память Лизы Мейтнер. Отто Фриш: К счастью, она; помнила; как выводятся массы ядер... и этим путем подсчитала, что два ядра, формирующихся при распаде ядра урана, взятые вместе, будут легче исходного примерно на 1/5 массы протона... А. 1/5 массы протона эквивалентно именно 200 миллионам электрон-вольт. Все совпало! Не зная точной даты отплытия Бора за океан, Отто бросил тетушку, в Кюнгэльве и поспешил в Копенгаген. К его взбудораженности прибавилось волнение -- как бы не опоздать! Оторопь брала при мысли, что он не успеет услышать одобрение или хулу самого автора теории компаунд-ядра и капельной модели. Эрик уже тащил вниз чемоданы, и уже ниоткуда не ожидалось обычных предотъездных помех, когда на дороге появился Отто Фриш. В лыжной шапочке -- прямо с вокзала, и по глазам было видно; дело, у него безотлагательное. Кто-то нервно усмехнулся, и Фришу стало ясно, что для подробного изложения случившегося времени нет. Но Бору на все про все; достало минуты. Отто Фриш: Едва я приступил к рассказу, как он хлопнул себя ладонью по лбу и воскликнул; "О, какими же глупцами были мы все! Да ведь это замечательно! Все так и должно быть! А вы с Лизой уже написали об этом статью?" Я ответил,- что пока еще нет, но напишем без промедления,,и Бор сказал, что будет молчать о рассказанном до появления.нащей статьи, Затед он устремился к выходу, чтобы поспеть на пароход. Так в начале января 1939 года еще не разгаданная в своих технологических последствиях научная новость поплыла вместе с Бором за океан-- навстречу эпохальной своей судьбе. ...Очевидно, с помощью боцмана в каюте завелась грифельная доска. Эрик зимовал на палубах, а Бор и Розенфельд разве что тогда ощущали себя в Атлантике, когда слишком уж кренился черный парус этой доски. Шло вполне сухопутное -- день за днем -- обговаривание нежданной проблемы. Прояснялся механизм разрыва уранового ядра. И кажется, уже всплывала мысль что разные изотопы - преобладающий уран-238 и редкий уран-235 - должны распадатся с разной вероятнстью. И, пересказывая ассистенту вновь и вновь коротенькую предотъездную беседу с Фришем, Бор всякий раз забывал лишь об одном -- предупредить Розенфельда, что пока все это должно оставаться "строго между нами". Тем временем Отто Фриш названивал из Копенгагена в Стокгольм, вызывая к телефону профессора Лизу Мейтнер: так -- для быстроты -- они писали совместную статью. Скуповатый текст и длинное название "Расщепление урана нейтронами: новый тип ядерной реакции". Недоставало термина для этого нового типа. Фриш спросил у американца-биолога из лаборатории Хевеши, как называется процесс деления бактерии, когда из одной клетки возникают две. Тот ответил, что это так и называется -- ДЕЛЕНИЕ. Прекрасно! Фриш не стал искать ничего лучшего для первого сообщения, хотя сходство было минимальным: из ядра урана вовсе не появлялись на свет два новых урановых ядра. Конечно, о чуде ДЕЛЕНИЯ ЯДЕР узнали на Блегдамсвей все. И однажды скептический Плачек -- теперь уже бездомный чех, собиравшийся в Америку, -- сказал Фришу, что барий барием, но надо еще экспериментально убедиться в существовании высокоэнергичных обломков урана: а вдруг 200 миллионов электрон-вольт -- теоретическая иллюзия? То, что эта простая мысль не осенила его самого, Фришу казалось впоследствии "достаточно странным", а было это психологической нормой тех лихорадочных дней. Вот их краткий, тоже лихорадочный дневник, которого, к сожалению, никто тогда не вел -- ни по ту, ни по эту сторону океана. 6 января 39. Берлин. Выходит Naturwissenschaften с публикацией О. Гана и Ф. Штрассмана. 15 января. Копенгаген. Фриш заканчивает двухдневный опыт. На осциллографе -- мощные всплески ионизации. Крупные осколки высокой энергии -- доказанная реальность! 16 января. Копенгаген. Из института Бора уходят в Лондон два письма к редактору Nature: совместное сообщение Мейтнер и Фриша о реакции деления и сообщение одного Фриша об экспериментальном подтверждении этого феномена. 16 января. Нью-Йорк. Бора встречают в порту Джон Уилер и супруги Ферми. Отведя в сторону Уилера, Бор по секрету рассказывает ему привезенную новость. "Он горбился, как если бы нес на плечах тяжелую ношу. Его беспокойный взгляд скользил, не останавливаясь, по нашим лицам. Из того, что он говорил, я улавливала только самые знакомые слова: Европа... война... Гитлер... Дания... опасность... оккупация..." (из воспоминаний Лауры Ферми). Бор остается на день по делам в Нью-Йорке. Уилер увозит Розенфельда в Принстон. 16 января. Принстон. Вечернее собрание "Журнального клуба" физиков. Не подозревая, что он нарушает слово, данное Бором Фришу, Леон Розенфельд выступает с сообщением о делении урана. Среди возбужденных новостью физиков -- известный ученый из Колумбийского университета Исидор Раби. 16 января. Париж. В лабораторию Жолио-Кюри приходит номер Naturwissenschaften с сообщением Гана -- Штрассмана. Фредерик Жолио планирует немедленное проведение экспериментальной проверки выводов немецких радиохимиков. 17 января. Принстон. Приезжает Бор. Розенфельд рассказывает ему о своем выступлении накануне. Растерянность и удрученность Бора. "Ты увидишь, американцы первыми опубликуют это!" (из интервью Розенфельда историкам -- через двадцать четыре года). Бор отправляет телеграмму в Копенгаген; срочно послать статью в лондонскую Nature и провести доказательные опыты! 18 января. Копенгаген. На Блегдамсвей с недоумениием обсуждают телеграмму Бора. Все, на чем он настаивает, уже сделано: успешный опыт поставлен, статьи посланы в Лондон... Телеграмма остается без ответа. 18 января. Принстон. Из Копенгагена никаких известий. Бор решает сам срочно написать в Nature об открытии Гана -- Штрассмана и Мейтнер -- Фриша, чтобы заранее защитить их пионерские заслуги. Бор диктует, Розенфельд ассистирует. 20 января. Принстон. Заметка окончена. Бор отправляет ее в Лондон. (Она начинается невозможной в ту минуту фразой, добавленной, очевидно, при корректуре: "Благодаря любезности проф. Мейтнер и д-ра Фриша я был ознакомлен с содержанием их писем, направленных недавно в Nature...") Чувство облегчения. Но неопределенность все-таки томит Бора. Решение послать еще одну телеграмму -- из Нью-Йорка. 24 января. Нью-Йорк. В Колумбийском университете Исидор Раби рассказывает Ферми о сообщении Розенфельда в принстонском "Журнальном клубе". Сразу оценив масштаб события, Ферми настаивает, чтобы Джон Даннинг без промедлений приступил к проверочному эксперименту. 25 января. Нью-Йорк. Ферми уезжает в Вашингтон на 5-ю теоретическую конференцию Американского физического общества. Вечером Даннинг ставит опыт в подземелье Пьюпинской лаборатории. На осциллографе -- мощные импульсы ионизации, как десять дней назад у Фриша в Копенгагене. Запись Даннинга в лабораторном дневнике: "Громадные скачки. Полагаю, что это новое явление с далеко идущими последствиями". 25 января. Принстон. Эрик получает письмо от брата Ханса. Среди новостей: Фриш провел эксперимент с делением урана и написал статью. Никаких подробностей. Письмо сына не документ, но все-таки, захватив его с собой, Бор уезжает, как и Ферми, в Вашингтон. 26 января. Вашингтон. Открытие 5-й теоретической конференции. 24 физика и 2 научных репортера. Встреча Бора и Ферми. Тот рассказывает, о; начале экспериментов Даннинга в Колумбийском университете. Взволнованный Бор просит Ферми ничего не. публиковать до появления статьи Фрища. Вечером Бор пишет Маргарет: "Я не имею права мешать другим экспериментировать, но я сказал, что это целиком моя вина -- то, что они преждевременно услышали здесь, об истолковании, найденном Мейтнер и: Фришем" 27 января. Вашингтон. Второй день конференции. Репортер Роберт Поттер из "Научной службы" показывает Бору только что полученный номер Naturwissenschaften с сообщением Гана -- Штрассмана. Для Бора это как гора с плеч. Вместе с; письмом сына это освобождает, его от обета молчания. Он просит: слова для внеочередной информации. Поттер застывает в удивлении такого эффекта он не ожидал. А в зале каменеет тишина. Она обрушивается как стена, когда Бор замолкает? Одни бросаются к черной доске, другие -- к выходу (Тьюв и Хафстед). Участники конференции звонят в свои лаборатории. Никто еще не знает краткого термина ДЕЛЕНИЕ, но все уже покорены сутью дела. Ферми решает срочно вернуться в Нью-Йорк -- вероятно, с мыслью помочь Джону Даннингу, если он еще не добился успеха. 27 января, вечер и кочъ, Вашингтон. Институт земного магнетизма. В лаборатории, где работает ускоритель Ван-де-Граафа, все готово для опыта по делению урана. (Подготовка началась еще несколько дней назад -- после выступления Розенфельда в "Журнальном клубе".) По приглашению М. Тьюва около полуночи приезжают Бор, Розенфельд и Теллер. И вот перед ними -- зеленые всплески мощных импульсов на экране осциллографа! Внезапный телефонный звонок. Тьюв бросается к аппарату. Это газетчики. Тьюв передает: "Профессор Бор наблюдает ход эксперимента, производимого Институтом земного магнетизма". Розенфельд напишет в воспоминаниях: "Я помню все, как если бы это было вчера. Пережитое нами возбуждение описать нельзя". 27 января, ночь. Вашингтон. Поттер готовит для "Научной службы" репортаж из кулуаров конференции: "Ученые опасаются (!), что уже, может быть, предсказана близость той поры, когда атомодробители заменят в качестве источников энергии паровые машины и электростанции или когда атомная энергия начнет использоваться либо для сверхвзрьвов; либо как военное оружие". Вероятный источник этой фантастической, а вместе пророческой информации -- делегаты Колумбийского университета. Там работает Лео Сцилард -- человек, острейшей проницательности; Идея атомного взрыва -- это идея цепной реакции деления. Схема проста: При разрыве тяжелого ядра на два крупных осколка могут вылетать еще и свободные нейтроны -- брызги от капли; если их захватят соседние ядра, в них тоже начнется деление; появятся новые свободные нейтроны; их поглотят другие ядра; реакция пойдет нарастать лавиной. Лавинное высвобождение энергии -- взрыв! Сциллард предрек нейтронам такую роль еще пять лет назад; правда, в; иных - несбыточных -- ядерных превращениях. Едва Исидор Раби привез из Принстона весть о реакции деления урана, как Лео Сцилард построил новую -- верную -- схему. С той же проницательностью уловил эту возможность Ферми. Идея тотчас стала известна многим колумбийцам. Для провозглашения с трибуны она еще не годилась, но для кулуарных гаданий годилась вполне. Однако добросовестный Поттер излагает в своем ночном репортаже и другую точку зрения: "Участники конференции подчеркивают, что... для высвобождения атомной мощи может потребоваться больше энергии, чем будет производиться... никакой непосредственной опасности нет" (Рут Мур). Вероятный источник этой успокоительной, но опрометчивой информации -- Бор и Розенфельд. Почти через двадцать лет Эуген Вигнер расскажет: "В начале 1939 года Нильс Бор указывал... на 15 веских доводов, в соответствии с которыми, по его мнению, практическое использование деления было невозможно". В те январские дни это открытие для Бора только чисто научное достижение, замечательное своими глубокими последствиями для понимания устройства природы. 28 января. Вашингтон. Третий день теоретической конференции. Три сообщения подряд об успешных экспериментах в лабораториях Вашингтона, Балтимора, Беркли. Потом четвертое сообщение -- от Ферми -- об опыте Джона Даннинга: расщепление урана произведено еще раньше, 25 января, в Нью-Йорке. Широковещательный текст в вашингтонской газете: "Всемирно знаменитый Нильс Бор из Копенгагена и Эн-рико Ферми из Рима, оба нобелевские лауреаты, --• среди тех, кто восторженно приветствует это открытие как одно из самых выдающихся за последние годы". А о первенстве Мейтнер и Фриша -- ни слова. То, чего боялся Бор, случилось. 30 января. Париж. Заседание Парижской академии. Фредерик Жолио-Кюри докладывает о своих опытах. Ничего не зная о работе Мейтнер и Фриша, он говорит, что "оставляет открытым вопрос о механизме процесса". И о возможности цепной реакции -- ни слова. 30 января. Принстон. Бор звонит в Вашингтон М. Тьюву. Просит его, как прежде Ферми, не давать публикаций до появления работы Фриша. Тьюв говорит, что колумбийцы в Нью-Йорке уже подготовили сообщение для печати. Бор звонит в Колумбийский университет декану Джорджу Пеграму. Тот обещает связаться с редакциями газет. Однако уже поздно. Все же в "Нью-Йорк тайме" появляется упоминание, что важную новость "привез в Соединенные Штаты Нильс Бор". Там решили, что этой-то информации и добивался Бор. Его деятельное бескорыстие остается еще не понятым. 1 февраля. Принстон. Долгожданная телеграмма от Фриша с деталями его эксперимента. Бор отправляет ее со своим письмом к Ферми, Дело в том, что все успело еще осложниться... Розенфельд (историкам): Ферми выступил по радио... но не упомянул Фриша. Упомянул всех и не упомянул Фриша. Это привело Бора в негодование... То был единственный случай, когда я видел Бора действительно в ярости -- буквально пылающим от гнева, и это потому, что защищал он другого... Бор решил поехать к Ферми, чтобы объясниться с ним до конца. Бор назначает Ферми встречу в Нью-Йорке на 4 февраля. Письмо Фришу. Поздравительная телеграмма Лизе Мейтнер. Одновременно письмо к Маргарет: "Розенфельд и я пережили трудную неделю, но все это длится еще и сегодня... Как скверно, что нечто прекрасное может явиться причиной стольких огорчений". 2 февраля. Нью-Йорк. Лео Сцилард в письме к Жолио-Кюри выдвигает небывалую в истории естествознания идею: физики должны добровольно прекратить публикацию своих работ по делению ядер, дабы немцы не воспользовались их результатами. Он пишет: "Все это при некоторых обстоятельствах может привести к созданию бомб, которые окажутся чрезвычайно опасными орудиями уничтожения вообще, а в руках некоторых правительств -- в особенности". И описывает схему возможной цепной реакции. Ральф Лэпп: -- Сцилард рассказал мне, что его предложение возмутило Ферми, настолько оно было чуждо традициям гласности научного творчества. Но первоначальный отпор... не остановил Сциларда, и он направил многим ученым письма и телеграммы, призывая их хранить в тайне результаты собственных исследований. 4 февраля. Нью-Йорк. Собрание скандинавско-американской группы ученых. Бор уединяется с Ферми... Розенфельд: -- Я не был свидетелем их разговора. Все то время, что они провели, запершись в маленькой комнате, я просидел в библиотеке. Но я увидел их лица, когда они вышли. Оба были бледны необычайно, совершенно измучены и словно бы опустошены. Я уверен -- это было жесткое объяснение, ибо потом Бор сказал мне, что без всяких обиняков обвинил Ферми в несправедливости и прочем. К его удивлению, Ферми не хотел внять никаким увещеваниям. Ферми защищал тот тезис, что если работа не опубликована, то нечего о ней и разговаривать... что все было обдумано и сделано другими, без какого бы то ни было влияния Фриша... Весьма странная позиция. По другому варианту Бор сказал Ферми, что, кроме научной этики, есть и просто этика, а Мейтнер и Фришу, изгнанникам, довольно других несправедливостей судьбы. Розенфельд вспоминал: "Ферми не понял, отчего Бор отнесся ко всему этому так драматически". Возникает в Америке версия, что Отто Фриш -- зять Бора! "Хотя у него не было дочерей, а я тогда еще не был женат", с: улыбкой отметит позднее Фриш. Но слух окажется живучим; через двадцать четыре года его вполне серьезно повторит невнимательный биограф Ферми Пьер де Латиль: "Фриш был женат на дочери Нильса Бора". Психологически эта версия не так уж невинна: для всех, кто не понимал. Бора, она делала в те дни сплетнически понятной странность его заступничества: "Ах, зять, вот оно в чем дело!:" 5 февраля, Принотон. В Нассау-клубе к Бору и Розенфельду присоединяется за завтраком приехавший ночью Георг Плачек. Разговор о механизме деления тяжелых ядер. Сомнения Плачека --"есть необъяснимые вещи". Медленные нейтрода определенной энергии -- он назвал величину , -- ядра урана поглощают с жадностью, а делятся не все, по лишь немногие ядра. Почему? Уилер: -- Беспокойство овладело Бором. Он поднялся из-за стола и, мгновенно углубившись в размышления, зашагал, сопровождаемый Розенфельдом, к Файн-холлу, где, не произнося ни слова, принялся. Набрасывать на доске полное теоретическое объяснение непонятного. Только одну фразу обронил он, переступив порог кабинета. "Видишь ли, -- сказал он Розенфельду, -- я уже ПОНЯЛ ЭТО". Он молча заканчивал свои выкладки, когда в кабинет вошли любопытствующие Плачек и Уилер. Розенфельд вспоминал, что пришел еще Ганс Бете. Все остановились у доски в, немом изумлении: там проведено было раздельное рассмотрение реакции медленного нейтрона с ураном-238 и ураном-235. Впервые раздельное! И без слов читалось, что деление -- это удел прежде всего изотопа-235. Ну а в естественном уране таких ядер в 140 раз меньше, чем ядер-238, которые просто захватывают нейтроны. Потому-то вероятность деления несравненно меньше, чем вероятность захвата. А выделенный из натуральной руды чистый уран-235 делился бы целиком. Он-то и есть истинный кладезь ядерной Энергии!.. Длится молчание. На лице Бора та внезапная улыбка, что появляется всегда в минуты озаряющего понимания. Впервые за три недели в Америке нечто прекрасное приносит ему не заботы, а удовлетворение. И четверо молодых теоретиков смотрят то на него, то на доску, переполняясь сознанием историчности момента: "все было сделано в течение часа" (Розенфельд). Однако -- что это? -- недоверчивая усмешка тушит восторженность Бете и Плачека. Верный себе, странствующий доктор уже снова весь в сомнениях. Он твердит: "Нет, нужен доказательный эксперимент, может быть, все не так..." -- "Ах не так? Тогда пари!" Это вспыливший Уилер -- Плачеку. Какие ставки? Масса протона против массы электрона: 18 долларов 46 центов против 1 цента? Ударяют по рукам. Бор -- у него еще ладони в мелу, и весь он еще в логике своего открытия -- прислушивается к Уиллеру... Не в тот ли час он и уславливается с ним поработать вместе над теорией деления? Ив историю атомной физики уходит мальчишеское пари. Через четверть века Уилер напишет: "Спустя год с небольшим, 16 апреля 194б-го, тотчас после экспериментального подтверждения, что ; именно уран-235 несет ответственность за деление ври низких энергиях, я получил от Плачека телеграфный перевод на 1 цент с односложным посланием: "Поздравляю!.." 7 февраля. Принстон. Бор отправляет в редакцию американского "Физического обозрения" -- Physical Review -- заметку о роли урана-235. Он не забывает в первом же абзаце повторить: "Прямое доказательство существования так называемого деления ядер было дано Фришем..." Теперь он ссылается на рукописи Лизы Мейтнер и ее племянника. Ясно: их привез ему из Копенгагена Плачек. На обоих сообщениях четкая дата -- "16 января 1939". Так; может, все это и не стоило пережитых волнений -- рано или поздно правда: открылась бы? Но Бору по складу души нужно было рано, а не поздно! Итак, эта борьба окончена. А впереди... Плачек и Бете дали ему понять, что многие физики встретят его новую догадку без одобрения. И в заключительной фразе он отсылает коллег в близкое будущее: "Подробное обсуждение механизма деления... будет дано в совместной работе автора с проф. Дж. А. Уилером". Он не знает, что уже заносит ногу за порог атомного века. Бор трудился в Файн-холле -- самом неамериканском здании Принстонского научного комплекса. Оно походило на старые английские поместья. Резной камень парадного входа. Вьющийся по стенам плющ. Дубовые перила необременяющей лестницы. А в просторном кабинете -- каминная старина, тяжелые портьеры, восточный ковер. Многое напоминало Карлсберг. Но громоздкий уют был чужим и безличным (как во дворцах, где обитатели меняются, а обстановка -- одна на все характеры и судьбы). Это был кабинет, почтительно предназначенный для Эйнштейна. Но он пустовал, ибо шестидесятилетний Эйнштейн не хотел менять своих скромных обыкновений и предпочитал работать в комнате попроще. Бора нисколько не удивило это: на первом этаже Карлсберга он тоже завел себе для работы комнатку попроще, обставленную черными досками. Вероятно, оттого, что эйнштейновский кабинет в Файн-холле стал на три месяца боровским, пошла молва, будто они работали тогда сообща. Меж тем это совсем не так. Эйнштейн просиживал все дни взаперти. Только однажды делал доклад о единой теории поля. И Бор слушал его. А виделись они мельком. И когда в 1949 году Бор писал свое эссе "Дискуссии с Эйнштейном...", он не задатировал 39-м годом ни одной из их бесед. В ядерно-нейтронной эпопее или драме тех дней Эйнштейн не участвовал -- то была не его сфера. До конца июля это была не его сфера. Можно и точнее: до 2 августа -- до того неприметно-поворотного дня в его жизни, который одна журналистка напрасно назвала "черным днем Альберта Эйнштейна". А Бор в этой сфере жил все три месяца своего принстонского гостеваний. Остальное -- лекции, экскурсии с Эриком, дискуссии с Розенфельдом на прежние темы -- стало только отвлечением от главного. Восточный ковер эйнштейновского кабинета приглушал его шаги. Крошки мела пополам с табачным пеплом оседали на полу. И строгий служитель, по рассказам Уилера, не стеснялся в поношениях заезжего профессора, шкодившего в лучшем кабинете Файн-холла. И Бор смущенно отмалчивался -- он робел перед служителем. А мел крошился сам, и пепел рассыпался сам -- усмирять их недоставало рассредоточенности. И порою, как в гимназические годы, стирая рукавом начертанное на доске, он постепенно становился того же цвета, что доска. Круг его цельности замыкался: нынешний профессор, рассеянный как школьник, напоминал былого школьника, рассеянного как профессор. И еще существенней замыкался этот круг. Выяснилось, что он, как древний мудрец, все свое носил с со-* бою: настал февральский день, когда решение наисовременнейшей задачи вернуло его далеко-далеко назад -- к самой ранней научной задаче, какую решал он студентом. ...Подвал в лаборатории отца. Ночные измерения. Вибрации жидких струй. Поверхностное натяжение воды. Капельницы. Фотопластинки. Старые журналы. Формулы Рэлея. Расчеты, расчеты, расчеты. А потом -- золотая медаль Датской академии и первая статья в "Философских трудах" Королевского общества. Весна 1909 года... Три десятилетия прошли. Физика стала другой. При его решающем участии она стала другой. А то, что некогда скромно взросло на его первой грядке, оказывается, тоже не заглохло. В тот февральский день он предложил Уилеру вместе отправиться в институтскую библиотеку: полистать сочинения старика Рэлея, а заодно уж и давний номер Philosophical Transactions с позабытой работой не коего м-ра Н. Бора из Копенгагена. Молодой Джон Уиллер понял в тот день, отчего именно мистер Н. Бор, уже пере шагнувший пятый десяток, предложил капельную модель атомного ядра. Соревнуясь в гибкости прыжков через две-три ступеньки, они поднимались в библиотеку ради обсуждения классических формул теории жидкостей. Шла начальная стадия описания механизма деления ядерных капель. И на этой стадии классика еще давала хорошее приближение к реальности. Однажды -- было это уже в марте 39-го, -- когда в минуту роздыха Бор предавался легким воспоминаниям о присуждении ему, студенту, золотой академической медали, в кабинет вошел суровый служитель и протянул телеграмму из Копенгагена -- от Датской академии! Ему предлагали пост президента. Что он почувствовал? Сперва только облегчение, что телеграмма пришла не от Маргарет, то есть не сообщала о каких-нибудь бедах с недомогающим Харальдом, с дряхлеющей тетей Ханной. Или с кем-нибудь из несчастливых беженцев. (Телеграммы вскрывают поспешно не из добрых предчувствий. Так разворачивал он по утрам тогдашние газеты поспешно и с опасением, что громкие шапки оглушат известьем о новых непоправимых акциях фашизма, чреватых войной. 16 марта оглушило: без войны Гитлер захватил еще . свободную часть Чехословакии -- Богемию и Моравию, Чья очередь следующая? Не Датского ли королевства? Он перечитывал телеграмму, обдумывая ответ. Оп предвидел, что после недавней смерти семидесятилетнего президента, известного физико-биохимика Серена Серенседа, президентство будет предложено ему, как это уже было в 1927 году, после смерти Вильгельма Томсена" Тогда он .сказал "нет". Ив 34-м году повторил -- "нет". Но ныне близились трудные для Дании времена, а он отлично сознавал мировой масштаб своего научного авторитета." Он телеграфировал согласие баллотироваться. И знал: отныне он будет обременен этой честью пожизненно. Академическая судьба описала взлетающий спиральный виток ---. от золотой медали студенческих лет до президентского кресла там, где эту медаль когда-то ему присуждали. Однако не только за прошлым, поднимались Бор и Уилер в библиотечную тишину. Свежие номера физических журналов Европы и Америки приносили все новую информацию о тонкостях цроцесса деления. "Взрывом активности" назвала это впоследствии Маргарет Гоуинг, историк, и архивист Британского комитета по атомной энергии. Она подсчитала: (уже в первые две недели после выступления, Бора на январской конференции в Вашингтоне физики 12 государств отправили в печать работы по делению. Из восьми изданий на четырех языках черпали Бор и Уилер новейшие сведения. Они словно бы вели строительство на действующем вулкане. Тридцать с лишним сносок к статье содержали ссылки на чужие публикации и устные дискуссии. Кроме Гана -- Штрассмана и Мейтнер -- Фриша, мелькали имена Ф. Абельсона, С. Андерсона, Ф. Жолио, Р. Оппенгеймера, Р. Пайерлса, Г. Плачека, Л. Сциларда, Э. Ферми, В. Цинна и многих других. И была среди этих ссылок одна не справочно-библиографическая, а существенно-приоритетная: "...Профессор Френкель из Ленинграда любезно прислал нам рукописный экземпляр более подробной статьи о различных аспектах проблемы деления, которая должна появиться в ЖЭТФ (Журнал экспериментальной и теоретической физики. -- Д. Д.). В ней содержится вывод уравнения 9... а также некоторые замечания о форме капли в состоянии неустойчивого равновесия, подобные Сделанным ниже нашим замечаниям. Краткое резюме этой статьи появилось в Physical Review". Оно появилось 15 апреля: И было сигналом творческого вступления физиков Советского Союза в начавшийся мировой поход за атомной энергией, А подробный текст своего исследования Яков Ильич Френкель послал Бору в Копенгаген, не зная, что тот вПринстоне. Рукопись дожидалась возвращения Вора. И ясно, что пространная ссылка на нее была сделана задним числом, ради той же справедливости перед лицом будущего, за которую боролся Бор в истории с Мейтнер и Фришем. В середине апреля подошла к завершению работа с Уилером. Оставалась подготовка статьи к печати -- Уточнения, таблицы, чертежи. И всему этому предстояло еще отнять немало времени у младшего из соавторов. Но главное они окончили сообща. Многое основательно прояснилось. Роли урана-235 и урана-238 были расшифрованы детально. Анализу под верглись условия деления тяжелых ядер вообще. И определились возможные варианты рождения свободных нейтронов -- тех, что могли бы включать цепную реакцию деления. И чувствовалось: мысль о цепной реакции тенью проходила в подтексте специальной главы "Запаздывающие и мгновенные нейтроны". Но только в подтексте! Это потому, что именно теория смиряла надежды на реальную осуществимость такой реакции. Плачек мог бы послать Уилеру свой проигранный цент, не дожидаясь эксперимента из теории следовало, что медленные нейтроны вызывают деление только ураиа-235. А так как в природной смеси изотопов его мало то" ценная реакция не пойдет: осколочные нейтроны - брызги деления -- не достигнут других ядер-235. Они будут по дороге захвачены ядрами урана-238, которых ведь в 140 раз больше, и выйдут из игры. И еще: теория показывала, что-такие осколочные нейтроны вовсе не медленные. А потому, даже встретившись с редким ядром урана-235, они не заставят его пережить деление. Их надо сначала замедлить. Так на пути к ценной реакции возникали сразу две технические проблемы: замедление нейтронов и выделение из природного урана чистого изотопа-235. Первая не очень смущала. В конце концов, уже пять лет назад Ферми со своими мальчиками научился тормозить нейтроны, заставляя их перед мишенью проходить через воду. Но вторая проблема выглядела неодолимо трудной. Разделять изотопы химически нельзя: они ведут себя абсолютно одинаково. Механически? Это возможно, однако дьявольски трудоемко: слишком мало различие в массах у ядер-235 и ядер-238. Кто-то подсчитал: при тогдашней технике разделения изотопов крупнейшему американскому заводу пришлось бы работать непрерывно больше 25 тысяч лет, чтобы получить один грамм редкого урана-235! Короче: решение этой проблемы казалось практически бессмысленным. То был сильнейший из 15 доводов против цепной реакции, какие высказал Бор Эугену Вигнеру в зимнем Принстоне 1939 года. Хорошо заметил сын Бора Oгe, что в преддверии войны это служило утешением. И все-таки... и все-таки историк Маргарет Гоуинг имела право написать с одобрения своих консультантов -- первооткрывателя нейтрона Чэдвика и старого резерфордовца да-Коста Андраде: "...Работа англичан и американцев над атомной бомбой прямо исходила в своих основах из статьи профессора Бора и д-ра Уилера..." А Отто Фриш говорил: "...Разумеется, перед нами являлся призрак бомбы; однако он тогда еще не выглядел страшно. И уверенность в этом опиралась на аргументацию Бора, которая всегда бывала тонкой и сильной. ...Все в ней было безусловно правильно... Но существовало кое-что, чего он не предвидел: то была фантастическая изобретательность физиков и инженеров союзных государств, движимых страхом, что Гитлер сможет заполучить решающее оружие раньше, чем его создадут они". В апреле -- мае Бор возвращался домой, уже зная, что за германской оккупацией Чехословакии последовал захват Мемельской области на Балтике. И по мере приближения к берегам Европы он все меньше думал о физике, все больше -- о политике. Вспоминал ли он свое письмо к Резерфорду двадцатилетней давности, когда в 1919 году так уверенно и так опрометчиво доказывал, что новой мировой войны больше никогда не будет? Сейчас бы ему ту веру! Рукопись статьи "Механизм деления ядер" поступила в. редакцию Physical Review 28 июня 1939 года. В июле Бор корректировал присланные Уилером гранки. В Тисвиле было прохладно, а по ту сторону океана стояла жара. И в один из тех жарких июльских дней двум физикам неотложно понадобилось вовлечь наконец и Эйнштейна в подспудно нарастающий ход событий. Лео Сциларда он знал давно: когда-то в Берлине они, теоретики, вместе работали над рядом изобретений. Эуген Вигнер был ему тоже хорошо знаком: они трудились по соседству в Принстонском институте. Оба заслуживали его полного доверия. Секретными путями до них дошло в том июле кое-что неизвестное Бору: немцы наложили внезапный запрет на вывоз урановой руды из чешского Иоахимсталя! Еще свободной оставалась Бельгия, ввозившая уран из своих колониальных владений в Конго. Однако рука Германии могла протянуться и к этим запасам в любую минуту. Надо было срочно и авторитетно предупредить бельгийское правительство о грядущем военном значении пока еще невинного металла... Когда Сцилард и Вигнер блуждали по знойному побережью Лонг-Айленда, не помня точного адреса летнего пристанища Эйнштейна, их выручил семилетний малыш на обочине дороги: имя знаменитого дачника он знал отлично. Королева Бельгии Елизавета тоже: Эйнштейна числили в узком кругу ее друзей. Оттого-то два обеспокоенных физика и поехали со своей полуфизической, полуполитической новостью к лонг-айлендскому отшельнику. В первые минуты повторилась та же сцена, что с Бором, когда семь месяцев назад в Копенгагене Отто Фриш принес ему весть о делении: Лео Сцилард: Возможность цепной реакции в уране не приходила на ум Эйнштейну. Но едва я заговорил о ней, как он почти тотчас оценил ее мыслимые последствия и выразил готовность помочь нам... Потом наступило 2 августа -- день нового визита Сциларда. На сей раз он приехал с Эдвардом Теллером. Речь шла уже о более фундаментальной проблеме, чем бельгийский уран. Следовало заставить задуматься над происходящим не королеву Бельгии, а президента Соединенных Штатов. Без ресурсов мощного государства что могли бы физики антигитлеровского лагеря противопоставить атомным усилиям Германии? Альберт Эйнштейн -- Ф.-Д, Рузвельту, 2 августа 1939 Сэр! Недавние работы Э, Ферми и Л. Сциларда, сообщенные мне в рукописи, заставляют меня ожидать, что элемент уран, может быть, окажется в ближайшем будущем новым и важным источником энергий. В течение последних четырех месяцев стала вероятной, осуществимость ядерных цепных реакций в большой массе урана... Это новое явление может привести к созданию... чрезвычайно мощных бомб нового типа... Ввиду этого, быть может, Вы сочтете желательным установление постоянного контакта между правительственной администрацией и группой физиков, работающих над проблемами цепной реакции в Америке... Я осведомлен, что Германия в данный момент прекратила продажу урана из захваченных ею чехословацких рудников. То, что она столь рано предприняла такую акцию, можно, по-видимому; понять на основе другого факта: сын заместителя Статс-секретаря; Германии К. фон Вейцзеккер прикомандирован к институту кайзера Вильгельма в Берлине, где ныне проводится, повторение некоторых американских работ по урану. . Искренне Ваш А. Эйнштейн. Потом, уже после войны, появились разные версии рождения этого письма. Теллер уверял, что Сцилард привез на Лонг-Айленд готовый текст. Эйнштейн утверждал, что. только ставил свою подпись, но ничего не писал. ("Я сыграл роль не более чем почтового ящика".) .Сцилард говорил, что Эйнштейн сам диктовал по-немецки фразу за фразой, а Теллер вел запись. Психологически замечательно одно: с годами каждому невольно захотелось поубавить свою долю участия в той акции. Это совершенно понятно: спустя шесть лет и четыре дня -- 6 августа 1945 года -- была, Хиросима! И это совершенно непонятно: тогда-- 2 августа 1939 года -- правда была на их стороне, ибо они, европейские изгнанники, знали, что воинствующий фашизм способен на все. ...Есть достоверный рассказ, в котором события двух дней объединены в одну сцену. Октябрь 39-го года. Белый дом. Овальный зал. Советник президента Александр Сакс находит наконец случай прочесть Рузвельту письмо Эйнштейна. На лице президента ни тени взволнованности. Тогда советник напоминает об опрометчивости Наполеона-консула, недооценившего подводную лодку Роберта Фултона, и Наполеона-императора, не поверившего в пароход Роберта Фултона -- Прояви тогда Наполеон больше воображения и сдержанности, история XIX столетия могла бы развиваться совершенно иначе,-- говорит Александр Сакс, имея в виду, что с помощью паровых судов Наполеону удалось бы вторжение в Англию. Вместо ответа Рузвельт пишет записку секретарю. На столе появляется бутылка коньяка Наполеон. Президент наполняет две рюмки. И произносит фразу, полную понимания: -- Алекс, отныне Ваша забота -- последить, чтобы на цисты не подняли нас ни воздух! И через минуту -- явившемуся на зов бригадному генералу, прозванному - Па - Уотсон -- Па, это требует действий! И президент показывает генералу ЭТО -- письмо на столе... ...А те, кто 2 августа направлял Рузвельту ЭТО, полны были еще более широкого понимания: они хотели, чтобы нацисты в кровавой погоне за "жизненным пространством" не подняли на воздух все народы - не только "нас". Ими руководило чувство высокой ответственности. Они слишком хорошо помнили человеконенавистническую декларацию немецкого профессора-геополитика Бергмана -- одного из теоретиков гитлеризма "На развалинах мира водрузит победное знамя та раса, которая окажется самой сильней и превратит весь культурный мир в дым и пепел". Позволить апологетам разбоя оказаться "самыми сильными" -- значило предать человечество. О сознании такой ответственности шла речь! Не меньше! Эйнштейн потом говорил: "В действительности я не предвидел, что цепную реакцию можно будет осуществить на протяжении моей жизни". Как и Бор, он видел "только теоретическую ее возможность". Он был согласен с одним своим старым другом, лордом Черуэллом, которому представлялось маловероятным такое устройство мироздания, что человеку могут стать доступными разрушительные силы, способные уничтожить само здание мира!.. Зачем же тогда письмо Рузвельту? А затем, что уж если появилась хоть тень подозрения, что подобные силы могут стать доступными Гитлеру, СЛЕДОВАЛО ДЕЙСТВОВАТЬ. Однако у Эйнштейна, Сциларда и Теллера не возникло бы впоследствии никаких разноречий, если б уже тогда -- 2 августа -- у них было чувство, будто они и впрямь "нажимают кнопку". Когда бы так, каждый в точности помнил бы, чья рука и как дрожала, прежде чем нажать... (Даже у Теллера дрожала бы, потому что и он в ту пору был еще антимилитаристом и геростратовской славы создателя сверхоружия вовсе не жаждал.) Все это обременившее душу пришло после. После Хиросимы. А Бор в те дни и ведать не ведал, что УЖЕ НАЧАЛОСЬ. Почта из Дании влекла через океан выправленную корректуру статьи "Механизм деления ядер". И плыло в Америку его спокойное письмо Джону Уилеру: "Я прочитал нашу статью с большим удовольствием..." Чистосердечье исследовательского интереса к природе -- и лишь оно! -- по-прежнему звучало в каждом его слове. Номер Physical Review с этой статьей вышел в свет 1 сентября 1939 года. 1 сентября 1939 года германские войска вторглись на рассвете в Польшу. Через два дня Англия и Франция прервали мирные отношения с гитлеровской Германией. Снова, как двадцать пять лет назад, покатился обвал истории: стала явью ВТОРАЯ МИРОВАЯ ВОЙНА. Глава четвертая. СКВОЗЬ ВОЙНУ Это тысячи раз описано и перерассказано -- вторжение фашистских армий на беззащитные территории малых стран. Притихшие дети. Плачущие матери. Помрачневшие лица. Бессильные кулаки... Многое можно бы прибавить, да зачем? Очередь Дании пришла в апреле 40-го года. Пришел трагический черед этих мечтательных равнин, этой разграфленной земли, этих светлых островов и молчаливых дюн. Неодолимая беда сорвала с фасадов фермерских домиков веселые флаги благополучия. Свернула залатанные паруса рыбачьих лодок. Обезлюдила подметенные платформы красно-кирпичных полустанков. Потушила вечерние огни городков, городов, столицы. Война пришла без войны -- без выстрелов, без взрывов. Она объявила о себе непререкаемостью силы: с моря -- неумолимыми очертаниями черных кораблей, с неба -- неумолимым ревом черных самолетов, с суши -- неумолимой поступью черных танков. Ее принесли на присмиревшие улицы чужие сапоги. И на весенних проселках -- сапоги, сапоги, сапоги... В акварельном апреле -- неумолимая чернота. На всю остальную жизнь -- цвет того времени. Как все разбойное, вторжение началось затемно. Оно стартовало в предрассветный час 9 апреля, когда ночной поезд Осло -- Копенгаген медленно переползал южнее Гетеборга со шведского берега на морской паром, чтобы утром возле гамлетовского Эльсинора медленно переползти с парома на датский берег. В купе международного вагона спал Бор. ...Он ездил на этот раз в Норвегию по делам. И среди прочих дел была лекция о делении тяжелых ядер. Американский физик из Миннесоты Альфред Нир, выделив ничтожные крупицы чистого урана-235, только что доказал прямыми измерениями решающую роль этого изотопа. Но ни тот маленький успех, ни приветливость норвежских физиков не могли просветлить мрачное настроение Бора. Стефан Розенталъ (в воспоминаниях): Вечером, перед отъездом в Данию, Бор присутствовал на обеде у короля Хаакона. Потом он рассказывал нам об атмосфере подавленности, царившей в правительственных кругах Норвегии: там предвидели, что германское вторжение уже грядет. Под впечатлением той гнетущей трапезы в королевском дворце -- нечто вроде пира во время чумы -- Бор и заснул в своем спальном купе. А когда проснулся, все уже свершилось: Норвегия и Дания, хотя их правители были так покорны Германии, одновременно разделили недавнюю участь непокорной Польши. В центре Копенгагена на причалы возле андерсеновской Русалки высаживались с черных транспортов немецкие войска... Первый день войны. В нашем веке войн и революций это рассказано-перерассказано тысячи раз. День, когда историческое потрясение становится собственным потрясением каждого. День, когда разом отламывается прошлое, а обозримое будущее внезапно сжимается до суток, чаca, минуты. День, когда обесцениваются вчерашние замыслы, а вздыбившееся течение жизни новых еще не гринесло. День лихорадящей праздности, когда все валится из рук. День ошеломленного говорения всех об одном: "Что впереди?" Этот вопрос без ответа в то утро и Бор задавал себе без конца. ...С вокзала -- в Карлсберг! Где мальчики? Как обычно: Ханс -- в университете, Эрик -- в Политехническом, Oгe и Эрнест -- в гимназии. Конечно, они поспешат домой... Несчастливое поколение! Неужели быть ему потерянным, как поколению их сверстников эпохи той мировой войны? Вспомнилось приглашение четы Уилеров -- не отправить ли Эрика к ним, за океан? А младших -- Англию, к их учитель нице-англичанке мисс Мод Рэй? Перед отъездом в свой Кент она ведь звала их в гости... Нет, пока все это рано и еще не нужно. А придется покидать Данию -- так всем вместе. ...Из Карлсберга - на Блегдамсвей! Да, естественно и простительно: лаборатории пусты, кабинеты пусты, аудитория пуста, а лестничные площадки полны, и в коридорах неприкаянное движение. Это будет и завтра естественно, но уже непростительно: разрушительному началу оккупации нужно сразу противопоставить деятельноесохранение своей внутренней независимости: Наше мышление -- это наше сопротивление, пока НИЧТО ДРУГОЕ .еще не организовалось в стране. Даже под этот гул самолетов над Феллед-парком мы должны работать... Однако что сгапется с немецкими изгнанниками? Теперь Копенгаген для них уже не пристанище. Кстати, вчера, 8-го, приехала Лиза Мейтнер -- найдите ее, пожалуйста, ей следует вернуться-в Стокгольм... Где Бетти Шульц?.. Послушайте, милая фрекен Бетти, держитесь молодцом, ну не надо, не надо... Мы должны срочно телеграфировать в Англию Отто Фришу -- пусть не возвращается! Й пусть сообщит Джону Коккрофту в Кембридже что пока с нашим институтом все в порядке. Да, и пусть уж заодно передаст мисс Мод Рэй в Кенте, что с мальчиками тоже все в порядке... Напомните-ка телефон ректора -- необходимо сегодня же предпринять еще кое-что важное... Стефан Розенталь: Это было так характерно для Бора -- в числе первых дел связаться с ректором университета и другими датскими властями, чтобы заранее обеспечить защиту тех сотрудников института, которых могло ожидать преследование со стороны немцев. Стефана .Розенталя, поляка-антифашиста, это касалось непосредственно. 22 января уехал домоц,-- в Бельгию -- Леон Розенфельд. Стефан сменил его в роли ближайшего ассистента Бора. Лейпцигский ученик Гейзенберга, он не мог возвращаться ни в Германию, ни на родину -- разве что в будущий Освенцим. Надо было, чтобы однажды ночью Дания не обернулась для него чужбиной. И для Дьердя Хевеши. -- тоже. И для многих других. Бор пустился в обход правительственных учреждений, точно они еще продолжали править Данией, чьи власти тели капитулировали, без сопротивления. Он должен был действовать: "Я не из тех, кто, днем видит сны". И он действовал. А пока он думал о судьбе своих сотрудников, ученый мир думал о его судьбе. Уже на следующие день после вторжения -- 10 апреля -- утренняя почта принесла ему телеграммы от разных университетов и друзей по обе стороны океана. Ему предлагали убежища, должности, кафедры. Но решение его уже было принято: он останется -- до крайней черты! ...В тот же, день, 10-го, получил телеграмму Бора Отто Фриш. Сверх благодарного чувства на его живом лице отразилось полное недоумение. Что могли означать заключительные слова: "СООБЩИТЕ КОККРОФТУ И МАУД РЭЙ КЕНТ"? Он прочитал необъяснимый текст Рудольфу Пайерлсу. Оба задумались -- уже с беспокойством. С конца минувшего лета они работали вместе в Бирмингамском университете. По законам военного времени их числили враждебными иностранцами (германское подданство!). Их не допустили к военным исследованиям, но как раз это-то и дало, им досуг для расчета примерных параметров атомной,бомбы. На британской земле именно они первыми пришли к заключению, что А- бомба возможна. Как и европейских беженцев в Америке, их подгоняла неотлучная мысль: а что уже вершится в лабораториях Германии? Они выискивали крохи информации. Непонятные слова МАУД РЭЙ КЕНТ могли быть шифровкой, рассчитанной на их понятливость. Фриш немедленно передал текст телеграммы Джорджу Пэйджету Томсону (сыну Дж. Дж., недавнему нобелевскому лауреату за давнее экспериментальное подтверждение волнообразности электрона). Томсон-младший возглавлял только что созданный комитет по проблемам атомной бомбы, собиравшийся на первое свое заседание именно в тот день -- 10 апреля 40-го года. Среди прочего предстояло выбрать кодовое название для этого комитета. И в последний момент повестка дня обогатилась новым пунктом -- обсуждением таинственной телеграммы Нильса Бора. Взрослые стали с детским азартом "состязаться в догадливости" -- рассказывал Томсон. "Стоило только поиграть буквами в словах МАУД РЭЙ КЕНТ, как они превращались в анаграмму... РАДИУМ ТЭЙКЕН -- "радий забран". Это значило бы, что немцы быстро продвигаются вперед" (Рональд Кларк). А затем кто-то сказал, что для названия комитета не найти лучшего слова, чем МАУД, по причине его очевидной бессмысленности. Все поулыбались и согласились. Томсоновский комитет, совсем как тихоокеанские тайфуны, был закодирован женским именем. (В нем и зарождался атомный тайфун!) Но только никто из членов Мауд-Комитти не подозревал, что это женское имя (Мод) принадлежало бывшей гувернантке в боровском доме и просто ее адрес выпал из текста телеграммы, искаженной датскими телеграфистами в ошеломлении первого дня оккупации. Все прояснилось лишь через три с половиной года, когда бомбардировщик москито высадил на одном из глухих аэродромов Шотландии бежавшего из Дании Нильса Бора. Многое за эти три с половиной года должно было дойти до крайней черты, чтобы вынудить Бора к бегству. Поначалу в действиях немцев на датской земле было мало сходства с тем, что творили они на других захваченных территориях. И это объяснялось до крайности просто: они могли не бояться ни маленькой датской армии, ни издавна услужливого социал-демократического правительства Датского королевства, тотчас подчинившегося диктату силы. В ослеплении своего, еще не подорванного, военного могущества немцы полагали, что им нечего страшиться и самого датского народа. Они даже пообещали, что в стране все останется по-прежнему и нерушимыми пребудут датские законы. Они только забыли упомянуть, что все будет совершаться по их команде: коммунистическая партия, например, будет без промедлений запрещена, антифашистские организации разогнаны, и многое-многое другое станет иным, чем прежде... Эта "милостивая оккупация" замкнула Данию в ее границах -- выселила из большого мира. Обернулось тоской по свободе исконное чувство датчан, что вместе с морем доля бесконечности им дана в обладание. (Чувство, которым горцев одаряют горы, а степняков -- степь...) Бор помнил, как давным-давно говорил об этом чувстве белокурому юнцу из Баварии -- такому понятливому Вернеру Гейзенбергу. Теперь соотечественники белокурого юнца обратили в реальность горькую метафору Гамлета "Дания -- это тюрьма". Скудело все. Сначала не очень заметно. Институт на Блегдамсвей продолжал работать, как того хотел и требовал Бор. Может, это и слишком -- "требовал", но верно, что лицо его стало сумрачней и голос чуть повелительней. Вдруг делался недоверчивым взгляд. Словоохотливости поубавилось. Все оттого, что жизнь вокруг утратила открытость и наполнилась опасностями, незнакомыми прежде. Он был на непрерывном подозрении. Приходили измученные люди -- просили о помощи и приюте. Он делал что мог. Но иные из просителей бывали преувеличенно плаксивы и навязчиво-любопытны. Иногда их приходу предшествовало надежное предупреждение: "Будьте осторожны!" Маргарет и ближние были в постоянной тревоге за него. А он поразительным образом не оступался. Но мрачнел. Он продолжал работать как исследователь, вооружая примером стойкости молодых. Правда, новых идей его сознание тогда не излучало: обремененное несвободой, оно для этого не годилось. Он разрабатывал начатое в Прин-стоне с Уилером. Его занимали частные проблемы деления ядер. О них и писал он небольшие статьи. Куда они уходили? Адрес на конверте неожиданно приобрел значение. В Англию они могли уже не дойти: вражеская страна. Мнимые доброжелатели провокационно подсказывали: отчего бы профессору Бору не печататься на страницах немецких журналов? Какой прекрасный случай продемонстрировать свою лояльность к великой Германии -- великодушной покровительнице Дании!.. "Возможно, возможно, -- отвечал он, как всегда, когда ему говорили очевидный вздор, -- это оч-чень интересное соображение..." А потом короткое: "Милая Бетти, адрес тот же!" Соединенные Штаты еще оставались нейтральной страной. И в заокеанском Physical Review пять раз на протяжении десяти месяцев регистрировали поступление статей за подписью Н. Бора. Но промежутки между ними все увеличивались, как если бы иссякала их капельная череда: 9 июля -- 12 августа -- 3 сентября -- 28 ноября 40-го -- 8 мая 41-го. И конец. Череда иссякла. Скудело все... Он вспоминал Манчестер времен первой мировой войны, когда в пустеющей лаборатории Резерфорд возвещал громадным своим голосом, что войне, черт бы ее побрал, не удастся оставить физику в дураках! Кое-что ей все-таки удавалось. Разрушительное разбойничьей войне всегда удавалось. Запросто. Сейчас она разрушила копенгагенское содружество физиков из разных стран. В конце октября 41-го Бетти Шульц в последний раз раскрыла Книгу иностранных гостей института: явился один норвежский инженер из Осло. И конец. Эта череда тоже иссякла. Книга захлопнулась. Надолго. До лучших времен. Может показаться секретарской оплошностью фрекен Бетти, что в эту Книгу тогда не попало имя профессора Вернера Гейзенберга: ведь и он -- впервые после начала войны -- приезжал в октябре 41-го. Да. Но впервые не как гость института. ...Он приехал не один. Его сопровождал, как это уже бывало и до войны, младший друг-ученик, одаренный Карл фон Вейцзеккер, чье привлечение к работам по урану предостерегающе отмечал два года назад Эйнштейн в письме к президенту. За это время Гейзенберг стал директором института в Берлин-Далеме. Прежний директор -- голландец Петер Дебай -- с негодованием хлопнул дверью, когда ему предложили перейти в германское подданство или выступить с восхвалением национал-социализма. Он перекочевал в Америку. Гейзенберг дверью не хлопнул. Он в нее вошел и осторожно прикрыл изнутри. Осторожно -- потому что по-прежнему не любил нацистов. Однако вошел, потому что по-прежнему любил идею великой Германии. Он уже вжился в компромисс, как в надежный способ существования -- без жертв и внешних потрясений. Вжился в это и молодой фон Вейцзеккер, внутренне тоже чуждый нацизма, хоть и был он преуспевающим сыном весьма высокопоставленного лица в гитлеровской иерархии. Гейзенбергу было с ним легко: их бытие шло в одном психологическом ключе -- на молчаливо условленном уровне одинакового притворства. Это избавляло обоих от изнуряющего самоконтроля в террористической обстановке нацистского рейха... Зачем поехали они тогда в Копенгаген? Это был их собственный замысел -- не поручение. Сначала они не поделились этим замыслом даже со своими ближайшими коллегами в Далеме -- Виртцем, Иенсеном, Хаутермансом. Гейзенберг вспоминал, как однажды осенью 41-го они заговорили об идее поездки, подождав, пока из кабинета выйдет Иенсен и оставит их вдвоем. "Было бы прекрасно, -- сказал мне Карл Фридрих, -- когда бы ты смог обсудить всю проблему в целом с Нильсом в Копенгагене. Это значило бы для меня очень много, если бы Нильс пришел, например, к убеждению, что мы тут действуем неправильно и нам следовало бы прекратить работы с ураном". В другой раз Гейзенберг рассказал: "Мы увидели открывшийся перед нами путь в сентябре 1941 года--он вел нас к атомной бомбе" (Дэвид Ирвинг). В сентябре! А уже в октябре -- пасмурный был день -- он стоял у так хорошо ему знакомого парадного входа в Карлсберг и нервно ждал, когда наконец откроется дверь. Бывало, она распахивалась тотчас. Что-то изменилось в старом Копенгагене. И Гейзенберг отлично знал, ПОЧЕМУ изменилось. Меньше всего ему хотелось явиться сюда пособником оккупантов, но он БЫЛ их пособником -- по чужой воле и собственному безволию. И в его опасливой нервности сквозила двойная неуютность бытия: хотелось укрыться от недобрых глаз датчан и от леденящего любопытства возможных соглядатаев из родного гестапо. Он уже посетил Бора в институте, но то выглядело официальным визитом, а частная встреча с неблагонадежным профессором могла быть истолкована иначе... Видится, как двери отворились наконец и он вошел. Попробовал улыбнуться. Потом в обеденном зале все пробовали улыбаться -- Маргарет, Нильс, мальчики, для которых совсем недавно был он "дядей Вернером"... (В нише, как прежде, белела фигура богини юности Гебы.) Он говорил, что счастлив убедиться в благополучии Боров. И действительно был этому счастлив, но не слышал, как звучали здесь его слова. Мешал ли шум в ушах от чувства неловкости или это черные сапоги соотечественников наступили ему на ухо? А иные из его слов звучали еще во сто крат кощунственней, чем "благополучие". Точно о чем-то забавном, рассказал он об эпизоде, случившемся в его берлинском доме четыре месяца назад, утром 22 июня 41-го года, когда геббельсовское радио сообщило о начале войны с Советским Союзом. Маргарет Бор (историкам): ...У них в доме работала девушка. "Славная молоденькая особа", -- говорил Гейзенберг. -- Она ворвалась в мой кабинет с восклицанием: "Ах, герр профессор, теперь и русские напали на нашу землю!" Он удивился, но подтвердил: "Да, да". И не стал объяснять ей, что это неправда. Я переспросила: "Ты ничего не сказал ей?" И он ответил: "Нет". Он оставил девушку в неведении правды. Так повелось в Германии. Но, я полагаю, он не был тогда пронацистом. Я не думаю, чтобы он вообще когда-нибудь был пронацз-стом. Леон Розенфелъд (вступая в беседу): ...Его печалило, что Гитлер бандит, но ему доставляло радость видеть, как Гитлер сумел повести Германию к тому, что он называл величием. Маргарет Вор: Я тоже так думаю. Так это было. И с Вейцзеккером было так... Когда бы не великодушие Боров и не это понимание, что перед ними не фашист, а нравственная жертва фашизма, та встреча с Борами оказалась бы для Гейзенберга навсегда последней... Ему бы давно откланяться, но он все никак не мог заговорить о главном, ради чего приехал. Не решался. Искал минуты, когда останется с Бором наедине. Прикидывал, не устроено ли подслушивание разговоров в Карлсберге. Рассчитал, что безопасней чернота осеннего вечера и безлюдье окрестных улиц. (Затемненные города, затемненный мир, затемненное сознание!) Гейзенберг (двадцать восемь лет спустя -- в воспоминаниях): ...Я не приступал к опасной теме, пока мы не вышли на вечернюю прогулку. Так как я должен был бояться, что Нильс находится под наблюдением немецких агентов, мне пришлось говорить с крайней осторожностью, дабы впоследствии не поплатиться за какое-нибудь слишком определенное мое выражение. Я попытался дать ему понять, что ныне в принципе стало возможным создание атомных бомб... и что физикам, быть может, следовало спросить себя самих -- должны ли они работать над этой проблемой. К сожалению, при первом же моем намеке на одну только возможность изготовления атомных бомб Нильс так ужаснулся, что просто не воспринял важнейшую часть моей информации, а именно -- упоминания о необходимости огромных технических усилий. Для меня же это было всего важнее... Физики могли бы аргументированно сказать своим правительствам, что атомные бомбы появятся, вероятно, слишком поздно для использования в этой войне... ...Может быть, еще ж чувство справедливой горечи от сознания, что его страна насильственно оккупирована германскими войсками, помешало Нильсу допустить реальность взаимопонимания между физиками по обе стороны наших границ. С острой болью я увидел, какой полной изоляции подвергла нас, немцев, наша политика, и осознал, что действительность войны нанесла, по крайней мере на время, непоправимый ущерб даже десятилетиями длившейся дружбе. В более раннем варианте этого рассказа (в письме к Роберту Юнгу -- середина 50-х годов) существенные детали выглядели по-иному... Бор прямо задал трезвый вопрос: "Ты действительно думаешь, что деление урана могло бы быть использовано для конструирования оружия?" И не упустил, а внимательно выслушал аргументацию Гейзенберга. Столь внимательно, что "был поражен моим ответом" (о неизбежности огромных технических усилий). "...Очевидно, он предположил, что у меня было намерение сообщить ему, какого громадного прогресса достигла Германия на пути к созданию атомного оружия. Хотя вслед за тем я попытался исправить это ложное впечатление, мне, по-видимому, не удалось завоевать полного доверия Бора, особеьно потому, что я осмеливался говорить лишь с осторожностью (это явно было ошибкой с моей стороны), опасаясь, как бы та или иная фраза позднее не обернулась против меня". И вовсе не соглядатаев боялся в те минуты Гейзенберг, а самого Бора: "...Будучи уверенным, что его суждения вслух обо мне были бы переданы в Германию, я пытался вести этот разговор так, чтобы не подвергать свою жизнь прямой опасности... Я был очень подавлен конечным итогом этого разговора". Еще бы! Живо представляется, как, добравшись до отеля, он, сорокалетний, с усталостью не по возрасту опустился в кресло и произнес эту последнюю фразу в ответ на нетерпеливый вопрос Вейцзеккера "ну что?": -- Я вел себя не так, как надо. Он не добавил: "Я ничего не узнал". Это было бы слишком грубо. Но правда, в которой тяжко было признаваться даже про себя, заключалась в том, что они приехали с двойною целью. Да, они хотели бы, чтобы на свете не было никакой атомной бомбы и чтобы никто ее не создавал, но сами УЖЕ РАБОТАЛИ над атомной бомбой ДЛЯ ГЕРМАНИИ. И не провала желали себе, а успеха. Перед ними вставало видение этой "бомбы возмездия", падающей на Германию. Однако, может быть, осознание чудовищных трудностей остановило физиков антигитлеровской коалиции? Такая информация была бы превеликим облегчением. В перспективе она могла бы послужить еще и оправданием перед беспощадными властями, если у них, у немецких физиков, ничего не выйдет... И прочее, и прочее... Ну а если физики союзных стран верят в свой успех и не остановились? С научной точки зрения это означало бы, что у них есть веские основания для подобной веры! Тогда надо либо всем сообща остановиться, либо делать в Германии неизмеримо больше, чем делается сейчас... Не по заданию германской разведки, а, напротив, втайне от нее им хотелось уловить или узнать из разговора с Бором нечто главное. Старая память о Копенгагене -- средоточии дружеских связей атомников всего мира -- позволяла надеяться, что посещение Карлсберга не окажется напрасным. ...О двойственности цели своего визита Гейзенберг в воспоминаниях не написал. И в письме к Юнгу не написал. И распространилась по свету полуправда. Получилось, что перед моральным судом истории физики побежденной Германии заслужили право предстать как праведники: их не создание А-бомбы заботило, а поиски путей к интернациональному антиядерному соглашению физиков, да только их, благородных, не поняли! И Бор не понял... Иоганнес Йенсен, тот, чьего ухода из кабинета дожидались Гейзенберг и Вейцзеккер, чтобы заговорить о визите в Копенгаген, впоследствии иронически заметил: "Кардинал немецкой теоретической физики ездил к Папе за отпущением грехов". Нелегко произносится слово ПОЛУПРАВДА. Но как отделаться от ощущения этой полуправды в послевоенных признаниях Гейзенберга? Через два года после Хиросимы в интервью с репортером Ассошиэйтед Пресс он утверждал, что строил урановый котел для получения электроэнергии, а вовсе не делал бомбу. Научный руководитель американской разведывательной группы АЛСОС Сэмюэль Гоудсмит, известный теоретик и давнишний приятель Гейзенберга, легко разоблачил односторонность этого признания: да, делался реактор, но для того, чтобы получилась бомба! И Гоудсмит сказал: "Это прекрасный пример того, как можно использовать полуправду". Зачем она нужна была ученому такого масштаба? А затем, что на нравственную высоту даже высокая одаренность сама по себе человека не возносит. Чувствуется: сначала -- в гитлеровские времена -- была у кардинала забота о своем житейском самосохранении, потом -- после крушения гитлеризма -- забота о своем самосохранении в истории. Вот и все. ...Подавленность Гейзенберга в тот октябрьский вечер 41-го года объяснялась еще его психологическим поражением. Он понял, что Бор его понял! Оттого и написал он впоследствии о своей осторожности как о несомненной ошибке. Однако почему он не догадался избавить себя от всех опасений простенькой фразой: "Знаешь, Нильс, все, что я тебе скажу, должно остаться строго между нами, иначе мне плохо придется дома!" Разве это не было бы достаточной охранной грамотой? Он ведь ЗНАЛ Бора. И знал, что Бор не годится для двойной игры. Ах нет, не по ошибке был он осторожен. Ко всем страхам, в которых он жил, тут прибавился еще один: как бы не выдать себя Бору. Однако он забыл об его проницательности. Теперь, в отеле, вспомнил. Но слишком поздно. А Бор? Простившись с Гейзенбергом на затемненной улице-- ни фонарей, ни светящихся окон, -- он с тяжелым сердцем поднимался по ступеням Карлсберга. Пятидесятишестилетний, с усталостью вполне по возрасту, он опустился в кресло, перехватил вопросительный взгляд Маргарет и сказал: -- Они думают об атомной бомбе, это ужасно... * И взглянул на фигуру Гебы... Он не искал сочувствия, но был его достоин. Приезд Гейзенберга стал событием, тягостным вдвойне: остро вспомнилось все прекрасное, что миновалось. Сейчас ила чуть раньше съезжались бы на традиционную копенгагенскую встречу ветераны и новички. А теперь тишина. ...Как там Паули в своей нейтральной Швейцарии и Оскар Клейн в нейтральной Швеции? Что их ждет впереди? Как там Дирак в затемненной Англии? Что с Леоном Розенфельдом в завоеванной Бельгии и с Крамерсом в завоеванной Голландии? Каково сейчас Ландау и Капице в отчаянно борющейся России? Шредингер, говорят, в Ирландии, а Макс Борн -- в Шотландии. Каково им на чужбине?.. Он мысленно перебирал судьбы и страны, незавершенные споры, неоконченные работы, замороженные идеи и отказывался верить, что это надолго -- раздробленный мир и разорванное время. Ему хотелось склеить этот разбитый глобус и починить эти часы истории. Всюду, где возможно, -- дома, в институте, в гостях -- он подолгу вглядывался в зеленый индикаторный глазок радиоприемника, ловя английские и датские передачи. Ему так нужны были хорошие вести, а их в ту тяжелую осень не приносили ни радио, ни газеты, ни тайные визитеры из Сопротивления. * Бор не оставил записей о визите Гейзенберга. Но через четверть века, в середине 60-х годов, его сын Ore снабдил важным примечанием свои воспоминания о годах войны. Он написал о книге Роберта Юнга: "В этой книге утверждается, что германские физики предоставили моему отцу секретный план, имевший целью предотвратить продолжение работы над атомным оружием с помощью взаимного соглашения физиков враждующих стран. Этот рассказ лишен всяких оснований, поскольку о таком плане не упоминалось ни во время визита Гейзенберга, ни во время более позднего визита в Копенгаген немецкого физика Ганса И. Д. Иенсена. Напротив... они только усилили впечатление, что германские власти придавали большое военное значение атомной энергии". В этом примечании слышится голос самого Бора. Книга "Ярче тысячи солнц" вышла в 1956 году. Бор ее знал. Бор не состоял в рядах постепенно нараставшего подпольного движения датчан. Он был для этого слишком видной фигурой в маленькой стране. Датское Сопротивление взяло его не столько в свои ряды, сколько под свою защиту. Там смотрели на него как на национальную ценность. И он был живой ценностью -- не реликвией, а действующей силой. Само Сопротивление нуждалось в нем как в духовном источнике терпеливого оптимизма. Когда в мае 41-го иссякла капельная череда его научных публикаций, на письменном столе в Карлсберге начала расти рукопись без формул. Как и прежде, он вышагивал текст. Писал Стефац Розенталь. Бор диктовал статью о Дании и о мире, превратившись из физика-теоретика в историка-публициста. Он исполнял обещанное -- написать введение к 8-томному труду "Датская культура на рубеже 1940 года". Иначе -- на рубеже оккупации. Само это величественное издание являло собою акт Сопротивления: искусство и наука Дании вопреки презрению нацистов к чужим национальным культурам демонстрировали свою самобытность и волю к жизни. Однажды, остановившись посреди кабинета, он сказал: -- Мы процитируем Андерсена: "Я в Дании рожден, и здесь мой дом..." (Розенталю запомнилась его взволнованность.) И дальше -- "отсюда начинается мой мир"... Все было как бывало всегда: варьирование деталей, маленькие озарения и споры. Кто бы из друзей ни заглядывал в дом -- художник ли Вильям Шарф, хирург ли Оле Кивиц, -- Бор вовлекал их в дискуссии. Даже в то гнетущее время он не умел работать иначе. (Может быть, есть такой закон -- сохранения цельности натуры и ее обыкновений?) Стефан Розенталь: Много раз издатели настаивали на скорейшем предоставлении рукописи, но... после того, как она ушла наконец в печать, понадобилось еще семь корректур, прежде чем ей удалось увидеть свет, и, разумеется, в полностью измененном виде. С конца 41-го года Бор ничего и не делал для печати, кроме правки этих корректур. В 42-м он не напечатал ни строки. Но дважды воспользовался случаем с публичной трибуны высказать те же идеи, что наполняли его введение к "Датской культуре". В обоих случаях это были датские юбилеи без "великодушных покровителей" -- скромные торжества непокоренной культуры в покоренной стране. В конце января праздновалось 100-летие со дня рождения Вильгельма Томсена. Бор председательствовал, и Бор говорил. Его слушали юнцы несчастливого поколения, коллеги, сограждане. И, вникая в его негромкую речь о выдающемся филологе, они понимали, что он, Бор, находится сейчас наедине не с наукой, а наедине с ними, бедствующими соотечественниками. Они слушали тихо-непреклонный голос стойкой независимости духа. И были благодарны ему за это. И снова они были благодарны ему за это, когда в середине ноября 42-го он вел торжественное заседание, посвященное 200-летию Датской академии: "Дальнейшее существование нашей культуры зависит от ее воли к жизни. Это верно и для бытия индивидуального человека, и для бытия социальных сообществ. И, право же, во времена, подобные нынешним, мы с особенной силой ощущаем, сколь могучей может быть эта воля к жизни..." В иные времена такой юбилей ознаменовался бы Международным конгрессом и все флаги были бы в гостях у Дании. А теперь один был флаг -- непрошеный -- с черной свастикой. Но именно в те зимние дни глазок настройки приемника, зеленый и пульсирующий, начал все уверенней напоминать о весне. Радиовести издалека стали утешительней. В ноябре шло великое окружение немецких армий на Волге. В декабре -- их уничтожение. А на рубеже января -- февраля 43-го -- капитуляция их остатков: фельдмаршал Паулюс и сто тысяч солдат рейхсвера -- в русском плену! Это было больше чем крушение мифа о непобедимости Германии: это воспринималось как начало ее конца. Бор с волнением уловил такую оценку происшедшего в февральском послании президента Рузвельта, когда американский диктор читал его поздравление, адресованное Советским Вооруженным Силам: "В течение многих месяцев, несмотря на громадные потери... Красная Армия не давала возможности самому могущественному врагу достичь победы. Она остановила его под Москвой, под Ленинградом, под Воронежем, на Кавказе, и, наконец, в бессмертном Сталинградском сражении Красная Армия не только нанесла поражение противнику, но и перешла в великое наступление, которое по-прежнему успешно развивается вдоль всего фронта от Балтики до Черного моря... Красная Армия и русский народ наверняка заставили вооруженные силы Гитлера идти по пути к окончательному поражению..." А потом хорошие военные сводки начали приходить и с севера Африки. И с итальянского Средиземноморья... И в Карлсберге часами не гас в ту зиму зеленый огонек многолампового супергетеродина. И без того наследственно-неуязвимая, крепла воля к жизни в маленьком "социальном сообществе" -- в семье Бора. Как-то незаметно открылось, что мальчики-студенты уже вовсе не мальчики. Двадцатидвухлетний Эрик первым из сыновей заставил мать и отца проникнуться весело старящей мыслью, что скоро быть им бабушкой и дедушкой! Так их собственный первенец начал жить на свете тоже в разрушительные дни войны --- первой мировой. Теперь в дни второй мировой род Боров снова утверждал себя на шаткой земле... 11 мая 1943 года родилась Анна Бор, и дед ее Нильс забыл в тот день обо всех тревогах. Однако ненадолго. Чем утешительней были радиовести издалека, тем мрачнее обстановка вокруг. Немцы в Дании стали нервничать. Режим оккупации делался все жестче. Все суровей запреты. Все откровенней грабеж страны. И в ответ все действенней Сопротивление. Взрывы калечили цехи военизированных заводов, и сходили с путей продовольственные эшелоны. Английские самолеты сбрасывали в условленной глуши оружие, и бесследно исчезали немецкие патрули. Работали подпольные типографии, и на рынках вместо оберточной бумаги шли экземпляры "Свободной Дании". Эта маленькая газета и более пятисот других нелегальных изданий внушали веру в будущее. Все больше датчан при встрече молча поднимали руку с пальцами, разведенными буквой "V" -- "Виктория" -- Победа! Всюду в Европе появлялся тогда этот символический знак грядущего поражения Германии. Власти не успевали стирать крамольное "V" со стен и мостовых, с витрин и афиш. Появились опасные признаки усиления охоты за Бором. Участились провокационные визиты псевдожертв нацизма. Теперь, в 43-м, они расставляли гибельные ловушки: "Я убил немецкого солдата! Дорогой профессор, помогите мне бежать в Англию!" Стефан Розенталь вспоминал, что порою в институте только и разговаривали о внезапно возникшей детективной проблеме -- сообща искали ее решения. И находили. И Бор в очередной раз избегал подвалов гестапо. Но чаще приходили иные визитеры -- те, кому не надо было сдерживать в пальцах предательскую дрожь, когда они показывали знак Победы. И однажды по пред весеннему мартовскому снегу в Карлсберг забрел, будто ненароком, капитан датской армии В. Гют -- вестник из будущего. У капитана Гюта было конспиративное имя -- Петер. В конце февраля он получил на это имя секретное письмо с чертежиком двух обыкновенных ключей. Петеру От Князя ЧРЕЗВЫЧАЙНО ВАЖНО В скором времени мы намерены послать Советнику Юстиции связку ключей, которая содержит очень важное послание Британского правительства профессору Нильсу Бору... На прилагаемом чертеже показано местоположение послания в ключах А и АЛ... Профессору Бору следует слегка поработать напильником в указанных точках, пока не откроются отверстия... Послание -- крошечный микрокадр, и оно дублировано в каждом ключе... Мне неизвестно содержание этого послания, за исключением того, что ему придается очень большая важность... Князь еще просил Петера растолковать профессору технику извлечения кадра. Но когда ключи пришли, капитан Гют сам извлек неприметный кусочек пленки -- около полумиллиметра в каждом измерении. Для непосвященного -- случайная точка на пустом листке бумаги. Позднее, в неопубликованном описании событий тех дней, Гют рассказал, как он читал под микроскопом английский текст, а капитан Винкель записывал прочитанное для Бора. Меж тем это противоречило духу детектива: со всей очевидностью Петеру, как и Князю, не полагалось знакомиться с содержанием правительственного послания. Иначе английская разведка прямо поручила бы им доставить Бору не таинственные ключи, а текст. Ну да что уж там! Ничего страшного не произошло, но так вот Бор в первую же минуту нарушил тонкие правила конспирации. (Сколько еще раз предстояло ему в близком будущем нечаянно нарушать эти правила, вызывая то усмешки, то гнев военных чинов англо-американского атомного проекта. И даже самого сэра Уинстона Черчилля!) ...Послание британского правительства оказалось личным письмом Джеймса Чэдвика. Тот написал его 25 января 43-го года. Оно начиналось с дружеской неправды: "До меня дошло окольными путями, что Вы подумываете о переезде в нашу страну, если к тому представится благоприятная возможность". Уже из-за одной этой фразы письмо нельзя было бы доверить случайной оказии. Однако Бор ПОКА никуда не собирался бежать и не искал благоприятной возможности. Неправда Чэдвика была лишь формой приглашения в Англию: "Мне не нужно говорить Вам, как был бы я счастлив увидеть Вас вновь. В мире нет другого ученого, к которому с большей благожелательностью отнеслись бы и университетские круги, и широкая публика". Но почему письмо старого резерфордовца пришло под эгидой британского правительства? Полно было значения, что физик-ядерщик говорил от имени государства. И тотчас вспомнился визит Гейзенберга полуторалетней давности и тогдашняя устрашающая догадка: "Они, немцы, думают над атомной бомбой!" Не означало ли письмо Чэдвика, что ее, ни в какие мыслимые сроки не осуществимую, пытаются делать и в Англии? Не на это ли намекала последняя фраза: "...Если Вы решите приехать, Вам будет оказан самый теплый прием, и Вы получите возможность послужить нашему общему делу". Общее дело -- война против гитлеризма. Но отчего же Чэдвик не торопил его? Отчего настаивал на полной свободе выбора со стороны Бора? И подчеркивал это: "Я никоим образом не хочу влиять на Ваше решение, ибо только Вы один можете взвесить все обстоятельства, а я питаю безусловную веру в Ваш суд, каким бы ни оказался приговор". Чувствовалось: кроме всего прочего, Чэдвик подразумевал нравственную решимость делать или не делать А-бомбу. Тут никто не вправе был отвечать за другого -- да или нет. Для Бора этот вопрос решался словами ОБЩЕЕ ДЕЛО. И он бы поспешил на зов издалека, если бы... ...Он ничего не знал о том, что происходило в Англии. Ни о том, что с апреля 40-го года там успешно работал атомный Мауд-Комитти. Ни о том, что уже осенью 41-го физики объединили свои усилия с технологами и военными в новой организации Тьюб Эллойз. Ни о том, что между Англией, Канадой и Соединенными Штатами уже налаживалось сотрудничество по ядерным проблемам. Он ничего не знал и о том, что происходило в Америке. Ни о Манхеттенском проекте. Ни о первом атомном реакторе, запущенном Ферми в Чикаго 2 декабря 42-го года. Ни о строительстве заводов-гигантов для производства ядерной взрывчатки в Хэнфорде и Ок-Ридже. Ни о начале работ по созданию Лос-Аламосской лаборатории в пустынно-гористых краях Нью-Мехико. Всему этому и многому другому еще только предстояло обрушиться на него шквалом невероятной и нежданной информации. Он ничего не знал о том, что происходило с его многочисленными учениками и друзьями, бежавшими из Европы. Он мог только мысленно отмечать, что их имена больше не появляются в научной печати. Занимавшие его физические вести не просачивались в Данию даже через такую узкую щель, как булавочный каналец в ключе, куда запрятано было письмо от Чэдвика. И его неверие в реальность А-бомбы оставалось неприкосновенным все три года: ничто не противостояло этому неверию и не могло его поколебать. ...Бор очень скоро известил капитана Гюта, что ответ на послание британского правительства готов. По той же конспиративной цепочке -- через Петера -- ушел его ответ в Англию. И там с удивлением узнали, что Бор сейчас не приедет. Он писал, что со всею пылкостью отдался бы общему делу, но "...Я чувствую, что в нашем безысходном положении мой долг -- помогать народному сопротивлению тем угрозам, каким подвергаются свободные институты Дании, и защищать тех ученых, которые нашли здесь прибежище. Однако ни сознание этого долга, ни даже мысль об опасных репрессиях против моих коллег и семьи не весили бы достаточно много, чтобы удержать, меня здесь, если бы я чувствовал, что другим способом мог бы оказаться более полезным, но едва ли это вероятно. Я убежден, что практически невозможно немедленное использование последних чудодейственных открытий атомной физики, какие бы перспективы они ни сулили в будущем. Однако настанет момент -- быть может, в скором времени, -- когда положение вещей изменится, и тогда я смогу в меру своих скромных сил тем или иным путем помочь восстановлению интернационального сотрудничества во ими прогресса человечества. Как только придет этот момент, я с радостью сделаю все, чтобы присоединиться к моим друзьям". Письмо ушло, а он остался. Тем временем наступил четвертый год оккупации. Вокруг был снова акварельный апрель -- такой обезоруживающий, что быть бы на земле миру! Но вместо этого чернота становилась все неумолимей. Цвет времени не светлел, а сгущался. Лето 43-го было безрадостней предшествовавших зим. В августе перестали существовать "свободные институты Дании". Их свобода мало кого обольщала и прежде. Но людям других оккупированных земель Европы датский вариант немецкого господства даже и теперь показался бы райским. В него просто не поверили бы русские, поляки, чехи, югославы... Да и не только славяне Европы, но и все, кто познал фашистскую геополитику в действии: увидел растерзанной свою страну и увидел эшелоны своих земляков, угоняемых на чужбину. По датскому варианту даже не было объявлено военное положение. Лицемерие бескровного завоевания позволяло и это. А выстрелы все-таки гремели. В августе 43-го--чаще, чем во все предыдущие сорок месяцев оккупации. Немцы начали хватать и расстреливать заложников: террор отчаяния должен был смирить волну массированного неповиновения. Оно делалось всеобщим. Бастовал рабочий Копенгаген. Не покидали портовых причалов транспорты с продовольствием для Германии. Саботирующая столица становилась моделью для остальной страны. 28 августа германское командование предъявило ультиматум покорному датскому правительству. Требование смертной казни за саботаж было одним из его пунктов. Датчанам предлагалось стать палачами датчан. Правительство -- теперь уже из страха перед отвагой своего народа -- ответило отказом. Это вынуждало его к отставке. И оно ушло. На рассвете 29 августа германские войска храбро напали на крошечные датские гарнизоны. Черные сапоги бросились к гавани -- к стоянкам датского флота. Но военные корабли были пусты, и немцам не удалось ступить на их палубы. Произошло то же, что девять месяцев назад в Тулоне стало судьбой военно-морского флота Франции: в последний момент датские моряки сами пустили ко дну свои суда. Открытые кингстоны. Взрывы на взморье. В ранний воскресный час они отозвались печально-гордым эхом в домах копенгагенцев. Но Бор этих взрывов не слышал: он проводил конец недели в Тисвиле. Однако его неизменный спутник тех дней -- радиоприемник -- утром сообщил о решающе-главном. Отставка правительства. Военное положение. Законы Германии вместо законов Дании. Последствия совершившегося могли сказаться немедленно. Он не вправе был оставаться вдали от института ни минутой дольше. ...Мысли одна тяжелее другой громоздились в его голове и не уходили на всем пути от Тисвиля до Копенгагена. Он крутил педали старого велосипеда с маятниковым упорством. Было ему, давно уже немолодому, душно и трудно. По улицам встречных селений и городков он катил сквозь вязкую и насильственную тишину. Немецкие патрули обшаривали его согнутую фигуру немигающими глазами. И он чувствовал: потом они смотрят ему в спину -- долго, точно прицеливаясь. В то похоронное воскресенье он не думал, что у него впереди еще целый месяц свободы. Он не знал, что немцы все-таки не осмелятся сразу предпринять свои обычные карательные акции. Через месяц -- 26 сентября -- был день рождения короля. Не стоило провоцировать взрыв патриотических чувств слишком наглядным введением законов Германии вместо законов Дании. Пусть пройдет опасная дата. Бор узнал об этом негласном решении германского командования уже в Копенгагене. Сообщение пришло из верных источников: в немецком посольстве был немец Дуквитц, ненавидевший немецкую политику. И хорошо работала шведская разведка. И датское "Подземное правительство" -- подпольный Совет Свободы, куда входил старейший друг Оле Кивиц, -- располагало большей информацией о намерениях оккупантов, чем того хотелось бы гестаповцам. ...Однако месяц таял быстро. И как-то в середине сентября Бор вызвал к себе Стефана Розенталя не для того, чтобы диктовать ему очередное исправление в постепенно разросшейся работе о взаимодействии заряженных частиц с веществом (урывками они писали ее уже много недель). В директорском кабинете раздалась фраза: -- День рождения короля приближается. И вслед за тем: "Для тебя пришла пора подумать о бегстве в Швецию". Варианта перехода в подполье даже не обсуждали: многолетний ассистент профессора Бора был слишком широко известен. Стефан Розенталь: ...На подготовку ушло несколько дней, а потом я отправился в Карлсберг попрощаться. В маленькой рабочей комнате -- за Помпейским двориком -- на столе лежали деньги, взятые Бором из банка на случай, если они мне понадобятся. Расхаживая вокруг стола, он i оворил, что война продлится, быть может, не более полугода и потому не за горами время, когда мы увидимся вновь. Тут же он дал мне текст работы о прохождении заряженных частиц через вещество. Я должен был взять рукопись с собой и сохранить ее в безопасном месте... Это был самый тяжкий момент прощания. Значит, Дания больше не была безопасным местом даже для трудов президента Датской академии? Они молча посмотрели друг на друга... Бор ободряюще улыбнулся, но не слишком уверенно. "Позднее он признался, что вопреки своим оптимистическим словам был тогда убежден, что его ждут арест и отправка в Германию". Накануне дня рождения короля Бор уничтожал документы. Как в начале оккупации, когда он предавал огню всю корреспонденцию, связанную с деятельностью Датского комитета помощи эмигрантам, так теперь он во второй раз сжигал хоть и бумажные, но бесценные и невосстановимые мосты между прошлым и настоящим. Однако переписку с Чэдвиком пощадил. Была ночь, когда он заложил бумажные листки в непроницаемую металлическую трубку, заткнул ее концы пробками и отправился в карлсбергский парк. Там, под прикрытием темноты, он закопал эту трубку в землю, "чтобы ее снова можно было найти после войны" (Oгe Бор). На второй день после королевской даты -- был вторник, 28 сентября -- в Карлсберг зашел на чашку чая один дипломат. Он подчеркнуто заметил, что многие люди оставляют Данию, "даже профессора". И Боры поняли его намек. А утром в среду к ним забежал брат Маргарет со срочным сообщением и выложил его без дипломатических околичностей: в Берлине отдан приказ об аресте и переброске в Германию профессора Нильса Бора и профессора Харальда Бора! А потом -- всю первую половину дня -- предупреждение за предупреждением: час пришел! И неумолкающий телефон: "Вы все еще здесь?!" В ту среду, 29 сентября, счет пошел с утра уже не на часы, а на минуты. Маргарет Бор (в записи Рут Мур): Мы должны были бежать в тот же день, а мальчикам предстояло присоединиться к нам позднее. Нашему бегству помогали многие. Друзья позаботились о лодке, и нам было сказано, что мы можем взять с собою небольшой чемодан... Друзья -- это незримые деятели Сопротивления. ...Прощание -- почти без слов -- с восьмидесятичетырехлетней, совсем уже глухой тетей Ханной *. И прощание -- тоже без слов -- с четырехмесячной внучкой Анной. Последние рукопожатья. Последние объятья. Ненужные и неизбежные напутствия мальчикам до скорой встречи на шведском берегу. Потом -- с поворота дороги у красной стены старой карлсбергской пивоварни -- прощальный взгляд на спокойно-светлую обитель, где прошли одиннадцать лет жизни. А дальше? И дальше -- череда гнетущих кадров из фильма Бегство, трагически-обыкновенного для той поры и все-таки вопиюще-неправдоподобного, потому что на желто-сером экране скандинавской осени -- кадр за кадром -- пятидесятивосьмилетний ученый с дорожным чемоданом в руке, скрывающий свое имя и само существование на земле, и рядом с ним -- пятидесятитрехлетняя женщина, его жена и мать его сыновей, поспешно разлученная с ними, а вокруг -- цивилизованнейший из веков -- середина Двадцатого столетья от рождества Христова! * Она отказалась уезжать или прятаться где бы то ни было. И ее арестовали. Но доносы о скрытом ропоте в Копенгагене скоро заставили немцев понять, в какое кретиническое положение ставят они себя, воюя со старой учительницей, и они выпустили ее на волю. ...Старая европейская столица на военном положении. Комендантский час -- угроза расстрела за появление в темноте. И потому бегство засветло. Бегство без бегства: притворно прогулочный шаг в толпе и беспечные улыбки случайным знакомым. И условленное свиданье на людном углу: встреча с ученым-коллегой -- карлсбергским подпольщиком профессором биохимии Линдерстремом Лангом и его молчаливый кивок на ходу, как сигнал "все идет хорошо!". И без остановки -- тем же шагом -- к окраине на взморье. Там цветочные участки и желтеющие сады копенгагенцев. И со стороны: просто пожилая чета любителей-цветоводов идет к своей летней хижине -- поработать и отдохнуть. И другим маршрутом туда же Харальд с женой и маленькими детьми, которых не доверить чужому попечению. День хорош -- отчего бы не провести его всей семьею на взморье? А затем томленье бездействия в чужой хибарке среди садоводческого инструментария. Наконец ночная тьма. Безгласный провожатый. Короткий переход к берегу. И такая ненужная в эту ночь луна осеннего равноденствия. И вот приглушенный перестук мотора в лунной тишине. Руки, протянутые с борта. Темные фигуры-- с берега в лодку. Настороженный старт в неизвестность судьбы и моря. И тихое предупрежденье: впереди пересадка на рыбачью шхуну. И, как всегда в ночи и в ожидании, сказочное появленье среди освещенных луною волн внезапно громадного силуэта маленького корабля. С борта на борт -- наклонная доска. И снова протянутые руки. И хриплый приказ: "Все вниз!" И в пропахшей рыбою темноте -- полуторачасовой побег в сторону слабо мерцающих огней нейтральной Швеции... Крошечная гавань Лимхамн чуть юго-западнее Мальме -- в каких-нибудь тридцати километрах по прямой от затемненного Копенгагена -- приняла и укрыла беглецов еще до рассвета. Был четверг, 30 сентября 43-го года. Утренней ранью Бор расстался с Маргарет. Ему следовало как можно скорее попасть в Стокгольм... Он-то благодаря патриотам-подпольщикам был уже спасен. И в одну из ближайших ночей Маргарет встретит на побережье спасенных мальчиков. Но по ту сторону пролива со дня на день могла начаться истребительная акция вообще против всех, кто подпадал под расистские и прочие дискриминационные законы Германии, ибо теперь это были и законы Дании. Семь тысяч человек, заклейменных ярлыком "неарийцы", стояли на краю верной гибели. Не об ученых коллегах думал Бор, не о друзьях и ближних -- о дальних. И всю дорогу в поезде Мальме -- Стокгольм, не умея уснуть после напряжения, минувшей ночи, он обсуждал с самим собой: что же предпринять для этих людей, как выручить их из западни? Западня... Мысль его покидала пределы Дании: гигантской западней для народов Европы были все страны, захваченные Германией. И в те первые часы своего освобождения Бор, как никогда прежде, ощутил готовность немедленно и ЦЕЛИКОМ отдаться ОБЩЕМУ ДЕЛУ военного разгрома гитлеризма. В нем нарастала воля к прямому действию. И он вспомнил в поезде о письме Чэдвика... Однако сиюминутошная задача, гнавшая его в столицу Швеции, заставила мысль вернуться к злобе дня: что же ему предпринять для обреченных датчан? ...Едва прибыв в Стокгольм, он встретился со Статс-секретарем Боэманом. Измученный сутками без сна и возбужденный тревогами пережитого, Бор был краток, но настоятелен: необходим демарш шведского правительства в Берлине -- нейтральная страна может себе позволить дипломатическую защиту подданных соседнего дружественного государства! Статс-секретарь сказал, что такой демарш уже был предпринят, и ответ из Берлина оказался успокоительным. Правда, Боэман Германии не верил. Бор -- тоже. А все-таки зацепка для оптимизма была. Минутная, она хоть разрешала непробудно заснуть до утра в загородном доме старого друга -- ассистента Оскара Клейна. Впервые за двадцать лет старший и младший поменялись местами: ученик давал приют учителю. Жизнь вознаграждала Бора за то, что в другие времена он делал для других. ...Он еще спал, когда Оскар Клейн дозвонился до Стефана Розенталя. Тот уже несколько дней обитал в Стокгольме после того, как датские патриоты доставили его па лодке в Ландскрону, а шведские полицейские -- из Ланде-кроны в столицу. Клейн говорил по телефону намеками, просил приехать тотчас, но почему-то назначил встречу вне дома. Все объяснилось, когда вместо приветствия он произнес два слова: "Бор здесь!" Стефан Розенталь: ...Город в то время кишел немецкими агентами -- персонал одного только германского посольства превышал, даже по официальным данным, несколько сот человек, -- и не исключалась возможность покушения на жизнь бежавшего Бора. Были даны инструкции разговаривать по телефону осмотрительно, ибо подозревалось подслушивание. Просили вызывать профессора под вымышленным именем. Однако, когда ему самому случалось снимать трубку, он обычно произносил: "Говорит Бор..." В Стокгольме он находился под постоянной защитой шведской полиции и датских офицеров. Пока шли от места встречи на вокзале Мербю до клейновского дома, Розенталь со смущением думал, как ему ответить, если Бор полюбопытствует, не захватил ли он с собою рукопись статьи о прохождении частиц через вещество? Впрочем, успокаивал он себя, Бору сейчас не до нее. Это оставляло время поправить случившееся. А случилось так, что рукопись исчезла... В нервной суматохе ночного бегства -- на Эрезунде ожидался шторм -- Розенталь забыл на датском берегу портфель с бумагами. Когда хватился потери, было уже поздно. Бойцы Сопротивления обещали обшарить место отплытия. И они действительно нашли портфель, а затем сразу же отправили его в Швецию. Однако вот уже наступило 1 октября, а след пропавшей рукописи еще не отыскался... Лишь бы Бор не спросил о ней сейчас! -- Рукопись у тебя? -- спросил Бор, едва они обнялись. ...Розенталю не суждено было ответить на этот вопрос утвердительно ни тогда, ни позже. Текст канул без вести. Зато с годами возникла детективная легенда об исчезновении копенгагенской рукописи с секретами атомной бомбы! Бор огорчился из-за пропажи, но не очень. Ему в самом деле было не до того. На следующий день -- в субботу 2 октября -- Стокгольм с утра облетела весть, что накануне вечером в Дании стали реальностью худшие ожидания. Недавний ответ Германии на шведский демарш оказался обычной ложью нацистов. Начались массовые аресты. Бор бросился в министерство иностранных дел. ...Свидание с министром Гюнтером... Встреча с принцессой Ингеборг -- сестрою датского короля... Аудиенция у шведского короля Густава... Всюду -- понимание. И всюду -- беспомощность. И все-таки... И все-таки кое в чем Бор преуспел. Он заставил прислушаться к двум его конструктивным предложениям. По его настоянию шведская полиция прибрежных мест получила приказ -- не выспрашивать у беженцев из Дании, как, откуда и с чьею помощью они пересекли пролив. Имена спасителей и маршруты должны оставаться тайной. И напротив -- должно быть открыто сообщено о желании Швеции принять этих беженцев на своей земле. Король согласился. Стефан Розенталь: Короткие объявления по радио официально подчеркивали готовность шведов предоставить изгнанникам убежище до конца войны. И это как бы легализовало действия смельчаков по обе стороны Эрезунда... Датские врачи клали обреченных в больницы и укрывали их там до дня переправы через пролив. Датские пожарные машины перевозили преследуемых к пунктам отплытия. Флотилии лодок Сопротивления доставляли беглецов к границам территориальных вод, а там их принимали на борт шведские рыбачьи суда... * В этой сложной машине спасения, налаженной датскими антифашистами, в этой стремительной операции, в которой важную роль играли коммунисты-подпольщики, сработали и обе конструктивные идеи Бора. Шесть тысяч жизней были спасены в те октябрьские дни. (После войны датчане издадут книгу, посвященную тогдашним событиям, и Бор напишет напутственное слово к ней.) Среди спасенных были и члены семьи самого Бора. Внучку Анну доставили бабушке в базарной кошелке жены шведского дипломата. Бор обитал уже не у Оскара Клейна, а переехал к советнику датской миссии Торп-Педерсену, тесно связанному с союзниками, когда Маргарет вместе с сыновьями добралась до Стокгольма. И сразу на нее обрушилась весть о новой разлуке с Нильсом, вот-вот предстоящей. И уже не на несколько дней, а на все непредсказуемое время, какое еще продлится война... * Из бесед автора с д-ром Стефаном Розенталем -- ноябрь 1968 года и май 1975 года, Копенгаген. Был понедельник 4-го. Начиная с минувшей среды, когда они притворно-беспечальным шагом в последний раз шли по Копенгагену и он нес утлый чемодан изгнания, начиная с той среды, события, опасности, ожидания, избавления, приюты и лица сменялись с такой стремительностью, что пережитого, право, могло бы хватить им на всю остальную жизнь. Но войне этого было мало. Тщательно скрываемая немцами, новость об исчезновении из Дании профессора Нильса Бора тотчас дошла до Англии. Она проскользнула туда по тому же тайному каналу -- Петер, Князь. Немецкая разведка гадала: где Бор? Английская знала это совершенно точно. Оге Бор (в воспоминаниях): Через несколько дней после приезда моего отца в Стокгольм была получена телеграмма от лорда Черуэлла -- личного советника Черчилля по научным вопросам -- с приглашением в Англию. Отец согласился немедленно и только попросил, чтобы мне было разрешено его сопровождать. Да, конечно: по убывающему старшинству теперь настал черед Oгe сопутствовать отцу в дальнем странствии. Но на этот раз важнее было другое. В 40-м году Oгe поступил на физический факультет Копенгагенского университета. Лучшего нельзя было бы придумать: сын, начинающий физик, в роли преданного спутника и верного помощника! Воюющая Англия торопилась. Немедленно ответивший согласием Бор получил распоряжение и прибыть немедленно. Ему не надо было заботиться о визах и билетах, о транспорте и деньгах. За ним прилетит военный самолет. Все сделают надежные люди. Ему же следовало лишь сохранить свое инкогнито и уцелеть до отлета. Была реальная причина для беспокойства: один неосторожный -- может быть, излишне восторженный или ищущий популярности -- шведский чиновник, сопровождая Бора, громко представил его в многолюдном месте. Торопливость англичан была оправдана. Словом, смена событий, опасностей, ожиданий не сбавляла темпа и накапливала драматичность. Совсем как солдату, война не давала Бору побыть напоследок с семьей "хотя бы до воскресенья!". ...За ним прислали бомбардировщик москито. Более безопасной связи со Швецией у Англии не было. Москито успешно возили дипломатическую почту. И Швецию, принимающую эти боевые самолеты, трудно было обвинить в нарушении нейтралитета: москито не несли на своем борту никакого вооружения, а их бомбовый отсек в таких рейсах пустовал. Англичане верили в успех операции с Бором. Их оптимизм питала статистика. Уже три года участвовали в войне эти маленькие ладные машины, и на каждую тысячу их боевых вылетов случалось не более 11 потерь. Огромная по тем временам скорость позволяла москито уходить от немецких истребителей, не принимая боя, ибо принимать бой им было нечем. И еще: москито могли лететь на высоте 10 тысяч метров, бесследно исчезая в ночных небесах. Для такого необычайного груза, как мозг ученого, англичане не могли бы тогда найти лучшего транспорта. Бора предупредили: он полетит один. В бомбовом отсеке нет места для двоих. Ore доставят другим рейсом. Проводы на аэродроме исключены. С ним поедет только охрана. Из многих рассказов -- самого Бора (академику Игорю Тамму), фру Маргарет (журналистке Рут Мур), Ore Бора и Стефана Розенталя (в воспоминаниях и в беседах с автором этой книги), Рональда Кларка (в "Рождении бомбы"), Маргарет Гоуинг (в ее официальной летописи "Британия и атомная энергия"), капитана В, Гюта в его рукописном отчете -- выстраивается коротенькая правда-легенда, не нужная истории физики и необходимая истории людей. ...Был понедельник 11 октября. В ранних сумерках близкие и друзья попрощались с Бором. Сказали все слова, продиктованные любовью. И утаили все слова, диктуемые тревогой. Потом был поздний осенний вечер -- уже без близких. Без Маргарет и без мальчиков. В доме советника датской миссии трое ожидали автомобильного сигнала: сам советник Торп-Педерсен, капитан Гют и Бор. В 22.30 с улицы донесся сигнал. Бор вышел первым -- налегке, без вещей. У тротуара стоял закрытый автомобиль, чуть поода