Готовность - номер один". "Бах!" - выстрелили ракеты. Снег, вижу, белый-белый, а тут полоса людей, это мы друг за другом легли. Нас много. Ракета погасла, выстрелов нет. Новая команда: "Бегом!", и мы побежали. И так прошли... В партизанский отряд каким-то чудом мне пришло письмо от мужа. Это было столько радости, так неожиданно, два года я о нем ничего не знала. А тут - самолет сбросил еду, боеприпасы... И почту... И в этой почте, в этом мешке брезентовом мне - письмо. Тогда я обращаюсь письменно в ЦК. Я написала, что все буду делать, только чтобы мы с мужем были вместе. И это письмо тихонечко от командира нашего отряда я передала летчику. Скоро узнаю новость: передали по связи - после выполнения задания нашу группу ждут в Москве. Всю нашу спецгруппу. Пошлют на новое место... Все должны лететь, а Федосенко так обязательно. Ждем мы самолет, а это ночь, темно, как в бочке. И какой-то самолет кружит вверху, а потом как даст по нас бомбами. Это был "мессершмитт", немцы нашу стоянку засекли, он пошел на новый разворот. А в это время наш самолет опускается - "У-2", и как раз под елку, где я рядом стояла. Этот летчик чуть присел над землей и давай сразу подниматься, потому что он увидел: немец сейчас сделает разворот и опять пойдет стрелять. Я зацепилась за крыло и кричу: "Мне в Москву! У меня разрешение!" Он даже матюкнулся: "Садись!" Так мы и летели с ним вдвоем. Не было ни раненых... Никого. В мае месяце в Москве я ходила в валенках. Пришла в театр в валенках. И было прекрасно. Пишу мужу: как нам встретиться? Я пока в резерве... Но мне обещают... Везде прошу: пошлите меня туда, где муж, дайте мне хотя бы два дня, мне только поглядеть на него один раз, а потом я вернусь и посылайте куда хотите. Все пожимают плечами. Но я все-таки узнаю по номеру почты, где мой муж воюет, и еду к нему. Приезжаю сначала в обком партии, показываю этот адрес мужа, документы, что я жена, и говорю, что хочу встретиться с ним. Мне отвечают, что это невозможно, он на самой передовой, отправляйтесь назад, а я вся такая побитая, такая голодная, и как это назад? Пошла к военному коменданту. Он посмотрел на меня и приказал, чтобы мне дали немного одеться. Дали мне гимнастерку, ремень подпоясаться. И он начал меня отговаривать: - Ну что вы, там очень опасно, где ваш муж... Я сижу и плачу, тогда он сжалился, дал мне пропуск. - Выйдете, - говорит, - на шоссе, там будет регулировщик, и он вам покажет, как ехать. Нашла это шоссе, нашла этого регулировщика, посадил он меня на машину, и я еду. Приезжаю в часть, там все удивляются, все кругом военные. "А вы кто?" - спрашивают. Я не могу сказать - жена. Ну, как такое скажешь, кругом бомбы рвутся... Я отвечаю - сестра. Даже не знаю, почему я так сказала - сестра. "Подождите, - говорят мне, - еще шесть километров туда надо идти". Как это я буду ждать, когда я так далеко добиралась? А как раз оттуда машина за обедом пришла, и там был старшина такой рыжеватый, конопатый. Он говорит: - О, я Федосенко знаю. Но это в самой траншее. Ну, упросила я его. Посадили меня, еду, нигде ничего не видно... Лес... Лесная дорога... Для меня это новость: передовая, но нигде никого. Изредка где-то постреливают. Приехали. Старшина спрашивает: - А где Федосенко? Ему отвечают: - Они вчера ушли в разведку, их застал рассвет, и они там пережидают. Но связь у них есть. И ему по связи сказали, что приехала сестра. Какая сестра? Говорят: "Рыжая". А сестра у него черная. Ну, раз рыжая, он сразу догадался, какая сестра. Не знаю, как он там выполз, но Федосенко скоро появился, и мы там сделали встречу. Радости было... Пробыла я у него один день, второй и решаю: - Иди в штаб и докладывай. Я с тобой здесь останусь. Он пошел к начальству, а я не дышу: ну, как скажут, чтобы в двадцать четыре часа ноги ее не было? Это же фронт, это понятно. И вдруг вижу - идет в землянку начальство: майор, полковник. Здороваются за руку все. Потом, конечно, сели мы в землянке, выпили, и каждый сказал свое слово, что жена нашла мужа в траншее, это же настоящая жена, документы есть. Это же такая женщина! Дайте посмотреть на такую женщину! Они такие слова говорили, они все плакали. Я тот вечер всю жизнь вспоминаю... Что у меня еще осталось? Зачислили санитаркой. Ходила с ним в разведку. Бьет миномет, вижу - упал. Думаю: убитый или раненый? Бегу туда, а миномет бьет, и командир кричит: - Куда ты прешь, чертова баба!! Подползу - живой... Живой! Около Днепра ночью при луне мне вручили орден Красного Знамени. А на другой день муж был ранен, тяжело. Мы вместе бежали, мы вместе шагали по такому болоту, вместе ползли. Пулемет был, допустим, справа, а мы ползли слева по болоту, и мы так прижимались к земле, что если пулемет был с правой стороны, то его ранило с левой стороны в бедро. Ранили разрывной пулей, и попробуй-ка наложить повязку, это же ягодица. Все разорвалось, и грязь, и земля - все туда. А мы выходили из окружения. Вывозить раненых некуда, медикаментов у меня тоже никаких. Одна надежда, что прорвемся. Когда прорвались, мужа эвакуировала до самого госпиталя. Пока я его довезла, было уже общее заражение крови. Это был Новый год... Наступал сорок четвертый год... Он умирает... Я понимала, что он умирает... А он был много раз награжден, я собрала все его ордена, положила возле него. Был как раз обход, а он спал. Врач подходит: -Вам надо уйти отсюда. Он уже мертвый. Я отвечаю: - Тихо, он еще живой. Муж как раз открыл глаза и говорит: - Что-то потолок голубой стал. Я смотрю: - Нет, он не голубой. Потолок, Вася, белый. - А ему казалось, что голубой. Сосед ему говорит: - Ну, Федосенко, если ты останешься жить, то ты свою жену должен на руках носить. - И буду носить, - соглашается он. Я не знаю, он, наверное, чувствовал, что умирает, потому что взял меня за руки, наклонил к себе и поцеловал. Вот как последний раз целуют: - Любочка, так жалко, у всех Новый год, а мы с тобой тут... Но ты не жалей, у нас еще все будет... И когда осталось ему несколько часов жить... У него случилось это несчастье, что нужно было поменять ему постель... Я ему постелила чистую простынь, ногу перевязала, а на подушку его надо подтянуть, это же мужчина, тяжелый, я его тяну, наклонилась низко-низко, и вот чувствую, что это уже все, что еще минута-другая и его не станет... Это был вечер. Десять часов пятнадцать минут... До минуты запомнила... И мне захотелось самой умереть... Но я носила под сердцем нашего ребенка, и только это меня удержало, я пережила те дни. Похоронила я его первого января, а через тридцать восемь дней у меня родился сын, он с сорок четвертого года, сам уже имеет детей. Мужа звали Василий, сын у меня Василий Васильевич, и внук у меня Вася... Василек..." Любовь Фоминична Федосенко, рядовая, санитарка "Видела... Каждый день... Но не могла примириться. Молодой, красивый мужчина умирает... Хотелось успеть, ну... поцеловать его. Что-то женское для него сделать, если ничем не можешь помочь как врач. Тогда хотя бы улыбнуться. Погладить. Взять за руку... Через много лет после войны мне один мужчина признался, что помнит мою молодую улыбку. А для меня это был обыкновенный раненый, я его даже не запомнила. Он говорил, что эта улыбка вернула его к жизни, с того света, что называется... Женская улыбка..." Вера Владимировна Шевалдышева, старший лейтенант, хирург "Прибыли на Первый Белорусский фронт... Двадцать семь девушек. Мужчины на нас смотрели с восхищением: "Ни прачки, ни телефонистки, а девушки-снайперы. Мы впервые видим таких девушек. Какие девушки!" Старшина в нашу честь стихи сочинил. Смысл такой, чтобы девушки были трогательными, как майские розы, чтобы война не покалечила их души. Уезжая на фронт, каждая из нас дала клятву: никаких романов там не будет. Все будет, если мы уцелеем, после войны. А до войны мы не успели даже поцеловаться. Мы строже смотрели на эти вещи, чем нынешние молодые люди. Поцеловаться для нас было - полюбить на всю жизнь. На фронте любовь была как бы запрещенной, если узнавало командование, как правило, одного из влюбленных переводили в другую часть, попросту разлучали. Мы ее берегли-хранили. Мы не сдержали своих детских клятв... Мы любили... Я думаю, что если бы я не влюбилась на войне, то я бы не выжила. Любовь спасала. Меня она спасла..." Софья Кригель, старший сержант, снайпер "Про любовь спрашиваете? Я не боюсь сказать правду... Я была пэпэже, то, что расшифровывается " походно-полевая жена. Жена на войне. Вторая. Незаконная. Первый командир батальона... Я его не любила. Он хороший был человек, но я его не любила. А пошла к нему в землянку через несколько месяцев. Куда деваться? Одни мужчины вокруг, так лучше с одним жить, чем всех бояться. В бою не так страшно было, как после боя, особенно, когда отдых, на переформирование отойдем. Как стреляют, огонь, они зовут: "Сестричка! Сестренка!", а после боя каждый тебя стережет... Из землянки ночью не вылезешь... Говорили вам это другие девчонки или не признались? Постыдились, думаю... Промолчали. Гордые! А оно все было... Потому что умирать не хотелось... Было обидно умирать, когда ты молодой... Ну, и для мужчин тяжело четыре года без женщин... В нашей армии борделей не было, и таблеток никаких не давали. Где-то, может, за этим следили. У нас нет. Четыре года... Командиры могли только что-то себе позволить, а простой солдат нет. Дисциплина. Но об этом молчат... Не принято... Нет... Я, например, в батальоне была одна женщина, жила в общей землянке. Вместе с мужчинами. Отделили мне место, но какое оно отдельное, вся землянка шесть метров. Я просыпалась ночью от того, что махала руками " то одному дам по щекам, по рукам, то другому. Меня ранило, попала в госпиталь и там махала руками. Нянечка ночью разбудит: "Ты " чего?" Кому расскажешь? Первого командира убило осколком мины. Второй командир батальона... Я его любила. Я шла с ним в бой, я хотела быть рядом. Я его любила, а у него была любимая жена, двое детей. Он показывал мне их фотографии. И я знала, что после войны, если останется жив, он вернется к ним. В Калугу. Ну и что? У нас были такие счастливые минуты! Мы пережили такое счастье! Вот вернулись... Страшный бой... А мы живые... У него ни с кем такое не повторится! Не получится! Я знала... Я знала, что счастливым он без меня не будет. Не сможет быть счастливым ни с кем так, как мы были с ним счастливы на войне. Не сможет... Никогда!.. В конце войны я забеременела. Я так хотела... Но нашу дочку я вырастила сама, он мне не помог. Палец о палец не ударил. Ни одного подарка или письма. Открыточки. Кончилась война, и кончилась любовь. Как песня... Он уехал к законной жене, к детям. Оставил мне на память свою фотокарточку. А я не хотела, чтобы война кончалась... Страшно это сказать... Открыть свое сердце... Я - сумасшедшая. Я любила! Я знала, что вместе с войной кончится и любовь. Его любовь... Но все равно я ему благодарна за те чувства, которые он мне дал, и я с ним узнала. Вот я его любила всю жизнь, я пронесла свои чувства через годы. Мне уже незачем врать. Я уже старая. Да, через всю жизнь! И я не жалею. Дочь меня упрекала: "Мама, за что ты его любишь?" А я люблю... Недавно узнала - он умер. Я много плакала... И мы даже из-за этого поссорились с моей дочерью: "Что ты плачешь? Он для тебя давно умер". А я его и сейчас люблю. Вспоминаю войну, как лучшее время моей жизни, я там была счастливая... Только, прошу вас, без фамилии. Ради моей дочери..." Софья К-вич, санинструктор "Во время войны... Привезли меня в часть... На передовую. Командир встретил словами: "Снимите, пожалуйста, шапку". Я удивилась... Сняла... В военкомате нас стригли под мальчиков, но пока мы были в военных лагерях, пока добирались до фронта, волосы мои немного отросли. Стали виться, они у меня вьющиеся. Барашек мелкий... Это сейчас не догадаешься... Уже старая стала... И вот он смотрит и смотрит на меня: "Я два года женщину не видел. Хочу посмотреть". После войны... Я жила в коммунальной квартире. Соседки все были с мужьями, обижали меня. Издевались: "Ха-ха-а... Расскажи, как ты там б... с мужиками..." В мою кастрюлю с картошкой уксуса нальют. Всыпят ложку соли... Ха-ха-а... Демобилизовался из армии мой командир. Приехал ко мне, и мы поженились. Записались в загсе, и все. Без свадьбы. А через год он ушел к другой женщине, заведующей нашей фабричной столовой: "От нее духами пахнет, а от тебя тянет сапогами и портянками". Так и живу одна. Никого у меня нет на всем белом свете. Спасибо, что ты пришла..." Екатерина Никитична Санникова, сержант, стрелок "А мой муж... Хорошо, что его нет, он на работе. Он строго мне приказал... Знает, что я люблю про нашу любовь рассказывать... Как я свадебное платье себе за одну ночь из бинтов пошила. Сама. А бинты мы с девчонками месяц собирали. Бинты трофейные... У меня было настоящее свадебное платье! Сохранилась фотография: я в этом платье и в сапогах, но сапог не видно, это я помню, что была в сапогах. А поясок я схимичила из старой пилотки... Отличный поясок. Но что это я... За свое... Муж приказал про любовь ни слова, ни-ни, а рассказывать про войну. Он у меня строгий. По карте учил... Два дня меня учил, где какой фронт стоял... Где наша часть... Я сейчас возьму, я за ним записала. Прочитаю... Что ты смеешься? Ой, как хорошо ты смеешься. Я тоже смеялась... Ну, какой из меня историк! Я лучше фотографию, где я в платье из бинтов, покажу. Я так себе там нравлюсь... В белом платье..." Анастасия Леонидовна Жардецкая, ефрейтор, санинструктор О странной тишине перед небом и утерянном колечке "Ушла я из Казани на фронт девятнадцатилетней девчонкой... А через полгода писала маме, что мне дают двадцать пять - двадцать семь лет. Каждый день в страхе, в ужасе. Осколок летит, так кажется: с тебя снимают кожу. И люди умирают. Умирают каждый день, каждый час, такое чувство, что каждую минуту. Простыней не хватало накрыть. В нижнем белье складывали. Странная тишина стояла в палатах. Такой тишины я больше нигде не помню. Когда человек умирает, он всегда смотрит вверх, никогда не смотрит в сторону или на тебя, когда ты рядом. Только вверх... В потолок... Но так смотрит, как будто в небо... И я говорила себе, что ни одного слова любви в этом аду я слышать не смогу. Не смогу поверить. Вот сколько лет война шла, я даже никаких песен не помню. Даже знаменитую "Землянку" не помню. Ни одной... Помню только: когда уходила из дома на фронт, то у нас в саду цвели вишни. Иду и оглядываюсь... Потом, наверное, я встречала сады на дорогах, они же и в войну цвели. Но я не помню... В школе такая хохотушка была, а тут никогда не улыбнусь. Если я видела, что какая-то из девочек выщипала брови или покрасила губы, я была возмущена. Категорически отвергала: как это можно, как это она хочет в такое время кому-то нравиться? Вокруг раненые, вокруг стон... У мертвых такие желто-зеленые лица. Ну, как ты можешь думать о радости? О своем счастье. Я не хотела сочетать любовь с этим. Вот с этим... Мне казалось, что здесь, в такой обстановке любовь погибнет мигом. Без торжества, без красоты какая может быть любовь? Кончится война, будет красивая жизнь. И любовь. А тут... Тут - нет. А вдруг я погибну, и тот, кто меня полюбит, будет страдать. И мне так жалко. Вот такое было чувство... Мой теперешний муж, он за мной там ухаживал, мы встретились на фронте. А я не хотела его слушать: "Нет-нет, кончится война, только тогда мы сможем говорить об этом". Не забуду, как однажды он вернулся из боя и попросил: "У тебя нет какой-нибудь кофточки? Одень, пожалуйста. Дай посмотреть, какая ты в кофточке". А у меня ничего не было, кроме гимнастерки. Я и подружке своей, она вышла замуж на фронте, говорила: "Цветов не дарил. Не ухаживал. И вдруг - замуж. Разве это любовь?" Я ее чувств не поддерживала. Война кончилась... Мы смотрели друг на друга и не верили, что война кончилась, и мы живые остались. Вот сейчас мы будем жить... Будем любить... А мы все это уже забыли, не умели. Приехала я домой, пошла с мамой шить себе платье. Мое первое послевоенное платье. Вот моя очередь, и меня спрашивают: - Какой вам фасон? - Я не знаю. - Как это вы пришли в ателье и не знаете, какое хотите платье? - Не знаю... А я пять лет ни одного платья не видела. Я забыла даже, как шьется платье. Что надо какие-то там выточки, какие-то разрезы... Низкая талия, высокая талия... Это мне было непонятно. Купила туфли на каблучке, прошла по комнате и сняла их. Поставила в угол и думаю: "Я никогда не научусь в них ходить..." Мария Селиверстовна Божок, медсестра "Я хочу вспомнить... Я хочу сказать, что необыкновенно красивое чувство я вынесла из войны. Ну, просто никакими словами не передать, с каким восторгом и восхищением относились к нам мужчины. Я с ними жила в одной землянке, спала на одних полатях, ходила на одни задания, и, когда я замерзала так, что слышала, как селезенка замерзает, как язык во рту замерзает, что еще немного и потеряю сознание, просила: "Миша, расстегни шубу, погрей". Он погреет: "Ну, как, легче?" - "Легче". Я такого больше не встречала в жизни. Но о чем-то личном нельзя было думать, когда Родина в опасности. - Но была любовь? - Да, была любовь. Я ее встречала ... Но вы меня извините, может, я и не права, и это не совсем естественно, но я в душе осуждала этих людей. Я считала, что не время заниматься любовью. Кругом " зло. Ненависть. Мне кажется, что так думали многие... Мои подружки так считали... - А какой вы были до войны? - Я петь любила. Смеяться любила. Хотела стать летчицей. Какие там мысли о любви! Она не была для меня чем-то главным в жизни. Главное " Родина. Теперь я думаю, что мы были наивные..." Елена Викторовна Кленовская, партизанка "В госпитале... Они все были счастливы. Они были счастливы, потому что остались в живых. Лейтенант двадцатилетний переживал, у него одной ноги не было. Но тогда казалось среди всеобщего горя, что это счастье - он живой, у него, подумаешь, только одной ноги нет. Главное - живой. И любовь у него будет, и жена у него будет, и все будет. Это сейчас остаться без одной ноги - ужас, а тогда они все прыгали на одной ноге, курили, смеялись. Они герои и вообще! Что вы?! - Вы там влюблялись? - Конечно, мы же такие юные. Как только новые раненые поступали, мы обязательно в кого-нибудь влюбимся. Подружка моя влюбилась в одного старшего лейтенанта, он был весь израненный. Она мне показала - вот он. Но и я, конечно, решила тоже в него влюбиться. Когда его увозили, он попросил у меня карточку. А у меня была одна карточка, где-то на станции мы сфотографировались. Я взяла эту карточку, чтобы ему отдать, но потом думаю: а вдруг это не любовь, а я ему карточку подарю? И вот его уже уносят, я руку ему протянула, а в кулаке карточка, а разжать не решилась. Вот и вся любовь... Потом Павлик был, тоже лейтенант. Ему очень болело, так я ему шоколад под подушку положила. И вот когда мы встретились, это уже после войны, через двадцать лет, он стал благодарить мою подругу Лилю Дроздову за этот шоколад. Лиля говорит: "Какой шоколад?" Тогда я призналась, что это я... И он меня поцеловал... Через двадцать лет поцеловал..." Светлана Николаевна Любич, сандружинница "Однажды после концерта... В большом эвакогоспитале... Ко мне подошел главврач и просит: "Здесь у нас в отдельной палате лежит тяжелораненый танкист. Он почти ни на что не реагирует, может, ему поможет ваша песня". Иду в палату. Сколько буду жить, не забуду этого человека, который чудом вылез из горящего танка и обгорел с головы до ног. Он лежал, неподвижно вытянувшись на кровати, с черным, без глаз, лицом. Горло перехватило судорогой, и я несколько минут не могла взять себя в руки. Потом начала тихонько петь... И вижу, что лицо раненого чуть шевельнулось... Он что-то прошептал. Я наклонилась и услышала: "Спойте еще..." Я пела ему еще и еще, исполнила весь свой репертуар, пока главврач не сказал: "Кажется, он уснул..."" Лилия Александровская, артистка "У нас - комбат и медсестра Люба Силина... Они любили друг друга! Это все видели... Он шел в бой, и она... Говорила, что не простит себе, если он погибнет не на ее глазах, и она не увидит его в последнюю минуту. "Пусть, - хотела, - нас вместе убьют. Одним снарядом накроет". Умирать они собирались вместе или вместе жить. Наша любовь не делилась на сегодня и на завтра, а было только - сегодня. Каждый знал, что ты любишь сейчас, а через минуту или тебя или этого человека может не быть. На войне все происходило быстрее: и жизнь, и смерть. За несколько лет мы прожили там целую жизнь. Я никогда никому не могла это объяснить. Там - другое время... В одном бою комбата тяжело ранило, а Любу легко, чуть царапнуло в плечо. И его отправляют в тыл, а она остается. Она уже беременная, и он ей дал письмо: "Езжай к моим родителям. Что бы со мной ни случилось, ты моя жена. И у нас будет наш сын или наша дочь". Потом Люба мне написала: его родители не приняли ее, и ребенка не признали. А комбат погиб. Много лет собиралась... Хотела съездить к ней в гости, но так и не получилось. Мы были закадычные подружки. Но далеко ехать - на Алтай. А недавно пришло письмо. что она умерла. Теперь ее сын меня зовет к ней на могилку... Хочу поехать..." Нина Леонидовна Михай, старший сержант, медсестра "День Победы... Мы собрались на нашу традиционную встречу. И вот я выхожу из гостиницы, а девочки мне говорят: - Где ты, Лиля, была? Мы так наплакались. Оказывается, подошел к ним мужчина, казах, спрашивает: - Вы откуда, девчата? Из какого госпиталя? - А кого вы ищете? - Я каждый год приезжаю сюда и ищу одну сестру. Она спасла мне жизнь. Я ее полюбил. Хочу найти. Мои девочки смеются: - Да что там уж сестричку искать, там уже бабушка. - Нет... - Уже жена ведь есть? Дети? - Внуки есть, дети есть, жена есть. Душу потерял... Души нет... Девочки мне это говорят, и мы вместе вспомнили: а не мой ли это казах? ...Привезли мальчишку казаха. Ну, совсем мальчишечка. Мы его прооперировали. У него было семь или восемь разрывов кишечника, он считался безнадежным. И настолько он лежал безучастный, что я его сразу заприметила. Как минутка лишняя, забегу: "Ну, как дела?" Внутривенное сама вколю, температуру измерю, и он выкарабкался. Пошел на поправку. А мы у себя раненых не держали долго, мы на первой линии. Окажем экстренную помощь, вырвем у смерти и отправляем их дальше. И вот его с очередной партией должны увезти. Он лежит на носилках, мне передают, что он зовет меня. - Сестричка, подойди ко мне. - Что такое? Что ты хочешь? У тебя все хорошо. Тебя отправляют в тыл. Все будет в порядке. Считай, что ты уже живешь. Он просит: - Я очень тебя прошу, я один у родителей. Ты меня спасла. - И дает мне подарок - колечко, маленькое такое колечко. А я колец не носила, почему-то не любила. И я отказываюсь: - Я не могу. Не могу. Он просит. Раненые помогают ему. - Да возьми, он же от чистого сердца. - Это же мой долг, понимаете? Уговорили они меня. Правда, я это колечко потом потеряла. Оно было мне большое, и однажды заснула, а машину подбросило, и оно где-то упало. Жалела очень. - Вы нашли этого мужчину? - Мы так и не встретились. Не знаю, тот ли это? Но мы его целый день вместе с девочками искали. ...В сорок шестом приехала я домой. Меня спрашивают: "Ты будешь ходить в военном или в гражданском?" Конечно, в военном. Даже не подумаю снимать. Пошла вечером в Дом офицеров на танцы. И вот вы сейчас услышите, как относились к военным девушкам. Я надела туфли, платье, а шинель и сапоги в гардероб сдала. Подходит ко мне один военный и приглашает танцевать. - Вы, - говорит, - наверное, не здешняя. Очень интеллигентная девушка. И весь вечер он со мной. Не отпускает. Закончились танцы, говорит мне: - Дайте ваш номерок. Пошел вперед. А в гардеробе ему дают сапоги, дают шинель. - Это не мое... Я подхожу: - Нет, это мое. - Но вы мне не сказали, что были на фронте. - А вы меня спрашивали? Он растерялся. Не мог на меня глаз поднять. А сам только с войны вернулся... - Почему вас так удивило? - Я не мог представить, что вы были в армии. Понимаете, фронтовая девушка... - Вас удивило, что я, мол, одна? Без мужа и не беременная? Не ношу ватник, не дымлю папиросой "Казбек" и не ругаюсь матом? Я не дала ему провожать меня. И всегда гордилась, что я была на фронте. Родину защищала..." Лилия Михайловна Бутко, хирургическая медсестра "Мой первый поцелуй... Младший лейтенант Николай Белохвостик... Ой, смотрите, покраснела я вся, а уже бабушка. А тогда были молодые годы. Юные. Я думала... Была уверена... Что... Я никому не признавалась, даже подруге, что в него влюблена. По уши. Моя первая любовь... Может, и единственная? Кто знает... Я думала: никто в роте не догадывается. Мне никто раньше так не нравился! Если нравился, то не очень. А он... Я ходила и о нем постоянно думала, каждую минуту. Что... Это была настоящая любовь. Я почувствовала. Все знаки... Ай, смотрите, покраснела... Мы его хоронили... Он лежал на плащ-палатке, его только-только убило. Немцы нас обстреливают. Надо хоронить быстро... Прямо сейчас... Нашли старые березы, выбрали ту, которая поодаль от старого дуба стояла. Самая большая. Возле нее... Я старалась запомнить, чтобы вернуться и найти потом это место. Тут деревня кончается, тут развилка... Но как запомнить? Как запомнить, если одна береза на наших глазах уже горит... Как? Стали прощаться... Мне говорят: "Ты - первая!" У меня сердце подскочило, я поняла... Что... Всем, оказывается, известно о моей любви. Все знают... Мысль ударила: может, и он знал? Вот... Он лежит... Сейчас его опустят в землю... Зароют. Накроют песком... Но я страшно обрадовалась этой мысли, что, может, он тоже знал. А вдруг и я ему нравилась? Как будто он живой и что-то мне сейчас ответит... Вспомнила, как на Новый год он подарил мне немецкую шоколадку. Я ее месяц не ела, в кармане носила. Сейчас до меня это не доходит, я всю жизнь вспоминаю... Этот момент... Бомбы летят... Он... Лежит на плащ-палатке... Этот момент... А я радуюсь... Стою и про себя улыбаюсь. Ненормальная. Я радуюсь, что он, может быть, знал о моей любви... Подошла и его поцеловала. Никогда до этого не целовала мужчину... Это был первый..." Любовь Михайловна Гроздь, санинструктор Об одиночестве пули и человека "Моя история отдельная... Я всегда молчу... А что я могу объяснить? Я сама не прочитала свою судьбу... В Бога стала верить. Молитвы меня утешают. Молюсь о моей девочке... Помню мамину поговорку. Мама любила сказать: "Пуля - дура, судьба - злодейка". Была у нее такая поговорка на любую беду. Пуля одна, и человек один, пуля летит, куда хочет, а судьба крутит человеком, как хочет. Туда-сюда, туда-сюда. Человек - перышко, воробьиное перышко. Никогда не узнаешь своего будущего. Нам не дано... Не позволено проникнуть в тайну. Мне цыганка гадала, когда мы с войны ехали. Подошла на станции, отозвала в сторонку... Великую любовь обещала... Были у меня немецкие часы, сняла их и отдала ей за эту великую любовь. Поверила. А теперь не переплакать мне той любви... Я на войну весело собиралась. По-комсомольски. Вместе со всеми. Ехали мы в товарных вагонах, на них надпись черным мазутом: "Сорок людей - восемь лошадей". А нас набилось человек сто. Стала снайпером. А могла и связисткой быть, полезная профессия - и военная, и мирная. Женская. Но сказали, надо стрелять - стреляла. Хорошо стреляла. Два ордена Славы имею, четыре медали. За три года войны. Крикнули нам - Победа! Объявили - Победа!! Я помню свое первое чувство - радость. И сразу, в ту же минуту - страх! Паника! Паника! Как же жить дальше? Папа погиб под Сталинградом. Два старших брата пропали без вести в начале войны. Остались мама и я. Две женщины. Как нам жить? Все наши девчонки задумались... Соберемся вечером в землянке... Каждая думает о будущем, о том, что наша жизнь теперь только начинается. И радость у нас, и страх. Раньше боялись смерти, а теперь жизни, нам было одинаково страшно. Правда! Говорим-говорим, а потом сидим и молчим. Выйдем замуж или не выйдем? По любви или без любви? На ромашках гадали... Венки в речку бросали, свечи плавили... Я помню, в одной деревне показали нам, где живет колдунья. Все - к ней кинулись, даже несколько офицеров. А девчонки - все. Она на воде гадала. По руке. В другой раз у шарманщика мы бумажки тянули. Билетики. Мне счастливые билетики выпадали... А где оно, мое счастье? Как нас встретила Родина? Без рыданий не могу... Сорок лет прошло, а до сих пор щеки горят. Мужчины молчали, а женщины... Они кричали нам: "Знаем, чем вы там занимались! Завлекали молодыми п... наших мужиков. Фронтовые б... Сучки военные..." Оскорбляли по-всякому... Словарь русский богатый... Провожает меня парень с танцев, мне вдруг плохо-плохо, сердце затарахтит. Иду-иду и сяду в сугроб. "Что с тобой?" - "Да ничего. Натанцевалась". А это - мои два ранения... Это - война... А надо учиться быть нежной. Быть слабой и хрупкой, а ноги в сапогах разносились - сороковой размер. Непривычно, чтобы кто-то меня обнял. Привыкла сама отвечать за себя. Ласковых слов ждала, но их не понимала. Они мне, как детские. На фронте среди мужчин - крепкий русский мат. К нему привыкла. Подруга меня учила, она в библиотеке работала: "Читай стихи. Есенина читай". Замуж я вышла скоро. Через год. За нашего инженера на заводе. Я мечтала о любви. Хотела дом и семью. Чтобы в доме пеленками пахло... Первые пеленки нюхала-нюхала, не могла нанюхаться. Запахи счастья... Женского... На войне нет женских запахов, все они - мужские. Война по-мужски пахнет. Двое детей у меня... Мальчик и девочка. Первый мальчик. Хороший, умный мальчик. Он институт окончил. Архитектор. А вот девочка... Моя девочка... Девочка... Она стала ходить в пять лет, первое слово "мама" выговорила в семь. У нее до сих пор получается не "мама", а "мумо", не "папа", а "пупо". Она... Мне и сейчас кажется, что это неправда. Ошибка. Она в сумасшедшем доме... Сорок лет она там. Как ушла на пенсию, хожу к ней каждый день. Мой грех... Моя девочка... Уже много лет первого сентября я покупаю ей новый букварь. Мы читаем с ней букварь целыми днями. Иногда возвращаюсь от нее домой и мне кажется, что я разучилась читать и писать. Разговаривать. И ничего этого мне не надо. Зачем это? Я наказана... За что? Может, за то, что убивала? И так подумаю... В старости много времени... Думаю и думаю. Утром стою на коленях, смотрю в окно. И прошу Бога... Обо всех прошу... На мужа обиды не держу, давно его простила. Родила я дочку... Он посмотрел-посмотрел на нас... Побыл немного и ушел. Ушел с упреками: "Разве нормальная женщина пойдет на войну? Научится стрелять? Поэтому ты и ребенка нормального родить не способна". Я за него молюсь... А может, он прав? И так подумаю... Это - мой грех... Я любила Родину больше всего на свете. Я любила... Кому я могу это сейчас рассказать? Моей девочке... Ей одной... Я вспоминаю войну, а она думает, что я ей сказки рассказываю. Детские сказки. Страшные детские сказки... Фамилию не пишите. Не надо..." Клавдия С-ва, снайпер "Про бульбу дробненькую..." Была еще одна война... На этой войне никто не отмечал на карте, где проходит нейтральная полоса, а где начинается линия фронта. Никто не мог там сосчитать всех солдат. Единиц вооружения. Стреляли из зенитных установок, пулеметов, охотничьих ружей. Из старых берданок. Не было тут передышек и генеральных наступлений, многие воевали в одиночку. Умирали в одиночку. Сражалась не армия - дивизии, батальоны, роты, а народ - партизаны и подпольщики: мужчины, старики. женщины, дети. Толстой называл этот многоликий порыв "дубиной народного гнева" и "скрытой теплотой патриотизма", а Гитлер жаловался своим генералам, что "Россия воюет не по правилам". Умереть на этой войне было не самое страшное. Страшнее другое... Представим себе солдата на фронте, окруженного своей семьей - дети, жена, старые родители. Каждую минуту надо быть готовым их тоже принести в жертву. Отдать на заклание. У мужества, как и у предательства, там часто не оставалось свидетелей. И об этой войне мы знали меньше всего. Может быть потому, что она была более жестокая, чем обычная война. Помню, что в наших деревнях в День Победы не радуются, а плачут. Много плачут. Тоскуют. "Было так страшно... Я всех родных похоронила, я похоронила на войне душу". (В.Г. Андросик, подпольщица). Начинают рассказывать тихо, а в конце почти все кричат. "Я " свидетель... Расскажу о командире нашего партизанского отряда... Не надо называть фамилию, потому что еще живы его родные. Им будет больно читать... Связные передали в отряд: семью командира забрали в гестапо " жену, двух маленьких дочек и старую мать. Всюду развешаны объявления, на базаре раздают листовки: если командир не сдастся, семью повесят. Срок, чтобы подумать - два дня. Полицаи ездили по деревням и проводили среди людей агитацию: красные комиссары не жалеют даже собственных детей. Они - чудовища. Для них нет ничего святого. Сбрасывали листовк с самолета над лесом... Командир хотел сдаться, хотел застрелиться. Его не оставляли одного все это время. Следили за ним. Он мог застрелиться... Связались с Москвой. Доложили обстановку. Получили инструкцию... В тот же день собрали в отряде партийное собрание. На нем было принято решение: не поддаваться на немецкую провокацию. Как коммунист, он подчинился партийной дисциплине... Через два дня послали в город разведчиков. Они принесли страшную весть: всю семью повесили. В первом же бою командир погиб... Как-то непонятно погиб. Случайно. Я думаю, он хотел умереть... Мертвые молчат... Если бы мы знали, что нам могут рассказать мертвые? Могли бы мы жить? Плачу и плачу. У меня слезы вместо слов..." (В. Коротаева, партизанка). А я прошу их: говорите... Нельзя молчать. Дьяволу надо показывать зеркало, чтобы он не думал, что он невидим и не остается его следов. Убеждаю их... Мне надо убеждать и себя, чтобы идти дальше... О корзинке с миной и плюшевой игрушкой и рушниках на иконе "Я выполнила задание... И уже не могла оставаться в поселке, ушла в отряд. Мать через несколько дней забрали в гестапо. Брат успел убежать, а мать забрали. Ее там мучили, допрашивали, где дочь. Два года она была там. Два года фашисты ее вместе с другими женщинами водили впереди себя, когда шли на свои операции... Они боялись партизанских мин и всегда гнали впереди себя местное население - будут мины, эти люди подорвутся, а немецкие солдаты останутся целыми. Живой щит... Два года они так водили и мою мать... Не раз было: сидим в засаде и вдруг видим, как идут женщины, а сзади за ними - немцы. Подойдут ближе, и видишь, что там твоя мать. И самое страшное - это ожидать, когда командир даст команду стрелять. Все со страхом ожидают этой команды, потому что один шепчет: "Вон моя мать", другой - "А вон моя сестричка", а кто-то ребенка своего увидел... Мама моя всегда ходила в белом платочке. Она была высокая, ее всегда первой различали. Я сама не успею заметить, мне передадут: "Твоя мама идет..." Дадут команду стрелять - стреляешь. И сама не знаешь, куда стреляешь, в голове одно: не упустить из виду беленький платочек - живая ли она, не упала? Беленький платочек... Все разбегутся, попадают, и не знаешь, убита мама или нет. Два дня или больше хожу сама не своя, пока связные не придут из поселка, не скажут, что жива. Опять и я жить могу. И так до следующего раза. Мне кажется, что сейчас я бы этого не вынесла... Но я их ненавидела... Мне помогала ненависть... У меня до сих пор стоит в ушах крик ребенка, которого бросают в колодец. Слышали ли вы когда-нибудь этот крик? Ребенок летит и кричит, кричит, как откуда-то из-под земли, с того света. Это не детский крик и не человеческий... А увидеть разрезанного пилой молодого парня... Наш партизан... И после этого, когда идешь на задание, сердце одного просит: убивать их, убивать как можно больше, уничтожать самым жестоким способом. Когда я видела пленных фашистов, мне хотелось вцепиться в любого. Душить. Душить руками, грызть зубами. Я бы их не убивала, это слишком легкая смерть им. Я бы их не оружием, не винтовкой... Перед самым своим отступлением, это уже в сорок третьем году, фашисты расстреляли мою мать... А у меня мама была такая, она сама нас благословила: - Идите, дети, вам надо жить. Чем просто умирать, лучше не надо просто умирать. Мама не говорила больших слов, она находила простые женские слова. Она хотела, чтобы мы жили и учились, особенно учились. Женщины, которые были вместе с ней в камере, рассказывали, что каждый раз, когда ее уводили, она просила: - Ох, бабоньки, я плачу об одном: помогите, если умру, моим детям! После войны одна из тех женщин взяла меня к себе, в свою семью, хотя у нее было двое маленьких детей. Хату нашу фашисты сожгли, младший брат погиб в партизанах, маму расстреляли, отец на фронте. Вернулся с фронта раненый, больной. Пожил недолго, вскоре умер. Так из всей семьи я одна осталась. Женщина эта и сама была бедная, и двое своих детей у нее, я решила уйти, куда-нибудь уехать. А она плакала и не пускала. Когда я узнала, что мать мою расстреляли, я потеряла рассудок. Не находила себе места, мне не было покоя. Мне надо... Я должна была ее найти... А их расстреляли и могилу заровняли тяжелыми машинами... В большом противотанковом рву... Мне приблизительно показали: где, в каком месте она стояла, и я побежала, копала там, разворачивала руками трупы. Я узнала мать по колечку на руке... Как увидела это колечко, закричала и ничего больше не помню. Ничего не помню... Какие-то женщины вытащили ее, омыли из консервной банки и похоронили. Я ту баночку до сих пор храню. Ночами иногда лежу и думаю: мать погибла из-за меня. Нет, не из-за меня... Если бы я, боясь за своих близких, не пошла бороться, если бы так же поступил и третий, и четвертый - не было бы того, что есть сейчас. Но сказать себе... Забыть... Как шла моя мать... Звучала команда... И я стреляла в ту сторону, откуда она появлалась... Ее беленький платочек... Вы никогда не узнаете, как тяжело с этим жить. И чем дальше, тем тяжелее. Иногда ночью вдруг молодой смех или голос под окном, и ты содрогнешься, тебе вдруг покажется, что это детский плач, детский крик. А то вдруг просыпаешься и чувствуешь, что не можешь дышать. Душит запах горелого... Вы не знаете, как пахнет горящее человеческое тело, особенно летом. Чем-то тревожным и сладким. Я и сейчас, а у меня такая работа в райисполкоме, что если где-то пожар, то надо выехать на место, составить документ. Но если скажут, что загорелась где-то ферма, погибли животные, я никогда не выезжаю, я не способна... Мне это напоминает... Этот запах... Как люди горели... И вот ночью проснешься, бежишь за духами, и кажется, что и в духах есть этот запах. Везде... Долго боялась замуж выходить. Боялась иметь детей. Вдруг война, я уйду на фронт. А как же дети? Теперь полюбила читать книги о жизни после смерти. Что там? Встретимся ли мы там с мамой?" Антонина Алексеевна Кондрашова, партизанка-разведчица Бытошской партизанской бригады "Первое мое впечатление... Я увидела немца... Как будто тебя ударили, все тело болит, каждая клеточка - как это они здесь? Ненависть она была сильнее, чем боязнь за своих близких, любимых и страх собственной смерти. Конечно, мы думали о своих родных, но выбора у нас не было. Враг пришел со злом на нашу землю... С огнем и мечом... Когда, например, стало известно, что меня должны арестовать, я ушла в лес. К партизанам. Ушла, оставив дома семидесятипятилетнюю мать, притом одну. Мы договорились, что она притворится слепой, глухой, и ее не тронут. Конечно, это я себя так утешала. На следующий день, как я ушла, фашисты ворвались в дом. Мама притворилась, что она слепая, недослышит, как мы договорились. Они ее страшно били, выпытывали, где дочь. Мать долго болела..." Ядвига Михайловна Савицкая, подпольщица "Я такой до конца останусь... Такой, какими мы были тогда. Да, наивной, да, романтичной. До седых волос... Но - это я! Моя подруга Катя Симакова была партизанской связной. У нее две девочки. Обе небольшие, ну, сколько им было - по шесть-семь лет. Она брала этих девочек за руки, шла по городу и запоминала, где и какая техника стоит. Крикнет на нее часовой, она откроет рот и притворится дурочкой. Так несколько лет... Мать жертвовала своими девочками... Еще у нас была Зажарская, и у нее - дочь Валерия. Девочке семь лет. Нужно было взорвать столовую. Мы решили заложить мину в печь, но ее надо было пронести. И мать сказала, что мину принесет ее дочь. Положила в корзинку мину, а сверху пару детских костюмчиков, плюшевую игрушку, два десятка яиц и масло. И так эта девочка принесла в столовую мину. Говорят: материнский инстинкт сильнее всего. Нет, идея сильнее! И вера сильнее! Я думаю... Я даже в этом уверена, что если бы не было такой мамы, такой девочки, и они не пронесли бы эту мину, то мы бы и не победили. Да, жизнь - это хорошо. Прекрасно! Но есть вещи дороже ..." Александра Ивановна Храмова, секретарь Антопольского подпольного райкома партии "Были у нас в отряде братья Чимуки... Они нарвались в своей деревне на засаду, отстреливались в каком-то сарае, их подожгли. Пока не кончились патроны, они стреляли... Потом вышли обожженные... Их возили на телеге, показывали, чтобы кто-то признал, чьи они. Чтобы кто-то выдал... Вся деревня стояла. Стояли их отец и мать, никто ни звука не произнес. Какое сердце надо было иметь матери, чтобы не крикнуть. Не отозваться. Но она знала, если заплачет, тогда всю деревню сожгут. Убьют не ее одну. Всех убьют. За одного убитого немецкого солдата сжигали деревню. Она знала... За все есть награды, но никакой не хватит, самой высокой Звезды Героя мало для этой матери... За ее молчание..." Полина Касперович, партизанка "В партизаны мы пришли вдвоем с мамой... Она обстирывала всех, варила. Надо - и на посту стояла. Однажды я ушла на задание, а матери передали, что меня повесили. Когда я через несколько дней вернулась, мама увидела меня, ее парализовало, на несколько часов у нее отнялась речь. И все это надо было пережить... Мы подобрали на дороге женщину, она была без сознания. Она не могла идти, она ползла и думала, что уже мертвая. Чувствует: кровь по ней течет, но решила, что это она чувствует на том свете, а не на этом. И когда мы ее расшевелили, она пришла немного в сознание, мы услышали... Она рассказала, как их расстреливали, вели на расстрел ее и пятерых детей с ней. Пока вели их к сараю, детей убивали. Стреляли и при этом веселились... Остался последний, грудной мальчик. Фашист показывает: подбрасывай, я буду стрелять. Мать бросила ребенка так, чтобы убить его самой... Своего ребенка... Чтобы немец не успел выстрелить... Она говорила, что не хочет жить, не может после всего жить на этом свете, а только на том... Не хочет... Я не хотела убивать, я не родилась, чтобы убивать. Я хотела стать учительницей. Но я видела, как жгли деревню... Я не могла крикнуть, я не могла громко плакать: мы направлялись в разведку и как раз подошли к этой деревне. Я могла только грызть себе руки, у меня на руках остались шрамы с тех пор, я грызла до крови. До мяса. Помню, как кричали люди... Кричали коровы... Кричали куры... Мне казалось, что все кричат человеческими голосами. Все живое. Горит и кричит. Это не я говорю, это горе мое говорит..." Валентина Михайловна Илькевич, партизанская связная "Мы знали... Все знали, что мы должны победить... Потом люди думали, что отца оставили, у него было задание от райкома партии. Никто его не оставлял, никакого задания. Мы сами решили бороться. Я не помню, чтобы в нашей семье была паника. Было большое горе - это да, но паники не было, все верили, что победа будет наша. В первый день, когда вошли немцы в нашу деревню, отец играл вечером на скрипке "Интернационал". Ему хотелось что-то такое сделать. Какой-то протест... Два месяца прошло или три... Или... Это был еврейский мальчик... Немец привязал его к велосипеду, и тот бежал за ним, как собачка: "Шнель! Шнель!" Едет и смеется. Молодой немец... Скоро ему надоело, он слез с велосипеда и показывает мальчику: становись на коленки... На четвереньки... И ползи. как собачка... Скачи... "Хундик! Хундик!" Бросил палку: принеси! Мальчик поднялся, прибежал и принес палку в руках. Немец разозлился... Стал его бить. Ругать. Показывает: скачи на четвереньках и принеси в зубах. Мальчик в зубах принес... Часа два немец играл с этим мальчиком. А затем опять привязал к велосипеду, и они направились назад. Мальчик бежал собачкой... В сторону гетто... А вы спрашиваете: почему мы стали бороться? Научились стрелять..." Валентина Павловна Кожемякина, партизанка "Как забыть... Раненые ели ложками соль... В строю называют фамилию, боец выходит и падает вместе с винтовкой от слабости. От голода. Народ нам помогал. Если бы не помогал, то партизанское движение не могло бы существовать. Народ вместе с нами воевал. Иной раз со слезами, но все-таки отдают: - Деточки, вместе будем горевать. Победу ждать. Последнюю дробненькую бульбу высыпят, дадут хлеба. В лес нам мешки соберут. Один говорит: "Я столько-то дам", тот - "Столько". - "А ты, Иван?" - "А ты, Мария?" - "Как все, так и я, но у меня ж дети". Что мы без населения? Целая армия в лесу, но без них мы бы погибли, они же сеяли, пахали, детей и нас выхаживали, одевали всю войну. Ночью пахали, пока не стреляют. Я помню, как пришли в одну деревню, а там хоронят старого человека. Его ночью убили. Жито сеял. Так зажал зерна в руке, что разогнуть пальцы не смогли. С зернами положили... У нас же оружие, мы могли защищаться. А они? За то, что хлеба дал партизану, - расстрел, я переночевала и ушла, а если кто донесет, что я в этой хате ночевала, - им всем расстрел. А там женщина одна, без мужа, а с ней трое маленьких детей.Она же не прогоняла нас, когда придем, и печку вытопит, и обстирает... Последнее отдаст: "Ешьте, хлопчики". А бульба весной дробненькая-дробненькая, как горошины. Мы едим, а дети на печи сидят, плачут. Горошины эти последние..." Александра Никифоровна Захарова, партизанский комиссар двести двадцать пятого полка Гомельской области "Первое поручение... Принесли мне листовки. Я зашила их в подушку. Мама стелила постель и нащупала. Распорола подушку и увидела эти листовки. Стала плакать. "Ты себя погубишь и меня". Но потом она мне помогала. К нам часто приезжали партизанские связные. Распрягут лошадь, зайдут. Что вы думаете, соседи не видели? Видели и догадывались. Я говорила, что это от брата, из деревни. Но все хорошо знали, что у меня никакого брата в деревне нет. Я им благодарна, я всей нашей улице должна поклониться. Одного только слова было достаточно, чтобы мы погибли, вся семья. Стоило только пальцем ткнуть в нашу сторону. Но никто... Ни один человек... В войну я так полюбила людей, что никогда уже не смогу их разлюбить... После освобождения... Я иду по улице и оглядываюсь: уже не могла не бояться, не могла спокойно пройти по улице. Иду и машины считаю, на вокзале поезда... Долго отучивалась..." Вера Григорьевна Седова, подпольщица "Я уже плачу... Слезы заливают... Зашли мы в хату, а там ничего нет, две голые обструганные скамейки и стол стоит. Даже кружки, кажется, не было воды напиться. Все у людей забрали. И только икона в углу, и рушник на ней висит. Сидят дед с бабкой. Один наш партизан снял сапоги, портянки такие рваные, он их закрутить уже не может. А дождь, а грязь, а сапоги рваные. И вот эта бабка подходит к иконе, снимает рушник и отдает ему: "Детка, а как же ты пойдешь?" А больше ничего в этой хате нет..." Вера Сафроновна Давыдова, партизанка "В первые дни...Подобрала я за деревней двух раненых... Один был раненный в голову, у другого солдата - осколок в ноге. Сама этот осколок вытащила, в рану влила керосин, не нашла ничего другого. А я уже знала... Про керосин, что он дезинфицирует... Выходила я их, подняла на ноги. Сначала один ушел в лес, потом другой. Последний, когда уходил, сразу - мне в ноги. Хотел мне ноги целовать: - Сестричка милая! Ты мне жизнь спасла. Не было ни имени, ничего. Только - сестра и брат. Бабы соберутся вечером у меня в хате: - Говорят немцы, что Москву взяли. - Никогда!! С этими же бабами мы поднимали после освобождения колхоз, меня поставили председателем. Было еще у нас четыре деда и пять подростков по тринадцать лет. Это мои пахари. Было двадцать лошадей, у них короста, их надо лечить. Вот и все наше хозяйство. Не было ни колес, ни хомутов. Лопатами бабы землю поднимали, на коровах и быках бороновали, бычкам хвосты пооткручивали, они лягут, и их не поднять. Хлопчики день боронуют, а вечером узелки развяжут, у всех еда одинаковая - праснаки. Вы и не знаете, что это такое. Семена щавеля, оборотничек... Не знаете? Такая трава есть. Клевер щипали. И все это толкли в ступе. И пекли эти праснаки. Такой хлеб... Осенью пришла разнарядка: пятьсот восемьдесят кубометров леса повалить. С кем? Взяла своего хлопчика двенадцати лет и девочку десяти лет. И другие бабы так. Сдали мы этот лес..." Вера Митрофановна Толкачева, партизанская связная Рассказывают Иосиф Георгиевич Ясюкевич и его дочь Мария, в войну партизанские связные отряда имени Петракова бригады имени Рокоссовского: Иосиф Георгиевич: - Все отдал для победы... Самое родное. Сыны мои воевали на фронте. Двоих племянников расстреляли за связь с партизанами. Сестру мою, их мать, фашисты сожгли... В доме своем... Люди пересказывали, что пока дым не закрыл, стояла она ровненько, как свечка, и икону держала. После войны: солнце заходит, мне кажется, что-то горит... Мария: - Я была девочка, тринадцать лет. Я знала, что отец помогает партизанам. Понимала. Приходили какие-то люди ночью. Что-то оставляли, что-то забирали. Часто отец брал с собой меня, посадит на воз: "Сиди и не поднимайся с этого места". Когда приедем куда надо, он достает оттуда оружие или листовки. Потом стал меня посылать к станции. Научил, что надо запоминать. Я тихонько прокрадусь к кустам и до ночи там, считаю, сколько составов прошло. Запоминаю, что везут, оно видно: оружие, танки или солдаты едут. Два-три раза в день немцы простреливали кусты. - А не страшно было? - Я маленькая, проберусь всегда так, что меня никто не заметит. А тот день... Я хорошо помню... Отец два раза пытался выехать с хутора, где мы жили. Под лесом его ждали партизаны. Два раза выезжал, и два раза его возвращали патрули. Стало темнеть. Зовет меня: "Марийка..." А мать в голос: "Не пущу дитя!" Тянет меня от отца... Но я побежала через лес, как он велел. Я там все дорожки наизусть знала, правда, темноты боялась. Партизан нашла, они ждали, все передала, что отец сказал. А когда возвращалась назад, уже светать начало. Как обойти немецкие патрули? Кружила по лесу, кружила и провалилась в озеро, пиджак отцовский, сапоги, все утонуло, Из полыньи выбралась... Бежала по снегу босиком... Заболела и как легла, так уже с кровати и не встала. Ноги отнялись. Врачей и лекарств тогда не было. Мама лечила отварами из трав. Глину прикладывала... После войны повезли к врачам. Но уже было поздно. Осталась я лежать... Могу посидеть, но немного, лежу и смотрю в окно... Войну вспоминаю... Иосиф Георгиевич: - Я ее на руках ношу... Сорок лет. Как дитя малое... Два года назад умерла жена. Все, сказала мне, простила. Грехи молодые... Все... А Марийку не простила. По глазам понял... А я умирать боюсь, тогда Марийка одна останется. Кто ее на руках понесет? Кто перекрестит на ночь? Бога попросит... О мамках и татках Деревня Ратынцы Воложинского района Минской области. Час езды от столицы. Обычная белорусская деревня - деревянные дома, цветные палисадники, петухи и гуси на улицах. Дети в песке. Старые женщины на лавочках. Я приехала к одной из них, а собралась вся улица. Заговорили. Заголосили в один голос. Каждая о своем, а вместе об одном. О том, как пахали, сеяли, хлеб партизанам пекли, как детей берегли, ходили к гадалкам и цыганкам, разгадывали сны и просили Бога заступиться. Ждали с войны мужей. Записала первые три фамилии: Елена Адамовна Величко, Юстина Лукьяновна Григорович, Мария Федоровна Мазуро. А дальше уже было не разобрать из-за плача... "Ах, дочушка моя! Золотая моя, не люблю я День Победы. Плачу! Ой|, плачу! Как задумаюсь, все оно возвращается. Счастье за горами, а беда за плечами... Спалили нас немцы, забрали все дочиста. Остались мы на одном сером камне. Пришли из лесу, ничего нет. Только коты пооставались. Что ели? Летом пойду ягод насобираю, грибов. У меня полная хата детей. А кончилась война, в колхоз пошли. И жала, и косила, и молотила. Плуг на себе тягали вместо коней. Коней не было, и их убили. Собак постреляли. Мама моя так говорила: как помру, не знаю, что с душой будет, а руки так отдохнут. Девочке моей десять лет было, она со мной жала. Бригадир приехал поглядеть, как такая малая и норму до вечера зробить. А мы жнем и жнем, солнце за лес катится, а нам чтоб оно выше поднялось. Нам дня мало. По две нормы давали. А платить нам ничего не платили, одни галочки на трудодни ставили. Ходишь лето в поле, а осенью мешка муки не получишь. На одной бульбочке детей поднимали..." "Вот и кончилась война. И осталась я одна. Я корова, я и бык, я и баба, и мужик". Ай-ай-ай...." "Война-беда... В моей хате одни дети. Ни лавки, ни сундука. Оголели совсем. Желуди ели, весной траву... Пошла моя девочка в школу, только тогда я ей первые ботиночки купила. Она в них спать ложилась, не хотела снимать. Во как жили! Жизнь кончается, а вспомнить нечего. Одна война..." "Слух прошел, что в местечко пригнали наших пленных, кто признает там своего, может забрать. Поднялись, побежали наши бабы! Вечером кто своего, а кто чужого привел, и такое рассказывают, что поверить нет сил: гниют люди живьем, с голоду помирают, на деревьях все листья объели... Траву едят... Корешки из земли выкапывают... Побежала и я на другой день, своего не нашла, думаю, сына кому-нибудь спасу. Приглянулся мне один чернявенький, Сашко звали, как сейчас моего внучка. Ему лет восемнадцать... Дала немцу сала, яиц, божусь: "Брат". Крещусь. Пришли мы домой, он одного яйца не съест, такой слабый. Месяца не побыли эти люди у нас, и нашелся гад. Жил, как все, женатый, двое детей... Пошел в комендатуру и заявил, что мы чужих взяли. Назавтра немцы приезжают на мотоциклах. Просим, на колени падаем, а они обманули, что отвезут их ближе к дому. Я Сашко костюм дедовый отдала... Я думала, он будет жить... А их вывели за деревню... И положили с автоматов... Всех. До одного... Они же молодые-молодые, хорошие! И мы решили, у кого они были девять человек, их поховать. Пятеро из ямы вытягивают, а четверо оглядываются, чтоб немцы не налетели. Руками нельзя, самая жара, а они четыре дня полежали... И лопатками посечь боимся... На настольник положишь и тянешь. И воду брали, и носы завязывали. Как самим не упасть... Могилку одну в лесу выкопали, положили в рядок... Простынями головы понакрывали... Ноги... Год мы не утихали, плакали по ним. И каждая думала: а где мой муж или сын? Живы ли они? Потому что с войны дождешься, а из песка никогда... Ай-ай-ай..." "Муж у меня был хороший, добрый. Мы с ним успели пожить только полтора годочка. Когда он уходил, я дите под грудями носила. Но он девочку не дождался, без него родила. Он летом ушел, а я ее осенью родила. Еще я ее возле грудей держала, без малого годок. Сижу на кровати, кормлю... Стук в окно: "Лена, бумажку принесли... На мужика твоего..." (Это бабы почтальона не пустили, сами пришли сказать.) А я как стояла, как девочку держала, так молоко из меня и ударило, аж на землю. Девочка как закричит - она испугалась. Грудь мою больше не взяла. Это как раз в вербную субботу мне сказали. В апреле... Уже сонейко светило... В бумажке я прочитала, что погиб мой Иван в Польше. Под городом Гданьском его могилка. Погиб семнадцатого марта сорок пятого года... Такая маленькая тонкая бумажка... Уже мы Победу ждали, вот-вот наши мужики придут. Сады зацветали... Девочка моя после испуга долго болела, пока в школу не пошла. Дверьми сильно стукнут или крикнет кто - она уже больная. Плачет ночами. Я долго с ней мучилась, наверное, семь год не видела сонейка, оно мне не светило. У меня в глазах было черно. Сказали - Победа! Стали мужики по домам возвращаться. Но вернулось меньше, чем мы отправили. Меньше половины. Брат мой Юзик пришел первым. Правда, покалеченный. И у него была такая девочка, как моя. Четыре годочка, потом пять... Моя девочка играть к ним ходила, а один раз бежит и плачет: "Не пойду к ним". - "А чего ж ты плачешь?" - спрашиваю. "Олечку (а у них девочку Олечкой звали) татка на коленки берет, жалеет. А у меня татки нету. У меня только мамка". Обнялись мы... И так года два-три. Прибежит с улицы и ко мне: "Я дома погуляю? А то татка будет идти, а я с другими детьми на улице, он меня не узнает. Он же меня не видел". Не могу выгнать ее из хаты на улицу к детям. Целыми днями дома сидела. Татку ждала. А татка наш не вернулся.." "Мой, как уходил на войну, так сильно плакал, что детей маленьких оставляет. Жалился. А дети такие маленькие, что еще не понимали, что у них папка есть. И главное - хлопчики все. Самого меньшенького еще на руках носила. Он его как взял, как прижал к себе Я бегу за ним, уже кричат: "В колонну все станови-и-ись!" А он отпустить дитя не может, в колонну с ним становится... Военный на него кричит, а он дитятко слезами умывает. Все пеленочки были мокрые. Бежали мы с детьми за ним аж за деревню, километров пять еще бежали. С нами и другие бабы. Дети мои уже падают, и я этого маленького чуть несу. А Володя, это мой мужик, оборачивается, и я бегу и бегу. Последняя осталась... Детей где-то на дороге кинула. Только с маленьким его догоняю... А через год пришла бумажка: погиб ваш муж Владимир Григорович в Германии, под самым Берлином. Я и могилки его не видела. Один сосед возвратился, совсем здоровый, второй возвратился без ножки. Такая жаль меня взяла: пусть бы и мой вернулся, путь бы без ножек, но живой. Я бы на руках его носила..." "У меня трое сыночков осталось... И снопы на себе тягала, и дрова из леса, бульбочку и сено. Все сама... Плуг самотугом, на горбу своем, волокла и борону. А что ж?! У нас через хату, две - и вдова, и солдатка. Пооставались мы без мужиков. Без коней. Коней тоже на войну позабирали. Так я... Я еще в передовиках ходила. Две почетные грамоты мне дали, а один раз так и десять метров ситца. Во радость была! Моим хлопчикам, всем троим, рубашки пошила." "После войны... Сыны тех, кто погиб, только поднялись. Вырастали. Тринадцать-четырнадцать годков хлопчикам, а они уже думали, что взрослые. Хотели жениться. Мужиков нет, а бабы все молодые... И вот если б сказали: отдай коровку и войны не будет. Отдала бы! Чтобы мои дети не узнали того, что мне было. Днюю и ночую, а беду свою слышу..." "Гляну в окно, так как будто он сидит... Бывает, под вечер что-то покажется... Я уже старая, а его всегда молодым вижу. Таким, каким я его отправила. Если приснится, то тоже молодой. Там и я молодая... Бабам всем похоронки прислали, а у меня бумажка - "пропал без вести". Синим чернилом написано. Первые десять лет ждала каждый день. И теперь жду. Пока человек живет, на все можно надеяться..." "А как бабе одной жить? Человек пришел, помог мне или не помог. Одна беда. Каждый слово бросит... Люди наговорились, собаки набрехались... Но поглядел бы мой Иван на своих пять внуков. Я другой раз стану возле его портрета, фотокарточки их покажу. Поговорю с ним..." "Ай-ай-ай... Божухна наш... Милосердный..." "Приснился мне сразу после войны сон: выхожу во двор, а мой по двору ходит... В военном... И так зовет меня, дозывается. Выскочила из-под одеяла, открыла окно... Тихо-тихо. Даже птиц не слышно. Спят. Ветер по листочкам ходит.... Посвистывает... Утром взяла десяток яиц и пошла к цыганке. "Его уже нет, - кинула она карты. - Не жди зря. Это его душа возле дома ходит". А мы с ним по любви сошлись. По большой любви..." "Меня одна гадалка научила: "Заснут все. Одень черный платок и сядь у большого зеркала. И вот он оттуда появится... Дотрагиваться не надо ни до него, ни до его одежды. Только говори с ним..." Я всю ночь просидела... Под самое утро он пришел... Ничего не говорил, молчал и слезы текли. Раза три так появлялся. Позову - придет. Плачет. И я перестала его вызывать. Жалею..." "И я со своим встречи жду... День и ночь буду ему рассказывать. Мне ничего от него не надо, одно - пусть послушает. Он, наверное, тоже там состарился. Как и я". "Моя ты земелька... Копаю бульбочку, бураки... Вот он где-то там, и я скоро к нему приду... Сестра мне говорит: "Ты не в землю, а на небо смотри. Вверх. Они - там". Во моя хатка... Рядом... Оставайся у нас. Как переночуешь, так больше узнаешь. Кровь не вода, разливать жалко, а она льется. Я по телевизору вижу... Каждый день... Можешь и не писать про нас... А лучше запомни... Вот мы с тобой вместе поговорили. Поплакали. И ты, когда попрощаешься с нами, оглянись на нас и на наши хаты. Не один раз оглянись, как чужая, а два. Как своя. И больше ничего не надо. Оглянись..." О маленькой жизни и большой идее "Я всегда верила... Я верила Сталину... Верила коммунистам. Я сама была коммунисткой. Верила в коммунизм... Жила ради этого, выжила ради этого. После доклада Хрущева на ХХ съезде, когда он рассказал об ошибках Сталина, я заболела, в кровать слегла. Я не могла поверить, что это правда. Страшная правда... Я сама в войну кричала: "За Родину! За Сталина!" Меня никто не заставлял... Я верила... Это - моя жизнь... Вот она... В партизанах воевала два года... В последнем бою меня ранило в ноги, я потеряла сознание, а мороз был сильный, когда проснулась, почувствовала, что отморожены руки. Теперь живые, хорошие руки, а тогда черные... И ноги, конечно, тоже были отморожены. Если б не мороз, может быть, ноги удалось бы спасти, а они были в крови, и я долго лежала. Когда нашли меня, положили вместе с другими ранеными, свезли в одно место, много нас, а тут немцы снова окружают. Отряд уходит... Прорывается... Нас, как дрова, на сани побросали. Некогда смотреть, жалеть, всех отвозят глубже в лес. Прячут. Так отвозили и отвозили, а потом сообщили в Москву о моем ранении. Я ведь была депутатом Верховного Совета. Большой человек, мной гордились. А я из самого низа, простая крестьянка. Из крестьянской семьи. Я рано вступила в партию... Ноги пропали... Ноги отрезали... Спасали меня там же, в лесу... Операция была в самых примитивных условиях. Положили на стол оперировать, и даже йода не было, простой пилой пилили ноги, обе ноги... Положили на стол, и нет йода. За шесть километров в другой отряд поехали за йодом, а я лежу на столе. Без наркоза. Без... Вместо наркоза - бутылка самогонки. Ничего не было, кроме обычной пилы... Столярной... Связались с Москвой, чтобы прислали самолет. Самолет трижды прилетал, покружится-покружится, а опуститься не может. Кругом обстреливали. На четвертый раз сел, но у меня обе ноги уже были ампутированы. Потом в Иванове, в Ташкенте четыре раза делали реампутацию, четыре раза опять начиналась гангрена. По кусочку каждый раз резали, и получилось - очень высоко. Первое время плакала... Рыдала... Представляла, как по земле буду ползать, ходить не смогу, а буду ползать. И сама не знаю, что мне помогло, удержало... Как я себя уговорила... Конечно, добрых людей встретила. Много хороших людей. У нас был хирург, он сам тоже без ног, он говорил обо мне, это другие врачи передали: "Я преклоняюсь перед ней. Я столько мужчин оперировал, но таких не видел. Не вскрикнет". Я держалась... Я привыкла быть на людях сильной... Потом приехала назад, в Дисну. Свой городок. Вернулась с костылями. Это я теперь плохо хожу, потому что старая, а тогда бегала по городу и всюду пешком. На протезах бегала. И в колхозы ездила. Поставили меня на должность зампредседателя райисполкома. На большую работу. В кабинете не сидела. Все по деревням, по полям. Даже обижалась, если поблажку чувствовала. Грамотных колхозных председателей в то время было немного, и если какая-то ответственная кампания, посылали на место представителей из района. И вот по понедельникам вызывали нас в райком и давали задание, кому куда. Сижу утром, смотрю в окно - все идут и идут к райкому, а мне не звонят. И мне как-то больно, мне хотелось быть, как все. И наконец звонок, звонит первый секретарь: "Фекла Федоровна, зайдите". Какая я тогда счастливая, хотя мне очень и очень трудно было ездить по деревням, меня посылали и за двадцать, и за тридцать километров, где, бывало, подъедешь, а где и пешком. Иду где-нибудь в лесу, упаду, а встать не могу. Сумку положу, чтобы опереться, или за дерево зацеплюсь, встану и дальше иду. А пенсию получала, могла бы жить для себя, для одной себя. Но я хотела жить для других. Я " коммунистка... Ничего у меня своего нет. Одни ордена, медали и почетные грамоты. Дом государство построило. Дом большой, потому что детей в нем нет, вот он и кажется таким большим... А потолки такими высокими... Живем в нем вдвоем с сестрой. Она - моя сестра, моя мама, моя нянька. Я теперь старая... Утром сама не поднимусь... Живем вдвоем, живем прошлым. У нас - красивое прошлое. Тяжело жили, но красиво и честно, и мне за себя не обидно. За свою жизнь... Я жила честно..." Фекла Федоровна Струй, партизанка "Нас время сделало такими, какими мы были. Показали себя. Больше такого времени не будет. Не повторится. А тогда -идея наша была молодая, и мы молодые. Ленин умер недавно. Сталин живой... С какой гордостью я носила пионерский галстук. Комсомольский значок... И вот - война. И вот мы такие... Конечно, у нас в Житомире быстро появилось подполье. Я была там сразу, это даже не обсуждалось: идти или не идти, страшно или не страшно? Это даже не обсуждалось... Через несколько месяцев нашу подпольную группу выследили. Группу предали. Меня схватило гестапо... Конечно, было страшно. Для меня это даже страшнее, чем умереть. Я боялась пыток... Пыток боялась... А вдруг не выдержу? Каждый из нас так думал... Наедине... Я, например, с детства плохо переносила любую боль. Но мы еще не знали себя, не знали, как мы сильны... На последнем допросе, после которого в третий раз я была внесена в список на расстрел, у третьего по счету следователя, сказавшего, что он историк по образованию, было так... Этот фашист хотел понять, почему мы такие люди, почему для нас так важны наши идеи. "Жизнь выше идеи", - говорил он. Я, конечно, не соглашалась с этим, он кричал, бил. "Что? Что заставляет вас быть такими? Спокойно принимать смерть? Почему коммунисты считают, что коммунизм должен победить во всем мире? " - спрашивал. Он прекрасно говорил по-русски. И я решила ему все сказать, все равно знала, что убьют, так хоть недаром, и пусть знает, что мы сильны. Около четырех часов он спрашивал, а я отвечала, как знала, как успела до того изучить марксизм-ленинизм в школе и университете. О, что с ним делалось! Хватался за голову, бегал по комнате, останавливался как вкопанный и глядел-глядел на меня, но впервые не бил... Я стояла перед ним... Половина волос у меня вырвана, а до этого были две толстые косы... Голодная... Сначала мечтала: кусочек бы хлеба маленький-маленький, потом - ну хоть бы корочку, затем - хоть бы найти крошечки... Я перед ним стою такая... Глаза горят... Он слушал долго меня. Слушал и не бил... Нет, еще не испугался, еще только сорок третий год. Но уже что-то почувствовал... какую-то опасность. Захотел узнать - какую? Я ему ответила. Но когда я ушла, внес меня в списки на расстрел... В ночь перед расстрелом я вспоминала свою жизнь, свою короткую жизнь... Мой самый счастливый день в жизни, когда отец с матерью, отъехав под бомбежками несколько десятков километров от дома, решили вернуться. Не уходить. Остаться дома. Я знала - мы будем бороться. Нам казалось, что так скоро придет победа. Обязательно! Первое, что мы делали, - это искали и спасали раненых. Они лежали на поле, в траве, в канавах, в хлев заползут к кому-нибудь. Я вышла накопать утром картошки, и одного нашла на нашем огороде. Он умирал... Молодой офицер, у него не было сил даже сказать мне свое имя. Шептал какие-то слова... Не разобрать... Я помню свое отчаяние... Но мне кажется, что никогда я не была так счастлива, как в те дни... Я обрела родителей во второй раз. До этого я думала, что мой папа далек от политики, а он был беспартийный большевик. Моя мама - малограмотная крестьянка, она верила в Бога. Она молилась всю войну. Но как? Падала перед иконой на колени: "Спаси народ! Спаси Сталина! Спаси коммунистическую партию от этого ирода Гитлера". Каждый день на допросе в гестапо я ожидала, что откроется дверь и войдут родные. Папа с мамой... Я знала, куда я попала, и я счастлива, что никого не предала. Больше, чем умереть, мы боялись предать. Когда меня арестовали, я поняла, что настало время мук. Я знала, что дух мой силен, а тело? Не помню первый допрос... Я сознание не теряла... Один только раз сознание ушло, когда каким-то колесом выкручивали руки. Кажется, не кричала, хотя перед этим мне показали, как кричат другие. На следующих допросах уже теряла чувство боли, тело деревенело. Фанерное тело. Одна мысль: нет! На их глазах я не умру. Нет! И только когда все кончится, притащат в камеру, я начинала чувствовать боль, я становилась раной. Сплошной раной. Все тело... Но выдержать. Выдержать! Чтобы мама узнала, что я умираю человеком, никого не предала. Мама! Били, подвешивали. Всегда абсолютно раздетую. Фотографировали. Руками можешь закрыть только груди... Я видела, как сходили с ума... Видела, как маленький Коленька, ему не было года, мы его учили слову "мама", как он, когда его забирали у матери, понял сверхъестественным образом, что лишается ее навсегда, и закричал первый раз в своей жизни: "Мама!" Это было не слово или не только слово... Я хочу вам рассказать... Все рассказать... О, каких людей я там встретила! Они умирали в подвалах гестапо, и об их мужестве знали только стены. И теперь, сорок лет спустя, я мысленно опускаюсь перед ними на колени. "Умереть - проще всего", - говорили они. А вот жить... Как хотелось жить! Мы верили: победа придет, в одном только сомневались - доживем ли мы до этого великого дня? У нас в камере было маленькое окошко, на нем решетка, надо было, чтобы кто-нибудь тебя подсадил, и тогда увидишь - и то даже не кусочек неба, а кусочек крыши. А мы все такие слабые, что подсадить друг друга не могли. Но была у нас Аня, парашютистка . Ее схватили, когда их забрасывали в тыл с самолета, группа попала в засаду. И вот она, вся окровавленная, избитая, вдруг попросила: "Подтолкните меня, я выгляну на волю. Хочу туда!" Хочу - и все. Мы все вместе ее подняли, она вскрикнула: "Девочки, там цветочек..." И тогда каждая стала проситься: "И меня...", "И меня..." И откуда-то у нас взялись силы помочь друг другу. А то был одуванчик, как его занесло на эту крышу, как он там удержался, ума не приложу. Каждая что-то загадала на этот цветок. Как я теперь думаю, каждая загадала: выйдет ли она живой из этого ада? Я так любила весну... Любила, когда цветут вишни и возле сиреневых кустов пахнет сиреневыми духами... Вы не удивляйтесь моему стилю, я стихи писала. А сейчас я весну не люблю. Это война стала между нами, между мной и природой. Когда цвели вишни, я видела фашистов в родном Житомире... Осталась я жива чудом... Спасли меня люди, которые хотели отблагодарить моего отца. Мой отец - врач, по тем временам это было великое дело. Меня вытолкнули из колонны, вытолкнули в темноте, когда нас вели на расстрел. А я ничего не помнила от боли, шла, как во сне... Шла, куда вели... Потом везли... Привезли домой, я вся была в ранах, сразу высыпала нервная экзема. Я даже голоса человеческого слышать не могла. Услышу - сразу мне больно. Мама и папа разговаривали шепотом. Я все время кричала, замолкала только в горячей воде. Маму ни на секунду не отпускала от себя, она просилась: "Дочка, мне надо ж к печи. На огород..." А я держалась за нее... Как только я отпускала ее руку, на меня все опять наваливалось. Все, что со мной было. Чтобы чем-то меня отвлечь, мне приносили цветы. Мои любимые колокольчики... Листья каштана... Запахи отвлекали... Платье, в котором я была в гестапо, мама держала у себя. И когда умирала, оно у нее под подушкой было. До ее последнего часа... Первый раз я поднялась, когда увидела наших солдат. Вдруг я, которая лежала больше года, подхватываюсь и выбегаю на улицу: "Родные мои! Роднусенькие... Вы вернулись..." Солдаты на руках внесли меня в нашу хату. В подъеме я на второй и на третий день побежала в военкомат: "Дайте мне работу!" Папе сказали, он пришел за мной: "Детка, как ты пришла? Кто тебе помог?" Меня хватило на несколько дней... И снова начались боли... Муки... Я кричала целыми днями. Люди шли мимо нашей хаты и просили: "Господи, или прими ее душу, или помоги, чтобы она не мучилась". Спасли меня целебные грязи Цхалтубо. Спасло желание жить. Жить, жить и - больше ничего. Я еще жила. Жила, как все... Жила... Четырнадцать лет работала в библиотеке. Это были радостные годы. Самые-самые. А теперь жизнь превратилась в сплошную борьбу с болезнями. Старость, что ни говорите, вещь скверная. Еще одиночество, я осталась совсем одна. Папы и мамы давно нет. Эти длинные ночи без сна... Сколько лет прошло, а мой самый страшный сон, я просыпаюсь в холодном поту. Я не помню фамилии Ани... Я не помню, то ли она с Брянщины, то ли со Смоленщины. Я помню, как она не хотела умирать! Заложит белые полные руки за голову и в окно через решетку кричит: "Я жить хочу!" Я не нашла ее родных... Я не знаю, кому об этом рассказать..." Софья Мироновна Верещак, подпольщица "После войны мы узнали про Освенцим, Дахау... Как после этого рожать? А я уже беременная... Тут меня посылают в деревню подписывать на заем. Государству нужны деньги, надо восстанавливать заводы, фабрики. Приехала - деревни нет, все в земле... В землянках живут... Вышла женщина, какая там на ней одежка, страшно смотреть. Я залезла в землянку, сидят трое детей, они все голодные. Она им что-то толкла в ступке, какую-то траву. Она спросила у меня: - Ты пришла подписывать на заем? Я говорю: - Да. Она: - У меня денег нет, но есть курица. Пойду спрошу, если соседка, она вчера просила у меня, купит, я тебе отдам. И сейчас рассказываю, у меня ком в горле. Какие были люди! Какие люди! У нее мужа убили на фронте, осталось трое детей, и ничего нет, только одна эта курица, и она ее продает, чтобы отдать мне деньги. Мы тогда собирали наличными. Она готова все отдать, чтобы только мир был, чтобы дети ее остались живы. Помню ее лицо. И всех детей ее... Как они выросли? Я хотела бы знать... Хотела бы найти и встретиться..." Клара Васильевна Гончарова, зенитчица "Мама, что такое - папа?" Они рассказывали о войне, как солдаты. Как женщины. Но многие из них были матери... О купании ребенка и о маме, похожей на папу "Я бегу... Нас несколько человек бежит. Убегает... За нами гонятся. Стреляют. А там моя мама уже стоит под автоматами. Но она видит, как мы бежим... И я слышу ее голос, она кричит. Мне потом люди рассказывали, как она кричала. Она кричала: "Хорошо, что ты платье белое одела... Доченька... Тебя уже некому будет одеть..." Она была уверена, что меня убьют, и у нее была радость, что я буду лежать вся в белом... А перед этим мы собирались в гости в соседнюю деревню. На Пасху... К нашим родственникам... Была такая тишина... Перестали стрелять. Одна моя мама кричала... А может, стреляли? Я не слышала... За войну вся наша семья погибла. Кончилась война, а мне ждать некого..." Любовь Игоревна Рудковская, партизанка "Стали бомбить Минск... Я кинулась бегом в детский сад за сыном, а дочь у меня была за городом. Ей как раз исполнилось два годика, она была в яслях, а ясли выехали за город. Я решила забрать сына и отвести домой, а потом бежать за ней. Хотелось скорее собрать всех вместе. Подхожу к детсаду, а самолеты над городом, где-то бомбят. Слышу за забором голос сынишки, ему было неполных четыре годика: - Вы не бойтесь, мама сказала, немцев разобьют. Заглядываю в калитку, а их там много, и это он так успокаивает других. А увидел меня, начал дрожать, плакать, оказывается, он страшно боялся. Привела его домой, попросила свекровь присмотреть, а сама пошла за девочкой. Бегом! На том месте, где должны быть ясли, никого не нашла. Деревенские женщины подсказали, что детей куда-то повели. Куда? Кто? Говорят, что, наверное, в город. Было с ними две воспитательницы, машины они не дождались и пошли пешком. До города десять километров... Но это же такие маленькие дети, от годика до двух. Милая моя, я искала их две недели... По разным деревням... Когда зашла в дом и мне сказали, что это именно эти ясли, эти дети, я не поверила. Они лежали, извините, в испражнениях, с температурой. Как мертвые... Заведующая яслями совсем молодая женщина, она стала седая. Они, оказывается, весь путь до города прошли пешком, их теряли по дороге, умерло несколько детей. Хожу между ними и не узнаю свою дочь. Заведующая меня успокаивает: - Не отчаивайтесь, ищите. Она должна быть здесь. Я ее помню. Я нашла свою Элочку по одному ботиночку... Иначе бы я ее никогда не узнала... Потом сгорел наш дом... Мы остались на улице, остались в чем стоим. Это уже немецкие части вошли в город. Нам некуда было деться, несколько дней я ходила с детьми по улице. Встречаю Тамару Сергеевну Синицу, до войны мы с ней были немного знакомы. Она выслушала меня и говорит: - Идемте ко мне. - Мои дети коклюшем болеют. Как я могу к вам идти? У нее тоже были маленькие дети, они могли заразиться. А это же такое время... Лекарств нет, больницы уже не работают. - Нет, идем. Милая моя, такое разве забудешь? Они картофельной шелухой с нами делились. Из своей старой юбки я сшила сыну штанишки, чтобы что-нибудь ему подарить на день рождения. Но мы мечтали о борьбе... Мучило бездействие... Какое счастье было, когда появилась возможность включиться в подпольную работу, а не сидеть, сложа руки. Ждать. Сына, он побольше, он старше, на всякий случай я отправила к свекрови. Она поставила мне условие: "Возьму внука, но чтобы ты больше в доме не появлялась. Из-за тебя и нас всех убьют". Три года я не видела сына, боялась к дому подойти. А дочь, когда за мной уже стали следить, немцы напали на след, я взяла с собой, вместе с ней ушла в партизаны. Я несла ее на руках пятьдесят километров. Пятьдесят километров... Мы шли две недели... Больше года она была там со мной... Часто думаю: как мы это с ней пережили? Спросите меня - не скажу. Милая моя, такое выдержать невозможно. От слова "партизанская блокада" у меня и сегодня стучат зубы. Май сорок третьего... Меня послали с пишущей машинкой в соседнюю партизанскую зону. Борисовскую. У них была наша машинка, с нашим шрифтом, а потребовалась с немецким шрифтом, такая была только у нас. Это была машинка, которую я по заданию подпольного комитета вынесла из оккупированного Минска. Когда я пришла туда, к озеру Палик, через несколько дней началась блокада. Вот куда я попала... А я пришла не одна, я пришла с дочкой. Когда уходила на операцию на день-два, я ее оставляла на чужих людей, а оставить ее на долгое время было негде. И, конечно, ребенка я взяла с собой. И мы попали с ней в блокаду... Немцы окружили партизанскую зону... С неба бомбят, с земли расстреливают... Если мужчины шли только с винтовкой, то я несла винтовку, пишущую машинку и Элочку. Идем, я споткнулась, она через меня - и в болото. Пройдем - и опять летит... И так два месяца! Я клялась себе, что, если выживу, буду за тысячу километров от болота, что я его больше видеть не смогу. - Я знаю, почему ты не ложишься, когда стреляют. Ты хочешь, чтобы нас вместе убили. " Это ребенок мне говорил, четыре годика. А я не имела сил лечь, если я лягу, то уже никогда не встану. Партизаны другой раз пожалеют: - Хватит. Давай мы дочку понесем. А я никому не доверяла. Вдруг начнется обстрел, вдруг без меня ее убьют, и я не услышу? Вдруг потеряется... Встретил меня комбриг Лопатин. - Ну и женщина! - был он потрясен. - В такой обстановке ребенка несла и машинку не бросила. Это же не всякий мужчина смог бы. Взял Элочку на руки, обнимает, целует. Вывернул все свои карманы - высыпал ей хлебные крошки. Она запила болотной водой. И по его примеру другие партизаны вывернули свои карманы и высыпали ей крошки. Когда мы вышли из блокады, я была совсем больная. Вся в фурункулах, кожа сползала с меня. А на руках ребенок... Ждали самолет с Большой земли, сказали, что, если он прилетит, отправят самых тяжелых раненых и могут взять мою Элочку. И вот я помню эту минуту, когда ее отправляла. Раненые тянутся к ней: "Элочка, ко мне... "," "Давай ко мне. Тут хватит места..." Они все ее знали, она в госпитале пела им: "Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы". Летчик спрашивает: - С кем ты здесь, девочка? - С мамой. Она за кабинкой осталась... - Позови маму, чтобы она летела с тобой. - Нет, маме нельзя улетать. Она должна бить фашистов. Вот такие они были, наши дети. А я смотрю на ее личико, и у меня спазмы - увижу ли я ее когда-нибудь? Я вам еще расскажу, как мы с сыном встретились... Это уже после освобождения. Иду к дому, где свекровь жила, а ноги - вата. Женщины в отряде, которые были постарше, предупредили: - Ты, если увидишь его, ни в коем случае не признавайся сразу, что ты его мать. Ты представляешь, что он без тебя пережил? Бежит соседская девочка: - Ой! Мама Лени. А Леня жив... У меня ноги не идут дальше: сын жив. Она рассказала, что свекровь умерла от тифа, а Леню взяла соседка. Захожу к ним во двор. В чем я? В немецкой гимнастерке, в заштопанных черных ватниках, в сапогах старых. Соседка меня сразу узнала, но молчит. А сын сидит, босый, оборванный. - Как тебя зовут, мальчик? - спрашиваю. - Леня... - А с кем ты живешь? - Жил раньше с бабушкой. Когда она умерла, я ее похоронил. Я приходил к ней каждый день и просил, чтобы она забрала меня в могилку. Я боялся один спать... - А где твои папа с мамой? - Папа живой, он на фронте. А маму убили фашисты. Так бабушка говорила... Со мной было двое партизан, они хоронили своих товарищей. И они слушают, как он мне отвечает, и плачут. Тут я не выдержала: - Почему же ты свою маму не узнаешь? Он кинулся ко мне: " Папа!! " Я в мужской одежде, в шапке. А потом обнял с криком: " Мама!!! Это был такой крик. Такая истерика... Он месяц меня никуда не отпускал, даже на работу. Я брала его с собой. Ему мало было видеть меня, что я рядом, он должен был за меня держаться. Вот мы сядем обедать, он одной рукой держится за меня, а другой ест. Звал только: "Мамочка". И сейчас так зовет... Мамочка... Мамуленька... Когда мы встретились с мужем, недели не хватило, чтобы все рассказать. Я ему и день, и ночь рассказывала..." Раиса Григорьевна Хосеневич, партизанка "Война - это все время похороны... Хоронить партизан приходилось часто. То на засаду наткнется группа, то в бою погибнут. Я вам расскажу про одни похороны... Был очень тяжелый бой. В том бою мы потеряли много людей, в том бою и я была ранена. И вот после боя похороны. Обычно над могилой говорили короткие речи. Сначала выступали командиры, потом друзья. А тут среди погибших был один местный парень, и на похороны пришла его мать. Стала она оплакивать: "А мой же ты сыночек! А мы ж тебе хатачку будавали! А ты ж обещал, что нам молодую приведешь! А ты же венчаешься с земелькой..." Строй стоит, все молчат, ее не трогают. Потом она подняла голову и увидела, что убит не только ее сын, а много молодых лежит, и она по тем, чужим сыновьям стала плакать: "А мои ж вы сыночки родные! А ваши же мамочки не видят вас, они не знают, что вас в земельку кладут! А земелька такая холодная. А на дворе зима лютая. Так поплачу я вместо них, всех вас пожалею. Мои вы родные... Родненькие..." Она только сказала: "всех вас пожалею" и "мои вы родные" - все мужчины в голос начали плакать. Никто сдержаться не мог, не имел сил. Строй рыдает. И тогда командир крикнул: "Салют!" И салют все заглушил. И вот меня поразило, я и теперь об этом думаю, величие сердца матери. В таком великом горе, когда хоронят ее сына, у нее хватило сердца, чтобы оплакать и других сыновей... Оплакать, как родных..." Лариса Леонтьевна Короткая, партизанка "Вернулась я в свою деревню... Играют возле нашего дома дети. Я смотрю и думаю: "Которое же мое?" Все одинаковые. И стриженые, как раньше овец стригли, рядами. Свою дочь я не узнала, спросила, кто из них Люся. И смотрю, один из малышей в длинной рубашке подхватился и побежал к дому. Трудно было разобрать, кто девочка, а кто мальчик, так они были все одеты. Я снова спрашиваю: - Так кто же из вас Люся? Они показывают пальцем, что, мол, побежала. И я поняла, что это была моя дочь. Через какую-то минуту ведет ее за руку бабушка, это уже моей матери мать. Она ведет ее мне навстречу: - Идем, идем. Мы сейчас этой маме дадим за то, что она нас бросила. Была я в мужской военной одежде, в пилотке и на лошади, а маму дочка, конечно, представляла, как бабушку, как других женщин. А тут приехал солдат. Долго она ко мне не шла на руки, пугалась. И тут обижайся не обижайся, а я же ее не растила, она росла с бабушками. В подарок я привезла с собой мыла. Это был по тем временам шикарный подарок, и когда начала ее мыть, она кусала его зубами. Хотела его попробовать и съесть. Так они жили. Мать свою я помнила молодой женщиной, а встретила меня старушка. Ей сказали, что дочка приехала, она выскочила из огорода на улицу. Увидела меня, руки распростерла и бежит. И я ее узнала, бегу к ней. Она не добежала до меня несколько шагов, упала без сил. Я рядом упала. Целую мать. Целую землю. И такая в сердце любовь, и такая ненависть. Я помню, как лежит раненый немец и руками хватается за землю, ему больно, а наш солдат подошел к нему: "Не трогай, это моя земля! Твоя там, откуда ты пришел..."" Мария Васильевна Павловец, партизанский врач "Я ушла на войну вслед за мужем... Дочь свою я оставила у свекрови, но она скоро умерла. У мужа была сестра, и она взяла девочку. А после войны, когда я демобилизовалась, она не хотела мне отдавать моего ребенка. Говорила что-то вроде того, что у тебя не может быть дочери, раз ты бросила ее маленькую и пошла воевать. Как это мать может бросить своего ребенка, да еще такого беспомощного? Я вернулась с войны, моей дочери уже было семь лет, а я ее оставила в три года. Меня встретила взрослая девочка. Маленькая, она недоедала, недосыпала, рядом был госпиталь, она ходила туда, выступала, плясала, ей давали хлеба. Она мне потом рассказала... Ждала сначала папу и маму, а потом " одну маму. Папа погиб... Она понимала... Я часто дочку вспоминала на фронте, я ее ни на минуту не забывала, она мне снилась. Очень тосковала. Плакала, что не я ей сказки на ночь читаю, она засыпает и встает без меня... Кто-то ей косички заплетает... И я не обиделась на золовку. Понимала... Она очень любила брата, он был сильный, красивый, нельзя было поверить, что такого могут убить. А погиб сходу, в первые месяцы войны... Их самолеты разбомбили утром на земле. Первые месяцы и даже, наверное, весь первый год войны - хозяевами в небе были немецкие летчики. И он погиб... Ей не хотелось отдавать то, что от него осталось. Последнее. И она была из тех женщин, для которых семья, дети - самое главное в жизни. Бомбежка, обстрел, а у нее одна мысль: как это ребенка сегодня не купали? Я не могу ее осуждать... Она говорила, что я жестокая... Без женской души... А мы ведь на войне очень страдали... Без семьи, дома, своих детей... У многих дети остались дома, не только у меня. Сидим под парашютом, ждем задания. Мужчины курят, играют в домино, а мы, пока ракеты нет для вылета, сидим, вышиваем платочки. Мы оставались женщинами. Знаете, вот мой штурман. Она хотела фотографию домой послать, так мы ей, у кого-то нашелся платок, повязали тот платок, чтобы погонов не было видно, закрыли гимнастерку одеялом. И она как будто в платье... И вот так сфотографировалась. Это была у нее любимая фотография... С дочерью мы подружились... Дружим всю жизнь..." Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик О Красной Шапочке и о радости встретить на войне кошку "Я долго к войне привыкала... Пошли в наступление. И когда у раненого пошла артериальная кровь, а раньше я никогда не видела, бьет фонтаном, то я бросилась за врачом. А сам раненый кричит: "Куда? Ты куда? Перевязывай ремнем!" И только тогда я пришла в чувство... О чем жалею? Одного мальчика... Семилетний хлопчик без мамки остался. Мамку убили. Мальчик сидел на дороге возле мертвой матери. Он не понимал, что ее уже нет, он ждал, когда она проснется, и просил есть... Командир наш не отпустил этого мальчика, взял к себе: "У тебя нет мамы, сынок, но будет много пап". Так он с нами и рос. Как сын полка. С семи лет. Набивал патроны к диску автомата ППШ. Вот вы уйдете, а мой муж будет ругаться. Он не любит таких разговоров. Войну не любит. Но он на войне не был, молодой, моложе меня. У нас детей нет. Я все вспоминаю того хлопчика. Мог бы быть мой сын... Мне после войны всех было жалко. И человека... И петуха, и собаку... Я и сейчас не могу чужой боли переносить. Работала в больнице, больные меня любили, что ласковая. У нас сад большой. Ни одного яблока ни разу не продала, ни одной ягодки. Так раздам - раздам людям... Так с войны это и осталось... Такое сердце..." Любовь Захаровна Новик, медсестра "Тогда я не плакала... Я боялась одного... Схватят товарищей - несколько дней невыносимого ожидания: выдержат пытки или нет? Если не выдержат, начнутся новые аресты. Через какое-то время становится известно, что их будут казнить. Дают задание: идти посмотреть, кого сегодня будут вешать. Идешь по улице, видишь: уже готовят веревку... Плакать нельзя, задержаться лишнюю секунду нельзя, потому что везде шпики. И сколько надо было, нехорошее тут слово - мужества, сколько надо сил душевных, чтобы молчать. Без слез пройти мимо. Тогда я не плакала... Я знала, на что иду, но поняла, почувствовала все, когда меня арестовали. Забрали в тюрьму. Били и сапогами, и плетками. Узнала, что такое фашистский "маникюр". Руки твои кладут на стол и какая-то такая машинка втыкает тебе под ногти иголки... Одномоментно под каждый ноготь... Адская боль! Сразу теряешь сознание. Даже не помню, знаю, что боль страшная, а что потом, не помню. Меня растягивали на бревнах. Может, это не точно, может, неправильно. Но я помню вот что: тут такое бревно и тут, а тебя между ними кладут... И какая-то машинка начинает работать... И ты слышишь, как у тебя хрустят-выворачиваются кости... Долго ли это? Тоже не помню... Меня пытали на электрическом стуле... Это когда я плюнула одному из палачей в лицо... Молодой, старый - ничего не помню . Они раздели меня догола, и этот подошел и взял меня за грудь... Я могла только плюнуть... Я больше ничего не могла. И я плюнула ему в лицо. Они посадили меня на электрический стул... Я с тех пор очень плохо переношу электричество. Помню, что вот тебя начинает бросать... И теперь даже белье гладить не могу... На всю жизнь это у меня - начинаю гладить, и по всему телу чувствую ток. Ничего делать не могу, что связано с электричеством. Может, нужна была какая-то психотерапия после войны? Не знаю. Но уже прожила жизнь так... Не знаю, чего это я сегодня расплакалась. Тогда я не плакала... Приговорили меня к смертной казни через повешение. Поместили в камеру смертников. Там были еще две женщины. Знаете, мы не плакали, не бросались в панику: мы ведь знали, идя в подполье, что нас ждет, и поэтому держались спокойно. Говорили о поэзии, вспоминали любимые оперы... Много говорили об Анне Карениной... О любви... Мы даже не вспоминали о своих детях, мы о них боялись вспоминать. Даже улыбались, друг друга подбадривали. Так мы провели двое с половиной суток... Утром на третьи сутки меня вызвали. Мы попрощались, расцеловались без слез. Страха не было: по-видимому, я настолько привыкла к мысли о смерти, что страх уже исчез. И слезы тоже. Какая-то пустота была. Уже ни о ком не думалось... Долго мы ехали, я даже не помню сколько, ведь я прощалась с жизнью... Но машина остановилась, и мы, нас было человек двадцать, не могли слезть с машины, настолько были истерзаны. Нас, как мешки, сбросили на землю, и комендант приказал ползти к баракам. Подгонял плеткой... Стоит возле одного барака женщина и кормит грудью ребенка. И как-то знаете... И собаки здесь, и охрана, все остолбенели, стоят и не трогают. Комендант увидел эту картину... Подскочил. Выхватил из рук матери ребенка... И, знаете, там была колонка, колонка воду качать, он этого ребенка бьет об это железо. Мозги потекли... Молоко... И я вижу: мать падает, я вижу, понимаю, я ведь врач... Я понимаю, что у нее разорвалось сердце... ...Нас ведут на работу. Ведут по городу, по знакомым улицам. Только стали спускаться, в одном месте был большой подъем, и вдруг я услышала голос: "Мама, мамочка!" И вижу: стоит моя тетя Даша, а с тротуара бежит моя дочка. Они случайно шли по улице и увидели меня. Дочка как бежала, так сразу бросилась мне на шею. И вы вообразите, там собаки, они специально выучены бросаться на людей, но ни одна собака не двинулась с места. Подойдешь, она же разрывает, они для этого выдрессированы, а тут ни одна не тронулась с места. Дочка бросилась ко мне, я не плакала, только говорила: "Доченька! Наташенька, не плачь. Я скоро буду дома". И охрана стояла, и собаки. И никто ее не тронул... И тогда я не плакала... Моя дочь в пять лет читала молитвы, а не стихи. Тетя Даша учила, как надо молиться. Она молилась за папу и маму, чтобы мы остались живы. В сорок четвертом, тринадцатого февраля, меня отправили на фашистскую каторгу... Попала в концлагерь Кроазет на берегу Ла-Манша. Весной... В день Парижской Коммуны французы устроили нам побег. Я ушла в "маки". Награждена французским орденом "Боевой крест"... После Победы возвращаюсь домой... Я помню... Первая остановка на нашей земле... Мы все выскочили из вагонов, мы целовали землю, обнимали... Помню: я была в белом халате, упала на землю, целую ее , и за пазуху горстями кладу. Неужели, думаю, я еще когда-нибудь с ней расстанусь, с такой родной... Приехала в Минск, а мужа дома нет. Дочь у тети Даши. Мужа арестовало энкаведе, он - в тюрьме. Я иду туда... И что я там слышу... Мне говорят: "Ваш муж " предатель". А мы вместе с мужем работали в подполье. Вдвоем. Это мужественный, честный человек. Я понимаю, что на него донос... Клевета... "Нет, " говорю, " мой муж не может быть предателем. Я верю ему. Он " настоящий коммунист". Его следователь... Он как заорет на меня: "Молчать, французская проститутка! Молчать!" Жил в оккупации, попал в плен, увезли в Германию, сидел в фашистском концлагере - ко всем было подозрение. Один вопрос: как живой остался? Почему не погиб? Даже мертвые были под подозрением... И они тоже... И во внимание не брали, что мы боролись, всем жертвовали ради победы. Победили... Народ победил!! А Сталин все равно народу не доверял. Вот так нас отблагодарила родина. За нашу любовь, за нашу кровь... Я ходила... Писала во все инстанции. Мужа освободили через полгода. Ему сломали одно ребро, отбили почку... Фашисты, когда он попал к ним в тюрьму, разбили ему голову, сломали руку, он там поседел, а в сорок пятом в энкаведе его окончательно сделали инвалидом. Я выхаживала его годами, вытаскивала из болезней. Но я ничего не могла сказать против, он слушать не хотел... "Это была ошибка", " и все. Главное, считал он, мы победили. Все " точка. И я ему верила. Не плакала. Тогда я не плакала..." Людмила Михайловна Кашечкина, подпольщица "Как объяснить ребенку? Как ему объяснить смерть... Я иду с сыном по улице, а лежат убитые - и по одну сторону и по другую. Я ему по Красную Шапочку рассказываю, а кругом убитые. Это когда мы из беженцев возвращались. Приходим к матери, и с ним неладно: залазит под кровать и сидит там целыми днями. Пять лет ему было, на улицу его не выгнать... Год я с ним мучилась. Никак не могла добиться: в чем же дело? А мы жили в подвале, а когда кто идет по улице, то видны только сапоги. И вот он как-то вылез из-под кровати, увидел чьи-то сапоги в окне и как закричит... Потом я вспомнила, что фашист ударил его сапогом... Ну, как-то это у него прошло. Играет во дворе с детьми, придет вечером домой и спрашивает: - Мама, что такое - папа? Я ему объясняю: - Он беленький, красивый, он воюет в армии. А когда Минск освобождали, то первыми в город ворвались танки. И вот мой сын прибегает в дом с плачем: - Моего папы нет! Там все черные, нет белых... Это был июль, танкисты все молодые, загорелые. Муж пришел с войны инвалидом. Пришел не молодой, а старый, и у меня беда: сын привык думать, что отец - беленький, красивый, а пришел больной старый человек. И сын долго не признавал его за отца. Не знал, как называть. Мне пришлось их приучать друг к другу. Муж приходит поздно с работы, я его встречаю: - Что же ты так поздно? Дима волновался: "Где мой папка?" Он ведь тоже за шесть лет войны (он был еще на японской) отвык от сына. От дома. А когда что-нибудь куплю сыну, тогда говорю: - Это папка купил, он о тебе заботится... Скоро они подружились..." Надежда Викентьевна Хатченко, подпольщица "Моя биография... С двадцать девятого года я работала на железной дороге. Помощником машиниста. В то время женщины-мащиниста не было нигде в Советском Союзе. А я мечтала. Начальник паровозного депо руками разводил: "От, девчонка, обязательно ей нужна мужская профессия". А я добивалась. И в тридцать первом году стала первой... Я была первая женщина-машинист