люди в очереди повернулись ко мне, а у меня винтовка больше, чем я. Когда нам их выдали, я посмотрела и думаю: "Когда я дорасту до этой винтовки?" И все вдруг стали просить, вся очередь: - Дайте ей конфет. Вырежьте у нас талоны. И мне дали. На улице собирали помощь фронту. Прямо на площади на столах лежали большие подносы, люди шли и снимали, кто перстень золотой, кто серьги. Часы несли, деньги... Никто ничего не записывал, никто не расписывался. Женщины снимали с рук кольца обручальные... Эти картины в моей памяти... И был знаменитый сталинский приказ за номером двести двадцать семь - "Ни шагу назад!" Повернешь назад " расстрел! Расстрел - на месте. Или - под трибунал и в специально созданные штрафные батальоны. Тех, кто туда попадал, называли смертниками. А вышедших из окружения и бежавших из плена - в фильтрационные лагеря. Сзади за нами шли заградотряды... Свои стреляли в своих... Эти картины в моей памяти... Обычная поляна... Мокро, грязно после дождя. Стоит на коленях молодой солдат. В очках, они без конца у него падают почему-то, он их поднимает. После дождя... Интеллигентный ленинградский мальчик. Трехлинейку у него уже забрали. Нас всех выстроили. Везде лужи... Мы... Слышим, как он просит... Он клянется... Умоляет, чтобы его не расстреливали, дома у него одна мама. Начинает плакать. И тут же его - прямо в лоб. Из пистолета. Показательный расстрел - с любым так будет, если дрогнет. Пусть даже на одну минуту! На одну... Этот приказ сразу сделал из меня взрослую. Об этом нельзя было... Долго не вспоминали... Да, мы победили, но какой ценой! Какой страшной ценой?! Не спали мы сутками, столько было раненых. Однажды трое суток никто не спал. Меня послали с машиной раненых в госпиталь. Сдала раненых, назад машина ехала пустая, и я выспалась. Вернулась, как огурчик, а наши все с ног падают. Встречаю комиссара: - Товарищ комиссар, мне стыдно. - Что такое? - Я спала. - Где? Рассказываю ему, как отвозила раненых, назад ехала пустая и выспалась. - Ну и что? Молодец! Пусть хоть один человек будет нормальный, а то все засыпают на ходу. А мне было стыдно. И с такой совестью мы жили всю войну. В медсанбате ко мне хорошо относились, но я хотела быть разведчицей. Сказала, что убегу на передовую, если меня не отпустят. Хотели из комсомола за это исключить, за то, что не подчиняюсь военному уставу. Но все равно я удрала... Первая медаль "За отвагу"... Начался бой. Огонь шквальный. Солдаты залегли. Команда: "Вперед! За Родину!", а они лежат. Опять команда, опять лежат. Я сняла шапку, чтобы видели: девчонка поднялась... И они все встали, и мы пошли в бой... Вручили мне медаль, и в тот же день мы пошли на задание. И у меня впервые в жизни случилось... Наше... Женское... Увидела я у себя кровь, как заору: - Меня ранило... В разведке с нами был фельдшер, уже пожилой мужчина. Он ко мне: - Куда ранило? - Не знаю куда... Но кровь... Мне он, как отец, все рассказал... Я ходила в разведку после войны лет пятнадцать. Каждую ночь. И сны такие: то у меня автомат отказал, то нас окружили. Просыпаешься - зубы скрипят. Вспоминаешь - где ты? Там или здесь? Кончилась война, у меня было три желания: первое - наконец я не буду ползать на животе, а стану ездить на троллейбусе, второе - купить и съесть целый белый батон, третье - выспаться в белой постели и чтобы простыни хрустели. Белые простыни..." Альбина Александровна Гантимурова, старший сержант, разведчица "Жду второго ребенка... У меня сыну - два года, и я беременная. Тут - война. И муж на фронте. Я поехала к своим родителям и сделала... Ну, вы понимаете? Аборт... Хотя это тогда запрещалось... Как рожать? Кругом слезы... Война! Как рожать среди смерти? Окончила курсы шифровальщиц, отправили на фронт. Хотела отомстить за своего ребеночка, за то, что я его не родила. Мою девочку... Должна была родиться девочка... Просилась на передовую. Оставили в штабе..." Любовь Аркадьевна Чарная, младший лейтенант, шифровальщица "Уходили из города... Все уходили... В полдень двадцать восьмого июня сорок первого года мы, студенты Смоленского пединститута, тоже собрались во дворе типографии. Сбор был недолгим. Вышли из города по старой Смоленской дороге в направлении города Красное. Соблюдая осторожность, двигались отдельными группами. К концу дня жара спала, идти стало легче, пошли быстрее, не оглядываясь. Оглядываться боялись... Остановились на привал, и только тогда взглянули на восток. Весь горизонт был охвачен багровым заревом, с расстояния сорока километров казалось, что оно заняло все небо. Ясно стало, что не десять и не сто домов горят. Горит весь Смоленск... Было у меня новое, такое воздушное платье с оборочками. Нравилось оно Вере, моей подружке. Несколько раз она его примеряла. Я обещала подарить его ей на свадьбу. Замуж она собиралась. И парень у нее был хороший. А тут вдруг война. Уходим на окопы. Вещи свои в общежитии сдаем коменданту. А как же платье? "Возьми, Вера", - говорила я, когда мы уходили из города. Не взяла. Мол, как и обещала, подаришь на свадьбу. Сгорело в том зареве платье. Все время мы теперь шли и оборачивались. Казалось, что нам печет в спину. Всю ночь не останавливались, а с рассветом вышли на работу. Рыть противотанковые рвы. Семь метров отвесная стена и три с половиной метра вглубь. Копаю, а лопата огнем горит, песок кажется красным. Стоит перед глазами наш дом с цветами и сиренью... Белой сиренью... Жили мы в шалашах на заливном лугу между двух рек. Жара и сырость. Комаров тьма. Перед сном выкурим их из шалашей, а с рассветом все равно просачиваются, спокойно не поспишь. Увезли меня оттуда в санчасть. Там на полу вповал мы лежали, Много нас тогда заболело. Температура высокая. Озноб. Лежу - плачу. Открылась дверь в палату, доктор с порога (дальше и пройти нельзя было, матрацы вплотную лежали) говорит: "Иванова, плазмодий в крови". Это у меня, значит. Она не знала, что для меня страха большего не было, чем этот плазмодий, с того раза, как я о нем в учебнике еще в шестом классе прочитала. А тут репродуктор заиграл: "Вставай, страна огромная..." Впервые я тогда услышала эту песню. "Вот выздоровлю, - думаю, - и сразу уйду на фронт". Привезли меня в Козловку - недалеко от Рославля, выгрузили на лавку, сижу, держусь изо всех сил, чтобы не упасть, слышу будто во сне: - Эта? - Да, - сказал фельдшер. - Ведите в столовую. Сначала накормите. И вот я в кровати. Вы можете понять, что это такое, не на земле у костра, не в плащ-палатке под деревом, а в госпитале, в тепле. На простыне. Семь дней я не просыпалась. Рассказывали: сестры будили и кормили меня, а я не помню. А когда через семь дней проснулась сама, пришел врач, осмотрел и сказал: - Организм крепкий, справится. И я опять провалилась в сон. ... На фронте сразу попала со своей частью в окружение. Норма питания - два сухаря в день. Хоронить убитых не хватало времени, их просто засыпали песком. Лицо закрывали пилоткой... "Если выживем, - сказал командир, - отправлю тебя в тыл. Я раньше думал, что женщина здесь и двух дней не выдержит. Как представлю свою жену..." Я расплакалась от обиды, для меня это было хуже смерти - сидеть в такое время в тылу. Умом и сердцем я выдерживала, я не выдерживала физически. Физические нагрузки... Помню, как таскали снаряды на себе, таскали орудия по грязи, особенно на Украине, такая тяжелая земля после дождя или весной, она, как тесто. Даже вот выкопать братскую могилу и похоронить товарищей, когда мы все трое суток не спали... Даже это тяжело... Уже не плакали, чтобы плакать тоже нужны силы, а хотелось спать. Спать и спать. На посту я ходила без остановки взад-вперед и стихи вслух читала. Другие девчонки песни пели, чтобы не упасть и не заснуть..." Валентина Павловна Максимчук, зенитчица "Вывозили раненых из Минска... Я шла на высоких каблуках, стеснялась, что малая ростом. Каблук один сломался, а тут кричат: "Десант!" И я босиком бегу, а туфли в руке, жалко, очень красивые туфли. Когда нас окружили и видим, что не вырвемся, то мы с санитаркой Дашей поднялись из канавы, уже не прячемся, стоим во весь рост: пусть лучше головы снарядом сорвет, чем они возьмут нас в плен, будут издеваться. Раненые, кто мог встать, тоже встали... Когда я увидела первого фашистского солдата, я не смогла слово выговорить, у меня отнялась речь. А они идут молодые, веселые и улыбаются. И где бы они ни остановились, где бы ни увидели колонку или колодец, начинали мыться. Рукава у них всегда закатаны. Моются, моются... Кровь вокруг, крики, а они моются, моются... И такая ненависть поднималась... Я пришла домой, я две блузки поменяла. Так все внутри протестовало против того, что они здесь. Я не могла спать ночами. Ка-а-а-ак?! А соседку нашу, тетю Клаву, парализовало, когда она увидела, что они ходят по нашей земле. В ее доме... Она скоро умерла, потому что не могла это перенести..." Мария Васильевна Жлоба, подпольщица "Немцы въехали в деревню... На больших черных мотоциклах... Я глядела на них во все глаза: они были молодые, веселые. Все время смеялись. Они хохотали! Сердце останавливалось, что они здесь, на твоей земле, и еще смеются. Я только мечтала, чтобы отомстить... Воображала, как погибну, и обо мне напишут книгу. Останется мое имя. Это были мои мечты... В сорок третьем году родила дочку... Это уже мы с мужем пришли в лес к партизанам. На болоте родила, в стогу сена. Пеленочки на себе сушила, положу за пазуху, согрею и опять пеленаю. Вокруг все горело, жгли деревни вместе с людьми. В школы сгоняли, в церкви... Обливали керосином... У меня моя пятилетняя племянница, она слушала наши разговоры, спросила: "Тетя Маня, когда я сгорю, что от меня останется? Только ботики... " Вот о чем наши дети нас спрашивали... Я сама огарки собирала... Собирала своей подруге семью... Косточки в золе находили, и где остался кусочек одежды, хоть окраечек какой, узнавали, кто это. Каждый своего искал. Подняла я один кусочек, подруга говорит: "Мамина кофта..." И упала. Кто в простынку, кто в наволочку косточки собирал. Что принесли. Мы с подругой - в сумочку, и полсумочки не набрали. В могилку общую все складывали. Все черное, только косточки белые. И костная зола... Я ее уже узнавала... Она - белая-белюсенькая... После этого куда бы меня не посылали, я не боялась. Ребеночек у меня был маленький, в три месяца я его уже на задание брала. Комиссар меня отправлял, а сам плакал... Медикаменты из города приносила, бинты, сыворотку... Между ручек и между ножек положу, пеленочками перевяжу и несу. В лесу раненые умирают. Надо идти. Надо! Никто другой не мог пройти, не мог пробраться, везде немецкие и полицейские посты, одна я проходила. С ребеночком. Он у меня в пеленочках... Теперь признаться страшно... Ох, тяжело! Чтобы была температура, ребеночек плакал, солью его натирала. Он тогда красный весь, по нем сыпь пойдет, он кричит, из кожи лезет. Остановят у поста: "Тиф, пан... Тиф..." Они гонят, чтобы скорее уходила: "Вэк! Вэк!" И солью натирала, и чесночок клала. А дитятко маленькое, я его еще грудью кормила. Как пройдем посты, войду в лес, плачу-плачу. Кричу! Так дитятко жалко. А через день-два опять иду..." Мария Тимофеевна Савицкая-Радюкевич, партизанская связная "Узнала ненависть... Впервые узнала это чувство... Как они могут ходить по нашей земле! Кто они такие? У меня поднималась температура от этих сцен. Почему они тут? Пройдет колонна военнопленных, и сотни трупов оставались на дороге... Сотни... Тех, кто падал без сил, их тут же пристреливали. Их гнали, как скот. По мертвым уже не голосили. Не успевали хоронить - столько их было. Они долго лежали на земле... Живые жили с мертвыми... Встретила сводную сестру. Их деревню сожгли. У нее было трое сыновей, всех уже нет. И дом сожгли, и детей сожгли. Она сядет на землю и качается из стороны в сторону, качает свою беду. Поднимется - и не знает, куда идти. К кому? Мы ушли в лес все: папа, братья и я. Никто нас не агитировал, не заставлял, мы - сами. Мама осталась только с коровой..." Елена Федоровна Ковалевская, партизанка "Я даже не задумывалась... У меня была специальность, нужная фронту. И я ни секунды не размышляла и не колебалась. Вообще я мало тогда встречала людей, которые хотели пересидеть это время. Переждать. Одну помню... Молодую женщину, нашу соседку... Она мне честно призналась: "Я люблю жизнь. Я хочу пудриться и краситься, я не хочу умирать". Больше таких не видела. Может быть, они молчали, таились. Не знаю, что вам ответить... Помню, что вынесла цветы из своей комнаты и попросила соседей: - Поливайте, пожалуйста. Я скоро вернусь. А вернулась через четыре года... Девчонки, которые оставались дома, нам завидовали, а женщины плакали. Одна из девушек, которая ехала со мной, стоит, все плачут, а она нет. Потом взяла и помочила водой себе глаза. Раз-другой. Носовым платочком. А то, мол, неудобно, все плачут. Разве мы понимали, что такое война? Молодые... Это теперь я просыпаюсь ночью от страха, мне приснится, что я на войне... Самолет летит, мой самолет, набирает высоту и... падает... Я понимаю, что я падаю. Последние минуты... И так страшно, пока не проснешься, пока этот сон не улетучится. Старый человек боится смерти, а молодой смеется... Он - бессмертный! Я не верила, что умру..." Анна Семеновна Дубровина-Чекунова, гвардии старший лейтенант, летчица "Окончила медучилище... Приехала домой, у меня болел отец. И тут - война. Запомнила, что было утро... Я узнала эту страшную новость утром... Еще роса на листве деревьев не высохла, а уже сказали - война! И вот эта роса, которую я вдруг увидела на траве и деревьях, так ясно увидела, мне и на фронте вспоминалась. Природа находилась в контрасте с тем, что происходило с людьми. Ярко светило солнце... Расцвели ромашки, мои любимые, их было видимо-невидимо в лугах... Помню, прячемся где-то в пшенице, день солнечный. Автоматы немецкие та-та-та-та - и тишина. Только слышишь, как пшеница шумит. Опять немецкие автоматы та-та-та-та... И думаешь: услышишь ли ты когда-нибудь еще, как пшеница шумит? Этот шум..." Мария Афанасьевна Гарачук, военфельдшер "Эвакуировали нас с мамой в тыл... В Саратов... Где-то за три месяца выучилась там на токаря. По двенадцать часов стояли у станков. Голодали. В мыслях одно - попасть на фронт. Там питание какое-никакое. Будут сухари и сладкий чай. Дадут масло. От кого мы это услышали, не помню. Может, от раненых на станции? Спасались от голода, ну и, ясно дело, были комсомолки. Пошли с подружкой в военкомат, но не признались там, что работаем на заводе. Тогда бы нас не взяли. А так записали. Направили в Рязанское пехотное училище. Выпустили оттуда командирами пулеметных отделений. Пулемет тяжелый, на себе его тащишь. Как лошадь. Ночь. Стоишь на посту и ловишь каждый звук. Как рысь. Каждый шорох сторожишь... На войне, как говорится, ты наполовину человек, а наполовину зверь. Это так... Другим способом не выжить. Если будешь только человек - не уцелеешь. Башку снесет! На войне надо что-то о себе вспомнить. Что-то такое... Вспомнить что-то из того, когда человек еще был не совсем человек... Я не сильно ученая, простой бухгалтер, но это я знаю. До Варшавы дошла... И все пешочком, пехота, как говорится, пролетариат войны. На брюхе ползли... Не спрашивайте больше меня... Не люблю я книг о войне. О героях... Шли мы больные, кашляющие, не выспавшиеся, грязные, плохо одетые. Часто голодные... Но победили!" Любовь Ивановна Любчик, командир взвода автоматчиков "Мой отец, я знала, убит... Брат погиб. И погибнуть или не погибнуть - уже не имело для меня значения. Жалко было только нашу маму. Из красавицы она мгновенно превратилась в старую женщину, очень обиженную на судьбу, она не могла жить без папы. - Зачем ты идешь на войну? - спросила она. - Отомстить за папу. - Папа бы не перенес, когда бы увидел тебя с винтовкой. А папа мне в детстве косички заплетал. Банты завязывал. Он и сам любил красивую одежду больше, чем мама. Служила я в части телефонисткой. Больше всего запомнила, как командир кричал в трубку: "Пополнение! Прошу пополнение! Требую пополнение!!" И так каждый день..." Ульяна Осиповна Немзер, сержант, телефонистка "Я - не героиня... Я была красивая девочка, меня в детстве баловали... Пришла война... Умирать было неохота. Стрелять страшно, я никогда не думала, что буду стрелять. Ой, что вы! Я темноты боялась, густого леса. Конечно, зверей боялась... Ой... Не представляла, как это можно встретиться с волком или диким кабаном. Даже собак с детства боялась, маленькую меня укусила большая овчарка, и я их боялась. Ой, что вы! Такая я... А всему в партизанах научилась... Стрелять научилась - из винтовки, пистолета и пулемета. И сейчас, если надо, покажу. Вспомню. Нас даже учили, как действовать, если нет никакого другого оружия, кроме ножа или лопаты. Темноты перестала бояться. И зверей... Но змею обойду, к змеям не привыкла. По ночам в лесу часто выли волчицы. А мы сидели в своих землянках - и ничего. Волки злые, голодные. У нас были такие маленькие землянки, как норы. Лес наш дом. Партизанский дом. Ой, что вы! Я стала бояться леса после войны... Я сейчас никогда не езжу в лес... Но всю войну думала, что могла бы просидеть дома, возле мамы. Моей красивой мамы, мама была очень красивая. Ой, что вы! Я бы не решилась... Сама - нет. Не решилась... Но... Нам сказали... Город взяли немцы, и я узнала, что я - еврейка. А до войны мы все жили дружно: русские, татары, немцы, евреи... Были одинаковые. Ой, что вы! Даже я не слышала этого слова "жиды", потому что жила с папой, мамой и книгами. Мы стали прокаженными, нас отовсюду гнали. Боялись нас. Даже некоторые наши знакомые не здоровались. Их дети не здоровались. А соседи нам говорили: "Оставьте все свои вещи, они все равно вам уже не нужны". До войны мы с ними дружили. Дядя Володя, тетя Аня... Что вы! Маму застрелили... Случилось это за несколько дней до того, как мы должны были переселиться в гетто. Везде по городу висели приказы: евреям не разрешается - ходить по тротуарам, стричься в парикмахерской, покупать что-либо в магазине... Нельзя смеяться, нельзя петь... Ой, что вы! Мама к этому еще не привыкла, она всегда была рассеянная. Наверное, не поверила... Может, она зашла в магазин? Ей что-нибудь грубое сказали, и она засмеялась. Как красивая женщина... До войны она пела в филармонии, ее все любили. Ой, что вы! Я представляю... Если бы она не была такая красивая... Наша мама... Была бы она со мной или с папой... Я все время об этом думаю... Чужие люди принесли нам ее ночью, принесли мертвую. Уже без пальто и ботинок. Это был кошмар. Ужасная ночь! Ужасная! Пальто и ботинки кто-то снял. Снял золотое обручальное кольцо. Папин подарок... В гетто у нас не было дома, нам достался чердак в чужом доме. Папа взял скрипку, самая дорогая наша довоенная вещь, папа хотел ее продать. У меня была тяжелая ангина. Я лежала... Лежала с высокой температурой и не могла разговаривать. Папа хотел купить каких-нибудь продуктов, он боялся, что я умру. Умру без мамы... Без маминых слов, без маминых рук. Я, такая балованная... Любимая... Ждала я его три дня, пока знакомые не передали, что папу убили... Сказали, что из-за скрипки... Не знаю, была ли она дорогая, папа, уходя, сказал: "Хорошо, если дадут банку меда и кусок масла". Ой, что вы! Я - без мамы... Без папы... Пошла искать папу... Хотела найти его хотя бы мертвого, чтобы мы были вдвоем. Была я светлая, а не черная, светлые волосы, брови, и меня в городе никто не тронул. Я пришла на базар... И встретила там папиного друга, он уже жил в деревне, у своих родителей. Тоже музыкант, как и мой папа. Дядя Володя. Я все ему рассказала... Он посадил меня на телегу, накрыл кожухом. На телеге пищали поросята, кудахтали куры, ехали мы долго. Ой, что вы! До вечера ехали. Я спала, просыпалась... Так попала к партизанам..." Анна Иосифовна Струмилина, партизанка "Был парад... Наш партизанский отряд соединился с частями Красной Армии, и после парада нам сказали, чтобы сдали оружие и шли восстанавливать город. А у нас не укладывалось в сознании: как это - еще идет война, еще только одна Белоруссия освобождена, а мы должны отдать оружие. Каждая из нас хотела идти воевать дальше. И мы пришли в военкомат, все наши девчонки... Я сказала, что я медсестра и прошу отправить меня на фронт. Мне пообещали: "Хорошо, мы вас возьмем на учет, и если вы потребуетесь, то вызовем. А пока идите и работайте". Жду. Не вызывают. Снова иду в военкомат... Много раз... И наконец мне откровенно сказали, что нет такой надобности, уже достаточно медицинских сестер. Надо вот кирпичи в Минске разобрать... Город в руинах... Какие у нас были девчонки, спрашиваете? У нас была Чернова, уже беременная, она несла мину на боку, где рядом билось сердце будущего ребенка. Вот и разбирайтесь с этим, что это были за люди. Нам зачем в этом разбираться, мы такими были. Нас воспитали, что Родина и мы - это одно и то же. Или другая моя подруга, она водила по городу свою девочку, а у той под платьицем тело было обернуто листовками, и она поднимала ручки и жаловалась: "Мама, мне жарко. Мама, мне жарко". А на улицах везде немцы. Полицаи. Немца еще можно обмануть, а полицая трудно. Он - свой, он твою жизнь знает, твое нутро. Твои мысли. И даже вот дети... Их мы забрали к себе в отряд, но это же дети.Как спасти? Решили отправить за линию фронта, так они из детприемников бежали на фронт. Их ловили в поездах, по дорогам. Они опять вырывались, и опять на фронт. История еще сотни лет будет разбираться: что это такое? Что это были за люди? Откуда? Вы представляете: беременная идет с миной... Ну, ждала же она ребенка... Любила, хотела жить. И, конечно, боялась. Но она шла... Не ради Сталина шла, а ради своих детей. Их будущей жизни. Она не хотела жить на коленях... Покориться врагу... Может быть, мы были слепые, и даже не буду отрицать, многого мы тогда не знали и не понимали, но мы были слепые и чистые одновременно. Мы были из двух частей, из двух жизней. Вы должны это понять..." Вера Сергеевна Романовская, партизанская медсестра "Начиналось лето... Я окончила медучилище. Получила диплом. Война! Сразу вызвали в военкомат и приказ: "Вот вам два часа времени. Соберитесь. Отправляем на фронт". Я сложила все в один маленький чемоданчик. - Что вы взяли с собой на войну? - Конфеты. - Как? - Целый чемодан конфет. Мне там, в той деревне, куда меня после училища распределили, дали подъемные. Деньги были, и я на все эти деньги купила целый чемодан шоколадных конфет. Я знала, что на войне деньги мне не понадобятся. А наверх положила фотографию курса, где все мои девочки. Пришла в военкомат. Военком спрашивает: "Куда вас направить?" Я ему говорю: "А подруга моя куда пойдет?" Мы с ней вместе в Ленинградскую область приехали, она работала в соседней деревне за пятнадцать километров. Он смеется: "Она точно так же спросила". Взял мой чемодан, чтобы поднести к полуторке, которая везла нас к станции: "Что у вас там такое тяжелое? " - "Конфеты. Целый чемодан". Он замолчал. Перестал улыбаться. Я видела, что ему не по себе, даже как-то стыдно. Это был немолодой человек... Он знал, куда меня провожает..." Мария Васильевна Тихомирова, фельдшер "Моя судьба сразу решилась... В военкомате висело объявление: "Нужны шоферы". И я окончила курсы шоферов... Шестимесячные... Даже не обратили внимания на то, что я учительница (до войны в педтехникуме училась). Кому в войну нужны учителя? Нужны солдаты. Нас много девочек было, целый автобат. Однажды на учениях... Я не могу это без слез почему-то вспоминать... Была весна. Мы отстрелялись и шли назад. И я нарвала фиалок. Маленький такой букетик. Нарвала и привязала его к штыку. Так и иду. Возвратились в лагерь. Командир построил всех и вызывает меня. Я выхожу... И забыла, что у меня фиалки на винтовке. А он меня начал ругать: "Солдат должен быть солдат, а не сборщик цветов". Ему было непонятно, как это в такой обстановке можно о цветах думать. Мужчине было непонятно... Но я фиалки не выбросила. Я их тихонько сняла и в карман засунула. Мне за эти фиалки дали три наряда вне очереди... Другой раз стою на посту. В два часа ночи пришли меня сменять, а я отказалась. Отправила сменщика спать: "Ты днем постоишь, а я сейчас". Согласна была простоять всю ночь, до рассвета, лишь бы послушать птиц. Только ночью что-то напоминало прежнюю жизнь. Мирную. Когда мы уходили на фронт, шли по улице, люди стояли стеной: женщины, старики, дети. И все плакали: "Девчонки идут на фронт". Нас шел целый батальон девушек. Я - за рулем... Собираем после боя убитых, они по полю разбросаны. Все молодые. Мальчики. И вдруг " девушка лежит. Убитая девушка... Тут все замолкают..." Тамара Илларионовна Давидович, сержант, шофер "Как я собиралась на фронт... Вы не поверите... Думала, что ненадолго. Скоро врага победим! Взяла одну юбку, притом любимую, две пары носков и одни туфли. Из Воронежа мы отступали, но я помню, как мы забежали в магазин, и я купила там себе еще одни туфли на высоких каблуках. Вот помню, что отступаем, все черное, дымное (но магазин открыт - чудо!), и мне почему-то захотелось купить туфли. Как сейчас помню, такие изящные туфельки... И духи еще купила... Трудно сразу отказаться от жизни, которая до этого была. Не только сердце, а весь организм сопротивлялся. Помню. что радостная выбежала из магазина с этими туфельками. Вдохновенная. А везде дым... Грохот... Я уже была на войне, но о войне еще думать не хотела. Не верила. А вокруг все гремело..." Вера Иосифовна Хорева, военный хирург О быте и бытии "Мечтали... Хотели воевать... Разместили нас в вагоне, и начались занятия. Все было не таким, как нам представлялось дома. Надо было рано вставать, и весь день ты на бегу. А в нас еще жила прежняя жизнь. Мы возмущались, когда командир отделения, младший сержант Гуляев, имевший четырехклассное образование, учил нас уставу и произносил неправильно отдельные слова. Нам казалось: чему он может научить? А он учил нас, как не погибнуть... После карантина, перед принятием присяги, старшина привез обмундирование: шинели, пилотки, гимнастерки, юбки, вместо комбинации - из бязи пошитые по-мужски две рубахи с рукавами, вместо обмоток - чулки и американские тяжелые ботинки с металлическими подковами во весь каблук и на носках. В роте по своему росту и комплекции я оказалась самой маленькой, рост сто пятьдесят три сантиметра, обувь тридцать пятого размера и, естественно, военной промышленностью такие мизерные размеры не шились, а уж тем более Америка нам их не поставляла. Мне достались ботинки сорок второго размера, надевала и снимала их, не расшнуровывая, и такие они тяжелые, что я ходила, волоча ноги по земле. От моего строевого шага по каменной мостовой высекались искры, и ходьба была похожа на что угодно, кроме строевого шага. Жутко вспомнить, каким кошмарным был первый марш. Я готова была совершить подвиг, но не готова была вместо тридцать пятого носить сорок второй размер. Это так тяжело и так некрасиво! Так некрасиво! Командир увидел, как я иду, вызвал из строя: - Смирнова, как ты ходишь строевым? Что, тебя не учили? Почему ты не поднимаешь ноги? Объявляю три наряда вне очереди... Я ответила: - Есть, товарищ старший лейтенант, три наряда вне очереди! - повернулась, чтобы идти, и упала. Выпала из ботинок... Ноги были в кровь стерты.... Тогда и выяснилось, что ходить я уже не могла. Ротному сапожнику Паршину дали приказ сшить мне сапоги из старой плащ-палатки, тридцать пятого размера..." Нонна Александровна Смирнова, рядовая, зенитчица "А сколько было смешного... Дисциплина, уставы, знаки различия - вся эта военная премудрость не давалась сразу. Стоим, охраняем самолеты. А в уставе говорится, что если кто идет, надо останавливать: "Стой, кто идет?" Подружка моя увидела командира полка и кричит: "Стойте, кто идет? Вы меня извините, но я буду стрелять!" Вообразите это себе. Она кричит: "Вы меня извините, но я буду стрелять!" Вы меня извините... Ха-ха-ха..." Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик "Девушки приехали в училище с длинными косами... С прическами... У меня тоже косы вокруг головы... А как их промыть? Сушить где? Вы их только помыли, а тревога, вам надо бежать. Наш командир Марина Раскова велела всем косы состричь. Девчонки стригли и плакали. А Лиля Литвяк, впоследствии прославленная летчица, никак не хотела со своей косой расстаться. Я иду к Расковой: - Товарищ командир, ваш приказ выполнен, только Литвяк отказалась. Марина Раскова, несмотря на свою женскую мягкость, могла быть очень строгим командиром. Она меня отправила: - Какой ты парторг, если не можешь добиться выполнения приказа! Кругом шагом марш! Платья, туфельки на каблуках... Как нам жалко их, в мешочки позапрятывали. Днем в сапогах, а вечером хоть немножко в туфельках перед зеркалом. Раскова увидела - и через несколько дней приказ: всю женскую одежду отправить домой в посылках. Вот так! Зато новый самолет мы изучили за полгода вместо двух лет, как это положено в мирное время. В первые дни тренировок погибло два экипажа. Поставили четыре гроба. Все три полка, все мы плакали навзрыд. Выступила Раскова: - Подруги, вытрите слезы. Это первые наши потери. Их будет много. Сожмите свое сердце в кулак... Потом, на войне, хоронили без слез. Перестали плакать. Летали на истребителях. Сама высота была страшной нагрузкой для всего женского организма, иногда живот прямо в позвоночник прижимало. А девочки наши летали и сбивали асов, да еще каких асов! Вот так! Знаете, когда мы шли, на нас мужчины смотрели с удивлением: летчицы идут. Они восхищались нами..." Клавдия Ивановна Терехова, капитан авиации "Осенью меня вызвали в военкомат...Принял военком и спрашивает": "Прыгать умеете?" Я призналась, что боюсь. Долго он агитировал за десантные войска: красивая форма, шоколад каждый день. Но я с детства боялась высоты. "Хотите в зенитную артиллерию?" А очень я знаю, что это такое - зенитная артиллерия? Тогда он предлагает: "Давайте направим вас в партизанский отряд." - "А как маме оттуда писать в Москву?" Он берет и пишет красным карандашом на моем направлении: "Степной фронт..." В поезде влюбился в меня молодой капитан. Всю ночь в нашем вагоне простоял. Он уже был обожженный войной, несколько раз раненый. Смотрел-смотрел на меня и говорит: "Верочка, только не опускайтесь, не становитесь грубой. Вы такая сейчас нежная. Я уже всего повидал!" И дальше что-то в таком духе, что, мол, трудно выйти чистым из войны. Из ада. Месяц добирались мы с подругой до четвертой гвардейской армии Второго Украинского фронта. Наконец догнали. Главный хирург вышел на несколько минут, посмотрел на нас, завел в операционную: "Вот ваш операционный стол..." Санитарные машины одна за другой подходят, машины большие, "студебеккеры", раненые лежат на земле, на носилках. Мы спросили только: "Кого брать первыми?" - "Тех, кто молчит..." Через час я уже стояла за своим столом, оперировала. И пошло... Оперируешь сутками, после чуток подремлешь, быстренько протрешь глаза, умоешься - и опять за свой стол. И через два человека третий - мертвый. Не успевали всем помочь. Третий - мертвый... На станции в Жмеринке попали под страшную бомбежку. Состав остановился, и мы побежали. Замполит наш, вчера ему вырезали аппендицит, а он сегодня уже бежал. Всю ночь просидели в лесу, а состав наш разнесло в щепки. Под утро на бреющем полете немецкие самолеты стали прочесывать лес. Куда денешься? В землю, как крот, не полезешь. Я обхватила березу и стою: "Ох, мама-мамочка! Неужели я погибну? Выживу, буду самым счастливым человеком на свете". Кому потом ни рассказывала, как за березу держалась, все смеялись. Ведь что было в меня попасть? Стою во весь рост, береза белая... Умора! День Победы встретила в Вене. Мы поехали в зоопарк, очень в зоопарк хотелось. Можно было поехать посмотреть концентрационный лагерь. Всех возили, показывали. Не поехала... Сейчас удивляюсь: почему я не поехала? Хотелось чего-нибудь радостного. Смешного. Увидеть что-нибудь из другой жизни..." Вера Владимировна Шевалдышева, старший лейтенант, хирург "Нас было трое... Мама, папа и я... Первым уехал на фронт отец. Мама хотела пойти вместе с отцом, она медсестра, но его в одну сторону направили, ее - в другую. А мне было только шестнадцать лет... Меня не хотели брать. Я ходила-ходила в военкомат, и через год меня взяли. Мы долго ехали поездом. Вместе с нами возвращались солдаты из госпиталей, были там тоже молодые ребята. Они рассказывали нам о фронте, и мы сидели, открыв рот, слушали. Говорили, что нас будут обстреливать, и мы сидим, ждем: когда же обстрел начнется? Мол, приедем и скажем, что уже обстрелянные. Приехали. А нас не к винтовкам, а к котлам приставили, к корытам. Девочки все моего возраста, до этого родители нас любили, баловали. Я была единственный ребенок в семье. А тут тягаем дрова, топим печки. Потом золу эту берем и в котлы вместо мыла, потому что мыло привезут, и тут - оно кончилось. Белье грязное, вшивое. В крови... Зимой тяжелое от крови..." Светлана Васильевна Катыхина, боец полевого банно-прачечного отряда "Я до сих пор помню своего первого раненого... Лицо помню... У него был открытый перелом средней трети бедра. Представляете, торчит кость, осколочное ранение, все вывернуто. Эта кость... Я знала теоретически, что делать, но когда я к нему подползла и вот это увидела, мне стало плохо, меня затошнило. И вдруг слышу: "Сестричка, попей водички". Это мне этот раненый говорит. Жалеет. Я эту картину как сейчас вижу. Как он это сказал, я опомнилась: "Ах, думаю, чертова тургеневская барышня! Человек погибает, а ее, нежное создание, видите ли, затошнило". Развернула индивидуальный пакет, закрыла им рану, и мне стало легче, и оказала, как надо, помощь. Смотрю теперь фильмы о войне: медсестра на передовой, она идет аккуратненькая, чистенькая, не в ватных брюках, а в юбочке, у нее пилоточка на хохолке. Ну, неправда! Разве мы могли вытащить раненого, если бы были такие... Не очень-то в юбочке наползаешь, когда одни мужчины вокруг. А по правде сказать, юбки нам в конце войны только выдали, как нарядные. Тогда же мы получили и трикотаж нижний вместо мужского белья. Не знали, куда деваться от счастья. Гимнастерки расстегивали, чтобы видно было..." Софья Константиновна Дубнякова, старший сержант, санинструктор "Бомбежка... Бомбит и бомбит, бомбит и бомбит, и бомбит. Все бросились куда-то бежать... И я бегу. Слышу чей-то стон: "Помогите... Помогите..." Но бегу... Через несколько минут до меня что-то доходит, я чувствую на плече санитарную сумку. И еще - стыд. Куда девался страх! Бегу назад: стонет раненый солдат. Бросаюсь к нему перевязывать. Затем второго, третьего... Бой кончился ночью. А утром выпал свежий снег. Под ним убитые... У многих руки подняты кверху... К небу... Спросите меня: что такое счастье? Я отвечу... Вдруг найти среди убитых - живого человека..." Анна Ивановна Беляй, медсестра "Увидела первого убитого... Стала над ним и плачу... Оплакиваю... Тут раненый зовет: "Перевяжи ногу! " Нога у него на штанине болтается, ногу оторвало. Отрезаю штанину: "Положи мне ногу! Положи рядом". Положила. Они, если в сознании, не дают оставить ни свою руку, ни свою ногу. Забирают. А если умирают, просят похоронить вместе. На войне думала: никогда ничего не забуду. Но забывается... Молодой такой, интересный парень. И лежит убитый. Я представляла, что всех погибших хоронят с воинскими почестями, а его берут и тащат к орешнику. Вырыли могилу... Без гроба, без ничего зарывают в землю, прямо так и засыпали. Солнце ярко светило, и на него тоже... Теплый летний день... Не было ни плащ-палатки, ничего, его положили в гимнастерке, галифе, как он был, и все это еще новое, он, видно, недавно прибыл. Так положили и зарыли. Ямка была неглубокая, только чтобы он лег. И рана небольшая, она смертельная - в висок, но крови мало, и человек лежит, как живой, только очень бледный. За обстрелом началась бомбежка. Разбомбили это место. Не знаю, что там осталось... А как в окружении людей хоронили? Тут же, рядом, возле окопчика, где мы сами сидим, зарыли - и все. Бугорок только оставался. Его, конечно, если следом немцы идут или танки, тут же затопчут. Обыкновенная земля оставалась, никакого следа. Часто хоронили в лесу под деревьями... Под этими дубами, под этими березами... Я в лес до сих пор не могу ходить. Особенно, где растут старые дубы или березы... Не могу там сидеть..." Ольга Васильевна Корж, санинструктор кавалерийского эскадрона "На фронте у меня пропал голос... Красивый голос... Вернулся мой голос, когда я приехала домой. Вечером собрались родные, выпили: "Ну, Верка, спой". И я запела... Уезжала я на фронт материалисткой. Атеисткой. Хорошей советской школьницей уехала, которую хорошо учили. А там... Там я стала молиться... Я всегда молилась перед боем, читала свои молитвы. Слова простые... Мои слова... Смысл один, чтобы я вернулась к маме и папе. Настоящих молитв я не знала, и не читала Библию. Никто не видел, как я молилась. Я - тайно. Украдкой молилась. Осторожно. Потому что... Мы были тогда другие, тогда жили другие люди. Вы - понимаете? Мы думали иначе, понимали... Потому что... Я расскажу случай... Однажды среди новоприбывших оказался верующий, и солдаты смеялись, когда он молился: "Ну, что тебе твой Бог помог? Если он есть, как он все терпит?" Они не верили, как тот человек, что кричал у ног распятого Христа, мол, если Он тебя любит, почему Он тебя не спасет? После войны я прочла Библию... Всю жизнь ее теперь читаю... И этот солдат, он был уже немолодой мужчина, не хотел стрелять. Отказывался: "Не могу! Я не буду убивать!" Все соглашались убивать, а он нет. А время? Время какое... Страшное время... Потому что... Отдали под трибунал и через два дня расстреляли... Бах! Бах! Время другое... Люди другие... Как вам объяснить? Как... К счастью, я... Я не видела тех людей, которых убивала... Но... Все равно... Теперь я понимаю, что убивала. Думаю об этом... Потому что... Потому что старая стала. О своей душе молюсь. Наказала дочери, чтобы после смерти все мои ордена и медали не в музей, а в церковь отнесла. Отдала батюшке... Они приходят ко мне во сне... Мертвые... Мои мертвые... Хотя я их и не видела, но они приходят и смотрят на меня. Я ищу-ищу глазами, может, кто-то раненый, пусть тяжелораненый, но можно еще спасти. Не знаю, как сказать... Но все они мертвые..." Вера Борисовна Сапгир, сержант, зенитчица "Самое невыносимое для меня были ампутации... Часто такие высокие ампутации делали, что отрежут ногу, и я ее еле держу, еле несу, чтобы положить в таз. Помню, что они очень тяжелые. Возьмешь тихонько, чтобы раненый не слышал, и несешь, как ребенка... Маленького ребенка... Особенно, если высокая ампутация, далеко за колено. Я не могла привыкнуть. Раненые под наркозом стонут или кроют матом. Трехэтажным русским матом. Я всегда была в крови... Она вишневая... Черная... Маме я ничего не писала об этом. Я писала, что все хорошо, что я тепло одета, обута. Она же троих на фронт отправила, ей было тяжело..." Мария Селивестровна Божок, медсестра "Родилась и выросла я в Крыму... Возле Одессы... В сорок первом году окончила десятый класс Слободской школы Кордымского района. Когда началась война, в первые дни слушала радио... Поняла - отступаем... Побежала в военкомат, отправили домой. Еще дважды ходила туда и дважды получала отказ. Двадцать восьмого июля двигались через нашу Слободку отступающие части, и я вместе с ними без всякой повестки ушла на фронт. Когда впервые увидела раненого, упала в обморок. Потом прошло. Когда первый раз полезла под пули за бойцом, кричала так, что, казалось, перекрывала грохот боя. Потом привыкла. Через десять дней меня ранило, осколок вытащила сама, перевязала себя сама... Двадцать пятое декабря сорок второго года... Наша триста тридцать третья дивизия пятьдесят шестой армии заняла высоту на подступах к Сталинграду. Противник решил ее во что бы то ни стало вернуть. Завязался бой. На нас двинулись танки, но их остановила артиллерия. Немцы откатились назад, на ничейной земле остался раненый лейтенант, артиллерист Костя Худов. Санитаров, которые пытались вынести его, убило. Поползли две овчарки-санитарки (я их там увидела впервые), но их тоже убило. И тогда я, сняв ушанку, стала во весь рост, сначала тихо, а потом все громче запела нашу любимую довоенную песню "Я на подвиг тебя провожала". Умолкло все с обеих сторон - и с нашей, и с немецкой. Подошла к Косте, нагнулась, положила на санки-волокуши и повезла к нашим. Иду, а сама думаю: "Только бы не в спину, пусть лучше в голову стреляют". Вот сейчас... сейчас... Последние минуты моей жизни... Сейчас! Интересно: я почувствую боль или нет? Как страшно, мамочка! Но не раздалось ни одного выстрела... Формы на нас нельзя было напастись: всегда в крови. Мой первый раненый - старший лейтенант Белов, мой последний раненый - Сергей Петрович Трофимов, сержант минометного взвода. В семидесятом году он приезжал ко мне в гости, и дочерям я показала его раненую голову, на которой и сейчас большой шрам. Всего из-под огня я вынесла четыреста восемьдесят одного раненого. Кто-то из журналистов подсчитал: целый стрелковый батальон... Таскали на себе мужчин, в два-три раза тяжелее нас. А раненые они еще тяжелее. Его самого тащишь и его оружие, а на нем еще шинель, сапоги. Взвалишь на себя восемьдесят килограммов и тащишь. Сбросишь... Идешь за следующим, и опять семьдесят-восемьдесят килограммов... И так раз пять-шесть за одну атаку. А в тебе самой сорок восемь килограммов - балетный вес. Сейчас уже не верится... Самой не верится..." Мария Петровна Смирнова (Кухарская), санинструктор "Сорок второй год... Идем на задание. Перешли линию фронта, остановились у какого-то кладбища. Немцы, мы знали, находятся в пяти километрах от нас. Это была ночь, они все время бросали осветительные ракеты. Парашютные. Эти ракеты горят долго и освещают далеко всю местность. Взводный привел меня на край кладбища, показал, откуда бросают ракеты, где кустарник, из которого могут появиться немцы. Я не боюсь покойников, с детства кладбища не боялась, но мне было двадцать два года, я первый раз стояла на посту... И я за эти два часа поседела... Первые седые волосы, целую полосу я обнаружила у себя утром. Я стояла и смотрела на этот кустарник, он шелестел, двигался, мне казалось, что оттуда идут немцы... И еще кто-то... Какие-то чудовища... А я " одна... Разве это женское дело - стоять ночью на посту на кладбище? Мужчины проще ко всему относились, они уже готовы были к этой мысли, что надо стоять на посту, надо стрелять... А для нас все равно это было неожиданностью. Или делать переход в тридцать километров. С боевой выкладкой. По жаре. Лошади падали..." Вера Сафроновна Давыдова, рядовой пехотинец "Ты спрашиваешь, что на войне самое страшное? Ждешь от меня... Я знаю, чего ты ждешь... Думаешь: я отвечу: самое страшное на войне - смерть. Умереть. Ну, так? Знаю я вашего брата... Журналистские штучки... Ха-ха-а-а... Почему не смеешься? А? А я другое скажу... Самое страшное для меня на войне - носить мужские трусы. Вот это было страшно. И это мне как-то... Я не выражусь... Ну, во-первых, очень некрасиво... Ты на войне, собираешься умереть за Родину, а на тебе мужские трусы. В общем, ты выглядишь смешно. Нелепо. Мужские трусы тогда носили длинные. Широкие. Шили из сатина. Десять девочек в нашей землянке, и все они в мужских трусах. О, Боже мой! Зимой и летом. Четыре года. Перешли советскую границу... Добивали, как говорил на политзанятиях наш комиссар, зверя в его собственной берлоге. Возле первой польской деревни нас переодели, выдали новое обмундирование и... И! И! И! Привезли в первый раз женские трусы и бюстгальтеры. За всю войну в первый раз. Ха-а-а... Ну, понятно... Мы увидели нормальное женское белье... Почему не смеешься? Плачешь... Ну, почему?" Лола Ахметова, рядовая, стрелок "Меня на фронт не брали... Только шестнадцать лет мне, до семнадцати еще далеко. А взяли у нас фельдшера, ей принесли повестку. Она сильно плакала, у нее дома мальчик маленький оставался. Я пошла в военкомат: "Возьмите вместо нее меня". Мама не пускала: "Нина, ну сколько тебе лет? Может, там и война скоро кончится". Мама есть мама. Бойцы кто сухарик, кто сахару кусочек мне оставит. Оберегали. Я не знала, что у нас "катюша" есть, в прикрытии за нами стоит. Начала она стрелять. Она стреляет, гром вокруг стоит, все горит. И настолько это меня поразило, настолько я испугалась этого грома, огня, шума, что упала в лужу, пилотку потеряла. Бойцы хохочут: "Ты что, Ниночек? Ты что, милая?" Атаки рукопашные... Я что запомнила? Я запомнила хруст... Начинается рукопашная: и сразу этот хруст - хрящи ломаются, кости человеческие трещат. Звериные крики... Когда атака, я с бойцами иду, ну, чуть-чуть позади, считай - рядом. Все на моих глазах... Мужчины закалывают друг друга. Добивают. Доламывают. Бьют штыком в рот, в глаз... В сердце, в живот... И это... Как описать? Я слаба... Слаба описать... Одним словом, женщины не знают таких мужчин, они их такими дома не видят. Ни женщины, ни дети. Страшно вообще делается... После войны вернулась домой в Тулу. По ночам все время кричала. Ночью мама с сестрой сидели со мной... Я просыпалась от собственного крика..." Нина Владимировна Ковеленова, старший сержант, санинструктор стрелковой роты "Прибыли мы к Сталинграду... Там смертные бои шли. Самое смертельное место... Вода и земля были красные... И вот с одного берега Волги нам надо переправиться на другой. Нас никто слушать не хочет: "Что? Девчонки? Кому вы к черту тут нужны! Нам стрелки и пулеметчики нужны, а не связисты". А нас много, восемьдесят человек. К вечеру девчат, которые побольше были, взяли, а нас вдвоем с одной девочкой не берут. Малые ростом. Не выросли. Хотели в резерве оставить, но я такой рев подняла... В первом бою офицеры сталкивали меня с бруствера, я высовывала голову, чтобы все самой видеть. Какое-то любопытство было, детское любопытство... Наив! Командир кричит: "Рядовая Семенова! Рядовая Семенова, ты с ума сошла! Такую мать... Убьет!" Этого я понять не могла: как это меня может убить, если я только приехала на фронт? Я еще не знала, какая смерть обыкновенная и неразборчивая. Ее не упросишь, не уговоришь. Подвозили на старых полуторках народное ополчение. Стариков и мальчиков. Им выдавали по две гранаты и отправляли в бой без винтовки, винтовку надо было добыть в бою. После боя и перевязывать было некого... Все убитые..." Нина Алексеевна Семенова, рядовая, связистка "Я войну прошла из конца в конец... Первого раненого тащила, у самой ноги подкашивались. Тащу и шепчу: "Хотя б не помер... Хотя б не помер..." Перевязываю его, и плачу, и что-то говорю ему ласковое. А мимо проходил командир. И он накричал на меня, даже что-то такое с матом... - Почему он накричал на вас? - Нельзя было так жалеть, плакать, как я. Выбьюсь из сил, а раненых много. Едем, лежат убитые, стриженые и головы у них зеленые, как картошка от солнца. Они рассыпаны, как картошка... Как бежали, так и лежат на вспаханном поле... Как картошка..." Екатерина Михайловна Рабчаева, рядовая, санинструктор "Вот не скажу, где это было... В каком месте... Один раз человек двести раненых в сарае, а я одна. Раненых доставляли прямо с поля боя, очень много. Было это в какой-то деревне... Ну, не помню, столько лет прошло... Помню, что четыре дня я не спала, не присела, каждый кричал: "Сестра! Сестренка! Помоги, миленькая!" Я бегала от одного к другому, и один раз споткнулась и упала, и тут же уснула. Проснулась от крика, командир, молоденький лейтенант, тоже раненый, приподнялся на здоровый бок и кричал: "Молчать! Молчать, я приказываю!" Он понял, что я без сил, а все зовут, им больно: "Сестра! Сестричка!" Я как вскочила, как побежала - не знаю куда, чего. И тогда я первый раз, как попала на фронт, заплакала. И вот... Никогда не знаешь своего сердца. Зимой вели мимо нашей части пленных немецких солдат. Шли они замерзшие, с рваными одеялами на голове, прожженными шинелями. А мороз такой, что птицы на лету падали. Птицы замерзали. В этой колонне шел один солдат... Мальчик... У него на лице замерзли слезы... А я везла на тачке хлеб в столовую. Он глаз отвести не может от этой тачки, меня не видит, только эту тачку. Хлеб... Хлеб... Я беру и отламываю от одной буханки и даю ему. Он берет... Берет и не верит. Не верит... Не верит! Я была счастлива... Я была счастлива, что не могу ненавидеть. Я сама себе тогда удивилась..." Наталья Ивановна Сергеева, рядовая, санитарка "Одна я вернулась к маме..." Еду в Москву... То, что знаю о Нине Яковлевне Вишневской, пока занимает всего несколько строчек в моем блокноте: в семнадцать лет ушла на фронт, воевала санинструктором в первом батальоне тридцать второй танковой бригады пятой армии. Участвовала в знаменитом танковом сражении под Прохоровкой, в котором с обеих сторон - советской и немецкой - столкнулось тысяча двести танков и самоходных орудий. Одна из самых больших танковых битв в мировой истории. Подсказали адрес школьные следопыты из Борисова, собравшие большой материал для своего музея о тридцать второй танковой бригаде, освобождавшей их родной город. Санинструкторами в танковых частях служили обычно мужчины, а тут - девчонка. Сразу собралась в дорогу... Начинаю уже задумываться: как выбирать среди десятков адресов? Первое время записывала всех, кого встречала. Передавали меня по цепочке, звонили одна другой. Приглашали на свои встречи, а то и просто к кому-нибудь на пироги и чай. Я стала получать письма со всей страны, адрес тоже передавался по фронтовой почте. Писали: "Ты уже наша, ты уже тоже фронтовая девчонка". Скоро я поняла: невозможно записать всех, нужен какой-то другой принцип отбора и поиска. Какой? Рассортировав имеющиеся адреса, сформулировала его для себя так: стараться записывать женщин разных военных профессий. Ведь каждый из нас видит жизнь через свое дело, через свое место в жизни или в событии, в котором участвует. Можно было предположить, несмотря на всю условность подобного сравнения, что медсестра видела одну войну, пекарь - другую, десантница - третью, летчица - четвертую, командир взвода автоматчиков - пятую... У каждой из них был на войне как бы свой радиус обзора: у одной - операционный стол: "Столько видела отрезанных рук и ног... Даже не верилось, что где-то есть целые мужчины. Казалось, что все они или раненые, или погибли..." (А. Демченко, старший сержант, медсестра); у другой - котлы походной кухни: "После боя, бывало, никого не оставалось... Котел каши, котел супа наваришь, а некому отдать..." (И. Зинина, рядовая, повар); у третьей - кабина летчика: "Наш лагерь стоял в лесу. Я прилетела с полета и решила пойти в лес, это уже середина лета, земляника поспела. Прошла по тропинке и увидела: лежит немец... Уже почерневший... Меня охватил страх. Я никогда до этого не видела убитых, а уже год воевала. Там, наверху, другое... Когда летишь, у тебя одна мысль: найти цель, отбомбиться и вернуться. Нам не приходилось видеть мертвых. Этого страха у нас не было..." (А. Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик). А у партизанки война до сих пор ассоциируется с запахом горящего костра: "Все на костре - и хлеб пекли, и еду варили, угли останутся - положим кожухи, валенки сушить. Ночами грелись..." (Е. Высоцкая). Но долго побыть наедине со своими мыслями мне не удается. Проводница приносит чай. Купе тут же шумно и весело знакомится. На столе появляется традиционная бутылка "Московской", домашняя закуска, и начинается, как это обычно у нас, задушевный разговор. О своих семейных тайнах и политике, о любви и ненависти, о вождях и соседях. Давно поняла, что мы - люди дороги и разговора... Я тоже рассказываю: к кому еду, зачем? Двое из моих попутчиков воевали - один дошел до Берлина командиром саперного батальона, второй три года партизанил в белорусских лесах. Тут же заговорили о войне. Потом я записала наш разговор, как он сохранился у меня в памяти: - Мы - уже вымирающе племя. Мамонты! Мы - из поколения, которое верило, что есть в жизни нечто большее, чем человеческая жизнь. Родина есть и великая идея. Ну, и Сталин. Зачем врать? Из песни, как говорится, слов не выкинешь. - Это, конечно... У нас в отряде была отважная девушка... Ходила на железную дорогу. На подрыв. До войны у нее всю семью репрессировали: отца, мать и двоих старших братьев. Она жила с тетей, маминой сестрой. С первых дней войны искала партизан. В отряде видели, что она на рожон лезла... Хотела доказать... Всех награждали, а ее ни разу. Медали не дали, потому что родители - враги народа. Перед самым приходом нашей армии ей ногу оторвало. Я навестил ее в госпитале... Она плакала... "Но теперь, - говорила, - мне все поверят". Красивая девушка... - Когда ко мне пришли две девчонки, командиры саперных взводов, какой-то дурак прислал из отдела кадров, я тут же отправил их обратно. Они были страшно недовольны. Хотели идти на передний край и делать минные проходы. - Почему же вы их отправили? - По ряду причин. Первая - у меня было достаточно хороших сержантов, которые могли сделать то, для чего послали этих девчонок, вторая - я считал, что незачем женщине лезть на передний край. В пекло. Хватает нас, мужиков. Еще я знал, что надо будет строить им отдельный блиндаж, обставлять их командную деятельность кучей всякого рода девичьих дел. Много возни. - Значит, ваше мнение: женщине не место на войне? - Если вспомнить историю, то во все времена русская женщина не только провожала на битву мужа, брата, сына, горевала и ждала их. Еще княжна Ярославна поднималась на крепостную стену и лила расплавленную смолу на головы врагов. Но у нас, у мужчин, было чувство вины, что девчонки воюют, и оно у меня осталось. Помню, мы отступаем. А это осень, дожди идут сутками, день и ночь. Возле дороги лежит убитая девушка... У нее длинная коса, и она вся в грязи... - Это, конечно... Когда я слышал, что наши медицинские сестры, попав в окружение, отстреливались, защищая раненых бойцов, потому что раненые беспомощны, как дети, я это понимал. А теперь такая картина: две женщины ползут по нейтральной полосе кого-то убивать со "снайперкой". Ну, да... Не могу отделаться от чувства, что это, конечно, все-таки "охота"... Я сам стрелял... Так я же мужчина... - Но они защищали родную землю? Спасали отечество... - Это, конечно... В разведку с такой, может быть, и пошел, а замуж бы не взял. Ну, да... Мы привыкли думать о женщине как о матери и невесте. Прекрасной Даме, наконец. Мне младший брат рассказывал, как вели по нашему городу пленных немцев, ну и они, мальчишки, палили по колонне из рогаток. Мать увидела и дала ему затрещину. А шли молокососы, из тех, которых Гитлер последними подбирал. Брату было семь лет, но он запомнил, как мать наша смотрела на этих немцев и плакала: "Чтобы ослепли ваши матери, как они вас таких на войну пустили!" Война - дело мужское. Мужчин, что ли, мало, о которых можно написать? - Н-нет... Я - свидетель. Нет! Вспомним катастрофу первых месяцев войны: авиации нет, она вдоль границы разбита на земле, так и не поднялась в воздух, связи нет, танки горят, как спичечные коробки, устаревшие танки. Миллионы солдат и офицеров в плену... Миллионы! Конница Буденного воевала против танков. Лошади против металла. Через полтора месяца немецкие войска уже под Москвой... Кольцо блокады вокруг Ленинграда... Профессора записывались в ополчение. Старые профессора! И девчонки рвались на фронт добровольно, а трус сам воевать не пойдет. Это были смелые, необыкновенные девчонки. Есть статистика: потери среди медиков переднего края занимали второе место после потерь в стрелковых батальонах. В пехоте. Что такое, например, вытащить раненого с поля боя? Я вам сейчас расскажу... Мы поднялись в атаку, а нас давай косить из пулемета. И батальона не стало. Все лежали. Они не были все убиты, много раненых. Немцы бьют, огня не прекращают. Совсем неожиданно для всех из траншеи выскакивает сначала одна девчонка, потом вторая, третья... Они стали перевязывать и оттаскивать раненых, даже немцы на какое-то время онемели от изумления. К часам десяти вечера все девчонки были тяжело ранены, а каждая спасла максимум два-три человека. Награждали их скупо, в начале войны наградами не разбрасывались. Вытащить раненого надо было вместе с его личным оружием. Первый вопрос в медсанбате: где оружие? В начале войны его не хватало. Винтовку, автомат, пулемет - это тоже надо было тащить. В сорок первом был издан приказ номер двести восемьдесят один о представлении к награждению за спасение жизни солдат: за пятнадцать тяжелораненых, вынесенных с поля боя вместе с личным оружием - медаль "За боевые заслуги", за спасение двадцати пяти человек - орден Красной Звезды, за спасение сорока - орден Красного Знамени, за спасение восьмидесяти - орден Ленина. А я вам описал, что значило спасти в бою хотя бы одного... Из-под пуль... - Это, конечно... Я тоже помню... Ну, да... Послали наших разведчиков в деревню, где стоял немецкий гарнизон. Двое ушло... Следом еще один... Никто не вернулся. Командир вызывает одну из наших девчонок: "Люся, ты пойдешь". Одели ее, как пастушку, вывели на дорогу... А что делать? Какой выход? Мужчину убьют, а женщина может пройти. Это, конечно... Но видеть в руках женщины винтовку... - Девчонка вернулась? - Фамилию забыл... Помню имя - Люся. Она потом погибла. Все долго молчат. Затем поднимают тост за погибших. Тема разговора поворачивает в другую сторону - говорят о Сталине, уничтожившем перед войной лучшие командирские кадры. Военную элиту. О жестокой коллективизации и тридцать седьмом годе. Лагерях и ссылках. О том, что без тридцать седьмого, может быть, не было бы и сорок первого. Не отступали бы до Москвы и так дорого не заплатили бы за победу. - А любовь была на войне? - спрашиваю я. - Среди фронтовых девчонок я встречал много красивых, но мы не видели в них женщин. Хотя, на мой взгляд, они были чудесные девчонки. Но это были наши подружки, которые выволакивали нас с поля боя. Спасали, выхаживали. Меня дважды вытаскивали раненого. Как я мог к ним плохо относиться? Но вы могли ли бы выйти замуж за брата? Мы называли их сестренками. - А после войны? - Кончилась война, они оказались страшно незащищенными. Вот моя жена. Она - умная женщина, и она к военным девушкам плохо относится. Считает, что они ехали на войну за женихами, что все крутили там романы. Хотя на самом деле, у нас же искренний разговор, это чаще всего были честные девчонки. Чистые. Но после войны... После грязи, после вшей, после смертей... Хотелось чего-то красивого. Яркого. Красивых женщин... У меня был друг, его на фронте любила одна прекрасная, как я сейчас понимаю, девушка. Медсестра. Но он на ней не женился, демобилизовался и нашел себе другую, посмазливее. И он несчастлив со своей женой. Теперь вспоминает ту, свою военную любовь, она ему была бы другом. А после фронта он жениться на ней не захотел, потому что четыре года видел ее только в стоптанных сапогах и мужском ватнике. Мы старались забыть войну. И девчонок своих тоже забыли... - Это, конечно... Были все молодые. Хотелось жить... Так никто и не заснул в ту ночь. Проговорили до утра. ...Сразу из метро попадаю в тихий московский дворик. С песочницей и детскими качелями. Иду и вспоминаю удивленный голос по телефону: "Приехали? И сразу ко мне? Уточнять в Совете ветеранов ничего не будете? У них есть все данные обо мне, они проверяли". Я даже растерялась. Раньше думала, что перенесенные страдания делают человека свободным, он принадлежит уже только самому себе. Его защищает собственная память. Теперь обнаруживаю " нет, не всегда. Часто это знание и даже сверхзнание (в обычной жизни такого нет) существуют отдельно, как некий неприкосновенный запас или как пылинки золота в многослойной руде. Надо долго отшелушивать пустую породу, вместе рыться в наносах суеты, и наконец - блеснет! Одарит! Так какие же мы на самом деле - из чего слеплены, из какого материала? Что у него за прочность, хочу понять. За этим я сюда и пришла... Дверь открывает невысокая полная женщина. Одну руку по-мужски протягивает мне для приветствия, за другую держится маленький внук. По его невозмутимости и привычному любопытству понимаю, что гостей в этом доме бывает много. Их здесь ждут. В большой комнате свободно, почти нет обычных домашних вещей. На полке - книги, большей частью военные мемуары, много увеличенных военных фотографий, висит на лосином рогу танкошлем, на полированном столике ряд маленьких танков с дарственными надписями: "От воинов Н-ской части", "От курсантов танкового училища"... Рядом со мной на диване "сидят" три куклы - в военной форме. И даже шторы и обои в комнате защитного цвета. Я понимаю, что здесь война не кончилась и не кончится никогда. Нина Яковлевна Вишневская, старшина, санинструктор танкового батальона: "С чего начать? Я тут тебе даже текст приготовила... Ну, да ладно, буду говорить от души. Вот как оно было.... Расскажу, как подруге... Начну я с того, что в танковые войска девчонок брали неохотно. Можно даже сказать, что совсем не брали. Как я попала? Жили мы в городе Конаково Калининской области. Я только успела сдать экзамены за восьмой класс и перейти в девятый. Никто из нас тогда не понимал, что такое война, для нас это какая-то игра, что-то книжное. Мы воспитывались на романтике революции, на идеалах. Мы верили книгам... Война скоро кончится нашей победой. Ну, вот-вот... Жила наша семья в большой коммунальной квартире, там было много семей, и каждый день уходили на войну люди: дядя Петя, дядя Вася... Мы их провожали, и нас, детей, больше всего одолевало любопытство. Мы шли за ними до самого поезда и, когда играла музыка, женщины плакали, - все это нас не пугало, а, наоборот, развлекало. Духовой оркестр всегда играл "Марш Славянки". Хотелось сесть на поезд и тоже уехать. Под эту музыку. Война, как нам представлялось, была где-то далеко. Мне, например, нравились военные пуговицы, как они блестят. Я уже ходила на курсы сандружинниц, но все это было как детское. Потом закрыли школу, и нас мобилизовали на строительство оборонительных сооружений. Разместили в сараях, в чистом поле. Мы даже гордились, что едем на какое-то дело, связанное с войной. Зачислили нас в батальон слабосильных. Работали с восьми утра до восьми вечера, по двенадцать часов в сутки. Копали противотанковые рвы. А были все девчонки и мальчишки по пятнадцать-шестнадцать лет... И вот однажды во время работы мы услышали голоса, кто кричал "Воздух!", кто кричал "Немцы!". Взрослые побежали прятаться, а нам интересно - что такое немецкие самолеты, что такое немцы? Они пролетели мимо, но мы ничего не рассмотрели. Даже расстроились... Через некоторое время они развернулись и уже пролетели ниже. Все увидели черные кресты. Страха никакого не было, опять одно любопытство. И вдруг они открыли пулеметный огонь и начали строчить, и на наших глазах падали свои ребята, с которыми вместе учились и работали. У нас наступило какое-то оцепенение, мы никак не могли понять: что это такое? Стояли и смотрели... Как вкопанные... И уже взрослые подбегали к нам и бросали на землю, а у нас все равно страх не появлялся... Скоро немец-то подошел совсем близко к городу, где-то километрах в десяти был, слышалась орудийная канонада. Мы с девчонками побежали в военкомат: ну, тоже надо идти защищать, быть вместе. Никаких сомнений. Но брали не всех, брали девушек выносливых, сильных, и прежде всего тех, кому исполнилось восемнадцать лет. Хороших комсомолок. Какой-то капитан отбирал девушек для танковой части. Меня, конечно, он слушать не стал, потому что мне было семнадцать лет, и я была всего метр шестьдесят. - Пехотинца поранит, - объяснял он мне, - он на землю упадет. Можно к нему подползти, на месте перевязать или в укрытие оттащить. А танкист не то... Если его ранит в танке, то его оттуда надо вытащить через люк. А разве ты такого парня вытащишь? Ты знаешь, какие танкисты все здоровые? Когда на танк придется лезть, по нему стреляют, пули, осколки летят. А ты знаешь, что такое, когда танк горит? - А разве я не такая комсомолка, как все? - Я стала плакать. - Ты, конечно, тоже комсомолка. Но очень маленькая. А моих подруг, с которыми я училась на курсах сандружинниц и в школе - они были рослые, сильные девушки, - их взяли. Мне было обидно, что они уезжают, а я остаюсь Родителям я, конечно, ничего не сказала. Пришла провожать, и девчонки меня пожалели: спрятали в кузове под брезентом. Ехали на открытой полуторке, сидим все в разных платках - у кого черный, у кого синий, красный... А у меня мамина кофточка вместо платка. Как будто не на войну собрались, а на концерт художественной самодеятельности. Зрелище! Ну, кино... Теперь без улыбки не вспомнить... Шура Киселева даже гитару с собой взяла. Едем, уже показались окопы, солдаты увидели нас и кричат: "Артисты приехали! Артисты приехали!" Подъехали к штабу, капитан дал команду построиться. Вышли все, я последняя стала. Девчата с вещами, а я так. Поскольку я неожиданно попала, то вещей у меня с собой никаких. Шура дает мне свою гитару: "Ну, что ты будешь без ничего". Выходит начальник штаба, капитан докладывает ему: - Товарищ подполковник! Двенадцать девушек прибыли в ваше распоряжение для прохождения службы. Тот посмотрел: - Да ведь тут не двенадцать, а целых тринадцать. Капитан свое: - Нет, двенадцать, товарищ подполковник, - настолько он был уверен, что двенадцать. А когда повернулся, посмотрел, сразу ко мне: - А ты откуда взялась? Я отвечаю: - Воевать приехала, товарищ капитан. - А ну-ка пойди сюда! - Я вместе с подругой приехала... - С подругой хорошо вместе на танцы ходить. А здесь - война. Давай-ка сюда поближе. Как была у меня мамина кофточка на голове, так я и подошла к ним. Показываю удостоверение сандружинницы. Начинаю клянчить: - Вы не сомневайтесь, дяденьки, я сильная. Я медсестрой работала... Я кровь сдавала... Вы, пожалуйста... Посмотрели они на все мои документы, и подполковник приказал: - Отправить домой! С первой попутной машиной! А пока придет машина, временно назначили меня в медсанвзвод. Я сидела и делала марлевые тампоны. Как только увижу, что какая-то машина подходит к штабу, тут же - в лес. Сижу там час-два, машина ушла - возвращаюсь. И так три дня, пока наш батальон не вступил в бой. Первый танковый батальон тридцать второй танковой бригады. Все ушли в бой, а я готовила землянки для раненых. Полчаса не прошло, как раненых стали привозить... И убитых... В этом бою погибла и одна наша девчонка. Ну, и про меня забыли, уже привыкли. Начальство уже не вспоминало... Теперь что? Теперь надо в военное одеться. Дали нам всем вещевые мешки, чтобы мы вещи свои туда сложили. А вещмешки новенькие. Я лямочки отрезала, донышко распорола и надела на себя. Получилась военная юбка. Нашла где-то гимнастерку не очень рваную, подпоясалась ремнем и решила похвастаться девчонкам. И только я перед ними покрутилась, как в нашу землянку заходит старшина, а за ним идет командир части. Старшина: - Смир-рно! Заходит подполковник, старшина к нему: - Товарищ подполковник, разрешите обратиться! С девчатами чепе. Я им вещмешки выдал, а они сами туда залезли. И тут меня узнал командир части: - А, так это ты, "заяц"! Ну, что ж, старшина, надо обмундировать девчат. Уже про машину, что надо уезжать, никто не вспомнил. Выдали нам обмундирование. У танкистов брезентовые штаны, да еще с накладкой на коленях, а нам дали тонкие, как из ситца комбинезоны. А земля напополам с металлом перемешана, камни все выворочены - опять мы оборванные ходим, потому что мы не в машине сидим, а по этой земле ползаем. Танки часто горели. Танкист, если останется живой, весь в ожогах. И мы обгорали, потому что вынимаешь горящего, в огонь лезешь. Это правда... Очень трудно человека вытащить из люка, особенно башенного стрелка. А мертвый человек тяжелее живого. Намного. Это я все вскоре узнала... Мы необученные, кто в каком звании - не понимали, и старшина нас все время учил, что теперь мы настоящие солдаты, должны приветствовать любого выше нас по званию, ходить подтянутыми, шинель на застежках. А солдаты, глядя, что мы такие молодые девчонки, любили подшутить над нами. Послали меня однажды из медсанвзвода за чаем. Я прихожу к повару. Он на меня смотрит: - Чего пришла? Я говорю: - За ча-ем... - Чай еще не готов. - А почему? - Повара в котлах моются. Сейчас помоются, будем чай кипятить... Я поверила. Приняла это вполне серьезно. Взяла свои ведра, иду обратно. Встречаю врача: - А чего пустая идешь? Где чай? Отвечаю: - Да повара в котлах моются. Чай еще не готов. Он за голову схватился: - Какие повара в котлах моются? Вернул меня, выдал хорошенько этому повару, налили мне два ведра чаю. Несу чай, а навстречу мне идут начальник политотдела и командир бригады. Я тут же вспомнила, как нас учили, что надо приветствовать каждого, потому что мы рядовые бойцы. А они идут двое. Как же я их двоих буду приветствовать? Иду и соображаю. Поравнялись, я ставлю ведра, обе руки к козырьку и кланяюсь одному и второму. Они шли, меня не замечали, а тут остолбенели от изумления: - Кто тебя так учил честь отдавать? - Старшина учил, он говорит, что каждого надо приветствовать. А вы идете двое и вместе... Все для нас, девчонок, в армии было сложно. Очень трудно давались нам знаки отличия. Когда мы прибыли в армию, еще были ромбики, кубики, шпалы, и вот сообрази, кто там по званию. Скажут - отнеси пакет капитану. А как его различить? Пока идешь, даже слово "капитан" из головы вылетит. Прихожу: - Дяденька, а дяденька, мне дяденька велел вам отдать вот это... - Какой еще дяденька? - А тот, что всегда в гимнастерке ходит. Без кителя. Запоминалось не то, что этот лейтенант, а тот капитан, нам запоминалось другое: красивый или некрасивый, рыжий или высокий. "А, тот, высокий!" - вспоминаешь. Конечно, когда я увидела обгоревшие комбинезоны, обгоревшие руки, обгоревшие лица... Я... Это удивительно... Я потеряла слезы... Дар слез, женский дар... Танкисты выскакивают из горящих машин, на них все горит. Дымит. У них часто были перебиты руки или ноги. Это - очень тяжелые раненые. Он лежит и просит: умру - напиши моей маме, напиши моей жене... А я не умела. Я не знала, как это кому-то рассказать о смерти... Когда танкисты саму меня подобрали с покалеченными ногами и привезли в украинское село, это было на Кировоградчине, хозяйка хаты, где размещался медсанвзвод, запричитала: - Яки ж молоденький хлопчик!.. Танкисты смеются: - Яки ж то хлопчик, бабка, то ж дивка! Она села возле меня и разглядывает: - Яка ж то дивка? Яка ж то дивка? То ж хлопчик молоденький... Я стриженая, в комбинезоне, в танкошлеме - хлопчик. Она на полатях мне место уступила и даже поросенка зарезала, чтобы я быстрее поправилась. И все жалела: - Неужто мужиков не хватило, что дитэй таких побрали... Дивчаток... От ее слов, от ее слез... На какое-то время меня покинуло всякое мужество, стало так себя жалко, и маму жалко. Ну, что я тут делаю среди мужчин? Я - девчонка. А если вернусь без ног? Были разные мысли... Да, были... Я признаюсь... В восемнадцать лет на Курской Дуге меня наградили медалью "За боевые заслуги" и орденом Красной Звезды, в девятнадцать лет - орденом Отечественной войны второй степени. Когда прибывало новое пополнение, ребята были все молодые, конечно, они удивлялись. Им тоже по восемнадцать-девятнадцать лет, и они с насмешкой спрашивали: "А за что ты получила свои медали?" или "А была ли ты в бою?" Пристают с шуточками: "А пули пробивают броню танка?" Одного такого я потом перевязывала на поле боя, под обстрелом, я и фамилию его запомнила - Щеголеватых. У него была перебита нога. Я ему шину накладываю, а он у меня прощения просит: - Сестричка, прости, что я тебя тогда обидел. Ты мне понравилась... Что мы знали тогда про любовь? Если что было, то школьная любовь, а школьная любовь еще детская. Я помню, как мы попали в окружение... Руками врывались в землю, больше ничего у нас не было. Ни лопат... Ничего... Нас со всех сторон жмут и жмут. Мы уже решаем: ночью или прорвемся, или погибнем. Думалось, что, вернее всего, погибнем... Не знаю, рассказывать это или не рассказывать? Не знаю... Замаскировались. Сидим. Ждем ночи, чтобы все-таки сделать попытку прорваться. И лейтенант Миша Т., комбат был ранен, и он выполнял обязанности комбата, лет ему было двадцать, стал вспоминать, как он любил танцевать, играть на гитаре. Потом спрашивает: - Ты хоть пробовала? - Чего? Что пробовала? - А есть хотелось страшно. - Не чего, а кого... Бабу! А до войны пирожные такие были. С таким названием. - Не-е-ет... - И я тоже еще не пробовал. Вот умрешь и не узнаешь, что такое любовь... Убьют нас ночью... - Да пошел ты, дурак! - До меня дошло, о чем он. Умирали за жизнь, еще не зная, что такое жизнь. Обо всем еще только в книгах читали. Я кино про любовь любила... Санинструкторы в танковых частях гибли быстро. Для нас место в танке не предусмотрено, вцепишься поверх брони, и только об одном мысль, чтобы не затянуло ноги в гусеницы. И надо следить, где танк загорится... Соскочить и туда бежать, ползти... На фронте нас было пятеро подружек: Люба Ясинская, Шура Киселева, Тоня Бобкова, Зина Латыш и я. Конаковские девчата - звали нас танкисты. И все девчонки погибли... Перед боем, в котором Любу Ясинскую убили, мы с ней сидели вечером, обнявшись. Разговаривали. Это был сорок третий год... Дивизия наша подошла к Днепру. Она мне вдруг говорит: "Ты знаешь, я в этом бою погибну. Вот есть у меня какое-то предчувствие. Ходила к старшине, просила дать новое белье, а он пожалел: "Ты же недавно получила". Пойдем утром попросим вдвоем". Я ее успокаиваю: "Мы уже два года с тобой воюем, нас теперь пули боятся". Но утром она меня все-таки уговорила пойти к старшине, выпросили мы у него пару нового белья. И вот у нее эта новая рубашка нижняя. Белоснежная, тут с завязочками такая... Она вся была залита кровью... Вот это сочетание белого с красным, с алой кровью, - до сего времени у меня в памяти. Она себе так это и представляла... Мы несли ее вчетвером на плащ-палатке, она такая тяжелая сделалась. У нас в том бою много людей погибло. Вырыли большую братскую могилу. Положили всех, положили каждого без гроба, как всегда, а Любу сверху. До меня никак не доходило, что ее уже нет, и я ее больше не увижу. Думаю: хоть что-нибудь возьму у нее на память. А у нее на руке было колечко, какое оно, золотое или простое, - не знаю. Я его взяла. Хотя ребята меня останавливали: не смей, мол, брать, плохая примета. И вот когда уже прощаться, каждый по обычаю бросает горсть земли, я тоже бросила, и это колечко у меня слетело туда же, в могилу... К Любе... И я тогда вспомнила, что она очень любила это колечко... У них в семье отец всю войну прошел, живой вернулся. И брат с войны пришел. Мужчины вернулись... А Люба погибла... Шура Киселева... Она была у нас самая красивая. Как актриса. Сгорела. Она прятала тяжелораненых в скирдах соломы, начался обстрел, солома загорелась. Шура могла сама спастись, но для этого надо было бросить раненых - из них никто не мог двигаться... Раненые сгорели... И Шура вместе с ними... Только недавно узнала я подробности гибели Тони Бобковой. Она заслонила от осколка мины любимого человека. Осколки летят - это какие-то доли секунды... Как она успела? Она спасла лейтенанта Петю Бойчевского, она его любила. И он остался жить. Через тридцать лет Петя Бойчевский приехал из Краснодара и нашел меня на нашей фронтовой встрече, и все это мне рассказал. Мы съездили с ним в Борисов и разыскали ту поляну, где Тоня погибла. Он взял землю с ее могилы... Нес и целовал... Было нас пять, конаковских девчонок... А одна я вернулась к маме..." Неожиданно для меня переходит на стихи... Девчонка смелая вскочила на броню И защищает Родину свою. Ей нипочем ни пули, ни осколки - Сердце горит у той девчонки. Запомни, друг, ее неброскую красу, Когда на плащ-палатке понесут... Признается, что сочинила их на фронте. Я уже знаю, что многие из них там писали стихи. Они и теперь старательно переписываются, хранятся в семейных архивах - неумелые и трогательные. Из-за них фронтовые альбомы, а мне их показывают в каждом доме, часто напоминают девичьи любовные альбомы. Только там - про любовь, а здесь - про смерть. "У меня дружная семья. Хорошая. Дети, внуки... Но я живу на войне, я все время там... Десять лет назад своего друга Ваню Позднякова разыскала. Мы думали: он погиб, а он, оказывается, жив. Его танк, он был командиром, два немецких танка под Прохоровкой уничтожил, и его подожгли. Экипаж погиб, один Ваня остался - без глаз, весь обожженный. Отправили его в госпиталь, но не думали, что будет жить. На нем живого кусочка не было. Вся кожа... Вся... Кусками слазила... Пленочкой... Я нашла его адрес через тридцать лет... Через полжизни... Помню, поднимаюсь по лестнице, ноги подкашиваются: он - не он? Дверь открыл сам и руками меня трогает, узнает: "Нинка, ты? Нинка, ты?" Через столько лет признал... Мать его совсем старенькая, он с ней жил, сидит с нами за столом и плачет. Я удивляюсь: - Чего ж вы плачете? Радоваться надо, что однополчане встретились. Она мне отвечает: - У меня три сына на войну ушло. Два погибли, а Ваня живой домой вернулся. А у Вани обоих глаз нет. Она всю жизнь его за руку водит. Я у него спросила: - Ваня, последнее, что ты видел - это прохоровское поле, танковый бой... Что ты вспоминаешь о том дне? И знаете, что он мне ответил? - Об одном только жалею, что рано дал команду экипажу покинуть горевшую машину. Все равно ребята погибли. А мы могли еще один немецкий танк подбить... Вот о чем он жалеет... До сего времени... А мы с ним на войне были счастливые... Не было еще никаких слов между нами. Ничего. Но я помню... Почему я осталась живая? Для чего? Я думаю... Я так понимаю, чтобы об этом рассказывать..." Наша встреча с Ниной Яковлевной имела продолжение, но уже письменное. Переписав рассказ с магнитофонной ленты и выбрав то, что меня больше всего удивило и потрясло, я, как и обещала, переслала ей один экземпляр. Через несколько недель из Москвы приходит тяжелая заказная бандероль. Раскрываю: газетные вырезки, статьи, официальные отчеты о военно-патриотической работе, которую ведет в московских школах ветеран войны Нина Яковлевна Вишневская. Возвращен и посланный мной материал, от него мало что осталось - весь исчерканный: выброшены веселые строки о поварах, которые в котлах моются, и даже безобидное: "Дяденька, а дяденька, мне дяденька велел вам отдать вот это..." А на страницах с историей про лейтенанта Мишу Т. стояли возмущенные вопросительные знаки и пометки на полях: "Я для своего сына - героиня. Божество! Что он подумает обо мне после этого?" Потом я не раз сталкивалась с этими двумя правдами, живущими в одном человеке: собственной правдой, загнанной в подполье, и чужой, вернее нынешней, пропитанной духом времени. Запахом газет. Первая редко могла устоять перед тотальным натиском второй. Если в квартире, например, кроме рассказчицы оказывался еще кто-то из родных или знакомых, соседей (особенно мужчин), она была менее искренна и доверительна, чем если бы мы остались с ней вдвоем. Это был уже разговор на публику. Для зрителя. Пробиться к ее личным впечатлениям становилось невозможно, я тут же обнаруживала крепкую внутреннюю защиту. Самоконтроль. Корректировка происходила постоянная. И даже определилась закономерность: чем больше слушателей, тем бесстрастнее и стерильнее рассказ. С оглядкой на то, как надо. Страшное уже выглядело великим, а непонятное и темное в человеке - мгновенно объясненным. Я попадала в пустыню прошлого, на глянцевой поверхности которого маячили только памятники. Гордые и непроницаемые. Вот так же, как и с Ниной Яковлевной: одну войну она вспоминала для меня - "как дочке, чтобы ты поняла, что нам, совсем девочкам, пришлось пережить", другая предназначалась для большой аудитории - "как другие рассказывают и как в газетах пишут - о героях и подвигах, чтобы воспитывать молодежь на высоких примерах" Всякий раз меня поражало это недоверие к простому и человеческому, это желание подменить жизнь идеалом. Обыкновенное тепло - холодным сиянием. А я не могла забыть, как мы пили чай по-домашнему, на кухне. И обе плакали. "В нашем доме две войны живут..." Серый панельный дом на улице Каховской в Минске, полгорода у нас застроено этими безликими, с каждым годом все более мрачнеющими многоэтажками. Но этот дом все-таки особенный. "Тут у нас в одной квартире две войны живет", - услышу я, когда мне откроют дверь. Воевала в морской части на Балтике старшина первой статьи Ольга Васильевна Подвышенская. В пехоте сержантом был ее муж Саул Генрихович. Все повторяется... Я опять долго рассматриваю семейные фотоальбомы, тщательно и любовно оформленные и всегда лежащие на видном месте для гостей. Да и для себя тоже. У каждого из этих альбомов есть название: "Наш род", "Война", "Свадьба", "Дети", "Внуки". И мне нравится это уважение к собственной жизни, задокументированная любовь к бывшему и прожитому. К родным лицам. Довольно редко встречаюсь с таким чувством дома, с тем, чтобы люди вглядывались в свой род, в свою нить, хотя посетила уже сотни квартир, была в разных семьях - интеллигентных и простых. Городских и сельских. Наверное, частые войны и революции отучили нас держать связь с прошлым, бережно ткать паутину рода. Оглядываться далеко назад. Гордиться. Торопились забыть, стереть следы, потому что сбереженные свидетельства могли стать уликой, часто стоили жизни. Дальше бабушки и дедушки никто ничего не знает, и не ищет корней. Творили историю, но жили днем. Короткой памятью. А здесь по-другому... - Неужели это я? - смеется Ольга Васильевна и садится рядом со мной на диване, берет в руки снимок, где она в матросской форме, с боевыми наградами. - Сколько смотрю на эти фотографии, столько удивляюсь. Саул показал нашей шестилетней внучке, она спросила: "Бабушка, ты раньше была мальчиком, да?" - Ольга Васильевная, вы сразу ушли на фронт? - Война моя началась с эвакуации... Я оставила свой дом, свою юность. Всю дорогу по составу стреляли, бомбили, самолеты летали низко-низко. Я помню, как из вагона выскочила группа мальчишек из ремесленного училища, они все были в черных шинелях. Это такая мишень! Их всех расстреляли - самолеты шли над самой землей. Было такое чувство, что расстреливали и считали... Представляете? Мы работали на заводе, там кормили, нам было неплохо. Но сердце пламенело... И я писала письма в военкомат. Одно - второе - третье... В июне сорок второго получила повестку. Нас тридцать девушек через Ладогу на открытых баржах под обстрелом переправили в блокадный Ленинград. В первый же день в Ленинграде, что я запомнила, - белые ночи и отряд моряков, идут в черном. Обстановка чувствуется напряженная, прохожих никого нет, только работают прожектора и идут матросы, как в гражданскую войну, опоясанные лентами. Представляете? Что-то из кино... Город был кругом обложен. Фронт очень близко. На третьем номере трамвая можно было доехать до завода Кирова, а там уже начиналась линия фронта. Как погода ясная, так и артобстрел. Причем били прямой наводкой. Били, били, били... Большие корабли стояли у пирса, их, конечно, замаскировали, но все равно не исключалась возможность поражения. Мы стали дымозавесчиками. Был организован Отдельный отряд дымомаскировки, которым командовал бывший командир дивизиона торпедных катеров капитан-лейтенант Александр Богданов. Девушки, в основном, со средне-техническим образованием или после первых курсов института. Наша задача - уберечь корабли, прикрывать их дымом. Начнется обстрел, моряки ждут: "Скорей бы девчата дым повесили. С ним поспокойнее". Выезжали на машинах со специальной смесью, а все в это время прятались в бомбоубежище. Мы же, как говорится, вызывали огонь на себя. Немцы ведь били по этой дымовой завесе... У нас питание, знаете, блокадное, но как-то выдерживали. Ну, во-первых, молодость, это важно, а во-вторых, мы удивлялись самим ленинградцам. Нас же хотя бы чем-то обеспечивали, кормежка имелась, пусть минимальная, а там же люди шли и от голода падали. На ходу умирали. К нам приходили оттуда дети, и мы их подкармливали из своих скудных пайков. Это были не дети, это были какие-то маленькие старички. Мумии. Они нам рассказывали о блокадном меню, если можно так выразиться: суп из кожаных ремней или кожаных новых ботинок, заливное из столярного клея, блинчики из горчицы... В городе съели всех котов и собак. Исчезли воробьи, сороки. Даже крыс и мышей ловили, чтобы съесть... На чем-то их там жарили... Потом дети перестали приходить, а мы их долго ждали. Наверное, умерли. Я так думаю... А зимой, когда Ленинград остался без топлива, нас отправили ломать дома в один из районов города, где еще стояли деревянные постройки. Самый тяжелый момент - когда подходишь к дому... Дом стоит хороший, там вымерли люди или уехали, но чаще всего умерли. Чувствовалось это по оставленной на столе посуде, по вещам. Наверное, полчаса никто не мог поднять лом. Представляете? Все стояли и чего-то ждали. Только когда командир подойдет и всадит лом, тогда мы начинали валить. Были на лесозаготовках, таскали ящики с боеприпасами. Помню, тащила один ящик, так и грохнулась, он тяжелее меня. Это - одно. А второе - сколько трудностей для нас было, как для женщин. Например, такое. Я потом стала командиром отделения. Все отделение из молодых мальчишек. Мы целый день на катере. Катер небольшой, там нет никаких гальюнов. Ребятам по необходимости можно через борт, и все. Ну, а как мне? Пару раз я до того дотерпелась, что прыгнула прямо за борт и плаваю. Они кричат: "Старшина за бортом!" Вытащат. Вот такая элементарная мелочь... Но какая это мелочь? Я потом лечилась... Представляете? А сам вес оружия? Это для женщины тоже тяжело. Нам сначала дали винтовки, а винтовки были выше нас самих. Девчонки идут, а штыки над ними на полметра. Мужчине было легче ко всему приспособиться. К этому аскетическому быту... К этим отношениям... А мы тосковали, страшно тосковали по дому, по маме, по уюту. У нас была одна москвичка, Наташка Жилина, ее наградили медалью "За отвагу" и как поощрение - отпустили домой на несколько дней. Так когда она приехала, мы ее обнюхивали. Ну, буквально становились в очередь и обнюхивали, говорили, что она домом пахнет. Такая тоска была до дому... Такая радость от одного вида конверта с письмом... Он папиного почерка... Если выпадала минута отдыха, что-то вышивали, какие-то платочки. Дадут нам портянки, а мы из них шарфики придумаем, обвяжем. Хотелось заняться чем-то женским. Вот этого женского нам не хватало, просто невмоготу было. Ищешь любой предлог, чтобы иголку в руки взять, зашить что-нибудь, хотя бы на какое-то время приобрести свой естественный вид. Конечно, и смеялись, и радовались, но все это было не так, как до войны. Какое-то особое состояние... Магнитофон записывает слова, сохраняет интонацию. Паузы. Плач и растерянность. Я понимаю, что когда человек говорит, происходит нечто большее, чем остается потом на бумаге. Все время жалею, что не могу "записать" глаза, руки. Их жизнь во время разговора, их собственную жизнь. Отдельную . Их "тексты". - У нас две войны... Это точно... - вступает в разговор Саул Генрихович. - Начнем вспоминать, и я чувствую: она свою войну запомнила, а я свою. Вот и у меня что-то такое было, как она вам о доме рассказывала или как они выстраивались в очередь и обнюхивали девчонку, вернувшуюся из дому. Но я этого не помню... Проскочило мимо... Тогда это казалось мелочью. Чепухой. А еще она вам о бескозырках не рассказала. Оля, как же ты такое забыла? - Не забыла. Это из самого-самого... Всегда боюсь доставать из памяти эту историю. Каждый раз... А было так - на рассвете наши катера ушли в море. Несколько десятков катеров... Скоро мы услышали, как начался бой. Мы ждали... Прислушивались... Бой длился много часов, и был момент, когда он приблизился к самому городу. Но где-то невдалеке затих. Перед сумерками я вышла на берег: по Морскому каналу плыли бескозырки. Одна за другой. Бескозырки и большие красные пятна на волнах... Щепки какие-то... Это наших ребят где-то сбросили в воду... Сколько я стояла, столько эти бескозырки плыли. Я сначала считала, а потом перестала. И не могла уйти, и не могла смотреть. Морской канал стал братской могилой... Саул, где мой носовой платок? Я только что его в руках держала... Ну, где же он? - Я многое из ее рассказов запомнил и, как теперь говорят, "усек" для внуков. Часто им не свою, а ее войну рассказываю. Им она интереснее, вот что я заметил, - продолжает свою мысль Саул Генрихович. - У меня больше конкретного военного знания, а у нее чувства. А чувства всегда ярче, они всегда сильнее фактов. У нас тоже в пехоте были девушки. Стоило хотя бы одной из них появиться среди нас, как мы подтягивались. Вы себе не представляете... Не представляете! - И тут же: - Это словечко я тоже у нее подхватил. Вы себе представить не можете, как хорош женский смех на войне! Женский голос. Была ли на войне любовь? Была! И те женщины, которых мы встретили там, прекрасные жены. Верные подруги. Кто женился на войне, это самые счастливые люди, самые счастливые пары. Вот мы тоже полюбили друг друга на фронте. Среди огня и смерти. Это - прочная связь. Не буду отрицать, что было и другое, потому что долгая была война и много нас было на войне. Но я больше помню светлого. Благородного. На войне я стал лучше... Несомненно! Как человек я стал там лучше, потому что там много страдания. Я видел много страдания и сам много страдал. И там неглавное в жизни стразу отметается, оно лишнее. Там это понимаешь... Но война нам отомстила. Но... В этом мы сами себе боимся признаться... Она догнала нас... Не у всех наших дочерей сложились личные судьбы. И вот почему: их мамы, фронтовички, воспитали так, как они сами воспитывались на фронте. И папы тоже. По той морали. А на фронте человек, я вам уже сказал, сразу был виден: какой он, чего стоит. Там не спрячешься. Их девочки представления не имели о том, что в жизни может быть по-иному, чем в их доме. Их не предупредили о жестокой изнанке мира. Эти девочки, выходя замуж, легко попадали в руки проходимцев, те их обманывали, потому что обмануть их ничего не стоило. Так случилось со многими детьми наших фронтовых друзей. И с нашей дочерью тоже... - Детям мы о войне почему-то не рассказывали. Наверное, боялись и жалели их. Правы ли мы были? - задумывается Ольга Васильевна. - Я и орденские колодки не носила. Был случай, когда сорвала их и больше не прикалывала. После войны я работала директором хлебозавода. Прихожу на совещание, и начальник треста, тоже женщина, увидела мои колодки и при всех высказала, что ты, мол, их нацепила, как мужчина. У самой был трудовой орден, он всегда у нее на пиджаке, а мои военные награды ей почему-то не нравились. Когда мы остались одни в кабинете, я все ей высказала по-морскому, ей было неудобно, но у меня-то пропала охота носить награды. И теперь не прикалываю. Хотя горжусь. Только через десятки лет известная журналистка Вера Ткаченко написала в центральной газете "Правда" о нас, о том, что мы тоже были на войне. И что есть женщины-фронтовички, которые остались одинокими, не устроили свою жизнь и до сих пор не имеют квартир. А мы перед этими святыми женщинами в долгу. И тогда как-то понемножку стали на женщин-фронтовичек обращать внимание. Им было по сорок-пятьдесят лет, они жили в общежитиях. Наконец им стали давать отдельные квартиры. Моя подруга... Не буду называть ее фамилии, вдруг обидится... Военфельдшер... Трижды ранена. Кончилась война, поступила в медицинский институт. Никого из родных она не нашла, все погибли. Страшно бедствовала, мыла по ночам подъезды, чтобы прокормиться. Но никому не признавалась, что инвалид войны и имеет льготы, все документы порвала. Я спрашиваю: "Зачем ты порвала?" Она плачет: "А кто бы меня замуж взял?" - "Ну, что же, - говорю, - правильно сделала". Еще громче плачет: "Мне бы эти бумажки теперь пригодились. Болею тяжело". Представляете? Плачет. На празднование тридцатипятилетия Победы первый раз в Севастополь, город морской русской славы, пригласили сто моряков - ветеранов Великой Отечественной войны со всех флотов, в их числе - три женщины. Две из них - это мы с подругой. И адмирал флота каждой из нас поклонился, всенародно спасибо сказал и руку поцеловал. Как забыть?! - А хотелось забыть войну? - Забыть? Забыть... - переспрашивает Ольга Васильевна. - Мы не способны ее забыть. Не в наших силах, - нарушает затянувшуюся паузу Саул Генрихович. - В День Победы, помнишь, Оля, как встретили мы старенькую-старенькую мать и висел у нее на шее такой же старенький плакатик: "Ищу Кульнева Томаса Владимировича, пропал без вести в 1942 году в блокадном Ленинграде". По лицу видно, что ей давно за восемьдесят. Это же сколько лет она его ищет? И до последнего своего часа будет искать. Так и мы. - А я хотела бы забыть. Я хочу... - медленно, почти шепотом выговаривает Ольга Васильевна. - Я хочу хотя бы один день прожить без войны. Без нашей памяти о ней... Хотя бы один такой день... Они запоминаются мне вдвоем, как и на фронтовых снимках, один из них дарят мне. Там они молодые, чуть младше меня. Все сразу обретает другой смысл. Приближается. Я смотрю на эти молодые снимки и уже по-другому слышу то, что только что слышала и записывала. Между нами исчезает время. "Телефонная трубка не стреляет..." Встречают и рассказывают по-разному... Одни начинают рассказывать сразу, уже по телефону: "Я помню... Я все-все держу в памяти, как будто это было вчера..."; другие долго откладывают встречу и разговор: "Надо собраться... Это опять погружаться в тот ад..." Валентина Павловна Чудаева из тех, кто долго боится, неохотно впускает в свой потревоженный мир, несколько месяцев я время от времени ей звонила, но однажды мы проговорили по телефону два часа и, наконец, решили встретиться. Тут же - на следующий день. И вот я - пришла... - Будем есть пироги. С утра хлопочу, - весело обнимает меня у порога хозяйка. - А с разговором успеем. Еще наплачусь... Я давно живу со своей печалью... Первым делом -пироги. С черемухой. Как у нас в Сибири. Давай, проходи. Проходи. Прости, что сразу на "ты". Еще фронтовое: "А ну, девчонки! Давай, девчонки!" А мы все такие, ты уже знаешь... Слышала... Хрусталя, видишь, не нажили. Все, что скопили с мужем, в жестяной коробке из-под конфет храним: пара орденов да медали. Лежат в серванте, потом покажу. - Проводит в комнату. - Мебель, видишь, тоже старая. Жалко менять. Если вещи долго живут в доме, то у них появляется душа. Я верю. Знакомит со своей подругой Александрой Федоровной Зенченко, комсомольским работником в блокадном Ленинграде. Я сажусь за накрытый стол: ну что ж, пироги так пироги, тем более сибирские, с черемухой, которые я никогда не пробовала. Три женщины. Горячие пироги. А разговор сразу же -о войне. - Вы ее только не перебивайте вопросами, - предупреждает Александра Федоровна. - Если остановится, плакать начнет. А после слез замолчит... Не перебивайте... Валентина Павловна Чудаева, сержант, командир зенитного орудия: "Я " из Сибири...Что побудило меня, девчонку из далекой Сибири, пойти на фронт? С конца света, что называется. А насчет конца света мне на одной встрече французский журналист задал вопрос. Как-то он ко мне пристально присматривался в музее, я даже начала смущаться. Что он хочет? Почему так смотрит? В конце он подошел и через переводчика попросил, чтобы госпожа Чудаева дала интервью. Я, конечно, очень разволновалась. Думаю: ну, что он хочет? Он же меня в музее слушал? Но его, видно, не это интересовало. Первым делом я услышала от него комплимент: "Вы сегодня так молодо выглядите... Как это вы могли пройти войну?" Я ему отвечаю: "Это доказательство того, как вы понимаете, что мы очень юными пошли на фронт". А его другое волновало. Он задает мне вопрос, что, мол, в его понятии Сибирь - это конец света! "Нет, - догадалась я, - вас, видно, все-таки волнует: не было ли у нас тотальной мобилизации, почему я, школьница, пошла на фронт?" Тут он кивает головой, что, мол, да. "Хорошо, - говорю, - я вам отвечу на этот вопрос". И я ему рассказала всю свою жизнь, как и тебе сейчас расскажу. Он плакал... Француз плакал... В конце признался: "Вы не обижайтесь на меня, госпожа Чудаева. Для нас, французов, Первая мировая война была более сильным потрясением, чем Вторая мировая. И мы о ней помним - везде могилы и памятники. А о вас мы мало знаем. Многие сегодня думают, что это одна Америка победила Гитлера, особенно молодые люди. О той цене, которую советские люди заплатили за победу " двадцать миллионов человеческих жизней за четыре года " мало известно. И о ваших страданиях. Безмерных. Спасибо вам - вы потрясли мое сердце". ...Я не помню своей матери. Она рано погибла. Отец был уполномоченным Новосибирского укома, в двадцать пятом году его направили в деревню, откуда он родом, за хлебом. Страна очень нуждалась, а кулаки прятали хлеб, гноили. Мне было тогда девять месяцев. Мать захотела на родину вместе с отцом, и он ее взял. Она меня прихватила и сестричку, не было куда нас деть. Папа там когда-то батрачил, у того кулака, которому вечером на собрании пригрозил: мы знаем, где хлеб лежит, если сами не отдадите, найдем и заберем силой. Заберем во имя дела революции. Кончилось собрание, все родные собрались, а у папы было пять братьев, все они потом не вернулись с Великой Отечественной войны, как и отец. Ну, значит, сели они в