ом. Сел дописывать письмо Эйнштейну, и там появились строки: ...Мои молодые люди, Гейзенберг, Иордан, Хунд, блестящие ребята. Часто я должен напрягаться изо всех сил, чтобы следить за ходом их рассуждений... Новая работа, Гейзенберга, которая скоро будет опубликована, выглядит весьма мистически, но несомненно истинна и глубока... Осмотрительность, по выражению самого Борна, удержала его от желания тут же изложить поборнику ясности еще туманную суть дела. И потому Эйнштейн, как и Бор, тоже ничего не узнал тогда о случившемся. Но "весьма мистическое" не давало покоя Борну. По крайней мере трижды он рассказывал об этом впоследствии, оставляя будущему пересказчику свободу монтажа подробностей: -- Гейзенберговское правило умножения не выходило у меня из головы, и после напряженных размышлений однажды утром я прозрел: вспомнил алгебраическую теорию, которую изучал еще в студенческие годы. Такие квадратные таблицы были хорошо известны математикам. В сочетании с особым правилом умножения они НОСИЛИ название матриц, И я увидел, что гейзенберговское умножение было не чем иным, как элементом матричного исчисления. Теперь можно было продвигаться дальше. Я был взбудоражен, как моряк, увидевший после долгого плаванья желанную землю. В те дни его дела перестали казаться ему будничным хламом. Распознав математическую природу построения Гейзенберга, он тотчас получил важнейшую формулу теории микромира (ее называют с тех пор перестановочным соотношением). Все было бы хорошо, но... -- ...Я только пожалел, что Гейзенберга не было со мной: скоро возникла одна трудная проблема, и мои попытки одолеть ее не привели к успеху... И тут случилась нелепая история. Паули не очень-то приятно было ее вспоминать, когда Бор спросил, что произошло у него с Максом Борном. Паули нехотя, но без труда, назвал дату -- 19 июля 25-го года -- и место действия: купе в Северном экспрессе, увозившем группу немецких физиков на съезд в Ганновер... Макс Борн: Выл в нашем вагоне Паули, мой прежний ассистент... В свое время я многому у него научился. Когда, бывало, его соседей беспокоило, что он просиживает за письменным столом до рассвета, раскачиваясь на стуле, в позе Будды, мы заверяли их, что он вполне нормальный человек, только гений... В экспрессе я перешел к нему в купе и тотчас заговорил о матрицах и моих затруднениях. Я спросил, не хочет ли он поработать со мной... Но вместо ожидаемого интереса с его стороны я наткнулся на холодный и саркастический отказ: "Да, я знаю... Вы собираетесь подпортить физические идеи Гейзенберга вашей бесполезной математикой!" И так далее в том же роде... Видно, даже такие умы, как Паули, не защищены от ошибок: он в ту минуту просто не схватил сути дела... Теперь, на берегу Комо, через два года, Паули раскаивался. ("Чье сердце настолько уверено в себе, чтобы в нем не промелькнуло сожаления?") Бору он, конечно, все объяснил в тех же выражениях, какие слышали потом от него другие: "Я ведь должен был вернуть рукопись Гейзенбергу немедленно и потому не успел всерьез поразмыслить над нею и не хотел мешать его собственным планам". А вообще он любил позлословить над страстью геттингенцев "превращать физику в математику", да только в тот раз выбрал для этого отчаянно неподходящий момент. Макс Борн, любивший повторять, что "математика умнее нас", оказался тогда ближе к истине. Голос Бора: -- Он мне говорил про Вернера, каким талантливым невеждой надо было быть, чтобы не знать существующего математического аппарата и самому изобрести его, раз он тебе понадобился! А ты не огорчайся -- своим отказом ты сделал доброе дело. Правнук одного наполеоновского солдата-испанца, осевшего на немецкой земле, будет всегда благодарить тебя за твою оплошность... Речь шла о втором из "блестящих ребят" Макса Борна -- о двадцатитрехлетнем Паскуале Иордане. Предложение, отвергнутое Паули, тот без колебаний принял на перроне в Ганновере, И когда в сентябре 25-го года Бор наконец впервые знакомился по корректуре с исходной статьей Гейзенберга и ловил в ней отголоски их копенгагенских дискуссий, в это время Иордан и Борн уже заканчивали первое строгое изложение квантовой механики. Отдыхавший Гейзенберг по письмам из Геттингена знал об их усилиях. И был счастлив. И уславливался в следующей работе вместе с ними придать окончательную форму новой теории. Вот тогда-то, почувствовав, что его построение становится безупречным и защищенным, он заспешил на Блегдамсвей: ему бы поскорей возвратиться с каникул в Геттинген, а он 31 августа отправил Бору письмо с просьбой похлопотать для него о датской визе. И в легком стиле, как бы не придавая особого значения своей механике (и тем оправдывая себя за молчание -- стоило ли сообщать о пустяках!), написал: "Разумеется, в течение последнего месяца я ровно ничего не думал о физике и не уверен, смыслю ли в ней еще хоть что-нибудь. А перед этим я сочинил, как Вам, быть может, рассказывал Крамерc, одну работку по квантовой механике, о которой очень хотел бы выслушать Ваше мнение..." Так, в сентябре, вместо Геттингена он наконец поехал в Копенгаген! На сей раз, очевидно, к немалому удивлению Макса Борна, хотя на сей раз ничего удивительного не случилось. Бор рассказывал Паули, как он и Гейзенберг тогда поехали в Тисвиль. Был с ними Харальд и знаменитый кембриджский математик Годфри Харди. Был еще русский математик Безикович. Уже в поезде все разговоры шли вокруг матричной механики. Математиков восхищало, что физикам вдруг пригодился этот раздел высшей алгебры. А трудности физического понимания их мало заботили. Голос Бора: -- Это заботило нас... И он принялся вспоминать, как той осенью вместе с Гейзенбергом начал отыскивать физическое истолкование странностей найденной механики с ее загадочным правилом умножения. -- Жаль, меня не было с вами -- сказал Паули. -- Жаль... -- в который раз согласился Бор. Да, искомая механика была найдена. И сразу пошла в дело. Поздней осенью 25-го года Паули уже строил на ее основе теорию атома водорода. ...В одно ноябрьское утро Бор принялся читать корректуру своего обзорного доклада на недавнем конгрессе скандинавских математиков, когда вошла Бетти Шульц с письмом из Гамбурга. Быстро пробежав его глазами, он обрадованно подумал, как хорошо, что корректура лежала еще не выправленной и можно было сделать к ней важное примечание. Это позволяло до выхода работы Паули в печати всех оповестить о первом выдающемся успехе только-только родившейся механики микромира: "Д-р Паули любезно сообщил мне, что ему удалось количественно вывести из новой теории формулу Бальмера для водородного спектра..." Голос Паули: -- Разве этим я не заслужил прощения за отказ помочь Максу Борну? Голос Бора: -- Заслужил! И ему захотелось еще сказать, как взволнован он был тогда, в ноябре 25-го, этим успехом. Ему вспомнился февраль 13-го года, когда он впервые увидел формулу швейцарского учителя и за нею -- лестницу квантовых уровней энергии в атоме... Как много принесли прошедшие годы, если сейчас сама эта формула добыта теорией, а не игрою в числа... В Геттингене тем временем было доведено до конца фундаментальное изложение аппарата квантовой механики. 16 ноября 25-го года оно поступило в редакцию Zeit-schrift fur Physik, подписанное тремя именами; М. Борн, В. Гейзенберг, П. Иордан. И теперь уже всем стало казаться удивительным, с какой замечательной быстротой явилась на свет новая научная дисциплина. ...А через восемь лет не очень справедливый постскриптум к истории ее возникновения дописала Шведская академия. (Ей приходилось не раз бывать то немилосердно запаздывающей со своей наградой, то не слишком внимательной и объективной. Так, впоследствии ее осуждали видные физики Европы, в том числе Макс Борн, когда Нобелевскую премию за открытие комбинационного рассеяния света получили только калькуттские исследователи, а московские были обойдены.) В случае с квантовой механикой она присудила лауреатство лишь одному из трех соавторов. И в ноябре 33-го года Гейзенберг вынужден был усесться за трудное письмо к своему геттингенскому учителю. Тот получил его вдали от Германии. "Дорогой Борн! Если я так долго не отвечал и не поблагодарил Вас сразу за Ваши поздравления, то это объясняется отчасти угрызениями совести, которые я испытываю по отношению к Вам. Тот факт, что я один получил Нобелевскую премию за работу, сделанную в Геттингене нами тремя, угнетает меня, и я, право, не знаю, что сказать Вам... Я верю при этом, что все достойные физики хорошо знают, сколь многое сделали Вы и Иордан для возведения здания квантовой механики. И тут ничто не может измениться из-за ложного решения, принятого посторонними. Но я сам не могу сделать ничего иного, кроме как еще раз поблагодарить Вас за дни прекрасного сотрудничества и признаться, что мне немножко стыдно. С сердечным приветом -- Ваш В. Гейзенберг". А еще через четверть века, когда старый Борн писал о тех временах (в пока не опубликованных воспоминаниях), ему, в свой черед, не оставалось ничего другого, кроме как прибавить от себя: "Место и дата отправления этого письма говорят о многом: Цюрих, ноябрь 1933 года! Гитлер был уже у власти, и я жил изгнанником в Кембридже. Гейзенберг не мог написать из нацистской Германии того, что он чувствовал, и должен был дождаться случая, который привел его в Швейцарию". Бор и Паули, ведя свою устную летопись осенью 27-го года, о будущем Европы не гадали. Их мысли были тогда далеки от трагизма социальной истории века. Для них, еще безучастных к политике, драмы людей шли пока лишь на подмостках драмы физических идей. Она продолжалась. ...Теперь они прослеживали, как все обострилось с появлением в начале 26-го той фундаментальной работы трех геттингенцев. Туже всего завязался узел в одном пункте. Там лежало все то же физически таинственное свойство умножения: А • В не равняется В • А. От этой смущающей формулы уже нельзя было укрыться за первоначальной надеждой Гейзенберга на Гельголанде: "К счастью, это не очень важно!" ЭТО оказалось сверхважным. Оттого-то всего поразительней бывал редчайший случай, когда оно кого-нибудь не поражало. Судя по всему, так случилось с Бором. Неужели он сразу прочитал этот ребус? Сразу он увидел очевидное: А и В не могут быть числами: обычные числа всегда давали бы одно и то же произведение. Суть в том, что квантовая механика имеет дело не с самими наблюдаемыми величинами, но с операциями над ними. А тут уж возможны непредвиденности: почему бы результату двух операций -- А и В -- не зависеть от последовательности их проведения? Самые естественные операции над наблюдаемыми величинами -- их наблюдение. Иначе -- измерения. Так не в том ли и вся проблема, что измерения в микромире есть нечто особое по сравнению с миром классической физики? Ничего нельзя измерить в глубинах материи, не получив оттуда сигнала в ответ на свой вопрос. А сигнал требует энергии и времени. И ответное действие электрона или атома может стоить им дорого. Дорого в их масштабах, где даже самый минимальный сигнал из возможных -- квант действия -- ощутимая величина. И если при двух операциях -- А и В -- эксперимент по-разному вторгается в микросистему, мудрено ли, что небезразличен их порядок? Это так несомненно, что просто должно было найти для себя выражение в истинной механике микромира. Вот и нашло: А • В не равняется В • А! Но когда результат зависит от порядка двух операций (то есть важно, какая сначала и какая потом), они не могут быть проведены одновременно. Иначе ведь порядок был бы тут ни при чем. Так забрезжил физический смысл неперестановочности умножения: в микромире есть пары наблюдаемых величин, почему-то не поддающихся ОДНОВРЕМЕННОМУ измерению! Очевидно, есть в таких парах несовместимость. Странная формула А • В <> В • А нежданно-негаданно вводила в круг тех же размышлений, что и двойственная -- корпускулярно-волновая -- природа вещества и света. Старая, как сама физика, проблема возможностей измерения всегда представлялась лишь технической, но никак не философической. А теперь оказалось, что это вовсе не лабораторная проблема. Микромир, как андерсеновская принцесса, чувствует горошину сквозь толщу десяти перин. И это меняет само устройство нашего знания! И формула неперестановочности умножения превращалась из поражающей нелепости в непредвиденное ручательство за плодотворность найденного пути. ...Как двигалась мысль Бора в действительности -- не узнать. И без должной строгости языка не восстановить. Доверимся этой схеме -- психологически она приводит к верному итогу: первое же публичное признание успеха новых построений Бор закончил так: "Можно выразить надежду, что открылась новая эра взаимного стимулирования математики и механики. Наверное, физики, сначала будут [говорить] -- нам не миновать ограничения обычных способов описания природы. Но хочется думать, что это сожаление сменится чувством благодарности к математике, дающей нам и в этой области инструмент для продвижения вперед". Написанные в декабре 25-го года, эти слова появились на страницах английского журнала даже раньше, чем на страницах немецкого фундаментальная работа трех геттингенцев. Голос Паули: -- Ты хотел всех утешить и обнадежить? Голос Бора: -- И себя тоже. Отдаются легким эхом сквозь годы его шаги по половицам виллы Маунт Пенсада... Вот он остановился у настежь распахнутого окна, привлеченный голосами озерных птиц. А вспоминать продолжал слова. Он мысли вспоминал, как события. Он говорил о приступах уныния и даже отчаяния среди физиков, недовольства и даже гнева среди философов, когда вынужденная ломка старых понятий стала совершившимся фактом. Новая механика принципиально отказывалась описывать перемещенье атомных частиц и квантов во времени и пространстве, признав такое намерение заведомо безнадежным. Так чем же она собиралась заниматься, называя себя на прежний лад механикой? Темная суть этого отказа освещалась изнутри все той же необычностью умножения операций. Было ясно: раз уж А и В не числа, значит, они, эти символы, ведут о микрособытиях особый рассказ. И вправду: числа появляются в теоретических расчетах не раньше, чем измерение проделано и наблюдаемая величина не превратилась в наблюденную. На языке диалектической логики -- не раньше, чем возможное стало действительным. А до этого ничего определенного сказать нельзя. И не стоит восклицать: да, но ведь они, эти измеренные значения, реально существуют и до измерения! Такое простодушное восклицание не имеет никакого смысла в физике наблюдаемых величин. Она скромно спросит: "А откуда вам это известно?" И у протестующего не найдется ответа. Она, конечно, согласится, что электрон существует до и независимо от нашего измерения -- иначе незачем было бы измерение затевать. Но без наблюдения она откажется судить, скажем, о точном месте его пребывания. И негодующе оспаривать ее позицию будет безрадостным занятием. Да ведь и в самом деле: электрон -- это частица-волна -- как же ответить с точностью, где он сейчас находится? Как частица -- здесь. Как волна -- везде. И надо провести опыт, чтобы он проявил бы себя как частица, дабы узнать его местоположение в этот момент. Ничего подобного в классике не бывало! ...Так, надо сыграть матч, иначе в турнирной таблице не появится определенный счет. Имеет ли смысл утверждать, что он существовал еще до игры? Заранее можно говорить лишь о бесчисленных вариантах возможного счета. До игры реальны, хоть и не равны, вероятности любых исходов... Не так ли и в новой механике? На квадратных полях ее матриц -- ее турнирных таблиц -- записываются рассказы о вероятностях возможных в микромире событий. И только о вероятностях. Квантовая механика -- это механика ВОЗМОЖНОГО, а не однозначно данного. Микромир предстает в ней как вероятностный мир! Толпились еще и другие размышления -- не строгие, но неизбежные. Мысль, как на привязи, ходила вокруг да около неправдоподобной и неисчерпаемой формулы АВ <> ВА. Точно стала она пропускным шлагбаумом из прежней механики в новую. И за шлагбаумом Бору все было по душе. Там все было своим -- выстраданным его мыслью... -- Еще в 13-м году, вводя идею квантовых скачков, разве он не отказался описывать их во времени и пространстве? -- Еще в 18-м году, определив вероятности квантовых переходов как внутренне присущие им, разве он не заговорил о господстве случая в атомных событиях? Все это теперь объединялось в единую систему представлений. Но когда он думал о новой механике, чувство говорило ему, что чего-то главного -- всеохватывающего или, если угодно, всеоправдывающего! -- квантовой механике все-таки пока недостает. Может быть, только он один это и чувствовал. И вот, отослав в декабре 25-го года в лондонскую Nature исправленную корректуру своего августовского доклада на конгрессе скандинавских математиков и высказав в последних строках напутствие-надежду, что будущее утешит всех сожалеющих о разрыве с традициями, Бор надолго покинул страницы научных журналов. Надолго -- вплоть до этой длящейся на берегу Комо осени 27-го года. 4 Дальние могли подумать: не вышел ли он на перевал? Высшая точка пройдена, впереди -- спокойное плато или медленный спуск с горы. Да и почему бы нет? Ему за сорок. Чаще частого это начало поры учительства без творчества. Начало пожизненной ренты опыта и авторитета. Копья скрещивают другие... Но близкие-то знали, что все было не так. Они знали, что на Блегдамсвей и в Тисвиле то была пора мучительных монологов с присказкой (в сторону ассистента): "Не надо записывать..." И столь же часто -- пора дуэльных диалогов такой непримиримости, что в них чудом выживали дружеские привязанности, а нервные клетки не выживали. Пора без утешений. Голос Паули: -- Ты бывал просто неузнаваем. Гейзенберг описывал мне твою прошлогоднюю встречу со Шредингером -- ты вел себя предосудительней, чем я... Голос Бора: -- Разве это возможно? Нет, я не говорил, как ты, "остеррайхише шлямперай"*, я только отстаивал достигнутое понимание. -- Ах, жаль, меня тогда не было в Копенгагене! -- Ах, нет, не жаль! -- слышится, . как впервые не согласился Бор. -- Для Шредингера это было бы слишком... * "Австрийское неряшество" (Шредингер начинал в Вене, где был приват-доцентом до 1919 года). Знакомое прежде немногим физикам имя цюрихского профессора Эрвина Шредингера стало к середине 26-го года широкоизвестным ученому миру благодаря его четырем публикациям в немецких Annalen der Physik. Над первой из них он работал уже на исходе 25-го года -- в те дни, Когда Бор писал о неминуемом ограничении старых способов описания природы. Но история любит пошучивать: открытие цюрихского теоретика шло словно бы вразрез с этим прогнозом. И в скольких душах поднялось ликование! Зачем печали отхода от обычных способов описания? Вся прелесть работы Шредингера в том и состояла, что для механики микромира нашелся давно испытанный математический аппарат. В третьей публикации появился привлекательный термин -- ВОЛНОВАЯ МЕХАНИКА. Это было гораздо милее, чем МАТРИЧНАЯ. Вызывала энтузиазм обжитая математика волновых явлений: что-то непрерывно менялось от точки к точке и от мгновенья к мгновенью, как то бывало всегда в классической картине природы. Это "что-то", названное Шредингером греческой буквой "пси", описывало состояние и поведение микросистем. Оно еще нуждалось в физическом истолковании, это шредингеровское "что-то", но уже само рождение такой механики было логично, раз де Бройль доказательно ввел идею неких волн материи. Их длина для тел большого мира сводилась к нулю. Зато в микромире волны материи по длине становились сопоставимы с размерами атомов и электронов. Тридцать с лишним лет спустя в Цюрихе рассказывали, как Шредингер пришел к замыслу своей механики: летом и осенью 25-го года его часто видели в местных купальнях -- вдохновение он черпал в спокойных водах Цюрихского озера... Эта простенькая легенда была бы ничем не плоше других научных легенд, когда бы чуть раньше, весною того же года, морские волны не качали у скал Гельголанда другого теоретика, навевая ему совсем другие мысли. Бросая его вверх и вниз, эти морские гребни и провалы вдохновляли Гейзенберга на поиски иной механики микромира, где господствовали скачки. (Очевидно, в одном и том же каждый находит лишь те стимулы, которых жаждет. Их источник не только вне, а и внутри нас.) Гейзенберг думал об электроне-частице и квантовых прерывностях. Шредингер думал об электроне-волне и непрерывности колебаний. Оба думали о равно реальных ипостасях микромира и потому создавали РАВНОПРАВНЫЕ механики. Но каждый отдавал предпочтение только своему физическому видению. И ничто не могло заставить их отказаться от таких притязаний, хотя тогда же было доказано главное: обе механики на несхожих математических языках рассказывали о микромире одно и то же! Однако их создателям хотелось слышать больше, чем говорили математика и эксперимент. И для обоих столкновение с Бором было неизбежным. Первым пришел черед Эрвина Шредингера. И не случайно. Построив свою волновую механику на полгода позже, он зато раньше приписал ей непомерные возможности. Уж не Цюрихское ли озеро шепнуло ему однажды: "...движущаяся частица не что иное, как пена на волновой радиации, образующей мир"?! У этой метафоры было физическое оправдание. Недостаточное, но было. Когда на колеблемой глади озера нет-нет да и вздыбливался пенный гребешок, это свидетельствовало, что там удачливо наложились друг на друга волны разной длины и разной высоты: в окрестностях гребня они погасились взаимно, а в том месте, где он поднялся, взаимно усилились. Сформировался движущийся "волновой пакет". Так отчего бы не предположить, что микрочастицы -- это пакеты волновой радиации, образующей мир? Тогда никакой двойственности волн-частиц. Есть только волны. И можно надеяться на исчезновение противоестественных квантовых скачков. Если электрон -- волновой пакет, то, быть может, в момент излучения кванта волны материи просто собираются в такой же точно пакет на другой орбите. Или что-нибудь в этом роде. Поживем -- увидим. Как-нибудь все это обязательно устроится... Меж тем волны Цюрихского озера вели себя не совсем послушно -- не так, как хотелось бы Шредингеру: ценные гребешки неизбежно сникали. Формирующие их волны, двигаясь каждая на свой лад, скоро расползалась. Математически -- и физически! -- волновые пакеты оказывались нестойкими образованиями. Из них нельзя было бы построить долговечное вещество мира -- разве что пену... Прекрасный физик, Шредингер сам это сознавал. Но охота пуще неволи (философия -- охота, физика -- неволя). "Со временем как-нибудь все устроится..." -- повторял он про себя и даже вслух. С этим-то убеждением, что в принципе уже покончено со всеми покушениями на классическую непрерывность, ранней осенью 26-го года приехал Эрвин Шредингер в Копенгаген... Голос Бора: -- А ты знаешь, что я пригласил его тогда, в сущности, ради Гейзенберга? Голос Паули: -- Оставь! Ты пригласил его ради истины. Просто повод и причина в тот раз совпали. Гейзенберг снова жил тогда в Копенгагене. Весной 26-го года он покинул Геттинген и Макса Борна по первому зову Бора. А Бор позвал его потому, что с весны освобождалось место Крамерса. ...Тридцатидвухлетний голландец уезжал навсегда, получив на родине самостоятельную профессуру, достойную его таланта и опыта. А в облегченье утраты Бору оставалось вот это -- позвать на его место хоть и совсем еще неопытного, но сверхталантливого Вернера Гейзенберга... Создатель матричной механики узнал о возникновении механики волновой уже в Копенгагене. Сидя у себя в мансарде под скатами институтской крыши, он вчитывался в письмо Паули с изложением идей Шредингера и никак не мог освоиться со случившимся. Он говорил историку, что сперва ему явилась пугающая мысль: "Мы оба безнадежно заблудились..." Он сравнил себя и Шредингера с двумя альпинистами, искавшими в тумане путь к вершине горы. Когда туман стал редеть, они увидели с двух разных направлений заветную скалу. Но столь несхожи между собою были открывшиеся им картины -- отвесные кручи с одной стороны (квантовые скачки) и холмистые склоны -- с другой (плавные волны), -- что неоткуда было взяться уверенности, будто перед ними единая гора. Потом он бросился читать статьи самого Шредингера. Математика волновой механики восхитила его своей доступностью. А физика разочаровала. "...Тут я не верил ни единому слову". Ложной и сулящей физике микромира одни только беды стала казаться ему даже дебройлевская идея волн материи. Потом были летние каникулы 26-го года. Их последние дни он решил провести в Мюнхене. И там вдруг узнал, что на зоммерфельдовском семинаре будет выступать автор волновой механики!.. ...Хотя Шредингеру оставался еще год до сорока, что-то заметно старило его, словно бы приобщая к поколению шестидесятилетних. Старомодные очки в непритязательной оправе? (А в ходу были оправы броские -- совиные.) Старомодная речь с чуть возвышенным словарем? (А в ходу был словарь иронический -- вольный.) Или, может быть, это сама старомодность философии природы, которую он исповедовал, прибавляла ему годы? Семинар был многолюдней, чем обычно. И пестрее по возрасту. Присутствовал даже директор Мюнхенского института экспериментальной физики стареющий Вилли Вин, давний противник квантовых нововведений. Но волновое новшество -- это было совсем другое дело! Всем своим видом он выражал одобрение, когда Шредингер говорил, что пси-волны обещают вернуть микромиру классическую непрерывность. Ему, Вилли Вину, как нарочно, еще и реакционеру в политике, этого было довольно для торжества, как если бы после недавней революции вновь возвращалась в Германию династия Гогенцоллернов. С досадой слушал он подстрекательские возражения хорошо ему известного недоучки Гейзенберга. Он еще помнил, как три года назад этот выпускник университета не смог ответить на экзамене, что такое разрешающая сила микроскопа (!). Он до сих пор негодовал, что заступничество Зоммерфельда все-таки обеспечило невежественному юнцу степень доктора философии. И еще больше негодовал, что этот юнец, придумавший дурацкую матричную механику, позволял себе критиковать создателя механики истинной за излишнее доверие к волновым пакетам и вообще за генерализацию волн. Потеряв наконец самообладание, Вин вскочил (забыв о своем возрасте) и прокричал (вспомнив о своем чине): "Молодой человек, вам еще надлежит учиться физике, и было бы лучше, если б вы изволили сесть на место!" Голос Паули: -- Старый болван едва его не вышвырнул вон... Голос Бора: -- Ну зачем же болван. Для понимания происшедшего достаточно слова "старый"... Вилли Вин заявил, что ему, конечно, понятны чувства Гейзенберга, поскольку теперь-то уж поставлен крест над всяческим вздором вроде квантовых скачков, но указывать на возникающие трудности бестактно и глупо: "У нас нет сомнений, что господин Шредингер преодолеет их в самом близком будущем!" Даже Зоммерфельд, как ни благоволил он своему ученику, доводов его не поддержал: он был, по словам Гейзенберга, пленен красивой легкостью, с какой выводилась из волнового уравнения Шредингера уже известная теория атома водорода. Гейзенберг сам пережил эти чувства раньше, да ведь не о том шла речь! Человек, который понял бы его тотчас, находился далеко... Гейзенберг (в воспоминаниях): Я отправился домой в удрученном состоянии. И, должно быть, в тот же вечер написал Нильсу Бору о несчастливом исходе этой дискуссии. По-видимому, именно в результате моего письма он сразу пригласил Шредингера провести несколько сентябрьских дней в Копенгагене. Тот согласился, и я поспешил вернуться в Данию... Видна внезапная улыбка, мелькнувшая на хмуром лице Шредингера, когда он, выходя из вагона, увидел Бора и Гейзенберга вдвоем на копенгагенской платформе. День был хорош, и Дания прекрасна, а беседы с Бором давно желанны, и хмурился Шредингер только от бессонной ночи в поезде. А улыбку вызвало юмористическое наблюдение: молоденький Гейзенберг рядом с Бором выглядел как недавно побитый мальчик, позвавший на помощь отца. ...Спор начался тут же на перроне, как засвидетельствовал младший из троих. Снова на перроне, точно ради символа "физика в пути!". С вокзала поехали прямо к Бору домой. Существенная подробность: Бетти Шульц не записала имени цюрихского профессора в Книгу иностранных гостей института. Она вела эту книгу со времен комнатки в Политехническом. Первым в списке значился Крамерс. А к осени 26-го года там уже накопилось около сорока ученых имен из Голландии, Швеции, Норвегии, Венгрии, Германии, Румынии, Японии, Соединенных Штатов, Австрии, Индии, Англии, Канады. Шотландцем был записан Дарвин, приехавший недавно. Страница ожидала следующего визитера. Указание Швейцарии рядом с именем Шредингера увеличило бы еще на единицу и без того уже внушительный перечень международных связей института. Но этого не произошло. Следующим стало имя Поля Адриенна Мориса Дирака, приехавшего из Кембриджа чуть позже и тоже впервые. Может быть, Шредингер так и не появился на Блегдамсвей? И до конца остался только домашним гостем Бора? Гость заболел. Впрочем, для сути происходившего это значения не имело: когда он слег и Маргарет принялась выхаживать его с умелостью матери пятерых детей, в главном -- в общении с Бором -- для него ничего не изменилось. Ватаге маленьких бориков было, разумеется, сказано, что надо вести себя тихо, но, воспитанные демократически, они резонно возражали: "А папа?!" Нет, папа не шумел, однако его тихо неумолимый голос часами раздавался из комнаты, где лежал больной. Когда мама вносила туда печенье и чай, настоянный на травах, бывало видно, как отец, точно лечащий доктор, говорит-говорит-говорит, а у окна стоит дядя Вернер и молчит-молчит-молчит. А больной? Опираясь на локоть, он вдруг приподнимался в кровати и начинал отвечать-отвечать-отвечать, но совсем не так, как отвечают врачу. ...Оба -- хозяин и гость -- нападали, и оба защищались. В контратаках Шредингера для Бора не содержалось ничего нового. Они возвращали его к началу начал: к тем недоумениям, какие он сам преодолевал еще во времена Трилогии 13-го года. Тысячу раз уже слышал Бор эти соображения. И более изощренные слышал! И давно уже убедился в их бесплодности. Бор: То, что Вы говорите, абсолютно правильно. Но это вовсе не доказывает, что квантовых скачков нет. Это доказывает только, что мы не можем их вообразить, что предметно-изобразительные представления, с помощью которых мы описываем события повседневной жизни и эксперименты классической физики, становятся непригодными, когда мы приходим к описанию квантовой прерывности. И нам не следовало бы удивляться этому, раз уж мы сознаем, что замешанные тут процессы не входят непосредственно в опыт нашего бытия... А Шредингер еще возражал, что формирование наших представлений его вообще не интересует ("я предпочитаю оставить это философам"). Он требовал лишь точного отчета о событиях в атоме ("и мне неважно, какой язык вы изберете для разговора о них"). Он утверждал, что стоит только отказаться от электронов-частиц и оставить волны материи, как все проясняется ("то, что казалось неразрешимыми противоречиями, вдруг исчезает"). И за стеклами очков -- нервическое поблескивание упорства. Догадывался ли он, каково было Бору столкнуться с пренебрежением к природе наших понятий и с безразличием к языку, познания! То был удар по натянутой тетиве. И стрела сорвалась. Не с той ли минуты -- а она наступила очень скоро -- превратился Бор, к изумлению Гейзенберга, в "почти лишенного милосердия фанатика"? Он забыл слова и жесты древней роли радушного хозяина. Иная роль поглотила его целиком: он вел осаду. И вот вместо утренней улыбки -- суровость в глазах: "Вы обдумали мои вчерашние доводы?" А Шредингеру всегда дурно спалось -- не только в поезде. Бессонницы делали его неработоспособным в ранние часы... Для того чтобы заставить себя позавтракать, он должен был выкурить трубку на пустой желудок. И вообще бывал в начале рабочего дня весь во власти неврастенических привычек... А Бор спал ночи напролет сном ребенка, намаявшегося за день. И, подобно Гейзенбергу, был жаворонком -- не совой. В другую пору он терпеливо ждал бы, когда гость .проснется, но тогда... Гейзенберг рассказывал: "Спор начинался рано утром". Бор попросту его будил. Он тоже не мог иначе. Голос Паули: = Это ужасно. Теперь я понимаю, почему Шредингер слег. Простуду он перенес бы. на ногах... Тяжела наша совиная участь... Однако Шредингер. был не из тех, кого берут осадой. Ни многодневной, ни многолетней, как показало будущее. Он и через двадцать лет стоял на своем! С ним и штурмом нельзя было ничего поделать, как показало еще раньше его детство... Он жил у бабушки-ирландки в Англии, когда его мать решила пересилить мальчика, легко писавшего стихи, но не любившего музыки. Пришел учитель и сказал: "Сейчас я возьму ноту на пианино, ты же изволь ее спеть!" А Эрвин ответил совершенно как Гамлет в истории с флейтой: "Но я не пианино, из меня нельзя извлекать ноты!" Тем дело и кончилось... Худой, покорный, очень благовоспитанный, лежал он, бессильно вытянувшись на постели, и слушал непреклонного Бора. Однако в костистом лице Шредингера не было покорности. Бору хотелось единомыслия с ним. Но единомыслия не получалось, потому что для обоих оно могло быть достигнуто лишь ценой философской капитуляции противника. А философия -- это последнее, что капитулирует в мыслящем человеке. И когда с обеих сторон все логические аргументы были уже многократно исчерпаны-переисчерпаны и ни у хозяина, ни у гостя уже не оставалось в запасе ничего, кроме сказанного-пересказанного, Шредингер вдруг взорвался знаменитой фразой: -- Если эти проклятые квантовые скачки действительно сохранятся в физике, я простить себе не смогу, что вообще связался когда-то с квантовой теорией! -- Ив ответ на этот крик души услышал: -- Но зато все мы чрезвычайно благодарны вам за то, что вы это сделали! Ваша волновая механика принесла с собою такую математическую ясность и простоту, что явилась гигантским шагом вперед... Бор снова был неузнаваем: внезапное радушие в голосе и светлейшая улыбка на лице. Отчего бы? Да оттого, что спор окончился. Не разрешился, но окончился: с последней реплики Шредингера ушла из многодневной дискуссии наука. А пришло другое: драма характера. И к Бору тотчас вернулось все его добросердечие. Слышится: -- Выздоравливайте, мой друг! Спокойной ночи. Выходя вслед за Бором и с больничной осторожностью прикрывая дверь, Гейзенберг не удержал вздоха облегчения. Вздох облегчения был преждевременным. Теперь для него, для Гейзенберга, наступала пора испытаний. Но он не знал этого. Происшедшее было в его глазах равносильно поражению Шредингера: хотя тот и не сдался, но защитить свою волновую ересь не смог. А если так, не значило ли это, что вся физическая правда оставалась на стороне механики матричной -- механики частиц и квантовых скачков! Эта убежденность привела его той осенью даже к размолвке с Максом Борном -- он тогда обвинил своего геттингенского учителя в "измене самому духу матричной механики". А поводом для этого послужило одно из памятных событий в истории квантовой революции: появление ВЕРОЯТНОСТНОГО ИСТОЛКОВАНИЯ шредингеровских пси-волн. ...Еще летом 26-го года -- в июне и в июле -- Макс Борн отправил в редакцию Zeitschrift fur Physik две работы, содержавшие это истолкование. (За них-то почти через тридцать лет он все-таки удостоился Нобелевской премии.) Судя по всему, в Копенгагене его исследование стало известно в сентябре уже после шредингеровского визита. И там оно было воспринято так, точно ничего нового к пониманию хода вещей в природе не прибавляло. Спонтанные вероятности Бора и призрачные волны Бора -- Крамерса -- Слэтера тотчас вспомнились копенгагенцам. Еще до рождения квантовой механики они прониклись боровским убеждением, что глубины материи -- это ВЕРОЯТНОСТНЫЙ МИР. И потому идейная суть построения Макса Борна выглядела для них как бы само собой разумеющейся. ...Таким -- вполне очевидным -- казалось статистическое истолкование даже восемнадцатилетнему Льву Ландау, студенту Ленинградского университета, который вдали от Копенгагена делал тогда, в 1926 году, свою первую научную работу по волновой механике . Гейзенберг не был исключением среди копенгагенцев. И, разумеется, результатов Борна он не оспаривал. Негодование вызвало в нем то, что его геттингенский патрон и соавтор в дело пустил волновую механику! Макс Борн исследовал процесс столкновения частиц. И показал: пси-волны Шредингера совсем не загадочны, если отбросить мысль, будто природа лепит из них частицы. Эти волны рассказывают не о материальном естестве электронов, атомов, квантов, а об их поведении. ...У брошенного камня линия поведения -- парабола. А у микрочастицы, с ее дебройлевской волнообразностью, линии поведения нет -- есть "волна поведения". И траектории у нее не существует: падающий электрон может быть застигнут опытом и тут и там. Но для "тут" и для "там" вероятности различны. Они-то и подчиняются волновому распределению в пространстве и времени. Где и когда у такой волны горбы, там и тогда вероятность найти частицу наибольшая... ( Так говорил он, вспоминая минувшие времена, автору этой книги. Точно то же самое не раз повторял он своим коллегам и ученикам, прибавляя, что "так думали все".) В этаком духе пси-волны могли предуказывать вероятность разнообразных итогов измерений. И микрособытий вообще. Эти волны переводили на свой язык записи в турнирных таблицах матричной механики. И негодовать следовало бы Шредингеру: наносился неотразимый удар по его излюбленной конструкции природы. А Гейзенбергу негодовать, напротив, совершенно не следовало: ведь это он не далее как в 24-м году находил необыкновенно привлекательной картину "реальности особого рода" - картину боровских ВОЛН ВЕРОЯТНОСТИ в глубинах материи. Теперь эта картина воплотилась в строгие формулы и становилась еще привлекательней. Зачем же вдруг: "Это измена..."?! А затем, что сказалось это вовсе не вдруг. Гейзенберг (историкам): Электрон всегда рисовался моему воображению в виде маленького шарика -- сферы. Я, бывало, говаривал только одно: "Иногда, конечно, можно с пользой называть его волной, но это не более чем способ разговора, а физическая реальность тут ни при чем". Так вместе с волновым заблуждением Шредингера завелось в теории микромира корпускулярное заблуждение Гейзенберга. И второй с такой же отчаянной досадой хулил волны плюс непрерывность, с какою первый проклинал частицы плюс скачки. А Бор? Гейзенберг (в воспоминаниях): А Бор пытался во всем учитывать одновременное существование и корпускулярной и волновой картин. Он держался убеждения, что лишь обе эти картины могут совместно обеспечить полное описание атомных процессов. "Я испытывал неприязнь к такому взгляду на вещи", -- добавил Гейзенберг. Откуда же и после отъезда Шредингера мог взяться на Блегдамсвей покой согласия? ...Когда мальчикам, несмотря на их протесты, все-таки приходилось отправляться спать, а Маргарет уже успевала разведать, отчего ее Нильс выглядит сегодня таким усталым, а во тьме заоконного пространства затихали ближние шумы города и повисали только бессонные голоса далеких причалов; в общем, когда вечер уже переходил в ночь, Бор внезапно произносил: -- Ты знаешь, я хочу подняться к Вернеру... - Всякий раз это звучало как только что принятое решение. Толчок изнутри поднимал его на ноги. Нередко он возвращался с полдороги и озабоченно спрашивал, есть ли еще в доме портвейн. И, держа бутылку в согнутой руке как лечебную микстуру, поспешно уходил, точно наверстывая потерянную на возвращенье минуту. А Гейзенберг у себя на мансарде уже слушал, как знакомые шаги, становясь все явственней, берут пролет за пролетом по ночной институтской лестнице. И он спешил к двери, чтобы отворить ее раньше, чем Бор постучит. Но порою ничего, кроме неумолимости, не слышалось ему в этих приближающихся шагах. Неумолимая неутомимость двигалась на него по темной лестнице. И он припоминал испытания недавно уехавшего Шредингера. И отступал к ночному окну в покатой стене мансарды, ощущая себя загнанным под крышу беглецом. И не торопился отворить дверь до стука. Раздавался негромкий стук. Вслед за тем бутылка портвейна в сильной руке пересекала плоскость дверного проема, и это служило знаком непримиримости, как древнее "иду на вы". Значит, спор сегодня будет идти на износ -- старое вино и впрямь понадобится обоим как тонизирующая микстура. Снова будет схватка во имя единственной цели: понять, ПОНИМАЮТ ЛИ они квантовую механику с ее парадоксами. И снова будет критика его, гейзенберговской, неприязни к равноправию частиц и волн. Он недоумевал: что приоткрылось интуиции Бора да все никак не могло открыться до конца и заставляло его самого казниться этими полуночными дискуссиями? Как решался Бор утверждать, будто чего-то фундаментально главного они еще не понимают и что-то всеобъемлющее должны еще отыскать? ...Сызнова -- в несчетный раз -- придирчиво расследовали они один мысленный эксперимент за другим. И Гейзенберг не знал, как избежать рассуждений о волнообразности электрона-частицы. А Бор не знал, как ОБЪЯСНИТЬ, что при полной несовместимости образов волн и частиц ПРИРОДА умудряется их примирить. (В этом духе сам Гейзенберг сформулировал мучившую Бора проблему.) Их смущало не одно и то же. Масштаб их размышлений был различен. И тревоги исканий не одинаковы. Одно экспериментальное явление, и не воображаемое, а тысячекратно наблюдавшееся в любой лаборатории, чаще других непонятностей погружало их в те ночные споры. И заставляло перед рассветом глотать бодрящее вино. А были это всего лишь треки заряженных частиц в туманной камере Вильсона. Белые ниточки тумана. Каждая -- след одной пролетевшей частицы. Белый шлейф невидимого самолетика высоко в небесах. Это не образ, а точное отражение происходящего: частица в камере, как самолет в небе, летит сквозь пересыщенные пары и вызывает по дороге выпадение капелек влаги. Они и прочерчивают белым пунктиром путь частицы. - Эти белые нити прямо показывали, что движение электрона все-таки можно проследить во времени и пространстве, не так ли? И даже сделать зримым, не правда ли? Когда камеру Вильсона помещали в сильное магнитное поле, как это впервые осуществил в Кавендише около двух лет назад, в 24-м году, Петр Капица, траектории тяжелых альфа-частиц отчетливо искривлялись, подобно параболам падающего камня. А треки легких электронов и вовсе превращались в окружности, напоминая атомные орбиты. На фотоснимках их можно было видеть невооруженным глазом. Орбиты электронов? Да ведь матричная механика началась с утверждения, что они ненаблюдаемы. Что же было делать с таким противоречием между теорией и опытом? Бор и Гейзенберг задавали друг другу простейшие вопросы и не находили, ответов... Сегодня в это почти невозможно поверить, а меж тем так оно я было. Так и было... Гейзенберг (в воспоминаниях): Ни один из нас не умел растолковать, каким образом следовало достигнуть примирения математического языка квантовой механики со столь элементарным явлением, как траектория электрона в туманной камере... Оттого, что споры наши часто продолжались далеко за полночь и, несмотря на усилия нескольких месяцев, к удовлетворительному результату не приводили, мы оба начали приходить в состояние полного изнурения, и наши нервы были напряжены до предела... И снова: задавая друг другу одни и те же вопросы, они все-таки ныряли на разную глубину. Бор и тут доискивался чего-то фундаментально главного в УСТРОЙСТВЕ НАШЕГО ЗНАНИЯ и настаивал, что оно, это главное, пока от них ускользает. А Гейзенберг? С улыбкой самоосуждения, запоздавшей на тридцать семь лет, он говорил в феврале 63-го года историку, что прежде всего хотел утвердить единовластие механики частиц и скачков. И потому все надежды возлагал на изворотливость ее формул: "Математика достаточно умна и сделает все сама -- без умствований физиков". И, прибавив к своему изначальному заблуждению еще и это, упорствовал в обоих. Когда Бор, одолеваемый наконец усталостью, оставлял его одного, Гейзенберг чувствовал, что нервы скоро сдадут. И не только у него: в медленных шагах спускавшегося по лестнице Бора ему все чаще слышалась тяжесть, копившаяся день ото дня. Голос Паули: -- Разумеется, это не могло не кончиться взрывом. Ах, жаль, меня тогда не было с вами! Голос Бора: -- Конечно, жаль... Но ты тоже не знал еще решения, и просто взрыв был бы громче. Я думаю, что Гейзенберга ободряло в его упорстве присутствие Дирака на Блегдамовей... ...Да, в их пунктирную летопись не могло не войти наконец и это имя. В самом деле: из окна мансарды, а оно выходило в сторону Феллед-парка -- Гейзенберг нередко наблюдал фигуру худющего кембриджца, удалявшегося в зеленую глубину-тишину парковых рощ и полян. Впрочем, зелеными долго оставались только поляны, точно засеянные неувядающими травами, а древесные аллеи быстро пропитывались осенней желтизной и, начав редеть, все дольше позволяли следить за одинокой фигурой. Она привлекала внимание. Случайные встречные, разминувшись с нею, немного погодя оглядывались, будто их вдруг осеняло, что мимо прошло существо не совсем обычное. Ничего броского. Но в узкой вытянутости этой фигуры была отчетливая замкнутость, словно нежелание занимать собою пространство. И в чистых глазах под светлыми бровями -- невозмутимая молчаливость. Не угрюмая, а, напротив, приветливая. Молодой иностранец нравился в институте всем. Но Гейзенберг -- был он лишь на год старше "- провожал глазами фигуру юнца с такими чувствами, каких никто не мог бы с ним разделить. ...Появление Дирака на Блегдамевей в сентябре 26-го года почти совпало с отъездом Шредингера. Причинной связи между их визитами в Копенгаген не было. Просто дни паломничества к Бору рано или поздно ожидали всех теоретиков-квантовиков. Поль Дирак к своим двадцати четырем годам уже бесспорно вошел в их первую шеренгу. Бор полагал, что дираковский вариант квантовой теории микромира был способен "по своей общности и законченности конкурировать с аппаратом .классической механики". А исходный толчок к возникновению этого варианта был дан, по убеждению Гейзенберга, в тот июльский день 25-го года, когда Дирак услышал об его идеях на заседании Клуба Капицы в Кембридже. Дирак (в Оппенгеймеровской лекции 1970 года): В то время я был исследователем, не имевшим никаких других обязанностей, кроме исследовательских. Я благодарен судьбе, что родился вовремя: будь я старше или моложе на несколько лет, мне не представились бы столь блестящие возможности. Казалось, все благоприятствовало мне... Благом оказалось даже то, что он, молоденький инженер-электрик из Бристоля, не сумел угодить своим перовым боссам ("недостаточно сообразителен и вообще странноват"). И даже то, что у него сложились трудные отношения с мрачновато-деспотическим отцом (учителем французского языка). Это заставило его сменить отчий дом в Бристоле на холостяцкое жилье в Кембридже, а -прикладную науку -- на теоретическую физику. И все же ему, начинающему, посчастливилось не настолько, чтобы уже в июле 25-го года от самого Гейзенберга услышать о новых идеях. Уверенный в этом Гейзенберг в действительности ошибался. Юный Поль тогда еще просто не был вхож в Клуб Капицы. Будь он поразговорчивей, маленькая ошибка давно бы развеялась. Однако он ее развеял лишь в преклонные годы, попав под перекрестный допрос историков. Не только на озере Комо, но и до конца своих дней Бор не подозревал, что это он нечаянно помог безвестному Дираку впервые приобщиться к новым идеям. А было так... Осенью 25-го года, вслед за тем, как осмелевший Гейзенберг заехал наконец в Копенгаген с корректурой своей статьи, Бор тотчас отправил ее в Кембридж Ральфу Фаулеру, хотя и знал, что тот уже все знает. Вероятно, Бору захотелось, чтобы о поворотном событии в теории атома скорее проведал Резерфорд -- и не по слухам, а по тексту подлинника. Но было очевидно, что без комментариев зятя-теоретика сэр Эрнст, не затрудняясь, объявит галиматьей физическую теорию, в которой А*В отчего-то не равняется В*А! Короче, Фаулеру предлагалась роль адвоката. Показал ли он рискованную статью великому тестю или нет, не так уж важно. Зато приобрело непредвиденную важность, что он показал ее своему молодому ученику из Бристоля. Дирак (историкам): ...Сначала я эту статью не сумел оценить. Отложил в сторону... А потом, когда вернулся к ней, мне вдруг стало ясно, что это первоклассная вещь. И я принялся разрабатывать ее изо всех сил... Бор и Паули на озере Комо еще не знали, что и Дирак, подобно Максу Борну, пережил ту же задержку на старте -- "что за притча эта нелепая формула умножения в механике наблюдаемых величин?!". Однако в отличие от других он, Дирак, подобно Бору, решил, что тут-то и заключена "главная особенность новой теории" (это его собственные слова). И на ней, а не на идее наблюдаемости, основал он свой вариант квантовой механики. Ральф Фаулер настоял на внеочередной публикации его работы в последнем выпуске "Трудов" Королевского общества за 1925 год. И легко представить, что ему это удалось лишь благодаря Резерфорду, тогдашнему президенту общества. В год 1926-й П.-А.-М. Дирак вступал уже знаменитостью среди физиков. ...Для Гейзенберга успех его погодка из Кембриджа с самого начала явился радостью необыкновенной: Дирак шел вслед за ним! Потому-то, когда осенью 26-го года кембриджский молчальник приехал на полугодовую стажировку к Бору, одно его присутствие на Блегдамсвей поощряло Гейзенберга к упорству в дискуссиях на мансарде. Но если он сверх того надеялся еще и на поддержку кембриджца, то напрасно... В институте все очень скоро убедились, что Поль Дирак был решительно непригоден для четырех вещей: обычного приятельства, многословного говорения, спортивного соперничества и научного соавторства. Впоследствии, когда историки его разговорили, он дважды повторил о себе Томасу Куну и Эугену Вигнеру: "Я -- интроверт", прибавив, что таким человеком -- "замкнутым в своем внутреннем мире" -- он был всегда. Нечто незнакомое копенгагенцам пришло вместе с ним на Блегдамсвей. Он вспоминал: "Я чувствовал себя воистину революционером". Но его революционность была бесшумной: "Пусть каждый развивает собственные идеи" (и это дираковские слова). Дирак держался нерастворимым кристаллом в кипящем растворе. Он жил один. Работал один. Ходил один. И не испытывал одиночества. Впоследствии он не помнил точно, кто еще тогда трудился в институте рядом с ним. И даже "не очень много Гейзенберга" отметилось в его памяти! И только "очень много Бора" навсегда сохранилось в его душе. Дирак: ...Там все определяла личность Бора. Думаю, что без него там вообще не было бы ничего. И я находился под сильнейшим впечатлением от разговоров с ним. Томас Кун: А что в этих разговорах вас особенно впечатляло? Дирак: Он был глубоким мыслителем и действительно размышлял обо всем на свете... Нет, он не занимался метафизическими проблемами. Но его интересовали проблемы, не имевшие отношения к науке вообще. Ну вот, например: когда двое гангстеров вытаскивают револьверы и хотят друг друга убить, но ни один из них не осмеливается выстрелить -- как найти этому объяснение? Бор искал его и нашел... Это психологический вопрос: если вы сначала принимаете решение стрелять и затем стреляете, это более медленный процесс, чем выстрел в ответ на внешний стимул. И пока вы решаете нажать курок, другой увидит это и выстрелит первым. Томас Кун: А не навела ли Бора на эту проблему его любовь к киновестернам? Дирак: Не знаю... Но говорят, что гангстерам это правило знакомо. И, сойдясь лицом к лицу, ни один из них не осмеливается на первый выстрел. В институте провели экспериментальную проверку боровской гипотезы: купили детские пистолеты и устраи-вали внезапные "гангстерские встречи" с Бором. Он доказал, что при прямой угрозе неизменно успевал выстрелить раньше нападавших. Долго еще шестидесятилетний Дирак, точно приоткрыв в душе обычно закрытые шлюзы, позволял свободно выразиться своему былому удивлению перед психологической содержательностью наблюдений Бора. Историки даже решили, что молчальник вообще разговорился. Томас Кун: Многое ли вы рассказывали ему о своих исследованиях -- о том, как идут они? Дирак: Говорил по преимуществу Бор, а я слушал. Это больше мне подходило, ибо я не очень люблю... Он мог не договаривать, чего он не любит. ...Это было наследием детства -- не слишком счастливого. Отец-швейцарец, давший ему тройное французское имя Поль Адриенн Морис, требовал, чтобы мальчик разговаривал с ним только по-французски. А мальчику это было трудно. И дабы не мучиться, он стал молчать. И чтобы не разоблачилось притворство, он научился молчать и по-английски. "Это началось очень рано", -- сказал он Эугену Вигнеру. Учившийся молчать в ту пору жизни, когда другие учатся говорить, он незаметно научился и быть без других. И вот, увлеченный проникновенностью Бора, он не догадывался, что ее завоеванием была сама дружеская близость, возникшая между ними на исходе 26-го года. "Там не было никого, с кем я сдружился бы так, как с Бором". Маргарет Бор (историкам): Да, Нильс очень любил Дирака. Но, конечно, он относился к нему тогда скорее как отец к сыну; сказывалось различие в возрасте... Много лет спустя Нильсу было очень приятно услышать от Поля, что самым любимым временем для него навсегда остались дни первого приезда в Данию... Я не думаю, чтобы Дирак вообще любил кого-нибудь больше, чем моего мужа. Тогда произошло маленькое чудо: с некоторых пор Дирак стал появляться на дорожках Феллед-парка и на улицах города не один! Они бродили вдвоем, сначала по осеннему, потом по зимнему Копенгагену. И приветливому молчальнику были желанны эти прогулки с единственным копенгагенцем, не просившим у него в обмен на собственную духовную щедрость решительно ничего. Оба не теряли в этом спокойном общении своей внутренней сосредоточенности. Потому и не теряли, что у старшего она всегда хотела высказаться в монологе, а у младшего всегда хотела избежать диалога. В часы тех прогулок Бор отдыхал от споров с Гейзенбергом, но Дирак ошибался, думая, что Бор рассказывает ему о ненаучных проблемах. Сегодня -- гангстеры в двусмысленном положении с их яростным желанием убить и невозможностью безнаказанно решиться на это... В другой раз -- спекулятивные операции на бирже с неожиданным доказательством, что при случайной купле-продаже вероятность выигрышей выше, чем при доверии к официальной информации... А в третий раз -- раздумье о трости в руке и нелегкий вопрос, где при ощупывании дороги гнездится источник осязания -- в нижнем или верхнем конце трости, когда она свисает к земле свободно и когда рука сжимает ее крепко?.. За гангстерами, за биржей, за тростью, как за иносказаниями в поэзии, скрывались для Бора все те же неразрешенные проблемы устройства нашего знания: -- как совмещаются в единой картине несовместимые начала? (Гангстеры.) -- как соотносится неопределенность случая с точной причинностью? (Биржа.) -- где кончается измерительный прибор и начинается измеряемая реальность? (Трость.) А в глубине этих иносказаний прорисовывались для него пока еще неясные черты объединяющего принципа, что делал равно истинными разные варианты механики микромира -- механики волн-частиц. Как тонко понял Бор ни на кого не похожего юнца из Кембриджа! Философические раздумья без прямого участия физики и математики были не для Дирака: -- Вопрос, реальны волны или нет, был не из тех, что меня беспокоили, так как он относился, на мой взгляд, к области метафизики. Но тут не звучало гейзенберговской враждебности к волновому инакомыслию. С Дираком не надо было бороться. Его мысль следовало обеспокоить тем, что ее не беспокоило. И Бор нашел для этого ключ иносказаний. ...Так, отдыхая в покорной немоте дираковского дружелюбия, сосредоточенность Бора продолжала трудиться "в области метафизики". А Дирак не улавливал причины боровского бесконечного варьирования одних и тех же мотивов. Как-то он сказал Бору с улыбкой, что мама-англичанка учила его правилу: "Сперва все обдумай, а потом уж говори". Нет, он не был столь невежлив, чтобы сказать это по поводу их тогдашних -- так нравившихся ему -- бесед. Это сказалось в шутку по поводу страсти Бора к многократным переделкам научных текстов. (И сказалось позже, потому что в то время Бор статей не писал.) Но все равно Дирак еще не знал того, что давно усвоили на Блегдамсвей ветераны, и лучше других -- полгода назад уехавший Крамерс. "Мой метод работы, -- записал голландец фантастическое признание Бора, -- мой метод работы заключается в том, что я стараюсь высказать то, чего я, в сущности, высказать еще не могу, ибо просто не понимаю этого!" И о чем бы в часы дневных прогулок с Дираком ни произносился долгий -- иногда длиною в десять миль -- непредсказуемый монолог, мысль Бора при этом втайне пробиралась по темной лестнице на институтскую мансарду, где в изнурительных диалогах с другим юнцом назревал неминуемый взрыв... Глава четвертая. ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ Ничто так не связывает ищущих, как безысходность спора. Хочется непрерывного поединка. Часа друг без друга прожить нельзя. Но и вместе быть уже невозможно... В Копенгагене длилась зима, успевшая незаметно превратить год тысяча девятьсот двадцать шестой в двадцать седьмой. Прошли рождественские каникулы -- начался новый семестр. И в середине февраля настал наконец критический день. Бесшумно падал снег. Взрыв был не громче. (На мансарде не вылетели стекла.) Вечером, поднимаясь наверх, Бор вдруг приостановился -- на большее не решается почтительно смиренное воображение, -- приостановился посреди лестничной тишины и повернул обратно. Гейзенберг, уже слушавший за своею дверью его шаги, не сразу сообразил, что они начали удаляться. Случившееся дошло до него, когда шаги совсем замерли в колодезной глубине безлюдного за поздним часом здания. И тогда его охватила тревога этого внезапного освобождения. Он бросился памятью назад -- в их сегодняшнее говорение после семинара... Была черная доска в опустевшей аудитории. Белый виток спирали на доске -- путь электрона в туманной камере. И рядом -- перечеркнутые белыми крестами формулы. И сильные пальцы Бора, крошащие палочку мела. И в голосе нота подавленной нервозности: "Это снова не ответ, пора согласиться, что мы не понимаем чего-то главного!" И отчужденный взгляд в сторону. Вспомнилось и собственное ощущение капелек пота на лбу -- от бессильного и тоже подавленного раздражения. И безулыбчивость их нечаянного столкновения в дверях, когда оба, выходя, с вежливостью невпопад уступали друг другу дорогу... За окном мансарды в черной белизне вечернего снегопада исчез Феллед-парк. Оказалось, что в наступившем освобождении не было свободы. Не умея согласовать случившееся с бесконечной терпеливостью Бора, Гейзенберг коротко успокоил себя: "Ничего, погода лыжная -- в Норвегии все разрешится". Утром он увидел Бора в вязаной шапочке и толстом свитере. У ворот стояло такси. Бор уезжал в Норвегию один. Недавнее приглашение отправиться туда вдвоем и выходить на лыжах примиряющее понимание отменялось! И что всего менее походило на Бора -- отменялось единовластно, без обсуждения. Гейзенберг (историку): Ему захотелось побыть и подумать в одиночестве. И я полагаю, он был прав... Впервые бог знает с какого времени дни Бора проходили без диалогов и монологов. В снегах Норвегии он оставался с утра до вечера своим собственным собеседником-ассистентом. Но ни утрами, ни вечерами -- в тепле долинных и горных пристанищ -- он ничего не записывал. И на дневных привалах не рисовал -- лыжной палкой по снежному насту -- ни схем, ни формул. Для его размышлений не нужен был язык символов -- достаточно было слов. Открытие, к которому он шел по снежной целине, не сумело бы явиться в минутном озарении. История с формулой Бальмера тут повториться не могла. Вынашивая оправдание квантовой теории за ее посягательства на ценности классического миропонимания -- оправдание полное, а не по частным претензиям! -- он, как адвокат, готовящийся к процессу, взвешивал в уме все обстоятельства дьявольски запутанного дела. (Едва ли он представлял себе, что философско-физический процесс против механики микромира будет идти десятилетия и ему до конца жизни придется все снова и снова держать свою защитительную речь.) Мысль его начинала издалека. Галилей... Ньютон... Всемогущие уравнения классической механики, позволяющие проследить от точки к точке, от мгновенья к мгновенью всю историю любого движущегося тела -- в будущее и в прошлое -- стоит только изменить в этих уравнениях знак времени с + на -. Великолепная самонадеянность Лапласа: дайте физику точные значения координат и скоростей всех частиц вселенной в данный момент, и он предскажет состояние мира в любой иной момент, близкий или далекий. Логически принудительная картина железной необходимости -- однозначного детерминизма: если вы сегодня плачете или смеетесь, это было задано расположением и скоростями всех атомов еще в незапамятные времена первозданного хаоса. Исходные данные -- начальные условия движения -- определяют единственным образом все, что должно случиться. Возможное и существующее совпадают. Это только кажется нам, что в физических событиях есть выбор вариантов. А в действительности мы лишь скрашиваем законами случая -- игрой вероятностей -- свою неосведомленность в детальной истории происходящего. Мы утверждаем, что равновероятно вытащить из новой колоды карту черной или красной масти. И в среднем во многих пробах это предсказание хорошо оправдывается. Но какая масть появится на сей раз, никто не скажет. А между тем всем ходом вещей в природе заранее предопределено, что эти пальцы в этот момент вытащат из этой колоды эту карту. Каждое событие -- скрещение необходимых причинных рядов. И в принципе -- не на деле, но в принципе -- любое событие может быть расследовано до конца. Вот уж в чем никогда не сомневалась классическая физика!.. Однако сомнение именно в этом целиком захватило воображение Бора в дни норвежского уединения. Новым было не это сомнение, а то, что оно стало решающим для оправдания квантовой картины микромира. В тех раздумьях физика превращалась в философию. Не потому ли и сбежал он тогда из Копенгагена -- от споров с чистым теоретиком, что тут все решалось в более глубоком споре с самим собою? Надо было окончательно прощаться с ОСНОВОЙ вековечной философии природы: с классическим детерминизмом. Короче и физичней: с однозначной причинностью. Это прощание началось давно -- в пору его Трилогии. Теперь подошло к концу. И он бесповоротно прощался с этой старой иллюзией всего природоведения, как физик-философ, единый в двух лицах: отыскивал коренную -- физическую! -- ПРИЧИНУ "беспричинности". Так представляется его умонастроение в снегах Норвегии... Квантовый постулат уже сам по себе делал однозначную причинность неправдоподобной. Он выражал присущую атомным процессам целостность, как говаривал Бор в то время. Непроследимость квантовых скачков -- их разовость -- не оставляла надежд на плавно-причинное описание процессов в микромире. Из-за утраты непрерывности переставали работать классические уравнения. Атом, испускающий световой квант, нельзя было с полдороги вернуть в первоначальное состояние. Не существовало "полдороги". Обнаружилось, что жизнь атома проходит под девизом: или сразу все (переход в новое устойчивое состояние), или вообще ничего (сохранение прежней устойчивости). А когда нет постепенности, исчезает преемственность. И атом не хранит памяти о своей истории. Он как бы всегда нов. Это можно выразить еще так... Физике неизвестно старение атомов и элементарных частиц. Известны лишь их превращения. Природа нашла вернейший способ уберечь материю от увядания: освободила от прошлого ее первоосновы. Вечность материализуется не в неизменности материи, а в том, что все происходящее в ее глубинах происходит всякий раз, как в первый раз! И все же, показав, что обычная причинность неправдоподобна, квантовый постулат еще не создавал уверенности, будто она никак не может быть свойственна микромиру. Недоверчивый противник мог возразить: -- Да, согласен, квантовые скачки-переходы непроследимы. Но отчего бы им не совершаться всякий раз единственным путем -- в строгой зависимости от начальных условий скачка? Это как прыжок через пропасть в темноте: был прыгун на одной стороне, очутился на другой, а траектория его прыжка осталась неведомой. Но ведь была же она? И зависела от точки отталкивания и от скорости тела в тот исходный момент. Мы лишь не умели засечь эти начальные условия во тьме. Отчего же не предположить, что могут быть доподлинно известны и начальные условия любого квантового скачка? А тогда в микромире как в макромире: законы случая только выручают нас из беды неосведомленности. И не стоит называть спонтанными -- внутренне присущими атому -- вероятности разных квантовых событий. И приписывать волнам вероятности реальный физический смысл. Разумно ли несовершенство наших теорий объявлять отражением устройства природы? Да, квантовый постулат доказан. И уравнения для скачка не напишешь. Ну и пусть! А в принципе даже квантовый постулат оставляет место для однозначного хода событий -- для классической причинности. Воображаемый противник был прав. Да и не такой уж он был воображаемый: образ Эйнштейна вставал перед Бором за белой сетью снегопада. Правота противника заключалась не в его доводах, а в другом: чего-то явно не хватало квантовой механике, чтобы с доказательностью противостоять этим доводам. Бор получувствовал, полузнал: весь опыт физики микромира протестовал против такого легкого возврата к лапласовской картине, раз и навсегда расчисленной вселенной. Вспомнилось на мгновенье, что эпохой Лапласа были наполеоновские времена. Подумалось о философических беседах маленького императора с автором "Системы Мира". Но отчего же могла Наполеону нравиться эта система? Получалось, что даже его беспримерная смелость на Аркольском мосту и разбитый сервиз в переговорах с Кобленцем не были ни его волей, ни его дипломатической игрой, а игрой и волей уравнений механики! Вопреки психологической унизительности этой логики для повелителя Европы непререкаемый деспотизм такой "Системы Мира" льстил его собственному непререкаемому деспотизму. Бор с улыбкой подумал, что квантовая механика не удостоилась бы одобрения Наполеона. Это пришло в голову так -- между прочим. Нужны же были для мысли необязательные отвлечения... Но чего же все-таки не хватало квантовой механике, чтобы физическая невозможность классической причинности прояснилась до конца? Пока еще можно было, хотя бы умозрительно, утверждать, что природе известны начальные условия квантовых переходов, да только мы их не знаем, пока еще МОЖНО было говорить ЭТО, никакие доводы не опровергли бы классика. А что, если этого говорить нельзя? Не обходится ли природа на микроуровне своего бытия БЕЗ ОПРЕДЕЛЕННЫХ НАЧАЛЬНЫХ УСЛОВИЙ движения? Вот когда бы ЭТО открылось! Тогда становилось бы принципиально абсурдным горделивое обещание Лапласа: дайте мне точные значения координат и скоростей всех тел вселенной в данный момент, и я предскажу вам будущее мира. Нельзя дать того, чего нет! То, что принято называть классическим детерминизмом, теряло бы последнюю опору... О каких бы странностях атомного мира Бор тогда ни размышлял, неизменным фоном для его раздумий служило окрепшее в дискуссиях со Шредингером и Гейзенбергом убеждение в реальности волн-частиц. Следовать законам движения классических материальных точек эти микрокентавры не могли. Тысячи раз он думал об этом. А сейчас, естественно, явилась мысль: не лишены ли они из-за своей двойственности, эти детальки микромира, ВПОЛНЕ ОПРЕДЕЛЕННЫХ координат и скоростей?! То было ясное предчувствие еще не сформулированного математически фундаментального физического закона. . ...Хотя не случилось в снегах Норвегии минуты открытия, однако же была минута, когда перед Бором замаячила эта мысль. И в равномерном беге лыжного времени та минута заслуживала быть как-то отмеченной. Она заслуживала зарубки на лесной тропе. Или охотничьего рожка в тишине. Словом, чего-то похожего на выстрел крепостной пушки, отметившей в Комо приход полуденной минуты, когда семь месяцев спустя - в сентябре того же 27-го года = Бор рассказывал Паули о течении своих февральских раздумий. (Нам-то остается строить только условную версию происходившего, удобную для нашего скромного понимания.) Голос Паули: - А холодно было в Норвегии? Голос Бора: -- Холодно? Ты знаешь, я не заметил... Голос Паули: -- Я так и думал. Около двух лет назад, как раз когда в июле 25-го года писал он о ГОТОВНОСТИ К РЕВОЛЮЦИОННОЙ ЛОМКЕ, Бору захотелось расчистить от лишних зарослей поляну перед Вересковым домом. Все его мальчики, кроме Годовалого Эрнеста, принимали в этом участие. В час отдыха ребята уселись на спиленном дереве, а он предложил им подумать над шутливой побасенкой. - Представим себе кота, которого нет на свете, сказал он. -- Ничего удивительного, если у такого кота есть два хвоста, не правда ли? Но у настоящего кота наверняка на один хвост больше, чем у кота, которого нет. Значит, у настоящего кота три хвоста! Где тут ошибка? Он чуть было не сказал "логическая ошибка". Однако удержался: даже старшему, Кристиану еще не исполнилось девяти. Итак, просто: где тут ошибка? Раньше других соскочил с дерева трехлетний Oгe. Он протянул руки и, глядя на свои пустые ладошки, сказал: "Папа, вот кот, которого нет на свете. А где два хвоста?" (Тут бы следовало увидеть предзнаменование: то был блестящий экспериментальный ответ будущего теоретика *.) Бор очень любил эту историйку. И вспоминал ее в снегах Норвегии. Возражающие против странностей квантовой механики не замечали, что их классические доводы бывали равносильны просьбе представить себе двухвостого кота, которого нет на свете. Таким котом были классические частицы -- шарики, а двумя хвостами -- точные координаты и точные скорости. Меж тем эксперименты, совсем как маленький Oгe, протягивали из микромира пустые ладони: там не было классических шариков. И спрашивали: а где одновременно измеренные координаты и скорости? Этот простенький вопрос задавала антиклассическая формула: А • В не равняется В • А... Она ведь указывала на пары несовместимых измерительных операций. Тут был теоретический ЗАПРЕТ на ОДНОВРЕМЕННОЕ проведение в атомном мире таких измерений. (Помните: кабы их одновременное проведение было возможно, не играл бы роли их порядок.) Сразу пришла догадка с разгадкой: а не относится ли такая несовместимость именно к измерению начальных условий движения в микромире? Да, разумеется, ответ был готов: с первых шагов новой механики -- у Вернера Гейзенберга, у Макса Борна, у Поля Дирака -- неперестановочная формула умножения получалась прежде всего для случая, когда А -- измерение координаты электрона, а В -- его скорости. Но это же и есть начальные условия движения, каких всегда просила для своих предсказаний классическая механика! А их-то, оказывается, и нельзя узнать ОДНОВРЕМЕННО. Вообще нельзя. В принципе. Другими словами, самой природе они одновременно в точности неизвестны. * В 1975 году профессор Oгe Бор получил Нобелевскую премию по физике за работы в области теории атомного ядра. Непостижимо! А Бор не испытал волнения, достойного восклицательного знака. Для работы его воображения, уже навсегда удивленного двойственностью волн-частиц, тут все было естественно: волнообразность микрокентавров мешала частицам быть частицами со строго определенным местоположением и единственным вариантом движения. Из двоякого естества первооснов материи он теперь, после многолетней внутренней борьбы, готов был бестрепетно выводить любые следствия. ...Пустые ладошки трехлетнего Oгe. Так уж устроен микромир, если рассказывать об его устройстве на языке макромира -- с помощью всех этих давно известных слов: координата... скорость... частица-волна... причинность... случайность... непрерывность... скачок... Сколько раз он говорил и писал об ограниченной пригодности в микромире образов и понятий, рожденных повседневным опытом человечества! Однако эта ограниченность не уменьшала могущества разума и в познании глубин природы. Не загадочно ли? Он готов был повторить вслед за Эйнштейном, что самое непостижимое состоит в постижимости мира. Какою же великой силой обладает выработанный веками язык наших представлений! Теперь эта проблема ЯЗЫКА нашего познания возвысилась в глазах Бора чуть ли не до ранга главенствующей. В немоте норвежского одиночества он весь был в словах, как в снегах. В обвалах слов. И в безмолвии заснеженных долин, лишенный собеседника во плоти, он придумывал контрдоводы за него: -- А почему новое знание надо выражать обязательно на старом языке? Физикам надлежит показать, как устроен микромир не в макроописании, а на самом деле! Этот атакующий голос заставлял задуматься над одним принудительным свойством любого научного опыта. Точно ребенку, Бор мысленно разъяснял недовольному коллеге, что такое эксперимент. (А через два десятилетия повторил это в тех же выражениях философски искушенным читателям журнала "Диалектика", пожалуй, более искушенным, чем он сам, ибо, по свидетельству Леона Розенфельда, Бор никогда не читал ни Гегеля, ни гегельянцев, ни трудов по диалектической логике... Как то бывало со многими истинными учеными и до, и после него, Бора привело к тонкой диалектичности мышления само изучение закономерностей природы.) -- ...Слово "эксперимент" может, в сущности, применяться, -- повторил он, -- для обозначения лишь такого действия, когда мы в состоянии рассказать другим, что нами проделано и что нам стало известно в итоге. Этого-то и не рассказать иначе, как на языке реальностей МАКРОМИРА. К их числу принадлежат ВСЕ наши средства наблюдения. Незримые и неосязаемые, микропроцессики усиливаются в эксперименте до зримых и осязаемых -- поддающихся описанию и анализу. И лишь под маской этих макрособытий физики могут различать лицо микромира. Черту за чертой. ...В час вечернего снегопада за окнами горной ски-хютте, одной из лыжных хижин, какие не встречаются в равнинной Дании, прорисовалась в его памяти черная доска с белыми треками электронов и ожила сцена размолвки с Гейзенбергом. Они тогда тем и занимались, что в несчетный раз пробовали разглядеть под зримой маской туманного следа скрытые черты электрона, летящего сквозь камеру Вильсона. Тут был типичнейший эффект усиления: электрон тратил энергию на превращение встречных атомов в заряженные ионы, а ионы становились центрами тумано-образования -- на них оседали капельки влаги. Череда этих капелек и создавала видимый трек. Был он белой линией толщиною всего в доли миллиметра. Но даже такая малая толщина в сотни миллиардов раз превышала размеры самого электрона-частицы. Внутри своего макроследа электрон летел, как муха, -- нет, как вирус! -- в Симплонском туннеле. И было бы сверхопрометчиво утверждать, что белая линия на лабораторной фотографии показывала траекторию электрона. Она ни в малейшей степени не отвечала на классический вопрос -- где он находился и куда двигался в каждый момент своего полета. Она, эта линия, не только не опровергала, а демонстративно доказывала ненаблюдаемость электронных траекторий. И заодно -- ненадежность представления об орбитах в атоме. "Траектория" -- это понятие решительно не годилось для описания того, что происходило с электроном -- частицей-волной. Голос Паули: -- Я изнемогаю от молчания. Ты заставил меня вспомнить, как однажды я нехорошо обошелся с моей младшей сестрой Гертой. Ей было лет восемь, когда мы отчаянно подрались из-за научных разногласий... Голос Бора: -- Ах вот как ты рано начал!.. (Он смеялся, а Паули рассказывал об одном рождественском вечере в предвоенной Вене своего детства, когда он, мальчик, влюбленный в астрономию, принялся объяснять сестре, что звезды зря называют неподвижными -- они вовсе не прикреплены к небосводу. Она, вооруженная логикой своих восьми лет, догадливо объявила: "Поэтому они и падают!" Он попытался втолковать ей, что говорит не о тех звездах. Ничего не вышло. Герта продолжала твердить: "Они падают! Они падают!" Переубедить ее было невозможно. Оставалось только побить, что он и сделал... - Паули прибавил, что у Бора такого выхода не будет, хотя ему придется годами выслушивать со всех сторон: А траектории все равно существуют!" Или: "А классический детерминизм все равно в микромире действует, действует!" Механисты не уступят однозначной причинности... Голос Паули: -- В ответ на твою историю с маленьким Oгe прими - это как грустную притчу о ближайшей судьбе всей квантовой философии природы. Аминь! Бор ничего не возразил -- его переполняло еще недосказанное. ...Так что же, в своем полете сквозь камеру Вильсона электрон целиком находится во власти произвола? Но ведь туманный след все-таки закономерно изгибается -- в согласии с магнитным полем, наложенным извне. Стало быть, этот след сообщает и кое-что определенное о поведении электрона. Если не о его пути, то о чем же? Он говорит, что условия микровзаимодействий накладывают на случай узду. СЛУЧАЙ в микромире вовсе НЕ ПРОИЗВОЛ: хотя координата и скорость электрона варьируют как угодно, есть управа на их ОДНОВРЕМЕННОЕ изменение. И вот в результате -- статистически! -- образуется не какой угодно, а законопослушный след. Снова Бор убеждался, что квантовой механике еще недоставало знания работающего тут физического закона... То пасмурно, то солнечно было в снегах Норвегии, и все время тихо. Только тройное поскрипывание -- снега, ремней и лыж. И в одиночестве -- ветер, как собеседник. Редчайшее состояние, когда широко думается вглубь. И пришла минута, когда приоткрылось начало ответа на самый общий вопрос: как же получается, что ограниченная пригодность языка макромира не убавляет его могущества и в микромире? Научное описание обязано быть непротиворечивым. Но как могло удовлетворяться это азбучное требование, если в описании микромира главное исходило из противоречий? То сочеталось классически несочетаемое, как образы частицы и волны. То не сочеталось классически сочетаемое, как одновременные измерения координаты и скорости... Впору было начаться головокружению. И видится, как однажды на головокружительном спуске он это испытал: в лыжах появилась лавирующая крылатость и в лыжных палках -- пульсирующая оперенность. Но, право, не от крутизны оно возникло -- он был слишком умелым лыжником. Ему вспомнилось, как в Копенгагене один молоденький теоретик сознался, что от непонятностей квантовой физики у него часто кружится голова, и как он, Бор, сказал юнцу, что это правильно, прекрасно и неизбежно, а если не кружится, то это неправильно, скверно и подозрительно и может служить симптомом, что понимание никогда и не придет... И еще ему подумалось, что он, отец пятерых мальчуганов, мал мала меньше, будет по мере их взросления много раз выслушивать такое же признание, когда им захочется узнать, какой вклад в понимание природы сделал он, их отец... Потом головокружительный спуск перешел в скольжение по долинной лыжне, и утишилось кружение мыслей, и с детской простотою представилось, что враждующие стороны каждого квантового противоречия -- это параллельно бегущие пары: они не пересекаются и не путаются, совсем как две колеи одной лыжни. А затем эта ребячливая минута сменилась вполне серьезной. Да ведь и впрямь -- разве можно сказать, что волнообразность элементарной частицы борется с ее корпускулярностью? Разве операция измерения координаты соперничает с операцией измерения скорости? Философски это БОРЬБА ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЕЙ. Но замечательно, что прежде диалектика такого проявления этой борьбы в природе еще не открывала: тут противостоящие начала выходят на арену физических взаимодействий НЕ ВМЕСТЕ. Между ними не происходит схватки. И нет победителей или побежденных. Микромир так необычен, что в классическом описании этой его необычности противоречивые образы и опера-ции предстают как совершенно несовместимые. Или несовместные. Электрон и световой квант -- это частицы-волны по своим ВОЗМОЖНОСТЯМ. Наверное, наш единственный язык познания сохраняет могущество и в микромире оттого, что классически не-соединимые черты атомной действительности не исключают, не смиряют, не подавляют, а ДОПОЛНЯЮТ ОДНА ДУГУЮ! И в описании природы, и в ней самой. (Как просто это вдруг сказалось впервые и как сложно это оказалось потом!) ...Можно, конечно, лишь гадать, так ли оно было, но исторически верно, что именно в феврале 27-го года Вор пришел к этой освобождающей мысли. Тогда, в норвежском одиночестве, он действительно впервые произнес этот глагол -- ДОПОЛНЯЮТ. Пока только глагол, без громкого и всеохватывающего ПРИНЦИП ДОПОЛНИ- _ТЕЛЬНОСТИ. И без еще более громкого ТЕОРИЯ ДОПОЛНИТЕЛЬНОСТИ, как продиктовал он Паули уже на берегу Комо. (И как позднее Паули предлагал называть всю квантовую механику по сходству с теорией относительности.) Однако сама идея, что несовместимости не исключают, а дополняют друг друга, она-то и была решающим шагом. И тридцать с лишним лет спустя Гейзенберг недаром уверял историка, что Бор привез с собою из Норвегии свой знаменитый Принцип комплементарности. Правда, в свете уже знакомого нам рассказа Оскара Клейна о последующих муках тисвильского лета 27-го года слова Гейзенберга выглядят как округление дат. Но он-то имел право на это: он - первым - сразу и драматически! -- убедился, что Бор выходил в снегах Норвегии свое понимание непонятного. Еще не сбросив штормовки на руку и не скинув лыжной шапочки, похожий на забредшего в столицу охотника-цромысловика, Бор приостановился в институтских воротах на Блегдамсвей и влюбленно оглядел трехэтажную квантовую обитель с мансардой. То тут, то там прилепились к стеклам по-городскому бледные лица. И с тенью стеснительности он ощутил привилегированность своего зимнего загара. На его обветренных губах была смелая улыбка возвращения. Из подъезда студенческой припрыжкой зябко выскочил ему навстречу Гейзенберг. Они смотрели друг на друга не без смущения. И оба могли спросить друг у друга: "Что нового?" И оба могли ответить: "Кое-что есть!" Голос Бора: -- Понадобится ли нам портвейн? Голос Гейзенберга: -- Не думаю! Это снова было опрометчиво, как полгода назад, когда он не подавил вздоха облегчения после дискуссии Шредингер -- Бор. -- Жаль, черт возьми, что меня тогда не было в Копенгагене! -- повторил свою присказку Паули (теперь уже в последний раз, ибо их изустная летопись, в сущности, подошла к концу). Голос Бора: -- А ты был. Тебя было даже слишком много. Я только и слышал от Вернера: "А Паули это одобрил", "А Паули назвал это утренней зарей", "А Паули написал -- да будет отныне день в квантовой механике!" Право, лучше бы тебя в те дни было поменьше... Дело в том, что, пока Бор выхаживал в снегах Норвегии решающие философско-физические идеи, с Гейзенбергом повторилась в Копенгагене гельголандская история. Теперь в заснеженном Феллед-парке он набрел на новую физико-математическую догадку. И была она не менее замечательна, чем та -- островная. И совершенно как тогда, он поспешил изложить ее прежде всего Паули. Его письмо на четырнадцати страницах ушло в Гамбург 23 февраля. Паули ответил тотчас. На этот раз его суд был еще более милостив. Не дожидаясь возвращения Бора, Гейзенберг превратил черновик своего пробного письма другу в статью. Она-то и была его ответом на боровское "что нового?". А содержался в той рукописи первый математический вывод долгожданного физического закона, ставшего вскоре знаменитым под именем СООТНОШЕНИЯ НЕОПРЕДЕЛЕННОСТЕЙ! Долгожданный физический закон? Это звучит несколько нелепо. Но для Бора это было совершенно так: в формуле Гейзенберга, совсем коротенькой, он увидел воплощение собственных норвежских раздумий. Точно действовала в том феврале между Норвегией и Данией передача мыслей на расстоянии. А поражаться было нечему: разве на протяжении всей зимы они искали в своих изнуряющих спорах что-нибудь иное, кроме правды природы? Она же, эта правда, для всех одна. Лишь пути к ней разные у всех. И то, что они долго искали ее вместе, а нашли порознь и одновременно, только показывало, как близки они были к финишу, когда разлучились ненадолго, устав от мнимой безысходности своих разногласий. Да, устали оба. Гейзенберг (в воспоминаниях): ...В общем, я обрадовался, что он бросил меня одного в Копенгагене, где я мог теперь поразмышлять об этих безнадежно сложных проблемах вполне спокойно. Я сосредоточил все свои усилия на математическом описании электронного пути в туманной камере, и когда довольно скоро убедился, что трудности, возникшие передо мной, совершенно непреодолимы, я начал подумывать, а не могло ли быть так, что мы все время задавались неверными вопросами. Но где мы сбились с правильной дороги? Он настойчиво твердил, что надо иметь дело только с наблюдаемыми величинами, и вдруг вспомнил прошлогодний коллоквиум в Берлине, когда Эйнштейн сказал ему: "Да, но лишь теория решает, что мы ухитряемся наблюдать!" Слова эти вспомнились Гейзенбергу как-то за полночь, и он вскочил от внезапного осознания их истинности, ускользнувшей от него в Берлине. "Я мгновенно проникся убеждением, что ключ к вратам, которые так долго оставались закрытыми, надо искать именно здесь. Я решил отправиться на ночную прогулку по Феллед-парку и как следует обдумать это. Мы всегда так легко и бойко говаривали, что траектория электрона в туманной камере доступна наблюдению, но то, что мы в действительности наблюдаем, быть может, представляет собою нечто гораздо более скромное. Может быть, нами наблюдаемы просто серии дробных и нечетко очерченных ячеек пространства, в которых побывал электрон. В самом деле, все, что мы видим в туманной камере, -- это отдельные капельки влаги, которые несравненно больше электрона..." Конечно! Только это и утверждали, взятые вместе, теория возникновения туманов и теория размеров электрона. Эйнштейн был прав: лишь физическая теория вправе решать, что же мы наблюдаем! И пока Бор спал в норвежской ски-хютте и отдыхала в забытьи его намаявшаяся мысль, Гейзенберг кружил по ночному Феллед-парку во власти той же догадки, что точность в одновременном измерении координаты и скорости электрона недостижима: законы природы не дают ответа на такой сдвоенный вопрос. А потому и спрашивать надо о другом. Еще до зари он вернулся на мансарду и сел за вычисления. Разумно поставленный вопрос представился ему так: "...Может ли квантовая механика описать тот факт, что электрон только приблизительно находится в данном месте и только приблизительно движется с данной скоростью, и как далеко мы можем сводить на нет эту приблизительность?.." К утру прорисовался на бумаге обольстительный в своей простоте математический ответ. И откристаллизовался он все из той же неклассической формулы А • В не равно В • А. Но теперь не самими измерениями оперировал Гейзенберг, а ВЫНУЖДЕННЫМИ НЕОПРЕДЕЛЕННОСТЯМИ в их результатах: ДА и ЛВ (дельта А и дельта В). На разумный вопрос квантовая механика не замедлила ясно ответить: поиски траектории электрона в туманной камере или поиски электронной орбиты в атоме потому бесцельны, что НИКОГДА НЕ СХОДЯТ НА НЕТ ОДНОВРЕМЕННО обе неопределенности -- в местоположении электрона и в его скорости. Как бы идеально тонок ни был эксперимент, эти неточности могут сообща уменьшаться лишь до поставленного природой предела. И, право, можно было заранее предугадать, каков он, этот предел возможной точности. Так красиво и так закономерно получалось, что его задает квант действия -- та постоянная Планка h, что всегда и всюду в микромире возвещает свое последнее слово! Новая формула, в то утро еще никому не ведомая, кроме обитателя мансарды на Блегдамсвей, выглядела скромнее скромного. И ее стоит выписать здесь хотя бы ради того, чтобы увидеть своими глазами то, что увидел, вернувшись из Норвегии, Бор: ДА- ДВ"п. (А читалась эта формула так: произведение неопределенностей может быть больше или равно кванту действия, но никогда не становится меньше его.) И это равносильно было небывалому утверждению: да, природа, разумеется, не терпит произвола, но умеет обходиться и без абсолютно жестких предписаний. И это придавало математическую форму убеждению Бора: природа -- вероятностный мир. И вот на стол перед ним легла рукопись Гейзенберга. Ему довольно было для начала бегло просмотреть ее страницы, чтобы нахлынуло чувство внутреннего подъема. Он увидел то, что искал. Маленькая формула была для него в тот момент прекраснейшим зрелищем в мире: математической чеканки оправдательный приговор стольким странностям микромеханики! В этом приговоре прочитывалась математическая эпитафия классической причинности: если строго доказано, что неопределенности неустранимы, то однозначного хода событий в глубинах материи действительно нет. Если доказано?.. Так вот ведь доказано -- выведено из основ! Но тут же сквозь ощущение торжества заговорило в душе Бора и другое понимание: он мог и должен был вывести это Соотношение неопределенностей сам! (Хотя бы лыжной палкой по снежной целине.) Он вплотную подошел к цели. И привели его к ней более широкие и углубленные размышления. Так отчего не сделал он последнего шага? И это понимание -- что не сделал! -- родило чувство смутное и язвящее, прежде ему незнакомое. Однако... однако это не была тщеславная зависть к успеху младшего. Он подумал о самой молодости младшего -- о разделявшей их разнице в шестнадцать лет. И то была впервые его посетившая ревность к безоглядной стремительности молодого сознания, пришедшего к цели кратчайшим путем. Не оттого ли он, Бор, промедлил и все кружил и кружил в поисках максимальной обоснованности решения, что уже не сумел в свои сорок два отвести протянувшуюся к нему мягкую и тяжелую лапу непредотвратимого старения с его осмотрительностью? Резерфорду тоже было сорок два, когда он, Бор, вопреки осмотрительному критицизму старшего ошеломил его в марте 13-го года своей квантовой моделью планетарного атома. Но нет, Гейзенбергу не придется защищать каждое слово... В таком смешении чувств застал Бора Оскар Клейн. Рукопись Гейзенберга лежала раскрытая на странице, где привораживала глаз формула Соотношения неопределенностей. Оскар Клейн (историкам): ...Поначалу Бор отнесся с истинным восхищением к этой замечательной формуле. А в то же время стало ему как-то не по себе, быть может, потому, что все это роилось в его собственной голове, да не успело оформиться до конца. И то, что стало Вору как-то не по себе -- как-то так не по себе, как никогда не бывало прежде! -- исподволь сказалось в событиях последующих дней. Словно бы ничего необычного не заключалось в том, что он принялся читать работу Гейзенберга по второму разу -- уже не бегло, а пристально. Но в самой его пристальности на этот раз чувствовалось что-то нервическое. Он сознавал, что в нескончаемых спорах минувшей зимы сам подвел Гейзенберга за руку к границам "земли Тома Тиддлера", как говаривали резерфордовцы, что означало -- заветное золотое дно. И страстно хотел, чтобы они вместе прорвались туда. К этому он был совершенно готов. Но психологически он не был готов к роли ведомого. И не из гордыни -- никто из маститых так легко не признавался перед лицом любых юнцов в своем незнании, -- не из гордыни, а от непреходящего и заслуженного ощущения, что все равно это открытая им ЗЕМЛЯ, кто бы ни проложил на ней новой тропы. Уже при беглом прочтении рукописи, несмотря на охватившее его ликование -- "вот оно, искомое!", он мельком заметил, что там не все в порядке. И теперь следовало выверить, безупречно ли доказано то, что доказано? Когда второе чтение подошло к концу, замеченные слабости всплыли наружу. И нервности прибавило предчувствие, что их устранению отнюдь не поможет красноречие Паули: Паули не дал воли своему обычному критицизму. А теперь этим будет защищаться Гейзенберг. ...Слышится, как в ближайший вечер Бор спросил у Маргарет: -- Кстати, у нас есть еще прежний портвейн? Нет, схватка началась не в тот вечер и не на мансарде. И даже не в Копенгагене. Был конец недели, когда директор преуспевающего института может безболезненно позволить себе уехать из города на два-три дня. Особенно если нужно обдумать -- без отвлекающих помех -- кое-что крайне существенное. А возможно, Бор решил предварительно испытать свои возражения в мирном диалоге с тихим единомышленником. В общем, до разговора с Гейзенбергом он отправился в Тисвиль с Оскаром Клейном. Там, на северо-западе Зеландии, была и дача фру Мор, гостеприимно открытая для ее прежних городских постояльцев из боровского института. После февральских снегопадов теплая погода начала марта -- это запомнилось Гейзенбергу -- выманила тогда и его на природу. Он поехал к фру Мор. Уговорились ли они с Бором заранее встретиться в тех местах или встреча произошла случайно -- этого он уже не помнил, когда в 1963 году рассказывал о былом историку. Так или иначе, они встретились. На прогулке. Если это было условлено, то походило на встречу дуэлянтов аа городом -- подальше от лишних свидетелей. И секунданты были у обоих: у Бора -- Оскар Клейн, у Гейзенберга -- канадец Фостер. Поздоровались без улыбок. Отмерили расстояние. Достали пистолеты. В стороне за деревьями дежурил экипаж... Но нет, не получается. Для их дуэли нужна была другая сцена и другой реквизит. Черная доска. Палочки мела. И потому не верится, что то был уговор. Оба не спешили сойтись для объяснения. Старший -- по сложным психологическим причинам, младший -- по более простым: "...Я чувствовал, что у Бора вызовет недовольство мое истолкование проблемы..." (Гейзенберг -- Куну). Но "...я никогда не послал бы мою работу в печать, прежде чем не узнал бы, что Бор одобряет ее". И потому, уехавшие из Копенгагена, они не смогли уехать друг от друга. Гейзенберг явился перед Бором на мартовской дороге, точно вытащенный из лесной чащи притяжением его мысли. От неожиданности они доверчиво улыбнулись друг другу. И в продолжение улыбки Вора раздались слова восторженной оценки Соотношения неопределенностей. И те слова были как протянутый пряник. А затем взметнулся кнут: монолог об ошибках в аргументации Гейзенберга. ...Пряник и кнут? Да нет, этот расхожий образ не вяжется с Бором. Кнут и пряник -- обдуманность тактики. А Бору она была чужда. Он обдумывал ход идей, по не обдумывал поведения. Оно складывалось непреднамеренно -- из велений вечно его одолевавшей жажды ясности. Поэтому бывал нескончаем его рабочий день, лишено педантизма расписание занятий, не запланированы отъезды, несчетны корректуры статей, безжалостны дискуссии... Гейзенберг сразу перестал улыбаться. Хоть и предвидевший недовольство Бора, он почувствовал растерянность: атака началась совсем не с той стороны, откуда он ее ожидал. "Я не знал, что мне отвечать на возражения Бора..." Признанный основоположник матричной механики, он уже попривык весело рассказывать, как "засыпался у Вилли Вина" на экзаменационном вопросе о разрешающей силе микроскопа. Такой грешок недавней юности только красил молодого гения. Но теперь на мартовском проселке не замшелый Вилли Вин, а наисовременнейший Нильс Бор уличал его в неумении строго обращаться с теорией классического прибора. А оно, это старомодное уменье, становилось чуть ли не решающим: нельзя было отвлечься от неизбежного взаимодействия макроприбора и неклассической микродействительности! С разрешающей силой микроскопа на сей раз у Гейзенберга было все в порядке, да только там существовали другие тонкости, а с ними-то он и обошелся в своем анализе грубо. Возник туман. Ставилась под удар достоверность самого вывода Соотношения неопределенностей. Микроскоп появился в работе Гейзенберга не случайно. Ему надо было показать, как неточности измерений с неизбежностью возникают даже в идеально точных опытах. ...Позапрошлогодней зимою в Геттингене он простудился, лежал с высокой температурой, и к нему пришел поболтать приятель Буркхардт Друде, сын известного физика Пауля Друде. После всякой всячины заспорили о квантовых вещах. Гейзенберг (историкам): Он сказал: "Я не верю ни слову в этих твоих россказнях о несуществовании электронных орбит... Если бы ты имел очень хороший микроскоп, например, работающий на гамма-лучах, почему бы ты не смог увидеть орбиту?" Я подумал: "А вообще говоря, это правда. Гамма-микроскоп обладал бы нужной разрешающей силой". Помню, впал в беспокойство. Это замечание ужасно смутило меня. Но потом я о нем забыл... Теперь, через два года, все вспомнилось. Друде-младший придумал сверхчуткий микроскоп взамен логических доводов. Он повел себя как Диоген у Пушкина в полемике с Зеноном: "Движенья нет, сказал мудрец брадатый. Другой смолчал и стал пред ним ходить". Увеличительный прибор на гамма-лучах, хоть и практически неосуществимый, в принципе не противоречил законам оптики. Конечно, обычный свет для фотографирования электрона не годился: длина волны любого из видимых цветов для этого слишком велика. Океанская волна не споткнется о песчинку и потому не укажет наблюдателю,