душная стезя. Увижу инистый Исакий, огни мохнатые на льду, и, вольно прозвенев во мраке, как жаворонок, упаду. 1926, Riesengebirge -------- Билет На фабрике немецкой, вот сейчас,-- дай рассказать мне, муза, без волненья! - на фабрике немецкой, вот сейчас, все в честь мою, идут приготовленья. Уже машина говорит: "жую, бумажную выглаживаю кашу, уже пласты другой передаю". Та говорит: "нарежу и подкрашу". Уже найдя свой правильный размах, стальное многорукое созданье печатает на розовых листах невероятной станции названье. И человек бесстрастно рассует те лепестки по ящикам в конторе, где на стене глазастый пароход, и роща пальм, и северное море. И есть уже на свете много лет тот равнодушный, медленный приказчик, который выдвинет заветный ящик и выдаст мне на родину билет. 1927 г. -------- Родина Бессмертное счастие наше Россией зовется в веках. Мы края не видели краше, а были во многих краях. Но где бы стезя ни бежала, нам русская снилась земля. Изгнание, где твое жало, чужбина, где сила твоя? Мы знаем молитвы такие, что сердцу легко по ночам; и гордые музы России незримо сопутствуют нам. Спасибо дремучему шуму лесов на равнинах родных, за ими внушенную думу, за каждую песню о них. Наш дом на чужбине случайной, где мирен изгнанника сон, как ветром, как морем, как тайной, Россией всегда окружен. 1927 г. -------- Шахматный конь Круглогривый, тяжелый, суконцем подбитый, шахматный конь в коробке уснул,-- а давно ли, давно ли в пивной знаменитой стоял живой человеческий гул? Гул живописцев, ребят бородатых, и крики поэтов, и стон скрипачей... Лампа сияла, а пол под ней был весь в очень ровных квадратах. Он сидел с друзьями в любимом углу, по привычке слегка пригнувшись к столу, и друзья вспоминали турниры былые, говорили о тонком его мастерстве... Бархатный стук в голове: это ходят фигуры резные. Старый маэстро пивцо попивал, слушал друзей, сигару жевал, кивал головой седовато-кудластой, и ворот осыпан был перхотью частой,- скорлупками шахматных мыслей. И друзья вспоминали, как, матом грозя, Кизерицкому в Вене он отдал ферзя. Кругом над столами нависли табачные тучи, а плиточный пол был в темных и светлых квадратах. Друзья вспоминали, какой изобрел он дерзостный гамбит когда-то. Старый маэстро пивцо попивал, слушал друзей, сигару жевал и думал с улыбкою хмурой: "Кто-то, а кто -- я понять не могу, переставляет в мозгу, как тяжелую мебель, фигуры, и пешка одна со вчерашнего дня черною куклой идет на меня". Старый маэстро сидел согнувшись, пепел ронял на пикейный жилет,-- и нападал, пузырями раздувшись, неудержимый шахматный бред. Пили друзья за здоровье маэстро, вспоминали, как с этой сигарой в зубах управлял он вслепую огромным оркестром незримых фигур на незримых досках. Вдруг черный король, подкрепив проходную пешку свою, подошел вплотную. Тогда он встал, отстранил друзей и смеющихся, и оробелых. Лампа сияла, а пол под ней был в квадратах черных и белых. На лице его старом, растерянном, добром деревянный отблеск лежал. Он сгорбился, шею надул, прижал напряженные локти к ребрам и прыгать пошел по квадратам большим, через один, то влево, то вправо,-- и это была не пустая забава, и недолго смеялись над ним. И потом, в молчании чистой палаты, куда черный король его увел, на шестьдесят четыре квадрата необъяснимо делился пол. И эдак, и так -- до последнего часа -- в бредовых комбинациях, ночью и днем, прыгал маэстро, старик седовласый, белым конем. <1927> -------- К России Мою ладонь географ строгий разрисовал: тут все твои большие, малые дороги, а жилы -- реки и ручьи. Слепец, я руки простираю и все земное осязаю через тебя, страна моя. Вот почему так счастлив я. И если правда, что намедни мне померещилось во сне, что час беспечный, час последний меня найдет в чужой стране, как на покатой школьной парте, совьешься ты подобно карте, как только отпущу края, и ляжешь там, где лягу я. 1928 г. -------- Кинематограф Люблю я световые балаганы все безнадежнее и все нежней. Там сложные вскрываются обманы простым подслушиваньем у дверей. Там для распутства символ есть единый -- бокал вина, а добродетель -- шьет. Между чертами матери и сына острейший глаз там сходства не найдет. Там, на руках, в автомобиль огромный не чуждый состраданья богатей усердно вносит барышень бездомных, в тигровый плед закутанных детей. Там письма спешно пишутся средь ночи: опасность... трепет... поперек листа рука бежит... И как разборчив почерк, какая писарская чистота! Вот спальня озаренная. Смотрите, как эта шаль упала на ковер. Не виден ослепительный юпитер, не слышен раздраженный режиссер; но ничего там жизнью не трепещет: пытливый гость не может угадать связь между вещью и владельцем вещи, житейского особую печать. О, да! Прекрасны гонки, водопады, вращение зеркальной темноты. Но вымысел? Гармонии услада? Ума полет? О, Муза, где же ты? Утопит злого, доброго поженит, и снова, через веси и века, спешит роскошное воображенье самоуверенного пошляка. И вот -- конец... Рояль незримый умер, темно и незначительно пожив. Очнулся мир, прохладою и шумом растаявшую выдумку сменив. И со своей подругою приказчик, встречая ветра влажного напор, держа ладонь над спичкою горящей, насмешливый выносит приговор. 1928 г. -------- Острова В книге сказок помню я картину: ты да я на башне угловой. Стань сюда, и снова я застыну на ветру, с протянутой рукой. Там, вдали, где волны завитые переходят в дымку, различи острова блаженства, как большие фиолетовые куличи. Ибо золотистыми перстами из особой сладостной земли пекаря с кудрявыми крылами их на грани неба испекли. И, должно быть, легче там и краше, и, пожалуй, мы б пустились вдаль, если б наших книг, собаки нашей и любви нам не было так жаль. 1928 -------- Расстрел Небритый, смеющийся, бледный, в чистом еще пиджаке, без галстука, с маленькой медной запонкой на кадыке, он ждет, и все зримое в мире -- только высокий забор, жестянка в траве и четыре дула, смотрящих в упор. Так ждал он, смеясь и мигая, на именинах не раз, чтоб магний блеснул, озаряя белые лица без глаз. Все. Молния боли железной. Неумолимая тьма. И воя, кружится над бездной ангел, сошедший с ума. 1928 г. -------- Оса Твой панцирь, желтый и блестящий, булавкой я проткнул и слушал плач твой восходящий, прозрачнейший твой гул. Тупыми ножницами жало я защемил -- и вот отрезал... Как ты зажужжала, как выгнула живот! Теперь гуденье было густо, и крылья поскорей я отхватил, почти без хруста, у самых их корней. И обеззвученное тело шесть вытянуло ног, глазастой головой вертело... И спичку я зажег,-- чтоб видеть, как вскипишь бурливо, лишь пламя поднесу... Так мучит отрок терпеливый чудесную осу; так, изощряя слух и зренье, взрезая, теребя,-- мое живое вдохновенье, замучил я тебя! <1928> -------- Разговор Писатель. Критик. Издатель. Писатель Легко мне на чужбине жить, писать трудненько,-- вот в чем штука. Вы морщитесь, я вижу? Критик Скука. Нет книг. Издатель Могу вам одолжить два-три журнала,-- цвет изданий московских,-- "Алую Зарю", "Кряж", "Маховик"... Критик Благодарю. Не надо. Тошно мне заране. У музы тамошней губа отвисла, взгляд блуждает тупо, разгульна хочет быть, груба; все было б ничего,-- да глупо. Издатель Однако, хвалят. Новизну, и быт, и пафос там находят. Иного -- глядь -- и переводят. Я знаю книжицу одну -- Критик Какое! Грамотеи эти, Цементов, Молотов, Серпов, сосредоточенно, как дети, рвут крылья у жужжащих слов. Мне их убожество знакомо: был Писарев, была точь-в-точь такая ж серенькая ночь. Добро еще, что пишут дома,-- а то какой-нибудь Лидняк, как путешествующий купчик, на мир глядит, и пучит зрак, и ужасается, голубчик: куда бы ни поехал он, в Бордо ли, Токио -- все то же: матросов бронзовые рожи и в переулочке притон. Издатель Так вы довольны музой здешней, изгнанницей немолодой? Неужто по сравненью с той она вам кажется -- Критик Безгрешней. Но, впрочем, и она скучна... А там,-- нет, все-таки там хуже! Отражены там в серой луже штык и фабричная стена. Где прихоть вольная развязки? Где жизни полный разговор? Мучитель муз, евнух парнасский, там торжествует резонер. Издатель Да вы, как погляжу, каратель былого, нового, всего! что ж надо делать? Критик Ничего, Скучать. Издатель Что думает писатель? Как знать,-- быть может, суждено так развернуться... Писатель Мудрено. Года идут. Язык, мне данный, скудеет, жара не храня, вдали живительной стихии. Слова, как берега России, в туман уходят от меня. Бывало, поздно возвращаюсь, иду, не поднимая глаз, неизъяснимым насыщаюсь и знаю: где-то вот сейчас любовь земная ждет ответа иль человек родился; где-то в ночи блуждают налегке умерших мыслящие тени; бормочет где-то русский гений на иностранном чердаке. И оглушительное счастье в меня врывается... Во всем к себе я чувствую участье,-- в звездах и в камне городском. И остываю я словами на ожидающем листе... Очнусь,-- и кроткими друзьями я брошен, и слова -- не те. Издатель Я б, господа, на вашем месте Парнас и прочее -- забыл. Поймите, мир не тот, что был. Сто лет назад целковых двести вам дал бы Греч за разговор, такой по-новому проворный, за ямб искусно-разговорный... Увы: он устарел с тех пор. <1928> -------- Толстой Картина в хрестоматии: босой старик. Я поворачивал страницу, мое воображенье оставалось холодным. То ли дело -- Пушкин: плащ, скала, морская пена... Слово "Пушкин" стихами обрастает, как плющом, и муза повторяет имена, вокруг него бряцающие: Дельвиг, Данзас, Дантес,-- и сладостно-звучна вся жизнь его,-- от Делии лицейской до выстрела в морозный день дуэли. К Толстому лучезарная легенда еще не прикоснулась. Жизнь его нас не волнует. Имена людей, с ним связанных, звучат еще незрело: им время даст таинственную знатность, то время не пришло; назвав Черткова, я только б сузил горизонт стиха. И то сказать: должна людская память утратить связь вещественную с прошлым, чтобы создать из сплетни эпопею и в музыку молчанье претворить. А мы еще не можем отказаться от слишком лестной близости к нему во времени. Пожалуй, внуки наши завидовать нам будут неразумно. Коварная механика порой искусственно поддерживает память. Еще хранит на граммофонном диске звук голоса его: он вслух читает, однообразно, торопливо, глухо, и запинается на слове "Бог", и повторяет: "Бог", и продолжает чуть хриплым говорком,-- как человек, что кашляет в соседнем отделенье, когда вагон на станции ночной, бывало, остановится со вздохом. Есть, говорят, в архиве фильмов ветхих, теперь мигающих подслеповато, яснополянский движущийся снимок: старик невзрачный, роста небольшого, с растрепанною ветром бородой, проходит мимо скорыми шажками, сердясь на оператора. И мы довольны. Он нам близок и понятен. Мы у него бывали, с ним сидели. Совсем не страшен гений, говорящий о браке или о крестьянских школах... И, чувствуя в нем равного, с которым поспорить можно, и зовя его по имени и отчеству, с улыбкой почтительной, мы вместе обсуждаем, как смотрит он на то, на се... Шумят витии за вечерним самоваром; по чистой скатерти мелькают тени религий, философий, государств,-- отрада малых сих... Но есть одно, что мы никак вообразить не можем, хоть рыщем мы с блокнотами, подобно корреспондентам на пожаре, вкруг его души. До некой тайной дрожи, до главного добраться нам нельзя. Почти нечеловеческая тайна! Я говорю о тех ночах, когда Толстой творил, я говорю о чуде, об урагане образов, летящих по черным небесам в час созиданья, в час воплощенья... Ведь живые люди родились в эти ночи... Так Господь избраннику передает свое старинное и благостное право творить миры и в созданную плоть вдыхать мгновенно дух неповторимый. И вот они живут; все в них живет -- привычки, поговорки и повадка; их родина -- такая вот Россия, какую носим мы в той глубине, где смутный сон примет невыразимых,-- Россия запахов, оттенков, звуков, огромных облаков над сенокосом, Россия обольстительных болот, богатых дичью... Это все мы любим. Его созданья, тысячи людей, сквозь нашу жизнь просвечивают чудно, окрашивают даль воспоминаний,-- как будто впрямь мы жили с ними рядом. Среди толпы Каренину не раз по черным завиткам мы узнавали; мы с маленькой Щербацкой танцевали заветную мазурку на балу... Я чувствую, что рифмой расцветаю, я предаюсь незримому крылу... Я знаю, смерть лишь некая граница: мне зрима смерть лишь в образе одном, последняя дописана страница, и свет погас над письменным столом. Еще виденье, отблеском продлившись, дрожит, и вдруг -- немыслимый конец... И он ушел, разборчивый творец, на голоса прозрачные деливший гул бытия, ему понятный гул... Однажды он со станции случайной в неведомую сторону свернул, и дальше -- ночь, безмолвие и тайна... <1928> -------- Облака Насмешлива, медлительна, легка их мимика средь синего эфира. Объятьям подражают облака. Ленивая небесная сатира на тщание географа, на лик изменчивый начертанного мира; грызет лазурь морская материк. И -- масками чудовищными -- часто проходят образы земных владык: порою, в профиль мертвенно-лобастый распухнет вдруг воздушная гора, и тает вновь, как тает коренастый макроцефал, которого вчера лепили дети красными руками, а нынче точит оттепель с утра. И облака плывут за облаками. 25. 8. 29. -------- x x x Вздохнуть поглубже и, до плеч в крылья вдев расправленные руки, с подоконника на воздух лечь и лететь, наперекор науке, с переменным трепетом стрижа; вдоль сада пронестись, и метить прямо в стену, и, перешагнув, над самой землей скользнуть, и в синеву, дрожа, взмыть... Боюсь, не вынесу полета.. -- Нет, вынес. На полу сижу впотьмах, и в глазах пестро, и шум в ушах, и блаженная в плечах ломота. 1929 г. -------- Воздушный остров Средь пустоты, над полем дальним, пласты закатных облаков казались призраком зеркальным океанических песков. Как он блистает, берег гладкий, необитаемый... Толчок, дно поднимается под пяткой, и выхожу я на песок. Дрожа от свежести и счастья, стою я, новый Робинзон, на этой отмели блестящей, пустой лазурью окружен. И странно вспоминать минуту недоумения, когда нащупала мою каюту и хищно хлынула вода; когда она, вращаясь зыбко в нетерпеливости слепой, внесла футляр от чьей-то скрипки и фляжку унесла с собой. О том, как палуба трещала, приняв смертельную волну, о том, как музыка играла, пока мы бурно шли ко дну, пожалуй, будет и нетрудно мне рассказать когда-нибудь... Да что ж мечтать, какое судно на остров мой направит путь. Он слишком призрачен, воздушен. О нем не знают ничего. К нему создатель равнодушен. Он меркнет, тает... нет его. И я охвачен темнотою, и, сладостно в ушах звеня и вздрагивая под рукою, проходят звезды сквозь меня. 1929 г. -------- x x x Для странствия ночного мне не надо ни кораблей, ни поездов. Стоит луна над шашечницей сада. Окно открыто. Я готов. И прыгает с беззвучностью привычной, как ночью кот через плетень, на русский берег речки пограничной моя беспаспортная тень. Таинственно, легко, неуязвимо ложусь на стены чередой, и в лунный свет, и в сон, бегущий мимо, напрасно метит часовой. Лечу лугами, по лесу танцую -- и кто поймет, что есть один, один живой на всю страну большую, один счастливый гражданин. Вот блеск Невы вдоль набережной длинной. Все тихо. Поздний пешеход, встречая тень средь площади пустынной, воображение клянет. Я подхожу к неведомому дому, я только место узнаю... Там, в темных комнатах, все по-другому и все волнует тень мою. Там дети спят. Над уголком подушки я наклоняюсь, и тогда им снятся прежние мои игрушки, и корабли, и поезда. 1929 -------- На смерть Ю. И. Айхенвальда Перешел ты в новое жилище, и другому отдадут на днях комнату, где жил писатель нищий, иностранец с книгою в руках. Тихо было в комнате: страница изредка шуршала; за окном вспыхивала темная столица голубым трамвайным огоньком. В плотный гроб судьба тебя сложила, как очки разбитые в футляр... Тихо было в комнате, но жило в ней волненье, сокровенный жар. Ничего не слышали соседи, а с тобою голос говорил, то как гул колышущейся меди, то как трепет ласточкиных крыл, голос муз, высокое веселье... Для тебя тот голос не потух там, где неземное новоселье ныне празднует твой дух. Берлин, 1929 г. -------- Стансы о коне На полотнищах, озаренных игрой малиновых лучей, условный выгиб окрыленных наполеоновых коней. И цирковое полнолунье, огромный, снежный круп, оплот сосредоточенной плясуньи; песок, и музыка, и пот. И всадник, по лесу спешащий, седла поскрипыванье, хруст, волною счастия шуршащий по голенищу влажный куст. И ты, лирическое имя в газете уличной, скакун, гнедым огнем летящий мимо тобою вспыхнувших трибун. И столь покорный конь манежный, и фальконетов конь живой. Но самый жалостный и нежный, невыносимый образ твой: обросший шерстью с голодухи, не чующий моей любви, и без конца щекочут мухи ресницы длинные твои. 1929 г. -------- x x x Шел поезд между скал в ущелии глубоком, поросшем золотым утесником и дроком; порой влетал в туннель с отрывистым свистком: сначала -- чернота гремящая, потом -- как будто отсветы сомнительные в гроте, и снова -- яркий день; порой на повороте был виден из окна сгибающийся змей вагонов позади и головы людей, облокотившихся на спущенные рамы. Сочился апельсин очищенный. Но самый прелестный, может быть, из случаев в пути, когда, без станции, как бы устав идти, задумывался вдруг мой поезд. Как спокойно, как солнечно кругом... С назойливостью знойной одни кузнечики звенят наперебой. Ища знакомых черт, мне ветерок слепой потрагивает лоб, и мучась беззаконным желаньем, я гляжу на вид в окне вагонном и упустить боюсь возможную любовь, и знаю -- упущу. Едва ль увижу вновь, едва ль запомню я те камни, ту поляну, и вон на ту скалу я никогда не встану. 10--11. 3. 30. -------- Неродившемуся читателю Ты, светлый житель будущих веков, ты, старины любитель, в день урочный откроешь антологию стихов, забытых незаслуженно, но прочно. И будешь ты, как шут, одет на вкус моей эпохи фрачной и сюртучной. Облокотись. Прислушайся. Как звучно былое время -- раковина муз. Шестнадцать строк, увенчанных овалом с неясной фотографией... Посмей побрезговать их слогом обветшалым, опрятностью и бедностью моей. Я здесь с тобой. Укрыться ты не волен. К тебе на грудь я прянул через мрак. Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк из прошлого... Прощай же. Я доволен. 1930 -------- Окно Соседний дом в сиренях ночи тонет, и сумраком становится он сам. Кой-где забыли кресло на балконе, не затворили рам. Внезапно, как раскрывшееся око, свет зажигается в одном из окон. К буфету женщина идет. А тот уж знает, что хозяйке надо, и жители хрустальные ей рады, и одного она берет. Бесшумная, сияя желтым платьем, протягивает руку, и невнятен звук выключателя: трик-трак. Сквозь темноту наклонного паркета уходит силуэт тропинкой света, дверь закрывается, и -- мрак. Но чем я так пронзительно взволнован, откуда эта радость бытия? И опытом каким волшебно-новым обогатился я? 1930 г. -------- Первая любовь В листве березовой, осиновой, в конце аллеи у мостка, вдруг падал свет от платья синего, от василькового венка. Твой образ легкий и блистающий как на ладони я держу и бабочкой неулетающей благоговейно дорожу. И много лет прошло, и счастливо я прожил без тебя, а все ж порой я думаю опасливо: жива ли ты и где живешь. Но если встретиться нежданная судьба заставила бы нас, меня бы, как уродство странное, твой образ нынешний потряс. Обиды нет неизъяснимее: ты чуждой жизнью обросла. Ни платья синего, ни имени ты для меня не сберегла. И все давным-давно просрочено, и я молюсь, и ты молись, чтоб на утоптанной обочине мы в тусклый вечер не сошлись. 1930 -------- Представление Еще темно. В оркестре стеснены скелеты музыки, и пусто в зале. Художнику еще не заказали густых небес и солнечной стены. Но толстая растерзана тетрадь, и розданы страницы лицедеям. На чердаках уже не холодеем. Мы ожили, мы начали играть. И вот сажусь на выцветший диван с невидимой возлюбленною рядом, и голый стол следит собачьим взглядом, как я беру невидимый стакан. А утром собираемся в аду, где говорим и ходим, громыхая. Еще темно. Уборщица глухая одна сидит в тринадцатом ряду. Настанет день. Ты будешь королем. Ты -- поселянкой с кистью винограда. Вы -- нищими. А ты, моя отрада, сама собой, но в платье дорогом. И вот настал. Со стороны земли замрела пыль. И в отдаленье зримы, идут, идут кочующие мимы, и музыка слышна, и вот пришли. Тогда-то небожителям нагим и золотым от райского загара, исполненные нежности и жара, представим мир, когда-то милый им. 1930 -------- Ульдаборг (перевод с зоорландского) Смех и музыка изгнаны. Страшен Ульдаборг, этот город немой. Ни садов, ни базаров, ни башен, и дворец обернулся тюрьмой: математик там плачется кроткий, там -- великий бильярдный игрок. Нет прикрас никаких у решетки. О, хотя бы железный цветок, хоть бы кто-нибудь песней прославил, как на площади, пачкая снег, королевских детей обезглавил из Торвальта силач-дровосек. И какой-то назойливый нищий в этом городе ранних смертей, говорят, все танцмейстера ищет для покойных своих дочерей. Но последний давно удавился, сжег последнюю скрипку палач, и в Германию переселился в опаленных лохмотьях скрипач. И хоть праздники все под запретом (на молу фейерверки весной и балы перед ратушей летом), будет праздник, и праздник большой. Справа горы и Воцберг алмазный, слева сизое море горит, а на площади шепот бессвязный: Ульдаборг обо мне говорит. Озираются, жмутся тревожно. Что за странные лица у всех! Дико слушают звук невозможный: я вернулся, и это мой смех -- над запретами голого цеха, над законами глухонемых, над пустым отрицанием смеха, над испугом сограждан моих. Погляжу на знакомые дюны, на алмазную в небе гряду, глубже руки в карманы засуну и со смехом на плаху взойду. 1930 -------- Из Калмбрудовой поэмы "Ночное путешествие" (Vivian Calmbrood's "The Night Journey") От Меррифильда до Ольдтрова однообразен перегон: все лес да лес со всех сторон. Ночь холодна, луна багрова. Тяжелым черным кораблем проходит дилижанс, и в нем спят пассажиры, спят, умаясь: бессильно клонится чело и вздрагивает, поднимаясь, и снова никнет тяжело. И смутно слышатся средь мрака приливы и отливы снов, храпенье дюжины носов. В ту ночь осеннюю, однако, был у меня всего один попутчик: толстый господин в очках, в плаще, в дорожном пледе. По кашлю судя, он к беседе был склонен, и пока рыдван катился грузно сквозь туман, и жаловались на ухабы колеса, и скрипела ось, и все трещало и тряслось, разговорились мы. "Когда бы (со вздохом начал он) меня издатель мой не потревожил, я б не покинул мест, где прожил все лето с Троицына дня. Вообразите гладь речную, березы, вересковый склон. Там жил я, драму небольшую писал из рыцарских времен; ходил я в сюртучке потертом, с соседом, с молодым Вордсвортом, удил форелей иногда (его стихам вредит вода, но человек он милый),-- словом, я счастлив был -- и признаюсь, что в Лондон с манускриптом новым без всякой радости тащусь. В лирическом служенье музе, в изображении стихий люблю быть точным: щелкнул кий, и слово правильное в лузе; а вот изволь-ка, погрузясь в туман и лондонскую грязь, сосредоточить вдохновенье: все расплывается, дрожит, и рифма от тебя бежит, как будто сам ты привиденье. Зато как сладко для души в деревне, где-нибудь в глуши, внимая думам тиховейным, котенка за ухом чесать, ночь многозвездную вкушать и запивать ее портвейном, и, очинив перо острей, все тайное в душе своей певучей предавать огласке. Порой слежу не без опаски за резвою игрой стиха: он очень мил, он просит ласки, но далеко ли до греха? Так одномесячный тигренок по-детски мягок и пузат, но как он щурится спросонок, какие огоньки сквозят... Нет, я боюсь таких котят. Вам темным кажется сравненье? Пожалуй, выражусь ясней: есть кровожадное стремленье у музы ласковой моей -- пороки бичевать со свистом, тигрицей прядать огневой, впиваться вдруг стихом когтистым в загривок пошлости людской. Да здравствует сатира! Впрочем, нет пищи для нее в глухом журнальном мире, где хлопочем мы о бессмертии своем. Дни Ювенала отлетели. Не воспевать же, в самом деле, как за крапленую статью побили Джонсона шандалом? Нет воздуха в сем мире малом. Я музу увожу мою. Вы спросите, как ей живется, привольно ль, весело? О, да. Идет, молчит, не обернется, хоть пристают к ней иногда сомнительные господа. К иному критику в немилость я попадаю оттого, что мне смешна его унылость, чувствительное кумовство, суждений томность, слог жеманный, обиды отзвук постоянный, а главное -- стихи его. Бедняга! Он скрипит костями, бренча на лире жестяной, он клонится к могильной яме адамовою головой. И вообще: поэты много о смерти ныне говорят; венок и выцветшая тога -- обыкновенный их наряд. Ущерб, закат... Петроний новый с полуулыбкой на устах, с последней розой бирюзовой в изящно сложенных перстах, садится в ванну. Все готово. Уж вольной смерти близок час. Но погоди! Чем резать жилу, не лучше ль обратиться к мылу, не лучше ль вымыться хоть раз?" ___ Сей разговор литературный не занимал меня совсем. Я сам, я сам пишу недурно, и что мне до чужих поэм? Но этот облик, этот голос... Нет, быть не может... Между тем заря с туманами боролась, уже пронизывала тьму, и вот к соседу моему луч осторожный заструился, на пальце вспыхнуло кольцо, и подбородок осветился, а погодя и все лицо. Тут я не выдержал: "Скажите, как ваше имя?" Смотрит он и отвечает: "Я -- Ченстон". Мы обнялись. 1931 -------- Помплимусу Прекрасный плод, увесистый и гладкий, ты светишься, как полная луна; глухой сосуд амброзии несладкой, душистый холод белого вина. Лимонами блистают Сиракузы, Миньону соблазняет апельсин, но ты один достоин жажды Музы, когда она спускается с вершин. 1931 -------- Пробуждение Спросонья вслушиваюсь в звон и думаю: еще мгновенье,-- и вновь забудусь я... Но сон уже утратил дар забвенья,-- не может дочитать строку, восстановить страну ночную, обратно съехать по ледку... Куда там! -- в оттепель такую. Звон в отопленье по утрам -- необычайно музыкальный: удар или двойной тра-рам, как по хрустальной наковальне. Март, ветреник и скороход, должно быть, облака пугает. свет абрикосовый растет сквозь веки и опять сбегает. Тут, перелившись через край, вся нежность мира накатила: пса молодого добрый лай, а в комнате -- твой голос милый. <1931> -------- x x x Сам треугольный, двукрылый, безногий, но с округленным, прелестным лицом, ижицей быстрой в безумной тревоге комнату всю облетая кругом, страшный малютка, небесный калека, гость, по ошибке влетевший ко мне, дико метался, боясь человека, а человек прижимался к стене, все еще в свадебном галстуке белом, выставив руку, лицо отклоня, с ужасом тем же, но оцепенелым: только бы он не коснулся меня, только бы вылетел, только нашел бы это окно и опять, в неземной лаборатории, в синюю колбу сел бы, сложась, ангелочек ночной. 1932 -------- x x x Иосиф Красный, -- не Иосиф прекрасный: препре- красный, -- взгляд бросив, сад вырастивший! Вепрь горный! Выше гор! Лучше ста Лин- дбергов, трехсот полюсов светлей! Из под толстых усов Солнце России: Сталин! (Марина Цветаева, пародия) 1937 г. -------- x x x Вот это мы зовем луной. Я на луне, и нет возврата. Обнажена и ноздревата... А, здравствуйте -- и вы со мной. Мы на луне. Луна, Селена. Вы слышите? Эл, у, эн, а... Я говорю: обнажена, как после праздника арена. Иль поле битвы: пронеслись тут бегемоты боевые, и бомбы бешено впились, воронки вырыв теневые. И если, мучась и мыча, мы матовые маски снимем, потухнет в этом прахе синем и ваша, и моя свеча. Наш лунный день не будет долог среди камней и гор нагих. Давайте ж, если вы геолог, займемся изученьем их. В ложбине мрак остроугольный ползет по белизне рябой. У нас есть шахматы с собой, Шекспир и Пушкин. С нас довольно. 1942 -------- Русалка Заключительная сцена к пушкинской "Русалке" Берег Князь Печальные, печальные мечты вчерашняя мне встреча оживила. Отец несчастный! Как ужасен он! Авось опять его сегодня встречу, и согласится он оставить лес и к нам переселиться... Русалочка выходит на берег. Что я вижу! Откуда ты, прелестное дитя? Русалочка Из терема. Князь Где ж терем твой? Отсюда до теремов далече. Русалочка Он в реке. Князь Вот так мы в детстве тщимся бытие сравнять мечтой с каким-то миром тайным. А звать тебя? Русалочка Русалочкой зови. Князь В причудливом ты, видно, мастерица, но слушатель я слишком суеверный, и чудеса ребенку впрок нейдут вблизи развалин, ночью. Вот тебе серебряная денежка. Ступай. Русалочка Я б деду отнесла, да мудрено его поймать. Крылом мах-мах и скрылся. Князь Кто -- скрылся? Русалочка Ворон. Князь Будет лепетать. Да что ж ты смотришь на меня так кротко? Скажи... Нет, я обманут тенью листьев, игрой луны. Скажи мне... Мать твоя в лесу, должно быть, ягоду сбирала и к ночи заблудилась... иль попав на топкий берег... Нет, не то. Скажи, ты -- дочка рыбака, меньшая дочь, не правда ли? Он ждет тебя, он кличет. Поди к нему. Русалочка Вот я пришла, отец. Князь Чур, чур меня! Русалочка Так ты меня боишься? Не верю я. Мне говорила мать, что ты силен, приветлив и отважен, что пересвищешь соловья в ночи, что лань лесную пеший перегонишь. В реке Днепре она у нас царица; "Но,-- говорит, в русалку обратясь,-- я все люблю его, все улыбаюсь, как в ночи прежние, когда бежала, платок забывши впопыхах, к нему за мельницу". Князь Да, этот голос милый мне памятен. И это все безумье -- и я погибну... Русалочка Ты погибнешь, если не навестишь нас. Только человек боится нежити и наважденья, а ты не человек. Ты наш, с тех пор как мать мою покинул и тоскуешь. На темном дне отчизну ты узнаешь, где жизнь течет, души не утруждая. Ты этого хотел. Дай руку. Видишь, луна скользит, как чешуя, а там -- Князь Ее глаза сквозь воду ясно светят, дрожащие ко мне струятся руки! Веди меня, мне страшно, дочь моя... Исчезает в Днепре. Русалки (поют) Всплываем, играем и пеним волну. На свадьбу речную зовем мы луну. Все тише качаясь, туманный жених на дно опустился и вовсе затих. И вот осторожно, до самого дна, до лба голубого доходит луна. И тихо смеется, склоняясь к нему, Царица-Русалка в своем терему. Скрываются. Пушкин пожимает плечами. 1942 -------- x x x Минуты есть: "Не может быть,-- бормочешь,- не может быть, не может быть, что нет чего-то за пределом этой ночи", и знаков ждешь, и требуешь примет. Касаясь до всего душою голой, на бесконечно милых мне гляжу со стоном умиленья и, тяжелый, по тонкому льду счастия хожу. 27 декабря 1953 -------- Семь стихотворений -------- x x x 1 Как над стихами силы средней эпиграф из Шенье, как луч последний, как последний зефир... comme un dernier rayon,1 так над простором голым моих нелучших лет каким-то райским ореолом горит нерусский свет! 1 Как последний луч (фр.). В С.: "зефир... comme un dernier.../ Так ныне над простором голым/ моих минувших лет" 1956 -------- x x x 2 Целиком в мастерскую высокую входит солнечный вечер ко мне: он как нотные знаки, как фокусник, он сирень на моем полотне. Ничего из работы не вышло, только пальцы в пастельной пыли. Смотрят с неба художники бывшие на румяную щеку земли. Я ж смотрю, как в стеклянной обители зажигается сто этажей и как американские жители там стойком поднимаются в ней. -------- x x x 3 Все, от чего оно сжимается, миры в тумане, сны, тоска, и то, что мною принимается как должное -- твоя рука; все это под одною крышею в плену моем живет, поет, но сводится к четверостишию, как только ямб ко дну идет. И оттого, что -- как мне помнится - жильцы родного словаря такие бедняки и скромницы: холм, папоротник, ель, заря, читателя мне не разжалобить, а с музыкой я незнаком, и удовлетворяюсь, стало быть, ничьей меж смыслом и смычком. ___ "Но вместо всех изобразительных приемов и причуд, нельзя ль одной опушкой существительных и воздух передать, и даль?" Я бы добавил это новое, но наподобие кольца сомкнуло строй уже готовое и не впустило пришлеца. -------- x x x 4 Вечер дымчат и долог: я с мольбою стою, молодой энтомолог, перед жимолостью. О, как хочется, чтобы там, в цветах, вдруг возник, запуская в них хобот, райский сумеречник. Содроганье -- и вот он. Я по ангелу бью, и уж демон замотан в сетку дымчатую. __+ 5 Какое б счастье или горе ни пело в прежние года, метафор, даже аллегорий я не чуждался никогда. И ныне замечаю с грустью, что солнце меркнет в камышах, и рябь чешуйчатее к устью, и шум морской уже в ушах. 50-е гг., Итака -------- x x x 6 Сон Есть сон. Он повторяется, как томный стук замурованного. В этом сне киркой работаю в дыре огромной и нахожу обломок в глубине. И фонарем на нем я освещаю след надписи и наготу червя. "Читай, читай!" -- кричит мне кровь моя: Р,О,С,-- нет, я букв не различаю. -------- x x x 7 Зимы ли серые смыли очерк единственный? Эхо ли все, что осталось от голоса? Мы ли поздно приехали? Только никто не встречает нас. В доме рояль -- как могила на полюсе. Вот тебе ласточки. Верь тут, что кроме пепла есть оттепель. -------- x x x Средь этих лиственниц и сосен, под горностаем этих гор мне был бы менее несносен существования позор: однообразнее, быть может, но без сомнения честней, здесь бедный век мой был бы прожит вдали от вечности моей. Санкт-Мориц, 10. 7. 65. -------- x x x Сорок три или четыре года ты уже не вспоминалась мне: вдруг, без повода, без перехода, посетила ты меня во сне. Мне, которому претит сегодня каждая подробность жизни той, самовольно вкрадчивая сводня встречу приготовила с тобой. Но хотя, опять возясь с гитарой, ты опять "молодушкой была", не терзать взялась ты мукой старой, а лишь рассказать, что умерла. 9. 4. 67. -------- Пастернак Его обороты, эпитеты, дикция, стереоскопичность его -- все в нем выдает со стихом Бенедиктова свое роковое родство. 22. 8. 70. -------- x x x Как любил я стихи Гумилева! Перечитывать их не могу, но следы, например, вот такого перебора остались в мозгу: "...И умру я не в летней беседке от обжорства и от жары, а с небесной бабочкой в сетке на вершине дикой горы." Курелия (Лугано), 22. 7. 72. -------- x x x В ничтожнейшем гиппопотаме как много есть нежности тайной! Как трудно расстаться с цветами, увядшими в вазе случайной! Монтре, 29. 5. 73. -------- To Vera Ax, угонят их в степь, Арлекинов моих, в буераки, к чужим атаманам! Геометрию их, Венецию их назовут шутовством и обманом. Только ты, только ты все дивилась вослед черным, синим, оранжевым ромбам... "N писатель недюжинный, сноб и атлет, наделенный огромным апломбом..." Монтре, 1. 10. 74. -------- Стихи из рассказов и романов -------- x x x Когда, слезами обливаясь, ее лобзая вновь и вновь, шептал я, с милой расставаясь, прощай, прощай, моя любовь, прощай, прощай, моя отрада, моя тоска, моя мечта, мы по тропам заглохшим сада уж не пройдемся никогда... (Подражание романсу. Из рассказа "Адмиралтейская игла" в сборнике "Весна в Фиальте" и другие рассказы") Берлин, 1933 -------- x x x Распростясь с пустой тревогой, палку толстую возьми и шагай большой дорогой вместе с добрыми людьми. По холмам страны родимой вместе с добрыми людьми, без тревоги нелюдимой, без сомнений, черт возьми. Километр за километром, ми-ре-до и до-ре-ми, вместе с солнцем, вместе с ветром, вместе с добрыми людьми. (Из рассказа "Облако, озеро, башня")  * Берлин, 1937 *  -------- x x x Хорошо-с,-- а помните, граждане, как хирел наш край без отца? Так без хмеля сильнейшая жажда не создаст ни пивца, ни певца. Вообразите, ни реп нет, ни баклажанов, ни брюкв... Так и песня, что днесь у нас крепнет, задыхалась в луковках букв. Шли мы тропинкой исторенной, горькие ели грибы, пока ворота истории не дрогнули от колотьбы. Пока, белизною кительной сияя верным сынам, с улыбкой своей удивительной Правитель не вышел к нам! (Из рассказа "Истребление тиранов") Париж, 1938 -------- Стихи из романа "Дар" (Из сборника Федора Годунова-Чердынцева) 1 Мяч закатился мой под нянин комод, и на полу свеча тень за концы берет и тянет туда, сюда -- но нет мяча. Потом там кочерга кривая гуляет и грохочет зря, и пуговицу выбивает, а погодя -- полсухаря. Но вот выскакивает сам он в трепещущую темноту, через всю комнату, и прямо под неприступную тахту. 2 и по углам наглеют ночью, своим законным образцам лишь подражая между прочим. 3 при музыке миниатюрной с произношением смешным. 4 И снова заряжаешь ствол до дна, со скрежетом пружинным в упругий вдавливая под, и видишь, притаясь за дверью, как в зеркале стоит другой -- и дыбом радужные перья из-за повязки головной. 5 под лестницею винтовой и за буфетом одиноким, забытым в комнате пустой. 6 По четвергам старик приходит учтивый, от часовщика, и в доме все часы заводит неторопливая рука. Он на свои украдкой взглянет и переставит у стенных. На стуле стоя, ждать он станет, чтоб вышел полностью из них весь полдень. И благополучно окончив свой приятный труд, на место ставит стул беззвучно, и, чуть ворча, часы идут. 7 Пожалуйте вставать. Гуляет по зеркалам печным ладонь истопника: определяет, дорос ли доверху огонь. Дорос. И жаркому гуденью день отвечает тишиной, лазурью с розовою тенью и совершенной белизной. 8 Как буду в этой же карете чрез полчаса опять сидеть? Как буду на снежинки эти и ветви черные глядеть? Как тумбу эту в шапке ватной глазами провожу опять? Как буду на пути обратном мой путь туда припоминать? (Нащупывая поминутно с брезгливой нежностью платок, в который бережно закутан как будто костяной брелок.) 9 так впечатление былое во льду гармонии живет.. 10 Влезть на помост, облитый блеском, упасть с размаху животом на санки плоские -- и с треском по голубому... А потом, когда меняется картина, и в детской сумрачно горит рождественская скарлатина или пасхальный дифтерит, съезжать по блещущему ломко, преувеличенному льду, в полутропическом каком-то, полутаврическом саду... 11 Бювар с бумагою почтовой всего мне видится ясней, она украшена подковой и монограммою моей. Уж знал я толк в инициалах, печатках, сплющенных цветках от девочки из Ниццы, алых и бронзоватых сургучах. 12 В канавы скрылся снег со склонов, и петербургская весна волнения, и анемонов, и первых бабочек полна. Но мне не надо прошлогодних, увядших за зиму ванесс, лимонниц, никуда не годных, летящих сквозь прозрачный лес. Зато уж высмотрю четыре прелестных газовых крыла нежнейшей пяденицы в мире средь пятен белого ствола. 13 Ни шапки надевать не надо, ни легких башмаков менять, чтоб на песок кирпичный сада весною выбежать опять. 14 О, первого велосипеда великолепье, вышина, на раме "Дукс" или "Победа", надутой шины тишина. Дрожанье и вилы в аллее, где блики по рукам скользят, где насыпи кротов чернеют и низвержением грозят. А завтра пролетаешь через, и. как во сне, поддержки нет, и, этой простоте доверясь, не падает велосипед. 15 синеет, синего синей, почти не уступая в сини воспоминанию о ней, 16 ...от валуна посередине от опушки еще как днем освещена. 17 Фарфоровые соты синий, зеленый, красный мед хранят. Сперва из карандашных линий слагается шершаво сад. Березы, флигельный балкончик все в пятнах солнца. Обмакну и заверну погуще кончик в оранжевую желтизну. Меж тем в наполненном бокале, в лучах граненого стекла -- какие краски засверкали, какая радость зацвела! 18 Одни картины да киоты в тот год остались на местах, когда мы выросли, и что-то случилось с домом: второпях все комнаты между собою менялись мебелью своей, шкалами, ширмами, толпою неповоротливых вещей. И вот тогда-то, под тахтою, на обнажившемся полу, живой, невероятно милый, он обнаружился в углу. -------- x x x (Из романа "Дар") Благодарю тебя, отчизна, за злую даль благодарю! Тобою полн, тобой не признан, я сам с собою говорю. И в разговоре каждой ночи сама душа не разберет, мое ль безумие бормочет, твоя ли музыка растет... ___ Во тьме в незамерзающую воду, сквозь тихо падающий снег, в обычную летейскую погоду вот этим я ступлю на брег. И к пристающему парому сук тянется, и медленно багром паромщик тянется к суку сырому, и медленно вращается паром. ___ Здесь все так плоско, так непрочно, так плохо сделана луна, хотя из Гамбурга нарочно она сюда привезена... ___ Ласточка Однажды мы под вечер оба стояли на старом мосту. Скажи мне, спросил я, до гроба запомнишь вон ласточку ту? И ты отвечала: еще бы! И как мы заплакали оба, как вскрикнула жизнь на лету... До завтра, навеки, до гроба -- однажды, на старом мосту... ___ О нет, мне жизнь не надоела, Я жить хочу, я жить люблю, Душа не вовсе охладела, Утратя молодость свою. Еще судьба меня согреет, Романом гения упьюсь, Мицкевич пусть .еще созреет, Кой-чем я сам еще займусь. ___ "...монументальное исследование Андрея Белого о ритмах загипнотизировало меня своей системой наглядного отмечания и подсчитывания полуударений... и с той поры, в продолжение почти года -- скверного, грешного года -- я старался писать так, чтобы получилась как можно более сложная и богатая схема: Задумчиво и безнадежно распространяет аромат и неосуществимо нежно уж полуувядает сад,-- " ___ В полдень послышался клюнувший ключ и характерно трахнул замок: это с рынка домой Марианна пришла Николавна; шаг ее тяжкий под тошный шумок макинтоша отнес мимо двери на кухню пудовую сетку с /продуктами/. Муза Российския прозы, простись навсегда с капустным гекзаметром автора "Москвы". ___ Люби лишь то, что редкостно и мнимо, что крадется окраинами сна, что злит глупцов, что смердами казнимо, как родине, будь вымыслу верна. Наш час настал. Собаки и калеки одни не спят. Ночь летняя легка. Автомобиль проехавший навеки последнего увез ростовщика. Близ фонаря, с оттенком маскарада, лист жилками зелеными сквозит. У тех ворот -- кривая тень Багдада, а та звезда над Пупковом висит. Как звать тебя? Ты полу-Мнемозина, полумерцанье в имени твоем, и странно мне по сумраку Берлина с полувиденьем странствовать вдвоем. Но вот скамья под липой освещенной... Ты оживаешь в судорогах слез: я вижу взор, сей жизнью изумленный, и бледное сияние волос. Есть у меня сравненье на примете для губ твоих, когда целуешь ты: нагорный снег, мерцающий в Тибете, горячий ключ и в инее цветы. Ночные наши бедные владенья, забор, фонарь, асфальтовую гладь поставим на туза воображенья, чтоб целый мир у ночи отыграть. Не облака, а горные отроги, костер в лесу, не лампа у окна. О, поклянись, что до конца дороги ты будешь только вымыслу верна... Под липовым цветением мигает фонарь. Темно, душисто, тихо. Тень прохожего по тумбе пробегает, как соболь пробегает через пень. За пустырем, как персик, небо тает: вода в огнях, Венеция сквозит,-- а улица кончается в Китае, а та звезда над Волгою висит. О, поклянись, что веришь в небылицу, что будешь только вымыслу верна, что не запрешь души своей в темницу, не скажешь, руку протянув: стена. ___ Виноград созревал, изваянья в аллеях синели. Небеса опирались на снежные плечи отчизны... ___ Из темноты, для глаз всегда нежданно, она, как тень, внезапно появлялась, от родственной стихии отделясь. Сначала освещались только ноги, так ставимые тесно, что казалось: она идет по тонкому канату. Она была в коротком летнем платье ночного цвета -- цвета фонарей, темней стволов, лоснящейся панели, бледнее рук ее, темней лица. ___ ...ума большого не надобно, чтобы заметить связь между ученьем материализма о прирожденной склонности к добру, о равенстве способностей людских, способностей, которые обычно зовутся умственными, о влиянье на человека обстоятельств внешних, о всемогущем опыте, о власти привычки, воспитанья, о высоком значении промышленности всей, о праве нравственном на наслажденье -- и коммунизмом. "Перевожу стихами, чтобы не было так скучно. Карл Маркс: "Святое семейство". ___ Что скажет о тебе далекий правнук твой, то славя прошлое, то запросто ругая? Что жизнь твоя была ужасна? Что другая могла бы счастьем быть? Что ты не ждал другой? Что подвиг твой не зря свершался -- труд сухой в поэзию добра попутно обращая и белое чело кандальника венчая одной воздушною и замкнутой чертой? Увы! Что б ни сказал потомок просвещенный, все так же на ветру, в одежде оживленной, к своим же Истина склоняется перстам, с улыбкой женскою и детскою заботой, как будто в пригоршне рассматривая что-то, из-за плеча ее невидимое нам. ___ Прощай же, книга! Для видений отсрочки смертной тоже нет. С колен поднимется Евгений, но удаляется поэт. И все же слух не может сразу расстаться с музыкой, рассказу дать замереть... судьба сама еще звенит, и для ума внимательного нет границы там, где поставил точку я: продленный призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, и не кончается строка. -------- Влюбленность Мы забываем, что влюбленность не просто поворот лица, а под купавами бездонность, ночная паника пловца. Покуда снится, снись, влюбленность, но пробуждением не мучь, ц лучше недоговоренность, чем эта щель и этот луч. Напоминаю, что влюбленность не явь, что метины не те, что, может быть, потусторонность приотворилась в темноте. (Стихотворение Вадима из романа "Look at the Harlequins!") 1973 -------- Университетская поэма 1 "Итак, вы русский? Я впервые встречаю русского..." Живые, слегка навыкате, глаза меня разглядывают: "К чаю лимон вы любите, я знаю; у вас бывают образа и самовары, знаю тоже!" Она мила: по нежной коже румянец Англии разлит. Смеется, быстро говорит: "Наш город скучен, между нами,-- но речка -- прелесть!.. Вы гребец?" Крупна, с покатыми плечами, большие руки без колец. 2 Так у викария за чаем мы, познакомившись, болтаем, и я старательно острю, и не без сладостной тревоги на эти скрещенные ноги и губы яркие смотрю, и снова отвожу поспешно нескромный взгляд. Она, конечно, явилась с теткою, но та социализмом занята,-- и, возражая ей, викарий,-- мужчина кроткий, с кадыком,-- скосил по-песьи глаз свой карий и нервным давится смешком. 3 Чай крепче мюнхенского пива. Туманно в комнате. Лениво в камине слабый огонек блестит, как бабочка на камне. Но засиделся я,-- пора мне... Встаю, кивок, еще кивок, прощаюсь я, руки не тыча,-- так здешний требует обычай,-- сбегаю вниз через ступень и выхожу. Февральский день, и с неба вот уж две недели непрекращающийся ток. Неужто скучен в самом деле студентов древний городок? 4 Дома,-- один другого краше,-- чью старость розовую наши велосипеды веселят; ворота колледжей, где в нише епископ каменный, а выше -- как солнце, черный циферблат; фонтаны, гулкие прохлады, и переулки, и ограды в чугунных розах и шипах, через которые впотьмах перелезать совсем не просто; кабак -- и тут же антиквар, и рядом с плитами погоста живой на площади базар. 5 Там мяса розовые глыбы; сырая вонь блестящей рыбы; ножи; кастрюли; пиджаки из гардеробов безымянных; отдельно, в положеньях странных кривые книжные лотки застыли, ждут, как будто спрятав тьму алхимических трактатов; однажды эту дребедень перебирая,-- в зимний день, когда, изгнанника печаля, шел снег, как в русском городке,-- нашел я Пушкина и Даля на заколдованном лотке. 6 За этой площадью щербатой кинематограф, и туда-то по вечерам мы в глубину туманной дали заходили,-- где мчались кони в клубах пыли по световому полотну, волшебно зрителя волнуя; где силуэтом поцелуя все завершалось в должный срок; где добродетельный урок всегда в трагедию был вкраплен; где семенил, носками врозь, смешной и трогательный Чаплин; где и зевать нам довелось. 7 И снова -- улочки кривые, ворот громады вековые,-- а в самом сердце городка цирюльня есть, где брился Ньютон, и древней тайною окутан трактирчик "Синего Быка". А там, за речкой, за домами, дерн, утрамбованный веками, темно-зеленые ковры для человеческой игры, и звук удара деревянный в холодном воздухе. Таков был мир, в который я нежданно упал из русских облаков. 8 Я по утрам, вскочив с постели, летел на лекцию; свистели концы плаща,-- и наконец стихало все в холодноватом амфитеатре, и анатом всходил на кафедру,-- мудрец с пустыми детскими глазами; и разноцветными мелками узор японский он чертил переплетающихся жил или коробку черепную; чертил,-- и шуточку нет-нет да и отпустит озорную,-- и все мы топали в ответ. 9 Обедать. В царственной столовой портрет был Генриха Восьмого -- тугие икры, борода -- работы пышного Гольбайна; в столовой той, необычайно высокой, с хо'рами, всегда бывало темновато, даром, что фиолетовым пожаром от окон веяло цветных. Нагие скамьи вдоль нагих столов тянулись. Там сидели мы в черных конусах плащей и переперченные ели супы из вялых овощей. 10 А жил я в комнате старинной, но в тишине ее пустынной тенями мало дорожил. Держа московского медведя, боксеров жалуя и бредя красой Италии, тут жил студентом Байрон хромоногий. Я вспоминал его тревоги,-- как Геллеспонт он переплыл, чтоб похудеть. Но я остыл к его твореньям... Да простится неромантичности моей,-- мне розы мраморные Китса всех бутафорских бурь милей. 11 Но о стихах мне было вредно в те годы думать. Винтик медный вращать, чтоб в капельках воды, сияя, мир явился малый,-- вот это день мой занимало. Люблю я мирные ряды лабораторных ламп зеленых, и пестроту таблиц мудреных, и блеск приборов колдовской. И углубляться день-деньской в колодец светлый микроскопа ты не мешала мне совсем, тоскующая Каллиопа1, тоска неконченых поэм. 12 Зато другое отвлекало: вдруг что-то в памяти мелькало, как бы не в фокусе,-- потом ясней, и снова пропадало. Тогда мне вдруг надоедало иглой работать и винтом, мерцанье наблюдать в узоре однообразных инфузорий, кишки разматывать в уже; лаборатория уже мне больше не казалась раем; я начинал воображать, как у викария за чаем мы с нею встретимся опять. 13 Так! Фокус найден. Вижу ясно. Вот он, каштаново-атласный переливающийся лоск прически, и немного грубый рисунок губ, и эти губы, как будто ярко-красный воск в мельчайших трещинках. Прикрыла глаза от дыма, докурила, и, жмурясь, тычет золотым окурком в пепельницу... Дым сейчас рассеется, и станут мигать ресницы, и в упор глаза играющие глянут и, первый, опущу я взор. 14 Не шло ей имя Виолета, (вернее: Вийолет, но это едва ли мы произнесем). С фиалкой2 не было в ней сходства,-- напротив: ярко, до уродства, глаза блестели, и на всем подолгу, радостно и важно взор останавливался влажный, и странно ширились зрачки... Но речи, быстры и легки, не соответствовали взору,-- и доверять не знал я сам чему -- пустому разговору или значительным глазам... 15 Но знал: предельного расцвета в тот год достигла Виолета,-- а что могла ей принести британской барышни свобода? Осталось ей всего три года до тридцати, до тридцати... А сколько тщетных увлечений,-- и все они прошли, как тени,-- и Джим, футбольный чемпион, и Джо мечтательный, и Джон, герой угрюмый интеграла... Она лукавила, влекла, в любовь воздушную играла, а сердцем большего ждала. 16 Но день приходит неминучий; он уезжает, друг летучий: оплачен счет, экзамен сдан, ракета теннисная в раме,-- и вот блестящими замками, набитый, щелкнул чемодан. Он уезжает. Из передней выносят вещи. Стук последний,-- и тронулся автомобиль. Она вослед глядит на пыль: ну что ж -- опять фаты венчальной напрасно призрак снился ей... Пустая улочка, и дальний звук перебора скоростей... 17 От инфлуэнции презренной ее отец, судья почтенный, знаток портвейна, балагур, недавно умер. Виолета жила у тетки. Дама эта одна из тех ученых дур, какими Англия богата,-- была в отличие от брата высокомерна и худа, ходила с тросточкой всегда, читала лекции рабочим, культуры чтила идеал и полагала, между прочим, что Харьков -- русский генерал. 18 С ней Виолета не бранилась,-- порой могла бы, но ленилась,-- в благополучной тишине жила, о мире мало зная, отца все реже вспоминая, не помня матери (но мне о ней альбомы рассказали,-- о временах осиных талий, горизонтальных канотье. Последний снимок: на скамье она сидит; по юбке длинной стекают тени на песок; скромна горжетка, взор невинный, в руке крокетный молоток). 19 Я приглашен был раза два-три в их дом радушный, да в театре раз очутилась невзначай со мною рядом Виолета. (Студенты ставили Гамлета, и в этот день был рай не в рай великой тени барда.) Чаще мы с ней встречались на кричащей вечерней улице, когда снует газетчиков орда, гортанно вести выкликая. Она гуляла в этот час. Два слова, шуточка пустая, великолепье темных глаз. 20 Но вот однажды, помню живо, в начале марта, в день дождливый, мы на футбольном были с ней соревнованьи. Понемногу росла толпа,-- отдавит ногу, пихнет в плечо,-- и все тесней многоголовое кишенье. С самим собою в соглашенье я молчаливое вошел: как только грянет первый гол, я трону руку Виолеты. Меж тем, в короткие портки, в фуфайки пестрые одеты,-- уж побежали игроки. 21 Обычный зритель: из-под кепки губа брезгливая и крепкий дымок Виргинии. Но вдруг разжал он губы, трубку вынул, еще минута -- рот разинул, еще -- и воет. Сотни рук взвились, победу понукая: игрок искусный, мяч толкая, вдоль поля ласточкой стрельнул,-- навстречу двое,-- он вильнул, прорвался,-- чистая работа,-- и на бегу издалека дубленый мяч кладет в ворота ударом меткого носка. 22 И тихо протянул я руку, доверясь внутреннему стуку, мне повторяющему: тронь... Я тронул. Я собрался даже пригнуться, зашептать... Она же непотеплевшую ладонь освободила молчаливо, и прозвучал ее шутливый, всегдашний голос, легкий смех: "Вон тот играет хуже всех,-- все время падает, бедняга..." Дождь моросил едва-едва; мы возвращались вдоль оврага, где прела черная листва. 23 Домой. С гербами на фронтонах большое здание, в зеленых просветах внутренних дворов. Там тихо было. Там в суровой (уже описанной) столовой был штат лакеев-стариков. Там у ворот швейцар был зоркий. Существовала для уборки глухой студенческой норы там с незапамятной поры старушек мелкая порода; одна ходила и ко мне сбивать метелкой пыль с комода и с этажерок на стене. 24 И с этим образом расстаться мне трудно. В памяти хранятся ее мышиные шажки, смешная траурная шляпка,-- в какой, быть может, и прабабка ее ходила,-- волоски на подбородке... Утром рано из желтоватого тумана она беззвучно, в черном вся, придет и, щепки принеся, согнется куклою тряпичной перед холодным очагом, наложит кокс рукой привычной и снизу чиркнет огоньком. 25 И этот образ так тревожит, так бередит меня... Быть может, в табачной лавочке отца во дни Виктории3, бывало, она румянцем волновала в жилетах клетчатых сердца -- сердца студентов долговязых... Когда играет в темных вязах звук драгоценный соловья, ее встречал такой, как я, и с этой девочкой веселой сирень персидскую ломал; к ее склоненной шее голой в смятенье губы прижимал. 26 Воображенье дальше мчится: ночь... лампа на столе... не спится больному старику... застыл, ночной подслушивает шепот: отменно важный начат опыт в лаборатории... нет сил... Она приходит в час урочный, поднимет с полу сор полночный -- окурки, ржавое перо; из спальни вынесет ведро. Профессор стар. Он очень скоро умрет, и он давно забыл душистый табачок, который во дни Виктории курил. 27 Ушла. Прикрыла дверь без стука... пылают угли. Вечер. Скука. И, оглушенный тишиной, я с кексом в родинках изюма пью чай, бездействуя угрюмо. В камине ласковый, ручной, огонь стоит на задних лапах, и от тепла шершавый запах увядшей мебели слышней в старинной комнатке моей. Горящей кочергою ямки в шипящей выжигать стене, играть с самим с собою в дамки, читать, писать,-- что делать мне? 28 Отставя чайничек кургузый, родной словарь беру -- и с музой, моею вялой госпожой, читаю в тягостной истоме и нахожу в последнем томе меж "хананыгой" и "ханжой" "хандра: тоска, унынье, скука; сплин, ипохондрия". А ну-ка стихотворенье сочиню... Так час-другой, лицом к огню, сижу я, рифмы подбирая, о Виолете позабыв,-- и вот, как музыка из рая, звучит курантов перелив. 29 Открыв окно, курантам внемлю: перекрестили на ночь землю святые ноты четвертей, и бьют часы на башне дальней, считает башня, и печальней вдали другая вторит ей. На тяжелеющие зданья по складкам мантия молчанья спадает. Вслушиваюсь я,-- умолкло все. Душа моя уже к безмолвию привыкла,-- как вдруг, со смехом громовым взмывает ветер мотоцикла по переулкам неживым! 30 С тех пор душой живу я шире: в те годы понял я, что в мире пред Богом звуки все равны. В том городке под сенью Башен был грохот жизни бесшабашен, и смесь хмельная старины и настоящего живого мне впрок пошла: душа готова всем любоваться под луной, и стариной, и новизной. Но я в разладе с лунным светом, я избегаю тосковать... Не дай мне, Боже, стать поэтом, земное сдуру прозевать! 31 Нет! Я за книгой в кресле сонном перед камином озаренным не пропустил, тоскуя зря, весны прелестного вступленья. Довольно угли и поленья совать в камин -- до октября. Вот настежь небеса открыты, вот первый крокус глянцевитый, как гриб, сквозь мураву пророс, и завтра, без обильных слез, без сумасшедшего напева, придет, усядется она,-- совсем воспитанная дева, совсем не русская весна. 32 И вот пришла. Прозрачней, выше курантов музыка, и в нише епископ каменный сдает квартиры ласточкам. И гулко дудя в пролете переулка, машина всякая снует. Шумит фонтан, цветет ограда. Лоун-теннис -- белая отрада -- сменяет буйственный футбол: в штанах фланелевых пошел весь мир играть. В те дни кончался последний курс -- девятый вал, и с Виолетой я встречался и Виолету целовал. 33 Как в первый раз она метнулась в моих объятьях,-- ужаснулась, мне в плечи руки уперев, и как безумно и уныло глаза глядели! Это было не удивленье и не гнев, не девичий испуг условный... Но я не понял... Помню ровный, остриженный по моде сад, шесть белых мячиков и ряд больших кустов рододендрона; я помню, пламенный игрок, площадку твердого газона в чертах и с сеткой поперек. 34 Она лениво -- значит, скверно -- играла; не летала серной, как легконогая Ленглен4. Ах, признаюсь, люблю я, други, на всем разбеге взмах упругий богини в платье до колен! Подбросить мяч, назад согнуться, молниеносно развернуться, и струнной плоскостью сплеча скользнуть по темени мяча, и, ринувшись, ответ свистящий уничтожительно прервать,-- на свете нет забавы слаще... В раю мы будем в мяч играть. 35 Стоял у речки дом кирпичный: плющом, глицинией обычной стена меж окон обвита. Но кроме плюшевой гостиной, где я запомнил три картины: одна -- Мария у Креста, другая -- ловчий в красном фраке, и третья -- спящие собаки,-- я комнат дома не видал. Камин и бронзовый шандал еще, пожалуй, я отмечу, и пианолу под чехлом, и ног нечаянную встречу под чайным чопорным столом. 36 Она смирилась очень скоро... Уж я не чувствовал укора в ее послушности. Весну сменило незаметно лето. В полях блуждаем с Виолетой: под черной тучей глубину закат, бывало, разрумянит,-- и так в Россию вдруг потянет, обдаст всю душу тошный жар,-- особенно, когда комар над ухом пропоет, в безмолвный вечерний час,-- и ноет грудь от запаха черемух. Полно, я возвращусь когда-нибудь. 37 В такие дни, с такою ленью не до науки. К сожаленью, экзамен нудит, хошь не хошь. Мы поработаем, пожалуй... Но книга -- словно хлеб лежалый, суха, тверда -- не разгрызешь. Мы и не то одолевали... И вот верчусь средь вакханалий названий, в оргиях систем, и вспоминаю вместе с тем, какую лодочник знакомый мне шлюпку обещал вчера, и недочитанные томы -- хлоп, и на полочку. Пора! 38 К реке воскресной, многолюдной местами сходит изумрудный геометрический газон, а то нависнет арка: тесен под нею путь -- потемки, плесень. В густую воду с двух сторон вросли готические стены. Как неземные гобелены, цветут каштаны над мостом, и плющ на камне вековом тузами пиковыми жмется,-- и дальше, узкой полосой, река вдоль стен и башен вьется с венецианскою ленцой. 39 Плоты, пироги да байдарки; там граммофон, тут зонтик яркий; и осыпаются цветы на зеленеющую воду. Любовь, дремота, тьма народу, и под старинные мосты, сквозь их прохладные овалы, как сон блестящий и усталый, все это медленно течет, переливается,-- и вот уводит тайная излука в затон черемухи глухой, где нет ни отсвета, ни звука, где двое в лодке под ольхой. 40 Вино, холодные котлеты, подушки, лепет Виолеты; легко дышал ленивый стан, охвачен шелковою вязкой; лицо, не тронутое краской, пылало. Розовый каштан цвел над ольшаником высоко, и ветерок играл осокой, по лодке шарил, чуть трепал юмористический журнал; и в шею трепетную, в дужку я целовал ее, смеясь. Смотрю: на яркую подушку она в раздумье оперлась. 41 Перевернула лист журнала и взгляд как будто задержала, но взгляд был темен и тягуч: она не видела страницы... Вдруг из-под дрогнувшей ресницы блестящий вылупился луч, и по щеке румяно-смуглой, играя, покатился круглый алмаз... "О чем же вы, о чем, скажите мне?" Она плечом пожала и небрежно стерла блистанье той слезы немой, и тихим смехом вздулось горло: "Сама не знаю, милый мой..." 42 Текли часы. Туман закатный спустился. Вдалеке невнятно пропел на пастбище рожок. Налетом сумеречно-мглистым покрылся мир, и я в слоистом, цветном фонарике зажег свечу, и тихо мы поплыли в туман,-- где плакала не ты ли, Офелия, иль то была лишь граммофонная игла? В тумане звук неизъяснимый все ближе, и, плеснув слегка, тень лодки проходила мимо, алела капля огонька. 43 И может быть, не Виолета,-- другая, и в другое лето, в другую ночь плывет со мной... Ты здесь, и не было разлуки, ты здесь, и протянула руки, и в смутной тишине ночной меня ты полюбила снова, с тобой средь марева речного я счастья наконец достиг... Но, слава Богу, в этот миг стремленье грезы невозможной звук речи а'нглийской прервал: "Вот пристань, милый. Осторожно". Я затабанил и пристал. 44 Там на скамье мы посидели... "Ах, Виолета, неужели вам спать пора?" И заблистав преувеличенно глазами, она в ответ: "Судите сами,-- одиннадцать часов",-- и встав, в последний раз мне позволяет себя обнять. И поправляет прическу: "Я дойду одна. Прощайте". Снова холодна, печальна, чем-то недовольна,-- не разберешь... Но счастлив я: меня подхватывает вольно восторг ночного бытия. 45 Я шел домой, пьянея в тесных объятьях улочек прелестных,-- и так душа была полна, и слов была такая скудность! Кругом -- безмолвие, безлюдность и, разумеется, луна. И блики на панели гладкой давя резиновою пяткой, я шел и пел "Алла верды", не чуя близости беды... Предупредительно и хмуро из-под невидимых ворот внезапно выросли фигуры трех неприятнейших господ. 46 Глава их -- ментор наш упорный: осанка, мантия и черный квадрат покрышки головной,-- весь вид его -- укор мне строгий. Два молодца -- его бульдоги -- с боков стоят, следят за мной. Они на сыщиков похожи, но и на факельщиков тоже: крепки, мордасты, в сюртуках, в цилиндрах. Если же впотьмах их жертва в бегство обратится, спасет едва ли темнота,-- такая злая в них таится выносливость и быстрота. 47 И тихо помянул я черта... Увы, я был одет для спорта, а ночью требуется тут (смотри такой-то пункт статута) ходить в плаще. Еще минута, ко мне все трое подойдут, и средний взгляд мой взглядом встретит, и спросит имя, и отметит,-- "спасибо" вежливо сказав; а завтра -- выговор и штраф. Я замер. Свет белесый падал на их бесстрастные черты. Надвинулись... И тут я задал, как говорится, лататы. 48 Луна... Погоня... Сон безумный... Бегу, шарахаюсь бесшумно: то на меня из тупика цилиндра призрак выбегает, то тьма плащом меня пугает, то словно тянется рука в перчатке черной... Мимо, мимо... И все луною одержимо, все исковеркано кругом... И вот стремительным прыжком окончил я побег бесславный, во двор коллегии пролез, куда не вхож ни ангел плавный, ни изворотливейший бес. 49 Я запыхался... Сердце бьется... И ночь томит, лениво льется... И в холодок моих простынь вступаю только в час рассвета, и ты мне снишься, Виолета, что просишь будто: "Плащ накинь... не тот, не тот... он слишком узкий..." Мне снится, что с тобой по-русски мы говорим, и я во сне с тобой на ты,-- и снится мне, что, будто принесла ты щепки, ломаешь их, в камин кладешь... Ползи, ползи, огонь нецепкий,-- ужели дымом изойдешь? 50 Я поздно встал, проспал занятья... Старушка чистила мне платье: под щеткой -- пуговицы стук. Оделся, покурил немного; зевая, в клуб Единорога пошел позавтракать,-- и вдруг встречаю Джонсона у входа! Мы не видались с ним полгода-- с тех пор, как он экзамен сдал. -- "С приездом, вот не ожидал!" -- "Я ненадолго, до субботы, мне нужно только разный хлам -- мои последние работы -- представить здешним мудрецам". 51 За столик сели мы. Закуски и разговор о том, что русский прожить не может без икры; потом -- изгиб форели синей, и разговор о том, кто ныне стал мастер теннисной игры; за этим -- спор довольно скучный о стачке, и пирог воздушный. Когда же, мигом разыграв бутылку дружеского Грав, за обольстительное Асти мы деловито принялись,-- о пустоте сердечной страсти пустые толки начались. 52 "-- Любовь..." -- и он вздохнул протяжно: "Да, я любил... Кого -- неважно; но только минула весна, я замечаю,-- плохо дело; воображенье охладело, мне опостылела она". Со мной он чокнулся уныло и продолжал: "Ужасно было... Вы к ней нагнетесь, например, и глаз, как, скажем, Гулливер, гуляющий по великанше, увидит борозды, бугры на том, что нравилось вам раньше, что отвращает с той поры..." 53 Он замолчал. Мы вышли вместе из клуба. Говоря по чести, я был чуть с мухой, и домой хотелось. Солнце жгло. Сверкали деревья. Молча мы шагали,-- как вдруг угрюмый спутник мой,-- на улице Святого Духа -- мне локоть сжал и молвил сухо: "Я вам рассказывал сейчас... -- Смотрите, вот она, как раз.." И шла навстречу Виолета, великолепна, весела, в потоке солнечного света, и улыбнулась, и прошла. 54 В каком-то раздраженье тайном с моим приятелем случайным я распрощался. Хмель пропал. Так; поваландался, и баста! Я стал работать,-- как не часто работал, днями утопал, ероша волосы, в науке, и с Виолетою разлуки не замечал; и, наконец, (как напрягается гребец у приближающейся цели) уже я ночи напролет зубрил учебники в постели, к вискам прикладывая лед. 55 И началось. Экзамен длился пять жарких дней. Так накалился от солнца тягостного зал, что даже обморока случай произошел, и вид падучей сосед мой справа показал во избежание провала. И кончилось. Поцеловала счастливцев Альма Матер в лоб; убрал я книги, микроскоп,-- и вспомнил вдруг о Виолете, и удивился я тогда: как бы таинственных столетий нас разделила череда. 56 И я уже шатун свободный, душою легкой и голодной в другие улетал края,-- в знакомый порт, и там в конторе вербует равнодушно море простых бродяг, таких, как я. Уже я прожил все богатства: портрет известного аббатства5 всего в двух копиях упас. И в ночь последнюю -- у нас был на газоне, посредине венецианского двора, обычный бал, и в серпантине мы проскользили до утра. 57 Двор окружает галерея. Во мраке синем розовея, горят гирлянды фонарей -- Эола легкие качели. Вот музыканты загремели -- пять черных яростных теней в румяной раковине света. Однако где же Виолета? Вдруг вижу: вот стоит она, вся фонарем озарена, меж двух колонн, как на подмостках. И что-то подошло к концу... Ей это платье в черных блестках, быть может, не было к лицу. 58 Прикосновеньем не волнуем, я к ней прильнул, и вот танцуем: она безмолвна и строга, лицом сверкает недвижимым, и поддается под нажимом ноги упругая нога. Послушны грохоту и стону ступают пары по газону, и серпантин со всех сторон. То плачет в голос саксофон, то молоточки и трещотки, то восклицание цимбал, то длинный шаг, то шаг короткий,-- и ночь любуется на бал. 59 Живой душой не правит мода, но иногда моя свобода случайно с нею совпадет: мне мил фокстрот, простой и нежный... Иной мыслитель неизбежно симптомы века в нем найдет,-- разврат под музыку бедлама; иная пишущая дама или копеечный пиит о прежних танцах возопит; но для меня, скажу открыто, особой прелести в том нет, что грубоватый и немытый маркиз танцует менуэт. 60 Оркестр умолк. Под колоннаду мы с ней прошли, и лимонаду она глотнула, лепеча. Потом мы сели на ступени. Смотрю: смешные наши тени плечом касаются плеча. "Я завтра еду, Виолета". И было выговорить это так просто... Бровь подняв, она мне улыбнулась, и ясна была улыбка: "После бала легко все поезда проспать". И снова музыка стонала, и танцевали мы опять. 61 Прервись, прервись, мой бал прощальный! Пока роняет ветер бальный цветные ленты на газон и апельсиновые корки,-- должно быть, где-нибудь в каморке старушка спит, и мирен сон. К ней пятна лунные прильнули; чернеет платьице на стуле, чернеет шляпка на крюке; будильник с искрой в куполке прилежно тикает; под шкапом мышь пошуршит и шуркнет прочь; и в тишине смиренным храпом исходит нищенская ночь. 62 Моя старушка в полдень ровно меня проводит. Я любовно ракету в раму завинтил, нажал на чемодан коленом, захлопнул. По углам, по стенам душой и взглядом побродил: да, взято все... Прощай, берлога! Стоит старушка у порога... Мотора громовая дрожь,-- колеса тронулись... Ну что ж, еще один уехал... Свежий сюда вселится в октябре,-- и разговоры будут те же, и тот же мусор на ковре... 63 И это все. Довольно, звуки, довольно, муза. До разлуки прошу я только вот о чем: летя, как ласточка, то ниже, то в вышине, найди, найди же простое слово в мире сем, всегда понять тебя готовом; и да не будет этим словом ни моль бичуема, ни ржа6; мгновеньем всяким дорожа, благослови его движенье, ему застыть не повели; почувствуй нежное вращенье чуть накренившейся земли. 1927 * OCR: Arkady Nakrokhin <arcan@jupiter.ru> * Примечания А. Жукова и Е. Шиховцева. 1 Муза эпических поэм, старшая из муз. 2 Violet -- фиалка (англ.). 3 Английская королева 1819--1901 4 Сюзанна Ленглен (1899-- 1938) - знаменитая теннисистка. 5 Изображение на английских банкнотах. 6 Евангелист Матфей обозначил словами "моль" и "ржа" земное, преходящее. -------- Смерть Драма в двух действиях Действие происходит в университетском городке Кембридже, весной 1806 г. Действие первое Комната. В кресле, у огня -- Гонвил, магистр наук. Гонвил ...И эту власть над разумом чужим сравню с моей наукою: отрадно заране знать, какую смесь получишь, когда в стекле над пламенем лазурным медлительно сливаются две соли, туманную окрашивая колбу. Отрадно знать, что сложная медуза, в шар костяной включенная, рождает сны гения, бессмертные молитвы, вселенную... Я вижу мозг его, как будто сам чернилами цветными нарисовал -- и все же есть одна извилина... Давно я бьюсь над нею,-- не выследить... И только вот теперь, теперь,-- когда узнает он внезапно -- А! в дверь стучат... Тяжелое кольцо бьет в медный гриб наружный: стук знакомый, стук беспокойный... Открывает; вбегает Эдмонд, молодой студент. Эдмонд Гонвил! Это правда?.. Гонвил Да... Умерла... Эдмонд Но как же... Гонвил!.. Гонвил Да... Не ожидали... Двадцать лет сжималось и разжималось сердце, кровь живую закачивая в жилы и обратно вбирая... Вдруг -- остановилось... Эдмонд Страшно ты говоришь об этом... Друг мой... Помнишь?.. Она была так молода!.. Гонвил Читала вот эту книжку, выронила... Эдмонд Жизнь -- безумный всадник. Смерть -- обрыв нежданный, немыслимый. Когда сказали мне -- так, сразу -- я не мог поверить. Где же она лежит? Позволь мне... Гонвил Унесли... Эдмонд Как странно... Ты не понимаешь, Гонвил: она всегда ходила в темном... Стелла -- мерцающее имя в темном вихре. И унесли... Ведь это странно,-- правда?.. Гонвил Садись, Эдмонд. Мне сладко, что чужая печаль в тебе находит струны... Впрочем, с моей женой ты, кажется, был дружен? Эдмонд Как ты спокоен, Гонвил, как спокоен!.. Как утешать тебя? Ты -- словно мрамор: торжественное белое страданье... Гонвил Ты прав -- не утешай. Поговорим о чем-нибудь простом, земном. Неделю ведь мы с тобой не виделись. Что делал? О чем раздумывал? Эдмонд О смерти. Гонвил Полно! Ведь мы о ней беседовали часто. Нет -- будем жить. В темницу заключенный за полчаса до казни, паука рассматривает беззаботно. Образ ученого пред миром. Эдмонд Как ты спокоен, Гонвил. Говорил ты, что наша смерть -- Гонвил -- быть может, удивленье, быть может -- ничего. Склоняюсь, впрочем, к последнему, но есть одно: крепка земная мысль: прервать ее стремленье не так легко... Эдмонд Вот видишь ли,-- я мучусь... Мне кажется порой: душа -- в плену -- рыдающая буря в лабиринте гудящих жил, костей и перепонок. Я жить боюсь. Боюсь я ощущать под пальцами толчки тугие сердца, здесь -- за ребром, и здесь, на кисти,-- отзвук. И видеть, мыслить я боюсь -- опоры нет у меня,-- зацепки нет. Когда-то я тихо верил в облачного старца, сидящего средь призраков благих. Потом в опустошительные книги качнулся я. Есть книги как пожары... Сгорело все. Я был один. Тянуло пустынной гарью сумрачных сомнений,-- и вот, в дыму, ты, Гонвил, появился -- большеголовый, тяжкий, напряженный, в пронзительно сверкающих очках, с распоротою жабой на ладони... Ты щипчиками вытащил за узел мои слепые слипшиеся мысли, распутал их -- и страшной простотой мои сомненья заменил... Наука сказала мне: "Вот -- мир" -- и я увидел ком земляной в пространстве непостижном -- червивый ком, вращеньем округленный, тут плесенью, там инеем покрытый... И стала жизнь от этой простоты еще сложней. По ледяной громаде я заскользил. Догадки мировые -- все, древние и новые,-- о цели, о смысле сущего -- все, все исчезли пред выводом твоим неуязвимым: ни цели нет, ни смысла; а меж тем я втайне знал, что есть они!.. Полгода так мучусь я. Бывают, правда, утра прозрачные, восторженно-земные, когда душа моя -- подкидыш хилый -- от солнца розовеет и смеется и матери неведомой прощает... Но, с темнотой, чудовищный недуг меня опять охватывает, душит: средь ужаса и гула звездной ночи теряюсь я; и страшно мне не только мое непониманье,-- страшен голос, мне шепчущий, что вот еще усилье -- и все пойму я... Гонвил, ты любил свою жену?.. Гонвил Незвучною любовью, мой друг,-- незвучной, но глубокой... Что ж меня ты спрашиваешь? Эдмонд Так... Не знаю... Прости меня... Не надо ведь о мертвых упоминать... О чем мы говорили? Да -- о моем недуге: я боюсь существовать... Недуг необычайный, мучительный,-- и признаки его озноб, тоска и головокруженье. Приводит он к безумию. Лекарство, однако, есть. Совсем простое. Гонвил, решил я умереть. Гонвил Похвально. Как же ты умереть желаешь? Эдмонд Дай мне яду. Гонвил Ты шутишь? Эдмонд Там, вон там, в стене, на полке, за черной занавеской,-- знаю, знаю,-- стоят, блестят наполненные склянки, как разноцветные оконца -- в вечность... Гонвил ...Иль в пустоту. Но стой, Эдмонд, послушай,-- кого-нибудь ведь любишь ты на свете? Иль, может быть, любовью ты обманут? Эдмонд Ах, Гонвил, знаешь сам!.. Друзья мои дивятся все и надо мной смеются, как, может быть, цветущие каштаны над траурным смеются кипарисом. Гонвил Но в будущем... Как знать? На перекрестке... нечаянно... Есть у тебя приятель -- поэт: пусть скажет он тебе, как сладко над женщиной задумчивой склоняться, мечтать, лежать с ней рядом,-- где-нибудь в Венеции, когда в ночное небо скользит канал серебряною рябью и, осторожно, черный гриф гондолы проходит по лицу луны... Эдмонд Да, правда, в Италии бывал ты и оттуда привез -- Гонвил жену... Эдмонд Нет,-- сказочные смерти, играющие в полых самоцветах... Я, Гонвил, жду... Но что же ты так смотришь, гигантский лоб наморщив? Гонвил, жду я, ответь же мне! Скорее! Гонвил Вот беспечный! Ведь до того, как друга отравлять, мне нужно взвесить кое-что, не правда ль? Эдмонд Но мы ведь выше дружбы -- и одно с тобою чтим: стремленье голой мысли... A! Просветлел... Ну, что же? Гонвил Хорошо, согласен я, согласен... Но поставлю условие: ты должен будешь выпить вот здесь, при мне. Хочу я росчерк смерти заметить на твоем лице. Сам знаешь, каков твой друг: он, как пытливый Плиний, смотреть бы мог в разорванную язву Везувия, пока бы, вытекая, гной огненный шипел и наступал... Эдмонд Изволь... Но только... Гонвил Или ты боишься, что свяжут смерть твою со смертью... Стеллы? Эдмонд Нет,-- о тебе я думал. Вот что! Дай мне чернил, бумаги. Проще будет. (Пишет.) Слышишь, перо скрипит, как будто по листу гуляет смерть костлявая... Ты весел... Гонвил Однако! Эдмонд Да... Ведь я свою свободу подписываю... Вот... Я кончил, Гонвил, прочти. Гонвил (читает про себя) "Я умираю -- яд -- сам взял -- сам выпил"... Так. Эдмонд Теперь давай, готов я... Гонвил Не вправе я удерживать тебя. Вот -- пузырек. Он налит зноем сизым, как утро флорентийское... Тут старый и верный яд. В четырнадцатом веке его совали герцогам горячим и пухлым старцам в бархате лиловом. Ложись сюда. Так. Вытянись. Он сладок и действует мгновенно, как любовь. Эдмонд Спасибо, друг мой... Жил я тихо, просто, и вот не вынес страха бытия... Спасаюсь я в неведомую область. Давай же мне, скорей... Гонвил Эдмонд, послушай, быть может, есть какая-нибудь тайна, которую желал бы ты до смерти... Эдмонд Я тороплюсь... Не мучь меня... Гонвил Так пей же! Эдмонд Прощай. Потом -- плащом меня накроешь. Действие второе Та же комната. Прошло всего несколько мгновений. Эдмонд Смерть... Это -- смерть. Вот это -- смерть... (Meдлeннo привстает.) В тумане дрожит пятно румяное... Иначе быть не могло... О чем же я при жизни тревожился? Пятно теперь яснее. Ах! Это ведь пылающий провал камина... Да,-- и отблески летают. А там, в углу -- в громадном смутном кресле -- кто там сидит, чуть тронутый мерцаньем? Тяжелый очерк выпуклого лба, торчащая щетина брови, узел змеиных жил на каменном виске... Да полно! Узнаю! Ведь это... Человек в кресле Эхо твоих предсмертных мыслей... Эдмонд Гонвил, Гонвил, но как же так? Как можешь ты быть здесь, со мною, в смерти? Как же так?.. Гонвил Мой образ продлен твоею памятью за грань земного. Вот и все. Эдмонд Но как же, Гонвил: вот комната... Все знаю в ней... Вон -- череп на фолианте, вон -- змея в спирту, вон -- скарабеи в ящике стеклянном, вон -- брызги звезд в окне, а за окном,-- чу! слышишь,-- бьют над городом зубчатым далекие и близкие куранты, скликаются -- и падают на дно зеркальное червонец за червонцем... Знакомый звон... И сам я прежний, прежний,- порою только странные туманы проходят пред глазами... Но я вижу свои худые руки, плащ и сборки на нем, и даже, вот,-- дыру: в калитку я проходил,-- плащом задел цветок чугунный на стебле решетки... Странно,-- все то же, то же... Гонвил Мнимое стремленье, Эдмонд... Колеблющийся отзвук... Эдмонд Я начинаю понимать... Постой же, постой, я сам... Гонвил Жизнь -- это всадник. Мчится. Привык он к быстроте свистящей. Вдруг дорога обрывается. Он с края проскакивает в пустоту. Ты слушай, внимательно ты слушай! Он -- в пространстве, над пропастью, но нет еще паденья, нет пропасти! Еще стремленье длится, несет его, обманывает, ноги еще в тугие давят стремена, глаза перед собою видят небо знакомое. Хоть он один в пространстве, хоть срезан путь... Вот этот миг,-- пойми, вот этот миг. Он следует за гранью конечного земного бытия: скакала жизнь, в лицо хлестала грива, дул ветер в душу -- но дорога в бездну оборвалась, и чем богаче жизнь, чем конь сильней -- Эдмонд -- тем явственней, тем дольше свист в пустоте, свист и размах стремленья, не прерванного роковым обрывом,-- да, понял я... Но пропасть, как же пропасть? Гонвил Паденье неизбежно. Ты внезапно почувствуешь под сердцем пустоту сосущую, и, завертевшись, рухнет твой мнимый мир. Успей же насладиться тем, что унес с собою за черту. Все, что знавал, что помнишь из земного -- вокруг тебя и движется земными законами, знакомыми тебе. Ведь ты слыхал, что раненый, очнувшись, оторванную руку ощущает и пальцами незримыми шевелит? Так мысль твоя еще живет, стремится, хоть ты и мертв: лежишь, плащом покрытый, сюда вошли, толпятся и вздыхают и мертвецу подвязывают челюсть... А может быть, и больший срок прошел: ведь ты теперь вне времени... Быть может, на кладбище твой Гонвил смотрит молча на плоский камень с именем твоим. Ты там, под ним, в земле живой и сочной, уста гниют, и лопаются мышцы, и в трещинах, в глубокой черной слизи шуршат, кишат белесые личинки... Не все ль равно? Твое воображенье, поддержанное памятью, привычкой, еще творит. Цени же этот миг, благодари стремительность разбега... Эдмонд Да, мне легко... Покойно мне. Теперь хоть что-нибудь я знаю точно,-- знаю, что нет меня. Скажи, мое виденье, а если я из комнаты твоей -- стой! Сам скажу: куранты мне напели; все будет то же -- встречу я людей, запомнившихся мне. Увижу те же кирпичные домишки, переулки, на площади -- субботние лотки и циферблат на ратуше. Узнаю лепные, величавые ворота, в просвете -- двор широкий, разделенный квадратами газона, посередке фонтан журчащий в каменной оправе и на стенах пергаментных кругом узорный плющ, а дальше -- снова арка, и в небе стрелы серого собора, и крокусы вдоль ильмовых аллей, и выпуклые мостики над узкой земной речонкой,-- все узнаю,-- а на местах, мной виденных не часто иль вовсе не замеченных -- туманы, пробелы будут, как на старых картах, где там и сям стоит пометка: Terra incognita*. Скажи мне, а умерших могу я видеть? * Неизвестная земля (лат.). Гонвил Нет. Ты только можешь соображать, сопоставлять явленья обычные, понятные, земные,-- ведь призраков ты не встречал при жизни.. Скажи, кого ты вызвать захотел? Эдмонд Не знаю... Гонвил Нет, подумай... Эдмонд Гонвил, Гонвил, я что-то вспоминаю... что-то было мучительное, смутное... Постой же, начну я осторожно, потихоньку,-- я дома был, друзья ко мне явились, к дубовому струился потолку из трубок дым, вращающийся плавно. Все мелочи мне помнятся: вино испанское тепло и мутно рдело. Постой... Один описывал со вкусом, как давеча он ловко ударял ладонью мяч о каменные стенки, другой втыкал сухие замечанья о книгах, им прочитанных, о цифрах заученных, но желчно замолчал, когда вошел мой третий гость,-- красавец хромой, ведя ручного медвежонка московского, и цепью зверь ни разу не громыхнул, пока его хозяин, на стол поставив локти и к прозрачным вискам прижав манжеты кружевные, выплакивал стихи о кипарисах. Постой... Что было после? Да, вбежал еще один -- толстяк в веснушках рыжих -- и сообщил мне на ухо с ужимкой таинственной... Да, вспомнил все! Я несся, как тень, как сон, по переулкам лунным сюда, к тебе... Исчезла... Как же так?.. ...она всегда ходила в темном, Стелла... мерцающее имя в темном вихре, души моей бессонница... Гонвил Друг друга любили вы?.. Эдмонд Не знаю, было ль это любовью или бурей шумных крыльев... Я звездное безумие свое, как страшного, пронзительного бога от иноверцев, от тебя -- скрывал. Когда порой в тиши амфитеатра ты взмахивал крылатым рукавом, чертя скелет на грифеле скрипучем, и я глядел на голову твою, тяжелую, огромную, как ноша Атланта,-- странно было думать мне, что ты мою бушующую тайну не можешь знать... Я умер -- и с собою унес ее. Ты так и не узнал... Гонвил Как началось? Эдмонд Не знаю. Каждый вечер я приходил к тебе. Курил и слушал и ждал, томясь,-- и Стелла проплывала по комнате и снова возвращалась к себе наверх по лестнице витой, а изредка садилась в угол с книгой, и призрачная пристальность была в ее молчанье. Ты же, у камина проникновенно пальцами хрустя, доказывал мне что-нибудь,-- Systema naturae* сухо осуждал... Я слушал. Она в углу читала, и когда страницу поворачивала, в сердце моем взлетала молния... А после, придя домой,-- пред зеркалом туманным я длительно глядел себе в глаза, отыскивал запечатленный образ... Затем свечу, шатаясь, задувал, и до утра мерещилось мне в бурях серебряных и черных сновидений ее лицо склоненное, и веки тяжелые, и волосы ее глубокие и гладкие, как тени в ночь лунную; пробор их разделял, как бледный луч, и брови вверх стремились к двум облачкам, скрывающим виски... Ты, Гонвил, управлял моею мыслью отчетливо и холодно. Она же мне душу захлестнула длинным светом и ужасом немыслимым... Скажи мне, смотрел ли ты порою, долго, долго, на небеса полночные? Не правда ль, нет ничего страшнее звезд? * "Система природы" (лат.). Гонвил Возможно, но продолжай. О чем вы говорили? Эдмонд Мы говорили мало... Я боялся с ней говорить. Был у нее певучий и странный голос. Английские звуки в ее устах ослабевали зыбко. Слова слепые плыли между нами, как корабли в тумане... И тревога во мне росла. Душа моя томилась: там бездны раскрывались, как глаза... Невыносимо сладостно и страшно мне было с ней, и Стелла это знала. Как объясню мой ужас и виденья? Я слышал гул бесчисленных миров в ее случайных шелестах. Я чуял в ее словах дыханье смутных тайн, и крики, и заломленные руки неведомых богов! Да, шумно, шумно здесь было, Гонвил, в комнате твоей, хоть ты и слышал, как скребется мышь за шкафом и как маятник блестящий мгновенья костит. Знаешь ли, когда я выходил отсюда, ощущал я внезапное пустынное молчанье, как после оглушительного вихря!.. Гонвил Поторопи свое воспоминанье, Эдмонд. Кто знает, может быть, сейчас стремленье жизни мнимое прервется,-- исчезнешь ты и я -- твой сон -- с тобою. Поторопись. Случайное откинь, сладчайшее припомни. Как признался? Чем кончилось признанье? Эдмонд Это было здесь, у окна. Мне помнится, ты вышел из комнаты. Я раму расшатал, и стекла в ночь со вздохом повернули. Все небо было звездами омыто, и в каменном туманном переулке, рыдая, поднималась тишина. И в медленном томленье я почуял, что кто-то встал за мною. Наполнялась душа волнами шума, голосами растущими. Я обернулся. Близко стояла Стелла. Дико и воздушно ее глаза в мои глядели,-- нет, не ведаю,-- глаза ли это были иль вечность обнаженная... Окно за нами стукнуло, как бы от ветра... Казалось мне, что, стоя друг пред другом, громадные расправили мы крылья, и вот концы серпчатых крыльев наших -- пылающие длинные концы -- сошлись на миг... Ты понимаешь, сразу отхлынул мир, мы поднялись, дышали в невероятном небе, но внезапно она одним движеньем темных век пресекла наш полет,-- прошла. Открылась дверь дальняя, мгновенным светом брызнув, закрылась... И стоял я весь в дрожанье разорванного неба, весь звенящий. Звенящий... Гонвил Так ли? Это все, что было, один лишь взгляд? Эдмонд Когда бы он продлился, душа бы задохнулась. Да, мой друг, один лишь взгляд. С тех пор мы не видались. Ты помнишь ведь -- я выбежал из дома, ты из окна мне что-то крикнул вслед. До полночи по городу я бредил, со звездами нагими говорил... Все отошло. Не выдержал я жизни, и вот теперь -- Гонвил