Олег Михайлович Блоцкий. Последний поход --------------------------------------------------------------- © Copyright Олег Михайлович Блоцкий Date: 8 May 2004 Оставить комментарий --------------------------------------------------------------- ...Сижу у моря, А там война... И нет покоя, И нет мне сна... * * * ...Пока, Кабул, Прощай, мое видение, Придуманное искренне не мной. Я все могу, Но сквозь преодоление, Я не могу никак попасть домой. * * * Андрей Стебелев 1. Человек с фотоаппаратом, который висел на крепкой, широкой матерчатой ленте, похожей на автоматный ремень, но только черного цвета, протянул листочек, где черканул пару слов, и Виктор отдал взамен деньги. Потом они медленно пошли от набережной к центру. Егоров молча держал ее за руку. Спутница тоже молчала. Последние дни она нервничала и как бы невзначай роняла, что вот-вот приедут друзья и тогда она исчезнет. - Всего на три дня, - скороговоркой прибавляла девушка. - Но я вернусь. Обязательно! - и старалась заглянуть Егорову в глаза. Тот тоже нервничал и отворачивался, догадываясь, кто к ней приезжает. Виктор понимал: если женщина уходит к другому, то это окончательно и никакие даже самые страстные слова уже не помогут. Напряжение росло и вот наступила развязка. "Зря все-таки мужики выпячивают грудь и надувают щеки, - растерянно думал парень, глядя на поникшую спутницу, - ведь именно они нас выбирают, а не мы их. Просто делается это умно и тонко, для нас абсолютно незаметно". Немного погодя девушка, так и не проронив ни слова, осторожно высвободила руку, опустила голову еще ниже и быстро пошла вперед, почти побежала, прижав кулачки к груди. Виктор смотрел вслед, пока легкое изумрудное платье не было окончательно сожрано пестрым равнодушным потоком, текущим быстро и настойчиво к морю. "Тяжело тянуть губы в равнодушной улыбке, - подумал Виктор, - когда хочется закричать и броситься вслед". Непонятно почему, но Егоров продолжал идти, и ему чудилось, что еще немного - и он вновь увидит девушку, что она осознает все, опомнится и вернется. Но на Виктора по-прежнему все надвигались и надвигались чужие улыбающиеся лица. Казалось, что встречные знают о его несчастье и сейчас потешаются над ним. Его так и тянуло изо всей силы смазать по каждой сияющей загорелой роже кулаком. Он шагал, мотал головой и думал, что напрасно сфотографировался. Глянцевый кусочек картона с запечатленными близкими людьми или приятелями всегда был для него признаком окончательного расставания. В суеверии, рожденном именно там, парень дошел до того, что наотрез отказывался становиться перед объективом рядом с друзьями. Карточки от них он тоже не брал. В оправдание лейтенант улыбался и прикладывал руку к сердцу: "Вы у меня здесь, мужики. Это самая верная память!" Но сейчас именно Виктор настоял на фотографии, и сам толком не понимая, почему так поступил. Может, чувствовал неизбежность расставания и хотел лишь усилить его, чтобы окончательно и навсегда вырвать девушку из своей жизни. Перед тем как утопить кнопку в корпус аппарата, фотограф, привычно и деланно хихикнув, предупредил парочку, что сейчас вылетит птичка. И если девушка попыталась изобразить хоть какое-то подобие улыбки, то ее спутник еще сильнее набычился, взглянув в объектив с такой ненавистью, что у старика задрожали руки и вместо одного пришлось сделать целых три снимка. Навстречу все так же шли веселые курортники в пестрых майках и ярких аляповатых шортах. Злость против них стала столь острой, что Егоров свернул туда, где дома были приземистее, дряхлее, зелень - гуще, а земля под ней - сыроватой. Парень долго петлял по незнакомым узким улочкам, которые даже в самый зной удерживали прохладу. Асфальт походил на старую, кое-где лопнувшую и задубевшую кожу. Совсем как на пятках пленных духов, рядком лежащих на земле, воткнувшись в нее бородатыми рожами и сцепив руки на коричневых шеях. Углы двухэтажных домов в иных местах были отбиты, кровенясь багровым кирпичом. Зато стены мягко обнимали, поддерживая коричневые стебли винограда, а перед обшарпанными строениями просторно раскинули хищные плети кусты дикой розы. Не выбирая дороги, Виктор все шагал и шагал, упрямо взбираясь вверх по перекошенным улочкам с канавками-змейками вдоль них, и почти сбегал вниз, когда они, углубляясь, сбегали под уклон. Много раз он с силой пинал камни, и те летели в стороны. Боли парень не чувствовал. Иногда в разрывах пыльных вялых деревьев виднелось море. У горизонта оно было серым, а ближе к берегу - темно-зеленым. Солнце все ниже склонялось к его поверхности. Дорожка света на неспокойной воде сужалась. Качающиеся лодки были похожи на разноцветные пробки в большой мутной луже. Виктор хотел забыть девушку, поэтому все время пытался вспомнить, когда, где и как она его обидела. Но непокорная память выносила из своих глубин только самое чистое, лучшее и нежное, что было между ними за прошедшие две недели. От этого становилось еще больнее, ладони увлажнялись, и Виктор все прибавлял и прибавлял шаг. Потом Егоров вдруг вновь оказался на переполненной набережной. "Отчего я здесь? - подумал он. - Может, потому, что в толпе страдание переносится легче. Смотришь на людей, ловишь обрывки фраз и хоть на мгновения, но отвлекаешься от собственной боли. Или я все-таки надеюсь увидеть ее?" Виктору постоянно казалось, что девушка уже тут и тоже пытается отыскать его. Он снова и снова пересекал набережную. Каждый раз, когда парень оказывался рядом, старик-фотограф в смешной детской панамке и пижонистых шортах, прищурившись, провожал долгим взглядом темноволосого человека, глаза которого беспокойно ощупывали толпу. "Потерял девку, остолоп, то-то же", - злорадствовал старик. Сидя на лавочке под серыми, уставшими от зноя деревьями, Егоров курил и сосредоточенно смотрел на высокие колонны, соединенные сверху бетонной дугой, которую украшала выпуклая надпись: "Граждане СССР имеют право на отдых". Он испепелял взглядом каменные столбы и вспоминал тех "граждан", которые очень далеко отсюда успокоились навсегда. В моменты отчаяния, беспросветной тоски, когда казалось, что жить дальше нет никакого смысла, Виктор возвращался мыслями к Афганистану. Но не для того, чтобы понять всю ничтожность нахлынувших переживаний и лишний раз порадоваться спокойной нынешней жизни и тому, что он выжил. Напротив, весь этот послевоенный год именно в прошлом, в Афгане, Егоров все сильнее ощущал истинную жизнь для себя. Как всегда, воспоминания не приносили облегчения, однако грусть становилась осмысленней, а печаль - размеренной, словно дымка, медленно текущая от затухающего, на глазах седеющего костерка, привычно разбитого на привале. И одна картинка, точно в детском диапроекторе, сменяла другую. Прильнувшие к обочинам дороги, окоченевшие от ночного холода железные трупы сгоревших боевых машин. Кое-где ржавые остовы, словно саваном покрытые мохнатым инеем, ярко искрящимся в лучах восходящего солнца. Солдат с перемотанной бинтами головой до самого кончика носа, которого выводили испуганные товарищи под руки из "зеленки", куда советские втягивались с тяжеленными боями. Раненый идет, спотыкаясь, и отупело, с какой-то непонятной жадностью, пожирает зеленые яблоки, доставая их из кармана и чуть ли не целиком засовывая в рот: хр-р-хр-р, хрусть, хр-р-хр. Их бронетранспортер стоит на обочине дороги, недалеко от армейской заставы, дожидаясь колонны. С башни боевой машины, на которой удобно устроился лейтенант, просматривается все афганское кладбище, которое начинается тут же, за невысоким забором. Виктор видит, что там сейчас молятся около десятка афганцев. Мужчины сидят на коленях, подломив под себя ноги. А рядом - труп, плотно завернутый в тряпки белого и желтого цвета. Потом афганцы вскакивают и, подхватив тело, бегом устремляются к вырытой яме. "Скоро все там будете", - с ненавистью думает офицер, сплевывая на дорогу. Злость неукротимо рвется наружу. Она возникает еще и оттого, что во время всей этой траурной церемонии ни один из афганцев даже не взглянул в их сторону. Словно советских вообще в природе не существует. Подобную наглость Егоров стерпеть не может. Он сбрасывает предохранитель и начинает садить очередь за очередью в землю рядом с афганцами. Те моментально падают ниц, инстинктивно закрывая головы руками. Труп боком заваливается в яму. Но какой-то шустрый афганец еще раньше нырнул в могилу, оказавшуюся столь удобным укрытием. Офицер закуривает и приказывает пулеметчику держать душар в таком положении до тех пор, пока не покажется колонна. - Кто шевельнется - гаси. Душары не ходить - ползать должны! Пол - зать, когда нас замечают! Егоров отчетливо видел лица солдат и офицеров, покрытые жирным слоем желтой пыли, когда танки, грузовики, бронетранспортеры, боевые машины пехоты прерывистой, а от этого кажущейся нескончаемой цепочкой шли по разбитым ухабистым дорогам. Затем он вдруг оказывался в насквозь прошитом гранатометом бронетранспортере и видит лужу крови, подсохшую по краям. Потом Егоров вдруг переносится на КП своего полка, который тоже принимает участие в армейской операции по прочесыванию ущелий. Кэп, командир полка, отдает последние приказания. Лейтенант, слушая указания, видит, как со всего плато стекаются цепочками маленькие человечки с огромными рюкзаками за спиной и оружием на плечах. Потом они рассаживаются кружком на отведенных местах и ждут своей посадки на вертолеты, которые должны будут выбросить их в тыл духам, отступающим по ущельям под натиском входящей в них еще с рассвета советской пехоты. А вертолеты уже идут за десантом каруселью: друг за другом - к посадочной площадке. Как только один из них ударялся колесами о землю, одна из группок моментально вскакивала и бежала к боевой машине. Еще немного - и вертушка взмывала вверх. Огромное облако пыли поднималось вверх вместе с вертолетом, на время закрывая всех, кто был около площадки. И так раз за разом: облако пыли окутывает приземлившуюся машину; в нем исчезают бегущие к вертолету человечки; начинающее оседать облако вновь набухает, раздувается, обволакивая все вокруг на десятки метров; затем вертушка вырывается из него, с силой вращая лопастями. Вертолет чуть зависает, кренясь набок, на мгновение замирает (лейтенанту кажется, что еще чуть-чуть - и облако вновь втянет машину в себя, чтобы с силой швырнуть ее на землю), а затем круто, наклонив нос вперед, начинает разворачиваться, уходя к горам и становясь все меньше и меньше. Егоров видит, как боевая машина плывет вдоль цепочки гор, а по их склонам бежит, то увеличиваясь, то уменьшаясь, его черная тень. И кажется Виктору, что это змея скользит за машиной, чтобы, настигнув, смертельно ужалить. Еще думает в этот момент лейтенант, что вторым потоком пойдет и он со своим взводом. Картины яркие, осязаемые. Парню кажется, что он вновь там, среди своих, которые никогда не предадут и не подставят, не то, что девушка, которая сейчас его предала. Ощущения были столь глубокими и живыми, что, внезапно потревоженный чем-то или кем-то, Егоров с удивлением крутил головой, не сразу понимая, каким образом он оказался здесь, возле моря, а не там - у подножия гор. Тогда Виктор начинал смотреть вдаль, чтобы лишний раз удостовериться - он здесь, а не там. У самого горизонта шла едва заметная рябь, среди которой лишь на мгновения появлялись белые гребешки. Чем ближе к берегу, тем их становилось больше. Они вырастали в размерах и приобретали все более причудливую форму. Но память, до крайности обостренная предательством, вероломством девушки, все не оставляла Егорова в покое... "Граждане СССР имеют право на отдых". Гибель ребят до сих пор кажется ему нелепой. Впрочем, размышлял он, любая смерть трагична и глупа. Это потом в руки покойников вкладывают гранаты или швыряют их грудью на амбразуры. А кто знает, как это было на самом деле? О чем думали люди, боком, неловко сползающие на вражеский пулемет? Однако как бы там ни было, а смерть предугадать совершенно бессмысленно. Еще тяжелее осознать, что знакомых тебе людей не будет уже НИКОГДА. Как и девушки, подумал опять парень, прикуривая следующую сигарету от еще тлеющего окурка, который тут же уронил под ноги. Только один раз пришел лейтенант в морг. И только там понял - никогда не надо смотреть на того, кого хорошо знал живым. Ты его видишь таким, каким не знал: холодным, недвижимым, бледным, чужим. Это все равно что после спелого яблока взять в руки неряшливо раскрашенную восковую подделку. И последняя память обязательно оказывается сильнее. Поэтому, вспоминая Сашку, Егоров увидел стылый, полутемный маленький морг, где на грубо сваренном железном столе вытянулся какой-то незнакомец со связанными на голом впалом животе руками. Виктор сидел, опустив голову, и ему было так одиноко, что вдруг показалось - находится он в центре огромного плато. Вокруг - высохшая и растрескавшаяся земля. На горизонте - разноцветные глыбы гор. Приближается ночь, а ребят рядом нет. Они почему-то ушли туда, за горы, в сторону полка. Почему и когда это произошло - лейтенант не помнит. Сейчас он даже и не думает об этом, потому что страшное отчаяние человека, одинокого среди чужого, враждебного и непонятного ему мира, все сильнее охватывает его. И откуда-то издалека пробивается неожиданное понимание: все оставившие его - покойники. И Виктор вдруг замечает их... Они идут, не оборачиваясь и даже не оглядываясь. Ему кажется, что он видит их такими, какими они запомнились ему наиболее ярко: Сашка смеется и подкидывает панаму вверх; Виталька хмурится и еще раз вглядывается в топографическую карту; Эдик матерится и кричит, что сухпаев все равно на весь выход не хватит; Файзи, набивая "Беломорину" наркотиком, радостно цокает языком; Вера тихо плачет и все спрашивает: "Там страшно будет, да? Страшно?"; Борисыч, майор, аккуратно режет на газете толстыми ломтиками сало; Серега тягает гирю и его сильное, мускулистое обнаженное до пояса тело блестит в лучах заходящего солнца, точно маслом намазанное; а Валерка, совершенно пьяный, даже не пытаясь смахнуть слезу со щеки, все спрашивает: "За что она так меня? За что?" "Вдруг они смотрят на меня оттуда, сверху? - внезапно подумал Егоров. - Может, они чувствуют, что я их вспоминаю, и от этого ребятам становится лучше? Ведь человеку всегда хорошо, когда он знает, что о нем кто-то думает. Хотя бы изредка". Об этом не раз думал Виктор еще там, в Афгане, когда во время дежурства выходил по ночам перекурить на крыльцо штаба, разгоняя подступающий сон. Глядя на выскакивающие из толстых облаков крупные звезды и слыша тонкий, пронзительный плач шакалов за кольцом минных полей, казалось тогда лейтенанту, что это рыдают души друзей, кружащиеся над полком, откуда начинался их путь к смерти. Под утро, когда спать хотелось особенно сильно, от выкуренных сигарет становилось горько во рту, и Егоров безостановочно вышагивал по небольшому крыльцу, стоны постепенно затихали. Виктор, едва улавливая последние печальные звуки, вздрагивал, и казалось ему, что души, оплакав скорые встречи с ныне живыми, взмывают к своим планетам, чтобы в следующих сумерках непременно вернуться обратно. Теряя друзей, лейтенант все чаще задумывался об их бессмертии. Постепенно уверился он, что ребята живы, но только существование их другое, не видимое и не осознаваемое оставшимися. Еще знал Егоров наверняка, что он непременно свидится с ушедшими. Обязательно свидится. Не может быть, чтобы жизнь оказалась настолько бессмысленной и прервалась так внезапно. Да и сама жизнь - далеко не глупая штука. Она имеет свои законы, которые люди иногда смутно улавливают, но зачастую то ли из-за лени, то ли по нежеланию даже не пытаются понять, обязательно пеняя, что жизнь все-таки - бессмыслица. Слева от набережной по спиральному желобу с постоянно стекающей водой загорелые дочерна мальчишки скатывались в небольшой бассейн, окруженный зеваками. Гибкие детские тела исчезали под водой, швыряя в людей россыпи крохотных блестящих камушков. Толпа весело откидывалась назад. Девушки, взвизгивая, прятались за спины спутников. "Для них вода - отдых и развлечение, - со злостью подумал Виктор, - а там она принесла Вере смерть". Медсестра утонула в быстрой бурлящей реке, которая с ревом пыталась вырваться из своего тесного зигзагообразного русла. Вера не могла перенести адскую жару и долгую тряску в душном брюхе бронетранспортера. Она решила хоть на несколько минут войти в ледяную, перехватывающую дыхание воду. Течением женщину вырвало из тихой на вид запруды и понесло вниз, разбивая о камни. Егоров не смотрел на утопленницу, он хорошо помнил Веру, которая в свое время выхаживала его в медсанбате. В мягкую, нежную звездную ночь расстреляли из мчащейся на полном ходу машины Серегу. В Афгане он пробыл каких-то четыре месяца. Лейтенанты вместе прилетели в Кабул на "пересылку", попали в одну часть и даже оказались соседями по комнатам. Виктор помнит, как Серега, увидев кроссовки "Адидас" в полковом магазинчике, примчался, взмыленный, в модуль занимать деньги у своего командира. До зарплаты им, "зеленым", было еще не скоро. - Смотри, какие крепкие! - по-детски радовался Серега и подносил обувь к лицу Егорова. - Настоящая кожа! Со школы мечтал, да деньжищ таких у родителей сроду не было. Даже и не заикался о них. - Любой поворот в жизни хорошо начинать стоящей покупкой, - заметил тот. - Конечно, - согласился Серега. - А если с такой! - и он восторженно закатил глаза. Серега еще долго не мог налюбоваться на "свои кроссовочки". Он мял их в руках и, блаженно жмуря глаза, вдыхал резкий запах кожи. Затем, вздохнув, лейтенант аккуратно убрал обувь в сине-белую коробку, которую спрятал на дно небольшого чемодана. Егоров по слухам знал, что у Сереги в Союзе есть девушка, на которой он собирался в ближайший отпуск жениться. - Поскорее бы в отпуск! - мечтательно заключил Серега, щелкая замками. Егоров понимающе кивнул, вспомнив ночь, когда накануне, впервые, родители купили ему индийские джинсы. Тогда он несколько раз просыпался, ощупывал прочную ткань и с нетерпением поглядывал на все еще темное окно. "Адидас", старый спортивный костюм да военная форма были единственными вещами Сереги, которые сопровождающий увез вместе с гробом его родителям в деревню куда-то под Кострому. В рваные кровавые ошметки разнесло на фугасе командира роты - Валеру. Саперу до замены оставалось чуть больше месяца. Поначалу в Афгане Виктор очень интересовался саперным делом. Оказавшись на боевых, которые закончились потерями, лейтенант понял, что все смертны и он, Егоров, не исключение. Так пришел страх. Преодолеть его взводный пытался на небольшом полигоне, находившемся за бараками саперной роты. Если бы начальство застукало Виктора за тем, что он, потный и багровый, разыскивает мины, стоящие на боевом взводе, последствия для его учителя были бы самыми плачевными. Но - пронесло. За прилежность и старание сапер обещал в подарок добросовестному ученику щенка. В его роте немецкая овчарка раз в год обязательно давала приплод. - Я выберу самого лучшего, - подвел итог подпольным вечерним занятиям Валерка. - Выбери, - взмолился Егоров. - Знаешь что я в детстве говорил родителям? Хочу щеночка-овчарочку. Да так и не дождался. Где ее держать в малогабаритной служебной квартирке? - Дождешься. Непременно будет щеночек-овчарочка, - смеялся сапер. - Вот здорово! - совсем по-детски мечтал лейтенант. - Собаки не то, что люди. Они никогда не бросают своих. Они - верные. - Точно, - мрачнел Валерка, и две глубокие морщины вонзались ему в переносицу. Жена старлея загуляла сразу после его отъезда. Доброхоты-соседи, как водится, немедленно сообщили об этом Валерке. В отпуске сапер в квартиру не вошел. Поставив чемодан с подарками у двери, он саданул кулаком по звонку и, полупьяный, отправился к друзьям, а оттуда - в Крым, где за пару недель в ресторанном угаре прокутил все деньги, которые складывались на его сберегательной книжке в Союзе в течение года. Валерка даже трофейные японские часы продал. У мужиков челюсти отвисли, когда в комнате они увидели своего ротного, лежащего на кровати с бутылкой пива в руках. - Здесь спокойнее, - оправдывался тот после взаимных объятий и продолжительных ударов друг друга по спине, мигая глазами-щелочками. - Что там, в Союзе, делать? Скукотища! Я, вот, водки привез, пивка, сальца и колбаски копченой. Давайте дернем, что ли, ребята? И они дернули. Да так, что модуль почти целую ночь ходил ходуном, а музыка подняла, наверное, всех душков в ближайшем кишлачке. Валерка постепенно пьянел, мягчал, обнимал за плечи взводных и время от времени что-то им говорил. Те отвечали. А потом они все вместе хохотали. И громче всех - Валерка. Но Виктор заметил, что в настороженно-стеклянных глазах сапера застыла печаль и тоска, совсем как у побитой, бездомной собаки. "Может, Валерка потому и погиб, - думал сейчас Виктор, - что не собирался возвращаться. Ведь как можно видеть человека, который тебя постоянно предавал?" Виктор разговаривал с сапером буквально за день до гибели: оба они заступали помощниками дежурных по своим подразделениям и поэтому встретились на общеполковом разводе. - Что не заходишь? - спросил, улыбаясь, сапер. - Времени нет, - честно ответил лейтенант. - Совсем замотался. Но обязательно заскочу. На следующий день Валерку срочно отправили на сопровождение колонны, где он и погиб. Когда появились щенки, взводные принесли Егорову самого крупного. - От Валерки, - сказали они и замялись на пороге, не зная, что говорить и делать дальше. Крохотный пушистый шарик тыкался мордочкой в пол и жалобно попискивал. Ком подкатил к горлу лейтенанта. Он отрицательно покачал головой, понимая, что, скажи хоть слово, - и слезы покатятся по щекам. А плакать, тем более на войне, даже среди товарищей, недостойно мужчины. Старшина роты прапорщик Эдик, постоянно матерящий солдат из-за трусов, маек, полотенец и простыней, которые к концу недели почему-то покрывались желтоватыми пятнами, успел-таки вытолкнуть водителя из кабины, но опоздал выпрыгнуть сам. Машина, вращая колесами, полетела в пропасть, где и сгорела, взорвавшись. Виктор снимал фотографии Эдиковой семьи со стены и думал о его детях. У лейтенанта были родители, и представить, что он потерял кого-нибудь из них, было просто невозможно. "Некоторые считают, что, взрослея, у них отпадает надобность в родителях, - размышлял тогда Виктор, вглядываясь в такие милые мордашки Эдиковых детей. - Это совершенно не так. Вырастая, мы сталкивается с еще большими неожиданностями и неприятностями, нежели в детстве. И кто нам поможет, хотя бы словом, в такие моменты, как не родители? Кто? Ведь они самые близкие люди на Земле. И, наверное, единственные, кто действительно не желает нам зла". По вечерам, надежно укрывшись от посторонних глаз в своей тесной комнатушке-каптерке, где Эдик хранил наиболее ценные, на его взгляд, ротные предметы армейского обихода, старшина тщательно выстраивал в ученической тетрадке в клеточку колонки цифр и только ему понятных записей. В маленьком коллективе, где со временем даже самое тайное становится явным, прознали о подобном "счетоводстве" и вовсю потешались во время совместных пьянок над скупердяем прапорщиком. Эдик хмурился, все так же исправно молотя челюстями, и в дискуссии не вступал. Но однажды, по большой пьянке, его разобрало, и он обиженно закричал: "Я что - для себя жадный? Я для семьи жадный. Приеду, вот, дочке фортепьяно куплю. А то она у меня в школе музыкальной учится, а дома по фанерке, где я ей черные и белые полосы нарисовал, стучит. Пальцы в кровь. Жена плачет и не хочет никакой музыки, а девочка упрямая и одаренная очень. Учителя говорят, что такие раз в сто лет рождаются. Почему она должна так - пальцы до мяса? Потому, что я прапор несчастный? Нет, в доме моем все для детей будет! Это мы с женой детдомовские, безродные, а у детей наших родители есть. И помирать стану - все им перейдет. Ничего мне не надо. Думаете, я здесь на третий год от хорошей жизни остался? Нет! Я все подсчитал!" Старшина судорожно рванул сложенную пополам тетрадь из внутреннего кармана расстегнутой куртки. Мужики стыдливо опустили глаза, думая, наверное, что подобной глубинной любви к дому никто из них от вечно недовольного Эдика не ожидал. Именно в Афгане Егоров все чаще стал вспоминать отчий дом. И когда он внезапно просыпался посреди ночи от резкого толчка страха и долго не мог уснуть, лежа на жаркой простыне с раскрытыми глазами, ему так хотелось, чтобы родители пришли сейчас, присели на край солдатской койки, обняли, приласкали и спросили о жизни. Тогда лейтенант, едва сдерживая рыдания, ответил бы, что живет он плохо, очень плохо, постепенно превращаясь в другого человека, не такого, каким они его помнят. И что теперь он очень часто поступает совсем не так, как учили они его в детстве. Потому что последние остатки детства ушли, исчезли, растворились в смолистой афганской ночи, где так громко тарахтят движки электростанций да время от времени раздаются длинные автоматные очереди, уносящие вереницы раскаленных до красноты от злости шмелей в сторону невидимых во тьме гор. Потом Егоров пытался заснуть. Но на него вновь удушающе накатывал КРИК, от которого он проснулся. Крик был безмолвным, страшным, раздирающим всего Виктора изнутри. Поначалу Крик едва слышался, но с каждой секундой он расширялся, тьма становилась гуще, и лейтенант начинал в ней вращаться. Крик, безмолвный Крик, разрывал голову. У офицера перехватывало дыхание, он чувствовал, как куда-то проваливается, постоянно вращаясь, а КРИК такой, что он не может его больше выдержать. Егорову больно и страшно. Он уже не в состоянии контролировать ни себя, ни свои чувства. Лейтенант открывал глаза. По-прежнему ночь и тьма. Но она какая-то резкая, острая, а не мягкая и обволакивающая, какой была обычно. Сердце Егорова колотилось, потому что он знал: Крик не ушел, он только затаился, он рядом, он даже в нем самом. Офицер закуривал и жадно хлебал воду из трехлитровой банки, стоящей на фанерке, прилаженной к кондиционеру. Постепенно руки и ноги расслаблялись. Егоров вновь закрывал глаза. Крик вроде бы ушел. Но лейтенант по-прежнему боится его. Очень боится. Он знает, что тот еще вернется. Непременно вернется. Засыпать было страшно. В итоге, Виктор включал свет и садился за стол. Поначалу слова не складывались в предложения. А затем внезапно письмо родителям выходило очень хорошим: бодрым, заботливым и теплым: "Жив и здоров. Совершенно не болею. Все замечательно. Погода прекрасная. Кормят до отвала. Надоело бездельничать. Только и делаю, что сплю да читаю. Жду отпуска. Очень соскучился. Всех вас сильно люблю. Крепко целую. Да, не забудьте поцеловать за меня и Тома. Кстати, как он там, этот кошара?" Потом лейтенант курил, пил чай, вскипяченный в трехлитровой банке, вспоминал родителей. Он думал о том, что не всегда был хорошим сыном и часто расстраивал их, совершая множество больших и малых глупостей, что почти во всем был неуступчив, стараясь доказать свою правоту. А потом со временем жизнь подводила его к выводу, что правы все-таки были родители. Виктор большими глотками пил чай из стакана, и ему становилось стыдно за все те мучения, которые он доставил родным. И уж совсем ему не хотелось представлять, как бы они отреагировали на известие о том, что именно он, Егоров, настойчиво добивался своей отправки в Афганистан. Слава Богу, ему удалось это скрыть и выставить все дело так, словно его отправило к новому месту службы по плановой замене начальство. На войне лейтенант очень часто во сне видел дом. А здесь - Афган. И чем дальше он от войны, тем ближе становились люди, которых Виктор навсегда оставил там. Видя их бессчетное количество раз во снах и вспоминая днем, Егоров искренне сожалел, что был с кем-то из них порой грубым, а к кому-то иногда относился невнимательно. И острое сожаление об этом, и том, что ошибки уже невозможно исправить, вспарывало ему сердце. Стоило ему вспомнить, как неудержимо тянуло выпить. А сделав это, Виктор ощущал, что его память становится острее, четче и избирательнее. И погибшие начинали приходить к нему один за другим постоянно. С кем-то Егоров разговаривал, на кого-то просто смотрел со стороны, а кто-то, приходя, пристально всматривался в него и...исчезал. Так было все эти месяцы: день за днем, ночь за ночью. Особенно тяжелыми были предрассветные часы, когда он просыпался от острого удара похмелья. Егоров, лежа в каком-то полузабытье и не понимая окончательно - то ли снится ему все это, то ли это галлюцинации, знал, что весь этот бурлящий поток лиц, запахов, стрельбы, цвета, диалогов, ощущения жуткого удушья и жары, страха, пронизывающего до костей холодного озноба и ярости прервать он не в силах до тех пор, пока мозг окончательно не отключится сам, подобно внезапно перегоревшей лампочке, которая в итоге не выдерживает постоянных перепадов напряжения. Только тогда наступали короткие часы полного забытья. Лишь в это время можно было не вспоминать. Не вспоминать многое. Например, что когда-то в Афгане умер от желтухи еще один человек, с которым Егорова роднил их общий город. Майор приходился лейтенанту земляком, что еще больше сближало разных по возрасту и сроку службы в Афгане людей. В отпуске он был у родителей Егорова, а потом, надрываясь, тащил через весь Союз огромную картонную коробку со всевозможным домашним консервированием. Майор умер осенним утром, когда ночную стылость начинает пожирать восходящее солнце, а иней на пересохших, пожелтевших и скрученных листьях постепенно обращается в капли, слезами летящими на холодную звонкую от шага часовых землю. В то время Виктор тоже валялся в "заразке". Подчиненные майора привезли огромный арбуз. Егоров увидел ребят возле отделения и сказал, что майор час назад помер и его перенесли в морг. Парни остолбенели, а затем растерянно опустили темно-зеленый шар на асфальт и помчались к начальнику госпиталя. Виктору стало жутко, что именно он оказался вестником смерти. Никогда раньше ему не приходилось выступать в подобной роли. Он выкинул сигарету и побрел в палату. Следом шел артиллерист Андрей, крепко прижимая к груди арбуз. - Выбрось, - сказал Егоров, - или отдай бойцам. - Отдам, - заверил Андрей. - Конечно, отдам, но только половину. - Это арбуз майора! - разозлился лейтенант. - Который мертв, - жестко заметил артиллерист. - Арбуз твой! Под вечер в морге, где за тяжелой белой дверью лежал навсегда успокоившийся земляк, Виктор купил у молодого, но почти совсем лысого старшины-сверхсрочника спирт. Потом в тиши палаты они разводили его глюкозой из ампул, которые выпросили у дежурной медсестры. После каждой стопки артиллерист, едва переведя дыхание, говорил, что нет закуси лучше арбуза. - Не могу, - сопротивлялся Виктор и отводил настойчивую руку с большим серповидным ломтем в сторону. - Это не мой арбуз, а майора. - Дурак! - раздражался артиллерист. - Его нет. Ребята оставили арбузий тебе. - Нет, - возражал Егоров. - Они растерялись, а положили на землю потому, что идти с ним в морг - глупо. - Наверни кусман, - уговаривал Андрей. - Смотри какой вкусный, сочный. Артиллерист широко распахивал рот и ухватывал нежную мякоть крупными желтыми крепкими зубами. Сок тек по подбородку, и Андрей постоянно хватался за край застиранной госпитальной куртки, обтирая ею лицо. Виктор отворачивался, ненавидя артиллериста. Еще он с ужасом думал о встрече с женой майора и о том, что он сможет написать ей сейчас. - Представляешь, - нервно говорил Егоров, постоянно покусывая нижнюю губу. - Только вчера я от него мух отгонял, в реанимации. Майор лежит под капельницей и рукой двинуть не может. А мухи, сволочи, все на лицо к нему, все на лицо. Тогда я девочек-медсестер, которые за ним через стекло смотрят, попросил, и они меня к Алексей Борисычу внутрь пустили. Он худой такой, как скелет, и глаза закрыты. А мухи все на лицо к нему, все на лицо. Он губами шевелит, а они не боятся - в самый рот лезут, бляди. Я рядом с Борисычем сел и сук этих отгонять стал. Вдруг он глаза открывает. - Ты, Вить? - говорит. - Да, я, - отвечаю. - Уходи, - шепчет. - Заболеешь и тоже, как я, с трубкой в груди лежать будешь. А я сказал, что не заболею, потому что зараза к заразе не пристает. Он подумал, что у меня тоже гепатит, и успокоился. Я ему не стал говорить про брюшняк. Это для него все равно не опасно было. Я ведь у девчонок наперед спросил, и они ответили, что брюшной тиф по воздуху не передается. Потом Борисыч глаза закрыл, а я ему сказал, что письмо от мамы получил, где она пишет, как они с женой Борисыча по магазинам ходили и как его сильно любит жена и что ждет она его не дождется, и только и делает, что о Борисыче вспоминает. Я ему о детях говорил, ведь они в маминой школе учатся. Мол, самые лучшие они: сын совсем взрослый, серьезный, а девочка - прилежная и старательная. Они - отличники, и их на всех школьных линейках постоянно другим в пример ставят. И жене Борисыча они все время помогают: в магазины ходят, дома убираются. Сын его не курит и с пацанами по подворотням не шляется. Я, вот, все это говорил и думал, что он меня совсем не слышит, а Борисыч вдруг про сына переспрашивать стал. И я подтвердил, что он самый лучший в школе. Да я врал ему все, Андрюха, врал! Не было никакого письма. А сын его - придурок и раздолбай: дома неделями не ночует, выпивает со старшими пацанами и уже давно на учете в детской комнате милиции стоит. Только Борисыч ни о чем этом не знает. А теперь... теперь... он вообще ничего не узнает. Представляешь, мужики покупали арбуз и определенно думали, как он обрадуется. Они выбирали самый спелый и, конечно, не торговались. Потому что стыдно выгадывать деньги на человеке, который болеет. Мужики хотели сделать ему приятное и не подозревали, что в это самое время майор умирает. Как же так - был человек, и нет его? - Каждому свой путь, - отвечал Андрей, становясь необычайно серьезным. - Никто не знает, где и когда он даст дуба. Кто-то загибается молодым, а кто-то старым и в постели. Каждому своя смерть, и это не от нас зависит. - А от кого? Артиллерист резко вонзил указательный палец в потолок, и Егоров вздрогнул. - Но там же никого нет! - Есть, - уверенно сказал старший лейтенант. - Сначала, попав сюда, я как и ты думал. Но теперь, после полутора лет... Есть! Кто-то там обязательно есть! Не знаю, кто это и что, но взаправду есть. Поэтому люди так по-разному и умирают, потому и не знаешь срока своей смерти. Это хорошо, что не знаешь. А вдруг она рядом стоит? Глаза артиллериста потемнели, и Егоров прямо-таки кожей ощутил медленный, леденящий танец небытия вокруг себя. В тот момент ему показалось, что костлявая рука и в самом деле где-то рядом и вот-вот схватит его за сердце. Лейтенант порывисто обернулся, но в тусклом свете кроме двух рядов солдатских коек, выкрашенных в белый цвет, и деревянных тумбочек между ними ничего не увидел. - Я в Афгане достаточно, - продолжил Андрей, - и понял, что если не веришь, то погибнешь. Непременно убьют. Чтобы выжить - надо верить. Обязательно! Все равно во что, но верить надо. Иначе - хана, - и артиллерист ударил себя ребром прозрачной ладони по горлу. - Ты... ты... веришь? Старший лейтенант распахнул блеклую госпитальную куртку и оттянул застиранный тельник. На его худой впалой груди висела маленькая иконка. - Перед отъездом ночью жена повесила, сказав, что пока Божья Матерь со мной, я буду жить. - И ты... веришь? Виктор испытал внезапную брезгливость, что чуть ли не поп оказался рядом. Потом, куря, они сидели на госпитальной лавочке. Большие черные тучи закрыли окружающие долину горы. Дождь из редких и крупных капель постепенно превращался в ливень. А офицеры, промокая насквозь, все сидели на лавочке, и Егоров слушал Андрея, который, держа его за запястье тонкой горячей ладонью, все говорил и говорил: - Сначала не очень, а потом, когда из таких передряг выкарабкивался - поверил. - речь его все убыстрялась. - Я не то, чтобы в Бога поверил, нет. Я поверил в то, что какая-то сила меня оберегает, спасает и делает все для того, чтобы я вернулся домой, к семье. Ведь я так люблю жену и девочку! И я верю, что вернусь. Обязательно вернусь! И попрошу у жены прощения за то, что я когда-то ее обижал. Тебе, может, покажется смешным, но у меня в партийном билете под обложкой на листочке еще и заклинание есть, которое мне жена написала. Это ерунда, Витька. Не верю я в это! Но все-таки... Я никогда не выкину этот листок! Потому что... потому что... считаю: пока он со мной, у меня все будет в порядке. Как меня умоляла жена не выбрасывать ни записку, ни иконку! Я смеялся тогда. А сейчас ни за что не выкину! Обязательно вернусь домой! А потом мы заживем! Знаешь как? Э-э, брат, ты даже не представляешь, как мы заживем! - Тебя ждет кто-нибудь? - Родители. - А еще? - Нет, никто. - Странно, - удивился артиллерист. - Ничего странного, - соврал Егоров. - После училища, сам понимаешь, - войска, а оттуда месяцев через восемь - сюда. Какие у молодого лейтехи, который от подъема до отбоя в части, и особенно в выходные, могут быть личные дела? Виктору не хотелось делиться с Андреем, что еще на последнем курсе училища он честно признался своей девушке о желании попасть в Афганистан, прибавив, что на место службы писать ему не надо. - Давай поженимся, - сказала девушка, - я буду тебя ждать, Витя. - Не надо, - ответил курсант, понимая, что в Афгане с ним может случиться всякое. И хорошо, если сразу убьют. А каково ей будет мучиться с калекой? Расставание было долгим, надрывным, тяжелым. На письма, которые несколько раз приходили даже сюда, Егоров не отвечал. В последнем девушка сообщила, что выходит замуж. С одной стороны, совесть немного отпустила лейтенанта, а с другой - стало настолько грустно от этого замужества, что в этот же вечер он напился с Виталькой и Файзи. - Никто не ждет, - твердо повторил Виктор. - Жаль, - искренне огорчился артиллерист. - Но ничего. Ты верь, что тебя кто-то ждет. Только она еще не знает, что дожидается именно тебя. Но эта девушка по судьбе - уже твоя. И если тебя убьют, то вы никогда не станете целым. А это плохо, потому что у всего живого должно быть продолжение. И у тебя должно. Ты верь, обязательно верь. Думай об этом. Ведь нам надо жить. И война эта проклятая непременно для нас закончится. - Ладно, - сказал Егоров неприязненно, вспоминая ту, которая вышла замуж, - Для Борисыча она уже закончилась. Давай выпьем что ли, романтик ты наш. Пойдем в палату. - Дурак ты, - беззлобно сказал Андрей. - Пацан. Бреешься, поди, еще раз в три дня. Семьи у тебя нет, поэтому и не шурупишь ничего. Вспоминая сейчас артиллериста, Виктор думал, что он был даже там счастливым человеком. Андрей верил. И его сберегала совсем не деревяшка с рисунком на ней, а собственная надежда, символом которой и была иконка. Но тогда, в те госпитальные дни, благодаря именно артиллеристу-корректировщику, который постоянно ходил с разведчиками по горам, засекая духовские огневые точки, лейтенант поверил, что выживет, обязательно выживет и вернется обратно. А потом жизнь его засверкает. И в ней обязательно будет любовь. Потому что как обойтись человеку без нее? Ведь любовь - та же самая вера. Вера в единственную, именно свою женщину, которая всегда рядом! 2. Набережная, словно чаша под фонтанчиком для питья, все наполнялась и наполнялась людьми. Было тесно, и курортники, скучившись, то и дело задевали друг друга локтями. Но никто это небольшое пространство не покидал. Возле берега, одетого в камень, особенно там, где с двух сторон в набережную вонзались серые угрюмые волнорезы с влажными, а кое-где и склизкими боками, беспорядочно покачивалась серо-желтая пена. В иных местах она была густой и почти недвижимой, а где-то ее продолжало нести к берегу длинными, рваными полосами. Разыскивая девушку, Виктор ступал по небольшим плитам, которыми была выложена набережная, и тогда казалось ему, что идет он по маленьким надгробиям, скрывающим урны с пеплом неизвестных ему солдат. "Мертвым легче, - подумал внезапно Егоров. - Им, по большому счету, уже ничего не надо и никакие проблемы их не волнуют. Зато множество сложностей возникает у тех, кого мертвые, уходя, оставляют". Месиво тел, монотонно шаркающее по плитам, будто исполнявшее какой-то замысловатый ритуальный танец, все больше убеждало Виктора, что его покойники сейчас для него гораздо ближе и осязаемее, нежели живые, как черви кишащие вокруг. Он с удивлением посмотрел на початую бутылку пива в руках. Когда и где он ее купил, сколько раз к ней прикладывался - Егоров не помнил. Стекло было влажным, а пиво - теплым и отвратительным на вкус. Офицер сжал горлышко в кулаке и опустил голову. В детстве, играя в войну с ребятами, они использовали пустые бутылки как гранаты: тяжелые, увесистые из-под шампанского или портвейна, - как противотанковые, а пивные или из-под лимонада, - для борьбы с пехотой противника. "Интересно, - на полном серьезе подумал сейчас Виктор, - сколько будет трупаков, если кинуть в это стадо гранату? Но только тяжелую, оборонительную. А допустим, из автомата их закосить? Забраться туда, вон на ту крышу. Да, хорошая точка, отличная - сектор обстрела замечательный. Сначала отсечь их от дорожек и аллеи, а затем погнать к пляжу. И не выпускать до тех пор, пока последний не свалится, корчась от боли". Ухватившись за такую занятную мысль, Виктор всерьез принялся прикидывать вероятное число убитых. Количество "жмуриков" выходило значительным, и Егоров злобно ухмыльнулся. "Твари, гнусные скоты, - шептал он. - Что вы знаете о войне? Что? Вы гуляете и совершенно не думаете о погибающих именно сейчас, в эту самую минуту, ребятах. Им плохо, а вы лыбитесь. Почему вы не там? Вам нет до этого дела? Конечно же, нет. А мне есть! Автомат бы, и я посмотрел, как вы катаетесь, визжа, по земле; как бежите прочь, спотыкаясь; как мгновенно исчезает вся ваша напыщенность и вы превращаетесь в тех, кем являетесь на самом деле: животных, которые стараются прикрыться другими, желая спасти свои шкуры. И вы, хахали, нежно поглаживающие девушек по рукам, тоже будете делать это. Единицы из вас заслонят их от пули. Я уверен, потому что слишком хорошо знаю всю изжогу страха. И сыворотка против него в крови вырабатывается не сразу. А я бы смог закрыть эту девушку, смог! Я хотел сделать это, но она отказалась. Где справедливость? Где? Почему они уходят к вам, а не к нам? Почему?" В глубине души Егоров понимал, что он не совсем справедлив к окружающим его людям, что они, по большому счету, ни в чем не виноваты, но справиться с яростью не мог. Самым большим потрясением для офицера, вернувшегося в Союз, было то, что о войне, с которой он только-только приехал, люди совершенно ничего не знали. Будто это была не их война, а каких-то других людей, граждан какой-то иной страны. Егоров еще очень долго не мог привыкнуть к тому, что окружающие беспечно говорят о чем угодно, только не о войне. А, оказавшись в ресторанах, он никак не мог поверить в то, что люди могут так беспечно веселиться в то время как где-то постоянно погибают их соотечественники. Впрочем, с этим равнодушием Егоров не смирился до сих пор. Виктор лютыми взглядами награждал неспешно проходящих, и те, улавливая непонятную злобу, исходящую не столько от блестящих, лихорадочных глаз, сколько от всей позы этого странного подобравшегося всем телом человека, невольно прибавляли шаг. Парень закурил, отставил бутылку и с удивлением отметил, что его лавочка пуста, в то время как другие были заняты. Погруженный в свои мысли, он не замечал, что многие поначалу торопились к ней, но, рассмотрев то ли пьяного, то ли помешанного, резко разворачивались, предпочитая и дальше утомлять ноги, нежели быть рядом со странным типом, который хрустит пальцами, шевелит губами и время от времени вздрагивает так, словно кто-то невидимый хлещет его раскаленным прутом. Переполненные соседние лавки вновь вызвали в Егорове ярость: все сторонятся его, все. Но за что? Кому он сделал плохо? Почему рядом никого нет? Он же не прокаженный! Однако, разумом Виктор понимал всю глупость подобных вопросов. Прошедший год в Союзе многому его научил. Вернувшись из Афгана, он очень скоро почувствовал, что и в самом деле отличается от окружающих. Чем - объяснить не мог. Но было, видимо, нечто особенное в нем самом или его поведении, что заставляло незнакомых людей, выпивающих рядом, постоянно держаться настороже, то и дело скашивая глаза в сторону сумрачно молчащего человека. Соседи или же подчеркнуто не замечали его, стараясь, тем не менее, ничем не задеть, или же начинали подхалимски улыбаться и заискивать. И те и другие вызывали в Викторе ненависть и отвращение. Впрочем, все они при первой возможности торопились избежать подобного неудобства. Едва освобождались места - они быстренько хватали стаканы, бутылку, закуски и исчезали. Вокруг парня вновь образовывалось мертвое пространство. С одной стороны, Егорову так было спокойнее. Но обида на всех вокруг, тем не менее, вновь начинала терзать его. Чем более отдалялся Афган, тем лучше чувствовал себя Виктор только со своими, за которых он сразу и безоговорочно принимал именно тех, кто был ТАМ. Людей оттуда Егоров распознавал сразу. Тогда он призывно поднимал руку. Вошедший тут же замечал жест, так же безошибочно определяя в хмуром парне своего, и прямиком устремлялся к столику, где офицер уже наполнял водкой стакан. Подобные случайные встречи всегда заканчивались отчаянными пьянками. Иногда они прерывались драками с теми, кто косо взглянул в их сторону. Но это случалось не часто, потому что немногие решались снисходительно посмотреть на напряженных, сумрачных ребят, тянущих водку почти в полном молчании. А если и завязывался время от времени разговор, то был он настолько тих и неразборчив, что окружающие, даже при самом большом старании, не смогли бы уловить ни слова. От этого собутыльники выглядели еще более жутко и казались окружающим носителями какой-то страшной тайны, представителями другого, непонятного, а потому загадочного и закрытого мира. Такие случайные встречи Виктор не продолжал. К чему? За один вечер он выплескивал все: - Хреново, брат? - Хреново! - И мне хреново. - Хочешь туда? - Хочу. - Вот и я хочу. Наверное, рапорт напишу, чтобы обратно. - Ты офицер. Тебе можно. А я, вот, работаю да и женился. Ребенок скоро будет. Куда тут? Давай за нашу роту связи 66-й отдельной Джелалабадской мотострелковой бригады. - Давай. Расставаясь, он брал адрес, обещая при случае прийти в гости, зная, что никогда не зайдет и не позвонит. Ведь главное уже было сказано. Потом он шагал по ночному городу на вокзал, откуда на любом из проходящих поездов за пару часов добирался из этого областного центра до станции, рядом с которой находилась его часть. Он ехал и думал, что службы по большому счету - никакой, что все эти планы по боевой подготовке - бред и солдата для войны ничему научить не удается. Он представлял понедельник, утренний развод и комбата, который обязательно подчеркнет: "Егоров, ты хоть и орденоносец, но свои чапаевские заходы отставь. Нечего самодеятельность разводить. Чтобы занятия были тютелька в тютельку. Мало тебе двух выговоров? Или хочешь на мое место? Не получится!" После чего подполковник пойдет в кабинет пить пиво, а багровый от несправедливости Виктор отправится в роту. Офицер будет курить в тамбуре и думать, что с каждой неделей ему все больше не хочется возвращаться в часть, что он желает только одного: быть со своими, на передовой. Как-то Егоров встретил даже женщину оттуда. Сначала он не понял, почему она так бесстрашно потянула спутника именно в его сторону. Потом, когда крашеная блондинка якобы невзначай завязала разговор, догадался: она безошибочно распознала в нем своего. В Афганистане лейтенант чурался женщин - вольнонаемных. Они вызывали в нем или презрение, или жалость. Женщины там, по мнению офицера и многих его товарищей, делились на три категории: жен, чекисток, и интернационалисток. Первые всеми силами стремились выскочить замуж. Вторые беззастенчиво торговали телами. В очередь к ним выстраивались целыми подразделениями. Интернационалистки - это минимальное количество молоденьких дур, которые рванули в Афган почти так, как раньше добровольцы отправлялись в Испанию. Егорову хотелось просто-напросто отхлестать их ремнем и побыстрее отправить к маме с папой. Единственная женщина, с которой Виктор поддерживал хоть какие-то отношения там, была Вера. Медсестра жила с заместителем командира роты Ромкой Храмцовым. Лейтенант часто бывал вместе с замкомроты у Веры. Даже тогда, когда Ромка уходил на операции, офицера непреодолимо тянуло в эту небольшую комнатку с рукодельными занавесочками на окнах, где он хоть на время мог вырваться из беспробудно-холостяцкого существования. Жилище медсестры представлялось Егорову крохотным островком мира, спокойствия и уюта посреди безграничного океана жестокости, злобы, ненависти, отчаяния и безысходности. Вера постоянно была занята: шила, вязала, штопала, гладила, готовила. Глядя на нее, лейтенант думал о маме, которая дома тоже не могла усидеть без дела и минуты. Подобное сходство наполняло душу Егорова не просто спокойствием, но даже каким-то умиротворением, если возможно оно на войне без принятия определенной дозы алкоголя или наркотиков. Их отношения были очень добрыми: Вера рассказывала Виктору о своей жизни: четыре года назад муж погиб в автомобильной катастрофе; девятилетний сын остался с родителями, потому что она уехала сюда, как только представилась такая возможность. Потом, вроде незаметно, переходила медсестра на Храмцова: "Как ты думаешь, Витя, любит он меня? Ведь у него семья, ребенок. Я знаю - плохая я. Плохая! Но ведь я так люблю его! Как ты думаешь? А, Витя?" И Вера начинала плакать. Лейтенант растерянно курил, сжимаясь, и не знал, что делать. Он всегда терялся при виде женских слез. Потом Егоров начинал успокаивать медсестру, говоря, что она очень-очень хорошая и в жизни у нее непременно все выйдет замечательно. Однако Ромку при этом Виктор не упоминал, потому что знал точно: не женится он на Вере. И совсем не потому, что любит жену, а лишь оттого, что больше всего на свете обожал замкомроты старший лейтенант Роман Храмцов армию на войне и себя в такой армии. А о другом он просто и не задумывался: есть баба под боком - хорошо; нет - да и хрен с ней. Потом, чтобы хоть как-то отвлечь Веру, лейтенант начинал рассказывать, как прошла последняя боевая операция и каким молодцом оказался ее Ромка. Вера от этого начинала плакать еще сильнее и все спрашивала: "Рома сейчас там, в горах. Там страшно, да? Страшно, Витя?" Егоров успокаивал, говоря, что не боится лишь дурак. Но таковым Храмцов никогда не был, а поэтому где он - там удача. Медсестра постепенно приходила в себя и внезапно говорила: "Не уходи, Витюша, посиди еще. Я сейчас тебя ужином накормлю". Егоров вяло отнекивался. А Вера, напротив, становилась более настойчивой: "Покормлю, покормлю! Храмцова не будет сегодня, я в центр боевого управления ходила - узнавала, а знаешь, как я люблю, когда мужчина хорошо ест. Прямо любуюсь". В итоге лейтенант уминал вкусную, совсем по-домашнему приготовленную жареную картошку, удивляясь, как все-таки из одних и тех же продуктов и рыбных консервов выходят совершенно различные кушанья: мерзкие и отвратительные - в их офицерской столовой и объедение - у Веры. Сейчас, вспомнив об этих тихих, спокойных вечерах у медсестры, Егоров подумал, что был он в те часы очень счастливым человеком. Виктор резко, совсем по-собачьи вскинул голову и посмотрел по сторонам: девушки нигде не было. Но он все не уходил, надеясь, что она вот-вот появится на набережной. Как бы он хотел, чтобы эта девушка так заботилась и ждала его, как Храмцова медсестра! Некоторые злые женские языки в полку поговаривали, что медсестра непременно спит с обоими. Это были, безусловно, сплетни. Иногда ночью в видениях к Виктору являлись женщины, которых он знал раньше. Случалось это внезапно. Ложась в постель и медленно отходя от сутолоки, нервотрепки, суматохи завершающегося дня, лейтенант вдруг начинал думать о девушках, но не вообще, а о тех, с которыми был близок. Он вспоминал запах тела, шелковистые волосы, мягкое дыхание и гладкую кожу. Виктор постепенно пьянел от подобных видений, и голова у него мягко кружилась. Сладостные картины теснили грудь и напрочь изгоняли сон. Сердце начинало колотиться все быстрее, быстрее, быстрее. Егорову чудились нежные теплые руки, их прикосновения к его телу. Тягость и сладость охватывали одновременно, и он начинал осознавать, что наслаждение приносит не только близость с женщиной, но и обыкновенная память об этом. Лейтенанту вспоминалось, какие на ней тогда были чулки и как она раздевалась, скидывая одежду прямо на ковер. Он вдруг вновь оказывался в небольшой комнате и опять слышал шелестящие деревья за темным распахнутым окном. Потом он подходил к нему и видел, как в доме напротив один за другим гаснут огоньки. Ту ночь сменяла другая, когда тьма чернильно - фиолетово сгустилась за стеклами и на улице было так холодно, что даже форточку пришлось закрыть. Взводный долго ворочался, расправлял простынь, устраивал поудобнее жесткую армейскую подушку, откидывал темно-синее одеяло и тяжело дышал. А потом выскакивал на улицу. Ярко вспыхивала, потрескивая, сигарета. Прохлада стекала с гор в замершую долину. Редкие порывы ветерка ласкали разгоряченное лицо. Позвякивая оружием, цепочкой проходили солдаты, сменяя товарищей на постах. Еще отчетливее и резче стучала дизельная электростанция. Но видения все не исчезали, а нежное женское тело все так же продолжало прикасаться к Виктору. Лейтенант постепенно выходил из себя: мысли становились чересчур навязчивыми и неотступными. Он хотел отделаться от них, успокоиться, но ничего не мог поделать с возбужденной памятью. Егоров злился и в который раз напоминал себе, что он ответственный за подъем роты, а значит, встать надо уже через пару часов. И что поднимется он с очень тяжелой головой, которую не освежит даже кросс. Егоров курил, пил воду из банки и вновь шел на улицу, где становилось зябко. Наконец, обессиленный воспоминаниями, он засыпал, сбив одеяло ногами в упругий, тугой ком. По возвращению в Союз Егорова стали преследовать совершенно другие сны и видения, где все переплеталось, где жизнь без войны соседствовала с кровавыми побоищами. Обычно, резко проснувшись от кошмарных видений, офицер долго не мог понять, где он и было ли это с ним на самом деле. Он лишь чувствовал, как дрожат руки и быстро-быстро бьется сердце, словно пытается проломить ребра и вонзиться в пружины армейской койки. Потом, когда Виктор медленно начинал осознавать, что он в своей комнате в офицерской общаге, сон почему-то тут же забывался. И как ни напрягал память, вспомнить ярко и четко увиденное уже не мог. Но один из этих кошмаров, как ни странно, запомнился ему почти целиком. Снилось ему тогда, что пошел он со своими солдатами на футбольный матч, который проходил на центральном республиканском стадионе. Билетов не было, и, обойдя стадион с другой стороны, они вдруг подошли к афганским дувалам, взобрались на них и оттуда стали наблюдать за матчем. Буквально сразу к Егорову подошел подчиненный: "Товарищ лейтенант, мы, кажется, склад духовский с оружием нашли". Офицер тут же бросился с подразделением за дувалы. Смотрит, и точно - склад. Стали они аккуратно землю руками разгребать и вытащили две полевые армейские сумки, в которых оказались какие-то карты и различные схемы. Только начал в них вглядываться Егоров, как кто-то стал заламывать ему руки. Оказалось - десантники, с которыми у пехоты в Афгане были натянутые отношения. Лейтенант видит, что его бойцов уже повязали и в колонну построили, как их всех куда-то повели. Шли они долго, а потом очутились в каком-то длинном тоннеле, похожем на переход в метро. Егоров шагает по переходу и видит, что в стенах клетки, а в них - его бойцы: и те, кто живы остались, и те, кто погиб. Потом его на эскалатор вернули, но именно на ту лестницу, которая на месте стоит. Вот здесь-то на самой ее середине лейтенанту удалось вырваться и побежать вниз. Десантники - за ним. Егоров бежит и упирается в небольшую дверцу возле зеркала. Лейтенант дергает ее, а дверца ни в какую. Офицер в отчаянии, потому что погоня настигает его. Но тут к Виктору вдруг подходит мальчик и в обмен на пакистанскую жвачку отдает золотой ключик. Только лейтенант за собой успел дверь закрыть, как в нее начали ломиться десантники. Что было потом - помнит Егоров смутно, но точно знает, что оказывается вновь в метро, на станции, где со своими солдатами, плечом к плечу, дерется с десантурой. В руке у лейтенанта отличный трофейный нож, который он снял когда-то с убитого им духа на каких-то боевых. Этим-то ножом отчаянно дерется сейчас лейтенант. А потом Егоров проснулся и долго трясся всем телом, медленно остывая от горячности рукопашного боя. И подобного рода сны приходили к нему постоянно. Виктор вновь шел по набережной, раскидывая толпу плечами. Девушки не было. Море становилось темнее. Потянуло дымком от жаровен. Какая-то парочка целовалась у парапета. Егоров с ненавистью посмотрел на нее. В этот момент ему показалось, что все вокруг: сидящие, стоящие, прогуливающиеся - только и занимаются, что отчаянно флиртуют. "О чем я думал, - попытался вспомнить парень, - да, о встрече с Леной, с той женщиной из Афгана". Тогда, в ресторане, когда он понял, что она тоже оттуда, - обрадовался и заговорил с ней. Ему было совершенно не важно, спала Лена с десятком солдат за ночь или нет. Главным было то, что она - оттуда. Разговор становился все оживленнее. Впервые Виктор попытался шутить. Даже спутник Лены от души посмеялся. Но вскоре ему стало не до улыбок: женщина будто совсем его позабыла. Он внезапно оказался чужим на непонятном для него каком-то бесшабашно яростном празднике, который иногда на время превращался в поминки, но где водка, тем не менее, лилась рекой. Лицо его стало в цвет несвежей скатерти. Однако от Лены мужчина так просто отказываться не собирался. Поначалу он попытался споить собеседника: все подливал и приговаривал: "За Афган, Витек! За Афган, браток! За ребят наших!" Егоров пил, но мужичок, который яростно хватался за фужер, добрую половину его тайком вылив под стол, просчитался, потому что не знал - водка офицера по возвращению в Союз вообще не брала. Она приносила либо ненависть, либо грусть, но только не опьянение. Затем мужичок вдруг вознамерился потанцевать с Леной. Но та, отпрянув от назойливо протянутой руки, потащила в круг пляшущих нового знакомого. В конце концов спутник Лены засобирался, подчеркнуто игнорируя Егорова и демонстративно хватая женскую сумочку. Женщина, вцепившись в нее, отрезала: "Я остаюсь, а ты проваливай. Привет жене!" Мужика перекосило, он скрипнул зубами, качнулся было к спутнице, но, перехватив волчий взгляд офицера, резко развернулся и пошел к выходу, картинно бросив напоследок: "Платит тот, кто танцует девочку!" - Вот сволочь, - сказала Лена и растерянно посмотрела на Виктора. - Рассчитаемся, - ответил тот, - всего в достатке. Немного погодя Егоров неторопливо встал из-за стола. Бегом он нагнал на улице толстощекого мужика, окликнул его и с ходу, перенеся тяжесть тела на левую ногу, рубанул кулаком в подбородок. Мужик рухнул на асфальт. - За Афган, - сказал офицер. Затем он вбил носок правой ноги в неприятельскую печень: "За ребят!" И напоследок плюнул в лицо, расплывающееся по асфальту кровавой лужицей: "За братка, скотина. Вошь гнойная тебе браток, а не я". Ночью Лена рвала ногтями спину Егорова и рыдала. Потом, постепенно успокаиваясь, она всхлипывала и повторяла: - Обратно хочу, Витя, обратно! Разве здесь люди? Сволочи одни! Гады! Все тобой лишь попользоваться норовят. И все по-подлому, с хитростью. А я эти ухватки наперед знаю: переспи со мной - и все будет. А что будет? Что? Встречи тайные и украдкой вот в этой общаге. Подруги смеются: "Там столько мужиков было, а замуж так и не вышла!" Господи, да кого любила, тот меня не любил. А с другими не хотела я на всю жизнь. Не хотела, хоть на кусочки режь. Ничего бы из этого хорошего не получилось. Зачем мне все это так, на время? Но как объяснить? Никто тебя не понимает, никто! Лена вновь начинала плакать. А парень, закинув руки за голову, чувствуя, как грудь становится мокрой, курил и думал, что ему впервые за последние месяцы так спокойно и хорошо. "Наверное, потому, что она тоже оттуда, и мы прекрасно понимаем друг друга, - размышлял он. - У нас есть нечто общее и большое, о чем мы можем говорить, а это самое главное, потому что человек не в состоянии молчать все время. От закрытости сердце становится тяжелым и твердым, как камень. И размягчить его потом уже очень непросто. Если это возможно". Виктор ласково гладил мягкие покатые плечи. Женщина прижималась плотнее, касалась губами его шеи и плакала все сильнее. А Егоров с ужасом думал, что теперь, выходит, для него остались только эти женщины, у которых за плечами столько горя, страдания и отчаяния, потому что с другими, которые жили и живут без особых проблем, он совершенно не знал, о чем разговаривать, и даже не представлял, как к ним можно вот так, запросто, подойти. "Как же тогда я найду ее, - думал Егоров, и ему становилось страшно. - Неужели эти два года отняли у меня все последующие? Неужели теперь нет никакой надежды на будущее?" Виктор именно тогда вспомнил, как однажды в курилке к нему подошел солдат. Поначалу пулеметчик крутил вокруг да около, а потом, не выдержав, уткнул глаза в землю и быстро заговорил, точно очереди сажал по духовским дувалам: - Получил письмо от матушки, товарищ лейтенант, а там еще листок вложен. Я разворачиваю и чуть ли не с копыт. Вот, посмотрите, видите: "Здравствуй, дорогой Сергей! Пишет тебе твоя будущая жена". Нет, вы посмотрите, видите, товарищ лейтенант? Нет, видите? Я так и обалдел. Раза три перечитал. Но, честно сказать, так ничего и не прошарил. А потом матушку стал читать. Она, значит, говорит, что девчонка эта с ее работы. Хорошая она очень, может, и не такая красивая, но мама любит ее как родную, а она все про меня спрашивает. Теперь, вот, письмо прислала. Говорит, что фото может отправить, если захочу. Как думаете, товарищ лейтенант, сказать, чтобы высылала? А что мне ей написать? И как? Я, если же не по-матерному, так очень коротко пишу. Так написать? А, товарищ лейтенант?" Егоров еще никогда не видел своего отчаянного и злого в боях пулеметчика настолько взволнованным, радостным и бесконечно смущенным. - Конечно, написать! Хрен ли думать, бивень ты моржовый? Прямо сейчас и садись. - Как вы считаете... - солдат покраснел, и капельки пота вспыхнули на его висках, - как вы думаете, получится что-нибудь? - Ну ты и огрызок, Серый, - укоризненно сказал взводный. - Если матушка говорит, значит, так оно и есть на самом деле. Ведь матери никогда детям плохого не желают. Видишь, пока ты здесь тащишься, она тебе жену нашла. Радуйся, придурок, это тебе не духов в Пандшере мочить. А девушке зачем тебе врать? Эх ты, чамара, иди и пиши. Приказываю! По лицу "огрызка" внезапно разлилась почти дурашливая улыбка, и он помчался к модулю, крича по дороге какому-то молодому: "Душара, бумагу, конверт, ручку в ленинскую комнату. Быро, сыняра, время пошло!" Егоров усмехнулся, а потом надолго задумался: насколько любящей, мудрой и заботливой оказалась Серегина мама. Ведь сейчас она в одиночку сотворила то, что не в состоянии были сделать ни страна, ни армия, ни даже они, командиры. Незнакомая женщина подарила своему сыну надежду на счастливое и мирное завтра, надежду на то, что и у него все будет хорошо. Ведь солдату так важно, чтобы его ждали не только родители! Егоров и сам не помнит, сколько он сидел, стоял, ходил по набережной. Время и окружающий мир потеряли для него реальность: порой, словно наяву, он оказывался там, где служил год, полтора, два назад; разговаривал с людьми, которых знал раньше и которых уже не было в живых. Виктор курил и смотрел на море. По нему множеством беспорядочных горбиков бежали волны, которые, то и дело исчезая, потом внезапно возникали с белыми прядями пены на своих макушках. Светлые клочки на сереющем фоне напоминали Егорову седины друзей: Валерки, Андрея, Витальки, Файзи. От воды порывами шел солоноватый воздух, пахнущий йодом. - В том-то и штука, что море как раз и не имеет запаха, - рассказывал однажды Виктору знакомый моряк. - Вдалеке от земли его совсем нет, потому что это результат гниения водорослей, которые выбрасывает на берег. А в книгах почему-то все время твердят об этой гнили, как о каком-то аромате мужества. Может, оттого, что все эти лирики и романтики просто-напросто идиоты? - закончил моряк, презрительно сплюнув. Сейчас офицер думал, что все люди прямо-таки обожают сочинять то ли для себя, то ли для других красивые, но совершенно далекие от правды истории. Особенно про любовь и войну. "Странные все-таки существа - люди, - размышлял Егоров, - одни придумывают всякий бред о мужественных запахах моря, а другие торопятся в это поверить. И о войне они тоже все врут. У нее совершенно другой привкус, нежели тот, исключительно пороховой, о котором постоянно твердят всякие придурки. Война остро и неприятно шибает в нос вонючими липкими носками, почерневшими портянками, давно немытыми и потными мужскими телами. Война - это грязь на руках, лице, шее, ногах. Война - это кучки дерьма рядом с местами ночевок подразделений. Вступить в него не хочется, и поэтому смотришь по сторонам внимательнее, опасаясь его, как и мины-ловушки. А может, даже и посильнее. Война - это покрасневшие, воспаленные от бессонницы глаза; разбитые в кровь ноги; лопнувшая, кровоточащая кожа на почерневших костяшках пальцев; обветренные, сухие, колючие губы; стертые плечи и непременная дрожь в костенеющих мышцах. Война - это ядовито-желтая пыль, которая везде, кругом и кажется, забила легкие окончательно, поэтому, спрыгивая с боевой машины, ты не узнаешь своих солдат и очень долго вместе с ними отхаркиваешься серой, вязкой, тягучей слизью. Война - это жара, когда солнце стоит в зените, выжрав всю тень вокруг, и укрыться от него нельзя, так как колонна хоть медленно, но неуклонно ползет вперед. Война - это жуткий, непереносимый холод в горах, особенно по ночам, когда тьма мгновенно, словно плотной черной шторой, задергивает небо, а огонь развести нельзя и забиться куда-нибудь тоже нет возможности, потому что вокруг только ставшие сразу стылыми камни и валуны. Война - это постоянный страх, который ты душишь на боевых и который непременно возвращается по ночам, когда ты вдруг видишь во сне, как тебя расстреливают на краю скалы или же, подойдя к тебе, раненому и беспомощному, медленно вспарывают живот, взрезая его снизу вверх, и смердящий, почти звериный духовский запах шибает в нос, отвращение к которому напрочь перебивает острую, казалось бы непереносимую боль в теле. Война - это пустые консервные банки, разбросанные возле костра, среди которых лежит наспех перебинтованный пулеметчик. Пересохшая земля втягивает влагу, текущую из штанов. Резко пахнет мочой. Почему этот запах нельзя соотнести с мужеством? Ведь Сереге больно и страшно. Он думает, что умрет. И все они, стоящие вокруг, тоже понимают, что солдат долго не протянет, хотя постоянно говорят обратное. Но пулеметчик не верит. Серега тихо плачет. Блестящие змейки скользят по вискам. Чужая земля равнодушно принимает и эти капельки. Война - это непрерывные потери. На ней приобретается лишь постоянное нервное напряжение. И даже спокойные дни в полку не могут восстановить человека хоть частично. Война - это монотонная, а порой и нудная, тяжелая работа, где стрельбы значительно меньше, чем представляют себе непосвященные. И на каком-то этапе бесконечных военных приготовлений, выходов, засад, возвращений на базу вдруг накатывает такая усталость, что человек уже не в состоянии видеть не только ненавистные хари врагов, но и вмиг кажущиеся ему отупевшими рожи друзей. Война - это совершенно не то, о чем говорят и пишут, ибо она всегда гнуснее, подлее, циничнее, бессердечнее, злее, разнообразнее всякой, казалось бы, совершенной правды о ней. Наверное, так было всегда, на любой войне, - думал Виктор. - Какая разница, сколько веков или лет назад она происходила? Ведь люди во все времена одинаковы. Особенно на войне, где есть свои герои и трусы. Ведь у нас тоже трусили. Да и сам я сколько раз трясся от страха. Но самое главное - не показать его окружающим и в первую очередь бойцам. Не боятся исключительно идиоты!" Уходили с пляжа последние купальщики, набросив на плечи широкие полотенца и неся в руках сандалеты. Люди с трудом вытягивали ноги из песка и шли почему-то гуськом. Виктор вспомнил подобные цепочки в Афгане. "И для этого были причины, - подумал он, - но почему здесь я так часто вижу людей, которые ходят в затылок друг другу? Может, это такой же инстинкт, как постоянная тяга мужиков к оружию и войнам?" Игры с мальчишками в "войнушку" были веселым занятием. Виктор помнит, как никто не хотел становиться "немцем" или "беляком", когда на улице спонтанно возникала беготня - следствие только что увиденного по телевизору фильма. Обычно во "враги" отряжались трусы, маменькины сынки и пацаны помладше. Старшие понимали, что те стерпят подобное унижение из страха быть изгнанными из игры в случае отказа. Бестолковая детская беготня вокруг домов и засады в подвалах постепенно сменялись совершенно другими занятиями - осмысленными и целенаправленными: сначала пионерской "Зарницей", а затем начальной военной подготовкой в старших классах. Медленно, но неотвратимо они научили верить Егорова, что каждый школьник должен уметь стрелять из автомата, чтобы защищать революцию. Все равно - какую и совсем неважно - где. Главное - оберегать их мир от настырных америкашек, заклятых врагов Родины Виктора. Той Родины, лучше которой нет ничего на свете. Правда, прямо об этом никто не говорил открыто. На "Зарницах" - больших военизированных постановках школьников - постоянно обозначались какие-то "синие", "зеленые" и прочие "серо-буро-малиновые". Но маленький Виктор и его товарищи прекрасно понимали, о ком идет речь. Уже в начальных классах Витя очень радовался всем наводнениям, ураганам, землетрясениям и пожарам, случавшимся в далекой, злой и неведомой стране - Соединенных Штатах Америки. Мальчик был счастлив, когда там разбивались самолеты, летели под откос поезда и тонули корабли. Впрочем, став взрослым и вспоминая те сообщения, Виктора не покидало ощущение, что дикторы тоже едва скрывали торжество, сообщая подобные известия, которые почему-то касались только другой части земного шара. Но тогда, слушая скорбные сводки, мальчишка ликовал. Пыхтя от усердия, он тащил стул к книжным полкам и вытаскивал из плотного ряда тяжеленный темно-бордовый том Большой советской энциклопедии. Выписав общее количество американцев, маленький Егоров тщательно отнимал число недавно погибших людей. Подсчитав, он хмурил бровки, вздыхая: в живых оставалось еще много людей. "Вот, если бы такое извержение, как в Помпеях, - начинал мечтать мальчик, - внимательно разглядывая испуганных людей, изображенных на репродукции известной картины Брюллова, которая висела над старым дермантиновым диваном. Нет, все-таки не очень много получается, - приходил к выводу пацан, - тысяч, может, сто или двести. Но это не мильоны, - горевал он, - и начинал сожалеть о доброте их страны, которая не хочет закидать вредных америкашек, издевающихся даже над своими людьми, атомными бомбами. А как было бы здоровско, - оживлялся мальчик, - тогда из них остались бы самые хорошие - наши друзья. И мы зажили бы лучше, - думал Виктор, - и мечты уносили его к велосипеду "Школьник" с задорно звенящим никелированным звоночком". Ребенок закрывал глаза и представлял себя на таком роскошном велосипеде, катящем по асфальтированным дорогам военного городка. Потом, не желая быть счастливым один, Виктор наряжал маму в красивое платье, папе покупал костюм, потому что кроме военной формы у него никогда ничего не было, а сестренке вручал большую говорящую куклу с голубыми глазами, которые обязательно закрываются, стоит только наклонить ее. Когда сладкие мечты рассеивались и он вновь оказывался в небольшой комнатушке с военными табуретами, половиками, сшитыми из старых солдатских одеял, а также папиным сукном на шинель, которое было уложено на крашеные доски вместо ковра, мальчика охватывала неистовая злоба против тех, кто мешает им счастливо жить, имея свои заветные игрушки. Как-то, в очередной раз услышав о трагедии там, Виктор радостно взвизгнул - результат впечатлял. - Что случилось? - мама подняла голову от стола, на котором гладила. Маленький Егоров немедленно поделился новостью, разумеется, несколько завысив количество жертв. Он улыбался, ожидая увидеть такой же маму. Но вместо этого она схватила влажное полотенце и принялась хлестать им его наотмашь. - Как ты можешь?! - кричала мама. - У людей горе! Кто-то родных потерял. Сейчас плачет по ним, убивается, а ты веселишься! - Это враги, враги! - в исступлении орал Виктор, даже не пытаясь вытереть слезы, потоком хлынувшие из глаз. - Их убивать надо! Убивать! Удары стали чаще и сильнее. Мальчик захлебывался в слезах. Но плакал он скорее не от боли, а от неслыханного вероломства. Впервые мама подняла на него руку! И из-за кого? Из-за каких-то америкашек, которые всем и всегда постоянно мешают. В комнате показался отец. Виктор бросился к нему - офицеру Советской Армии, не сомневаясь, что тот встанет на его сторону, защитит, не даст в обиду и скажет маме точь-в-точь, как думает Виктор. Еще бы - их армия всегда против америкашек и, конечно же, она сильнее всех на свете. Каждый вечер, ложась спать, слышал мальчик, как внушительно и мерно шагают солдаты под окнами их пятиэтажки. Затем они начинали петь. Каждая рота пела свою песню: "...Но от тайги до Британских морей Красная Армия всех сильней! Так пусть же Красная Сжимает властно Свой штык мозолистой рукой! И все должны мы Неукротимо Идти в последний смертный бой..." Виктор прикрывал глаза и видел себя летящим на белом коне прямо на цепи врагов, высоко подняв блестящую саблю над головой. "...День Победы! Как он был от нас далек, Как в костре потухшем таял огонек. Были версты, обгорелые в пыли. Этот день мы приближали, как могли..." Маленький Егоров в пилотке и портупее с пистолетом в руке стоит над окопом, обернувшись к солдатам, и кричит им: "Вперед! Вперед! Ура! За Родину! Бей фашистов!" А те уже драпают от них. И в одном из убегающих отчетливо видит мальчишка Вовку Печорина - распоследнего ябеду из их класса. "...Непобедимая и легендарная, В боях познавшая радость побед Тебе любимая, родная армия Шлет наша Родина песню-привет..." Виктор в парадной форме марширует по Красной площади, неся на вытянутых руках развевающееся знамя. Сердце его переполнено гордостью. Он знает, что немного погодя на брусчатку выйдут танки, пушки, ракеты, которые зримо показывают всему миру их силу. "...Протянулись гарнизоны Из конца страны в конец. Край передней обороны - Это мужества венец..." Всю жизнь начиная с рождения мальчик прожил в военных городках. Он гордился, что постоянно рядом солдаты, офицеры, такие огромные танки, приземистые и быстрые боевые машины пехоты, казармы, столовые, полигоны, откуда постоянно их прогоняла охрана, когда там шли стрельбы. Виктор представлял, как на их гарнизон - танковый полк нападают враги и он, конечно же, обманув маму, убежит туда, где папа вместе со своими солдатами сражается с захватчиками. И он тоже будет их бить, а потом, когда одних врагов перебьют, а другие сдадутся в плен (Виктор не станет расстреливать их, пусть они строят для нас дома и дороги), его непременно наградят медалью, как Ваню Солнцева из книги "Сын полка". Только он, Егоров, никакой не сын полка, а самый что ни на есть полноправный солдат их прославленной дважды орденоносной танковой части, которая брала Берлин. Каждый день, идя в школу, мальчик останавливался возле огромного стенда, увенчанного надписью: "Боевой путь в/ч 70388". Песни становились громче: роты старались перекричать друг друга, следуя особому армейскому шику. "...Но от тайги до Британских морей..." "...День Победы! День Победы! День Победы..." "...Идет солдат по городу, по незнакомой улице..." "...Тебе любимая, родная армия..." "...Край передний обороны..." - Что случилось? - спросил Егоров-старший. Виктор обнял отца и торопливо стал пересказывать, почему на него сердится мама. Но тот, выслушав бессвязные запинания и всхлипывания сына, подобрался, оторвал его руки от себя и твердо, резко приказал: - Марш в детскую! Не выходить оттуда! Убегая, мальчик прекрасно слышал отцовы слова: "Только посмотри, какой негодяй растет!" Виктор скрылся в комнате и, презирая запрет, который стал ему сейчас особенно ненавистен, прямо в одежде бросился на аккуратно застеленную солдатскую койку. Рыдая, он все повторял: "Предатели! Предатели! Предатели!" Мальчик не понимал, как могут его родители называться советскими людьми, есть их, народный хлеб (тут же почему-то вспоминались строки стихотворения, которое они проходили в школе: "Не позволит наш народ, чтобы русский хлеб душистый назывался словом "брот"") и жалеть америкашек. Тем более бить из-за них, проклятых, Виктора, их единственного сына? Он всхлипывал, икал и еще сильнее вдавливал лицо в мокрую подушку, решая, что если враги нападут на их полк, то будет он сражаться совсем в другом батальоне, а отец пусть остается без него. Не удовлетворившись этим, маленький Егоров немедленно отобрал и красивое платье у мамы, и новый костюм у отца. "Пусть им америкашки подарят" - ужасаясь своей острой озлобленности против родителей, думал Виктор. Потом он решил умереть, отчетливо видя, как рыдают у красной звезды на его могиле мама с папой, держа сестренку на руках. Танюшка тоже плачет. Сестренку было особенно жалко, потому что Виктор понимал: никто, кроме него, так и не подарит ей говорящую куклу, Танюшка по-прежнему будет цеплять на своих крохотных пластмассовых пупсов разноцветные лоскуты, выпрошенные у мамы. "Вот и нет, - вспыхивал внезапно мальчик, - у Танюшки должна быть кукла назло им. Когда Виктор появится дома с большой коробкой в руках, то родители ахнут и заплачут от радости, но он пройдет мимо и сразу - к сестренке. Потом он заберет ее, и они уедут, потому что с предателями жить не станут". Именно в тот вечер маленький Егоров твердо решил убежать на Кубу, где живут отважные, смелые и самые лучшие друзья их страны, такие же, как болгары. Но в Болгарию Виктор не хотел - там не было ни пальм, ни беретов. Над койкой мальчика рядом с портретом Ленина была фотография мужественного кубинца Че Гевары. Виктор давно мечтал именно о таком головном уборе, которые носят настоящие революционеры. Но теперь он твердо решил, что больше маму ни о чем не попросит. Да и вообще - у него теперь совсем нет родителей. Пусть лучше ему подарит берет сам Фидель Кастро! До Кубы маленький Егоров не добежал. Его путь на остров Свободы неожиданно прервался в привокзальном отделении милиции. Что последовало за этим - лучше не вспоминать. Сейчас Виктор вспомнил о трепке, заданной несостоявшемуся революционеру родителями, и усмехнулся. Надо признать, что держался он мужественно и убеждениям не изменял, а мама - главный семейный экзекутор - в ту ночь устроила выволочку значительно слабее предыдущей, причем моральную, только на словах. Родители испереживались, разыскивая его сначала по военному городку, а потом и по всему городу. Вспоминались уроки мужества, с которых начинался каждый учебный год. Лысые или седые ветераны теснились за учительским столом. Старики, выглядевшие совсем не героически, монотонно рассказывали о войне и мяли в руках большие клетчатые платки. Виктору казалось, что все это он уже где-то читал или слышал. Мальчишка скучал. И если бы не ордена да медали на груди пожилых людей, то ветераны окончательно превратились для него в тех, кто вечно пытается прорваться к прилавку магазина без очереди, отчаянно ругаясь по дороге. Потом орденоносцы, словно повинуясь невидимому дирижеру, перескакивали на врагов нынешних. В дребезжащих или сиплых голосах звучала прежняя ненависть, но теперь она была направлена против американцев, китайцев, западных немцев, апартеида в ЮАР и многого другого. Ненавидеть весь мир, кроме своего, - вот главное, что было в их словах. Помимо подобных "уроков" проводились политинформации, пионерские линейки, общие собрания, где вместе со всеми несмышленый Егоров возмущался, негодовал, осуждал. И всегда в такие моменты приходила восторженная мысли: "Какое счастье, что я живу здесь, на этой земле! Какое счастье, что я - советский человек!" Трепет и восторг охватывали мальчика. Он преображался в те моменты, когда по-телевизору показывали военный парад на Красной площади, который Виктор смотрел не отрываясь. Но иногда, внезапно, он вдруг представлял, что родился в какой-то другой стране. Поляком, чехом, болгаром и даже кубинцем ему становиться не хотелось - слишком маленькие территории, а других достойных государств, по его мнению, просто-напросто не было. Мысль, что он мог бы оказаться каким-нибудь китайцем, индусом или же америкашкой, в голову мальчика даже не приходила. По вечерам, когда маленький Егоров, исполняя ежедневную трудовую повинность в семье, выносил мусор к специальному месту у сараев, он останавливался, запрокидывал голову и долго смотрел на звезды, представляя, что где-то на другом краю земли какой-нибудь зарубежный мальчик, которому очень не повезло с Родиной, тоже рассматривает эти переливающиеся точечки и думает про него, советского мальчика. Иностранец представлялся Виктору итальянцем. Может оттого, что недавно по телевизору показывали мультик про мальчика в Неаполе. Город маленькому Егорову очень понравился, тем более что располагался на берегу моря. Но он сожалел, что никогда не попадет в Неаполь, потому что там американцы. Это мальчик знал точно: стену в его комнате укрывала большая политическая карта мира, которую принес со службы папа. Черные хищные силуэты военных кораблей и самолетов прочно сидели на полуострове, похожем на ботфорт Кота в сапогах. "Жаль, что наших частей нет в Италии, обидно, что до нее наши не дошли во время войны, - с грустью думал Виктор, - я бы тогда обязательно подружился с итальянским мальчиком. Мы бы непременно приняли его в пионеры, и я, взяв шефство, научил его говорить по-русски". Потом пришли комсомольские собрания. Все там было, как и прежде, только речи подкованных вожаков становились длиннее и аргументированнее. Оглядываясь, Егоров с ужасом понимал, что с самого детства ходил строем: будь то октябрятская звездочка, пионерский отряд или комсомольская ячейка. Только в старших классах им, ребятам, во время равнения в строю приходилось скашивать глаза на упругие груди одноклассниц, щеки которых после подобной команды враз, словно по сигналу, краснели. Виктор сейчас прямо-таки холодел, видя себя, крохотного пионера, марширующего с отрядом по стадиону, выкрикивая речевки, которые обязательно сменялись на втором круге бодрыми пионерскими песнями, смахивающими почему-то на строевые армейские. Рядом - огромное море. Но маленькому Егорову и его новым друзьям по пионерскому лагерю не до него. Главное - победить на смотре отрядов. Сравнивая детство с армейской юностью, он находил между ними полнейшее сходство: такие же казармы, те же армейские койки и военный распорядок. Только в училище все это было четче и дисциплинированней. И всегда, везде - одно и то же: ненавидь врага, убей его. Но кто он - этот враг, о чем думает и чем живет, им никто не рассказывал и не объяснял. Да и к чему - НАШЕ ДЕЛО ПРАВОЕ. Его постоянно натаскивали на войну, но жить просто, ради жизни - не учили. 3. Белые, мягкие тучи, идущие сплошной стеной с суши в сторону воды, закрыли солнце. Тень набежала на землю, набережную, море. Пляж почти полностью опустел. На взрыхленном сотнями ног песке оставались только покосившиеся, облупленные деревянные топчаны, сдвинутые кое-где в кружок, а в иных местах составленные голова к голове. Серо-белые чайки, крутя массивными, тяжелыми клювами, дрались у темно-синих баков для мусора. Толпа окончательно сбивалась в плотный комок, над которым клубился сигаретный дым. Люди постоянно мешали друг другу, но, тем не менее, никто не спешил покинуть куцую коротенькую набережную, словно была она заколдована. Надо выпить, решил Виктор, втайне надеясь, что девушка уже в кафе и с нетерпением ожидает его. Миновав небольшую площадь, похожую на старую чугунную сковороду, где на поверхности крохотными точечками теста застыли раздавленные пластмассовые тарелочки, Егоров начал подниматься по извивающейся узкой дороге. Слева все расширялось и расширялось море. Справа на Виктора наползали склоны, поросшие жухлым кустарником и тоненькими деревцами. Затем пошел резкий спуск. Шаги становились размашистее, и, не выдержав, он побежал. Практически сразу Виктор оказался у кафе. Строение казалось невесомым над бьющимися о берег волнами. Собственно говоря, это была открытая площадка на втором этаже, защищенная навесом от непогоды и солнца. С нее хорошо было видно, как мерно накатывают волны на склизкие темно-зеленые камни. Парившее на стыке суши и воды кафе очень нравилось Виктору. Каждый вечер он приходил сюда с девушкой. Отсюда хорошо было видно все окрест: зеленые склоны гор, часть приземистого города, змейками ползущие пляжи, необъятная морская поверхность. По широким ступенькам Егоров взлетел наверх и разом охватил взглядом все столики, которые к этому времени, как обычно, были заняты праздными курортниками. Губы его сжались, а сердце вновь застучало быстро, толчками: ее не было. Виктор растерянно закурил и еще раз окинул взглядом белые круглые столики. Безрезультатно. Лишь Светка, стоящая поодаль возле одного из них. Официантка, увидев хорошего знакомого, улыбнулась и махнула рукой, мол, погоди немножечко. Егоров кивнул, облокачиваясь на перила. Она придет, настойчиво говорил себе парень, обязательно придет. Она знает, где меня искать. Она вернется. Надо только немного подождать. Ведь ты ждал ее те два года на войне и этот год, после, ты тоже ждал. Надо немного потерпеть. Спокойно, не дергаясь. Ведь ты умеешь это делать. Ты научился ждать, и поэтому тебя не вынесли оттуда ногами вперед, думал Виктор, но пальцы, держащие сигарету, предательски вздрагивали. Море выгрызло край солнца. Тоненькая дорожка, бегущая от него к Егорову, тускнела. Виктор повернул голову налево и принялся рассматривать берег. Город томно растянулся вдоль залива, который окружали горы, покрытые частой зеленью. Они были покатыми, мягкими и совсем не походили на те места, которые Виктор изучил до каждого камушка на всех окрестных тропах. "Здесь воевать преступление, - подумал он. - Тут следует только любить". Вдалеке виднелись кораблики. Одни из них, темные, стояли на месте. Другие - гораздо светлее - куда-то спешили. В обе стороны от кафе тянулись пустые пляжи, на них, словно белые родинки, - обрывки газет. А под площадкой все так же терлись волны о мокрые камни, на чьих сухих макушках застыли чайки. Большие черные колонки расплескивали музыку. Смеялись радостные и загорелые люди. Звенели стаканы, и мужчины склонялись к женщинам, невольно вдыхая аромат духов, становящийся все острее. Бутылки теснились на столах, и маленькие блюдца полнились окурками. Все, кто находился здесь, от души упивались жизнью, собеседниками, наступающим вечером, теплом угасающего солнца и в наслаждении предвкушали ночь. "Они правы, - с тоской и отчаянием думал Егоров, стараясь не замечать голые шоколадные коленки женщин, потому что у его девушки были очень красивые и стройные ноги. - Каждый человек должен надеяться на лучшее. Только не всегда выходит так, как мы загадываем. А вернее, никогда так не получается. Мы постоянно придумывает себе тот мир, в который нам никогда нет дороги. Почему люди все время обманывают себя? Может, оттого, что каждый в подсознании постоянно мечтает о счастье, надеясь, что когда-нибудь оно коснется и его?" По вечерам, когда белая бледная луна обливала матовым светом полк и злобно затаившиеся, притихшие духовские кишлачки вокруг, Виктор садился на шершавый цементный приступок модуля-общежития и закуривал. По небу мчались темные, рваные облака. В их просветах то исчезали, то появлялись яркие выпуклые звезды. Егоров начинал думать о своей будущей жизни, веря, что окажется она сродни этому свежему, пьянящему ветру, рвущемуся сейчас с гор в долину. Лейтенант отчетливо представлял свой дом, который он, конечно же, будет иметь, свою семью и обязательно, непременно - ребенка: девочку. Егоров видел малышку в руках, и спазм счастья перехватывал ему горло. Девочка машет пухлыми ручками и смеется, а Виктор прикасается к ее нежной кожице щекой и плачет, абсолютно не стесняясь этого, потому что жены в комнате нет, а малышка еще ничего не понимает. Она не понимает, что когда-то ее отцу приходилось очень тяжело, что он был одинок и занимался таким делом, о котором стыдно говорить вслух, что он, ее отец, в сущности, был неплохим парнем, но обстоятельства сложились так, что ему пришлось очень сильно измениться. А теперь он пытается нащупать дорогу к себе прежнему, потому что за все эти годы страшно устал от казарм, офицерских общаг, вечного скитания, липкого запаха смерти, неизменной гречневой каши с тушенкой и потому, что ему всегда не хватало искреннего женского участия и тепла. Девочка болтает ножками и не знает, как сильно любит Егоров ее маму, потому что именно она, сама не подозревая, изгоняет из него злобу, ненависть и неверие в окружающий мир. Виктор плачет, потому что он безумно любит семью, потому что он так долго и тяжело шел к своему счастью. Неслись облака. Порывами налетал ветер. Сердце лейтенанта часто било в грудную клетку. В такие минуты лейтенант совершенно не думал, что его многие женатые друзья, вернувшись, вскоре со скандалами разводились, а холостяки, почти сразу обретя семью, через некоторое время следовали примеру старших товарищей. Редкие женщины могли вынести всю ту боль и отчаяние, которые как страшный груз принесли с войны в свои семьи офицеры. Сейчас, глядя на волны, Виктор размышлял, что каждый из них надеялся в будущем вытащить счастливый билет в лотерее под названием "жизнь", абсолютно не думая, что лотерея потому и лотерея, что выпадает лишь единицам из сотен тысяч. А если и возникали подобные мысли, то каждый непреклонно верил - он и будет избранным. Совершенно забывалось, что в жизни гораздо больше потерь, чем приобретений. И что на войне порой убивают не соседа, не твоего друга, а тебя самого. "Разве жизнь - это постоянные расставания? - думал Егоров. - Стоит только полюбить человека, потянуться, привязаться, привыкнуть к нему, как он уходит. Кто-то погибает, а кого-то не оказывается рядом именно в тот момент, когда тебе очень плохо. А может, только потеряв, ты начинаешь наконец понимать, чем были для тебя ушедшие люди, как много они значили в твоей жизни и сколько, оказывается, места они занимали в твоей душе. Неужели потери - это непременно моя жизнь? - спрашивал парень, и ему становилось страшно. - Неужели уже пришло это время? Но я еще молод, - говорил Егоров, с горечью понимая, что душа его дряхла и совсем не соответствует крепости тела. - Ведь за спиной раскинулась война, которая, как и всякое побоище, любого человека очень скоро делает взрослым. Настолько, что от жизни ничего хорошего он не ждет и ни во что доброе уже не верит". Если раньше череду людей и новые места Виктор принимал с радостью и любопытством, то сейчас даже краткие вылазки из своего замкнутого мира становились все тяжелее и напряженнее. Он попадал в ту жизнь, которая стала ему непонятна, неизвестна, чужда, а иногда - враждебна. И незнакомые лица, города, улицы не манили Егорова, как прежде. Он не хотел больше рваться вперед. Он начинал понимать, что вся его жизнь - в нем самом и в его прошлом, которое так просто не переступишь. Ведь убив даже одного человека, ты полностью изменяешь свой мир да и всю жизнь вокруг. Но, к сожалению, мысли об этом приходят слишком поздно. Виктор приехал туда задорным щенулей, щеночком-овчарочкой. Наконец-то повоюет! А первый выход на боевые? Когда хотелось только одного - поскорее оказаться в переделке, чтобы начать стрелять, чтобы проверить себя и окончательно убедиться в том, что ты не трус, чтобы побыстрее убить духа и доказать себе, что ты настоящий мужчина, истинный офицер и хорошо умеешь делать свою работу. И чем дольше не приходил такой момент, тем чаще влажный указательный палец поглаживал спусковой крючок, который нестерпимо хотелось нажать при виде любого афганца. Но всего нескольких не слишком яростных стычек хватило Егорову, чтобы понять, какое страшное это занятие - война. Как властно, грубо и очень несправедливо распоряжается она судьбами людей и даже их жизнями, хватая гнойными, черными пальцами его новых друзей, а он лишь свидетель этому, не в силах не только противостоять, но даже как-то вмешаться. И мужики один за другим, кто с проклятиями, кто с густой матерщиной, кто в слезах и крови, кто в рвущих душу отчаянных криках, а кто и просто в безмолвии уходили по багровым тропинкам туда, откуда нет пути назад. По обочине ухабистой пыльной дороги Виктор возвращался из госпиталя в часть. Навстречу, переваливаясь с бока на бок, катит бронетранспортер. Сверху, опустив ноги в правый, командирский люк, сидит приятель Егорова прапорщик Марат. Они почти одновременно поднимают руки в приветствии. Машина проезжает еще немного и останавливается, скрываясь на время в облаке пыли. - Привет, Марат, - радуется лейтенант. - Как дела? - Хорошо, - скалится в ответ калмык так, что глаза превращаются в черточки. - Выздоровел? Молодец! Точно выздоровел? А то полежал бы еще. Ведь сразу запрягут! - Пусть, - машет Егоров рукой. - Лучше в полку, чем в "заразке". Скукота. Где Серега? В колонне? Прапорщик отрицательно качает головой. Взводный улыбается, предвкушая, что вот-вот он увидит Серегу, и представляет, как хлопнет его по плечу, услышит свежие гарнизонные байки, а вечером они непременно выпьют водки вместе с ребятами и засядут почти до подъема играть в преферанс. - Убили его! - говорит калмык. - Как? Кто? - Егоров продолжает тянуть губы в улыбке и ничего не может понять. - Ночью, - вздыхает Марат, - когда колонна Саланг перешла и остановилась для ночевки. То ли свои шлепнули, то ли духи. Не поймешь. В Союз уже отправили. Я хотел поехать, да меня Эдик, сволочь, опередил. У него, видишь ли, дела там есть. Можно подумать у меня их нет. Баба моя с голодухи верещит - заливается. Да и мне, если честно, только она голая и снится. Калмык сплевывает и уезжает, а лейтенант растерянно бредет дальше, не в состоянии осознать, что Сереги больше нет. "Он в кроссовках-то хоть разок походил?" - мелькает у Виктора совершенно глупая и ненужная мысль. А Витальку привезли через полтора часа после того, как они вместе завтракали. Вернее, уминал жидкую рисовую кашу-размазню с редкими волоконцами мяса лишь Виктор. Капитан едва ковырял вилкой в тарелке, тяжело вздыхал и жаловался на потерю аппетита. Густой запах перегара ясно указывал на его причину. - Тут или вечером пить, или утром жрать, - сказал Егоров. - Однозначно пить, - скривился ротный. - Дело хозяйское, - усмехнулся лейтенант. - Вот, сука, не дала! - озлобился вдруг Виталька и швырнул алюминиевую вилку на стол. - Только я раскладывать ее стал, как она сразу на замужество перескочила. Женись, а потом хоть ложкой ешь. Ротный уже давно окручивал новенькую с банно-прачечного комбината, и весь полк с интересом наблюдал за этой эпопеей. - Ладно, пойду я, - сказал Виталик, с брезгливостью отодвигая пластмассовую, в серых жилах трещин, тарелку, - За бакшишами в город поеду. С комендачами уже договорился. Сегодня последняя атака. Черт с ней - женюсь. Не то с такой жизни вообще охренеть можно, а она девка хорошая, добрая, хозяйственная. В голосе ротного зазвучали совершенно другие нотки, и Виктор с удивлением посмотрел на него. - Хозяйственная? - с издевкой переспросил лейтенант, прекрасно зная от Эдика, как пользуют прачку прямо на ее рабочем месте прапорщики-старшины за определенную мзду. - Да! - убежденно выдохнул Виталька, и Виктор тут же крутанул носом в сторону. - Она знаешь какая семейная? Детей любит. И я, и я, - ротный заелозил на табурете, и его дубленая рожа вдруг побагровела, а голос стал чуть ли не писклявым. - Я тоже, вот, о детях думаю. А что? Поженимся! А в Союзе, когда вернемся, - родит. Мне ведь всего три месяца здесь вламывать осталось. "Приехал!" - с ужасом подумал Егоров, глядя на сгорбившегося, невесть что лепечущего и прячущего глаза Витальку. Все, кто пробыл здесь больше года, знали по опыту "стариков", что рано или поздно обязательно накатывает состояние, когда человека не просто мутит от присутствия на войне и все