, а попрошайничать. Левитан наконец прогнал сестру. В семье юноша не нашел поддержки. До поздней ночи спорили с ним зять, брат Авель -- и сестра торжествовала, со смехом подбрасывая на ладонях деньги, которые ей все-таки удалось выклянчить в разных домах. Левитан сделал попытку разорвать несколько кредиток, его схватили за руки, он стиснул кулаки, скомкал деньги, их с трудом отняли. Три дня он не разговаривал с сестрой, и она молчала. На четвертый день помирились. На пятый -художника ожидали дома любимые им ватрушки. Он покраснел при виде их, понял, на какие деньги испекли ватрушки, но от соблазна не удержался. Картина "Вечер после дождя" была готова через три недели. Левитан сделал первую большую работу. Он переживал исключительный душевный подъем, словно юноша сразу вырос и возмужал. Несколько дней его совсем не беспокоили шаркающие по земле неуклюжие опорки, продранный локоть на рубахе, новая бахромка на брюках. Картина ему казалась совершенством, нечего поправлять, все на месте, все красиво и верно. Покой потеряла сестра художника. Она решила картину похитить, продать Третьякову, запросив с него самую высокую цену. Неудержимая и самолюбивая женщина хотела добра художнику, но в то же время страстно желала доказать Третьякову, что не зря она была у него первый раз. Без раздумий наметила сестра день, в который поедет к Третьякову. Он наступил. Левитану нездоровилось. Но сестра встала cегодня с левой ноги. Он поскорее ушел из дому. Работать не хотелось. Юноша бесцельно катался по озеру. Когда не ладилась новая работа, всегда думалось о самой последней. Этим художник успокаивал ce6я, что в силах будет написать следующую. Остановка в работе пугала Левитана. Вдруг приходили мысли о неспособности, об отсутствии таланта. Юноша знал, что самая короткая передышка, когда он не брал кистей, вредна. Снова начинать трудно, не те краски видит глаз, не ту свободную, легкую, смелую линию проводят на холсте вялые руки. Левитан попробовал побороть рассеянное настроение, остановил лодку невдалеке от пристани, чтобы написать старую, склоненную над черной водой ветлу. Она не удавалась. Он расстроился, сильнее заболела голова, захотелось домой. Но там сестра не в себе. Он сосредоточился мыслями на ней. Утром сестра перешвыряла все вещи в комнате, не прикоснулась только к картине "Вечер после дождя", не замечала ее, хотя она стояла у стенки на самой дороге и даже мешала ходить. Недовольной женщине было тесно вокруг. Одна рыжая кошка Васена пользовалась милостью хозяйки и могла даже безнаказанно тыкаться носиком в туфли. Левитан все это вспомнил, и какая-то тревога уже родилась в сердце. Дача была на запоре. На условленном месте не оказалось ключа. Юноша поднялся к окну и заглянул в комнату. Пусто. Картина исчезла. Левитан заметался. Для чего-то стал ломиться в двери, стараясь скорее открыть их. Понял, что это бесполезно и не нужно: всю внутренность дачи он видел. Юноша бросился на станцию. Мельком подумал о своих неприличных опорках и красной рубахе, но сейчас было не до них. Вдали послышался свисток поезда. Левитан ворвался на Никольскую платформу. Сестра еще не уехала. Она увидела бегущего брата, спрятала за спину картину и, вся дрожа, закричала: -- Я ему утру нос! Я продам Третьякову лучше тебя! Я ему докажу, как невежливо не верить честным людям! Она вцепилась в картину, высоко вздымая ее над головой и не отдавая. Левитан пережил странный и болезненный стыд за свое произведение на народе, он почувствовал несовершенство работы, -- не только везти продавать Третьякову, даже показывать неудобно. Художник еле-еле отнял свою вещь. Брат и сестра тянули ее друг к другу. Еще немного, и они бы разорвали картину: край подрамника уже вывалился. Возле собиралась улыбающаяся любопытная публика. Когда наконец Левитан одолел, сестра с горечью сказала праздным зевакам: -- Вы видали такого дурня художника? У него просят картину в музей, за большие деньги, а он таки не хочет и не хочет расставаться с ней! Кто-то из толпы насмешливо сказал: -- На слово поверили... То-то одежа на нем добрая, заплаты некуда ставить. Такие молодчики завсегда без денег живут... На что им серебро и золото? Летом всякий кустик ночевать пустит... Левитан кинулся прочь. За спиной раздавался громкий голос сестры. Оскорбленная за брата, она яростно бранилась с его обидчиками. Разочарованный в картине, Левитан задумал продать ее. Зять достал в Москве для Левитана подходящую одежду. Художник облачился в неудобный мешковатый пиджак с чужого плеча. На Покровке торговал старообрядец-антиквар Иван Соломонович Родионов. Умного и хитрого ловца неопытных людей, предлагающих старинные вещи на продажу, кто-то из шутников назвал Иваном Саламандровичем. Так это к нему и прилипло. Называли и сокращенно -- Саламандра. Антиквар долго разглядывал картину, потом довольно усмехнулся и сказал: -- Действие происходит в Салтыковке. Я узнал. У моего зятя, шапочного мастера, там своя дача... Хорошее место Салтыковка... Сорок рубликов дам... Больше не стоит даже на любителя красот деревенской природы... Нажить, пожалуй, и не придется. Сорок рублей! Левитан ехал я не помышлял о таких деньгах. Он вообще не знал, ни сколько картина стоит, ни сколько следовало просить за нее. Саламандра неторопливо от