застолье - традиционные сибирские пельмени. Лавки вдоль окон стоят... И мать попала в простенок, одним плечом - к окну, другим - к отцу, а отец сидел, где как раз не было окна. Апрель месяц... В Сибири в это время еще заморозки бывают. Матери, видно, холодно стало. Я это уже потом, взрослой поняла. Она встала, накинула кожух отца и начала меня кормить грудью. В это время раздался выстрел из обреза. Стреляли-то в отца, по кожуху метили... Мать успела только сказать: "Па..." и выронила меня на горячие пельмени... Было ей двадцать четыре года... И в этой же деревне потом председателем сельсовета был мой дедушка. Его отравили стрихнином, в воду насыпали. У меня фотография сохранилась, как дедушку хоронят. Полотнище над гробом, и на нем написано: "Погиб от руки классового врага". Отец мой - герой гражданской войны, командир бронепоезда, действовавшего против мятежа чехословацкого корпуса. В тридцать первом году он был награжден орденом Красного Знамени. В то время этот орден имели единицы, особенно у нас, в Сибири. Это был большой почет, большое уважение. У отца на теле девятнадцать ран, не было живого места. Мать рассказывала - не мне, конечно, а родным, - что отца белочехи приговорили к двадцати годам каторги. Она попросила свидания с ним и была в это время на последнем месяце беременности Тасей, моей старшей сестрой. Там, в тюрьме, был такой длинный коридор, ей не дали пойти к отцу, ей сказали: "Большевистская сволочь! Ползи..." И она за несколько дней до родов ползла по этому длинному цементному коридору. Вот как ей сделали свидание. Она отца не узнала, у него вся голова поседела. Седой старик. А ему было тридцать лет. Могла я равнодушно сидеть, когда враг снова пришел на мою землю, если я росла в такой семье, с таким отцом? Я же его кровь... Кровинушка... Ему много пришлось пережить... На него донос был в тридцать седьмом году, его хотели оклеветать. Сделать из него врага народа. Ну, эти страшные сталинские чистки... Ежовщина... Как сказал товарищ Сталин, лес рубят, щепки летят. Была объявлена новая классовая борьба, чтобы страна не переставала жить в страхе. В покорности. Но отец добился приема у Калинина, и его доброе имя восстановили. Отца знали все. Но об этом мне потом родные рассказали... И вот - сорок первый год... У меня последний школьный звонок. У нас у всех были какие-то планы, свои мечты, ну, девчонки ведь. После выпускного вечера мы поехали по Оби на остров. Такие веселые, счастливые... Еще, как говорится, нецелованные, у меня еще даже мальчика не было. Возвращаемся, рассвет на острове встретили... Город весь бурлит, люди плачут. Кругом: "Война! Война!" Везде радио включено. До нас ничего не доходило. Какая война? Мы такие счастливые, у нас такие грандиозные планы: кто куда пойдет учиться, кто кем станет. И вдруг война! Взрослые плакали, а мы не испугались, мы уверяли друг друга, что не пройдет и месяца, как "дадим по мозгам фашистам". Пели довоенные песни. Конечно, наша армия разобьет врага на его территории. Ни тени сомнения... Ну, ни крошечки... Начали все понимать, когда в дома стали приходить похоронки. Я просто заболела: "Как же так, значит, все враки?" Немцы уже готовились к параду на Красной площади... Отца моего на фронт не брали. Но он упорно ходил в военкомат. Потом отец ушел. Это при его здоровье, при его седой голове, при его легких: у него был застарелый туберкулез. Чуть подлеченный. И возраст какой? Но он ушел. Записался в Стальную, или, как ее называли, Сталинскую дивизию, там было много сибиряков. Нам тоже казалось, что без нас война не война, мы тоже должны воевать. Тут же оружие нам давай! Побежали всем классом в военкомат. И десятого февраля я ушла на фронт. Мачеха очень плакала: "Валя, не уходи. Что ты делаешь? Ты такая слабая, такая худая, ну какой из тебя вояка?" Я была рахитичная, долго, очень долго. Это после того, как маму убили. Я до пяти лет не ходила... А тут откуда силы взялись! Два месяца нас везли в теплушках. Две тысячи девушек, целый эшелон. Сибирский эшелон. Что мы видели, когда подъезжали к фронту? Я помню один момент... Никогда не забуду: разбитая станция, а по перрону прыгают на руках матросы. У них нет ни ног, ни костылей. Они ходят на руках... Их целый перрон... И они еще курят... Увидели нас - смеются. Шутят. Сердце тук-тук... Тук-тук... Куда мы собрались? Едем? Куда? Для храбрости пели, много пели. С нами были командиры, они нас учили. Поддерживали. Мы изучали связь. Приехали на Украину, и нас там первый раз бомбили. А мы были как раз в это время в санпропускнике, в бане. Когда мы шли мыться, там дядечка дежурил, он за баней смотрел. Мы его стеснялись, ну, девчонки, совсем молоденькие. А как стали бомбить, мы все вместе к тому дядечке, только бы спастись. Кое-как оделись, я завернула голову полотенцем, у меня красное полотенце было, выскочили. Старший лейтенант, тоже мальчишка, кричит: - Девушка, в бомбоубежище! Бросьте полотенце! Демаскируете... А я от него убегаю: - Ничего не демаскирую! Мне мама не велела с сырой головой ходить. Он потом после бомбежки меня нашел: - Почему меня не слушаешься? Я твой командир. Я ему не поверила: - Еще не хватало, что ты мой командир... Ругаюсь с ним, как с мальчишкой. Ровесники. Шинели нам дали большие, толстые, мы в них, как снопы, не ходим, а валяемся. Сначала даже сапог на нас не шили. Сапоги есть, но размеры-то все мужские. Потом заменили нам сапоги, дали другие - головка сапог красная, а голенища - кирза черная. Это уже мы форсили! Все худые, мужские гимнастерки висят на нас. Кто умел шить, немного на себя подогнали. А нам же еще что-то нужно. Девчонки ведь! Ну, старшина начал нам обмер делать. И смех и грех. Приезжает комбат: "Ну, что, старшина все ваши женские штучки выдал?" Старшина говорит: "Обмерял. Будут". И стала я в зенитной части связистка. На капэ дежурила, на связи, И, может быть, так бы и до конца войны осталась связисткой, если б не получила извещение, что погиб отец. Нет у меня больше моего любимого папы. Самого родного мне человека. Единственного. Я начала просить: "Хочу мстить. Хочу рассчитаться за смерть моего отца". Хотела убивать... Стрелять хотела... Хотя мне доказывали, что телефон в артиллерии - это очень важно. Но телефонная трубка сама не стреляет... Я написала рапорт командиру полка. Он отказал. Я тогда, не долго думая, обратилась к командиру дивизии. Приезжает к нам полковник Красных, выстроил всех и спрашивает: "Где тут та, что хочет стать командиром орудия?" Я вышла из строя: шея худая, тонкая, а на этой шее автомат висит, автомат тяжелый, семьдесят один патрон. И, видно, такой у меня был жалкий вид, что он даже улыбнулся. Второй вопрос: "Ну, что ты хочешь?" А я ему говорю: "Стрелять хочу". Не знаю, что он там себе подумал. Долго молчал. Ни слова. Потом повернулся круто и ушел. "Ну, - думаю, - все, откажет". Прибегает командир: "Разрешил полковник..." Тебе это понятно? Это можно понять сейчас? Я хочу, чтобы ты мои чувства поняла... Без ненависти стрелять не будешь. Это - война, а не охота. Я помню, как на политзанятиях нам читали статью Ильи Эренбурга "Убей его!" Сколько раз встретишь немца, столько раз его убей. Знаменитая статья, ее тогда все читали, заучивали наизусть. На меня она произвела сильное впечатление, у меня в сумке всю войну лежала эта статья и папина "похоронка"... Стрелять! Стрелять! Я должна мстить... Окончила краткосрочные курсы, очень краткосрочные - три месяца училась. Училась стрелять. И вот я командир орудия. И, значит, меня - в тысяча триста пятьдесят седьмой зенитный полк. Первое время из носа и ушей кровь шла, расстройство желудка наступало полное... Горло пересыхало до рвоты... Ночью еще не так страшно, а днем очень страшно. Кажется, что самолет прямо на тебя летит, именно на твое орудие. На тебя таранит! Это один миг... Сейчас он всю, всю тебя превратит ни во что. Все - конец! Это не для девчонки... Не для ее ушей, не для ее глаз... У нас сначала "восьмидесятипятки" были, они себя хорошо под Москвой показали, они пошли потом против танков, нам дали "тридцатисемимиллиметровки". Это на Ржевском направлении... Там такие бои шли... Весной лед тронулся на Волге... И что мы видели? Мы видели, как плывет красно-черная льдина и на льдине два-три немца и один русский солдат. Это они так погибали, вцепившись друг в друга. Они вмерзли в эту льдину, и эта льдина вся в крови. Вся матушка Волга была в крови..." И вдруг остановилась: "Надо передохнуть... А то рыдать начну, встречу нашу испорчу..." Отвернулась к окну, чтобы справиться с собой. Через минуту уже улыбалась: "Честно говоря, не люблю плакать. С детства училась не плакать..." "А я блокадный Ленинград вспомнила, слушая Валю, - вступила в разговор молчавшая до этого Александра Федоровна Зенченко. - Особенно один случай, который всех нас потряс. Нам рассказали, что какая-то пожилая женщина каждый день открывает окно и из ковшика выплескивает на улицу воду, и с каждым разом это у нее получается все дальше и дальше. Сначала подумали: ну, наверное, сумасшедшая, чего только мы в блокаду не насмотрелись, - и пошли к ней выяснить, в чем дело. Послушайте, что она нам сказала: "Если придут в Ленинград фашисты, ступят на мою улицу, я буду их- шпарить кипятком. Я старая, ни на что больше не способна, так я буду их шпарить кипятком". И она тренировалась... Каждый день... Блокада только началась, еще была горячая вода... Это была очень интеллигентная женщина. Я даже помню ее лицо. Она избрала способ борьбы, на который у нее доставало сил. Надо представить себе тот момент... Враг уже был рядом с городом, бои шли возле Нарвских ворот.Обстреливались цеха Кировского завода... Каждый думал, что он может сделать для защиты города. Умереть было слишком просто, надо было еще что-то сделать. Какой-то поступок. Тысячи людей так думали..." "Я хочу найти слова... Как мне выразить все? - спрашивает то ли нас, то ли себя Валентина Павловна. - С войны я вернулась калекой. Меня ранило осколком в спину. Рана была небольшая, но меня отбросило далеко в сугроб. А я что-то несколько дней не сушила валенки, то ли дров не было, то ли моя очередь сушить за ночь не подошла, печка маленькая, а нас вокруг нее много. И пока меня нашли, я сильно отморозила ноги. Меня, видимо, снегом забросало, но я дышала, и образовалось в снегу отверстие... Такая трубка... Нашли меня санитарные собаки. Разрыли снег и шапку-ушанку мою принесли. Там у меня был паспорт смерти, у каждого были такие паспорта: какие родные, куда сообщать. Меня откопали, положили на плащ-палатку, был полный полушубок крови... Но никто не обратил внимания на мои ноги... Шесть месяцев я лежала в госпитале. Хотели ампутировать ногу, ампутировать выше колена, потому что начиналась гангрена. И я тут немножко смалодушничала, не хотела оставаться жить калекой. Зачем мне жить? Кому я нужна? Ни отца, ни матери. Обуза в жизни. Ну, кому я нужна, обрубок! Задушусь... И я попросила у санитарки вместо маленького полотенца большое... А меня в госпитале все дразнили: "А здесь бабушка... Бабушка старая лежит". Потому что, когда начальник госпиталя увидел меня первый раз, спросил: "Ну, а сколько же тебе лет?" Я ему скоренько: "Девятнадцать. Девятнадцать скоро будет". Он засмеялся: "О! Старая, старая, Это уже возраст". И санитарка тетя Маша меня так дразнила. Она мне говорит: "Я дам полотенце, поскольку тебя к операции готовят. Но буду за тобой смотреть. Что-то не нравятся, девка, мне твои глаза. Не надумала ли ты чего плохого?" Я молчу... Но вижу, что и правда: готовят к операции. Я хотя и не знала, что такое операция, ни разу не резанная, это теперь географическая карта на теле, но догадалась. Спрятала большое полотенце под подушку и жду, когда все затихнут. Заснут. А кровати были железные, думаю: завяжу полотенце за кровать и задушусь. Только бы сил хватило... Но тетя Маша не отошла от меня всю ночь. Сберегла она меня, молодую. Не заснула... Сберегла глупую... А мой палатный врач, молодой лейтенант ходит за начальником госпиталя и просит: "Дайте я попробую. Дайте я попробую..." А тот ему: "Что ты попробуешь? У нее уже один палец черный. Девчонке девятнадцать лет. Из-за нас с тобой погибнет". Оказывается, мой палатный врач был против операции, он предлагал другой способ, новый по тем временам. Специальной иголкой вводить под кожу кислород. Кислород питает... Ну, я точно не скажу как, я не медик... И он, этот молодой лейтенант, уговорил начальника госпиталя. Не стали они мне ногу резать. Стали лечить этим способом. И через два месяца я уже начала ходить. На костылях, конечно, ноги, как тряпки, нет никакой опоры. Я их не чувствовала, я их только видела. Потом научилась ходить без костылей. Меня поздравляли: родилась во второй раз. После госпиталя был положен отдых. А какой отдых? Куда? К кому? Поехала я в свою часть, на свое орудие. Вступила там в партию. В девятнадцать лет... День Победы встретила в Восточной Пруссии. Уже пару дней было затишье, никто не стрелял, а среди ночи вдруг сигнал: "Воздух!" Мы все вскочили. И тут кричат: "Победа! Капитуляция!" Капитуляция - это ладно, а вот победа - это до нас дошло: "Война кончилась! Война кончилась!" Все начали стрелять, кто из чего, у кого что было: автомат, пистолет... Из орудий стреляли... Один слезы вытирает, второй пляшет: "Я - живой. Я - живой!" Третий упал на землю и обнимает, обнимает песок, камни. В радости... А я стою, и до меня доходит: раз кончилась война, то мой папа не вернется домой уже никогда. Война кончилась... Командир потом грозил: "Ну что ж, демобилизации не будет, пока за снаряды не заплатите. Что вы натворили? Сколько вы снарядов выпустили?" Нам казалось, что на земле будет всегда мир, что никто никогда не захочет войны, все снаряды должны быть уничтожены. Зачем они? Мы устали ненавидеть. Устали стрелять. А как захотелось домой! Пусть там и папы не было, и мамы не было. Дом - это что-то такое, что больше людей, которые в нем живут, и больше самого дома. Это что-то такое... У человека должен быть дом... Земной поклон моей мачехе, она меня как мать встретила. Я ее после мамой звала. Она меня ждала, очень ждала. Хотя начальник госпиталя успел написать, что мне ампутируют ногу, привезут к ней калеку. Чтобы она приготовилась. Обещал, что я немного у нее поживу, а потом меня заберут... Но она хотела, чтобы я вернулась домой... Она меня ждала... Я была очень похожа на папу... Мы в восемнадцать-двадцать лет ушли на фронт, а вернулись в двадцать - двадцать четыре. Сначала радость, а потом страшно: а что мы будем делать на гражданке? Страх перед мирной жизнью... Подружки институты успели окончить, а кто мы? Ни к чему не приспособленные, без специальности. Все, что знаем - война, все, что умеем, - война. Хотелось скорее отделаться от войны. Из шинели быстренько сшила себе пальто, пуговицы перешила. На базаре продала кирзовые сапоги и купила туфельки. Надела первый раз платье, слезами обливалась. Сама себя в зеркале не узнала, мы же четыре года - в брюках. Кому я могла сказать, что я раненая, контуженая. Попробуй скажи, а кто тебя потом на работу примет, кто замуж возьмет? Мы молчали, как рыбы. Никому не признавались, что воевали на фронте. Так между собой связь держали, переписывались. Это потом чествовать нас стали, через тридцать лет... Приглашать на встречи... А первое время мы таились, даже награды не носили. Мужчины носили, а женщины нет. Мужчины - победители, герои, женихи, у них была война, а на нас смотрели совсем другими глазами. Совсем другими... У нас, скажу я вам, забрали победу. Тихонько выменяли ее на обычное женское счастье. Победу с нами не разделили. И было обидно... Непонятно... Потому что на фронте мужчины относились к нам изумительно, всегда оберегали, я не встречала в мирной жизни, чтобы они так относились к женщинам. Когда отступали, ляжем отдохнуть - земля голая, они сами останутся в гимнастерках, а нам отдадут свои шинели: "Девчонок... Девочек надо укрыть..." Найдут где-то кусочек ваты, бинта: "На, возьми, тебе пригодится..." Сухарик последний поделят. Кроме добра, кроме тепла мы ничего другого на войне не видели. Не знали. А после войны? Я молчу... Молчу... Что мешает нам вспоминать? Непереносимость воспоминаний... Приехали с мужем в Минск. У нас ничего нет: ни простыни, ни кружки, ни вилки... Две шинели, две гимнастерки. Нашли карту, она хорошая была, на бязи, мы ее отмачивали... Большая карта... Вот эта бязевая простыня - первая простыня у нас была. Потом, когда дочка родилась, на пеленки ее пустили. Карту эту... Как сейчас помню, политическая карта мира... А спала дочка в чемодане... Фанерный чемодан, с которым муж вернулся с фронта, служил вместо люльки. Кроме любви, ничего в доме не было. Так скажу... Муж как-то пришел: "Пойдем, я видел выброшенный старый диван..." И мы пошли за тем диваном - ночью, чтобы никто не видел. Как мы радовались этому дивану! Все-таки мы были счастливые. У меня появилось столько подруг! Время трудное, но мы не унывали. Отоварим карточки и звоним друг другу: "Приходи, я сахар получила. Будем чай пить". Ничего над нами не было, ничего под нами не было, ни у кого еще этих ковров, хрусталя... Ничего... И мы были счастливы. Счастливы, потому что остались живы. Говорим, смеемся. Ходим по улицам... Я все время любовалась, хотя любоваться не было чем - вокруг разбитый камень, даже деревья покалечены. Но нас грело чувство любви. Как-то нужен был человек человеку, все очень нуждались друг в друге. Это потом мы разбежались, каждый к себе, в свой дом, в свою семью, а тогда еще были вместе. Плечо к плечу, как в окопе на фронте... Теперь меня часто приглашают на встречи в военный музей... Просят провести экскурсию. Теперь - да. Через сорок лет! Сорок! Недавно я выступала перед молодыми итальянцами. Они долго расспрашивали: у какого врача я лечилась? Чем болела? Почему-то они выясняли, не обращалась ли я к психиатру? И какие сны мне снятся? Снится ли война? Мол, русская женщина, которая воевала с оружием, для них - загадка. Что это за женщина, которая не только спасала, перевязывала раны, но сама стреляла, подрывала... Убивала мужчин... Их интересовало: вышла ли я замуж? Они были уверены, что нет. Одинокая. А я смеялась: "Все трофеи везли с войны, а я везла мужа. Есть у меня дочка. Теперь внуки растут". Я о любви тебе не рассказала... Уже не смогу, потому что сердца не хватит. В другой раз... Была любовь! Была! Разве без любви человек может жить? Может выжить? На фронте влюбился в меня наш комбат... Всю войну берег, никого не подпускал, а демобилизовался и разыскал в госпитале. Тогда признался... Ну, о любви потом... Ты приходи, обязательно приходи. Второй дочкой будешь. Конечно, я мечтала иметь много детей, я люблю детей. Но одна у меня дочка... Доченька... Не было здоровья, не было сил. И учиться я не смогла - часто болела. Мои ноги, все - мои ноги... Они меня подводят... Работала до пенсии лаборанткой в Политехническом институте, но меня все любили. Профессора и студенты. Потому что во мне самой было много любви, много радости. Я так понимала жизнь, я только так хотела жить после войны. Бог не создал человека для того, чтобы он стрелял, он создал его для любви. Как ты думаешь? Два года назад гостил у меня наш начальник штаба Иван Михайлович Гринько. Он уже давно на пенсии. За этим же столом сидел. Я тоже пирогов напекла. Беседуют они с мужем, вспоминают... О девчонках наших заговорили... А я как зареву: "Почет, говорите, уважение. А девчонки-то почти все одинокие. Незамужние. Живут в коммуналках. Кто их пожалел? Защитил? Куда вы подевались все после войны? Предатели!!" Одним словом, праздничное настроение я им испортила... Начальник штаба вот на твоем месте сидел. "Ты мне покажи, - стучал кулаком по столу, - кто тебя обижал. Ты мне его только покажи!" Прощения просил: "Валя, я ничего тебе не могу сказать, кроме слез". А не надо нас жалеть. Мы - гордые. Пусть десять раз историю перепишут. Со Сталиным или без Сталина. Но это останется - мы победили! И наши страдания. То, что мы пережили. Это - не рухлядь и не пепел. Это - наша жизнь. Мы еще живы... Ни слова больше... Вот и все...". Перед уходом мне напаковывают пакет с пирогами: "Это сибирские. Особенные. В магазине таких не сыщешь..." Я получаю еще один длинный список с адресами и телефонами: "Все тебе будут рады. Ждут. Я тебе объясню: страшно вспоминать, но куда страшнее не вспоминать". Теперь я понимаю, почему они все-таки говорят... "Нас награждали маленькими медалями..." Я открываю по утрам свой почтовый ящик... Моя личная почта все больше напоминает почту военкомата или музея: "Привет от летчиц авиаполка Марины Расковой", "Пишу Вам по поручению партизанок бригады "Железняк"", "Поздравляют... минские подпольщицы... Желаем успеха в начатой работе...", "Обращаются рядовые полевого банно-прачечного отряда..." За все время поисков было всего несколько отчаянных отказов: "Нет, это как страшный сон... Не могу! Не буду!" Или: "Не хочу вспоминать! Не хочу! Долго забывала..." Запомнила еще одно письмо, без обратного адреса: "Мой муж, кавалер орденов Славы, после войны получил десять лет лагерей... Так родина встречала своих героев. Победителей! Написал в письме своему товарищу по университету, что ему трудно гордиться нашей победой - свою и чужую землю завалили русскими трупами. Залили кровью. Его тут же арестовали... Сняли погоны... Вернулся из Казахстана после смерти Сталина... Больной. Детей у нас нет. Мне не надо вспоминать о войне, я воюю всю жизнь..." Написать свои воспоминания решаются не все, да и не у всех получается - доверить бумаге свои чувства и мысли. "Слезы мешают..." (А. Буракова, сержант, радистка). И переписка, против ожидания, дает только адреса и новые имена. "Металла во мне хватает... Осколок от ранения под Витебском ношу в легком в трех сантиметрах от сердца. Второй осколок - в правом легком. Два - в области живота... Вот мой адрес... Приезжайте. Не могу дальше писать, ничего не вижу из-за слез..." В. Громова, санинструктор "Наград больших не имею, одни медали. Не знаю, будет ли интересна вам моя жизнь, но хотелось бы кому-нибудь ее рассказать..." В.П. Воронова, телефонистка "...Жили мы с мужем на Крайнем Севере, в Магадане. Муж работал шофером, я - контролером. Как только началась война, мы оба попросились на фронт. Нам ответили, что работайте там, где вы нужны. Тогда мы послали телеграмму на имя товарища Сталина, что вносим пятьдесят тысяч рублей (по тем временам большие деньги, это все, что у нас было) на построение танка и желаем вдвоем идти на фронт. Нам пришла благодарность от правительства. И в сорок третьем году меня с мужем направили в Челябинское танко-техническое училище, которое мы окончили экстерном. Там же получили танк. Мы оба были старшими механиками-водителями, а в танке должен быть только один механик-водитель. Командование решило назначить меня командиром танка "ИС-122", а мужа - старшим механиком-водителем. И так мы дошли до Германии. Оба ранены. Имеем награды. Было немало девушек-танкисток на средних танках, а вот на тяжелом - я одна. Иногда думаю: записать бы кому-нибудь из писателей мою жизнь. Сама я не умею, как следует..." А. Бойко, младший лейтенант, танкист "Сорок второй год... Меня назначили командиром дивизиона. Комиссар полка предупредил: "Учтите, капитан: вы принимаете не обычный, а "девичий" дивизион. В нем половина состава девушки, и они требуют особого подхода, особого внимания и заботы". Я, конечно, знал, что в армии служат девушки, но плохо себе это представлял. Мы, кадровые офицеры, несколько настороженно относились к тому, как "слабый пол" овладеет военным делом, которое испокон веков считалось мужским. Ну, скажем, медицинские сестры - это привычно. Они хорошо себя зарекомендовали еще в первую мировую войну, затем в гражданскую. А что будут делать девушки в зенитной артиллерии, где надо таскать пудовые снаряды? Как разместить их на батарее, где всего одна землянка, а в состав расчетов входят и мужчины? Им придется часами сидеть на приборах, а те железные, сиденья на орудиях тоже железные, а это же девушки, им нельзя. Где они будут, наконец, мыть и сушить волосы? Возникала масса вопросов, такое это было необычное дело... Стал ходить на батареи, присматриваться. Признаюсь, что малость не по себе было: девушка на посту с винтовкой, девушка на вышке с биноклем - я ведь с передовой пришел, с фронта. И такие разные они - застенчивые, боязливые, жеманные и решительные, с огоньком. Подчиняться военной дисциплине умеют не все, женская натура противится армейскому порядку. То она забыла, что ей приказано было сделать, то получила из дому письмо и все утро проплакала. Накажешь, а другой раз отменишь наказание - жалко. Мысли были такие: "Пропал я с этим народом!" Но скоро мне пришлось отказаться от всех своих сомнений. Девушки стали настоящими солдатами. Прошли мы с ними жестокий путь. Приезжайте. Будем долго говорить..." И.А. Левицкий, бывший командир пятого дивизиона семьсот восемьдесят четвертого зенитно-артиллерийского полка Адреса самые разные - Москва, Киев, город Апшеронск Краснодарского края, Витебск, Волгоград, Ялуторовск, Суздаль, Галич, Смоленск... Как охватить? Страна огромная. И тут на помощь приходит случай. Неожиданная подсказка. В один из дней почта приносит приглашение от ветеранов шестьдесят пятой армии генерала П.И. Батова: "Собираемся мы обычно шестнадцатого-семнадцатого мая в Москве на Красной площади. И традиция, и обряд. Приезжают все, кто еще в силах. Едут из Мурманска и Караганды, из Алма-Аты и Омска. Отовсюду. Со всей нашей необъятной Родины... Одним словом, ждем..." ...Гостиница "Москва". Месяц май - месяц Победы. Везде обнимаются, плачут, фотографируются. Не разобрать, где цветы, прижатые к груди, а где ордена и медали. Я вхожу в этот поток, он поднимает и несет меня, тянет за собой неудержимо, и скоро я оказываюсь почти в незнакомом мире. На незнакомом острове. Среди людей, которых узнаю и не узнаю, но одно знаю - я их люблю. Обычно они затеряны среди нас и незаметны, потому что уже уходят, их становится все меньше и меньше, а нас больше, но один раз в году они собираются вместе, чтобы хотя бы на миг уйти в свое время. А их время - это их воспоминания. На седьмом этаже в пятьдесят второй комнате собрался госпиталь пять тысяч двести пятьдесят седьмой. Во главе стола Александра Ивановна Зайцева, военный врач, капитан. Обрадовалась мне и охотно знакомит со всеми, как будто мы с ней давно знаем друг друга. А я совершенно случайно постучала в эту дверь. Наугад. Записываю: Галина Ивановна Сазонова, хирург, Елизавета Михайловна Айзенштейн, врач, Валентина Васильевна Лукина, хирургическая медсестра, Анна Игнатьевна Горелик, старшая операционная сестра, и медсестры Надежда Федоровна Потужная, Клавдия Прохорова Бородулина, Елена Павловна Яковлева, Ангелина Николаевна Тимофеева, Софья Камалдиновна Мотренко, Тамара Дмитриевна Морозова, Софья Филимоновна Семенюк, Лариса Тихоновна Дейкун. О куклах и винтовках "Эх-эх, девоньки, какая она подлая эта война... Посмотришь на нее нашими глазами. Бабьими... То она страшнее страшного. Поэтому нас и не спрашивают..." "Помните, девчата: едем в теплушках... И солдаты смеются, как мы держим винтовки. Держим не так, как оружие держат, а вот так... Сейчас даже и не покажу... Как кукол держим..." "Люди плачут, кричат... Я слышу слово: "Война!" И думаю: "Какая война, если у нас завтра в институте экзамен? Экзамен - это так важно. Какая может быть война?" А через неделю начались бомбежки, мы уже спасали людей. Три курса мединститута - это уже что-то в такое время. Но в первые дни я столько увидела крови, что начала ее бояться. Вот тебе и полврача, вот тебе и "пятерка" по практическим. Но люди вели себя исключительно. И это воодушевляло. Девочки, я вам рассказывала... Кончилась бомбежка, вижу - земля впереди меня шевелится. Бегу туда и начинаю копать. Руками почувствовала лицо, волосы... Это была женщина... Откопала ее и начала над ней плакать. А она, когда открыла глаза, не спросила, что с ней, она заволновалась: - Где моя сумочка? - Что вам сейчас сумочка? Найдется. - У меня там лежат документы. Ее мысли были не о том, как она, цела ли, а где ее партбилет и военный билет. Я сразу начала искать ее сумочку. Нашла. Она положила ее себе на грудь и закрыла глаза. Скоро подъехала санитарная машина, и мы ее погрузили. Я еще раз проверила, как ее сумочка. А вечером прихожу домой, рассказываю маме и говорю, что решила уйти на фронт..." "Отступали наши... Мы все вышли на дорогу... Проходит мимо пожилой солдат, остановился возле нашей хаты, прямо в ноги кланяется моей матери: "Прости, мать... А девчонку спасай! Ой, спасайте девчонку!" Мне тогда было шестнадцать лет, у меня коса большая... И вот такие! - ресницы черные..." "Я помню, как мы ехали на фронт... Полная машина девчонок, большая крытая машина. Была ночь, темно, и ветки стучат по брезенту, и такое напряжение, кажется, что это пули, нас обстреливают... С войной поменялись и слова, и звуки... Война... Эх, да это же теперь всегда рядом! Говоришь "мама", и это уже совсем другое слово, говоришь "дом", и это тоже совсем другое слово. Что-то к ним еще добавилось. Добавилось больше любви, больше страха. Что-то еще... Но с первого дня я была уверена, что они нас не победят. Такая большая наша страна. Бесконечная..." "Мамина дочка... Я никогда не выезжала из своего города, не ночевала в чужом доме, и я попала младшим врачом в минометную батарею. Что со мной творилось! Начнут минометы стрелять, я сразу глохну. Меня всю как будто обжигает. Сяду и шепчу: "Мама, мамочка... Мамочка..." Стояли мы в лесу, утром выйдешь - тихо, роса висит. Неужели это война? Когда так красиво, когда так хорошо... Нам сказали одеть все военное, а я метр пятьдесят. Влезла в брюки, и девочки меня наверху ими завязали. И я ходила в своем платье, а от начальства пряталась. Ну, и меня за нарушение военной дисциплины посадили на гауптвахту..." "Никогда бы не поверила... Я не знала о себе, что смогу спать на ходу. Идешь в строю и спишь, натолкнешься на впереди идущего, проснешься на секунду, дальше спишь. Солдатский сон всюду сладкий. А однажды в темноте меня не вперед, а в сторону качнуло, я и пошла по полю, иду и сплю. Пока в какую-то канаву не упала, тогда проснулась - и бегом догонять своих. Солдаты сядут на привале - одна самокрутка на троих. Пока первый курит, второй и третий спят. Даже похрапывают..." "Не забуду: привезли раненого, сняли с носилок... Кто-то взял его руку: "Нет, он мертвый". Отошли. И тут раненый вздохнул. Я встала на колени перед ним, когда он вздохнул. Реву и кричу: "Врача! Врача!" Врача поднимают, трясут, а он опять падает, как сноп, так крепко спит. Не смогли его разбудить даже нашатырем. Он перед этим трое суток не спал. А какие тяжелые раненые зимой... Задубевшие гимнастерки - от крови и снежной воды, кирзовые сапоги в крови со льдом - не разрезать. Все они холодные, как мертвецы. В окно посмотришь - зима и красота неописуемая. Волшебные белые ели. На секунду все забудешь... И снова..." "Это был лыжный батальон... Там одни десятиклассники... Их из пулемета построчили... Его такого привозят, он плачет. И мы их возраста, но уже старше себя чувствовали. Обнимешь его: "Дитя милое". А он: "Побывала бы ты там, не сказала бы тогда - дитя". Он умирает и кричит всю ночь: "Мама! Мама! " Там было курских два парня, мы их звали "курские соловьи". Придешь будить, он спит, у него слюна на губах. Совсем махонькие..." "Сутками стояли у операционного стола... Стоишь, а руки сами падают. Бывает, уткнешься головой прямо в оперируемого. Спать! Спать! Спать! У нас отекали ноги, не вмещались в кирзовые сапоги. До того глаза устанут, что трудно их закрыть... У моей войны три запаха: крови, хлороформа и йода..." "О-ох! А раны... Обширные, глубокие, рваные... Можно было сойти с ума... Осколки от пуль, гранат, снарядов в голове, в кишках - во всем теле, вместе с металлом вынимаем из тела солдатские пуговицы, куски шинели, гимнастерки, кожаных ремней. У одного солдата вся грудь разворочена, сердце видно... Еще бьется, но он умирает... Делаю последнюю перевязку и еле держусь, чтобы не заплакать. Скорей, думаю, кончить и где-нибудь забиться в угол и нареветься. А он мне: "Спасибо, сестричка..." и протягивает в руке что-то маленькое, металлическое. Я разглядела: скрещенные сабля и ружье. "Зачем отдаешь?" - спрашиваю. - "Мама сказала, что этот талисман спасет меня. Но он мне уже не нужен. Может, ты счастливее меня?" - сказал так и отвернулся к стенке. К вечеру кровь в волосах, пробивается через халат к телу, она на шапочках и масках. Черная, тягучая, смешанная со всем, что есть в человеке. С мочой, с калом... А в другой раз позовет кто-нибудь: "Сестричка, у меня нога заболела". А ноги нет... Больше всего боялась носить мертвых, ветерок подымет простыню, и он на тебя смотрит. Не могла нести, если был с открытыми глазами, возьму и прикрою..." "Привезли раненого... Лежит на носилках полностью забинтованный, у него было ранение в голову, он чуть только виден. Немножко. Но, видно, я ему кого-то напомнила, он ко мне обращается: "Лариса... Лариса... Лорочка..." По всей видимости, девушку, которую он любил. А это - мое имя, но я знаю, что никогда этого человека не встречала, а он зовет меня. Я подошла, никак не пойму, все присматриваюсь. "Ты пришла? Ты пришла?" Я за руку его взяла, нагнулась... "Я знал, что ты придешь..." Он что-то шепчет, но я не понимаю, что он шепчет. И сейчас не могу спокойно рассказывать, как вспомню этот случай, слезы пробиваются. "Я, - говорит, - когда уходил на фронт, не успел тебя поцеловать. Поцелуй меня..." И я наклонилась над ним и поцеловала. У него слеза выскочила и поплыла в бинты, спряталась. И все. Он умер...." О смерти и удивлении перед смертью "Люди не хотели умирать... Мы на каждый стон отзывались, на каждый крик. Меня один раненый, как почувствовал, что умирает, вот так за плечо обхватил, обнял и не отпускает. Ему казалось, что если кто-то возле него рядом, если сестра рядом, то от него жизнь не уйдет. Он просил: "Еще бы пять минуток пожить. Еще бы две минутки..." Одни умирали неслышно, потихоньку, другие кричали: "Не хочу умирать!" Ругались: мать твою... Один вдруг запел... Запел молдавскую песню... Человек умирает, но все равно не думает, не верит, что он умирает. А ты видишь, как из-под волос идет желтый-желтый цвет, как тень сначала движется по лицу, потом под одежду... Он лежит мертвый, и на лице какое-то удивление, будто он лежит и думает: как это я умер? Неужели я умер? Пока он слышит... До последнего момента говоришь ему, что нет-нет, разве можно умереть. Целуешь его, обнимаешь: что ты, что ты? Он уже мертвый, глаза в потолок, а я ему что-то еще шепчу... Успокаиваю... Фамилии вот стерлись, ушли из памяти, а лица остались..." "Несут раненых... Они плачут... Плачут не от боли, а от бессилия. Первый день, как их привезли на фронт, некоторые ни разу не выстрелили. Им не успели выдать винтовки, потому что оружие в первые годы было на вес золота. А у немцев танки, минометы, авиация. Товарищи падали, они подбирали их винтовки. Гранаты. С голыми руками пошли в бой... Как в драку... И наскочили сразу на танки..." "Когда они умирали... Как они смотрели... Как они..." "Мой первый раненый... Пуля попала ему в горло, он жил еще несколько дней, но ничего не говорил... Отрезают руку или ногу, крови нет... А есть белое чистое мясо, кровь потом. Я и сейчас не могу разделывать курицу, если белое чистое мясо. У меня солено-солено во рту делается..." "В плен военных женщин немцы не брали... Сразу расстреливали. Или водили перед строем своих солдат и показывали: вот, мол, не женщины, а уроды. И мы всегда два патрона для себя держали, два - на случай осечки. У нас попала в плен медсестра... Через день, когда мы отбили ту деревню, везде валялись мертвые лошади, мотоциклы, бронетранспортеры. Нашли ее: глаза выколоты, грудь отрезана... Ее посадили на кол... Мороз, и она белая-белая, и волосы все седые. Ей было девятнадцать лет. В рюкзаке у нее мы нашли письма из дома и резиновую зеленую птичку. Детскую игрушку..." "Мы отступаем... Нас бомбят. Первый год отступали и отступали. Фашистские самолеты летали близко-близко, гонялись за каждым человеком. А всегда кажется - за тобой. Я бегу... Я вижу и слышу, что самолет направляется на меня... Вижу летчика, его лицо, и он видит, что девчонки... Санитарный обоз... Строчит вдоль повозок, и еще улыбается. Он забавлялся... Такая дерзкая, страшная улыбка... И красивое лицо... Я не выдерживаю... Я кричу... Бегу в кукурузу - он туда, я к лесу - он меня прижимает к земле. Уже - кусты... Вскочила в лес, в какие-то старые листья. У меня течет кровь из носа от страха, не знаю: жива я или не жива? Да нет, жива... С того времени очень боялась самолетов. Он еще где-то, а я уже боюсь, я уже ни о чем не думаю, а одно только, что он летит, где мне спрятаться, куда мне забиться, чтобы не видеть и не слышать. И до сих пор звука самолета не переношу. Не летаю..." "Эх-эх, девоньки..." "Перед войной я собиралась замуж... За своего учителя музыки. Сумасшедшая история. Я серьезно влюбилась... И он... Но мама не пустила: "Малая еще!!" Скоро началась война. Я попросилась на фронт. Хотела уехать из дому, стать взрослой. Дома плакали и собирали меня в дорогу. Теплые носки, белье... Первого убитого я увидела в первый день... Случайно во двор школы, где расположился госпиталь, залетел осколок и смертельно ранил нашего фельдшера. И я подумала: для замужества, мама решила, я маленькая, а для войны нет... Моя любимая мама..." "Только остановимся... Поставим госпиталь, загрузят нас ранеными, и тут - приказ: эвакуироваться. Раненых кого погрузим, а кого - нет. Не хватает машин. Нас торопят: "Оставляйте. Уходите сами". Ты собираешься, они на тебя смотрят. Провожают глазами. В их взглядах все: смирение, обида... Просят: "Братцы! Сестрички! Не оставляйте нас немцам. Пристрелите". Такая печаль! Такая печаль!! Кто может подняться, тот идет с нами. Не может - лежит. И ты никому из них уже не в силах помочь, боишься глаза поднять... Молодая была, плачу-плачу... Когда уже наступали, мы ни одного нашего раненого не оставляли. Даже немецких раненых подбирали. И я одно время с ними работала. Привыкну, перевязываю, как будто ничего. А как вспомню сорок первый год, как своих раненых оставляли и что они с ними... Как они с ними... Мы видели... Кажется, ни к одному больше не подойду... А назавтра иду и перевязываю..." "Мы спасали... Но многие жалели. что они медики и могут только перевязывать, а не идут с оружием. Не стреляют. Я помню... Я помню это чувство. Помню, что на снегу запах крови особенно сильный..." "В конце войны... Я боялась писать домой письма. Не буду, думаю, писать, а то вдруг меня убьют, и мама будет плакать, что война кончилась, а я погибла перед самой Победой. Никто об этом не говорил, но все об этом думали. Уже мы чувствовали, что скоро победим. Уже весна началась. Я вдруг увидела, что небо синее..." "Что мне запомнилось... Что врезалось в память? Это тишина, необыкновенная тишина в палатах, где лежали тяжелые раненые... Самые тяжелые... Они не говорили между собой. Никого не звали. Многие в беспамятстве. А чаще лежит и молчит. Думает. Куда-то в сторону смотрит и думает. Окликнешь " не слышит. О чем они думали?" О лошадях и птицах "А мы ехали, ехали... Стоят на станции рядом два состава... Один с ранеными и другой - с лошадьми. И вот началась бомбежка. Составы загорелись... Мы стали открывать двери, спасать раненых, чтобы они уходили, а они все бросились спасать горящих лошадей. Когда раненые люди кричат, страшно, но нет ничего страшнее, когда ржут раненые лошади. Они же ни в чем не виноваты, они за людские дела не отвечают. И никто не побежал в лес, а все бросились спасать лошадей. Все, кто мог. Все! Я хочу сказать... Я хочу сказать, что фашистские самолеты летали рядом с землей... Низко... Я потом думала: немецкие летчики все видели, неужели им не было стыдно? Что они думали..." "Я помню один случай... Пришли мы в поселок, а там возле леса лежат убитые партизаны. Как над ними издевались, я пересказать не смогу, сердце не выдержит. Их резали по кусочкам... Кишки выпотрошили, как у свиней... Они лежат... А недалеко лошади пасутся. Видно, лошади партизанские, даже с седлами. Или они удрали от немцев и вернулись, или их не успели забрать, - непонятно. Они далеко не отошли. Травы много. И тоже мысль: как это люди такое при лошадях творили? При животных. Лошади на них смотрели..." "Горело поле и лес... Дымил луг. Я видела сгоревших коров и собак... Запах непривычный. Незнакомый. Я видела.... Сгоревшие бочки с помидорами, с капустой. Птицы горели. Кони... Много... Много всего черного валялось на дорогах. К этому запаху тоже надо было привыкнуть... Я тогда поняла, что гореть может все... Даже кровь горит..." "Во время бомбежки прибилась к нам коза. С нами легла. Просто рядом легла и кричит. Перестали бомбить, она с нами идет и все жмется к людям, ну, живое, тоже боится. Дошли до какой-то деревни и говорим одной женщине: "Возьмите, жалко". Хотелось спасти..." "В моей палате лежали двое... Лежали - немец и наш обожженный танкист. Я захожу к ним: - Как себя чувствуете? - Я хорошо, - отвечает наш танкист. - А этот плохо. - Это же фашист... - Нет, я ничего, а ему плохо. Уже они не враги, а люди, просто два раненых человека рядом лежат. Между ними появляется человеческое. Не раз наблюдала, как это быстро происходило..." "Это как же... Ну, как... Помните... Летят поздней осенью птицы... Длинные-длинные стаи. Артиллерия наша и немецкая бьет, а они летят. Как им крикнуть? Как их предупредить: "Сюда нельзя! Тут стреляют!" Как?! Птицы падают, падают на землю..." "А нам привезли на перевязку эсэсовцев... Эсэсовских офицеров. Подходит ко мне сестричка: - Как мы их будем перевязывать? Рвать или нормально? - Нормально. Это раненые... И мы их перевязывали нормально. Двое потом убежали. Их поймали, и чтобы они не убежали еще раз, я им пуговки обрезала на кальсонах..." "Когда мне сказали... Вот эти слова: "Кончилась война!.." Я взяла и села на стерильный стол. Мы с врачом договорились, что, когда объявят: "Кончилась война!", мы сядем на стерильный стол. Что-то такое сделаем, невероятное. Я же никого не подпускала к столу, не подпускала на пушечный выстрел. У меня перчатки, я в маске, на мне стерильный халат, и я сама подавала всем, что надо: тампоны, инструменты... А тут взяла и села на этот стол... О чем мы мечтали? Первое, конечно, - победить, второе - остаться живыми. Одна - "Кончится война, и я нарожаю кучу детей", другая - "Я поступлю в институт", а кто-то - "А я из парикмахерской не буду вылезать. Стану красиво наряжаться, за собой смотреть". Или: "Куплю красивые духи. Шарфик куплю и брошечку". И вот это время наступило. Все вдруг притихли..." "Отбили деревню... Ищем, где набрать воды. Вошли во двор, в котором заметили колодезный журавль. Резной деревянный колодец... Лежит во дворе расстрелянный хозяин... А возле него сидит его собака. Увидела нас, начала поскуливать. Не сразу до нас дошло, а она звала. Повела нас в хату... Пошли за ней. На пороге лежит жена и трое деток... Собака села возле них и плачет. По-настоящему плачет. По-человечески..." "Мы входили в наши села... Там одни печи стояли - и все. Одни печи! На Украине мы освобождали места, где ничего не осталось, одни арбузы росли, люди ели только эти арбузы, и больше ничего у них не было. Они встречали нас и несли арбузы... Вместо цветов... Я вернулась домой. В землянке - мать, трое детей, собачонка у нас вареную лебеду ела. Наварят лебеды, сами едят, дадут этой собачонке. И она ела... У нас до войны столько соловьев было, а после войны два года их никто не слышал, вся земля была перевернута, подняли, как говорится, дедовский навоз. Перепахали. Соловьи на третий год только появились. Где они были? Никто не знает. На свои места они вернулись через три года. Люди дома поставили, тогда соловьи прилетели..." "Как начинаю рвать полевые цветы - войну вспоминаю. Тогда мы цветов не рвали. А если собирали букеты, то только тогда, когда хоронили... Когда прощались..." "Эх-эх, девоньки, какая она подлая... Эта война... Помянем наших подруг..." "Это была не я..." Что больше всего запоминается? Запоминается тихий, часто недоумевающий голос человека. Человек испытывает удивление перед самим собой, перед тем, что с ним было. Прошлое исчезло, ослепило горячим вихрем и скрылось, а он остался. Остался среди обычной жизни. Все вокруг обыкновенно, кроме его памяти. И я тоже становлюсь свидетелем. Свидетелем того, что люди вспоминают и как вспоминают, о чем хотят говорить, а что пытаются забыть или отодвинуть в самый дальний угол памяти. Зашторить. Как они отчаиваются в поисках слов, но хотят восстановить исчезнувшее в надежде, что на расстоянии смогут обрести его полный смысл. Увидеть и понять то, что не увидели и не поняли тогда. Там. Разглядывают сами себя, встречаются наново с собой. Чаще всего это уже два человека - тот человек и этот, молодой и старый. Человек на войне и человек после войны. Давно после войны. Меня все время не покидает чувство, что я слышу одновременно два голоса... Там же, в Москве, в День Победы, я встретила Ольгу Яковлевну Омельченко. Все женщины были в весенних платьях, светлых косынках, а она - в военной форме и военном берете. Высокая, сильная. Не говорила и не плакала. Все время молчала, но это было какое-то особое молчание, в нем подозревалось больше сказанного, чем в словах. Она как будто все время говорила сама с собой. Никто ей уже не был нужен. Мы познакомились, а потом я приехала к ней в Полоцк. Передо мной развернулась еще одна страница войны, перед которой присмиреет любая фантазия... Ольга Яковлевна Омельченко, санинструктор стрелковой роты: "Мамин талисман... Мама хотела, чтобы я эвакуировалась вместе с ней, она знала, что я рвусь на фронт, и привязала меня к подводе, на которой везли наши вещи. Но я тихонько отвязалась и ушла, обрывок этой веревки у меня на руке и остался... Все едут... Бегут... Куда деться? И как добраться до фронта? В дороге встретилась с группой девушек. Одна из них говорит: "Тут моя мама рядом, пойдем ко мне". Пришли мы ночью, постучали. Открывает ее мать, как глянула на нас, а мы грязные, оборванные, - приказала: "Стойте на пороге". Мы стоим. Она притащила огромные чугуны, с нас все поснимала. Вымыли мы головы золой (мыла уже не было) и полезли на печку, и я сильно уснула. Утром мать этой девушки сварила щи, хлеб испекла из отрубей с картошкой. Каким вкусным показался нам этот хлеб и щи такими сладкими! И так пробыли мы там четыре дня, она нас подкармливала. Давала понемножку, а то, боялась, объедимся и умрем. На пятый день она нам сказала: "Идите". А перед этим пришла соседка, мы сидели на печке. Мать показала нам пальцем, чтобы молчали. Даже соседям она не призналась, что дочь дома, все знали - дочь ее на фронте. А эта девочка у нее одна-единственная, и она ее не жалела, не могла простить позора, что та вернулась. Не воюет. Ночью она нас подняла, дала узелки с едой. Обняла каждую и каждой сказала: "Идите..." - И даже не пыталась удержать свою дочь? - Нет, она ее поцеловала со словами: "Отец воюет, и ты иди воюй". Уже по дороге эта девушка мне рассказала, что она медсестра, попала в окружение... Долго меня мотало по разным местам, и наконец попала я в город Тамбов, устроилась в госпиталь. В госпитале было хорошо, я после голодовки поправилась, такая полненькая стала. И вот когда мне исполнилось шестнадцать лет, мне сказали, что я могу, как и все медсестры, врачи, сдавать кровь. Начала я сдавать кровь каждый месяц. В госпитале постоянно требовались сотни литров, не хватало. Сдавала сразу по пятьсот кубиков, по поллитра крови два раза в месяц. Получала донорский паек: килограмм сахара, килограмм манки, килограмм колбасы, чтобы восстановить силы. Я дружила с нянечкой тетей Нюрой, у нее было семь детей, а муж погиб в начале войны. Старший мальчик, которому одиннадцать лет, пошел за продуктами и потерял карточки, так я свой донорский паек отдавала им. Один раз врач мне говорит: "Давай напишем твой адрес, вдруг объявится тот, кому вольют твою кровь". Мы написали адрес и пристегнули эту бумажку к бутылочке. И вот через какое-то время, месяца два прошло, не больше, я сменилась после дежурства и пошла, спать легла. Тормошат меня: - Вставай! Вставай, к тебе брат приехал. - Какой брат? Нет у меня брата. Наше общежитие было на последнем этаже, я спустилась вниз, смотрю: стоит лейтенант молодой, красивый. Спрашиваю: - Кто тут звал Омельченко? Он отвечает: - Я звал. - И показывает мне записку, которую мы с врачом написали. - Вот... Я твой брат по крови... Привез мне два яблока, кулечек конфет, тогда конфет нигде невозможно купить. Боже! Какие это были вкусные конфеты! Пошла к начальнику госпиталя: "Брат приехал!" Пустили меня в увольнение. Он пригласил: "Пойдем в театр". А я еще ни разу в жизни не была в театре, а тут в театр да еще с парнем. Парень красивый. Офицер! Через несколько дней он уезжал, у него было направление на Воронежский фронт. Когда он пришел попрощаться, я открыла окно и помахала ему рукой. В увольнение меня не пустили: как раз привезли много раненых. Ни от кого писем не получала, даже не имела представления, что это такое - получить письмо. И вдруг мне вручают треугольничек, распечатала, а там написано: "Ваш друг, командир пулеметного взвода... погиб смертью храбрых..." Это тот, мой брат по крови. Он сам детдомовский, и, видимо, единственный адрес, который у него был, - это мой. Мой адрес... Уезжая, он очень просил, чтобы я оставалась в этом госпитале, после войны ему легче будет меня найти. "На войне, - боялся. - легко потеряться". И через месяц я получаю вот это письмо, что он погиб... И мне так стало страшно. Меня ударило в сердце... Я решила всеми силами уйти на фронт и отомстить за свою кровь, я знала, что где-то пролилась моя кровь... Но на фронт уйти не так просто. Три рапорта написала начальнику госпиталя, а на четвертый раз пришла к нему на прием: - Если вы меня не отпустите на фронт, то я убегу. - Ну, хорошо. Я тебе дам направление, раз ты такая упрямая. Самое страшное, конечно, первый бой. Ну, потому, что еще ничего не знаешь... Небо гудит, земля гудит, кажется, сердце разорвется, кожа на тебе вот-вот лопнет. Не думала, что земля может трещать. Все трещало, все гремело. Колыхалось... Вся земля... Я просто не могла... Как мне все это пережить... Я думала, что не выдержку. Мне так сильно страшно стало, и вот я решила: чтобы не струсить, достала свой комсомольский билет, макнула в кровь раненого и положила себе в карманчик возле сердца, застегнула. И вот этим самым я дала себе клятву, что должна выдержать, самое главное - не струсить, потому что если я струшу в первом бою, то уже дальше не ступлю и шага. Меня заберут с передовой, отправят в медсанбат. А я хотела быть только на передовой, я хотела когда-нибудь увидеть хотя бы одного фашиста в лицо... Лично... И мы наступали, шли по траве, а трава выросла в пояс. Там уже несколько лет не сеяли. Идти было очень тяжело. Это на Курской дуге... После боя вызвал меня начальник штаба. Какая-то избенка разрушенная, там ничего нет. Стоит один стул, и он стоит. Посадил меня на этот стул: - Ну, вот смотрю я на тебя и думаю: что заставило тебя пойти в это пекло? Убьют, как муху. Ведь это же война! Мясорубка! Давай переведу хотя бы в санчасть. Ну, хорошо, если убьют, а если останешься без глаз, без рук? Ты подумала об этом? А я отвечаю: - Товарищ полковник, я подумала. И об одном прошу: не трогайте меня из роты. - Ладно, иди! - как крикнет на меня, я даже испугалась. И отвернулся к окну... Бои тяжелые. В рукопашной была... Это ужас... Это не для человека... Бьют, колют штыком, душат за горло друг друга. Ломают кости. Вой стоит, крик. Стон. И этот хруст... Этот хруст! Его не забыть... Хруст костей... Ты слышишь, как череп трещит. Раскалывается... Для войны это и то кошмар, ничего человеческого там нет. Никому не поверю, если скажет, что на войне не страшно. Вот немцы поднялись и идут, они идут всегда с закатанными по локоть рукавами, еще пять-десять минут и атака. Тебя начинает трясти. Озноб. Но это до первого выстрела... А там... Как услышишь команду, уже ничего не помнишь, вместе со всеми поднимаешься и бежишь. И уже не думаешь о страхе. А вот на второй день ты уже не спишь, тебе уже страшно. Все вспоминаешь, все подробности, и до твоего сознания доходит, что тебя могли убить, и становится безумно страшно. Сразу после атаки лучше не смотреть на лица, это какие-то совсем другие лица, не такие, как обычно у людей. Они и сами не могут друг на друга глаза поднять. Даже на деревья не смотрят. Подойдешь к нему, а он: "Ух-ходи! Ух..." Я не могу выразить, что это такое. Кажется, что все немножко ненормальные, и даже что-то звериное мелькает. Лучше не видеть. Я до сих пор не верю, что живая осталась. Живая... И раненая и контуженая, но целая, не верю... Глаза закрою, все снова перед собой вижу... Снаряд попал в склад с боеприпасами, вспыхнул огонь. Солдат стоял рядом, охранял, его опалило. Это уже был черный кусок мяса.... Он только прыгает... Подскакивает на одном месте... А все смотрят из окопчиков, и никто с места не сдвинется, все растерялись. Схватила я простыню, подбежала, накрыла этого солдата и сразу легла на него. Прижала к земле. Земля холодная... Вот так... Он покидался, пока разорвалось сердце, и затих... Я в крови вся... Кто-то из старых солдат подошел, обнял, слышу - говорит: "Кончится война, и если она останется жива, с нее человека все равно уже не будет, ей теперь все". Мол, что я среди такого ужаса, и пережить его, да еще в таком молодом возрасте. Меня трясло, как в припадке, отвели под руки в землянку. Ноги не держали... Трясло, будто через меня ток пропустили... Непередаваемое чувство... А тут снова бой начался... Под Севском немцы атаковали нас по семь-восемь раз в день. И я еще в этот день выносила раненых с их оружием. К последнему подползла, а у него рука совсем перебита. Болтается на кусочках... На жилах... В кровище весь... Ему нужно срочно отрезать руку, чтобы перевязать. Иначе никак. А у меня нет ни ножа, ни ножниц. Сумка телепалась-телепалась на боку, и они выпали. Что делать? И я зубами грызла эту мякоть. Перегрызла, забинтовала... Бинтую, а раненый: "Скорей, сестра. Я еще повоюю". В горячке... Через несколько дней, когда на нас пошли танки, двое струсили. Они побежали... И вся цепь дрогнула... Погибло много наших товарищей. Раненые попали в плен, которых я стащила в воронку. За ними должна была прийти машина... А когда эти двое струсили, началась паника. И раненых бросили. Мы пришли потом на то место, где они лежали: кто с выколотыми глазами, кто с животом распоротым... Я, как это увидела, за ночь почернела. Это же я их в одно место собрала... Я... Мне так сильно страшно стало... Утром построили весь батальон, вывели этих трусов, поставили впереди. Зачитали, что расстрел им. И надо семь человек, чтобы привести приговор в исполнение. Три человека вышли, остальные стоят. Я взяла автомат и вышла. Как я вышла... Девчонка... Все за мной... Нельзя было их простить. Из-за них такие ребята погибли! И мы привели приговор в исполнение... Опустила автомат, и мне стало страшно. Подошла к ним... Они лежали... У одного на лице живая улыбка... Не знаю, простила бы я их сейчас? Не скажу... Не буду говорить неправду. В другой раз хочу поплакать. Не получается... Я на войне все забыла. Свою прежнюю жизнь. Все... И любовь забыла... Влюбился в меня командир роты разведчиков. Записочки через своих солдат пересылал. Я пришла к нему один раз на свидание. "Нет, - говорю. - Я люблю человека, которого уже давно нет в живых". Он вот так близко ко мне придвинулся, прямо в глаза посмотрел, развернулся и пошел. Стреляли, а он шел и даже не пригибался... Потом, это уже на Украине было, освободили мы большое село. Я думаю: "Дай пройдусь, посмотрю". Погода стояла светлая, хатки белые. И за селом так - могилки, земля свежая... Тех, кто в бою за это село погиб, там похоронили. Сама не знаю, ну как потянуло меня. А там фотография на дощечке и фамилия. На каждой могилке... И вдруг смотрю - знакомое лицо... Командир роты разведчиков, который мне в любви признался. И фамилия его... И мне так не по себе стало. Страх такой силы... Будо он меня видит, будто он живой... В это время идут к могиле его ребята, из его роты. Они все меня знали, они записочки мне носили. Ни один на меня не посмотрел, как будто меня не было. Я - невидимая. Потом, когда я их встречала, мне кажется... Вот я так думаю... Они хотели, чтобы и я погибла. Им тяжело было видеть, что я... живая... Вот я чувствовала... Будто я перед ними виновата...И перед ним... Вернулась я с войны и тяжело заболела. Долго по больницам скиталась, пока не попала к старому профессору. Он стал меня лечить... Лечил меня больше словами, чем лекарствами, он объяснил мне мою болезнь. Говорил, что если бы я ушла на фронт в восемнадцать-девятнадцать лет, организм был бы окрепший, а так как я попала в шестнадцать, это очень ранний возраст, меня сильно травмировало. "Конечно, лекарство - это одно, - объяснял он, - можно подлечиться, но, если хотите восстановить здоровье, хотите жить, мой единственный совет: нужно выйти замуж и как можно больше иметь детей. Только это может спасти. С каждым ребенком организм будет возрождаться". - А сколько вам было лет? - Как кончилась война, шел двадцатый год. Конечно, я и замуж-то не думала выходить. - Почему? - Я чувствовала себя очень уставшей, намного старше своих сверстников, даже старой. Подружки танцуют, веселятся, а я не могу, я смотрела на жизнь старыми глазами. Из другого мира... Старуха! За мной молодые ребята ухаживали. Пацаны. Но они не видели мою душу, что там внутри у меня творится. Вот я вам рассказала один день... О боях под Севском. Всего один день... После которого ночью из ушей у меня хлынула кровь. Утром проснулась, как после тяжелой болезни. Подушка в крови... А в госпитале? У нас стояло за ширмой в операционной большое корыто, куда мы складывали отрезанные руки, ноги... С передовой приехал капитан, привез своего раненого товарища. Как он там оказался, не знаю, но он увидел это корыто и... упал в обморок. Могу вспоминать и вспоминать. Не остановиться... А что самое главное? Я помню звуки войны. Все вокруг гудит, лязгает, трещит от огня... У человека на войне стареет душа. После войны я уже никогда не была молодой... Вот - главное. Моя мысль... - Замуж вышли? - Вышла замуж. Родила и воспитала пятерых сыновей. Пятерых мальчиков. Девочек Бог не дал. Для меня самое удивительное, что после такого сильного страха и ужаса я смогла родить красивых детей. И хорошая мама оказалась, и хорошая бабушка. Я теперь вспоминаю все, и мне кажется, что это была не я, а какая-то другая девчонка..." Я возвращалась домой, везла четыре кассеты (два дня разговора) с "еще одной войной", испытывая разные чувства: потрясение и страх, недоумение и восхищение. Любопытство и растерянность, нежность. Дома пересказывала некоторые эпизоды друзьям. Неожиданно для меня все реагировали одинаково: "Слишком страшно. Как она выдержала? Не сошла с ума?". Или: "Мы привыкли читать о другой войне. На этой войне есть четкая граница: они-мы, добро-зло. А здесь?". Один даже сказал: "Если все описать, то это будет последняя книга о войне". Во что, конечно, никто из нас не поверил. Но у всех я замечала слезы на глазах, и все задумывались. Наверное, о том же, о чем и я. Вот уже были на земле тысячи войн (недавно прочла, что их насчитали более трех тысяч - больших и маленьких), но война как была, может быть, одной из главных человеческих тайн, так ею и осталась. Ничего не изменилось. Я пытаюсь большую историю уменьшить до человека, чтобы что-то понять. Обрести слова. Но на этой, казалось бы уже небольшой и удобной для обзора территории - пространстве одной человеческой души - все еще непонятнее, менее предсказуемо, чем в истории. Потому что передо мной - живые слезы, живые чувства. Живое человеческое лицо, на котором во время разговора пробегают тени боли и страха. Иногда даже закрадывается крамольная догадка о еле уловимой красоте человеческого страдания. Тогда я пугаюсь самой себя... Путь только один - полюбить человека. Понять его любовью. "Я эти глаза и сейчас помню..." Поиск продолжается... Но на этот раз мне не надо далеко ехать... Улица, на которой я живу в Минске, носит имя Героя Советского Союза Василия Захаровича Коржа - участника гражданской войны, героя боев в Испании, партизанского комбрига в Великую Отечественную. Каждый беларус читал книгу о нем, хотя бы в школе, или видел кинофильм. Белорусская легенда. Сотни раз, оставляя его имя на конвертах и бланках телеграмм, я никогда не думала о нем, как о реальном человеке. Миф уже давно заменил когда-то живого человека. Стал его двойником. Но на этот раз я шла по знакомой улице с новым чувством: полчаса езды на троллейбусе в другой конец города, и я увижу его дочерей, обе они воевали на фронте, и увижу его жену. На моих глазах легенда оживет и превратится в человеческую жизнь, спустится на землю. Большое станет малым. Как бы я ни любила смотреть на небо или на море, все равно больше меня завораживает песчинка под микроскопом. Мир одной капли. Та большая и невероятная жизнь, которую я там открываю. Как назвать малое малым, а большое большим, когда то и другое так бесконечно? Я уже давно их не различаю. Для меня один человек - это так много. В нем есть все - можно затеряться. Нахожу нужный адрес, это - опять массивная и неуклюжая многоэтажка. Вот и третий подъезд, нажимаю в лифте кнопку седьмого этажа... Дверь открыла младшая из сестер - Зинаида Васильевна. Те же широкие темные брови и упрямо-открытый взгляд, как и у отца на фотографиях. - Мы все собрались. Утром сестра Оля приехала из Москвы. Она там живет. Преподает в Университете имени Патриса Лумумбы. И мама наша здесь. Вот, благодаря вам, и встретились. Обе сестры, Ольга Васильевна и Зинаида Васильевна Корж, были санинструкторами в кавалерийских эскадронах. Сели рядышком и посмотрели на мать - Феодосию Алексеевну. Она и начала: - Горит все... Сказали нам эвакуироваться... Долго ехали. Доехали до Сталинградской области. Женщины с детьми в тыл движутся, а мужчины оттуда. Комбайнеры, трактористы, все едут. Один, помню, полная их полуторка, а он встал с досок и кричит: "Мамаши, сестрички!! Уезжайте в тыл, убирайте хлеб, чтобы мы победили врага!" И вот они все свои шапки поснимали и смотрят на нас. А мы одно, что успели с собой взять, - это своих детей. Держим их. Кто на руках, кто за руки. Он просит: "Мамаши, сестрички! Уезжайте в тыл, убирайте хлеб...". Больше за все время нашего разговора она не проронит ни слова. А дочки будут иногда тихонько гладить ее руки, успокаивая. Зинаида Васильевна: - Жили мы в Пинске... Мне было четырнадцать с половиной лет, Оле - шестнадцать, а брату Лене - тринадцать. Олю мы как раз в эти дни отправили в детский санаторий, а с нами отец хотел ехать в деревню. К его родным... Но в ту ночь он фактически дома не ночевал. Он работал в обкоме партии, ночью его вызвали, а вернулся домой только утром. Забежал на кухню, перекусил что-то и говорит: - Дети, началась война. Никуда не уходите. Ждите меня. Ночью мы уезжали. У отца была самая дорогая для него память об Испании - охотничье ружье, очень богатое, с патронташем. Это была награда за храбрость. Он бросил ружье брату: - Ты самый старший теперь, ты мужчина, должен смотреть маму, сестренок... Это ружье мы берегли всю войну. Все, что было у нас из хороших вещей, продали или обменяли на хлеб, а ружье сберегли. Не могли с ним расстаться. Это была наша память об отце. Еще он бросил нам на машину большой такой кожух, это у него была самая теплая вещь. На станции пересели на поезд, но не доезжая до Гомеля попали под сильный обстрел. Команда: "Из вагонов, по кустам - ложись!" Когда обстрел кончился... Сначала тишина, а потом крики... Все бегом... Мама с братишкой успели вскочить в вагон, а я осталась. Очень испугалась... Очень! Я никогда одна не оставалась. А тут - одна. Мне кажется, что я на какое-то время даже потеряла речь... Я онемела... Кто-то у меня что-то спрашивал, а я молчала... Потом прилепилась к какой-то женщине, помогала ей перевязывать раненых - она была врач. Ее называли: "Товарищ капитан". И я поехала дальше с ее санитарной частью. Они приласкали, накормили меня, но скоро спохватились: - А сколько тебе лет? Я поняла, что если скажу правду, отправят меня в какой-нибудь детский дом. Вот это с ходу сообразила. Ну, а я уже не хотела терять этих сильных людей. Я хотела, как и они, воевать. Нам же все время внушали и отец говорил, что воевать мы будем на чужой территории, это все временно, война скоро кончится победой. И как это без меня? Такие у меня были детские мысли. Я сказала, что мне шестнадцать лет, и меня оставили. Вскоре отправили на курсы. Месяца четыре я училась на этих курсах. Училась и все время ухаживала за ранеными. Привыкала к войне... Конечно, надо было привыкать... Училась не в училище, а тут же, в медсанбате. Мы отступали, раненых везли с собой. Дорогами мы не шли, дороги бомбили, обстреливали. Шли по болотам, по обочинам. Шли вразброд. Разные части. Где-то концентрировались, где-то, значит, давали бои. И вот так шли, шли и шли. По полям шли. Какой там урожай! Шли, рожь топтали. А урожай в тот год был небывалый, хлеба стояли высокие-высокие. Зеленая трава, солнце такое, а убитые лежат, кровь... Убитые люди и животные. Деревья черные... Разрушенные станции... На черных вагонах висят сгоревшие люди... Дошли мы так до Ростова. Там при бомбежке я была ранена. Пришла в сознание в поезде, слышу - пожилой солдат украинец лает молодого: "Жинка твоя так нэ плакала, когда рожала, как ты плачешь". А мне, когда увидел, что я глаза открыла, говорит: "А ты покричи, милая, покричи. Легче станет. Тебе можно" Я маму вспомнила и заплакала... После госпиталя мне был положен какой-то отпуск, и я попыталась разыскать свою маму. А мама меня искала, и сестра Оля нас искала. О чудо! Мы нашлись все через одних знакомых в Москве. Все на их адрес написали и так нашлись. Чудо! Мама жила под Сталинградом в колхозе. И я туда поехала. Это был конец сорок первого года... Как они жили? Брат на тракторе работал, еще совсем ребенок, тринадцать лет. Сначала он был прицепщиком, а когда забрали на фронт всех трактористов, стал трактористом. И днем и ночью работал. Мама шла за трактором или сидела рядом, она боялась, как бы он не заснул и не свалился. Они вдвоем на полу у кого-то спали... Не раздевались, потому что нечем было накрыться. Вот такая их жизнь... Скоро приехала Оля, ее устроили счетоводом. Но она писала в военкомат, просилась на фронт, а ей все время приходил отказ. И мы решили - я уже была вояка, -поедем вдвоем в Сталинград и там найдем какую-нибудь часть. Маму мы успокоили, обманули, что поедем на Кубань, в богатые места, там у отца были знакомые... У меня старая шинель, гимнастерка, две пары брюк. Отдала одни Оле, у нее совсем ничего нет. И сапоги у нас тоже одни на двоих. Мама нам связала из овечьей шерсти не то носки, не то что-то похожее на тапки, что-то теплое. Мы шли шестьдесят километров пешком, до самого Сталинграда: одна сапоги оденет, другая - в маминых тапках, потом менялись. По морозу шли, февраль месяц, обмерзли, голодали. Что мама нам сварила в дорогу? Из костей каких-то холодец и несколько лепешек. И мы такие голодные-голодные...Если засыпали и снились сны, то только с какой-нибудь едой. Во сне буханки хлеба надо мной летали. Добрались до Сталинграда, а там не до нас. Никто нас слушать не хочет. Тогда мы решаем ехать, как мама нас посылала, на Кубань, по папиному адресу. Влезли в какой-то товарняк: я надену шинель, сижу, а Оля в это время под полками. Потом мы переодеваемся, и уже я лезу под полки, Оля сидит. Военных не трогали. А у нас же денег никаких... Попали на Кубань... Каким-то чудом... Нашли знакомых. И там мы узнали, что формируется добровольческий казачий корпус. Это был четвертый кавалерийский казачий корпус, потом он стал гвардейский. Он формировался только из добровольцев. Там были люди всех возрастов: и казаки, которых когда-то Буденный, Ворошилов в атаки водили, и молодежь. Нас взяли. До сих пор не знаю - почему? Наверное, потому, что мы много раз просились. И нам некуда было деться. Зачислили в один эскадрон. Дали нам каждой обмундирование и лошадь. Лошадь свою надо было кормить, поить, ухаживать, все полностью. Хорошо, что у нас в детстве была лошадь, и я как-то привыкла к ней, полюбила. И когда дали мне лошадь, села - и ничего страшного. Не сразу все получилось, но я не боялась. У меня была маленькая лошаденка, хвост до земли, но быстрая, послушная, и я как-то быстро научилась ездить. Даже форсила... Потом уже скакала на венгерских, на румынских лошадях. И настолько я полюбила лошадей, настолько узнала, что и сейчас мимо лошади равнодушно не пройду. Обниму ее. Мы под ногами у них спали, она тихонько ножку передвинет, но человека не заденет. Она на мертвого никогда не наступит, а от живого человека, если он только ранен, никогда не уйдет и не бросит. Очень умное животное. Для кавалериста лошадь - это друг. Преданный друг. Первое боевое крещение... Это когда наш корпус под станицей Кущевская участвовал в отражении танков. После Кущевской битвы - это была знаменитая конная атака кубанских казаков - корпусу присвоили звание гвардейского. Бой был страшный... А для нас с Олей самый страшный, потому что мы еще очень боялись. Я, хотя уже считала, что воевала и знала, что это такое... Но вот... Когда кавалеристы пошли лавиной - черкески развеваются, сабли вынуты, кони храпят, а конь, когда летит, он такую силу имеет... Вот эта вся лавина пошла на танки, на артиллерию - это было как в загробном сне. В нереальности... А фашистов было много, их было больше, они шли с автоматами наперевес, рядом с танками шли - и они не выдержали, понимаете, они не выдержали этой лавины. Они бросали автоматы... Бросали орудия и бежали... Вот такая картина... Ольга Васильевна о том бое: - Я перевязывала раненых... Рядом лежал фашист, я думала, он мертвый, и не обратила на него внимания, а он раненый... И он хотел меня убить... Я как почувствовала, как кто-то меня толкнул, и к нему повернулась. Успела выбить ногой автомат. Я его не убила, но и не перевязала, ушла. У него было ранение в живот... Зинаида Васильевна продолжает: - А я веду раненого и вдруг вижу: два немца из-за танкетки выходят. Танкетку подбили, а они, видно, успели выскочить. Одна секунда, если бы я не успела очередь дать, они бы меня с раненым расстреляли. Так неожиданно все произошло. Я после боя подошла к ним, они лежали с открытыми глазами. Я эти глаза и сейчас помню... Один такой красивый, молодой немец... Было жалко, хотя это был фашист, но все равно... Как-то долго это чувство не покидало и не хочется убивать, понимаете. В душе такая ненависть: зачем они пришли на нашу землю? Но попробуй сама убить, и это страшно. Вот нет другого слова... Очень страшно. Когда сама... Бой кончился. Казачьи сотни снимаются со своих мест, а Оли нет. Я еду за всеми, еду последняя, все оглядываюсь. Уже вечер. А Оли нет... Передают по цепочке, что они - она и еще несколько человек - остались подбирать раненых. Я ничего не могла делать, я только ее ждала. Отстану от своей сотни, подожду, потом опять всех нагоняю. Плачу: неужели в первом бою потеряла сестру? Где она? Что с ней? Может, где-нибудь умирает, зовет меня... Оля... Оля тоже вся в слезах... Нашла меня ночью... Все казаки плакали, когда увидели, как мы встретились. Повисли на шее одна у другой, не можем оторваться. И тогда мы поняли, что нельзя нам, невыносимо быть вместе. Лучше расстаться. Никогда не выдержим, если одна погибнет на глазах у другой. Решили, что я должна проситься в другой эскадрон. А как расстаться... Как? Но дальше воевали раздельно, сначала в разных эскадронах, затем даже в разных дивизиях. Только привет передашь, если случай подвернется, узнаешь, жива ли... Смерть на каждом шагу стерегла. Поджидала... Я помню, как под Араратом... Мы стояли в песках. Арарат был взят немцами. И было Рождество, и немцы праздновали. Из нас отобрали эскадрон и батарею сорокамиллиметровую. Где-то часов в пять мы двинулись, всю ночь шли. И на рассвете встретили наших разведчиков, разведчики вышли раньше. Село лежало внизу... Как в чаше... Немцы никогда не думали, что мы в таких песках сможем пройти, и оборону выставили малую. Мы пробрались через их тылы очень даже тихо. Спустились с горы - сразу взяли часовых и вошли в это село, влетели. Немцы выскакивали совершенно голые, только автоматы в руках. Там у них стояли елки... Они все пьяные... А в каждом дворе было не меньше двух-трех танков. Танкетки стояли, бронетранспортеры... Вся техника. Мы тут же на месте ее подрывали, и это такая стрельба, такой грохот, такая паника... Все метались... Там обстановка была такая, что в своего каждый боялся попасть. Все горело... И горели рождественские елки... У меня восемь раненых... Подняла их вверх, на гору... Но мы, видно, сделали одну оплошность: не перерезали связь. И немецкая артиллерия накрыла нас огнем и минометным, и дальнобойным. Я своих раненых скорей на санитарную повозку. Посадила, и они поехали... И на моих глазах снаряд попал в эту бричку, и все разлетелось. Когда я посмотрела, там только один человек живой остался. А тут уже немцы поднимаются на гору... Раненый просит: "Оставь меня, сестра... Оставь меня, сестра... Я уже умираю..." У него живот разворотило... Ну, кишки... Все это... Он сам собирает их и назад заталкивает... Думала, что лошадь моя от этого раненого вся в крови, а когда посмотрела: она тоже ранена в бок, пакет индивидуальный весь вошел туда. Достала, было у меня несколько кусочков сахара, дала ей этот сахар. Уже со всех сторон стреляют, не поймешь: где немец, а где наши? Метров десять проедешь и натыкаешься на раненых... Думаю: надо бричку искать, подобрать всех. Еду и вижу спуск, а внизу - три дороги: и туда дорога, и туда дорога, и прямо дорога. Я растерялась... Куда ехать? А я держала повод крепко. Лошадь шла туда, куда я направляла. Ну, а тут, не знаю, какой-то инстинкт мне подсказал, где-то я слышала, что лошади чуют дорогу, и, не доезжая этой развилки, я повод опустила, и лошадь пошла совсем в другом направлении, чем я сама бы поехала. Пошла, пошла и пошла. Я уже сижу без сил, мне уже все равно, куда она пойдет. Что будет, то будет. Она так шла-шла, а потом веселей-веселей, мотает головой, я уже и повод подняла, держу. Нагнусь и ей рану придержу рукой. Она веселей, веселей, потом: и-и-и-... заржала так, услышала кого-то. У меня опасения: вдруг это немцы. Решила пустить сначала лошадь, но уже сама увидела свежий след: лошади натоптали, от тачанки колесо - прошло не менее пятидесяти человек. И метров через двести-триста лошадь уткнулась прямо в повозку. На повозке были раненые, тут я увидела остатки нашего эскадрона. Но к нам уже шла помощь, брички, тачанки... Был приказ: забрать всех. Под пулями, под обстрелом собирали своих, всех до единого забрали - и раненых, и убитых. Я тоже поехала на тачанке. Всех там нашла, и того раненого в живот, всех их вывезла. Только лошади расстрелянные остались. Уже хорошо рассвело, едешь и видишь - табун целый лежит. Красивые, крепкие лошади... Ветер развевает их гривы... Вся стена в большой комнате, где мы сидим, занята увеличенными довоенными и фронтовыми фотографиями сестер. Вот они еще школьницы - в шляпках, с цветами. Снимок сделан за две недели до начала войны. Обычные детские лица, смешливые, чуть усмиренные важностью момента и желанием казаться взрослыми. А вот они уже в казачьих черкесках, кавалерийских бурках. Сфотографировались в сорок втором году. По времени год разницы, а лицо уже другое, человек другой. А этот снимок Зинаида Васильевна прислала матери с фронта: на гимнастерке первая медаль "За отвагу". На этом - обе сфотографированы в День Победы... Запоминаю движение лица: от мягких детских черт - к уверенному женскому взгляду, даже некоторой жесткости, суровости. Трудно поверить, что эта перемена происходила в считанные месяцы, годы. Обычное время совершает эту работу куда медленнее и незаметнее. Долго лепится человеческое лицо. Медленно вырисовывается на нем душа. А война быстро создавала свой образ людей. Писала свои портреты. Ольга Васильевна: - Мы заняли большую деревню. Дворов триста. И там был оставлен немецкий госпиталь. В здании местной больницы. Первое, что я увидела: во дворе вырыта большая яма, и часть больных лежит расстрелянная - перед уходом немцы сами расстреляли своих раненых. Они, видно, решили, что мы это будем делать. Поступим так, как они поступали с нашими ранеными. Только одна палата осталась, до этих, видно, не дошли, не успели, а может, бросили, потому что они все были без ног. Когда мы вошли к ним в палату, они с ненавистью смотрели на нас: видно, думали, что пришли их убивать. Переводчик сказал, что мы раненых не убиваем, а лечим. Тогда один даже стал требовать: мол, они три дня ничего не ели, их три дня не перевязывали. Я посмотрела - действительно, это был ужас. Их давно не смотрел врач. Раны загноились, бинты вросли в тело. - И вам их было жалко? - Я не могу назвать то, что испытывала тогда, жалостью, жалость - это все-таки сочувствие. Его я не испытывала. Это другое... У нас был такой случай... Один солдат ударил пленного... Так вот мне это казалось невозможным, и я заступилась, хотя я понимала... Это у него крик души... Он меня знал, он был, конечно, старше, выругался. Но не стал больше бить... А крыл меня матом: "Ты забыла, е... мать! Ты забыла, как они... е... мать..." Я ничего не забыла, я помнила те сапоги... Когда немцы выставили перед своими траншеями ряды сапог с отрезанными ногами. Это было зимой, они стояли, как колья... Эти сапоги... Все, что мы увидели от наших товарищей... Что осталось... Помню, как пришли к нам на помощь моряки... И многие из них подорвались на минах, мы наткнулись на большие минные поля. Эти моряки, они лежали долго. Лежали на солнце... Трупы вздулись, и из-за тельняшек казалось, что это арбузы. Большие арбузы на большом поле. Гигантские. Я не забыла, я ничего не забыла. Но я не могла бы ударить пленного, хотя бы потому, что он уже беззащитен. Вот это каждый решал для себя, и это было важно. Зинаида Васильевна: - В бою под Будапештом. Это была зима... И я тащила, значит, сержанта раненого, командира расчета пулеметного. Сама я была одета в брюки и телогрейку, на мне шапка-ушанка. Тащу и вижу: черный снег такой... Обугленный... Я поняла, что это глубокая воронка, то, что мне и надо. Спускаюсь в эту воронку, а там кто-то живой - я чувствую, что живой, и скрежет какого-то железа... Поворачиваюсь, а немецкий офицер раненый, в ноги раненый, лежит, и автомат на меня наставил. А у меня волосы из-под шапки выбились, сумка санитарная через плечо и на ней красный крест. Когда я повернулась, он увидел мое лицо, понял, что - это девушка и вот так: "Ха-а-а!" У него, значит, нервное напряжение спало, и он этот автомат отбросил. Ему безразлично стало... И мы втроем в одной воронке - наш раненый, я и этот немец. Воронка маленькая, ноги у нас вместе. Я вся в их крови, кровь наша смешалась. У немца огромные такие глаза, и он смотрит на меня этими глазами: что я буду делать? Фашист проклятый! Автомат он отбросил сразу, понимаете? Эту сцену... Наш раненый не соображает, в чем дело, за пистолет хватается... То тянется и задушить немца хочет... А тот на меня смотрит... Я эти глаза и сейчас помню... Перевязываю нашего, а тот лежит в крови, он истекает кровью, одна нога у него перебита совсем. Еще немного, и он умрет. Хорошо это понимаю. И, не окончив перевязывать нашего раненого, разрываю ему, этому немцу, одежду, перевязываю его и накладываю жгут. А потом уже опять возвращаюсь к своему. Немец говорит: "Гут. Гут". Только это слово повторяет. Наш раненый, пока не потерял сознание, что-то мне кричал... Грозил... Я гладила его, успокаивала. Пришла санитарная линейка, вытащила их обоих... И погрузила. Немца тоже. Понимаете? Ольга Васильевна: - Если мужчины видели женщину на передовой, у них лица становились другими, даже звук женского голоса их преображал. Как-то ночью я села возле землянки и тихонько запела. Я думала, что все спят, никто меня не слышит, а утром мне командир сказал: "Мы не спали. Такая тоска по женскому голосу..." Перевязываю танкиста... Бой идет, грохот. Он спрашивает: "Девушка, как вас зовут?" Даже комплимент какой-то. Мне так странно было произносить в этом грохоте, в этом ужасе свое имя - Оля. Всегда я старалась быть подтянутой, стройной. И мне часто говорили: "Господи, разве она была в бою, такая чистенькая". Я очень боялась, что если меня убьют, то буду лежать некрасивая. Я видела много убитых девочек... В грязи, в воде... Ну... Как это... Мне не хотелось так умереть... Другой раз прячешься от обстрела и не столько думаешь о том, как бы тебя не убило, а прячешь лицо. Руки. Мне кажется, все наши девчонки об этом думали. А мужчины над нами смеялись, им это казалось забавным. Мол, не о смерти думают, а черт-те о чем, о глупом. О женской чепухе. Зинаида Васильевна: - Смерть нельзя приручить... Нет... Привыкнуть к ней... Мы уходили от немцев в горы. И оставалось пять тяжелораненых брюшняков. У них раны у всех в живот, это раны смертельные, день, два - и они умрут. А забрать их не могли, не на чем было везти. Меня и другого санинструктора Оксаночку оставили с ними в сарае, пообещав: "Через два дня вернемся, заберем вас". Пришли за нами через три дня. Трое суток мы были с этими ранеными. Они в полном сознании, сильные мужчины. Не хотели умирать... А у нас только какие-то порошки, больше ничего нет... Все время они просили пить, а им пить нельзя. Одни понимали, а другие матюгались. Стоял мат-перемат. Кто-то кружкой запустил, другой сапогом... Это было три самых страшных дня в моей жизни. Умирали они на наших глазах, один за другим, а мы только смотрели... Первая награда... Меня представили к медали "За отвагу". Но я ее получать не пошла. Я обиделась. Смешно, ей Богу! Понимаете, как? Мою подругу наградили медалью "За боевые заслуги", а меня медалью "За отвагу". А она только в одном бою была, а я уже под станцией Кущевская и в других операциях участвовала. И мне стало обидно: у нее за один бой уже "боевые заслуги", много заслуг, а у меня, получается, только "за отвагу", как бы один раз я себя проявила. Приехал командир, ну и смеялся, когда узнал, в чем дело. Объяснил мне, что медаль "За отвагу" - самая большая медаль, это почти орден. Под Макеевкой, в Донбассе, меня ранило, ранило в бедро. Влез вот такой осколочек, как камушек, сидит. Чувствую - кровь, я индивидуальный пакет сложила и туда. И дальше бегаю, перевязываю. Стыдно кому сказать, ранило девчонку, да куда - в ягодицу. В попу... В шестнадцать лет это стыдно кому-нибудь сказать. Неудобно признаться. Ну, и так я бегала, перевязывала, пока не потеряла сознание от потери крови. Полные сапоги натекло... Наши посмотрели, решили, видно: убита. Придут санитары, подберут. Бой пошел дальше. Еще немного, и я погибла бы. Но шли в разведку танкисты и заметили - девушка на поле боя. Я без шапки лежала, шапка откатилась. Они увидели: кровь из-под меня течет, значит, живая. Привезли в медсанбат. Оттуда меня в госпиталь, в один, потом в другой. А-а-а... Скоро кончилась моя война... Через полгода меня комиссовали по состоянию здоровья. Мне восемнадцать лет... А здоровья уже нет: три ранения, тяжелая контузия. Но девчонка, и я, конечно, это скрывала, про ранения говорила, а контузию скрывала. И она дала о себе знать. Меня опять положили в госпиталь. Мне дали инвалидность... Ну, и я? Я эти документы порвала и выбросила, даже деньги какие-то не стала получать. Там надо было ходить на комиссии, перекомиссовываться. Рассказывать о себе: когда контузило, когда ранило? Куда? В госпитале пришли меня навещать командир эскадрона и старшина. Командир эскадрона мне очень нравился во время войны, но там он меня не замечал. Красивый мужчина, ему очень шла форма. Мужчинам всем форма идет. А женщины как выглядели? В брюках, косы - не положено, у всех стрижка под мальчика. Это уже под конец войны нам прически иногда разрешали носить, не стричься. В госпитале у меня волосы совсем отросли, я уже заплетала длинную косу, поправилась, и они... Смешно, ей Богу! Оба влюбились в меня... С ходу! Всю войну вместе прошли, ничего такого не было, а тут вдвоем: и командир эскадрона, и старшина сделали мне предложение. Любовь! Любовь... Как нам всем хотелось любви! Счастья! Это был конец сорок пятого года... После войны хотелось скорее забыть войну. Нам с сестрой отец помог. Папа был мудрый человек. Он взял наши медали, ордена, благодарности от командования, спрятал и говорит: - Была война, воевали. А теперь забудьте. То была война, а сейчас началась другая жизнь. Туфельки наденьте. Вы у меня красивые девчонки. Надо учиться, надо замуж выходить. Оля как-то не могла сразу к другой жизни привыкнуть, она гордая была. Не хотела снимать солдатскую шинель. И я помню, как отец говорил матери: "Это я виноват, что девчонки такие малые на войну пошли. Как бы их она не сломала. Тогда провоюют всю жизнь." Дали мне за мои ордена и медали какие-то такие специальные талоны, чтобы я могла пойти в военторг и купить что-нибудь. Я купила себе сапожки резиновые, тогда самые модные, купила пальто, платье, ботинки. Шинель решила продать. Иду на рынок... Я пришла в летнем, светлом платье... С заколкой в волосах... И что я там увидела? Молодые ребята без рук, без ног... Весь народ воевавший... С орденами, с медалями... У кого руки целые, ложки самодельные продает. Женские бюстгальтеры, трусики. А другой... Без рук, без ног... Сидит и слезами умывается. Копеечку просит... Никаких инвалидных колясок у них не было, они ездили на самодельных досках, толкая их руками, у кого они были. Пьяные. Пели "Позабыт, позаброшен". Вот такие сцены... Я ушла, я не продала свою шинель. И сколько я жила в Москве, лет пять, наверное, я не могла ходить на рынок. Я боялась, что кто-нибудь из этих калек меня узнает и крикнет: "Зачем ты меня тогда из-под огня вытащила? Зачем спасла?" Я вспоминала одного молодого лейтенанта... У него ноги... Одна отрезана осколком, другая еще на чем-то висела... Я его перевязывала... Под бомбами... А он кричал мне: "Не тяни! Добей!! Добей... Я тебе приказываю..." Понимаете? И вот я все время боялась встретить этого лейтенанта... А когда я в госпитале лежала, там все знали молодого красивого парня. Танкист Миша... Никто не знал его фамилии, все знали его имя... Ему ноги ампутировали, правую руку, одна левая осталась. У него была высокая ампутация, ноги отрезали по тазобедренный сустав, так что протезы невозможно носить. Его возили на коляске. Сделали специально для него высокую коляску и возили все, каждый, кто мог. Приходило в госпиталь много гражданского населения, помогали ухаживать, особенно за такими тяжелыми ранеными, как Миша. И женщины, и школьники. Даже дети. Этого Мишу на руках носили. И он не унывал. Он так хотел жить! Ему только девятнадцать лет, он совсем еще не жил. Не помню, имел ли он кого из родных, но он знал - его в беде не оставят, он верил -его не забудут. Хотя, конечно, война прошла по нашей земле, везде разруха. Когда мы освобождали деревни, они все сожженные. Только земля у людей осталась. Одна земля. Мы с сестрой не стали врачами, хотя до войны обе мечтали. Могли поступить в мединститут без всяких экзаменов, у нас были такие права, как у фронтовичек. Но столько насмотрелись, как страдали, как умирали люди, что больше видеть это не могли. Даже вообразить. И уже через тридцать лет я свою дочь отговорила поступать в медицинский, хотя она очень хотела. Через десятки лет... Только закрою глаза - вижу... Весна... Мы идем по какому-то полю, где только что бой прошел, ищем раненых. Поле истоптано, молодая пшеница. Натыкаюсь на двух убитых - молодой наш солдат и молодой немец. В молодой пшенице лежат и в небо смотрят... На них еще даже смерти не заметно. Просто в небо смотрят... Я эти глаза до сих пор помню... Ольга Васильевна: - А мне из последних дней на войне вот что запомнилось. Едем мы - и вдруг откуда-то музыка. Скрипка... Вот в этот день для меня кончилась война... Это было такое чудо: вдруг музыка. Другие звуки... Я как проснулась... Нам всем казалось, что после войны, после такого моря слез будет прекрасная жизнь. Красивая. После Победы... После этого дня... Нам казалось, что все люди будут очень добрые, будут только любить друг друга. Все станут братьями и сестрами. Как мы ждали этот день... "Мы не стреляли..." Много людей на войне... И много дел на войне... Много труда не только вокруг смерти, но и вокруг жизни. Там не только стреляют и расстреливают, минируют и разминируют, бомбят и взрывают, кидаются в рукопашную - там еще стирают белье, варят кашу, пекут хлеб, чистят кухонные котлы, ухаживают за лошадьми, ремонтируют машины, строгают и заколачивают гробы, разносят почту, подбивают сапоги, привозят табак. Даже война состоит не только из большого, но и из малого. "Там горы нашей привычной бабьей работы", - вспоминает санитарка Александра Иосифовна Мишутина. Армия шла впереди, а за ней "второй фронт" - прачки, повара, автослесари, почтальоны... Кто-то из них написал мне: "Мы - не герои, мы были за кулисами". Что же там за кулисами... О ботиночках и проклятой деревяшке "Шагаем по грязи, лошади в этой грязи тонут или падают замертво. Полуторки захлебываются... Солдаты на себе волокут орудия. Тянут повозки с хлебом и бельем. Ящики махорки. Я вижу, как один ящик с махоркой летит в грязь, за ним летит трехэтажный русский мат... Берегут снаряды, берегут махорку... Муж мне говорит, все время повторяет: "Смотри во все глаза! Это - эпос! Эпос!" Татьяна Аркадьевна Смелянская, военный журналист. "До войны я жила счастливо... С папой, с мамой. Папа у меня с финской вернулся. Он пришел без одного пальца на правой руке, и я у него спрашивала: "Папа, зачем война?" А война скоро пришла, я еще не подросла, как надо. Из Минска эвакуировалась. Привезли нас в Саратов. Там я в колхозе работала. Вызывает меня председатель сельсовета: - Я думаю о тебе, девочка, все время. Я удивилась: - А что вы, дяденька, думаете? - Если б не эта проклятая деревяшка! Все это проклятая деревяшка... Стою, ничего не соображаю. Он говорит: - Прислали бумагу, надо двоих на фронт, а мне некого послать. Сам бы пошел, да эта проклятая деревяшка. А тебя нельзя: ты эвакуированная. А может, пойдешь? Две девчонки у меня: ты да Мария Уткина. Мария была такая высокая, девка что надо, а я не очень. Я так себе. - Пойдешь? - А мне обмотки дадут? Мы были оборванные: что мы там успели с собой взять! - Ты такая хорошенькая, тебе ботиночки там дадут. И я согласилась. ...Сгрузили нас с эшелона, за нами прибыл дядька, здоровый, усатый, и никто с ним не поехал. Не знаю почему, я не спрашивала, я была не активистка, первая никуда не лезла. Не понравился нам этот дядька. Потом приезжает красивый офицер. Кукла! Он уговорил, и мы поехали. Приехали в часть, а там этот усатый дядька, смеется: "Ну, что, курносые, со мной не поехали?" Майор вызывал нас по одной и спрашивал: "Что ты умеешь?" Одна отвечает: "Коров доить". Другая: "Картошку дома варила, маме помогала". Вызывает меня: - А ты? - Стирать умею. - Вижу, девка хорошая. Если бы ты варить умела. - Умею. Целый день варю еду, а приду ночью - солдатам постирать надо. На посту стояла. Мне кричат: "Часовой! Часовой!" - а я ответить не могу - сил нет. Сил нет даже подать голос..." Ирина Николаевна Зинина, рядовая, повар "Ездила я на санпоезде... Помню, первую неделю проплакала: ну, во-первых, без мамы, а во-вторых, оказалась на третьей полке, где теперь багаж кладут. Там была моя "комната". - В каком возрасте вы ушли на фронт? - Я училась в восьмом классе, но до конца года не дотянула. Убежала на фронт. Все девчонки на санпоезде моего возраста. - Какая ваша работа? - Мы ухаживали за ранеными, поили, кормили, подать судно - это все наша работа. Со мной вместе одна девушка постарше дежурила, она меня первое время щадила: "Если будут утку просить, ты меня зови". Раненые тяжелые: у кого руки, у кого ноги нет. Я первый день звала ее, а потом - она же не может весь день со мной быть и всю ночь - осталась я одна. И вот меня зовет раненый: "Сестричка, утку!" Я протягиваю ему утку и вижу, что он ее не берет. Смотрю: у него нет рук. В мозгу где-то пронеслось, как-то я сообразила, что надо делать, но несколько минут стояла и не знала, как быть. Вы меня понимаете? Я должна была помочь... А я не знала, что это такое, я еще этого не видела. Этому даже на курсах нас не учили..." Светлана Николаевна Любич, сандружинница "Я не стреляла... Кашу солдатам варила. За это дали медаль. Я о ней и не вспоминаю: разве я воевала? Кашу варила, солдатский суп. Тягала котлы, баки. Тяжелые-тяжелые... Командир, помню, сердился: "Я бы пострелял эти баки... Как ты рожать после войны будешь?" Однажды взял - и все баки пострелял. Пришлось в каком-то поселке искать баки поменьше. Придут солдатики с передовой, отдых им дадут. Бедненькие, все грязные, измученные, ноги, руки - все обмороженное. Особенно боялись морозов узбеки, таджики. У них же солнце всегда, тепло, а тут тридцать - сорок градусов мороза. Не может отогреться, кормишь его. Он сам ложки не поднесет ко рту..." Александра Семеновна Масаковская, рядовая, повар "Стирала... Через всю войну с корытом прошла. Стирали вручную. Телогрейки, гимнастерки... Белье привезут, оно заношенное, завшивленное. Халаты белые, ну эти, маскировочные, они насквозь в крови, не белые, а красные. Черные от старой крови. В первой воде стирать нельзя - она красная или черная... Гимнастерка без рукава, и дырка на всю грудь, штаны без штанины. Слезами отмываешь и слезами полощешь. И горы, горы этих гимнастерок... Ватников... Как вспомню, руки и теперь болят. Зимой ватники тяжелые, кровь на них замерзшая. Я часто их и теперь во сне вижу... Лежит черная гора..." Мария Степановна Детко, рядовая, прачка "На войне было столько чудес... Я вам расскажу... Лежит на траве Аня Кабурова... Наша связистка. Она умирает - пуля попала в сердце. В это время над нами пролетает клин журавлей. Все подняли головы к небу, и она открыла глаза. Посмотрела: "Как жаль, девочки". Потом помолчала и улыбнулась нам: "Девочки, неужели я умру?" В это время бежит наш почтальон, наша Клава, она кричит: "Не умирай! Не умирай! Тебе письмо из дома..." Аня не закрывает глаза, она ждет... Наша Клава села возле нее, распечатала конверт. Письмо от мамы: "Дорогая моя, любимая доченька..." Возле меня стоит врач, он говорит: "Это - чудо. Чудо!! Она живет вопреки всем законам медицины..." Дочитали письмо... И только тогда Аня закрыла глаза..." Мария Николаевна Василевская, сержант, связистка "Моя специальность... Моя специальность - мужская стрижка... Приходит девушка... Я не знаю, как ее стричь. У нее роскошные волосы, они вьются. Заходит в землянку командир: - Стричь "под мужчину". - Но она - женщина. - Нет, она солдат. Женщиной она снова станет после войны. Все равно... Все равно чуть волосы отрастут, и я девчонок ночью накручивала. Вместо бигудей у нас были шишки... Еловые сухие шишки... Ну, хотя бы хохолок накрутить..." Василиса Южнина, рядовая, парикмахер "Книжек я мало читала... И рассказывать красиво я не умею... Мы одевали солдат, обстирывали, обглаживали - вот какое наше геройство. На лошадях ехали, мало где поездом, лошади измученные, можно сказать, пешком до самого Берлина дошли. И если так вспомнить, то все, что надо, делали: раненых помогали таскать, на Днепре снаряды подносили, потому что нельзя было подвезти, на руках доставляли за несколько километров. Землянки копали, мосты мостили... Попали в окружение, бежала, стреляла, как все. Убила или не убила, не скажу. Бежала и стреляла, как все. Мне кажется, я очень мало вспомнила. А сколько всего у меня было! Я вспомню... Приди еще раз..." Анна Захаровна Горлач, рядовая, прачка "История у меня маленькая... Старшина спрашивает: - Девочка, тебе сколько лет? - Восемнадцать, а что? - А то, - говорит, - нам несовершеннолетних не надо. - Что хотите, буду делать. Хоть хлеб печь. Взяли..." Наталья Мухаметдинова, рядовая, пекарь "Я числилась писарем... Уговорили меня пойти в штаб таким образом... Мне сказали: мы знаем, что до войны вы работали фотографом, будете и у нас фотографом. Что я хорошо помню, так это то, что я не хотела фотографировать смерть. Убитых. Снимала, когда солдаты отдыхали - курили, смеялись, когда вручали награды. Жалко, тогда не было у меня цветной пленки, одна черно-белая. Вынос знамени полка... Я могла бы это красиво снять... А сегодня... Приходят ко мне журналисты и спрашивают: "Вы снимали убитых? Поле боя..." Я стала искать... У меня мало фотографий смерти... Если кто-то погибал, меня ребята просили: "А есть ли у тебя он живой?" Мы искали его живого... Чтобы он улыбался...." Елена Виленская, сержант, писарь "Мы строили... Строили железные дороги, мосты понтонные, блиндажи. Фронт рядом. Копали землю ночью, чтобы нас не заметили. Лес валили. В основном девчонки у меня в отделении, все молоденькие. Мужчин несколько, кто не строевые. Дерево как выносили? Беремся все за это дерево и несем. Одно дерево целым отделением. Кровавые мозоли на руках... На плечах..." Зоя Лукьяновна Вержбицкая, командир отделения строительного батальо