самое подходящее время, - сказал старик, - соловьихи сидят на яйцах, а мужовья их песнями потешают, дескать, не скучайте, высиживайте. А ведь и всего-то их на всю усадьбу шесть пар. Было семь, да в прошлом году стерва-кошка одну пару сожрала. Гнездо было свито низко в кусту... - Только шесть пар? - удивился Сытин. - А я думал, бог знает их сколько. - А вы прислушайтесь чередом. Чу? Два соловья трещат около главного дома; один вот здесь; четвертый, слышите, захлебывается около житного амбара; а остальные два около старого заказа, - вот и все наши "артисты". Сытин и сторож поклонились могиле Толстого, пошли к усадьбе. И верно, как сказал сторож, пчелы вылетели с пасеки и облепили желтое цветение акаций, запашистой сирени и бледно-розовых яблонь и так жадно-старательно принялись за свое дело, что старик позавидовал... - Такие крохи, а сколь добросовестны на работе!.. Иван Дмитриевич пошел прогуляться по усадебным тропинкам. Здесь сам Толстой хаживал с Чеховым, с Горьким. А тут вот, говорят, в беседке у старого дуба спорил горячо с Тургеневым, а на перекрестке разговаривал с мужиками, своими и проезжими. А там собирал валежник, косил траву, садил деревья и пахал. Соловьи один за другим притихли, сделали передышку. Солнце вознеслось над зубчатым густым ельником. Сытин посмотрел на карманные часы и уверенно пошел к главному зданию, где раньше не раз бывал. Вспомнил, как здесь он с Львом Николаевичем и его сестрой, монахиней, из одного горшка ели гречневую кашу. Зашел в дом. Вышла Софья Андреевна, с опухшим лицом, в длинном черном платье, позволила "приложиться" к ее холеной руке и сказала: - Вы, наверно, насчет приобретения и печатания, так я скажу вам, Иван Дмитриевич, я не уполномочена. Я графиня, супруга покойного Льва Николаевича, я вдова, а не уполномочена... Есть комитет, говорите с Александрой Львовной и тем разбойником, который живет в Телятинках. Мои указания им известны!.. И хотя Софья Андреевна не назвала "разбойника" по имени, Иван Дмитриевич понял, что речь идет о Черткове. Софья Андреевна его ненавидела и считала, что всякое зло, семейные интриги и бегство из дома Льва Николаевича - все происходило по вине этого влиятельного и близкого Толстому человека. Сытину ничего не оставалось делать, как предварительно переговорить с Александрой Львовной и отправиться пешком в Телятинки к Черткову. Владимир Григорьевич сам собирался поехать в Москву к Сытину, но тут такая удача. - Вот хорошо! - обрадовался Чертков. - Не успела гора двинуться к Магомету, как сам Магомет пожаловал к горе! Давайте будем, Иван Дмитриевич, решать. Как вам известно, Маркс струхнул... - Покажите ваш проект контракта с Марксом... - Сытин прочитал условия и заявил не торгуясь: - Берусь. Триста тысяч рублей даю; обязуюсь одновременно выпустить два первых издания полного собрания сочинений Толстого. Одно изящное, с красочными рисунками лучших художников, тиражом десять тысяч, ценой по пятьдесят рублей за комплект; другое издание массовое, приложением к "Русскому слову". Сто тысяч экземпляров, в продаже по десять рублей за комплект. - Что ж, мы согласны. Деньги пойдут на выкуп земли для раздачи ее яснополянским крестьянам. Такова была давняя цель Льва Николаевича, - сказал Чертков. - Итак, по рукам. Подписываемся. - Назначайте своего редактора, наблюдающего за корректурой и выходом в свет, - сказал Сытин. - Может быть, вы, Владимир Григорьевич, возьметесь? - Нет, у меня много другой работы, да и живу я в стороне от Москвы, пусть этим делом занимается Павел Бирюков. Живет он в Москве, стало быть, ближе к издательству. Да и человек он такой, на которого всецело положиться можно. Договорились, потом пили чай из тульского самовара с прошлогодним медом, говорили, кого из художников привлечь к оформлению изящного издания. Остановились на именах Репина и Пастернака, - оба любимцы покойного графа. - Репин большой мастер кисти, быть может, не следует отрывать его от основной работы, - предложил Чертков, - а что касается Пастернака, то этого надо постараться во что бы то ни стало привлечь к художественному оформлению. Помните, как его высоко ценил Лев Николаевич, ставил ему за рисунки пять с плюсом. - Помню, помню, - отозвался Сытин, - граф особенно хвалил картинки Пастернака к рассказу "Чем люди живы". Это было семь лет назад, а теперь художник еще выше поднялся. Я согласен не пожалеть денег на оформление, но лишь бы издать так, чтобы после нашего, сытинского издания никто не смог лучше справиться с этой задачей. Я многим обязан Льву Николаевичу... Сытин мысленно стал прикидывать приблизительные расходы на производство изданий. Оказывалось - концы с концами должны сойтись. Разойдутся тиражи - можно будет и повторить. - Вне всяких сомнений, Иван Дмитриевич, цена нормальная, выгодная для вас и не бедная для наследников, - уверял себя и Сытина Чертков. - В истории книжного издательского дела очень часто случалось так, что при жизни хорошие писатели, даже сам Пушкин, жили в материальной нужде, в долгах, страдали, невыносимо страдали от безденежья, а после их смерти их труды были в доброй цене. И как жаль, что этим людям нужда мешала работать, заставляла размениваться на мелочи, укорачивала их драгоценную жизнь. Правда, у графа Толстого было другое положение; он ежегодно имел двадцать две тысячи дохода от земли... Он мог спокойно работать в безбедности и печатать свои книги, иногда и не получая гонорара. - Скажите, Владимир Григорьевич, а какой порядок, к примеру, был раньше в смысле приобретения издателями в собственность авторских трудов? - Различные, Иван Дмитриевич, были примеры. Законом предусмотрена собственность на издания сроком на пятьдесят лет, как вам известно, а дальше - печатай кто угодно и сколько угодно. Больше всех других издателей охотилась за наследием классиков фирма Глазуновых. Эта фирма приобрела на полвека право издания всего Некрасова за пятнадцать тысяч рублей, Тургенева - за восемьдесят, Гончарова - за тридцать пять тысяч... Салаевы - те отхватили себе Пушкина и Гоголя, и слава богу, что срок собственности Салаевых истек... Чертков и Сытин чаевали, деловито беседуя. В раскрытые окна доносился запах цветущих деревьев. Издалека слышался стук колес невидимых поездов и грохотали телеги по булыжному шоссе, проходившему от Тулы к южным городам. Под окном показался молодой, стройный, красивый парень с чуть заметными черными усиками. Чертков, выглянув в окно, позвал: - Валентин, зайди-ка сюда! По скрипучей дощатой лестнице парень вошел в избу, где сидели за самоваром Чертков и Сытин. - Познакомьтесь, Иван Дмитриевич, этот молодой человек, Валентин Федорович Булгаков, последний личный секретарь Льва Николаевича... - Очень приятно, я - Сытин. - Протянув руку Валентину, Иван Дмитриевич ощутил крепкое пожатие. - Садись с нами чай пить, Валентин, - предложил хозяин. - Спасибо, спасибо, с утра я пил, а сейчас ни к чему, боюсь, как бы фигуру не испортить. - Такую фигуру надо беречь, - на шутку шуткой ответил Чертков, - я думаю, таких парней, как наш Валентин, даже в личной охране у царя нет. - Простите, Владимир Григорьевич, - ответил Булгаков, - не знаю как и понимать это - то ли комплимент, то ли насмешка? - Ни то, ни другое, - уклонился Чертков. - А пригласил я тебя вот зачем: как у тебя подвигаются воспоминания о последнем годе жизни Толстого? - Нынче закончу. - Так вот, Иван Дмитриевич, имейте в виду этого молодого автора, близкого к Толстому в последний год его жизни. - Охотно издадим. Пожалуйста, пишите, дорогой Валентин, и передайте нам через Бирюкова или Черткова. Могу предложить подписать договор и аванс дам. Пишите, заканчивайте книгу, чем скорей - тем лучше. - Очень благодарен вам, Иван Дмитриевич, но ни договора, ни гонорара мне не надо. - А что так? - удивился Сытин. - Разве вы так богаты? Что-то непохоже! - Я не могу брать гонорар, я толстовец, а Лев Николаевич тоже не любил брать гонорар. Позволю вам, Иван Дмитриевич, печатать мой труд без гонорара, но по удешевленной цене. По объему моя работа о Толстом потянет на рубль, а вы назначьте ей цену полтинник; вот так, предварительно сговоримся, и - никаких изменений. Сытина такое заявление Валентина Федоровича весьма удивило, он прямо сказал: - Столько около нашего товарищества крутится всяких авторов - и больших, и малых, и художников, и редакторов, и каждый стремится взять с меня побольше. А тут? Впрочем, я вас вполне понимаю и сделаю так, как вам хочется. Расставаясь с Чертковым, Сытин просил того поспешить со сдачей в производство рукописей первых томов Толстого. Булгакова любезно и ласково уговаривал: - Валентин Федорович, милый, дорогой, переходите ко мне в издательство работать. Найдем вам хорошее дело, будете довольны. Пожалуйста, не забывайте обо мне и моем предложении. Я буду ждать вас... - Подумаю, Иван Дмитриевич, подумаю, - ответил Булгаков, но он тогда думал о другом; ему, втайне от всех, хотелось стать писателем, уехать в сибирскую деревню, работать на земле, а досуг свой отдавать творчеству. Когда уехал Сытин, Чертков сказал Валентину: - Валентин, я понимаю твой поступок, отказ от гонорара рассматриваю как верность идеалам Льва Николаевича. Но ты лучше уступи эти деньги мне на дело распространения толстовских идей в массах. - Отказываясь от гонорара, удешевляя книгу о Толстом, я как раз то же самое и преследую! А у вас, Владимир Григорьевич, я знаю, деньги имеются. Давайте не будем портить отношения. Молодой толстовец Булгаков оказался непоколебим в своем решении. Книга его вышла на условиях, предложенных Сытину. ДВЕ ВСТРЕЧИ В международных вагонах между Москвой и Петербургом ездили крупные дельцы, финансовые и министерские тузы, купцы с размашистой натурой и щеголеватые столичные интеллигенты. Прочая мелкая "знать" занимала места классом ниже; а в передних и задних вагонах набивалась втугую, в три яруса, обыкновенная публика - трудовой люд, путешествующий по нужде и необходимости. Сытин любил ездить в одноместном купе мягкого вагона. Ездил он по этому маршруту очень и очень часто, так что придуманное Власом Дорошевичем шуточное звание "обер-кондуктора Николаевской дороги" к Ивану Дмитриевичу в своей среде прильнуло плотно. Он ехал из Москвы в Петербург. На столике стоял никелированный чайник с крепкой заваркой, разложены бумаги с колонками цифр и маленькие дорожные счеты. Без счетов Иван Дмитриевич никак не мог обходиться - ни в своем рабочем кабинете, ни у себя дома, и даже в поездку брал счеты обязательно. Вот и сейчас, по пути в Петербург, в столичное отделение "Русского слова", он проверял годовые итоги. Израсходовано на бумагу и печатание газеты - 909 000 рублей. На телеграф и телефон - 172 100 рублей. Гонорар сотрудникам и содержание редакции - 635 200 рублей. Выручено за публикацию объявлений - 897 800 рублей. Доход от подписки и розничной продажи... Но тут, услышав за дверью купе голоса, Иван Дмитриевич сбился, сбросил все костяшки, стал пересчитывать и снова сбился. За дверью в разговоре упоминалась глухая и захолустная Чухлома Костромской губернии. "Земляки, значит, едут", - подумал Сытин и, отложив дела в сторону, вышел в узкий длинный коридор вагона. - Кто тут из Чухломы оказался? - спросил он, обращаясь к двум стоявшим у окна. - Я слышал, Чухлому вспоминают... - Двое сразу! - ответил пассажир в мундире чиновника министерства земледелия. - Я уроженец тамошний, а вот Геннадий Васильевич - красноярский купец, свои родовые корни имеет в Чухломе, и даже печатный труд составил: об истории города Чухломы... - Чиновник кивнул в сторону собеседника, седобородого семидесятилетнего благообразного старика. - Ах, вот как! Юдин Геннадий Васильевич, как же, как же, наслышан о вас, давайте познакомимся, я - Сытин. - Сытин? Этим все сказано, очень рад видеть вас, Иван Дмитриевич. - Юдин просиял и не по-стариковски крепко пожал руку Ивану Дмитриевичу. - Да-да, наши родители земляки: Чухлома и Солигалич неподалеку, и оба городишка так затерялись в костромских лесах, что и лешему туда дороги нет. Одно слово Чухлома чего стоит!.. Купе Сытина и купе Юдина оказались рядом. Поговорив немного о том о сем, Сытин пригласил Юдина к себе, поинтересовался, как у того идут дела в Красноярске. - Дела мои шли хорошо, Иван Дмитриевич, и для души, и для наживы - все было. Но вот я знаю, что у вас есть наследники, счастливый вы человек, и после вас есть кому вести дело... - Да, Геннадий Васильевич, наследниками меня бог не обидел: шесть сынов, четыре дочери! Своя ноша не тянет. Детками я доволен, а главное, не моя о них забота: у меня Евдокия Ивановна занимается всеми семейными делами, воспитанием детей особенно. И развлечение, и обучение их - все предоставлено ей. А мне хватает издательской суеты... - Господи! - воскликнул Юдин. - Десять человек детей! Всяк вам позавидует: вы и тут преуспели, ай, костромич, костромич!.. А теперь подумайте о моей участи: мне семьдесят. На десять лет вас старше, а то и больше. Что мне делать? Возложить на управляющих? Чтобы они не столько дело вели, сколько себе гребли! Нет, спасибо, голубчики. Прежде чем умереть, я намерен ликвидировать все мои дела в Сибири. Вот и еду в Питер, в последний, наверно, раз по этому поводу. Все продаю за бесценок! Ачинский винокуренный завод, четырнадцать строений и земельный участок в Красноярске, и все золотые прииски. Ничего не жаль. Простая арифметика: семьдесят лет. Куда денешься? Вот взяли бы вы, Иван Дмитриевич, да и купили для своих наследников у меня кое-что: прииски или винокурение? - Нет, неподходящий для нашей фирмы "товар", да и далеко от Москвы. В Сибири найдутся охотники, в Сибири их достаточно. Я о другом жалею, Геннадий Васильевич; наслышан, что вы отличную библиотеку промахнули американцам? - Ох, Иван Дмитриевич, лучше не напоминайте. Это мне как ножом по сердцу! Мало сказать отличная, необыкновенная, редчайшая, уникальная, неповторимая. Предлагал самому царю, предлагал университету, сказали: нет денег. А собирал я это славное детище всю жизнь. В Питере и в Москве свою агентуру из опытных книжников имел. Пыпин, Венгеров и другие деятели литературы помогали мне. Было у меня восемьдесят тысяч томов, сто тысяч рукописей! Описание и исследование Сибири, Тихоокеанская проблема, были и запрещенные цензурой экземпляры... Президент Рузвельт узнал, послал представителя, и сторговались, и отдал я за сорок тысяч свое драгоценное сокровище... - Здорово промахнулись! Ай-ай-ай! И такое выпустить из России. Ужели вас так нужда приперла? - Не в том дело, Иван Дмитриевич, дурь мною овладела, такое затмение нашло, что и сам не знаю, как я этакую думу вбил себе в голову. Что же, думаю, правительству не надо, университету не надо. А в это же время узнаю из газет: в Томске черносотенцы громят культурные учреждения, в Вологде жгут Народный дом и библиотеку, в Москве жгут вашу книжную фабрику, и приходит мне в голову такая мысль: лучше уж за океаном, но сохранится и человечеству пригодится, нежели спалят какие-нибудь мерзавцы в Красноярске. Вот и принял такое решение... В екатерининские времена наши Голицыны, Шуваловы, Строгановы и прочие за границей скупали библиотеки и в Питер везли, а тут, ну сами судите, что я наделал!.. - Опростоволосились, Геннадий Васильевич, сильную промашку дали. Перед черносотенцами струхнули. Будете в Питере, повидайте Суворина и расскажите ему, как вы из боязни черной сотни лишили Россию великого сокровища. - Готов вырвать на себе остатки седых волос, вот как жаль! Вот как жаль... И представьте себе, не нашлось человека, который мог бы предостеречь меня от этого неверного шага. Ведь целая жизнь, любовь моя вложена была в эту библиотеку! Бывало, политические ссыльные приходили, пользовались; пожалуйста, читайте, просвещайтесь. Один из них, фамилия его Ульянов, по материалам моей библиотеки книгу писал о развитии капитализма в России. Родной брат повешенного Александра Ульянова... Между прочим, эта книга вышла лет десять назад в издании Водовозовой. Автор назвал себя Владимиром Ильиным. Я имею один экземпляр. И надо отдать справедливость, разумно написана книга. Я удивляюсь, как этот Ульянов-Ильин обошел вас молчанием. Ваше, Иван Дмитриевич, товарищество подходящий объект для подобного анализа. Можно бы такую главу написать: "От пятачка до миллиона"... Юдин на минуту умолк, расправил бороду и продолжал: - А теперь вся моя библиотека сосредоточена в Вашингтоне. Уплатили доллары, прислали благодарность с припиской, что Америка считает мою библиотеку подарком книгохранилищу Конгресса. Но мне от этого не легче. Совесть мучает, Иван Дмитриевич, разве соотечественники скажут мне спасибо? За то, что спирт-водку производил миллионами ведер, а чудесную библиотеку чужеземцам отдал?.. Осталась самая малость из уникумов. Намерен Академии предложить... Юдин не на шутку разволновался, достал из кармана жилета какой-то флакончик, раскрыл, понюхал и стал обвивать вокруг пальцев длинную золотую цепь, в два ряда протянутую на животе. Потом спросил: - А вы, Иван Дмитриевич, как себя чувствуете? Как идут дела ваши? - Не могу пожаловаться. Не могу бога гневить. Дело растет. И "Русское слово" и книжное дело - все идет в гору. Вот и сейчас еду в Петербург, надо авторов подыскать из ученой публики. Затеял большое издание к пятидесятилетнему юбилею крестьянской реформы. Да сам к Столыпину на свидание напросился. От него получил телефонограмму, назначил встречу в Зимнем дворце. - А что вы к Столыпину любовью воспылали? - спросил Юдин. - Или лбами столкнулись в чем? - А вот что, Геннадий Васильевич, стало мне известно от одного приятеля, что Столыпин на мою работу косо смотрит. Чем недоволен премьер, кто ему обо мне наболтал недоброе? Ведь начальство создает свое мнение согласно докладам. Значит, кто-то обо мне так доложил ему, что он на меня зло имеет. Надо выяснить лично. Вот я и попросил Столыпина принять меня для объяснений. - Вы сумеете его ублажить. Не поссоритесь, Иван Дмитриевич, вы ведь не только деятельный предприниматель, но еще и природный дипломат. Ведь и я кое о чем наслышан. Как вы быстро и здорово воспрянули после погрома в девятьсот пятом!.. Желаю вам удачи при встрече с Петром Аркадьевичем. Берегитесь, на мой взгляд, это двуликий Янус. Столыпин, с одной стороны, стремится создать надежную опору в крестьянском классе из зажиточных, богатеющих элементов, этим он многих привлекает к себе; а, с другой стороны, он очень рискует. И не исключена возможность, что и его постигнет роковая судьба Плеве. Петли на эшафотах не предвещают этой личности тихой, блаженной кончины... Не подобает, спасая царский трон, окружать его виселицами. Это самая ненадежная ограда из всех ненадежных. - А вот что касается крестьянского вопроса, - взволнованно заговорил Сытин, - вообще тут со Столыпиным можно бы и поспорить. Да ведь против ветру не надуешься. Он премьер, у него власть... Не знаю, как вы смотрите, а на мой взгляд, Столыпин не туда клонит. Заботится о богатом мужике-кулаке, о его обогащении. А как с беднотой? Ей быть в безземельных бобылях-батраках? Вот ведь что получится. Крупные землевладельцы станут правдами и неправдами увеличивать свои владения за счет разорения беднейших маломощных крестьян, и опять что будет? А будет то, что каждый ублажаемый Столыпиным хозяин-отрубник в конце концов преобразится в фермера, в своего рода помещика... А это разве правильно? Во всех опасных случаях, во всех войнах Россия опиралась на народ, на мужика, а не на барина... Реформа шестьдесят первого года дала крестьянам землю, недешево дала... Предвижу я, что столыпинская новая реформа вызовет недовольство у маломощных крестьян, а они-то и есть большинство в нашей стране... - Сытин умолк, задумался. Молчал и Юдин, мысленно с ним соглашаясь. Поезд подходил к Твери. В вагоне наступила тишина. - Пора, пожалуй, спать, - сказал, поднимаясь, Юдин. - Спокойной ночи, Иван Дмитриевич. - Вам тоже. Да, простите, Геннадий Васильевич, - обратился еще раз Сытин, - этот землемер из Чухломы, что разговаривал с вами, упомянул о какой-то вашей книжечке. Что это за штука? - Она называется скромно - "Материалы для истории города Чухломы и рода костромичей Июдиных", - ответил Юдин. - Так-так, понятно. Мой братец Сергей, наверно, в таком же духе что-то сочинил о Галиче. И вы думаете, Чухлома заслуживает печатной истории? Какая у чухломских обитателей история? Как и у всякого нашего захолустья: день да ночь - сутки прочь. Другое дело, где мужики на вилах поднимают помещиков, - там страшная, но история. А что, прежде ваш юдинский род так и назывался Июдинским? - Да, по старым книжным записям так... Сытин опять чуть заметно усмехнулся. Но ничего не сказал. Юдин нахмурился, желваки заиграли, и глаза замигали часто-часто. - Я знаю, догадываюсь, почему вы меня об этом спросили, Иван Дмитриевич. Вы, наверно, подумали, что от сокращения на одну букву в моей фамилии суть не пострадала? Я сам часто думаю об этом после того, как совершил "июдинский" поступок, отдав Америке за "сребреники" результаты огромнейших трудов человеческих... Юдин вышел от Сытина из купе расстроенный. "Разные мы с Юдиным. Да, он любил книгу, как коллекционер. Но он мешал распространению книг в народе, изготовлял море водки и спирта. А там, где водка, книге трудно, почти невозможно найти место, - думал Сытин перед сном, прислушиваясь, как за стенкой ворочается с боку на бок старик Юдин. - Однако совесть его грызет до самых печенок. Собственную славу и почет променял на золотишко. Кому? Куда? Дурачище, упустил такую жар-птицу за океан... А ведь он пытался даже там, в Сибири, что-то издавать, хватался за типографское дело по малости, но разве совместимы водка и книга? Никогда! Так вот в свое время госножа Каспари одновременно содержала публичное заведение и издавала на розовой бумаге журнал "Родина". Дом терпимости и... "Родина". Смех и грех, куда же годится?.. - И опять подумал о Юдине: - Жаль старика, разворотистый, а какую ошибку сделал..." ...Утром в Петербурге Иван Дмитриевич побывал в своем книжном складе. Встретился с заведующим петербургским отделом "Русского слова". И перед поездкой в Зимний дворец переоделся в новенький смокинг. В назначенный час Иван Дмитриевич прибыл в приемную Столыпина. Ему выдали билет Э 12 и сказали: - Ждите, вызовут. "Слава богу, что не тринадцатый номер", - подумал Иван Дмитриевич и сел на стул, положив на колени скрипучий кожаный портфель. Посетителей было немного. На приеме задерживались недолго, - видимо, Столыпин любил краткость изложения просьб и быстроту решений. После одиннадцатого - очередь Сытина. Но его что-то забыли. Прошли и тринадцатый, и пятнадцатый, и двадцатый, и даже тридцатый посетитель, а Иван Дмитриевич думает: "Почему же это так? Забыть не мог, тут что-то серьезное!" Сидит и ждет молчаливо, не заявляя о себе. Его вызвали последним. Матерый, крупного сложения Столыпин сидел в роскошном кабинете. Сытин издали поклонился. - Господин Сытин? Прошу садиться... Разговор с премьером оказался продолжительным, а главное, не столь страшным, как подозревал Иван Дмитриевич. - У вас очень большое дело народных изданий, так ведь? - Да, большое и трудное, ваше высокопревосходительство. - Имеются жалобы, господин Сытин, что в своем большом деле у вас допускается излишний либерализм и сумбур в изданиях. Положение издателя обязывает вас проявлять крайнюю сдержанность и осторожность. Нельзя развращать людские души. Подумайте об этом... Мягкий тон Столыпина подействовал на Сытина. Волнение немедленно исчезло, и он заговорил без робости и подобострастия о том, что он много лет работает в этой области и, как выходец из народной гущи, знает потребности темной, а также и просвещенной массы. - Свою задачу я выполняю без всякой задней мысли. Не кривя душой, всегда стараюсь дать народу на потребу полезную и познавательную, а также душеспасительную книгу. Если изволите, можете посмотреть каталог всех книг, вышедших и выходящих в нашем товариществе. - Сытин достал из портфеля каталог в нарядной обложке и положил на стол. - Каталог я посмотрю. Но вы, издатель, обязаны знать и помнить о том, что нельзя давать народу знаний разрушительного действия. - Я это отлично понимаю, ваше высокопревосходительство. Строгое наблюдение, я полагаю, осуществляется цензурой, о которой однажды адвокат Плевако сумел сказать метко и лестно, сравнив цензуру со щипцами, снимающими нагар со свечи, но не гасящими ее огня и света... - схитрил Сытин. - Сказано образно, однако нагар часто остается. - Столыпин говорил без резкостей, с милостивым спокойствием, без лишних жестов. Сидел он за столом, украшенным художественной инкрустацией. Стол казался маленьким, неподходящим для крупной фигуры и для столь высокодолжностного лица. Сытин глядел прямо на Столыпина, не сводя с него глаз, и думал: "Значит, он от кого-то получил о нашем товариществе доклад, составленный без особой злости..." Столыпин выглядел усталым, бледным, его "рабочий день" подходил к концу; принимая Сытина, он предвидел, что есть о чем поговорить с человеком, насыщающим книгой и "Русским словом" всю Россию. - Кроме каталога я с удовольствием могу представить вашему высокопревосходительству любые материалы и планы работ нашего товарищества. - Хорошо, чудесно, - сказал Столыпин. - Кстати сказать, я имею на вас некоторые виды, хотел бы воспользоваться вашим опытом по распространению полезной книги для сельских хозяев. Созданная нами система хуторского хозяйства уже неотложно требует специальной литературы. Я надеялся и надеюсь на вас, господин Сытин. Но ваша газета довольно жестоко раскритиковала нашу программу. Я хочу знать ваш личный взгляд на программу введения системы отрубных хозяйств. - Видите ли, ваше высокопревосходительство, гм... гм... как вам сказать. Я не успеваю читать газеты. Редакция у меня самостоятельная. Может быть, и ошибочки случаются. В большом деле простительно. За всеми не уследишь. Что касается вашей программы насчет хуторов и отрубных хозяйств... Тут твори господи волю свою... Только одного хотелось бы: не делайте бедного крестьянина бедней, чем он есть. Этого я боюсь... Русский крестьянин земледелец, он же и воин, достоин более лучшей доли, нежели той, в которой он сейчас находится. Ему нужна грамотность, книга и житейское облегчение. А может ли быть ему легко от своего соседа-богача?.. Это не трудная загадка... Недаром богатеев деревенских называют мироедами... Извините меня, ваше высокопревосходительство. Может, неладное говорю, но думаю так... - Экономика и статистика в дальнейшем покажут правоту моей реформы, - резко возразил Столыпин и снова заговорил о специальной литературе для сельских хозяев. - Постараемся, - сказал Сытин и заставил премьера слушать по этому вопросу длинную тираду о пользе специальной для крестьянства литературы, о том, что он окажет из всех сил содействие в этом и не поскупится на материальные затраты, пойдет, если надобно, на убытки. И еще спросил Столыпин, перед тем как расстаться с издателем: - Приближается юбилей, даже два: пятидесятилетие крестьянской реформы и столетие Отечественной войны восемьсот двенадцатого года. Надеюсь, вы, господин Сытин, не нуждаетесь в подсказе, скажите, пожалуйста, что вы думаете сделать для этих двух юбилеев? Иван Дмитриевич с готовностью ответил: - Мы составили планы больших масштабов. Уже работают над многотомными юбилейными изданиями полсотни профессоров. Найдем и добавим для ускорения дела еще столько же; намереваемся выпустить огромную массу серийных дешевых брошюр и литографий. Все это было интересно знать Столыпину. Расстались они подобру-поздорову. Но работать им "вместе", как предлагал Столыпин, не пришлось. Логика политической борьбы и полицейских интриг подсказала Столыпину заблаговременно составить завещание, в котором были, не лишенные предвидения, слова: "Похороните там, где убьют". Его, как известно, убили во время торжеств в Киевском театре. Сначала ходили смутные слухи о личности убийцы, но потом скоро все выяснилось. Убил его, по заданию охранки, студент-провокатор Богров, по доносам которого ранее было казнено семнадцать революционеров... Стоявший вблизи от этого происшествия офицер выхватил из ножен шашку и рубанул убийцу. Чистосердечно он это сделал или, быть может, в угоду организаторам террористического акта, история об этом умолчала. Но если бы Богров оказался на эшафоте, он был бы вправе сказать: "Не накидывайте на меня петлю: я не из тех, кого вешают, я из тех, кто вешает". Полицейская провокация перешагнула все крайности. На сороковой день после убийства Столыпина исполнился "сорокоуст", во всех церквах отпевали "во блаженном успении раба божия", верного слугу государя Петра Столыпина. "Отпевала" его и Государственная дума в тот же самый сороковой день. В Таврическом дворце на последней сессии думы прозвучали недовольные голоса о разнузданной, бесконтрольной и опасной деятельности охранки. Из опубликованного отчета думской сессии узнал и Сытин, кто и зачем убил Столыпина. Иван Дмитриевич прочел тогда речи думских депутатов, прочел и сказал: - До чего докатилось наше правительство и сам монарх, что приходится опасаться своих слуг-охранников, дорого оплачиваемых и жаждущих личной карьеры, денег и крови. Ненадежен оплот самодержавия, даже дума забунтовала... Сытин, узнав истинный смысл убийства Столыпина, ходил в тот "сорокоустный" день по цехам типографии и заводил разговоры с помощниками: - Понимаете, что происходит в нашем свете: революционеры - социал-демократы против террора, так охранка этим недовольна. Она сама плодит азефов и богровых, через их провокацию вешает революционеров, и она же в упор расстреливает министров!.. В рабочей столовой во время обеденного перерыва, наскоро пообедав, наборщики и печатники обсуждали речи думских депутатов. Один из них, не заметив подошедшего хозяина, говорил: - Наш Сытин в пятом году тоже пострадал не от революционеров, а от той же охранки, и даже куда-то прятался, чтобы уцелеть... - Было такое дело, было, - заметил на ходу Иван Дмитриевич. - Как вы расцениваете эти думские речи? - обратился он к группе рабочих, прервавших чтение газеты. - Тут все ясно, Иван Дмитриевич, как дважды два. Уж больно грязные там у них дела. Скажут ли нам в газетах всю-то правду? Ясно, что охранка руками провокатора прихлопнула Столыпина. Ясно, что революционеры не оплакивают его смерть, но революционерам от этой провокации приходится претерпевать. Видите, какой заколдованный круг получается. Революционеры никакого причастия к убийству Столыпина не имеют, для них тут в чужом пиру похмелье. И мы это понимаем: одного-двух убить - ничего не изменится. Полиция-охранка ищет повод для отличии и для расправы с "крамолой". А дело-то против них повернулось... Сытин перешел к другой группе рабочих, там громогласно читали речь думского депутата Родичева: - "Давно Россия страдает этим позорным недугом, но до сих пор господствовала такая точка зрения, что без азефов (провокаторов) обойтись невозможно... Страна молчания останется страной преступления до тех пор, пока не будет освобождено человеческое слово и пока не будет водворен в своем месте в самом деле независимый суд..." - Это правильно! - одобрял чтец и пояснял своими словами: - Но эту "правильность", господа думщики, надо произносить не с перепугу, а долбить в уши правительству и царю постоянно. А вы храбритесь только от страха... как бы охранка и вас к Столыпину не отправила. Запутались, господа, стоящие у руля и ветрил... Сытин проходил дальше, прислушиваясь к настроениям рабочих. И казалось ему, что рабочие люди отлично и безошибочно во всем разбираются. А придет время, они могут сказать свое слово покрепче всяких родичевых, и это их рабочее слово не разойдется с делом. Во дворе типографии отгружались кипы упакованной литературы, что идет на главный склад, на Маросейку, Сытин осматривал надписи на бирках и наклейках: "Библиотека для самообразования": Чичерин. Политические мыслители древнего и нового мира. Железнов. Очерки политической экономии. Мишель. Идея государства. Уоллэс. Дарвинизм. Майр. Закономерность в общественной жизни. Книгами с наклейками и заглавиями в таком духе были забиты тесовые, железом крытые, бараки. Сытин был доволен ходом своего дела. "Это уже не "ерусланы", растет народ, растет его спрос на умную книгу. Пусть малыми тиражами, пусть подчас убыточно, но мал золотник, да дорог. - Так рассуждал он и в раздумье сам к себе обращался с вопросом, вспомнив беседу со Столыпиным. - Интересно знать, как бы он отозвался об этих сытинских изданиях? И зачем погиб?.. Своя своих не познаша, своя своих побиваша!.." СЫТИН И СУВОРИН О свободе слова и печати даже разговоры прекратились. И только на городских окраинах от заводских рабочих можно было слышать ставшую популярной песенку: Царь испугался, издал манифест - Мертвым свобода, живых под арест... Входила в моду откровенная порнография, прославился Арцыбашев, сочинив пасквильный роман "Санин". Критик Вацлав Воровский резко выступал против упадочничества, аполитичности и порнографии в литературе. Падали тиражи расплодившихся легковесных газет и журнальчиков. Даже сам Суворин побаивался за свое верноподданническое "Новое время": как бы катастрофически не упала подписка, как бы читатели не отвернулись от издателя. А число подписчиков на сытинское "Русское слово" вырастало неизменно и давно перевалило за двести тысяч. Сытин радовался такой популярности своей газеты: доход от тиража, доход от объявлений и к тому же еще реклама выходящей в товариществе литературы. Как не быть благодарным Антону Павловичу Чехову, убедившему его в необходимости иметь свою газету!.. Сытин иногда наблюдал, как расходится его "Русское слово", прислушивался к мнению читателей, что им по вкусу, что не нравится в газете. Проходя как-то мимо газетчиков, стоявших на бойких местах, на углах улиц, он остановился и стал слушать их выкрики: - "Русское слово", фельетон Дорошевича! Фельетон Дорошевича!.. - Газетчики едва успевали получать медяки. Вмиг "Русское слово" было расхватано, у газетчиков в сумках оставались неходовые газеты, торговля не шла так бойко. Один из газетчиков, белобрысый, с кудряшками и тонким носом, от нечего делать сел на тумбочку, на углу Колокольной улицы, и, чтобы привлечь внимание прохожих, затянул песенку: Эх, полна сума тяжелая, Легковесен лишь итог. Есть газета развеселая Разлюли-люли "Листок", "Биржевушка", "Время новое", С ними некуда идти, Лучше сытинского "Слова" Вам наверно не найти!.. Ходишь, бродишь день по городу И рубля не наживешь. Ходишь, бродишь, треплешь бороду, От "Копейки" - пользы грош. Наты-Пинкертоны сыщики, И ты, "Ник Картер", выноси! Всюду сыщики, как прыщики, Расплодились на Руси... Вокруг веселого газетчика собиралась толпа. Подошел и Сытин, картуз на глаза сдвинул, бородку подстриженную рукой сжал, как бы кто не узнал из питерских. - Молодец парень! Хорошо поешь, - подал полтинник. - Дай на весь журнальчиков... - Пожалуйста, господин, пожалуйста!.. - А "Русского слова" не осталось? - Где там! Сегодня с Дорошевичем... - Любят, значит? - Любят. А Немировича-Вральченко, того не так любят. Дорошевич умеет развеселить!.. - А чей ты сам, откуда родом такой голосистый? - На нашем деле и вы бы заголосили. Мы глоткой берем. Не поорешь и не пожрешь! А родом мы Каргопольского уезда Богдановской волости. Нас тут, богдановских газетчиков, - артель больше ста! И все у одного подрядчика. Нам грош, ему - пятак... Это уж как водится... Сытин свернул трубочкой журналы, пошел в сторону Литейного проспекта, а оттуда в Эртелев переулок к Суворину. Газетчик догнал его, слегка толкнул в бок и тихонько сказал: - А вам, простите, не угодно ли купить запретную?.. - Что именно? - "Рабочую газету"... Цена десять копеек: пять копеек за номер плюс пятак за риск... - Свернутую, отпечатанную на тонкой бумаге газету парень, не дожидаясь ответа, сунул Сытину в карман пиджака. - Ух ты какой! Ладно уж, на вот тебе двугривенный без сдачи, да не рискуй так дешево. Ох, парень, парень! Как звать-то тебя?.. - 3овут зовуткой, величают уткой!.. - То-то, - засмеялся Сытин. - Поберегайся... В тот раз, будучи в Петербурге, Иван Дмитриевич не мог встретиться с Сувориным. Правда, в этом особой деловой надобности не было - два крупных издателя в своих делах редко соприкасались. Разве только взаимно, не в ущерб один другому, обменивались рекламой. Сытин хотел навестить Суворина без всякого предупреждения. Он уже поднялся по широкой железной лестнице на второй этаж и спросил швейцара, принимает ли Алексей Сергеевич сегодня посетителей. - Ни боже мой! - почти шепотом ответил за швейцара стоявший тут один из конторщиков. - Сегодня наш хозяин очень не в духе, сидит под замком, сам не показывается и никого, хоть самого Пуришкевича, не велел пускать на порог... - Не смею нарушать его беспокойствие. Пусть проволнуется... Скажите, что Сытин заходил... - Подождите, ах, Иван Дмитриевич, минуточку, может быть, он вас... - Ни в коем случае! До свидания. Я без особой надобности. Я в Питере бываю чаще, нежели он в Москве. Передайте ему поклон от меня... - Будет исполнено!.. Суворин потом разволновался: - Как неудобно, как некрасиво получилось! Сытин, можно сказать, был у самых моих дверей, и от ворот поворот. Нехорошо, нехорошо. Но исправимо. Старик не из обидчивых; с ним можно ладить. Он умеет в мире жить со всеми: высоких не боится и мелкотой не пренебрегает... В скором времени после этого случая приехал Суворин в Москву. Остановился в любимой гостинице "Славянский базар" в роскошном номере, в том самом, в котором, бывало, всегда, приезжая в Москву, проживал Победоносцев - столп монархии, о котором ходила в народе меткая и язвительная эпиграмма: Победоносцев он в синоде, Обедоносцев при дворе, Бедоносцев он в народе, И Доносцев он везде. По приглашению Суворина Сытин приехал к нему в "Славянский базар". После дружеских приветственных слов Суворин спросил: - Здесь, Иван Дмитриевич, пообедаем, или в "Гранд отель" поедем? - Я думаю, и ни туда и ни сюда. - А что такое? Почему? - Поедем-ка, Алексей Сергеевич, сначала на могилу Антона Павловича. Мы вот с вами сошлись, а его-то нет. Я вызову автомобиль, и мы съездим, а место, где выпить да закусить, найдем. Скажем, по Крымскому мосту да на Воробьевы горы. Там есть ресторашка. - Что ж, я согласен, вызывай автомобиль! Иван Дмитриевич позвонил в гараж "Русского слова", и, пока там искали шофера, издатели разговорились. - Вы что, Алексей Сергеевич, ужели так сильно почитаете память о Победоносцеве, что всегда только в этом номере и останавливаетесь? - Не язвите, Иван Дмитриевич, - это сила привычки: ведь и вы, я знаю, когда приходите в церковь на Путниках, всегда встаете против иконы Дионисия Глушицкого, почему так? Разве не привычка?.. - Нет, Алексей Сергеевич, не привычка: на Путниках я кому хочу, тому и молюсь, я там староста, хозяин. А молясь, взираю, верно, на двух святых: на моего оберегателя Дмитрия Прилуцкого и Дионисия Глушицкого. - Почему именно этих двух вы облюбовали? - А потому, Алексей Сергеевич, что они среди святых оба не особенно знатные, малочтимые, а достойные оба: Дионисий стал святым за то, что иконы отлично писал, стало быть, большой художник! В наше время даже сам Репин во святые не попадет, Врубель тем более, разве Виктор Михайлович Васнецов сумеет? Ну, а что касается Дмитрия Прилуцкого, то этот наши северные края от вражеских нашественников оберегал. И к тому же оба они мои соседи, из-за Вологды... - По принципу землячества? - ухмыльнувшись, спросил Суворин. - Выходит, так. Ведь в те давние времена наши лесные предки галичские, солигаличские, чухломские, тотемские, устюжские и вологодские - все были заединщиной, а в драках против татар и польских-литовских бродяг тем более!.. - Да, да, знаю, читал устюжскую летопись. Не пойму, Иван Дмитриевич, почему покойный Победоносцев на вас имел косой взгляд? Кажется, вы так много делали и делаете в угоду синоду. - Я несколько раз с ним сталкивался, - сказал Сытин поморщившись, - и знаете, когда я с кем-либо в разговоре упоминаю его имя, мне кажется, что у меня на теле появляются болячки вроде прыщей-свищей... Особенно я невзлюбил, возненавидел его после одного разговора. Синод издает священные книги на непонятном для народа церковнославянском языке. Я и говорю Победоносцеву: "Ваше превосходительство, дозвольте печатать богослужебные книги в переводе на русский язык, иначе мужик не понимает..." А он мне так ответил: "И пусть не понимает! Перед непонятным словом божьим мужики чувствуют душевный трепет и страх божий. А это нам и надо. Никакого понимания не допустим". Ах ты, думаю, плут ты эдакий! Святейшество окаянное. Вот человек, о котором доброго слова сказать не найдется... - Начитанные старички в деревнях, я знаю, отлично разбираются в славянской грамоте, - перебил Суворин, - да вы сами, Иван Дмитриевич, вспомните из псалтыря хотя бы такие места: "Живый на небесе посмеется и господь возрадуется им". Или: "Зубы грешников сокрушил еси". Или: "Все языцы восплещите руками (то есть аплодируйте!) и воскликните богу гласом радования". Чего тут непонятного? Тем более еще и словарики прилагаются. - Да, насчет "сокрушения зубов" православные хорошо понимают. Как только престольный праздник, так и пойдут мужики и ребята стенка на стенку зубы сокрушать... - Иван Дмитриевич, так это же ваши книжечки - всякие "ерусланы" да "битвы русских с кабардинцами" теоретически готовят в деревнях полчища зубокрушителей!.. Сытин усмехнулся и сказал примирительно: - Вы это, Алексей Сергеевич, пожалуй, преувеличиваете. Но ведь и без "ерусланов" нельзя. Наш читатель разнородный. Начинающему читать впору и лубок... В дверь постучала горничная: - Господа, вас ждет автомобиль. - Мерси, мамзель!.. - отозвался Суворин. Небогата в то время была Москва автомобилями. Извозчики, завидев автомобиль, ругали это глазастое пугало. Рысаки выскакивали из оглобель, собаки увязывались с двух сторон. Из окон выглядывали обыватели, дивились - кто, из каких знатных носится по булыжным мостовым на машинах, испускающих дым и смрад. Мало-помалу автомобили поступали из-за границы, и все-таки добрых десять, и двадцать лет, и более конная тяга никак не отступала, не сдавала своих прочных позиций автомобилю. Радовались ломовые и легковые извозчики: авось лошадка выдюжит, не уступит. Иначе как же жить? Побаивались и дворники: "А если у всех будут антанабили, то лошади исчезнут, тогда откуда же будет на улицах навоз?.. Зачем тогда дворники?" Провожаемые тысячами глаз, Сытин и Суворин ехали на Новодевичье кладбище. У монастыря оставили шофера с машиной, обнажив головы, вошли за кладбищенские ворота. Проходя мимо могилы недавно похороненного литератора Эртеля, Иван Дмитриевич трижды перекрестился: - Помяни, господи, душу раба твоего... Полезный деятель был на земле, да послужит он и перед престолом всевышнего... Скупо, кое-как, не особенно учтиво потыкал себя троеперстием в живот и Суворин. Перед памятником на могиле Чехова оба они упали на колени и долго безмолвно молились. Сытин вспомнил о многих приятных незабываемых встречах с этим замечательным писателем и человеком. Вспомнил его дельные, умные советы, и тот день вспомнил, когда в вагоне с надписью "устрицы" привезли в Москву гроб с телом Чехова... Сколько москвичей - чеховских почитателей - вышло встречать... Мало! Чехов был достоин большего почета. "Господи, - думал в эти минуты Сытин, - если душе человеческой есть место в загробном царстве, то удостой Антона Павловича пребыванием его средь святых твоих... Ибо действительно он таким был во время своей короткой и плодотворной жизни..." Иван Дмитриевич оглянулся на Суворина, тот стоял, подложив под коленки два носовых платка. "Штаны боится запачкать, черт старый, а земля-то священная! Здесь лежит Чехов!.." - подумал, но не сказал Сытин. Взглянул на лицо Суворина и проникся сочувствием. По лицу Алексея Сергеевича катились мутные слезинки и прятались в седой бороде. И эти слезы не смахивал Суворин, то ли потому, что оба платка были под коленями, то ли хотелось ему, чтобы Сытин видел и понимал, о чем беседует душа Суворина с прахом Чехова. И, конечно, Иван Дмитриевич понимал искренность суворинских переживаний, пробудившихся перед могилой Чехова. Ведь Антон Павлович долгие годы дружил с Сувориным, печатался в его "Новом времени", издавал свои сочинения у Суворина, любезно и долго переписывался с ним, и вдруг - расхождение, навсегда, до гробовой доски... Быть может, в эти минуты Суворин оплакивал случившийся разрыв с великим писателем, честнейшим человеком, правдолюбцем. Ведь никто из близких людей так прямо не укорял Суворина за все злобные статьи в "Новом времени" в связи с "делом Дрейфуса", возникшим в Париже. В защиту обвиняемого, но ни в чем неповинного Дрейфуса выступили тогда прогрессивные деятели всего мира, к ним примкнул и Чехов. Но суворинское "Новое время", получавшее субсидию от царского правительства и от французского генерального штаба, публиковало клеветнические измышления, в угоду самодержавию поддерживало капиталистов Франции и военщину. С этого времени резко отошел Чехов от Суворина. Антону Павловичу было не по пути с закостенелым монархистом. Больше того, он в 1899 году неоднократно писал в Париж своему знакомому Ивану Яковлевичу Павловскому - корреспонденту "Нового времени", чтобы он прекратил всякие отношения с Сувориным, и рекомендовал ему Сытина: "Повидайтесь с ним, если хотите, познакомьтесь и поговорите; он (Сытин) простой человек. Если же Вы или он будете не в настроении говорить, то напишите мне, - и я исполню Ваше поручение, т. е. переговорю с Сытиным в конце мая или в июне, когда он вернется из Парижа". В следующем письме Павловскому Чехов снова настаивал: "С Сытиным только познакомьтесь, об издании же Ваших Сочинений я поговорю сам при случае. Это интересный человек, большой, но совершенно безграмотный издатель, вышедший из народа... Он Вас знает..."* (* "Литературная газета", 19 марта 1960 г. Из публикации К. Чуковского "Драгоценная находка".) "Новое время", по мере того как становилось газетой сугубо монархической, в дальнейшем - черносотенной, теряло подписчиков, бойкотировалось читателями. Суворина как издателя и редактора Чехов перестал уважать и отошел от него. Всегда об этом сожалел Суворин и вот теперь, на могиле Чехова, снова, с еще большей силой заговорила совесть, пробудилось в нем чувство раскаяния. Они молча встали, перекрестились и пошли по кладбищу в обход к могилам тех московских знаменитостей, которых они знали при жизни, и, как водится, вспоминали каждого с благоговением, говоря об усопших только добрые слова. Вышли за ворота ограды. Шофер дремал за рулем; ребятишки, окружив автомобиль, щупали и поглаживали шины. Ехали Сытин и Суворин на Воробьевы горы оба мрачные, молчаливые. В летнем ресторане заказали завтрак. Вид с открытой галереи был прелестный: перед ними расстилалась вся Москва. Золотыми главами светились над крышами города сотни церквей; в самом центре высился и сиял Иван Великий. Над окраинами темным облаком держался дым от Заводских труб. Внизу, под высоким обрывом, изгибалась в спокойном течении Москва-река, опоясывая большой пустырь, не везде занятый под огороды. И красивая ажурная колокольня, и угловые башни Новодевичьего монастыря придавали древней столице вид захватывающий. Как не снять шапку, как с этого места не поклониться тебе, Москва!.. - Давайте, Алексей Сергеевич, по "лампадке" за упокой Антона Павловича, - предложил Сытин. Закусили. Смирновская водка расшевелила языки. - Скажите, Алексей Сергеевич, дело прошлое, - заговорил Сытин, - почему вы сидели взаперти, отчего были не в духе, никого не принимали в тот день, когда я заходил к вам на Эртелевом переулке? Вам, наверно, говорили обо мне?.. - Да, говорили, Иван Дмитриевич, говорили. И скажу вам по секрету: в те дни проходила подписка на "Новое время", вернее, подводились итоги. И я каждый раз такие дни в трепете переживаю: сколько тысяч подписчиков потеряю? Сколько отвернулось читателей от меня, как в свое время отвернулся от меня, по известной вам причине, и Антон Павлович Чехов... Потеряв такого друга, я почувствовал себя с тех пор одиноким, одиноким - навсегда!.. - Я это понял, Алексей Сергеевич, увидев сегодня ваши слезы. Они были от души. Но зачем же так болезненно переживать, скажем, падение тиража и престижа вашей газеты? Перестройтесь! Возьмите "влево". - Не поверят, Иван Дмитриевич, не поверят, да и не могу, далеко зашел... Поняв, что разговор принимает нежелательную для Суворина окраску, Иван Дмитриевич предложил еще по бокалу. "Сказать ему или не сказать? Он стар и притом петербуржец, у него не дойдут руки до такого дела... а впрочем, скажу", - подумав, решил Сытин и, показав на пустырь за рекой, заговорил, выдавая свои недавно возникшие сокровенные мысли: - Какая громадина земли здесь пропадает! Не беда, что весной эти места вода захлестывает, можно паводков избежать. Я вот что думаю, Алексей Сергеевич, давайте-ка двинем свое дело сюда!.. Мне со своей типографией на Пятницкой становится тесновато... - Что же вам мешает? Двигайте. Мне хватает в Питере по горло того, что есть. Я старше вас, силы мои не те... - Эх, Алексей Сергеевич, есть у меня думка. Хочется тут на пустыре сосредоточить все мое фабрично-издательское производство, да по самой новейшей технической моде. А вот здесь, наверху Воробьевых гор, построить бы кварталы для рабочих, коттеджи с отдельными квартирами для каждой семьи. Пусть бы мои люди и потомки их вспоминали меня добрым словом. Я об этом думаю всерьез и накрепко!.. А на днях, скажу вам по секрету, и не смейтесь надо мной, Алексей Сергеевич, я уже договорился послать инженера-изыскателя в одно место - пока не скажу куда, - нельзя ли там соорудить свою бумажную фабрику. - Куда это? Разве секрет?.. - Помолчу, Алексей Сергеевич, не скажу "гоп", пока не прыгну, может, еще и не состоится. - Счастливый вы человек, Сытин, у вас все планы да грезы, а у меня страхи да слезы... Вот и сегодня весь день слышу себе укоры да упреки от самого себя. Как справедлив был Чехов!.. Царство небесное... - Суворин уткнулся глазами в столешницу и умолк. - Мил человек! Подойдите, подсчитайте с нас, - обратился Иван Дмитриевич к официанту, доставая туго набитый бумажник. - Как прикажете? вместе или раздельно? - Считайте вместе, сами поделим. - Взглянув в поданный счет, Сытин сказал: - Смотрите-ка, Алексей Сергеевич, вдвоем-то на пять рублей напили, наели... В ГОСТЯХ У ГОРЬКОГО Сытин устал. Устал физически и духовно. Годовое производство книг в товариществе давно уже превысило тысячу названий. "Русское слово" стало самой популярной газетой в России. Выходили одно за другим солидные роскошные и многотомные юбилейные издания: в 1911 году - пятидесятилетие крестьянской реформы, в 1912 году - столетие Отечественной войны, и в эти же годы вышло в двух разных изданиях у Сытина полное собрание сочинений Льва Толстого. Число рабочих и служащих в товариществе И. Д. Сытина в Москве и Петербурге достигло пяти тысяч. Строились заманчивые планы дальнейшего увеличения выпуска литературы. И все-таки ни рост производства, ни всякое другое достигнутое благополучие не приносили Сытину удовлетворения и спокойствия. Он возмущался тем, что тогда происходило в правительственных верхах. Бушевал и ругался: - Барабошки, плуты, куда ведут Россию?! И было отчего стать недовольным в той реакционной обстановке, когда Гришка Распутин являлся при дворе выше чем "вице-царем" и влиял на "августейшую" семью, на дворцовые и министерские порядки. Ни пресса, разоблачавшая проделки Гришки Распутина, ни высокопоставленные особы не могли ничего поделать, чтобы удалить от царя и царицы этого прохвоста. Сытин однажды даже встретился с Гришкой. Зачем, для чего - и сам не знает. Наверно, из любопытства. Эта встреча могла только лишний раз убедить его: "До чего докатилась романовская династия к своему бесславному трехсотлетию..." Встречи с министрами и товарищами министров были также противны духу Сытина. Издание религиозных книжонок, пожертвования церкви, поездки в монастыри, моления и покаяния не утверждали в нем духа спокойствия. Все это казалось слишком просто, если даже в загробной жизни за пожертвования, за деньги можно приобрести место в раю. Вера поколеблена. Наступило беспокойство. И черт знает, что происходит? Сам кумир человечества, покойный Лев Николаевич, любимец Сытина, принимая христианское учение о любви к ближним и непротивлении злу, отвергал попов с их библейскими сказками. Много раз перечитывал Иван Дмитриевич ответ Льва Толстого святейшему синоду по поводу отречения его от церкви. Как понять Толстого? Ясно, что никакой Саваоф не в состоянии воздвигнуть мироздание, ясно, что не могла богоматерь забеременеть от голубя. Но где-то, что-то есть? Где начало времени и где конец пространства? И сколько у разных людей есть разных богов, и сколько всяких мудрецов - создателей божьих?.. Моисей и Христос, Будда и Магомет, Конфуций и Лютер, и наконец наш граф - составитель своего, толстовского евангелия... Дошли слухи до Ивана Дмитриевича, что даже Алексей Максимович Горький размышляет о каком-то своем собственном, новом боге. А ему-то зачем?.. Господи, прости его... В журналах пишут, что какой-то скульптор-чудак Иннокентий Жуков вылепил себе статуэтку брюхатого рахитика, назвал его "богом Ермошкой" и даже катехизис службы сочинил! Не ударилось ли человечество в дикарство? Думал и метался Иван Дмитриевич: "Не поехать ли в Стамбул, не походить ли там по мечетям? Затем махнуть в Элладу, заглянуть в тысячелетия назад и "побеседовать" с Зевсом и Афиной... Да еще в Египет сплавать бы, поклониться колоссам Мемнона, не помогут ли они устроить свидание с древнейшим из богов Амоном-Ра и Изидой? А на обратном пути заглянуть в Иерусалим к пустому гробу вознесшегося на небо Христа?.. И тогда, быть может, окончательно что-нибудь в сознании утвердится, или все окончательно рассеется!.." Конечно, Сытину ничего не стоило бы совершить любое путешествие на край света. Но огромная и неотложная работа удерживала его от длительных поездок. Разве можно надолго оторваться от миллионного дела?.. В январе получил с Капри от Горького письмо: "Мне очень грустно и досадно, что все не приходится еще раз встретиться и поговорить с Вами, - поверьте, что сожалеть об этом меня побуждают не какие-либо деловые соображения, но совершенно свободное желание общения с умным, многоопытным русским человеком хорошей души, человеком, возбудившим во мне чувство искренней симпатии. Вы извините мне эти откровенные слова, но я сказал их искренне, а искренность всегда уместна и в добром, и в худом слове о человеке". И надумал все-таки Иван Дмитриевич в тот год поехать к Горькому на Капри. Не скоро собрался. Написал Горькому, пообещал приехать. Но помешала Нижегородская ярмарка. Как нигде, на ярмарке Сытин мог встряхнуться, забыться и вспомнить старое. Ведь там он когда-то впервые встретился с Алексеем Максимовичем. Вернулся из Нижнего Новгорода, - вроде бы освежился там. Евдокия Ивановна вручила ему второе письмо от Горького: - Может быть, теперь надумаешь? Горький ждал тебя и опять приглашает. И обязательно съезди. Свет увидишь, да и отдохнуть в такой поездке сумеешь... "Уважаемый Иван Дмитриевич, - писал Сытину Горький. - Очень я огорчен тем, что свидание наше откладывается, но всей душою желаю Вам отдохнуть и освежить силы для новой работы. В августе, если решите приехать на Капри, - Вы могли бы остановиться у нас, свободная комната есть, тихо, море близко, Вам было бы удобно и спокойно. Подумайте, а мы видеть Вас будем искренно рады. Понемножку устанавливаю сношения с Сибирью, на тот случай, если б понадобились хорошие сибироведы, вроде знаменитого Потанина, и вообще кое-что делаю, увидимся, будет о чем поговорить. Не подумайте, пожалуйста, что все эти хлопоты мои обязывают Вас к чему-либо, - отнюдь нет, конечно. Вы, мне кажется, безусловно правы, указывая на отсутствие в издательстве Вашем хорошей редакции, которая придала бы всему делу и стройность, и внутреннее единство: вот я посмотрел присланные от Вас книги - все они различны и по внешности и по планам, видно, что многое написано и случайно, и спешно, ради заработка, без любви к делу. Впечатление такое, что авторы смотрят на издательство, как на казну: сделать бы скорее да получить, а как сделать - все равно. У нас вообще, и очень многие, пишут для издателя, а не для читателя, не для России, от этого и издатель проигрывает, да и читатель тоже, конечно. Хорошая редакция - необходима: в строении такого огромного дела, как Ваше, нужен умелый архитектор, без архитектора и колодца не выроешь ладно, а Вы - храм строить собираетесь. Но - отнюдь не советовал бы возлагать редакторство на одно лицо: тут необходима коллегия, а одно лицо - дело непрочное, капризное и не может один человек сладить с таким всесторонним, широким предприятием, требующим универсальных знаний. Впрочем, об этом лучше уж при свидании поговорим. Душевно желаю Вам хорошенько отдохнуть и прикопить сил, а супруге Вашей здоровья и доброго настроения. Жена кланяется Вам, просит сообщить, что была бы рада видеть Вас. Здесь стоит превосходная погода, тепло, а не жарко, много цветов, вода в море теплая. А слухи, будто в Неаполе холера, - распускаются католиками в том расчете, чтоб напортить римской выставке, которая для них - нож в сердце. Будьте здоровы и всего доброго. Кланяйтесь Нижнему, когда на ярмарке будете. А. Пешков". Наконец после долгих сборов Иван Дмитриевич отправился к Горькому на Капри. В Варшаве у Сытина свой книжный магазин. Задержался на пути Иван Дмитриевич, проверил, как идет торговля книгами, кое-что подсказал и - в Берлин. В Берлине он поехал на завод типографских машин. Там ему показали новую технику, введенную в производство; людей мало, а машины в ходу!.. Это Сытина изумило. Особенно привлекала его печатная машина, изготовлявшая стенные календари - тысяча штук в час. Директор завода Пауль приказал продемонстрировать работу этой машины. Видит Пауль, у Сытина глаза заблестели: полюбилась! И знает, что русский издатель богат, за ценой не постоит. - Какая ей цена, господин Пауль? - Триста тысяч марок! - Около ста тысяч рублей. Хорошая цена, дорогонька машинушка... - сказал Сытин и задумался. - "А что если в этом месяце ее отправить и поставить, да с первого декабря пустить в ход круглосуточно? Учитывая четыре воскресенья, два дня на рождество, остается двадцать пять дней помножить на двадцать четыре тысячи - получается к Новому году полмиллиона с большим гаком календарей-численников..." - Беру, господин Пауль!.. Отправка и установка за ваш счет... Торг закончился русским "магарычом" в лучшем ресторане на Фридрихштрассе... Корреспондент "Русского слова" в Италии Первухин получил от берлинского корреспондента той же газеты телеграмму: "Едет Сытин, пробирается к Горькому, покажите ему Неаполь". Первухин встретил хозяина вежливо, учтиво, устроил, как полагается, в гостинице номер - три комнаты. - Что вам показать в Италии, Иван Дмитриевич? - Меня интересует только дело, дело... - Вы же отдыхаете? - Да, отдыхаю, если чувствую, что дело из моих рук не валится, а из головы оно у меня никогда не выходит. - Может быть, в Рим съездим, в Ватикане побываем, в собор Петра заглянем? Очень интересно. - Что вы, что вы, к католикам? Избави бог. Покойный Шарапов в гробу трижды перевернется, если узнает, что я к католикам закатился... - отвечает Сытин и смеется. На другой день после ночевки в Неаполе он прибыл на Капри. У Горького гостей, приезжавших из России, и русских эмигрантов ютилось немало. Одни учились, проходили своеобразную политическую школу; другие работали, писали для горьковских сборников и для нелегальных политических изданий. В те дни там проживал один из молодых писателей, высокий, сухой парень Алеша 3олотарев, который оберегал Алексея Максимовича от излишне навязчивых посетителей. Сидел он в саду перед виллой в старой выцветшей рубахе, прикрывался от солнца такой же бесцветной широкополой шляпой и писал для "Знания" повести. Золотарев расспрашивал приходящих - кто и зачем, уговаривал не отвлекать Алексея Максимовича от работы. Сытин был встречен как дорогой гость и нужный для общего дела человек. Неделю он провел в гостях у Горького. О многом переговорили за эту короткую, быстро пролетевшую неделю. И о чем бы ни говорили, кроме издательских планов, разговор их чаще всего сводился к неурядицам в России и к вопросу о религии. Беседы происходили в саду, на прогулке, и в темные теплые вечера около костра, куда Алеша Золотарев приносил сухие прутья и сгребал опавшие пожелтевшие листья. Горький просил Ивана Дмитриевича рассказать обо всем, что он знает нового, происходящего в России. - Да что, Алексей Максимович, рассказать вам. Кроме мерзости и запустения, мало чего вижу. Душа изнывает, а подумать о ее спасении совсем некогда, да и не знаю, что подумать. Газеты вы читаете. Событий пока нет. Недавно даже суворинское "Новое время" и то проговорилось: "Возмущенный бог наказал Россию: реформ никаких нет, а есть спокойствие и преследование..." - Спокойствие в верхах, преследование в низах. Нет худа без добра, Иван Дмитриевич, это спокойствие скорей приведет верхи к падению, - подметил Горький. - Может быть, вполне может быть. И вот теперь, Алексей Максимович, опять поговаривают, что нам есть по-прежнему угроза с востока. Возможно, это провокация, дабы отвлечь внимание от более опасного врага с запада. Однако поехал на восток премьер Коковцев узнать, действительно ли грозит нам японец. Читаю газеты и думаю: что же такое Коковцев? Это не псевдоним ли того злополучного Куропаткина? О политике, об отношениях держав в печати ни слова, а все читатели из газет узнают, в каком он вагоне ехал, как почивал, как жрал он паюсную икру да телячьи котлеты и запивал мадерой... Да на какой черт народу это знать! Да зачем дураков берут в министры и даже в премьеры!.. - Ну, это, батенька, не наше с вами дело, - усмехаясь, вставляет в разговор свое замечание Горький. - На то тобольский конокрад Гришка Распутин есть. Он еще, если его не уберут, и не то выкинет. - Господи, до какой гнилости дошла династия! - восклицал Сытин. - Быть концу, быть. Не так давно этот старец-кобель фортели выкидывал в Царицыне. И в газетах его стыдили за "устроение любодеяний" в бане с целой артелью каких-то психических дур. Не то изгонял, не то вгонял он беса в этих бесстыжих, прости меня, господи, за грубое слово... А раз такой "святой" подвизается около царя и царицы, то почему бы другим не почудить? И вот, Алексей Максимович, начинается чудодействие то там, то тут. Недавно мне один фельетонист рассказывал, как в Киеве некая купчиха за триста рублей купила у иеромонаха перо из крыла... Михаила Архангела!.. Горький расхохотался так, что слезы выступили. Пошевелил палкой тлевшие листья в костре, разведенном перед беседкой, вызвал ненадолго вспыхнувшее пламя и сказал: - Если в такой цене пойдут и дальше перья Михаила Архангела, то ощиплют его, бедного, всего и пуха не оставят... Ну и черти народ! Ну и выдумщики!.. - А в Тотемском уезде Вологодской губернии, - продолжал Сытин, - слышал я от умного книгоноши, один поп "изгоняет беса" из истеричных кликуш и берет за это горшок каши. - Совсем дешево! - опять засмеялся Горький. - Наверно, за такую плату Распутин не стал бы с бесом счеты сводить. - И вдруг нахмурился Алексей Максимович и заговорил, серьезно отчитывая своего гостя: - А ведь, Иван Дмитриевич, дорогой мой человек, а подумайте-ка сами, что всякие ваши книжечки - имя их трехсотый миллион! - натворили в сознании людей? Читая всякие глупости, многие от этого еще больше глупеют. К сожалению, не каждый и не сразу расходует на цигарки "Жития святых", которые учат народ терпению, смирению и всепрощению. Да, я понимаю, что вынуждены вы это делать, конкуренция с другими издателями, подлаживание к синоду, и прочее, прочее. Но пора вам с этим кончать. И подобно Сабашникову и Павлеякову преследовать в издании только более высокую цель - издавать классиков, научную и политическую литературу. Помогите материально и нашему изданию, нашему другу Ладыжникову, занятому этим делом в Берлине... - Обещаю и помогу, Алексей Максимович, правда, из меня такого благотворителя, как Савва Морозов, не получится, но помогу. И трезвонить об этом не будем. - Ну вот и хорошо... Договорились. Да не скупитесь от щедрот своих. Сочтемся!.. Помолчали. Сытин отвел разговор в другую сторону: - Алексей Максимович, я ведь много думал, без бога-то как же человеку? Что тогда будет, если у человека ни веры, ни страха? Значит, все заповеди похерить? Воруй, убивай и за грех не почитай. - Вопросы морали, нравственности могут быть решены и вне связи с заповедями, якобы данными богом Моисею, - отозвался на это Горький. - Судебные уложения и чрезвычайные законодательства - яснее и покрепче того, что начертано на скрижалях Моисея... - Это верно, Алексей Максимович, но вот и про вас разговоры есть, и сами вы писали в своей "Исповеди", и мне расстрига-публицист Гриша Петров рассказывал, что вы тоже собираетесь стать кем-то вроде Симеона-богоприимца. Какого-то своего социалистического бога придумали... Что вы на это скажете? У Толстого свое понимание бога, у Горького тоже; так ведь я почти за этим и приехал, обнюхать со всех сторон горьковского бога. Будет люб - поверую, не люб окажется - не осудите... - Ох, лукавец, лукавец вы, Иван Дмитриевич, славный вы мужичище!.. - сказал Горький и погрустнел. - Да, было такое увлечение, и кое у кого оно продолжается. Это увлечение "богоискательством и богостроительством" на руку буржуазии, царю и пуришкевичам. Наглупил и я, чего греха таить, каюсь, каюсь. Владимир Ильич Ленин крепко за это отругал меня и здорово образумил. Накануне вашего приезда я получил вот от него в одном конверте сразу два письма. Ладно, потом вам прочту. Хлещет меня, хлещет... А теперь скажите, Иван Дмитриевич, как поживает Петров-расстрига? Встречаетесь ли с ним, после того как ему запретили проживать в обеих столицах?.. - Встречаюсь, Алексей Максимович, встречаюсь, живет Петров в Твери, под неусыпным шпионским наблюдением. По его следам неотступно шпики топают. Вырвется иногда и приедет ко мне на дачу в Берсеневку, это не доезжая до Москвы верст пятьдесят. И тут уж мы с ним наговоримся обо всем сколько хотим. А однажды он приезжает, и два шпика с ним. Петров ко мне на дачу, и они с ним. На улице весна, все в цвету, теплынь! А шпики в ватных пиджаках с косыми карманами, а в карманах револьверы, а воротники толстые-претолстые, в три пальца толщиной, и приподняты, затылки закрывают. Я спрашиваю: "Господа сыщики, что это за мода, почему такие стоячие и толстые у вас воротники?" - "А это, - говорят они, ничуть не смущаясь, - на случай оскорбления действием!" - "Так что ж, - опять спрашиваю, - разве часто вас по загривку "оскорбляют"?.." А они мне отвечают: "Всякие поднадзорные бывают, но мы на господина Петрова не в обиде. Случается, он с глаз сгинет, а потом сам же нас окликнет и говорит: "Что ж вы, ротозеи, плохо службу исполняете?.."" Одним словом, Алексей Максимович, в России сплошная шпиономания: азефовщина, гапоновщина, богровщина. Но вы не бойтесь, воспользуйтесь амнистией по поводу трехсотлетия Романовых и приезжайте. Жить у меня в Берсеневке - одно раздолье. По родине-то, наверно, скучаете?.. - Благодарю, Иван Дмитриевич, пристанище ваше на первых порах меня вполне устроит, а дальше видно будет. Шпики мне не страшны. Забавные паразиты!.. Наследники строя. Охранка выслеживает честных, порядочных, справедливых людей, охотится за мнимыми и настоящими революционерами; убивают даже своих Столыпиных, лишь бы выслужиться и провокацией обосновать реакцию. А что иностранная разведка хозяйничает в России, им наплевать; это не их ума дело. Не так давно в английских газетах в корреспонденциях из Петербурга сообщалось, что русские на смену своим "утопленникам" строят новые военные корабли и что эти новые будут не лучше старых: броня плохого качества, слаба против новейших снарядов; пушки расставлены неправильно, взаимно мешают. Типы судов не продуманы... И так далее. При такой "военной тайне" не лучше ли будет новостроящемуся флоту прямо со стапелей идти на дно?.. - Опять миллионы золота псу под хвост полетят, а Россия страдай, - с возмущением проговорил Сытин. - Взятки и воровство, и особенно в высочайших кругах, сходят безнаказанно!.. - И это при наличии божией заповеди: "Не укради". Так что, Иван Дмитриевич, дело не в соблюдении заповедей, а в честности одних, в строгости других и в полном отсутствии моральных качеств у наших правителей, начиная от волостного писаря и кончая самим Романовым. Заговорили о русской "душе", об энергии и разумной деятельности простых людей. Иван Дмитриевич доказывал, что сметливостью русский человек не обижен. Он при благоприятных условиях достигнет любой цели, только дай ему волю, дай простор в применении силушки и умения. - Сыроват наш мужик, сыроват, - возражая, твердил Горький. - Он все делает с маху. Не удалось, плюнет и бросит. Вы-то, Иван Дмитриевич, человек особенный... - Алексей Максимович, а сколько было бы у нас особенных? Тысячи! Но в чем дело? А все дело в том, что в России испокон веков для мужика только и есть - притеснения, угнетения, ограничения и ограждения... Так где же в таких условиях человеку развернуться со своей энергией?.. Другой и начнет подниматься, чего-то делать полезное, а ему и говорят: "Ты, сиволапый, со своим умишком работай сохой да топоришком..." Нет, Алексей Максимович, мужик сер, да ум у него не волк съел. Дай мужику свободу не на словах, а действительную, законом утвержденную, не стесняй его действий, он покажет свой разум и энергию... Со стороны Салернского залива потянуло свежим ветерком. Апельсиновый запах созревших плодов сменился запахом моря. Послышался глуховатый гул прибоя. Горький взял лопату и забросал песком черное пятно, где догорел костер. - Пойдемте, Иван Дмитриевич, да выпьем подогретого итальянского кьянти, очень пользительная вещь для всех возрастов... Екатерина Павловна позвала их к ужину. Вино и рыбные блюда ожидали Горького и его гостя. - Обо всем, Алеша, переговорили? - спросила она Горького. - Обо всем никогда не переговоришь, да еще с таким собеседником. Человек он здоровый, а вопросы у него сплошь да рядом больные. - Так и не отдохнет человек на Капри. - Об отдыхе я, Екатерина Павловна, мало и помышляю, - ответил Сытин. - Безделье разве отдых? Другие всю свою жизнь прожигают на пустяках. Разъезжают, кутят, проигрываются, стреляются. Разве для этого человек создан? Да вам ли об этом говорить? Больше вашего супруга едва ли кто вообще работает. Меня тут нелегкая принесла мешать ему. Вы уж простите меня, Екатерина Павловна, я скоро уеду... - Да что вы, что вы, Иван Дмитриевич. Мы очень рады, Алеша так скучает по России. Он с нетерпением ждал вас. И все ваши каталоги перечитал и подчеркивал: красным карандашом - то, что хорошо, синим - то, что не очень хорошо. - Зачем выдаете мои "секреты"? Я своего мнения, своего взгляда на работу товарищества Сытина не спрячу. Мы еще с Иваном Дмитриевичем потолкуем. Но он, как я понимаю, отлично знает, от чего польза и что такое вред. - Иван Дмитриевич, сколько у вас деток? - спросила Екатерина Павловна. - Не так много, - отвечал Сытин скромненько, - только один... десяточек! - Что-о? - Горький чуть не поперхнулся. - Вы шутите? Не может быть! - Чего тут шутить, десяточек. До дюжинки моя Евдокия Ивановна не дотянула. - Молодец ваша Евдокия Ивановна! Молодец! - похвалила Екатерина Павловна. - А он чем не молодец?.. Один... говорит, десяточек! Ха-ха! Еще бы вам, Иван Дмитриевич, второго десятка недоставало!.. - Горький искренне смеялся, представляя себе Сытина в кругу десяти собственных детей. - Я их как-то и не замечал... - начал было рассказывать Иван Дмитриевич, но Горький перебил: - Погодите, погодите, Иван Дмитриевич, давайте-ка по бокалу за весь ваш десяточек сразу!.. - Я их почти не замечал, - продолжал Сытин, - да и сейчас за делами, за хлопотами мне не до них. Пока вырастали, Евдокия Ивановна с ними возилась. А теперь о детях и разговору нет. Старшая дочь замужем. Муж ее - медик по образованию, Благов, ответственный редактор "Русского слова", сыновья - Николай, Василий, Владимир, Иван - все четверо женаты и все приспособлены к делам товарищества. Два сына в парнях гуляют, три дочери учатся. Вот так и живем. - Иван Дмитриевич, у меня есть вам предложение, - обратился к нему Горький, - вы иногда за границей демонстрируете на выставках свои образцовые издания. Не забывайте выставлять свой портрет, а еще лучше - семейный; в окружении вашего "десяточка". Ей-богу, здорово заинтересует всех. Да вам за одно это золотая медаль полагается!.. - Алеша, вы своими шутками можете обидеть человека. Нельзя же так! - заметила Екатерина Павловна. - Ничего, Сытин свой человек и шутки он приемлет. Горький показывал Сытину свою библиотеку, а также коллекцию монет, и сожалел, что не имеет кожаных денежных знаков, когда-то выпущенных каргопольцем Барановым на Аляске. На рубле выпуска тринадцатого года были изображены первый из дома Романовых Михаил и с ним в полупрофиль Николай Второй. - Символическая монета! - сказал Горький, показывая Сытину этот рубль. - Запомните, Иван Дмитриевич: два царя - первый и последний. Николаю быть последним. Это многим понятно, а еще более многим желательно. Пятый год в памяти. Уроки учитываются, силы крепнут, удар будет сокрушительный. - Чему быть - того не миновать, - неопределенно ответил Сытин. Горький не позволял Сытину скучать, каждый день выходил с ним на прогулку по острову. Достопримечательностей особенных нет, места, связанные с легендами о далеком прошлом Италии, не слишком волновали его и только утес над морем, откуда сбрасывали владельцы невинных рабов, а цезари - провинившихся жен, - этот утес запомнился Ивану Дмитриевичу. Однажды, при тихой погоде, Горький и Сытин, набродившись, сели отдохнуть около древнего заброшенного монастыря, где когда-то курился фимиам, возносились славословия, собирались деньги с верующих, где жили припеваючи слуги римского папы, покорные ему и неаполитанскому кардиналу. И здесь снова возник у них разговор о религии. Горький сказал, что, по его мнению, равнодушный к религии народ - это американцы. Потому что уровень техники там высок, а технические достижения идут от науки, которая не в ладах с "божьим соизволением". Затем, фетиш американца - это доллар. Доллар превыше бога!.. - Иуды искариотские, если так, - заметил Сытин. - Деловитость - вот их бог, - продолжал Алексей Максимович. - Но если правящему классу понадобится укрепить религию, они не пожалеют средств на пропаганду библейского бога, вознесут его выше небес. Вы знаете, Иван Дмитриевич, нашего нижегородского мельника Бугрова? - спросил Горький. - Как же, как же, встречался. Богатейший человек! Когда-то он был в очень близких отношениях с Витте. - Я хочу сказать, что Бугров - старообрядец до мозга костей, - продолжал Алексей Максимович, - фанатик необыкновенный. Этот миллионер объединил вокруг себя огромную секту и, спасая ее от преследований, глушил всех чиновников, больших и малых, взятками. Так за сотни тысяч рублей приобретал он право на существование своей секты. И синод против Бугрова, вернее против его денег, бессилен. Секта разрослась в десятки тысяч "беспоповцев". Бугров так популярен в многотысячной среде своих почитателей, что по его призыву люди пойдут в огонь и в воду. Если он захочет около станции Сейма, где находится его мукомольная фабрика, построить новый Китеж-град, фанатики построят. Так силен "бугровский бог", отвоеванный им у синода и правительства за крупные взятки. - Знаю я его, этот тип с покойным Шараповым близко сходился, - сказал Сытин, - а меня не раз он пробирал за то, что я чужие головы забиваю безделушками. Он имел в виду мой лубочный товар. Я спорил, доказывал ему, что к умственной литературе должна быть перекинута через овраг невежества какая-то переходина, мостки, иначе говоря. И что этой переходиной был наш лубок... Да, я сам слыхал от Бугрова, что он не ценит свои миллионы и что деньги ему нужны - заткнуть чиновничьи глотки. "Богатых староверов синод не трогает", - так он сказал мне однажды. Странные люди на Руси водятся. А почему же, Алексей Максимович, вы своего бога не доделали? Испугались вашего Ленина? или что?.. - снова затронул Сытин этот для обоих щекотливый вопрос. - У Ленина сильна логика, - заговорил весьма неохотно Горький, - могучая правда на его стороне. Я обещал вам прочесть его письма по этому поводу. Горький достал из кармана пиджака ленинские письма, недавно полученные из Кракова. - Вот что он мне пишет: "С точки зрения не личной, а общественной, всякое богостроительство есть именно любовное самосозерцание тупого мещанства, хрупкой обывательщины, мечтательного "самооплевания" филистеров и мелких буржуа..." Простите, Иван Дмитриевич, дальше не стану я цитировать вам ленинские слова. По совести сказать, я оказался неважным марксистом, и после ленинских писем устыдился и сказал: - хватит!.. Я не Бугров и не апостол Павел... У графа Толстого, непревзойденного писателя, была слабинка в его проповедях, - так зачем же мне играть в богоискательские прятки, лазать в чужие норы, где человеку-атеисту не место... Ленин прав. Он и Толстому не прощает ни народничества, ни анархизма, ни его проповедей... К слову сказать, Иван Дмитриевич, это и вас касается: меняйте направление, давайте народу книгу не вредную, не слезоточивую, а бодрую; дайте народу понятие о его праве, о путях, ведущих к свободе. Не бойтесь рисковать. Вы человек с миллионами, а это значит неуязвимый... И не падайте духом, не ищите того, чего нет. - Эх, Максимыч, - с горечью проговорил Сытин, - столько лет прожито. За шестьдесят... А как же с богом-то? Без него мне нельзя, а кто он, так и не знаю, ей-богу, не знаю!.. Какая страшная заковыка: не искать того, чего нет, казалось бы, на что проще! Значит, и не делать того, во что сам не веришь, а приходится. Семь тысяч пудов бумаги ежедневно расходую, а сколько идет впустую, на ветер, - до сих пор подсчитать не удосужился... А на моем деле, знали бы вы, Алексей Максимович, как перед разными прохвостами приходилось и приходится еще и еще изгибаться, извиваться. Может, не меньше того же Бугрова бросать деньги в чиновничьи глотки, чтобы дело двигалось, чтобы сытинские издания были в каждой избе... Достиг, да, а теперь меня и это не устраивает. А может, делал я не то, что нужно? Душа из сил выбилась, но просится дальше, хочет большего простора, обширного дела... - И действуйте во всю ширину вашей натуры, действуйте, - ободрял его Горький, - действуйте и не сбивайтесь... Пробыв на Капри неделю, Сытин уезжал в Москву. Горький провожал его и чувствовал, что душевного равновесия, успокоения Иван Дмитриевич не приобрел. Сытин хотел "чудесного исцеления души". Но чуда не свершилось. С палубы корабля Иван Дмитриевич глядел на дымящийся Везувий и думал: какой дьявол в подземном царстве непрестанно курит свою сатанинскую трубку? Простой смертный может вообразить, что на вершине Везувия находится форточка из самого пекла... Менее чем через полгода Горький собрался в Россию и несколько месяцев гостил у Сытина на даче в Берсеневке. ЕСЕНИН Поздно вечером Иван Дмитриевич Сытин с Евдокией Ивановной вернулись из Большого театра. Они слушали Шаляпина, всеобщего любимца. У Сытина было прекрасное, слегка возбужденное настроение. Перед сном он вслух восхищался: - Ты понимаешь, Авдотья, как он поет, как он поет! - И сам попробовал подражать: Люди гибнут за металл, Са-а-атана там правит бал!.. - Потише, Ваня, ты этак всю семью разбудишь, а Шаляпиным все равно не станешь. - Как он, черт, здорово поет! И где еще такие есть? - И сам себе Иван Дмитриевич отвечал: - Нигде! Только на Волге такие бывают, да и то не чаще как однажды в триста лет! А может, и еще реже. Шаляпин с Волги, Горький с Волги. Тот и другой - чудное явление!.. Утром спозаранку Иван Дмитриевич на ногах. В семь часов - холодный душ. За чаем торопливо просматривал все московские газеты. Его не интересовали статьи и происшествия. Бегло читал телеграммы из-за границы. И если в "Русском слове" не оказывалось тех телеграмм, которые уже появились в других газетах, он подходил к телефону и кричал в трубку главному редактору Благову: - Федор! Где вы вчера с Дорошевичем кутили? - Нигде, Иван Дмитриевич. - Ну, значит, в художественном кружке опять языки чесали. - Никак нет, Иван Дмитриевич, не чесали. - Не ври! Не обманывай! Почему тогда в нашей газете нет важнейших сообщений из Рима и Берлина, а в других есть? Если вы со своей газетной компанией так будете работать, вы меня но миру пустите. Гулять гуляйте, а дело знайте... Не могу же я за всеми вами уследить. Я и так все время на ногах и на колесах: день в Питере, ночь в вагоне, день в Москве, ночь опять в вагоне между двумя столицами. Давай, Федя, чтоб впредь таких досадных пропусков не было. "Русское слово" со своей информацией не должно плестись в хвосте... Положив трубку, Иван Дмитриевич вспомнил опять о вчерашнем вечере, затянул: - Люди гибнут за металл! Сатана там правит бал! бал, бал! - И что тебе, Ваня, дались эти слова? - спросила Евдокия Ивановна. - А то, что очень верно! В угоду сатане люди гибнут и губят друг друга из-за этого презренного металла. А я не погибну! Меня это не касается; для меня презренный металл не средство стяжательства, а средство для достижения цели. Я, Сытин, обязан насытить ненасытную малограмотную и неграмотную Русь литературой, и в этом я преуспел немало. Золото, добываемое нашим товариществом, растекается миллионами ручейков в народ!.. - И снова нараспев: - Нет, я не гибну за металл! Да! Ненароком выглянул из окна: вид открывался во двор редакции и типографии "Русского слова". Во дворе стояли парами матерые битюги с возами тюков и рулонов бумаги. Бойко работали на разгрузке бумаги чернорабочие и грузчики. Но Иван Дмитриевич заметил неладное, торопливо оделся и бегом по широкой лестнице во двор. Там он посмотрел один тюк, другой, третий: некоторые из них оказались продырявлены железными крюками. Сытин рассвирепел: - Вы что, бесшабашные! Не видите, что делаете? Вы думаете, хозяину нервы портите? Вы портите бумагу, на которой печатаются газеты, книги. Грузчики виновато молчали. Замолчал и Сытин. В это время во двор зашел молодой, красивый, с белокурыми кудрями, вылезшими из-под картуза, деревенский парень. Выбрав подходящую минуту, он подошел к Сытину. - Иван Дмитриевич, я рязанский, грамотность имею. Хотел бы работать у вас... - А что можешь? - взглянув сурово на парня, спросил Сытин. - Могу в корректорской... - Ишь ты, ученый! Мне, кажись, корректоры не нужны... - Нужны, Иван Дмитриевич. - Откуда ты знаешь? - А вот из этих книжек... Парень вытащил из-за голенища сапога несколько тощих книжек с красочными обложками и, перелистывая их, начал показывать Сытину, какие в них есть несуразные ошибки. Но Иван Дмитриевич отмахнулся: - У меня нет времени разбираться. А ты, парень, дока, по глазам вижу. Как звать-то тебя? - Сергеем, а по фамилии Есенин. Мой отец в Москве в приказчиках состоит... - Вот что, Сергей, ступай на Пятницкую в нашу книжную контору, там обратись к Николаю Ивановичу Сытину. Он разберется. Сумеешь понравиться - определит тебя на дело. Ступай... Да скажи Николаю, что я тебя направил. - Спасибо, Иван Дмитриевич. Есенин пошел на Пятницкую, а Сытин позвонил сыну в контору: - Никола, к тебе придет парень, похожий на монастырского послушника, звать - Сергей. Поговори с ним чередом. Парень, кажись, дельный, и если так, бери на работу по усмотрению... Николай Иванович Сытин, старший сын Ивана Дмитриевича, был человек достаточно образованный, закончил он учение в Коммерческом училище на Остоженке, но отцу показалось этого мало. Пришлось Николаю, по совету отца, закончить еще и высшее техническое училище и стать не только коммерсантом, но и химиком, специалистом по производству бумаги. А пока Николай Иванович исполнял должности технического руководителя и калькулятора в книжном издательстве. Он был похож на своего отца, носил такую же, клинышком подстриженную бородку и густые темно-русые волосы, пока нетронутые сединой. Энергичному отцу Николай казался медлительным, тихим, но справедливым и внимательным к людям. Есенин застал Николая Ивановича в кабинете. Произошел обстоятельный разговор. - Где учились? - спросил Николай Иванович. - В церковно-учительской школе, у себя там, в Спасо-Клепиках, Рязанской губернии. - Доброе дело. Каких писателей больше других почитаете? - Люблю русскую поэзию. Конечно, Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Кольцова. Из прозы книги Льва Толстого люблю... - Хороший выбор, отличный. Наверно, и сами пробовали писать? Не думайте утаивать: от чтения таких писателей, а от любви к ним тем более, человек в душе становится поэтом. - Не скрою, - ответил Есенин, - у нас там в Клепиках есть учитель словесности, Евгений Михайлович Хитров, он одобрял и поощрял мои первые потуги в стихосложении. - Быть может, у вас есть с собой что-либо написанное? - Есть, вот. - Есенин подал исписанные мелким почерком листки со своими стихами. Близоруко, сквозь очки, посмотрел Николай Иванович и сразу вернул листки автору. - У меня зрение очень слабое, а у вас мелкий почерк, прочтите, пожалуйста. - Эх, добро бы только почерк мелкий! - тяжело вздохнув, но бодрым, звенящим голосом проговорил Есенин. - С почерком еще можно управиться, а вот совладать с поэзией трудней. Однако, с позволения вашего, прочту. Выткался на озере алый свет зари, На бору со звонами плачут глухари. Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло. Только мне не плачется - на душе светло... - Вполне прилично. Может быть, и подражательно, но хорошо. Я ведь не очень искушен в поэзии, - заметил Николай Иванович, прослушав строки есенинских стихов. - А ну-ка еще что-либо... Есенин перебрал листочки и прочел на выбор еще несколько стихотворений. - Хотите к нам в корректорскую? Устрою! Уж на что ближе к делу книжному? Раньше-то где вы трудились? - спросил Николай Иванович. - Не трудился, а прозябал, - махнув рукой, ответил Есенин. - Мой отец в приказчиках у купца Крылова здесь, в Москве, ну и меня временно пристроил, а мне хочется поближе к делу книжному, культурному... - Хотите на первых порах в подчитчики: рублей тридцать в месяц. Не худая цена. По-рязански, это на тридцать пудов муки!.. Есенин не торговался, он думал не о жалованье. Ему хотелось где-то, как-то начать печататься. И, как бы угадывая его настроение, Николай Иванович продолжил разговор: - Свободное время уделяйте творчеству, сочиняйте. Есть у меня один знакомый чудак, не назову его по имени, но он величает себя поэтом и даже печатает какую-то чепуху, якобы для народа. Вот, к примеру, каковы его стишонки: Верст с пятнадцать с небольшим, От того города, где жил Купец наш с дочерью своей, Стоял лес, в нем у огней В кружке разбойники сидели, Одни пили, другие ели, А кто песни распевал И молча водку наливал... И так далее. Пора и нам, издателям, перестать подсовывать народу такой хлам, выдавая его за народные сказочки. - Согласен, Николай Иванович, - то что вы прочли, это какой-то лепет, а не стихи... - А между прочим, - перебивая Есенина, продолжал Николай Иванович, - этот подделывающийся под народный стиль стихоплет происхождением из богатых. Он и за границей бывал, и даже в Дельфах из Кастальского источника пил, а источник исходит, как известно, из горы Парнас. Пил, пил священную воду вдохновения, а поэтом не стал, чуда не свершилось. Возможно, потому, что перед ним из того же Кастальского источника пастух-грек поил своего уставшего осла. Есенин даже не улыбнулся и на шутку отозвался серьезно: - Для поэзии самый надежный источник - высокая культура поэта и знание жизни русского народа. Это прекрасно доказано Пушкиным и Некрасовым. - Если вы так понимаете, откуда черпается вдохновение поэта, то быть вам стихотворцем несомненно, об этом говорят и первые ваши шаги. Итак, в час добрый, пойдемте, отведу в корректорскую. В корректорской Есенину скоро показалось скучно. В просторной комнате - тишина, тут тебе ни поговорить, ни песню спеть, ни соловьем посвистать. Скука мертвая. Чуть слышно шелестят переворачиваемые страницы и гранки, как свитки, на длинных бумажных полосах. Из общей корректорской скоро Есенина перевели в отдельную комнату на должность подчитчика, где он должен был полным голосом читать целые произведения, не пропуская ни единой буквы и называя каждый знак препинания. Конечно, при таком внимательном, механическом чтении невозможно было уследить за содержанием, и это в какой-то мере казалось подчитчику обидным... Людей у Сытина много: в Москве и в Петербурге, и на производстве, и в книжной торговле. Всех разве запомнишь. Но Иван Дмитриевич имел крепкую память и зоркий глаз. Знал он многих, особенно старых рабочих, в лицо и по фамилиям, знал, разумеется, всех конторщиков, всех заведующих отделениями и их помощников на Пятницкой. Там, как и в редакции "Русского слова", был у него свой кабинет. На письменном столе находились только две вещи: телефон, связанный с типографским коммутатором, да огромные счеты, которыми Иван Дмитриевич владел мастерски. В кабинете он не засиживался, носился по этажам вновь отстроенного здания типографии, ловил на ходу директоров и заведующих, на ходу выслушивал их и тут же отдавал распоряжения. Однажды, через два-три месяца, он мимоходом встретил в типографии того кудрявенького парня, что направил к Николаю Ивановичу. "Значит, устроился", - смекнул Сытин и, остановясь, спросил: - Работаешь? - Благодарю вас, Иван Дмитриевич, принят в подчитку корректору. - Старайся, не топчись на месте, двигайся вперед. У такого молодого человека все впереди. - Стараюсь, Иван Дмитриевич. - Вечерами чем занят? - Хожу на лекции в университет Шанявского. - Ого! Что там привлекает? - История литературы, философия, политическая экономия, логика. Этого я у себя на Рязанщине никогда бы не услышал. - Смотри, парень, будь осторожен, не споткнись. В том университете учителя демократы, да и студентов таких подбирают. А время опять становится тревожное. - Да, тревожное, Иван Дмитриевич, на Ленских приисках повторилось кровавое воскресенье. Факт не в пользу государя. - Ишь ты какой! Не в пользу, говоришь?.. Действительно, расстрел рабочих - это не бриллиант в корону императора, - сказал Сытин и погрозил ему пальцем, не ради острастки, а так, в порядке предупреждения. Подумал: "Как знать, опять забастовки начались, не повторится ли снова пятый год, да еще с большей силой? Об этом и Горький пророчит и политическая эмиграция. Все не только говорят, но и действуют. Как знать? Может, настанет такое время..." Есенину еще раз пожелал: - Старайся, голубчик, старайся... Между тем Есенин так стал "стараться", что в скором времени полиция обратила на него внимание. Переписка Есенина с друзьями подвергалась аккуратной перлюстрации. Шпики из наружного наблюдения постоянно топали за ним и доносили начальству о его действиях. В рапортичках уличных сыщиков Сергей Есенин именовался кличкой "Набор". В одном из донесений (сохранившихся в архивах охранного отделения) сообщалось о поведении Есенина следующее: "От 9 часов утра до 2 часов дня выходил несколько раз из дома в колониальную и мясную лавку Крылова, в упомянутом доме, где занимается его отец; в 2 часа 25 минут дня вышел вместе с отцом из лавки, пошли домой на квартиру. В 3 часа 20 мин. дня вышел из дому "Набор", имея при себе сверток вершков 7 длины квадр. 4 вер., по-видимому, посылка, завернутый в холстину и перевязанный бечевкой. На Серпуховской улице сел в трамвай, на Серпуховской площади пересел, доехав до Красносельской ул., слез, пошел в дом Э 13 по Краснопрудному переулку во двор во вторые ворота от фонаря домового Э 13, где пробыл 1 час. 30 мин., вышел без упомянутого свертка, на Красносельской улице сел в трамвай, на Серпуховской площади слез и вернулся домой. Более выхода до 10 часов вечера замечено не было". В чем же провинился сытинский корректор, молодой рязанский парень, еще не печатавшийся поэт? Почему он привлек к себе внимание полиции и попал под неусыпное наблюдение охранного отделения?.. Есенин знал, что сытинские печатники в девятьсот пятом году не на добром счету были у правительства. Их революционные настроения не заглохли и в последующие годы реакции. Политическое подполье существовало в Замоскворечье. Были революционеры и в типографии на Пятницкой... В тринадцатом году в четвертой Государственной думе произошел конфликт в социал-демократической фракции между большевиками и меньшевиками. Формальный перевес оказался на стороне меньшевиков-ликвидаторов. Их было во фракции семь, избранных в непромышленных губерниях, где насчитывалось рабочих сто тридцать шесть тысяч. А шесть большевиков в той же фракции были избранниками от миллиона рабочих промышленных губерний. Меньшевики, пользуясь формальным перевесом голосов, вытесняли большевиков, мешали им использовать в революционных целях думскую трибуну, а в газете "Луч", ставшей всецело меньшевистской, печатали статьи с призывом ликвидировать нелегальную рабочую партию, сделать ее открытой, то есть практически подчинить интересам буржуазии. Пять революционных групп из Замоскворечья послали в думскую социал-демократическую фракцию письмо. Рабочие, в том числе и сытинцы, в этом письме резко осуждали меньшевиков и требовали проведения в думе старых лозунгов, за которые боролись и пали жертвой их товарищи в 1905 году... Письмо подписали пятьдесят представителей. Среди подписавших был и сытинский корректор Сергей Есенин. Письмо "пятидесяти" попало в руки думского депутата Малиновского, впоследствии разоблаченного провокатора. Из его рук в охранку. От бдительности царских ищеек не ускользнул и Есенин, участвовавший, кроме того, вместе с рабочими сытинской типографии в политической забастовке по поводу закрытия большевистской газеты "Наш путь". В письме, отправленном оказией другу своему, книголюбу и демократу Грише Панфилову, Есенин писал, не скрывая своих прескверных настроений: "Мрачные тучи сгустились над моей головой, кругом неправда и обман. Разбиты сладостные грезы, и все унес промчавшийся вихорь в своем кошмарном круговороте. Наконец и приходится сказать, что жизнь это действительно "пустая и глупая шутка". Судьба играет мною. Она, как капризное дитя, то смеется, то плачет. Ты, вероятно, получил неприятное для тебя письмо от моего столь любезного батюшки, где он тебя пробирает на все корки. Но я не виноват здесь, это твоя неосторожность чуть было не упрятала меня в казенную палату. Ведь я же писал тебе: перемени конверты и почерка. За мной следят, и еще совсем недавно был обыск у меня на квартире. Объяснять в письме все не стану, ибо от сих пашей и их всевидящего ока не скроешь и булавочной головки. Приходится молчать. Письма мои кто-то читает, но с большой аккуратностью, не разрывая конверта. Еще раз прошу тебя - резких тонов при письме избегай, а то это кончится все печально и для меня и для тебя. Причину всего объясню после, а когда, сам не знаю. Во всяком случае, когда угомонится эта разразившаяся гроза. А теперь поговорим о другом. Ну как ты себе поживаешь? Я чувствую себя прескверно. Тяжело на душе, злая грусть залегла. Вот и гаснет румяное лето со своими огненными зорями, а я не видал его за стеной типографии. Куда ни взгляни, взор всюду встречает мертвую почву холодных камней, и только видим серые здания да пеструю мостовую, которая вся обрызгана кровью жертв 1905 г. Здесь много садов, оранжерей, но что они в сравнении с красотами родимых полей и лесов. Да и люди-то здесь совсем не такие. Да, друг, и идеализм здесь отжил свой век, и с кем ни поговори, услышишь одно и то же: "Деньги - главное дело", а если будешь возражать, то тебе говорят: "Молод, зелен, поживешь - изменишься". И уже заранее причисляют к героям мещанского счастья, считая это лучшим блаженством жизни. Все погрузились в себя, и если бы снова явился Христос, то он и снова погиб бы, не разбудив эти заснувшие души..." В ту пору на Есенина положительно влияла рабочая среда и литературный