считывал и почему-то одними серебряными рублями. Художник невольно вслед за антикваром называл число. Левитан сунул серебро в карман и выскочил из лавочки, с растерянным лицом. Через два шага Левитан уже забыл о Саламандре. Художник помнил лишь, что тяжелое серебро оттянуло карман. Левитан решил на всякий случай принять меры предосторожности. Юноша выбрал уединенную скамью на Покровском бульваре, зорко огляделся вокруг и разложил деньги по всем карманам. Художник успокоился, предовольный своей хитростью. Едва ли существовал вор, умевший очищать четыре кармана сразу! Левитан почувствовал себя богачом. Наконец-то неистовая сестра купила брату белую рубашку-"фантазию", приличные брюки и новые ботинки. Художник пошел гулять по Никольской платформе. Тросточка была самоделковая, из тяжелой черемухи. Юноша оставил на ней крепкую зеленую кожицу, лишь кое-где тронув затейливой резьбой. Красивого молодого человека заметили. Он поймал на себе внимательные и нежные взгляды женщин. Одна нарочно задела его своим боа по лицу. Незнакомка покраснела ярче и гуще, чем художник, сбившийся с шага. Левитан испугался второй встречи и не рискнул идти обратно. Ненавистные свои опорки юноша утопил с камнем в озере. Он с улыбкой смотрел на крупные пузыри, которые долго поднимались со дна. Потом в самом хорошем расположении духа гонял лодку с одного конца озера в другой, вылез на берег, растянулся в высокой душистой траве и лежал, напевая и насвистывая. Новая обувь немного жала, зато она щегольски обтягивала ноги, они казались изящнее, -- юноша заказал купить ему ботинки на номер меньше. СОКОЛЬНИКИ Серебряные рубли таяли, но юный художник верил в себя, хотел жить "самостоятельно", и он снял на Большой Лубянке меблированную комнату. Первую комнату в жизни. Теперь у него был собственный адрес, собственный диван, зеркало и умывальник. Левитан устроил новоселье. Сестра пила чай с любимым черносмородиновым вареньем и плюшками, брат и зять вместе с хозяином распили бутылку красного вина. На другой день принялись за дело. Старший брат Авель, предприимчивый и ловкий человек, успевал учиться в университете и в Школе живописи, ваяния и зодчества. Он поставлял на магазины пейзажи, жанры, рисунки... Случился крупный заказ. Магазин Аванцо просил Авеля написать картину "Крестьяне Рязанской губернии за работой". Братья разделили труд: Исаак писал пейзаж, Авель -- фигуры. С окончанием этой вещи было связано много надежд, и Левитан беспечно тратил свои серебряные рубли. Когда готовую работу Авель принес Аванцо, тот отказался принять ее. Художники еле-еле сбыли картину за пятнадцать рублей какому-то рамочному мастеру. Поздней осенью Левитан уже был должен за комнату. Хозяин вынес из нее диван и зеркало, передав их более аккуратному плательщику. Художник старался не попадаться на глаза кредитору. Но юноша переживал раньше и более тяжелые дни. Как теперь ни приходилось ему круто, он неутомимо и настойчиво работал. С наступлением утра Левитан исчезал из Москвы. Все новые и новые этюды приносил он из своих странствований по подмосковным рощам, лугам, речкам. Он не знал устали, изучая природу. Всякая новая встреча с ней обогащала художника; он не удовлетворялся, не успокаивался, искал дальше и дальше. Он познавал ненасытно, страстно. Он чуял своеобразную, сложную, полную великих тайн жизнь природы, но еще не умел передавать ее, краски его еще были бессильны и мертвы линии. Левитан мучился. Он понимал, что еще косноязычен, что не овладел мастерством, без которого немыслимо запечатлеть самое сокровенное природы. Не было для него ничего легче, чем изобразить пейзаж похожим. Тысячи художников удовлетворялись этим. Левитан морщился, отвертывался от своего "похожего" этюда, уводившего от подлинного понимания природы, такой этюд был только бледным сколком. Иногда работа не шла. Левитан забирался куда-нибудь в лесную глушь, ложился на спину и подолгу, не отрываясь, следил за облаками. В тиши и уединении понемногу восстанавливались силы, опять хотелось работать, найти то, что до сих пор неуловимо ускользало. Ни в один час своей жизни Левитан не был праздным соглядатаем природы. В ту осень Левитан писал в Останкине. Дули северные ветры, останкинские рощи уж много дней наклоняло в одну сторону, поток густой багряной и рыжей листвы не затихал ни днем, ни ночью, шумел, крутился и застилал хладеющую землю шелестящими ворохами. Но казалось, так и не сорвут ветры красные и золотые одеяния леса. На десятый день вихря рощи еще не сквозили. На каждой веточке, пригибая ее, тяжелую и пышную, к зеленому долу, все лето рос неудержимый, молодой, свежий лист; рощи накопили его столько, что убывал он незаметно для глаза. На одиннадцатый день Левитан пришел в Останкино ранним утром, едва занялась заря. Он не узнал знакомых мест. Рощи стояли новые, белые от инея, ветер стихал, но успел за одну ночь оголить деревья -- помог первый заморозок, острый, колкий, разрушающий и неумолимый. Художник с досадой поворотил домой: аллея, которую он писал, неузнаваемо изменилась, хорошо, что накануне успел Левитан подправить на своей картине три низеньких деревца, росших по краю дорожки. Вечером на Большую Лубянку заглянул Николай Павлович Чехов. Он был слегка под хмельком. Чехов заметил грустный взгляд хозяина и со смехом сказал: -- Знаешь, Исаак, я вчера познакомился в трактире "Колокола" с одним очень благообразным богомазом. Он пьет я не пьянеет, ругает постоянно водку, никому не советует пить и берется любого отучить от пагубной привычки. Однако секрет свой никому не открывает. Я случайно узнал... Чехов вынул из кармана маленький пузырек, задумчиво постоял, хлебнул из него глоток, закашлялся и опрокинул все содержимое пузырька в умывальник. -- Спирт -- плохое средство, -- сказал он, мрачнея. -- Больше не возьму в рот. -- Давай лучше пить чай, -- предложил Левитан. -- Я сейчас попрошу поставить нам самовар. Николай Павлович согласился. Левитан вышел из комнаты. Чехов прошелся по ней, беспокойный, удрученный, бледный. -- У тебя чего-нибудь поесть найдется? -- спросил он, когда Левитан вернулся из коридора. -- Немного осталось черного хлеба и полбулки, -- ответил хозяин. -- Я не хочу, а тебе хватит. -- Ну-у, -- пренебрежительно произнес гость, -- разве это еда. Это мне надоело. Я бы с колбаской, с ветчинкой, с буженинкой съел бутербродик. Я сейчас схожу и куплю. Сегодня мне заплатили за рисунки в двух юмористических журналах. Я, брат, крез. Черт с тобой, угощу. Твой чай, моя закуска. Он начал собираться. -- Нет, нет, -- остановил его Левитан, -- я сам. Давай деньги. Ты еще где-нибудь застрянешь, и у меня будет пустой чай. Чехов подчинился, лукаво посмеиваясь: -- В плену, так в плену... Я человек слабый... Ох, хитрец! Догадался, что я к буженине прихватил бы кое-чего... Гость засиделся. Хмель выдохся, и милый, любимый друг, живой, громкоголосый, остроумный, был приятен. Он рассказывал о своих будущих планах, с удовольствием вспоминал хорошо проведенное лето, в которое много работал, приготовил несколько новых вещей на ученическую выставку, рассчитывая произвести сильное впечатление. Левитан слушал, сочувствовал, одобрял, вместе радовался удачам товарища и сомневался в своих. Новую картину он показал Чехову не сразу. -- Что же ты, Исаак, скрытничаешь! -- воскликнул Николай Павлович. -- Угощаешь меня одними этюдами, а главное приберегаешь под конец. Обещаю тебе успех на выставке. Здорово ты подался вперед. Как ты хочешь назвать пейзаж? Левитан всегда волновался, когда говорили о его вещах даже самые близкие друзья, в особенности же, если они держали их в руках. Близорукий Николай Павлович низко наклонился к пейзажу, и Левитану казалось, что товарищ непременно найдет много недостатков. -- Я еще окончательно не выбрал названия, -- сказал Левитан нетвердо. -- Просто подписать "Пейзаж" -- это скучно. Может быть, назову "Осенний день" или "Сокольники". Не знаю, право... Николай Павлович поставил холст перед собой на свободный стул. -- Я бы тебе не советовал называть одним словом "пейзаж", -- осторожно вымолвил Чехов. -- Такие определения ничего не дают, потом их вспоминают, закрывая глаза, и говорят: "какой-то пейзаж", "какого-то художника". Вещь обезличивается. По-моему, "Осенний день" -- хорошо. Конечно, совсем не оригинально. Тысячи этих "Осенних дней", а по существу верно. -- Тебе он нравится? -- перебил Левитан. -- Все в нем, по-твоему, в порядке или чего-то недостает? Чехов ответил сразу: -- И нравится, и не совсем. Осенний день я не могу почувствовать вполне... Я догадываюсь... Принудительно догадываюсь... Раз на дорожке листва, по бокам стоят рыженькие деревья -- все ясно: не весна, не лето, а осень. А вот осеннего настроения не воспринимаешь. Пейзаж не живет своей собственной жизнью. Мне кажется, по аллее надо пустить красивую одинокую женщину в черном платье. Я бы так и сделал. Будет центр картины: через это прекрасное создание я пойму, что осенний день грустен... -- Но ведь тогда пейзаж совсем перестанет быть самостоятельным, -- недовольно пробурчал Левитан. -- Выбирай, что лучше, -- ответил Чехов,-- ты спрашивал, я сказал, твое дело решать. Раз в году, на рождественских каникулах, с 25 декабря по 7 января, в Школе живописи, ваяния и зодчества бывали ученические выставки. Попасть на них могли только лучшие работы, и молодежь с трепетом дожидалась решения профессорского жюри. Выставку посещала "вся Москва". Газеты, захлебываясь, описывали вернисаж. Наряду с перечислением знатных особ, почтивших выставку своим посещением, мелькали фамилии юных, но будущих знаменитых художников. Их появлялось ежегодно слишком много, но иногда газеты угадывали. Левитан, Архипов, братья Коровины, скульптор Матвеев прошли через эти выставки. "Осенний день. Сокольники" -- так назвал Левитан свою выставочную картину -- поместили очень выгодно, на хорошем свету, какой только возможен был на узкой Мясницкой улице, в полутемном старинном здании. Школе было лестно похвалиться талантливым своим воспитанником, и его произведение выделили на особую стену, среди самых интересных и отобранных. Настал день вернисажа. Левитан проснулся еще затемно. От волнения его лихорадило. Он взглянул на свои руки и поморщился: они мелко-мелко дрожали. Юноша стиснул кулаки, и это не помогло. Левитан вспомнил, как прошлым летом в Салтыковке карапуз лет девяти-десяти вылез из озера к сидевшей на берегу старухе и сказал: "Посмотрите, бабушка, как у меня нижняя губа трясется. Отчего? Я совсем не озяб, а весь дрожу". Бабушка засмеялась и велела внучку скорее одеваться. Левитан вспомнил, улыбнулся и закрыл рот ладонью -- у него тоже вздрагивали губы. Художник нетерпеливо подошел к окну. Пустая улица лежала еще в мутном полумраке, какой бывает только зимой. Не утро, не вечер. Сумеречное время тянулось долго. Левитану надоело ждать, пока наконец посветлело и стали появляться люди с поднятыми меховыми воротниками. Морозило, ранние пешеходы бежали почти вприпрыжку, пар струился из-под воротников, и края их серебрились инеем. Левитан зябко повел плечами, натянул на себя осеннее, вытершееся до основы рыжеватое пальто, закутался шарфом и вышел. "Цирюльник Мокей Петухов с Малой Лубянки" -- как значилось на вывеске -- уже открыл свое заведение. Здесь давали на прокат маскарадные костюмы. Левитан долго рылся в грудах оперных боярских кафтанов, в черных одеяниях капуцинов, в камзолах щеголей, пока не отыскал подходящий скромный сюртучок, еще хранивший на рукавах и полах желтый воск от елочных свечей. Цирюльник Мокей Петухов разъяснил юноше, что сюртук брали, когда маскировались старым евреем из Бердичева. -- Вот он мне и пригодится как раз, -- сказал Левитан. -- Но нельзя ли вывести пятна от воска? Цирюльник нахмурился, отрицательно махнул рукой и пробурчал: -- У нас берут костюмы нарасхват, какие есть. Нам некогда заниматься чисткой. Сами можете. Воск выводится просто. Раскалите на огне столовый нож, положите промокательную бумажку на пятно, можно и не промокательную, только дотронетесь, воска и следов не останется. Левитан взял сюртук на один день, до вечера. Цирюльник получил деньги и потребовал для верности паспорт. Художнику пришлось сбегать домой и принести. Наконец костюм завернули в бумагу, и Левитан торопливо понес его. Цирюльник вдруг испугался за сохранность своей вещи. -- Постойте, постойте, -- закричал он, останавливая юношу в двери, -- я вас, господин, предупреждаю, не прожгите сюртук, вам придется заплатить тогда всю его стоимость, как за новенький-с. На вернисаже больше всего неловко было Левитану за сестру. В семейной гордости за брата, она разрядилась так, что всем бросалась в глаза. Напудренная, с мушкой около рта, распаренная и пунцовая от жары, она подходила к Левитану и брала его под руку. Левитан дико осматривался по сторонам и осторожно старался освободиться от любвеобильной и тщеславной сестры. Доброй и наивной женщине было лестно и приятно показать свое родство с Исааком, и она крепко держалась за рукав прокатного сюртука. Юноша мучительно боялся, что от горячих ее рук останутся пятна, а Мокей Петухов беспощаден. Наконец Левитан не выдержал тайных своих мук и бесцеремонно вырвался из сестрицына плена. Кроме товарищей-учеников, перед "Осенним днем" стояла посторонняя публика, среди нее назойливо вертелась беспокойная сестра и даже к ужасу Левитана затевала разговор с незнакомыми людьми. О чем она говорила, было понятно. Юноша горел от стыда, почти ненавидел восторженную и умиленную улыбку сестры, ее влажные, ласковые, сияющие глаза. Он только издали, через три комнаты, поглядывал на свой пейзаж. Друзья по мастерской Саврасова хотели показать товарищу какой-то недостаток в картине, позвали юношу, потом потащили, но он уперся и схватился за легкий выставочный щит. Левитана оставили. Николай Чехов пришел на вернисаж со своим братом Антоном Павловичем, который нынешней осенью приехал из Таганрога и поступил в Московский университет на медицинский факультет. Братья заметили необычный наряд Левитана, лукаво усмехнулись; художник почувствовал себя неуклюжим в слишком длиннополом сюртуке. Николай Павлович таинственно отвел друга в дальний угол, где никого не было, подмигнул Антону и начал расстегивать пуговицы на груди Левитана. Юноша смотрел ошеломленно и не сопротивлялся. Николай Павлович широко распахнул сюртук. На черной шелковой подкладке, в рамочке, было вышито желтым несколько слов. -- Тавро гласит, -- сказал Антон Павлович, близоруко прищуривая глаза и наклоняясь ближе: -- "Сия вещь принадлежит владельцу цирюльни на Малой Лубянке, Мокею Агееву сыну Петухову с сынами и дочерями К-о". Антон Павлович тихонько засмеялся. Николай Павлович рассыпался звонкой тоненькой трелью. Левитан поскорее застегнулся, стал давиться смехом и вдруг разразился им сильнее и громче обоих братьев. -- Дураки, -- прокартавил юноша, -- откуда вы все знаете? Я не видал этой надписи. Прошу вас никому не говорить.Надо мной будут потешаться. На вернисаж приехал вместе с московским генерал-губернатором Долгоруковым московский митрополит, разные знатные и сановные особы. Это уж было выше сил Левитана, и он спрятался в столовую к Моисеевичам, притворившись голодным. По неопытности он вообразил, что важные люди, едва взглянув на его пейзаж, почувствуют к "Осеннему дню" такую же нежность, какую к нему испытывал сам автор. Пораженные, они захотят его видеть, с ними придется разговаривать, и они, наверное, сразу сообразят, что на дебютанте прокатный маскарадный сюртук. -- Стой, куда ты? -- удержал его Николай Павлович Чехов. -- А вдруг тебя начнут искать? -- Он от этого и бежит, -- серьезно сказал Антон Павлович и, подумав, добавил: -- Зря торопитесь. Почти не случается так в жизни, чтобы молодых художников на руках носили. Нет, не читал и не слыхал о подобных историях. Давно отбыли именитые гости. Вслед за ними явился полупьяный Алексей Кондратьевич Саврасов. Он шумно прошелся по выставке, громко провозглашая отметки, которые бы поставил ученикам. -- Единица! -- резко говорил он перед одним портретом. -- Это же не художник, а пастух, играющий на самодельной дудке! А вот этому можно около трех назначить. Своего нет, так хоть чужие приемы маленько усвоил. Тьфу! -- плевался он у других щитов. -- Выставка должна быть гордостью училища, а тут как на развале у Китайской стены... Саврасов ничего не понимает или он понимает много, а такую дрянь надобно держать художникам по темным чуланам -- кадушки с капустой и огурцами закрывать, нельзя тащить ее на белый свет. Стыдиться же людям надо! Он двигался из комнаты в комнату, сопровождаемый неприязненными взглядами обиженных учеников-неудачников, а больше того ненавидящими взглядами профессоров, из мастерских которых вышли плохие вещи. Левитан просидел у Моисеевичей и буйное шествие любимого своего учителя. Об отметке юноша узнал от Чехова. Когда художник вернулся на выставку, Николай Павлович весело сказал: -- Был старик... Шевелюра на боку... Глаза злые... Кое-кто из профессоров попрятался, а сторожа по знаку Перова изготовились... Пять с двумя минусами тебе поставил. Кричал: "Где Исаак? Почему ненужную женщину влепил в пейзаж?" Вот тут пойми и разберись. Я тебе ее вписал, думал иначе нельзя, а выходит, я напортил и советом и делом. Мне за мой портрет отметки не было, но... черт, целовать меня принялся публично... Совсем Антона очаровал... Тот так за ним по пятам и ходил... -- Ч-чудной Саврасов! -- воскликнул Антон Павлович. -- Живой, горячий, умный! Когда смотрел его картину "Грачи прилетели", невольно подумал, что, наверно, такую вещь может написать только замечательный человек. Теперь вижу -- не ошибся. Рад, что на вернисаж пришел. Один Саврасов того стоит. Ка-ак он энергично и прямо разносил всякую дрянь. Развесили ведь много же хлама. Право, как в плохой лавочке картин, где хозяин ничего не понимает в искусстве. Невежда просто скупает по дешевке все, что ни принесут. Он и за маляра и за гения платит по пятачку. Незадолго перед закрытием, когда схлынула публика, один за другим приехали владельцы картинных галерей - Солдатенков и Третьяков. Солдатенков обходил комнаты быстро, разочарованно качал головой и, к общему удивлению учеников, купил на последнем щите несколько заурядных и серых вещей. Им Саврасов даже не поставил самой низкой отметки, а только закрыл от них глаза руками и, дурачась, мелко перекрестил свою грудь. И сразу после отъезда Солдатенкова Николай Павлович Чехов сказал Левитану: -- Видишь, Исаак, как расправляется Солдатенков. Решил, что все-таки неудобно ничего не купить. Ну, напоследок и ткнул пальцем: забираю-де оптом, заверните. На будущий год давай просить совет профессоров, чтобы нас с тобой непременно повесили на дополнительном щите. Он солдатенковский. Хорошие поместим в первых залах, под псевдонимом, а сюда давай под полным титулом. Возьмут скорее. Левитан вздохнул и одернул свой сюртук, тянувший в плечах. -- Как будто он сидит на мне не совсем хорошо? -- тихо спросил Левитан. -- Я ужасно беспокоюсь. Так неловко ходить в костюме, не по тебе шитом. Я устал, и вернисаж мне надоел, лучше бы его не было. Чехов поправил левитановский сюртук и пошутил: -- Ага. Надоел! Это, брат, ты из зависти. Завистники всегда так говорят. Вон солдатенковские счастливцы теперь собственные сюртуки могут купить... Павел Михайлович Третьяков казался очень скучным, ленивым и нерешительным человеком. Он еле переставлял ноги, медленно переходя от одного щита к другому. Он подолгу стоял перед каждой картиной, отодвигался от нее, смотрел издали, вблизи, сбоку. Иногда Третьяков возвращался обратно к какой-нибудь вещи и задерживался перед ней дольше, чем в первый раз. Левитан искоса следил за Павлом Михайловичем. Ученики притихли, наблюдая за знаменитым собирателем. Ни у кого не было особенных надежд на успех. Ученики понимали, как трудно попасть в галерею, расположенную в Лаврушинском переулке. Ученикам, однако, было приятно и лестно, что собиратель серьезно интересовался их работами, не жалел своего времени. Левитан дрогнул и не мог больше смотреть на Третьякова, когда он остановился у пейзажа "Осенний день". Павел Михайлович не задержался здесь. Юноше даже полегчало: ждать нечего, картина не произвела впечатления. Братья Чеховы прекрасно поняли, что в это время происходило в душе Левитана. Вместе с ним они отвернулись от разборчивого Третьякова и завели какой-то посторонний, не относящийся к искусству, разговор. Левитан слушал, мало понимая и втайне тоскуя. -- Смотрите-ка, Исаак, -- вдруг радостно сказал Антон Павлович, -- а ведь этот Лоренцо Медичи из Замоскворечья опять постаивает перед вашими "Сокольниками". Послушайте, по-моему, у вас клюет... Левитан побледнел. По лицу его прошло такое страдание, что Антон Павлович испугался, предполагая у художника обморок. Чехов осторожно придержал юношу под локоть и невольно взглянул в ту же сторону, куда были устремлены ужаснувшиеся глаза Левитана. Рядом с Третьяковым стояла сестра художника. Она что-то без умолку говорила, размахивала и разводила руками и почему-то несколько раз присела. Третьяков немного отодвинулся от женщины и молча кивал головой. Потом он повернулся по направлению к Левитану, на которого показала пальцем счастливо улыбающаяся сестра художника. -- Боже ты мой! Какое посмешище она из меня делает! -- горько и отчаянно пробормотал юноша. -- Который раз, дура, по-медвежьи старается вывести меня в люди! -- Полно, -- успокоил Николай Павлович, -- у хорошенькой женщины грехов нет. У нее даже глупость -- достоинство. Что бы она ни наляпала, Третьяков будет только улыбаться и поддакивать. Смотри, она зовет тебя. Иди скорее. Я уверен, что Павел Михайлович покупает "Осенний день". Женщине не терпелось, она перестала делать знаки брату и примчалась сама, стремительная, горячая, праздничная. -- Ах, какой ты неловкий байбак, Исаак! -- прошептала она недовольно. -- Ты должен стоять около своей картины, а ты прячешься по углам, будто паук в своей паутине. Левитан подошел хмурый, растерянный, хотел сунуть руки в карманы, в забывчивости пошарил по бокам и вспомнил, что был не в удобном своем пиджачке, а в этом проклятом сюртуке с одним карманом позади, где-то под болтающимися фалдами. Павел Михайлович смотрел ласково. -- А я вас уже знаю, -- сказал он, -- с сестрицей вашей мы давно знакомы... Я наслышан о вас... "Осенний день" мне понравился... Вам, кажется, восемнадцать лет? -- неожиданно спросил Третьяков. Левитан не успел ответить: за него поспешила сестра. -- Да, ему только, только восемнадцать! -- громко и горделиво произнесла она. -- Он у нас младшенький... Несносный длинный сестрин язык не давал покоя. Художник в ярости, подчеркнуто грубо, еле владея собой, отстранил сестру и резко сказал: -- За тобой пришел муж... Он в вестибюле тебя дожидается. Иди скорее... Ты с утра на выставке. Женщина зарозовела от обиды, больно ущипнула брата повыше локтя, но не забыла незаметно от Третьякова оправить братнин сюртук, потянув книзу разошедшиеся в стороны фалды. Третьяков простился с ней с плохо скрываемым удовольствием, взял под руку Левитана и усадил его на ближний диванчик. -- "Осенний день" я готов приобрести, -- сказал Павел Михайлович, -- давайте торговаться. Если не будете дорожиться, сговоримся. Я заплачу столько, сколько пейзаж действительно стоит. Я купил много картин и немного научился, чтобы и не передавать художникам и не обижать их. -- Я знаю, знаю, -- пробормотал Левитан, пораженный своей нежданной удачей, не способный в эту минуту даже думать о деньгах. -- Вы, Павел Михайлович, назначайте сами. Третьяков недовольно насупился. -- Нет, зачем же так, -- протянул он сухо. -- Художник должен знать себе цену, я никогда сам не назначаю. Он внимательно всмотрелся в Левитана и понял, что придется сделать исключение: рядом сидел большеглазый, красивый юноша с алыми щеками, курчавый, мечтательный, его не было на земле, он где-то витал. -- Проведите меня в профессорскую, -- попросил Павел Михайлович с усмешкой. -- Профессора живописи цену деньгам знают. Они не продешевят. Пусть они от вашего имени торгуются со мной. На следующее утро в Школе живописи, ваяния и зодчества у Левитана было больше завистников, чем друзей. Взволнованный удачей, юноша ходил тихо, задумчиво, стыдливо опуская глаза, когда его поздравляли. Алексей Кондратьевич пришел в мастерскую после трехнедельного запоя. Саврасов устало и расслабленно говорил, часто зевал, медленно передвигался от одной ученической работы к другой. Наконец он приблизился к Левитану и долго, молча трепал его по плечу. ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ Картина Левитана висела в Третьяковской галерее. Молодой художник одержал большую победу. Она произвела сильное впечатление на всех близких к художественным кругам. Такие удачи с молодежью случаются редко в жизни. Но кучке злопыхателей успех Левитана казался простой случайностью. Недоверчивые люди считали, что левитановский успех мелькнет наподобие ракеты, ослепительной и скоро гаснущей. Дурные предзнаменования не оправдались. Вслед за "Осенним днем" юноша написал пейзаж "Осинник". Оказалось -- художник пошел дальше. Пусть он почти повторил в нем останкинскую аллею и тот же треугольник неба вдали, но уже не понадобилось человеческой фигуры для оживления пейзажа, он понятен, поэтичен, трогателен и убедителен сам по себе. Левитан нашел средства выразить осень, унылую, хмурую, мокрую, в низких обнаженных деревцах осины, в напитавшейся дождями, грязной, словно вспухшей земле. Юноша еще был связан школьными приемами работы -- нельзя не поддаться им, имея учителями Саврасова и других выдающихся художников, а все-таки в "Осиннике" уже чувствовалась яркая самобытность будущего певца русской огромной равнины, ее лесов и перелесков, ее необъятных далей, низкого, часто заплаканного, как и левитановский "Осинник", серенького неба. Трудолюбивый Левитан не давал себя забывать. Каждый год на ученических выставках появлялись все новые и новые произведения художника. О них писали в газетах. Юноша с удовольствием читал рецензии. Сестра сохраняла газеты на память, отчеркивая красным карандашом все, касавшееся ее Исаака. Какие-то безвестные москвичи-любители покупали на ученических выставках дешевые картины. Николай Чехов работал в юмористических журналах, наспех иллюстрируя рассказы, стихи и повести разных авторов. Работа была срочная. Чехов ие отличался ни упорством, ни трудолюбием Левитана. Ленивый, праздный, он больше говорил о работе, чем работал. Николай Павлович долго собирался весь отдаться творчеству. Но начало новой плодотворной жизни почему-то откладывалось на завтрашний день, который так и не наступил за ранней смертью художника -- в тридцать лет. Чехов охотно делился заказами с Левитаном: пейзажи требовались и в юмористике. Художники делали совместные рисунки пером и в красках. Содружество художников бывало не только в заказных работах. В огромной картине Николая Чехова "Мессалина" Левитан написал небо. Чехов и брат Авель доставали заказы от художественных магазинов на Кузнецком мосту. Известность молодого художника росла, но слава не кормила. Пейзаж требовал продолжительного, напряженного труда. Готовая вещь долго дожидалась сбыта. Скупой и расчетливый покупатель приходил с десятью рублями в кармане. Школа живописи, ваяния и зодчества средств имела недостаточно. Московские патриоты гордились своей частной академией художеств, аккуратно посещали ее в дни всяких торжественных юбилеев, вернисажей, чествований маститых профессоров, но денег на приличное содержание училища не давали. Тогдашний московский патриотизм щедростью не отличался, отечественные таланты поощряли ничего не стоящими речами на банкетах, на Третьякова смотрели как на выродка: все-таки суконный фабрикант занимался пустяками, приобретая за тысячи рублей картины. Профессора школы знали о бедственном положении многих учеников, но помочь могли мало. Однако к весне 1881 года ученические работы Левитана настолько выделились, а бедность его так бросалась в глаза, препятствуя дальнейшему развитию молодого художника, что школа сама решила поддержать талант. С наступлением лета юноше предложили поехать на Волгу писать этюды. Казенный кошт почти обеспечивал. Художник довольствовался малым. Он узнал о неожиданном поощрении в минуту почти безнадежного отчаяния, измученный голодовками, недомоганиями. Левитан выбивался из сил, пришла тоска, уныние, разочарование. Меланхолия владела им по нескольку дней, мучительная, с ночными кошмарами, художник просыпался от удушья, порой думал о самоубийстве. Своевременная поддержка школы подняла дух юноши. Левитан давно мечтал о поездке на Волгу, прочел о великой реке, кажется, все, что отыскал в Москве. Художник любил подмосковные места, они пробудили в нем столько вдохновения. Но наскучивает знакомое. В подмосковных местах мало воды, совсем нет огромной водной дали, бесконечного неба над ней, которое всегда представляется над большими водами и выше и легче. Все это было на Волге, -- и она снилась юноше. Он хотел видеть русский простор, богатырскую реку, желтые пески и отмели, что тянутся из губернии в губернию, поперек всей страны, словно залежи никем не подбираемого червонного золота. Почти накануне отъезда слегла сестра, так бурно и подчас неловко любившая своего Исаака. Врачи нашли у нее чахотку. Художник, не колеблясь, отменил поездку, забросил все свои дела, перевез на дачу в Останкино больную и горячо принялся ухаживать за ней. Едва она просыпалась среди ночи, разбуженная своим кашлем, брат уже поднимал голову и быстро вставал. "Волжские" деньги пошли на лечение. Порой Левитан испытывал беспокойство: надо было осенью держать ответ перед школой. Молодость победила болезнь. Сестра проболела с месяц и начала поправляться. Она радовалась освобождению брата больше, чем своему выздоровлению. Они рассорились в первый же день, как только она опустила ноги с кровати и, покачиваясь, прошлась по комнате. -- Довольно тебе лодырничать, Исаак, -- сказала она укоризненно, -- я уже в твоей помощи не нуждаюсь и не хочу заедать твой век. Она была совсем еще слаба. Наперекор сестре Левитан просидел дома несколько дней. Он понял, что приносил вред. Сестра принадлежала к непокладистым натурам. Она раздражалась. Левитан начал наверстывать утраченное время. Он нашел хороший выход, чтобы отчитаться перед школой. Поездка на Волгу не удалась. Но почему художник не мог изменить своих планов? Разве деньги ему были даны только на этюды волжских видов? А если он встретил в Останкине все, что ему недоставало? Тревоги рассеялись. Даже маленькая возможность не заботиться о хлебе удесятерила его энергию. Творчество природы никогда не оскудевает. В знакомых-перезнакомых останкинских рощах Левитан снова отыскал неисчерпаемую сокровищницу мотивов. С того дня, в который жадно схватил кисть, он до осеннего позднего листопада не выпускал ее из рук. Сделал он так много, как еще ни в одно лето до этого. Свежие этюды загромождали дачу. К большому удовольствию выздоровевшей сестры он сам предложил ей продать в Москве два-три из них, которых было не жалко. Сестра поехала и вернулась с торжеством, сияющая, нагруженная покупками, в новой соломенной шляпе, с флаконом духов для Исаака. Он очень любил резеду. Этюды купили знакомые. Неугомонная сестра художника еще до согласия хозяев развесила этюды на столе, возле двух приобретенных раньше, и громко, захлебываясь, сказала: -- Вы посмотрите -- какая красота! Как они кстати вам! Как они украшают комнату! У вас уже будет пять, в то время как в Третьяковской галерее только одна картина! Исаак не захотел отдать Третьякову. Он подумал сначала о вас, о своих добрых знакомых. С тем меня и послал -- показать вам наши новенькие этюдики. Боже мой, какие картины он будет скоро делать, какие картины! Если я хорошо продам, я увезу ему от Аванцо большой рулон дрезденского полотна, Исаак разрежет его, сажень так, сажень вот сюда, -- она развела руками, -- и подобьет на подрамничек, и кисточка его распишет холстинку так, как никому и не снилось. Левятан встречал осень довольный, бодрый, с мозолями на пальцах -- кисти оставили на них следы. В то останкинское лето он работал удивительно легко, все ему удавалось, художник разрешал в несколько дней живописные задачи, на преодоление которых в другое время требовался бы месяц. Так бывает в молодости, когда избыток сил, когда они переполняют художника, рвутся наружу, он черпает в себе щедро, горстями, еще не умея отобрать самое необходимое и безупречное. Левитан как бы расплескивался, не знал удержу, стремился скорее освободиться от нахлынувших творческих впечатлений. Потом он привередливо осудил большинство тогдашних своих этюдов, найдя в них много горячности, даже страсти и мало той вдохновенной точности и скупости, технической умелости, без которых нельзя передать подлинное впечатление, пережитое мастером. Левитан давал его приблизительно, бегло, на ходу, не отделывая, не выделяя основного и решающего. Огромная работа в это останкинское лето принесла большую пользу художнику, техника его возросла, манера стала смелее, шире, глубже, он в несколько недель научился, как за год, учитель -- природа - вполне заменила учителя Саврасова. Левитан работал много как художник. Но еще оставалось свободное время, когда нельзя писать. Художник ненавидел всякое безделье. Левитан и сестра записались в библиотеку, чтобы книг привозить из Москвы на двоих. За лето он перечитал множество иностранных и главным образом русских поэтов, с которыми еще не успел познакомиться раньше. Память служила ему покорно. Почти без всяких усилий, на лету, Левитан усваивал сотни строк. Он иногда путал автора, но стихи знал наизусть, безошибочно. Художник любил декламировать их в полном уединении. В глухих зарослях леса взлетала птица, заяц пересекал полянку, станицы журавлей встречал художник весной, провожал осенью В лугах кричали перепела: "пить-пойдем", "пить-пойдем". Над озером, треща крыльями, со свистом проносились утки. Из зеленых осок выплывал грудастый селезень. Левитан подолгу замирал возле тетеревиных токов, прячась за деревьями. Лесная голубка ворковала где-то над головой юноши. И был сух под ним игольчатый настил, выступала смола из коры дерева, растопленная жарким полуденным солнцем, благоухало все вокруг цветами, пчелиным медом. Левитан понемногу пристрастился к охоте. К нему пристала кем-то брошенная в лесу молодая собака. Он выучил ее охотничьим премудростям, о которых вычитал в книгах. На книжном развале у Китайской стены дешево купил потрепанную знаменитую старую книгу Аксакова "Записки ружейного охотника". Левитан бывал в подмосковном Абрамцеве, где был написан пятьдесят лет тому назад этот труд, теперь многому научивший художника -- начинающего охотника. Левитан читал книгу с таким же упоением, как любимые стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Гете и Гейне. Старик Аксаков бродил в абрамцевских рощах, обдумывая страницу за страницей. Здесь же ходил Левитан, думая об отошедшем давно Аксакове. И оба они любили охоту, старый и молодой, оспаривая друг у друга первенство в увлечении и страсти к ней. Левитан чувствовал какую-то особую близость к книге Аксакова. Она была как бы его собственной, родной, понятной от корки до корки, согретой знакомым огнем, затепленным в душе художника и профессией его и долгими блужданиями в непуганых местах, населенных птицей и зверем. Останкинские этюды, сделанные взамен волжских, были разнообразны, вполне покрыли этюды с волжскими далями, песками, плотами, -- и обе стороны остались довольны. Левитан пробыл в Школе живописи, ваяния и зодчества семь лет, получил установленные школьными правилами серебряные медали за рисунок и этюд, окончил успешно натурный класс. Больше ему нечего было здесь делать. Но для получения звания классного художника он обязан был еще написать картину на любой сюжет и тему по своему свободному выбору. Московская частная академия художеств гордилась этими своими порядками перед петербургской императорской Академией, где кончающие ученики связывались по рукам и ногам, исполняя картины только на заданные темы и сюжеты. В начале зимы Левитан пересмотрел все свои останкинские этюды. Каждому из холстов была отдана частица души, делались только те мотивы, которые чем-то волновали. Надо выбрать лучший. Это оказалось трудным. Даже когда художник все ненужные поставил к стенке лицом и только отобранный постоянно держал перед глазами, то и тогда не покидали сомнения -- удачен ли выбор, этот ли самый интересный и годный. Левитан начал писать картину вяло, морщась, внутренне не чувствуя в ней надобности. Он бы и не взялся за нее для себя. Заставляла необходимость. Обязательная картина подвигалась туго. Но постепенно всякое принуждение в работе исчезло, художник увлекся и кончал ее с жаром. Он изобразил сжатое осеннее поле со сложенными на нем снопами хлеба. Ненастный, облачный день хмуро повис над этой сельской житницей. Левитан полюбил свою вещь. Ему казалось, что он далеко шагнул вперед, избавился от многих вольных и невольных влияний товарищей -- братьев Сергея и Константина Коровиных, Светославского, самого Алексея Кондратьевнча Саврасова. Кому из художников не дорого свое, выношенное, найденное, не повторенное с чужого голоса, и Левитан чувствовал себя удовлетворенным и чуть-чуть гордым. Спокойный и уверенный в предстоящей ему победе, художник с некоторым приятным тщеславием подумывал о том впечатлении, какое он произведет на школьный совет профессоров и на всех товарищей по мастерской. Левитан решил, однако, картину никому не показывать, пока ее не посмотрит самый близкий человек, мастер, учитель. Алексей Кондратьевич Саврасов все реже и реже бывал в своей мастерской на Мясницкой. Прямодушный, резкий, вспыльчивый, беспокойная, ищущая натура, новатор русского пейзажа, знаменитый академик и несчастный запивоха, не умевший побороть пагубной своей страсти к водке, Саврасов был в тягость более уравновешенным и добродетельным профессорам. Отсутствие его радовало саврасовских недругов. Они давно уже желали его отставки. Они охотно выгнали бы его, смело расправились бы со всяким другим, но неловко и конфузно было поднять руку на прославленного художника. Всеми тайными и закулисными способами они побуждали Саврасова самого уйти из школы, без всякого скандала, мирно, по-обыкновенному и заурядному. Он посмеивался и шага этого из упорства не делал. Тяжелую запойную болезнь Алексея Кондратьевича с болью ощущала его обширная мастерская. Она аккуратно собиралась в назначенные дни и работала без руководителя. Все чаще и чаще распространялись по школе дурные и тревожные слухи о гибели Алексея Кондратьевича. Правда и ложь сливались. И никто бы не мог разделить их. Саврасов после долгого перерыва в занятиях вдруг вбегал в мастерскую, горячий, торопливый, шумел, кричал, хотел наверстать сразу, с размаху упущенное. К концу дня Алексей Кондратьевич остывал, задумчивый, чужой всем, устало бродил по мастерской между мольбертами, что-то бормотал себе под нос, разводил руками, не замечая большой толпы притихших и жалеющих учителя учеников. Однажды школу ошеломила грустная новость о Саврасове. Один из учеников его мастерской зашел на Сухаревский рынок. У прилавка торговца лубками, старыми книгами и рамками стоял, еле держась на ногах, без шапки, полураздетый Алексей Кондратьевич. Он продавал две небольшие картины, написанные красной, белой и черной красками. Букинист вертел их в руках, что-то отыскивая в правом уголке холстов. -- Вот! -- резко сказал Саврасов и ткнул пальцем. -- Я всегда подписываю сухаревский хлам двумя буквами. -- Правильно, -- ответил торгаш, -- вижу. Подписано А. С. Покупатель нынче придирчивый. Нипочем не возьмет анонима. Для вас хлам-с, для нас художество-с... -- Давайте скорее деньги, -- перебил Саврасов, -- я опоздаю купить водки, скоро запрут капернаумы. Он, ежась от холода, хмурясь, следил за худой, костлявой рукой букиниста. Рука вынула зеленую бумажку, пальцы быстро отсчитали рубль серебром и медью. Художник покраснел, взъерошил волосы и громко крикнул: -- Ка-а-к, только по два рубля за штуку? -- Такая цена-с сегодня, -- сухо ответил торгаш и засмеялся: -- У нас, Алексей Кондратьевич, на Сухаревке своя биржа. -- Шесть рублей давай, -- потребовал Саврасов. -- Я с тобой уславливался по три рубля за экземпляр. Почему до сих пор платил, а теперь прижимаешь, виду моему обездоленному рад? Сухаревец притворился рассерженным. -- Дороже не надо-с, -- протянул он, -- предложите в другую лавочку. Люди ведь торгуют разные. Одним деньги девать некуда, другим приходится скупиться, лишних нет. Саврасов постоял, молча загреб с тарелки, не глядя, деньги и, не прощаясь, быстро зашагал прочь. Букинист снял картуз и раскланялся как ни в чем не бывало. Случилось это незадолго до окончания Левитаном картины.на звание классного художника. Кое-кто в школе смеялся над Саврасовым, остальные жалели учителя. Левитан несколько дней неотвязно думал о погибающем мастере, плохо работал, горевал о судьбе не первого и не последнего русского художника, упавшего в пути. У Левитана был дагерротип Саврасова, подаренный ему в одно из посещений квартиры пейзажиста. В хорошую, радостную минуту жизни снимался Саврасов, молодой, сильный, цветущий. Ничто не обещало тяжелой, плачевной развязки. В эти дни печальных слухов о Саврасове подарок его стал как-то особенно нужен и дорог. Левитан поставил дагерротип на рабочий мольберт. В метельный ноябрьский вечер, когда можно было застать Алексея Кондратьевича дома, Левитан позвонил у знакомой двери. Он не бывал здесь полгода. Кусок картона, прибитый к двери двумя гвоздиками со светлыми шляпками, какие употребляют для обивки мебели, очень изменился с тех пор. В квадрате, обведенном синей широкой каемкой, была тщательная надпись, сделанная красной тушью: Академик Алексей Кондратьевич Саврасов Теперь косо, на одном гвоздике, болтался лишь клочок бумаги. Слово "академик" было вычеркнуто резким движением черного твердого карандаша, который сломался, пробороздил поверхность и в ямке оставил крошку острого графита. Поверх замаранных чернилами имени и отчества во всю длину их Саврасов размашисто написал углем: А л е ш к а. Левитан узнал почерк Алексея Кондратьевича, и сердце ученика больно сжалось. На звонок вышла незнакомая женщина, неприязненно осмотрела посетителя, пустила в квартиру, усадила, а потом сказала, что хозяин не ночевал дома уже трое суток. Потом женщина быстро-быстро замигала, зажала рот рукой и отвернулась. Левитан что-то забормотал несвязное, смутился своими словами и не. знал, куда ему деваться. Женщина вдруг поднялась и сказала: -- Наведайтесь к нам завтра. Он редко пропадает на три дня... Левитан поторопился на лестницу. И во второй и в третий раз не застал Левитан Алексея Кондратьевича. И женщина раздраженно выкрикнула, стоя в полураскрытой двери: -- Квартира академика Саврасова это такое место, где он реже и меньше всего бывает! Ищите его по трактирам и трущобам, если уж он так необходим. Наверно, тоже знаете трактиры "Низок", "Колокола"... Там всегда пьянствуют художники. И старые и молодые. Она хлопнула дверью, снова высунулась и добавила со злобой: -- Нынче он, кажется, облюбовал трактир "Перепутье" в Петровском парке. Это далеко, люди кругом незнакомые, родные не явятся и не помешают. Левитан принялся за самостоятельные поиски. Женщина знала трактиров меньше, чем их существовало на самом деле. Художник каждый свободный вечер обходил их десятами, забегал и днем в разное время. Саврасова знали повсюду, удивлялись, что он давно не был, и не могли указать, где загулявший академик. Левитан почти ежедневно поднимался в мансарду Ивана Кузьмича Кондратьева. На хлипкой двери висел огромный замок, какими запирают хлебные амбары. Небольшая связка румяных баранок на мочале прикрывала замок, а на земле возле двери стояла нераскупоренная, красноголовая сотка водки. Кто-то явился сюда с выпивкой и закуской, не застал хозяина и оставил свои пожитки. Может быть, это был сам Алексей Кондратьевич. Левитан снова и снова осторожно ступал по темной лестнице к мансарде. Баранки сохли и чернели от пыли -- никто не трогал, никого не было. В конце второй недели замок сняли. Иван Кузьмич не удивился появлению Левитана и понял, кого тот искал. -- А Пуссен, плюс Шишкин, плюс Саврасов, -- пошутил Кондратьев. -- Маэстро разыскиваете? Тю-тю, не найти. Гуляки праздные, мы попили довольно -- пятнадцать дней зарю встречали шумно... -- Иван Кузьмич забыл стихи и выругался. -- А, черт, какая стала скверная память! Впрочем, она мне и не нужна... Я могу читать по тетради... Поэт Никольского рынка еще не совсем вытрезвился, находился в игривом настроении и рад был случаю побалагурить с неожиданным гостем. -- Не имею полномочий открывать пристанище моего знаменитого друга, -- произнес он, -- могу сказать только одно: выпито было зело... Уж мы с Алексеем Кондратьевичем питухи опытные. Саврасов на пари с одним кутящим барином выпил бутылку коньяку через соломинку. Барина мы повстречали в кабачке на Балчуге. Рожа такая неприятная у помещика, круглая, тарелкой, толстые уши стоят по-ослиному, нос с ноготок, глаза по кедровому орешку... Амбиции зато целый кошель. Ну, его Саврасов на обе лопатки и уложил, дурака. Всю ночь нас угощал и удивлялся крепости Алексея Кондратьевича. Иван Кузьмич по крайней мере час мучил Левитана, делясь с ним причудливыми приключениями, какие происходили с бедным Саврасовым в несчастные дни его запоя. Наконец Кондратьев достал из-под кровати стеклянную банку с мочеными яблоками и, надкусив одно, предложил Левитану другое: -- За величиной не гонитесь. Маленькое меньше растет, скорее созревает -- значит оно желтее, спелее - и вообще аппетитнее. Только сейчас художник сказал, зачем он искал Алексея Кондратьевича. -- Интересно посмотреть, -- произнес с любопытством Иван Кузьмич, -- а вдруг вы из художников художник? Правда, едва ли... Нет, отчего же, -- сейчас же поправился он, -- это я сам себя оспариваю. Один глаз у меня на восток, другой под шесток, как говорится в народной поговорке. Вас всегда Алексей Кондратьевич одобряет. Похвалу Саврасова получить не легко. Значит, шагнете вы широко, если... если не сопьетесь... Левитану была приятна похвала Саврасова, даже переданная этими полупьяными устами. -- Даю слово пить в меру, -- ответил Левитан улыбаясь. -- То-то! -- воскликнул Иван Кузьмич. -- Вы поняли мое предостережение. Берегитесь этой сорокаградусной заразы. Гадость, гнусь, смерть... Ни один художник на свете не создавал в пьяном виде хороших произведений.-- Он помолчал, подмигнул лукавым глазом, и с усмешкой продолжал: -- Разве мы с Саврасовым? -- Кондратьев глубоко задумался. -- Да Вы написали картину... Вам нужен Алексей Кондратьевич. Хорошо, я скажу, где он. Но с условием -- никому ни ry-гу. Особенно домашним Саврасова. Они сразу придут, будут звать домой, заплачут. Алексей Кондратьевич и сам разревется. Тогда он смирный, послушный, его можно вести за руку, как маленькое дите... Саврасов у Сергея Ивановича Грибкова на вытрезвлении. -- Это кто такой? Иван Кузьмич сел на кровати, осуждающе развел руками и горячо заговорил: -- Воистину замечательных людей не знают в России! Да он же бывший ученик школы на Мясницкой. Грибков из Касимова на Оке. Мещанин был, бедняк. Школу окончил с бубнами и литаврами. Славу ему все сулили. А пришлось держать собственную живописную мастерскую, церкви расписывать, дом купил у Калужских ворот. Домина большой, о двух этажах. Полон всякой нищеты -- прачек, мастеровых. Никто Грибкову денег за квартиры не платит, а он никогда не спросит сам. Так и живут, посмеиваясь над добрым хозяином-чудаком. В мастерской Сергея Ивановича шестеро мальчуганов-учеников. Они трут краску, на побегушках у мастеров, все делают по хозяйству. Это днем. А вечером Грибков ставит им натурщика. Никому не доверяет мальчишек. Руководит сам работой. Каждый вечер пишут натуры. По праздникам Сергей Иванович для учеников и мастеров вечеринки устраивает. Чай, пряники, орехи. Водку и пиво не допускает. Сергей Иванович в дружбе с художниками -- Невревым, Шмельковым, Пукиревым, Саврасовым... Алексей Кондратьевич вытрезвляется там. Левитан услышал грустные вещи о Саврасове. В последний запой Алексей Кондратьевич явился в грибковскую мастерскую в рубище. Когда нигде больше не давали в долг, а буфетчикам в трактирах, для которых он рисовал все, что закажут, за водку и закуску, надоело художество, он пропил с себя костюм и остался в одном нижнем, еле прикрытом какой-то рванью. Холод и голод привели его в гостеприимное и дружеское пристанище к Калужским воротам. Сергей Иванович обнял старого товарища и повел его в комнаты. Грибков поклонялся его таланту, и появление Саврасова в таком виде как бы накаляло давнишние чувства. Алексей Кондратьевич молча, покорно, ни на кого не глядя, подчинялся всему, что с ним делали. Грибков кликал ученика-мальчика и отправлял гостя в баню. Провожатый тащил под мышкой тяжелый узел с бельем и платьем Сергея Ивановича. Подстриженный, нарядный, возвращался Алексей Кондратьевич и начинал новую, трезвую жизнь. Грибков не энал, как скрасить саврасовскую скуку после запоя, кормил художника на убой, укладывал на пухлые перины, развлекал вечеринками с гармонией и гитарами, вкладывал ему в руки кисть, стараясь увлечь работой -- этим могучим испытанным средством от всякой человеческой тоски. Но пристально смотрел умоляющий косой взгляд Саврасова на своего восхищенного почитателя, прося его лишь глоток водки. Сергей Иванович был неумолим. Алексея Кондратьевича опаивали баварским квасом, кислыми щами, содовой, зельтерской. Левитан разыскал дом Грибкова. Художника ввели в столовую. Алексей Кондратьевич пил кислый багровый клюквенный морс, до которого был большим охотником. Грибков делал его как-то особенно, никому из домашних не доверяя ответственного производства. На столе стояли два пузатых огромных графина с этим вытрезвительным напитком. Саврасов неловко зашевелился на своем стуле, перестав есть и пить, недовольный, что убежище его было открыто. Левитан это понял и застеснялся. Он поторопился объяснить Алексею Кондратьевичу причину своего появления. Саврасов опросил у Грибкова: -- Можно ему принести картину сюда? -- В любой день и час, -- ответил Грибков. Алексей Кондратьевич повернулся к Левитану и сказал: -- Кстати, не один я буду смотреть картину. Пусть она пройдет через грибковскую мастерскую. -- Много чести, много чести, -- довольный, зашумел хозяин, -- мы ведь со святыми угодниками возимся. Пейзаж у нас только условный. Горочки, деревца чахлые, зелень скупая... Где уж нам учеников Алексея Кондратьевича контролировать, мы богомазы... Саврасов зажал уши и сказал Левитану: -- Не верь ему. Сам оканчивал курс в Школе живописи на Мясницкой, позднее премию получил за картину "Ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем". У меня и памяти нет, а вещь эту до сих пор помню. Шумела. Завистники ее обступали гурьбой в помалкивали. Грибков безнадежно махнул рукой и с болью сказал: -- Что вспоминать времена plusquam регfektum (давно прошедшие). Прошли без следов всяких. -- Для кого как, -- не согласился Алексей Кондратъевич. -- А Общество любителей художества забыл? Кто там за исторические картины сорвал несколько первых премий? Ох ты, богомаз хитрый! На другой день Левитан принес свою картину. В кабинете Сергея Ивановича за зеленым ломберным столиком играли в винт Саврасов, хозяин и двое каких-то незнакомых людей. Грибков нарочно затевал игру, чтобы проиграть Саврасову, иначе бы он не взял помощи. Алексей Кондратьевич недолго посмотрел картину, взял мелок, которым записывал выигрыши и проигрыши на сукне, и на исподе левитановского пейзажа написал: " Больш . серебр. медаль". -- Одобряю вполне и категорически, -- сказал Грибков, -- ученик того стоит. Вдруг один из винтеров, самый старый, сухонький, с маленькими живыми серыми в крапинках глазками, резко проговорил: -- А я нахожу, что картина немного вымучена... Грибков нашел в картине столько достоинств, что Левитан со страхом поглядывал на Саврасова. Сергей Иванович кричал об учениках, побеждающих своих учителей, приводил в пример Жуковского и Пушкина, ссылался на "жизнеописания" Вазари и закончил: -- Алексей Кондратьевия был бы счастлив покориться своему ученику, произойди такая история. Кто любит воем сердцем искусство, тот иначе и рассуждать не смеет. Без этого искусство развиваться не может. В искусстве было бы тогда лишь количество, а не качество. Неужели вы думаете, что позади нас все уже сделано великими художниками, а впереди остались одни подражания и доделки. Не согласен. Я приветствую каждого юнца, который будет в силах поколотить стариков. Полушки не дам за подражателя. Это -- дым от сгоревшего полена. Саврасов рассеянно рисовал на зеленом сукне елочку, пушистую, осыпанную снегом. Алексей Кондратьевич едва ли слышал и половину яростного спора. -- Ну, давайте же играть в винт, -- вдруг произнес Саврасов, -- я чувствую себя в ударе и хочу обыграть вас всех. Особенно содержателя рулетки Монте-Карло у Калужских ворот Грибкова... Он взял снова лавитановский "Осенний день над сжатым полем", повернул оборотной стороной и поставил мелком жирную точку после слова "медаль". Грибков захлопал в ладоши. -- Вот это точность! -- воскликнул он. -- Забытую точку всегда надо ставить! Левитан понес свое произведение домой окрыленный, бодрый, горячий. Он всю дорогу боялся стереть мел на обороте картины и часто осматривал -- цела ли была дорогая подпись учителя. Утро следующего дня началось с разочарований. Левитан принес свою вещь в школу. В профессорской был один Перов. Он оглядел Левитана, пейзаж, прочел саврасовскую резолюцию и удивленно спросил: -- Это... кто же расписался? Не узнаю почерка... А, Саврасов Алексей Кондратьевич! Сразу не сообразил. Ну что же... Оставьте... Скоро соберутся остальные профессора... Я покажу. Левитан торопливо пошел к двери. -- Слушайте, Левитан, -- позвал Василий Григорьевич. -- Разве Алексей Кондратьевич был в мастерской? По-моему, Саврасов исчез месяца полтора назад. -- Я видел его вчера, -- ответил Левитан. -- Он... в полном здравии? Он работает дома? Он не говорил, когда пожалует на занятия? Вы его любимый ученик и... Вопросы задавал Перов таким тоном, что Левитан с тоской почувствовал, как Саврасова не любили в профессорской. -- Я не знаю, -- вяло ответил Левитан, -- я не спрашивал. Да и неудобно мне у Алексея Кондратьевича спрашивать о том, что меня не касается. Перов поймал летучий неприязненный взгляд ученика. Василий Григорьевич был обидчив. До сих пор он ценил Левитана и свое нерасположение к Саврасову не переносил на юношу. Но сейчас чувства этого саврасовокого любимца проявились столь открыто, что Перов не сладил с собой и на злой укоряющий взгляд молодого человека ответил таким же. Левитан вышел. Перед концом занятий художник подошел к профессору Прянишникову. Тот сразу тяжело вздохнул и сказал: -- Да, да, я видел, но только мельком. Первое впечатление неважное... Впрочем, иногда это и обманывает, надо привыкнуть к вещи, вглядеться в нее, тогда вдруг побеждает одно хорошее. Это мое личное мнение. Я не знаю, как другие думают. Я часто остаюсь особняком... Левитан слушал. Все это было неправдой. Прянишников лгал, смотрел куда-то вдоль коридора, кому-то замахал рукой, обрадовался случаю и убежал. Левитан проходил мимо профессорской. Из нее выглянул Евграф Сорокин и спрятался. Через неделю поздно вечером Левитан подошел к дому Грибкова. Оттуда доносилась музыка. Это Сергей Иванович развлекал своих мастеров и учеников. Художник вскарабкался к высокому окну и заглянул внутрь помещения. Алексей Кондратьевич сидел в глубоком кресле рядом с Грибковым и наблюдал за танцующими. Саврасов был весь внимание, весел, светел и радостен. Грибков косил на него лукавый, умный свой глаз, и по лицу устроителя танцев скользило полное удовлетворение: он доставил хорошие минуты не только своим иконописным помощникам, а и почетному, дорогому, несчастному гостю, удачно проходившему искус вытрезвления. Левитан протискался к учителю. Саврасов, бегло окинув подходившего взглядом, равнодушно сказал: -- Картину "Сжатое поле" не признали достойной медали... -- Откуда вы знаете? -- удивленно вырвалось у Левитана. -- Не трудно догадаться, -- угрюмо проворчал Алексей Кондратьевич. -- Саврасова хотят заставить подать в отставку... -- А Саврасов сам ни за что не подаст, -- хмуро и резко выпалил Грибков. -- История старая: всегда и повсюду выживали из всех учреждений казенной России людей выдающихся. У них горб, мундир на них надет неправильно, пуговица пришита не на том месте... -- Одну картину не признали, другую будете писать? -- недружелюбно спросил юношу Саврасов, -- чин классного художника нужен? Без чинов в России не проживешь? Левитан вспыхнул, гордо посмотрел на учителя и ответил: -- Нет, вы не угадали, Алексей Кондратьевич. Если бы меня даже имели право заставить это сделать, им бы не удалось. Алексей Кондратьевич заулыбался, усадил Левитана рядом с собой, вынул из кармана горсть орехов и пересыпал их в карман ученика. Казалось, мир и согласие охватили встревоженную было душу Саврасова. Левитан заметил, что зато Грибков находился далеко не в прежнем беззаботном расположении духа. Часов в одиннадцать ужинали в столовой. Грибков наклонился к уху Левитана и шепнул: -- Никогда, молодой человек, не приходите дурным вестником на праздник. Вы очень взволновали Алексея Кондратьевича. Левитан низко наклонил голову к тарелке. Он неуклюже резал на ней телятину, нож соскочил, и по чистой, добротной, белее сахара льняной скатерти с мелкими розанчиками широко расплескался рыжий соус. -- Подливка у нас к телятине злая, -- сказал Грибков со смехом, -- а еще злее прачка Федосья. Федосья за свой долгий век на практике удачно испробовала много домашних средств против всяких пятен на белье. В прошлую пасху разговелись, пошли в кабинет курить, все оставили как было. А у меня есть кот, зовем -- отец Питирим. Очень на одного знакомого архиерея походит. Кот на пасхальный стол вскочил и набезобразничал. Вся скатерть стала разноцветная. Федосья шутя справилась. Принесла не скатерть, а пелену снежную. Сергей Иванович несколько раз добродушно с Левитаном чокнулся -- словом, ужин продолжался без всякой заминки. Алексей Кондратьевич захотел видеть отца Питирима, и шустрая девушка принесла огромное, белое, с длинной шерстью, точно у полярной лайки, ленивое, зевающее существо. Саврасов взял его на колени. Отец Питирим ткнулся мордочкой в серую жилетку Алексея Кондратьевича, свернулся пушистой, густой муфтой и начал мурлыкать. Почему-то это так умилило Саврасова, что на глазах у него появились слезы, и он судорожно погладил кота. -- Отец Питирим, -- крикнул Грибков, -- сделай головкой, ну, сделай головкой. Кот поднялся, разумно посмотрел на хозяина и стал обеими своими пышными щеками тереться о жилетку Саврасова. Кота хотели подержать все гости, и он переходил из рук в руки. Саврасов следил за движением животного, нетерпеливо дожидаясь, когда оно снова попадет к нему. Левитан заметил, что Грибков всячески поощрял интерес Саврасова к животному, рассказывал про него десятки его смешных и вредных проделок. Алексей Кондратьевич слушал одним ухом, рассеянно и механически гладил отца Питирима, савраеовские кудлатые брови угрюмо нависли над злыми глазами. Вдруг Саврасов волнующимся голосом сказал: -- Сергей Иванович, дай мне одну рюмку водки... Грибков быстро и злобно взглянул на Левитана, которому под этим взглядом стало нестерпимо неловко, досадно и обидно за себя. -- Одну... не больше... Не дашь? -- в голосе Саврасова слышалась угроза. -- Устав в монастыре у Калужских ворот не позволяет? Щеки Грибкова зарозовели. Он подсел к Саврасову, попытался его отвлечь, заигрывая с котом. Но Алексей Кондратьевич раздраженно спихнул отца Питирима с колен. Тогда в свою очередь Грибков резко и твердо сказал: -- Я в своей квартире водки не держу. Левитан почти дрожал от возбуждения, ожидая, что Саврасов встанет и уйдет. А он неожиданно посмотрел робко, повертел в руках винную ягоду, откусил от нее и медленно, вяло, скучая, принялся жевать. После ужина танцы продолжались. Левитан собрался уходить. Грибков холодно простился с ним и сказал: -- Вот что вы наделали, видите? Сегодня ночью или завтра, в самом лучшем случае на днях, Алексей Кондратьевич незаметно исчезнет. Впредь обдумывайте свои поступки, когда имеете дело с больными людьми. И надо было вам торопиться с вашей... неудачной картиной!.. Ляпнули Саврасову, что на него плюют в школе. Пусть бы он сам об этом узнал. -- И Грибков почти крякнул на Левитана: -- Вы же еще раз напомнили, что Саврасов погибает! Он и без вас об этом думает! Никогда больше не ходите ко мне, длинный язык! Левитан побрел понурый, виноватый, с ненавистью к своей школе. Пока Левитан был у Грибкова, на улице совсем развезло. Дул необычный для зимы южный ветер, бурно таяло, точно в весенние темные ночи, когда пролетают из полуденных краев первые косяки птиц. Снегу почти не осталось, повсюду журчала и сочилась вода. Левитан невольно подумал, что стояла любимая саврасовокая погода, она когда-то возбуждала в нем бодрость и силы, Алексей Кондратьевич мог загнуть голову к небу и наивно поверить в возвращение улетевших птиц. Юноша шагал по лужам, ступил в глубокую колдобинку, окатил водой проходившую мимо старуху, не обернулся на бранный вопль ее; пронесшийся лихач забрызгал с ног до головы самого Левитана, -- он ничего не видел, не замечал... Саврасов покинул Школу живописи, ваяния и зодчества через год. К отсутствию его привыкли раньше. Алексей Кондратьевич почти не бывал на занятиях или приходил ненадолго, мрачный, под хмельком, с трясущимися руками, несчастный, -- бывший знаменитый Саврасов. В тот день, в который узнали об уходе пейзажиста, саврасовская мастерская не могла работать, ученики взволнованно делились своими чувствами, и не было ни одного ученика, кто бы бросил камнем вслед учителю. Левитан вспомнил все добро и внимание, какими баловал его Алексей Кондратьевич в течение нескольких дружных, незабвенных лет. Николай и Антон Павловичи Чеховы, навестившие Левитана, застали его злого, в хандре и лени. Он валялся на растерзанной постели. Его оставила аккуратность, какою он славился. На полу был сор, разбросаны были кисти, книги. Левитан не находил сразу слов для ответа, мрачно задумывался. Братья переглянулись и долго старались развеселить его. Но юноша не поддался на все веселые и беззаботные шутки. В память своего учителя, а также из личной обиды и упрямства Левитан решил не представлять в школу новой картины взамен забракованной. Совет терпеливо ждал, уверенный, что никто не минует пути, по которому до сих пор шли все воспитанники частной московской академии художеств. Но этого не случилось. Прошло три года. Ожидаемая советам картина не появлялась, зато появились другие; о них писали, говорили в обществе, росла известность Левитана. Молодого художника приняли передвижники на свою очередную выставку. Его "Вечер на пашне" повесили рядом с картинами школьных профессоров -- передвижников. Всесильное тогда товарищество художников признало нового собрата. Для Левитана это признание было важно и дорого. За "Вечером на пашне" последовала картина "Последний снег". Этот весенний мотив -- остатки снега в рощицах, на склонах пригорков, на задворках -- принадлежал не Левитану, был заимствован им у Константина Коровина, но был ближе душе Левитана, повторен им много раз и по-левитановски опоэтизирован. Молодой художник начал говорить самостоятельным голосом. Саврасовской мастерской повезло. На смену славному основателю ее пришел талантливый художник Василий Дмитриевич Поленов. Пять лет назад он написал картины: "Московский дворик" и "Бабушкин сад". Они восхитили современников, открыв им родную, близкую, интимную красоту чисто русского пейзажа. До Поленова никто так не видел, никто не изображал русских задворок и захолустья такими свежими, яркими, нежными красками, никто о таким теплым чувством не любовался обыденным и заурядным и тем не менее поэтическим. Левитан не мог не понять, что в школу пришел достойный руководитель пейзажной мастерской, понятный и близкий ему своим творчеством, сильный и своеобразный колорист, каким не был Саврасов. Левитану было чему поучиться у Поленова. Прежде всего увидеть мир многокрасочным, сверкающим, как бы вечно молодым и вечно зеленым, чего еще не почувствовал молодой художник. Только из-за Поленова Левитан откладывал свой окончательный разрыв со школой. Он работал в мастерской Поленова с увлечением, невольно подпадая под влияние даровитого колориста. Левитан пробыл при Поленове в школе около двух лет. Положение художника было неопределенным, неясным -- не то он ученик, не то посторонний школе. Наконец совет устал ждать и разочаровался когда-либо получить требуемую по уставу картину от Левитана. В 1886 году Исааку Ильичу Левитану предложили: "За непосещение классов оставить училище и взять диплом неклассного художника". Левитан спросил, что это значит, и ему ответили в канцелярии: -- Вы имеете право быть только учителем рисования и чистописания. Исаак Ильич засмеялся и на память взял диплом. САВВИНА СЛОБОДА Под Звенигородом леса, заливные луга, пригорки, а с них открываются зеленые, кудрявые, красивые дали. Место это было известно издавна. Звенигород стерег древнюю Москву от пришлых недругов и завоевателей. Здесь звонили тревожно и часто в сторожевой колокол. При первых призывных ударах его ратные люди седлали коней, и быстрые всадники мчались к Москве, оповещая ее о приближении полчищ татар, поляков, продажных русских самозванцев. Страж Москвы делал свое нужное и полезное дело. Но место это служило и мирным целям. Его облюбовал и открыл еще царь Алексей Михайлович, отец Петра Великого, страстный и пламенный охотник. Лет через полтораста после него звенигородские края назвали русской Швейцарией, и сюда летом стали наезжать художники для работы на открытом воздухе. Это были первые русские пленэристы. Тысячи художников тысячи раз любовались причудливой игрой красок в природе, которые зажигало и тушило живописное солнце, но все-таки следовали традиции, когда-то установленной. Пейзажист семидесятых годов Каменев поселился под Звенигородом, в Саввиной слободе. Она расположена в глубокой зеленой лощине возле древнего Савво-Сторожевского монастыря. Построенный на высокой горе, весь белый, простенький, добротной архитектуры, выступающий из густых зарослей деревьев и кустарника по крутым склонам, монастырь был когда-то летней резиденцией царя охотника. Его недаром тянуло сюда. Эта царская подмосковная была очень красива. Каменев приехал на лошадях. Весеннее бездорожье измучило его. В пути лопнула оглобля при трудном подъеме на обледенелую гору. Застряли среди безлюдного поля между двумя деревнями и простояли полдня, пока куда-то ускакал верхом ямщик за новой оглоблей. Он возвратился с ней, был пьян и еле-еле приладил ее к месту. Над Саввиной слободой стояла шумная, журчащая, рокочущая ночь -- таяли снега, дорогу распустило, иода хлюпала под колесами, из кромешной тьмы над головой струилась нудная дождевая пыль. Дождь начался, едва выбрались из Москвы на Звенигородский большак. Каменев вылез из телеги мрачный. Грязная изба, которую сняла для него за неделю раньше жена, еще больше расстроила его. Под низким черным потолком было неуютно, нище, промозгло. Каменев подумал, что такие бывают на скорую руку построенные из сырых бревен окотничьи сторожки в лесу. -- Двенадцатый век... -- пробормотал Каменев, -- пещерные люди жили немного хуже. Равнодушные дьяволы... Как бы ни жить, им все равно... Россия... Усталый от дорожной тряски, он спал беспробудно, долго, наконец открыл глаза и увидел жену в беленьком нарядном фартуке, хлопотавшую около огромного самовара. Каменев зажмурился -- так сверкало ослепительно, все в лучах, тысячами зайчиков, это начищенное медное чудовище. Красный кирпичный порошок высокой грудкой лежал на тусклом, в протеках, маленьком подносе. Его еще не успели привести в порядок. Оказывается, все на свете можно изменить. Пылающий на солнце самовар, горящие стекла в избе, даже грудка простого красного порошка из кирпича расцветили убогое жилье художника. Вещи, милые вещи, они живут около нас и помогают принимать жизнь проще, теплее, радостнее. Каменев вскочил бодрый, нетерпеливый. Скоро он выбежал на улицу и, потрясенный, замер на месте. Художник был очень чувствительным. Глаза его увлажнились слезами. -- Ах, черт, никак не научусь сдерживаться, -- прошептал Каменев, быстро вытирая лицо ладонями, -- но ведь нет ничего удивительнее природы... И действительно, казалось странным, что мир вышел из вчерашней непроглядной ночи таким ясным и светлым, весь дождь пролился, небо отражалось в лужах на дороге, в них плыли, покачиваясь, белые пушистые облачка, пролетали птицы, легким дыханием ветра несло перышко, уроненное только что протопавшим белоснежным гусем. Солнце зажгло огонь на всем стеклянном и металлическом. Миллионами искр сверкали стремительные полые воды извилистой Москвы-реки, гремучие ручьи малых и больших притоков, синие блюда весенних озер по оврагам, бочаги в черных полях. Вдали мерцало, как золотой уголь, яблоко на шпиле какой-то усадьбы, белой, с колоннадой, с зеленой крышей. Над Саввиной слободой летали голуби. Вдруг они делали острый поворот, как будто опрокидываясь на одно крыло. Тогда внезапно вся стая вспыхивала на солнце, становясь пурпурной. Каменев стоял улыбающийся, наивный и добрый. Скоро у слободской околицы он водрузил широкий из парусины зонт, сел на складной стул и стал писать этюд монастырского пригорка. Около художника собрались саввинские ребята, притихшие бабы, мужики: такого еще не бывало в слободе. Но кто-то решил, что Каменев писал картину по монастырскому заказу. Художника больше не тревожили. Зонт ежедневно передвигался с места на место. Его видели над обрывом, у болота, на пыльной летней дороге, на задворках, у стогов. Каменев утратил свое имя. Слобода прозвала художника "белым грибом". Поклонник пленэра так полюбил Саввину слободу, что остался в ней навсегда. Немного раньше несколько французских художников в поисках естественного освещения при писании своих вещей обосновались в местечке Барбизон близ Фонтенбло. Белые зонты их, как каменевские в России, наблюдали в полях любопытные крестьяне Франции. Судьбы Каменева и французских пейзажистов в силу многих вещей были не схожи. Каменев спился в Саввиной слободе. Мужик, избу которого художник превратил в свою мастерскую, редко возил в Москву к Дациаро пейзажи своего опустившегося постояльца. Магазин Дациаро за дешевку скупал произведения талантливого, но беззащитного и беспомощного человека. Французские пейзажисты, работавшие в Барбизоне, вскоре прогремели на весь мир. Они получили прозвище барбизонцев и пленэристов. Барбизонцы открыли простую истину; ее чувствовали многие, но последнего слова до французов не сказали. Барбизонцы завоевали Париж, а с ним и мир. На полотнах барбизонцев появился настоящий национальный французский пейзаж, подлинная, неприкрашенная, мягкая, нежная и очаровательная природа Франции. И сразу стала приторна, еще более неестественна живопись, выходившая только из мастерских, не видавшая подлинного света, воздуха, солнца. Барбизонцы открыли людям глаза на условность, искусственность эффектов и приемов старой академической живописи, на фальшивую черноту цвета в ней, какого в природе никто никогда не видел, так как его просто нет. Местечко Барбизон приобрело всеобщую известность, стало нарицательным. В каждой стране нашли свой Барбизон. Вслед за Каменевым в Саввиной слободе перебывало много художников, местечко считалось уже художественным поселком, русским Барбизоном. Исаак Ильич Левитан в ученические годы часто бывал в частных картинных галереях Д. П. Боткина, С. М. Третьякова и К. А. Солдатенкова, собиравших западноевропейское искусство. Левитана главным образом привлекали пейзажи великих барбизонцев. Левитан, не отрываясь, смотрел на Коро, самого великого из барбизонцев. Он прочел все, что было на русском языке о Коро, пожалел, что не знал хорошо по-французски, запомнил недоступную ему пока книгу Руже Милле о жизни великого мастера. Левитан с жадностью расспрашивал В. Д. Поленова, бывавшего за границей, о Париже и особо о Коро. Поленов с улыбкой повторил несколько раз все, что ему было известно о главе барбизонцев. Коро вспоминал и Саврасов. Коро стал любовью Левитана. Юноша с тайным удовлетворением уподоблял себя Коро. Они оба любили природу не просто, как любят многие, почти все люди, а с экстазом, упоением, наслаждением. Сокольники, Останкино, Измайловский зверинец, Салтыковка, да и все подмосковные, где жил, мечтал, работал юноша, казались ему своим родным Барбизоном. В Саввиной слободе несколько лет подряд провели Коровины. Они так торопились из Москвы на этюды, что, кажется, в день окончания занятий отправлялись в деревню прямо из школы на Мясницкой. Возвращались Коровины загорелые, возмужавшие, обветренные, восхищенные летним своим местопребыванием. Левитан с завистью слушал бесконечные восторженные восклицания своих более счастливых товарищей: они могли ежегодно выезжать на этюды. Пока Левитану оставалось только мечтать о такой соблазнительной жизни. Талантливые братья привозили много новых, оригинальных по мотивам, сильных по ярким краскам произведений. Левитан видел, как была разнообразна, красива, богата природа под Звенигородом. В Саввиной слободе Константин Коровин первый из русских пейзажистов подсмотрел замечательный весенний мотив -- остатки снега на задворках. Много художников повторило коровинский мотив. Левитан больше других. Наконец Исаак Ильич собрался в русский Барбизон. Исключение Левитана из школы ускорило осуществление давнишней мечты. Он начинал самостоятельную, ни от кого не зависимую художественную работу. Ранней весной 1884 года вместе с художником В. В. Переплетчиковым он снял избу в Саввиной слободе. И почти повторилось то, что произошло много лет назад с пейзажистом Каменевым. Новые обитатели прибыли в слободу также ночью. Недовольный Исаак Ильич долго ворочался, прежде чем заснул. Переплетчиков утешал его. Левитан старался превозмочь себя, боясь приступа своей тяжелой меланхолии. Он встал прежде Первплетчикова, осторожно, на цыпочках, вышел, чтобы не разбудить товарища; болела голова, подымалась внутри тоска, цепкая и беспощадная. И все вдруг прошло. День занимался не особенно благоприятный, облачный, с запада шла угрюмая, почти черная туча очень странной формы, вся в острых зубцах, с высокими башням, с флюгерами на них. Она походила на гигантскую крепостную стену, плывшую над землей. Под тучей виднелась колеблющаяся серая муть, точно вдали была снежная пурга, или шел весенний прыгучий дождь. На пути солнца лежали поля причудливых белых облаков. Солнце то пряталось за неплотной пеленой, пронизывая ее и делая кремовой, то выкатывалось на свободную голубую воду лазури, отделяющую одну облачную цепь от другой. Солнце светило урывками, и на земле менялись освещение, краски, предметы. Левитан залюбовался рассыпанными по взгорью слободскими избами, как мог любоваться только художник, пейзажист, восторженный поэт открывшимся ему видением. Солнце как бы играло над Саввиной слободой, сейчас погружая ее в полусумерки, но через минуту она полыхала стеклянными рамами, розовыми соломенными крышами, цветными крылечками, наличниками. Дубовая роща около Савво-Сторожевского монастыря, черная, могучая, густая, была еще не одета. Сосновый бор, примыкавший к ней, всегда юный, зеленый, казался пока богаче. И там все менялось от движения солнца. У старожила Саввиной слободы пейзажиста Каменева был запой. Мужик-хозяин возил в Москву картины постояльца. Каменева грабил Дациаро, обсчитывал хозяин, откладывая себе от продажи за провоз сколько хотел, остальное пропивали вместе. Левитан пришел познакомиться со старым пейзажистом. Седое, кудлатое, толстое, бородатое, в дырявом халате существо недружелюбно выглянуло в полуоткрытую дверь. Исаак Ильич объяснил цель своего прихода. Каменев помолчал, оглядел с ног до головы гостя, вдруг как-то криво и нехорошо усмехнулся, а вслед за этим дверь медленно, нарочно медленно, стала закрываться, и ее заложили на крюк. Левитан с удивлением замер на месте, взялся было за скобу, хотел постучать -- и раздумал настаивать на знакомстве. Тем более это казалось лишним, что у самой двери слышался шорох, там стояли и легонько посмеивались. Изба Исаака Ильича наполнилась свежими этюдами. Они прибывали быстро. Художник писал с рассвета до самой темноты. Прошло месяца полтора. Однажды наконец Каменев вылез со своим зонтом в полдень, наткнулся в овраге на Левитана, удивился поклону незнакомого художника, прошел мимо, издали оглянулся и вдруг снял соломенную шляпу. Исаак Ильич весело засмеялся на чудачества старика. Левитан жил в полном уединении. Никто не мешал ему, никто не бывал у него. С Переплетчиковым они встречались только по вечерам, расходясь с утра в разные стороны, да еще ненастье соединяло их в одной избе. Исаак Ильич старался переждать дождь в лесу, в поле, укрываясь под стогами, в сеновалах, под крутым речным берегом, где не тронет ни одна дождинка косо бьющего ливня. В Саввиной слободе, тихой, уютной, красивой, в ее далеких и близких окрестностях Левитану нравилось все. Он никогда еще так сосредоточенно и глубоко не думал над своим творчеством, над творчеством своих товарищей, старших, молодых, прославленных и никому не известных. Здесь ему стали еще ближе и понятнее великие барбизонцы. Они создали национальный французский пейзаж. У них следовало учиться техническому мастерству, больше того, упорному, непоколебимому стремлению к созданию национальной пейзажной живописи. Барбизонцы своим правдивым, искренним, реальным, тонким искусством укрепили в душе Исаака Ильича уверенность, что он стоит на прямой и правильной дороге, относясь так же, как они, к простому, без крикливых и парадных красок, скромному русскому пейзажу. Его как бы очень долго не замечали зоркие глаза художников. Условное, академическое, комнатное искусство не могло изобразить живой трепет листвы, тающий весенний снег, осоку в озере, пашни и луга при тех взглядах на изображаемое, каких оно придерживалось. Кто пришел после них, Тем стало легче. Перед самым отъездом в Саввину слободу в каком-то разговоре с Николаем Павловичем Чеховым Исаак Ильич спросил: -- Как ты думаешь, если бы я жил во Франции, к какому бы направлению я там принадлежал? Они сидели в "Восточных номерах", где жил Николай Чехов. Антон Павлович был тут же. Он поправлял гранки какого-то своего рассказа, не вмешивался в разговор и расположился спиной к брату и гостю. Николай Павлович ответил шумно и быстро: -- Черт их, у них сто направлений! Да сколько мы еще не знаем! Куда бы тебя качнуло, угадать трудно... -- Как ты меня мало понял, -- сказал грустно Левитан. -- А я думаю, совсем не трудно найти полочку Исаака, -- неожиданно произнес Антон Павлович, не отрываясь от работы. -- Мы медики, а и то наслышаны, за кем по пятам в Париже гонятся. Находясь в великом мировом городе, -- протяжно, бесстрастно, как судейский чтец, продолжал Чехов, -- голодный житель холодной мансарды меланхолик Исаак Левитан, прозванный барбизонцем, был бы одним из основателей этого художественного, то бишь преступного, сообщества... Исаак Ильич довольно заулыбался и с особой нежностью посмотрел на сутулую спину напряженно работающего Антона Павловича. -- Коро! Коро! -- воскликнул Левитан. -- Какие краски он находил в природе! Как мудро умел писать! Мы не годимся ему в подмастерья. Разве подрамники делать для маэстро... В Саввиной слободе Исаак Ильич бесповоротно понял, что в самом заурядном, незаметном мотиве можно глубже, ярче и правдивее передать типичное русского пейзажа. Теперь художника интересует пасека, освещенная весенним солнцем, самодельные деревенские колоды ульев, деревянный ветхий мостик через ручей с отраженными в нем голыми стволами деревьев, вешний снег у сеновалов, улица в слободе с часовенкой и колодцем, -- все интимное, скромное, смиренное, ничем не примечательное, пока художник не сумеет внести в изображаемое всю теплоту своей души, лирический трепет, пока не опоэтизирует видимое. Эти излюбленные левитановские мотивы были новыми в русской пейзажной живописи. Они увлекали целое поколение художников. Оно во сне и наяву грезило найти ключ к подлинному живописанию русского пейзажа, который наконец увидели, но каждый истолковывал по-своему. Изображение близкой, родной красоты оказывалось не таким легким и доступным. Левитан жил окруженный товарищами, которые чаще всего произносили магические для всех художников его круга слова: "русский дух", "русские мотивы", "русский национальный пейзаж", "наше", "собственное", "русское откровение"... Исаак Ильич, не гонясь за поисками только ему одному принадлежащих мотивов, подхватил недоговоренное, в намеке, подчас ленивое и случайное, глубоко проник в него, изучил, развернул шире, исчерпал. Не так ли работают крупные люди, используя всю добытую до них руду. До них и для них. В Саввиной слободе Исааку Ильичу принадлежали в избе три стены, завешанные еще не засохшими этюдами, Переплетчикову -- четвертая. Но и тут настигала Левитана непрошеная и незваная печаль. Тогда весь мир вдруг становился тусклым, неинтересным, даже раздражающим, руки не держали кистей, да и нечего было имя делать -- вдохновение отлетало, мозг спал. Исаак Ильич трое суток проскитался где-то с ружьем в лесах. Перепуганный Переплетчиков отправился в Звенигород и заявил в полиции о безвестно пропавшем художнике. Пока там собирались его искать, он вернулся домой, бодрый, здоровый, с убитой уткой, немного припахивавшей. Три дня Левитан питался одними лесными ягодами. Он мечтал об утке за обедом. Переплетчиков понюхал ее и отказался есть. Исаак Ильич застрелил птицу в первый день своих скитаний. Хозяйка не пожелала готовить дохлятину, и охотник был очень огорчен. Под смех Переплетчикова Исаак Ильич пошел в звенигородскую полицию с просьбой прекратить поиски здравствующего и нашедшегося жителя Саввиной слободы. В полиции могли не поверить, и он взял с собой хозяина. Тот удостоверил своего жильца. Оба они показались подозрительными, их задержали и посадили в холодную. Переплетчиков прождал до вечера, почуял что-то неблагополучное и явился на выручку. Полиция была уже закрыта. Сторожиха в подоткнутой за пояс красной юбке мыла помещение. Холодная выходила в общую ожидальню для посетителей небольшим глазком-оконцем, закрытым черной решеткой. Левитан окликнул Переплетчикова и успел сказать ему адрес квартиры пристава, который узнал раньше от сторожихи. Женщина, потрясая мокрой мочальной шваброй, отогнала Переплетчикова. Он кинулся к приставу. -- В общем порядке, -- сказал пристав строго и внушительно, -- я прибуду в присутствие завтра к одиннадцати и прикажу выпустить тех, за кого вы ходатайствуете. Больше разговаривать не стал, не слушал резонов Переплетчикова, надвигался на него грудью и бесцеремонно теснил к двери. -- Между прочим, -- вдруг хмуро произнес пристав, -- надо бы и вас посадить, беспокоите меня вне служебных занятий да еще и на моей квартире... Дверь в холодной отомкнули на другой день только к вечеру. Исаак Ильич вынужден был купить водки своему безвинно пострадавшему хозяину. Они вернулись домой уже в сумерках. Левитан был безудержным, исступленным охотником. В Саввину слободу его манила не только художественная работа, но и охота. Недаром здесь жил царь-охотник двести лет назад. Леса помельчали с тех пор, человек уничтожил раздолье для зверей и птиц, разогнал стаи и табуны их, но всех не перевел, и Левитану осталось довольно и озер, и болот, и лесных зарослей, и дичи, и зайцев. Исаак Ильич почти скопидомно отказывал себе в самых необходимых расходах, он не каждый день обедал и пил чай, за искусство его еще платили дешево... Он отдавал последнее своей охотничьей собаке -- она никогда не бывала голодна. Левитан-художник и Левитан-охотник неразделимы. Охота давала художнику новые богатые запасы художественных впечатлений. Когда, долго не обновляемые, они оскудевали, усталый художник брал ружье, собака виляла хвостом, неслась впереди хозяина вдоль слободы, навстречу дул желанный ветер с заливных лугов, пряно и сладко пахло у сеновалов на задворках, коршун плавал в синеве над лесом, высматривая жертву. Наставало приятное, заработанное, выстраданное безделье -- отдых. Чем дальше от слободы, тем быстрее шагал охотник. Он почти бежал, не спуская глаз с покорной и умной собаки. Она у него знала счет до десяти. Исаак Ильич спрашивал: -- Веста, пять, восемь, три... И собака лаяла столько раз, сколько следовало. Левитан разговаривал с Вестой, как с близким ему человеком. Она смотрела удивленными своими преданными глазами, которые словно понимали все, что происходило с ее хозяином. Бормоча стихи, любуясь лесной опушкой на закате, ромашкой и маками на уединенной полянке, заросшим прудом с колыхающимися при ветерке бело-желтыми чашечками ненюфар, вбирая в себя тысячи картин природы, Исаак Ильич переваливал с горки на горку, скрывался в осоках, камышах, в хлебном поле, ложась на меже и подстерегая легковерную птицу. Кажется, Веста уставала раньше. Она бежала около охотника, высунув красный, как кусок семги, влажный язык. -- Ах, Веста, Веста, -- укорял и жалел Левитан, -- ты мнoro бегаешь. Собачий век восемнадцать лет. Год собачий равен пяти человеческим. Значит, ты все-таки проживешь до девяноста, а я, может быть, половину только... Они много разговаривали, считали до десяти, забавлялись. Птица часто улетала в недоступную высоту. Белый дымок выстрела опаздывал. Веста неслась на своих упругих, точно летучих ногах, возвращалась разочарованная. Ей некого было подбирать, даже искать. Переплетчиков привык к уходам Левитана и больше не беспокоился за судьбу товарища. Веста прибегала первая домой и ложилась у крыльца, измученная, худая, с подтянутыми боками, с завивающейся, полупросохшей шерстью от долгого купанья в озерках и болотах. -- Хозяйка, -- кричал Переплетчиков, -- поставьте самоварчик. Охотничий конь прискакал -- значит, всадник у околицы. Пить будет до седьмого пота. В Саввиной слободе была поздняя осень. Великолепный убор звенигородских краев, пламенеющий, яркий, резкий, потухал. Надвигалось в природе то, чего Левитан не любил. Художник начал готовиться к отъезду. Одна осенняя охота привязывала Левитана к порядком надоевшей избе. Исаак Ильич пропадал дотемна. Оставалось немного пороху и дроби. И он решил все расстрелять. Однажды пошел такой безнадежный, беспросветный, надолго дождь, что Левитан с досадой вернулся домой к полудню, промокший и озябший, из ружейного дула пришлось выливать воду, и Веста жалобно и горько скулила, дрожа и ежась. Только художник немного опомнился, как дверь отворилась, и в избу вошел в черном плаще с капюшоном Каменев. Он до сих пор, чуждаясь и сторонясь, кланялся при встречах, не произнося ни одного слова, и Левитан растерялся, увидев его у себя. На столе стояла плошка со вчерашней холодной зайчатиной. -- Ага, охотнички, -- сказал весело Каменев, -- мы зайчиков покупаем, у них свои собственные. Под зайчика с чесночком очень приятно пить перцовку... Ч-черт ее, не могу объяснить почему. Смерть люблю зайчатину. Напрашиваюсь, напрашиваюсь, батюшка. Приглашайте скорее старика к столу. Левитан засуетился. Чем-то неожиданно симпатичным, добрым, привлекательным повеяло от Саввинского дичка. Усадив его, Исаак Ильич помялся, покраснел и виновато извинился: -- Простите, ни перцовки, ни водки у меня нет... Старик удивленно поднял брови. -- А... а зачем? -- пробормотал он. -- Вы же... говорили... перцовку закусывают зайцем... Каменев звонко засмеялся и нежно погладил Левитана по спине. -- Я, милый коллега, не всегда хлещу водку. Нынче мне ее насильно не вольете в рот. Я бы увидал у вас, не стал пить. Когда Каменев не в запое, он трезвость проповедует. Старик с аппетитом съел почти всю зайчатину из плошки, без умолку говорил, хохотал, смешил и даже пел старинные песни, которые теперь вывелись, а когда-то их пели в Саввиной слободе. Старик овладел Левитаном. Они не хотели расставаться и через три часа. Каменев осмотрел дотошно, молча, серьезно все этюды Левитана, альбомы с рисунками, быстро начал собираться домой, неловко надел свой не просохший за долгий день плащ и неожиданно обнял Исаака Ильича. -- Профессором будете, -- пробормотал он вполголоса, -- а нам... умирать пора. Он всхлипнул, выскочил в сени, громко хлопнул дверью и побежал по гремучему полу на крылечко. По грому дверей Левитан понял: старик не хотел, чтобы его провожали. Через неделю Исаак Ильич уехал. Он нарочно трое суток бродил по полям, пока не убил зайца. Накануне отъезда художник пришел к знакомой каменевской двери. Попрощаться не удалось так, как представлял себе это прощанье Левитан. На стук старик опять приоткрыл дверь, в щель пахнуло сильно и резко спиртом, луком, глаза неприятно мигали. Молча Каменев просунул руку, выдернул зайца из-под мышки у Левитана и заложил крюк осторожно, потихоньку, чтобы не звякнул. Наутро подали лошадей. Мужик-кучер перетаскал вещи художников, усадил Переплетчикова и Левитана, закутал грязным брезентом и только после этого снял шапку-вязанку и достал с донышка ее записку. Каменев дрожащей рукой написал Левитану на обороте отрывного календаря за вчерашний день: "Зову вас в Саввину слободу на весну. Вы едете с сыном того ямщика, который когда-то привез меня сюда. Он и передаст..." Левитан долго оглядывался на Саввину слободу, покуда не скрылась за горой. ГЛУХАЯ ЗИМА С мечтой о Саввиной слободе встречал Исаак Ильич зиму. До сих пор она бывала для него самым трудным временем года. Художник кочевал по меблированным комнатам, дешевым, неказистым. Безденежье гнало его из одной "меблирашки" в другую. Они были набиты битком. Везде окружал чужой, беспокойный, часто скандальный люд. Тихое искусство Левитана требовало деревенского покоя, тишины. Исаак Ильич работал, затыкая уши ватой, навешивая на дверь изнутри все, что у него было мягкого и приглушающего. В тот год он обосновался в меблированных комнатах "Англия" на Тверской, прижился здесь, стал оставлять номерок за собой на лето, как это при скудных средствах художника ни стесняло его. В "Англии" жило еще несколько необеспеченных живописцев. Среди них общий любимец Школы живописи, ваяния и зодчества талантливый анималист Алексей Степанович Степанов. В левитановской комнате по вечерам частенько собирались друзья его -- братья Чеховы, Степанов, Переплетчиков, Шехтель, Нестеров, Константин Коровин. Довольно большой номер о трех окнах на Тверскую, но с перегородкой для кровати и приплюснутым низким потолком мало походил на удобную студию. С узкой улицы свет падал скупо. В полях, за городом, еще продолжался светлый и ясный день, в "Англии" уже становилось сумеречно. Левитан пододвигал мольберт к самому окну. Здесь художник усидчиво проводил все светлые часы. Работу спасали летние этюды. Они вдохновляли как сама природа, сейчас недоступная сквозь замерзшее зимнее окно. Исаак Ильич создавал при жалком этом освещении свои лучшие картины. Антон Павлович Чехов назвал жизнь Левитана в номерах "Англии" "английским периодом". Друзья художника охотно подхватили эту шутку. Зимний день короток, его недоставало Левитану, слишком быстро наступало то время, когда краски переставали сверкать и гасли, словно потушенная лампа. Зима выдалась облачная, темная, по неделям стояла серая мгла, нельзя было взять в руки кистей. Исаак Ильич ходил между трех своих мольбертов с начатыми на них картинами и скучал от безделья. Художники жаловались друг другу на "убыточную" зиму. Левитан год от году, чем становился совершеннее, работал медленнее. Он подолгу не снимал с мольберта новой вещи, прежде чем она не удовлетворяла его вполне. Передвижники часто обвиняли художника в "незаконченности" пейзажей. Передвижники возвращали Левитану некоторые произведения, не допуская их на выставки. "Незаконченность" была кажущейся. Левитан в картине стремился к обобщению, к гармонии всего. Отдельные подробности пейзажа могли и не выписываться до той "окончательности", по слову И. Н. Крамского, какая требовалась по взглядам на пейзаж передвижников. Редкий из них понимал, что проще отделать каждую деталь, чем выразить обобщенное. Исаак Ильич "делал" свои вещи трудно, и бессолнечная зима стоила ему дорого. Антон Павлович Чехов приносил заказы на рисунки из сатирических и юмористических журналов "Стрекоза", "Будильник", "Зритель". Левитан был блестящим рисовальщиком. Ему охотно давали работу. Антон Павлович придумывал тексты под рисунками и самые темы их. В веселую минуту он позировал для рисунков Левитана и брата. Впоследствии Левитан написал хороший и сердечный портрет Антона Павловича. Чехову платили в журналах копейки за рассказы, еще меньше -- художникам. Исаак Ильич трудился, как поденщик, и не мог прокормиться. В поисках заработка он принял заказ написать этюд Москвы-реки с замерзшими в ней баржами у Краснохолмского моста. Левитан писал в сильные морозы, на ветру, плохо одетый и простудился. Болезнь нашла слабое место: с воспалением надкостницы художника уложили в лечебницу Кни. Потом близкие друзья перевезли его в номера "Англии". Художники Степанов, Нестеров, архитектор Шехтель, братья Чеховы попеременно дежурили у постели больного. Терпеливого и гордого Левитана болезнь сломила. Он громко стонал от невыносимой боли и оправдывался перед товарищами в своей слабости. Когда Исаак Ильич поднялся, ему не на что было купить хлеба. Давно было занято-перезанято у всех. Шатающийся после болезни художник пошел в один богатый дом, где раз в неделю по четвергам принимали художников, писателей, актеров. Левитан пользовался особыми милостям" хозяйки. Его допускали в "салон" среди немногих гостей, еще не успевших стать знаменитыми. Был только вторник, и неурочное появление художника к обеду удивило. Но он принес несколько этюдов, как будто желая узнать мнение о них хозяйки. Польщенная любительница искусств вещей не купила, но Левитана из вежливости оставили "откушать". Исаак Ильич протянул кое-как с неделю. Работа не ладилась. Художник явился на аукцион Общества любителей художеств с недоконченными вещами. Кроме выставок и частной продажи с рук, только здесь могли сбыть нуждающиеся художники свои произведения, сбыть за бесценок, при удаче -- скоро, и Левитан рассчитывал на быстроту. Исаак Ильич приходил ежедневно справляться. Но вещи залежались. День на пятый художник покраснел и опустил глаза. Над частым посетителем улыбнулась молоденькая девчонка, дававшая справки. На Арбате жил учитель рисования Ревуцкий. Левитан уныло пошел к нему, в ту отвратительную по воспоминаниям квартиру, которую приходилось посещать в самые безвыходные дни своей школьной жизни. Ревуцкий поденно нанимал молодых художников, задавая им тему картины. Делец пользовался большой известностью в мещанских и обывательских кругах, сбывая им дешевый товар. Поденщик-художник заканчивал свой безрадостный труд. Ревуцкий расплачивался, подписывал своим именем картины и отправлялся по невзыскательным клиентам. Вещи Ревуцкого висели во многих купеческих особняках, по трактирам, даже в борделях. Левитан не работал у Ревуцкого уже больше двух лет. Упитанное сладкое лицо мошенника самодовольно засияло при виде знакомого художника, об успехах которого он знал из газет. -- А-а-а, -- протянул он насмешливо, -- я думал, вы забыли, в каком арбатском переулке проживает некто, спасающий художников от голодной смерти... Москва, ведь она неприветливая, черствая, скопидомная... Один Ревуцкий готов служить искусству. -- Давайте тему, -- перебил его Левитан. -- Ах, что вы! -- выкрикнул Ревуцкий манерно. -- Ах, посмею ли признанному мастеру докучать подсказками! Да и подойдете ли вы теперь к моему ателье? Не знаю, не знаю... У вас свои почитатели, у нас, бедных, тоже свои... Впрочем... раздевайтесь... Предупреждаю; плата у меня та же. Может быть, вы задорожитесь? Вы же на пороге к знаменитости... А знаменитость, это значит куши, кушики, кушищи... Левитан сказал резко и прямо: -- Платите - что хотите. Тему? Он торопливо скинул свое пальто, размотал шарф с шеи и начал тереть руки, разогревая их с мороза. Ревуцкий задумался, поднял глаза на старинную хрустальную люстру и кстати оправил на ней одну висюльку, выбившуюся из ряда. Исаак Ильич невольно подумал, что, наверно, чьими-то слезами облита эта люстра, попавшая от разорившегося человека в грязное гнездо хищника. -- Слушайте, -- приказал Ревуцкий, -- речка, на бережку домик, вокруг домика плетень, развешано разноцветное белье, сушится на солнышке, кругом лес... Ах да, по воде плывет лебедь с лебедятами. Это ходкий мотивчик у моих покупателей. Старушка с корзинкой идет по грибы от домика. За углом его, в кустах, молодая красавица обнимает и целует молодого человека, подстриженного горшочком... Понимаете, купеческий признак, домостройчик, намек-с на сословие... Нанимаю на три дня. Размер -- аршин с четвертью на три четверги. Да, да... Небо делайте фиолетовое, воду темную, у девицы-красавицы пышные груди, каравайчиками, чтобы из-под кофточки выпирали. Прошу к мольберту. Эй, Степка, -- крикнул он прислуживающему в мастерской рыжему веснушчатому парню, -- принеси господину Левитану из кладовой подрамник с натянутым холстом. Да осторожнее, гляди, дурал