Семeн Бронин. История моей матери --------------------------------------------------------------- © Copyright Семeн Бронин Email: bronin(a)rol.ru Date: 16 Apr 2004 --------------------------------------------------------------- Роман повествует о жизни француженки, рано принявшей участие в коммунистическом движении, затем ставшей сотрудницей ГРУ Красной Армии: ее жизнь на родине, разведывательная служба в Европе и Азии, потом жизнь в Советском Союзе, поездка во Францию, где она после 50-летнего отсутствия в стране оказалась желанной, но лишней гостьей. Книга продается в книжных магазинах Москвы: "Библиоглобусе", Доме книги на Новом Арбате, "Молодой гвардии". Вопросы, связанные с ней, можно обсудить с автором. Его Е-mail: bronin(a)rol.ru Роман-биография Памяти моих родителей и их товарищей из Разведупра Предисловие Этот "роман-биография" основан на мемуарах матери, которые я с ее слов записал при ее жизни (160 машинописных страниц), архиве шанхайской полиции, содержащем дело отца, на моих личных воспоминаниях и на авторском домысле. Последнего особенно много в первой, французской, части, поскольку мать не хотела "выдавать" своих соотечественников, боясь, что разглашение поступков умерших может сказаться на живущих родственниках, но и в других частях книги его (вымысла) хватает. Все документы и письма (кроме записки Якову в тюрьму) подлинные. Я приношу глубокую благодарность французскому журналисту Тьерри Вольтону, который снял копию шанхайского дела отца, хранящуюся в архивах ЦРУ, и привез ее в Россию: в США эти бумаги за давностью лет открыты. Я приношу также великую благодарность тем, кто читал рукопись в черновике и поощрял меня к ее завершению: без этого написать серьезную книгу в наше время невозможно. Это Нина Сергеевна Филиппова и Андрей Михайлович Турков, Ада Анатольевна Сванидзе (сама пишущая прекрасные стихи), Галина Петровна Бельская, мои коллеги по работе и особенно Александр Семенович Кушнир, который, когда меня начали одолевать сомнения, расхвалил меня так, что я, потерявший одно время уверенность в себе, воспрянул духом и живо закончил сие произведение. Особая моя признательность Э.С.Корчагиной, которая была не только корректором в издании этой книги, но и помогала в правке текста, выступив в роли редактора-стилиста. Я также благодарен Музею боевой славы Разведупра, который сохранил фотографию, красующуюся на титульном листе книги и лучше иных слов рисующую характер матери. Я немного виноват перед Управлением: в том отношении, что затеял и довел до конца эту книгу, не поставив в известность его руководство, не введя его, так сказать, в курс дела и даже отчасти от него скрывшись. Степень этой вины не следует преувеличивать. Все лучшее в мире совершается без уведомления о том начальства - история моей матери лишнее тому подтверждение. Потом, тот, кто внимательно прочтет книгу, увидит, что она написана с симпатией к учреждению, в котором работали мои родители и преданность которому оба сохраняли до конца своей жизни - несмотря на все ее трагические перипетии. Деятельность этого учреждения была исторически необходима и эффективна, и родители гордились тем, что принимали в ней участие. Автор разделяет эти чувства и их отношение к прошлому. Более того, всякий писатель сам подобен разведчику: он вглядывается в мир и старается выведать у него истину - только шпионит он не для узкого круга лиц, а в пользу целого народа и, может быть - всего человечества. Люди должны знать правду - поиски ее и составляют существо работы как хорошего разведчика, так и хорошего писателя.  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВО ФРАНЦИИ *  1 Моя мать, Бронина Элли Ивановна, она же Рене Марсо, родилась 10 августа 1913 года во Франции, в городке Даммари-ле-Лис - теперь части Мелена, центра департамента Сены и Марны, расположенного в 40 километрах от Парижа вверх по течению Сены. Оба ее родителя были из крестьян, но семья деда Робера перебралась в город поколением раньше и жила в достатке, а бабка Жоржетта родилась в деревне, и ее мать, всеми уважаемая, достопочтенная женщина, рано овдовев, скиталась с четырьмя дочерьми по наемным углам, арендуя чужую землю. Причиной такого мезальянса (поскольку не одни аристократы умеют считать деньги в чужих карманах) был, как это всегда бывает в подобных случаях, тайный изъян одного из брачующихся, а именно моего деда. В то время как прочие члены этого семейства были люди дельные и по-крестьянски целеустремленные, Робер успел заразиться городской ленью и скукой: ему время от времени все надоедало, он начинал беспричинно томиться, отягчаться семейными и прочими узами - задумывался, глядел по сторонам и наконец менял все подряд: жен, жилища, профессии. Вообще говоря, лучше всего он чувствовал себя за праздничным столом и здесь как бы находил свое место в жизни: делался весел, словоохотлив, приятен и даже обворожителен - был, как многие французы, любитель застолья, хотя пьяницей не был. Жоржетта была во всем его противоположность: упрямая, трудолюбивая и недоверчивая молчунья - дедова родня решила, что она сможет ввести их Робера в столь необходимые ему берега и рамки. Но одни предполагают, а другой, как известно, располагает. Свадьбу закатили громкую и богатую: ею тоже хотели сильней привязать новобрачных друг к другу - дали неудачнику лучшую, большую и светлую, комнату с отдельным входом в новом, только что выстроенном доме и предупредили его, что отныне он сам кузнец своего счастья и что второго такого случая у него не будет. Но не прошло и двух лет с рождения Рене, как он снова, в который уже раз, начал скучать, прислушиваться к зову своего неугомонного, переменчивого сердца, тяготиться и женой, и домом, и отдельным входом с улицы, уехал как-то по делам в Париж и не вернулся - сообщил только через некоторое время родным, что нанялся к кому-то коммивояжером, хотя в Даммари-ле-Лис был пристроен в семейной фирме, возглавляемой его старшим братом. Он даже не попросил прощения у Жоржетты, словно все это не очень-то ее касалось. Жоржетта, не оправдавшая надежд его семейства и ничего не нажившая в скоротечном браке, вернулась не солоно хлебавши в родные края в Пикардию, в деревню ля-Круа-о-Байи, что в двух километрах от Ламанша: ближе к морю там не селятся, потому что иногда оно выходит из берегов, и тогда нужны не дома, а корабли и лодки. Первые впечатления Рене были связаны, однако, не с этими местами, а с войной и с Парижем: видно, Жоржетта наезжала туда с ребенком. Немцы были рядом, и по столице стреляла знаменитая Берта - крупноствольная дальнобойная гаубица, наводившая ужас на парижан: прообраз будущих, устрашающих уже нас чудовищ. Французы прятались от нее в убежища, и Рене запомнила, как ее, завернутую наспех в одеяло, отнесли в такой подвал, где она кричала от страха и где какой-то господин, явно из иных сфер жизни: там все сидели вперемешку - угощал ее конфетой в нарядной обертке: чтобы угомонилась и не бередила ему душу криками, на которые сам готов был отозваться. Именно обертка запомнилась ей всего больше: может быть, была красивой - или сласти были тогда в редкость. Помнила она также толпы беженцев с узлами и чемоданами, солдат-союзников в необычных мундирах и гимнастерках и еще (ей было уже пять) - окончание войны, День Победы, когда по улицам Парижа, как по родной деревне, шли гурьбой и пели девушки-швеи, мидинетки, никого в этот день не боясь и не стесняясь: будто город на время перешел в их собственность и распоряжение... Жили они вдвоем где придется, где была работа, а на лето Жоржетта, как и ее сестры своих детей, отправляла Рене к матери, к Манлет: так все ее звали. Женщина эта была незаурядная - из тех, что стоят у истока всех сколько-нибудь заметных семейств и генеалогий. Она вывела дочерей в люди и сделала это так, что те не заметили нищеты в доме,- теперь они, в память о своем детстве и в благодарность за него, слали ей своих чад на сохранение и на выучку. Манлет была бедна, бедность ее граничила с нищетою, но она словно не замечала ее - напротив, относилась к ней как к достойному и наиболее верному (никогда не не изменит) спутнику жизни. В том, что другие считали проклятием и небесной карой, она черпала силу и даже одушевление - ей было легче жить без денег и ни от кого не зависеть, чем обременять себя ненужными, как она считала, путами. Хотя и принято считать, что деньги дают свободу, она полагала это заблуждением: из бедности ей проще было глядеть на мир и вести себя с надлежащим достоинством - она была для нее неким щитом и спасительным прикрытием. При этом она не юродствовала, не выставляла свою голь напоказ: напротив, выходя с детьми и потом - внуками на люди, что случалось по праздникам и иным торжественным дням, старалась, чтобы те выглядели не хуже, чем у других, но чище и наряднее: для этого из сундуков извлекались, отглаживались и украшались лентами старые одежды, ничем с виду не уступающие обновкам. Соседи относились к ней с превеликим уважением. Она говорила с ними мало и скупо, словно берегла слова, но тем вернее разлетались они потом по деревне - с детьми же была разговорчивее: словно мудрость ее была такого рода, что могла быть сообщена только малым. - Манлет, почему у нас пол земляной, а у других деревянный? - Потому что мы бедные. - А другие? - А другие богаче. - Это плохо - быть бедным? - Ничего хорошего, но не это главное. - А что главное? - Главное - быть честным, порядочным и трудолюбивым, остальное само приложится. - Как это - приложится? - Значит, придет само собою. А не придет - тоже не беда. Останется утешение, что был честным. Богатым быть нетрудно, зато бедных Бог любит...- Она глядела вдумчиво и выразительно.- Вы кроликам травы нарвали? - Нарвали. - И колосков набрали? - (Во французском языке есть слово glaner, означающее подборку колосков после снятия урожая,- верное свидетельство тому, что страна лишь недавно ушла от нищеты: оброненные колоски собирали после общей жатвы, и необходимое для этого вторжение на чужую землю было освящено обычаем.) - У всех уже собрали - хотели к графине пойти, да испугались,- полушутя-полусерьезно, как бы посмеиваясь над собой, отвечала Рене. - Почему? Это ж разрешается? - Я им то же говорила, а они графиню боятся... А она сама спрашивала, когда придем... В деревне жила настоящая графиня, потомок средневековых властителей края. Замок ее сгорел веком раньше, тогдашний граф перестроил конюшню и переехал в нее, но и она представлялась здешним детям одним из чудес света. - Да, она такая.- Манлет не любила обсуждать с детьми дела взрослых - впрочем, и без них тоже.- Про меня ничего не спрашивала? - Говорила, у тебя бабушка хорошая. Достойно живет, хотя и в бедности. - Так и сказала? - с досадой переспросила Манлет.- Это они любят. Когда бедные ведут себя достойно. А достойные живут в бедности... И ничего больше? - Сказала еще, что ты редко в церкви бываешь. И в хор петь не ходишь. - Меня там, в хоре этом, не хватало. У меня голоса нет. И петь я не умею... Графиня, пятидесятилетняя жилистая женщина с очкообразными глазами, будто обведенными темными ободками, с раз и навсегда остановившимся лицом, отказалась пять лет назад от столичной жизни, переехала в провинцию и занялась односельчанами - едва ли не миссионерствовала в собственной деревне. Сама набожная, она следила за тем, чтоб все ходили хоть раз в неделю на церковные службы, ежедневно беседовала с кюре, обсуждая с ним темы проповедей, так что тот не знал уже, кто из них главный предстатель Бога в деревне, но терпел, поскольку целиком от нее зависел; руководила хором из прихожан и посещала его спевки - следила, словом, за нравственностью. Сама она выговоров никому не делала - упаси Боже - но посылала для этого своих гонцов и приспешниц, и если человек не внимал косвенным намекам и вразумлениям, вступала в дело сама и открыто переставала с ним знаться. Многие следовали ее примеру, и провинившийся подвергался в этом случае некоему молчаливому остракизму и понижался в общественном мнении. В отношении Манлет это был не выговор и не предупреждение, а дружественный попрек и изъявление легкой досады, переданное к тому же не через чужих, а через своих же, но осудительного привкуса оно при этом не теряло. - Какое - редко? - додумывала между тем Манлет, строптивая и не желавшая идти на поводу ни у кого - тем более у графини.- На Пасху была, а до этого в Великий пост два раза - куда чаще? Что Бога зря беспокоить? Он кругом - зачем за ним в церковь ходить? О себе напоминать? Ему это не нужно. И работы полно. Опять трава со всех сторон в огород лезет - полоть надо. Тоже нехорошо: божье создание все-таки, а куда денешься? Прополете вечером? - предложила она, и Рене кивнула: Манлет умела просить так, что ей не отказывали, но с легкой душой выполняли ее просьбы.- На море пойдете? Мидий наберите - сварим вечером. - Другого ужина нет? - подколола ее Рене: обычно не слишком бойкая, но ровная и невозмутимая, она в присутствии бабушки вела себя иной раз чуть ли не дерзко и позволяла себе подшучивать над ней, к чему Манлет никак не могла привыкнуть, поскольку была женщина серьезная и благонамеренная. - Как - нечего? - Она посмотрела недоверчиво.- Не было, так будет. Земля всех накормит - без дела только сидеть не надо. А у нас не только земля - еще и море: вовсе грех жаловаться... Далеко не заходите только. - Утонуть можно? - Унести волною. Идите вдоль берега. Человек создан по земле ходить, а не по морю. - Только Христос по воде ходил? - Когда это? - Манлет глянула испытующе: разыгрывает, или нет, ее внучка. - Кюре в церкви сказал. - Ну если сказал, значит, так и было,- согласилась Манлет, вовсе в этом не уверенная.- Идите. Не задерживайтесь долго. А то волноваться буду... Дорога к морю была живописна. Обсаженная тополями, она шла мимо убранных полей, которые мерно опускались и поднимались вместе с местностью: та понижалась и поднималась не крутыми холмами, а пологими земными волнами - в начале лета ярко-зелеными, к осени серо-желтыми. Вдоль дороги стояли дома - они подступали вплотную к обочине, и можно было заглянуть, что делается во дворах и даже за окнами: их обитатели жили вровень с землей, что называется, одной ногой на улице. На полпути к морю стоял белый мраморный крест: деревня называлась по нему - "Крест в Байи". Когда-то тут проходила большая дорога, и крест нужен был паломникам и путникам, чтоб помолиться: церквей тогда было мало; теперь же мраморная крестовина вписывалась в пейзаж наравне с тополями, холмами и прибрежными скалами: как создание самой природы. Рене и ее кузенам и кузинам было здесь легко и привольно. Солнце, небо, ветер, земля под ногами, ощущение простора - все сливалось воедино с их душами и связывало их с землей и небом, чего не бывает в городе с его лабиринтом домов и улиц... Море было шире и бесконечнее, чем земля, у него не было берегов, и оно пугало своими размерами и непостоянством: его, как предупреждала Манлет, надо было остерегаться. Берег здесь, как по всему северу Франции, резко очерчен и огорожен высокими скалами. Они поднимаются вверх крутыми иссеченными вдоль и поперек столбами, а внизу, между ними и водой - кромка земли, покрытая их осколками и заливаемая в прилив водою: тут-то и водятся мидии - лакомство богачей и повседневная пища бедных. Сбор их не составляет труда и не занимает много времени: обшариваешь руками мокрые, покрытые водорослями камни и отдираешь от них моллюсков. Здесь резко пахнет йодом, так что с непривычки кружится голова,- потом к запаху моря привыкаешь, но оно не выпускает из своих объятий: укачивает если не йодом, то постоянной игрой солнечных бликов на водной глади. Они манят к себе, и вам хочется, по незнанию, пойти по ним, вслед за легконогим Христом, к тонкой нитке горизонта, кончающегося где-то в Англии. Франсуа, один из здешних приятелей Рене, которому не было и шести, грезил о далеких странствиях: - Ты, когда взрослой будешь, пойдешь в дальнее плавание? Я пойду. - Рыбу ловить? - Нет. На рыбе много не заработаешь. Мне папа сказал: если за морем купить что-нибудь, а здесь в три цены продать, то разбогатеть можно. Ты хочешь быть богатой? - Нет. Мне и так хорошо. Главное - быть честным.- Рене успела уже принять на веру слова бабушки и не хотела изменять им - постоянство, сопутствовавшее ей всю жизнь и больше всего ей в жизни навредившее. - Это Манлет так говорит. Без денег плохо. Я на моряка учиться пойду. - А я на земле буду жить. Человек создан ходить посуху. Иисус только по воде ходил - и то: было это или нет, еще не совсем известно... Нам не дано знать будущего. Франсуа остался в деревне - только во Вторую мировую побывал в солдатах и оставил на фронте ногу: связанных с этим приключений и переживаний хватило ему на весь его век с избытком. Рене же отправилась вместо него в то самое дальнее долгое плавание, из которого нет возврата, потому что, пока вас не было, в ваших краях все так изменилось и преобразилось, что вы, вернувшись, не узнаете их: места те же, а самой страны нет - успело смыть волнами истории. 2 Пока Рене гостила у бабушки, Жоржетта не теряла времени даром: нашла на танцах второго мужа. Она была великая скромница и молчунья, но эти качества, как известно, производят иной раз на мужчин (на танцах в особенности) большее впечатление, чем иная женская болтовня и доступность; прежде всего это относится к тем ухажерам, кто настолько ловок и общителен сам, что полагает, что этих качеств ему хватит на двоих с избытком. Но для этого надо все-таки пойти на танцы, и поскольку женщине, подобной Жоржетте, это дается с трудом, то нельзя сказать, что она вышла замуж во второй раз без всяких с ее стороны усилий. До войны Жан был моряком в Бретани, в войну служил в авиации. Обе эти профессии ему не понравились, и по окончании войны он решил не возвращаться к ним, а как многие победители, считающие, что мир лежит у их ног, решил строить жизнь наново, в соответствии с устремлениями молодости. Мечты тогда были проще наших - в юности он хотел быть строителем и теперь определил себя на стройку, а пока, в предвкушении любимого дела, веселился в Дьеппе с товарищами и тратил выходное пособие. Жоржетта молча, но верно подпадала под его обаяние, но какое-то время мялась и медлила: боялась нового неудачного замужества и заранее ревновала его к товарищам - этим она, как водится, лишь сильней разжигала своего воздыхателя. Наконец она поделилась сомнениями с дочерью - хотя в таких случаях уже не столько обращаются за советом, сколько, сами того не ведая, извещают о принятом решении и косвенно просят о помощи и поддержке. У Рене никого ближе матери не было - она отнеслась к ее тревогам как к собственным и обещала ей всячески содействовать новому браку и относиться к отчиму как к своему родителю. Это было для нее в одно время и просто и сложно: родного отца она в глаза не видела. Жан пошел ей навстречу. Понимая, что путь к сердцу матери лежит через ребенка, он начал обхаживать и дочь тоже: сводил на ярмарку, подарил ей конфеты и, главное, преподнес пару обновок, чем в особенности подкупил будущую падчерицу, которая до сих пор носила только перешитое, перелицованное и перештопанное. Жоржетта не тратилась на одежду - ни на свою, ни для дочери: боялась еще раз остаться одна без средств и откладывала каждую копейку; Рене поэтому долгое время смотрела на отчима теми глазами, какими встретила когда-то его подарки. Жили они поначалу легко и весело, потом медовый год кончился - потекли послевоенные будни с их тяготами и неустройством. Победители оказались никому не нужны; более того, их, недавно державших в руках оружие, побаивались - они стали в длинную очередь за работой, жильем и хлебом. Жан нанимался в строительные бригады и ездил с семьей по парижскому региону - кочевая жизнь с ее вечными переселениями, наймом дешевых квартир и комнат, ссорами с хозяевами счастья в доме не прибавляла. Жан, поостывший и поскучневший к этому времени, начал утомляться, раздражаться и, главное - пить, иной раз - запоями. Пьяный, он делался нехорош, в нем словно просыпался некий противоположный ему человек, его на время подменявший. Жоржетту он не разлюбил, но к Рене начал придираться: пьяный в особенности, но и трезвый косился на нее и перестал с ней разговаривать - решил, что она главная причина его семейных неурядиц. Стало еще хуже, когда появился второй ребенок, его собственный. Семья приобретала новую конфигурацию, в которой для Рене не было места, по праву принадлежавшего ей прежде. Она мужественно переносила придирки, попреки, даже угрозы пьяного отчима - словно не слышала их: блюла обещание, данное матери, но сердце ее обливалось кровью. Ей было десять. Внешне это была та же немногословная, приветливая и невозмутимая девица, что раньше, но душа ее с возрастом обнажилась: она стала подвержена экзальтациям и восторгам и чрезмерно чувствительна к обидам и несправедливостям. Она была старше Жанны на девять лет - разница в годах большая и для старшего ребенка опасная, потому что родители, сосредоточенные на меньшем, полагают, что старший уже достаточно взросл для того, чтобы вместе с ними опекать и пестовать младшего, а старший перед строгим ликом родителей несет в себе то же младенческое нутро, что и прежде: сам ждет ласки и предпочтения и тяжело переносит ущемление своих интересов и обиды, связанные с теснотою. Рене казалось, что у нее отнимают места, давно ею насиженные. Жили они в это время в крохотной двухкомнатной квартирке в Стене, городке под Парижем. Жан и Жоржетта занимали спальню, Рене делала уроки и спала на диване в большой комнате, которая стала как бы ее собственной. Колыбельку Жанны повесили вначале рядом с родителями, но потом, когда стала нужна детская кровать, ее поставили в комнату Рене и всем сразу стало тесно. Рене перешла спать в прихожую, где ставила каждый вечер раскладушку, но и здесь не было покоя: отчим часто возвращался домой поздно и пьяный, злился и толкал ногой шезлонг, загораживающий ему дорогу. Рене ждала его прихода и не засыпала, а он иной раз сильно задерживался. По ночам она таким образом странствовала, но и днем было не легче. У нее и прежде были обязанности по хозяйству: она чистила всем обувь, убирала большую комнату, ходила за молоком и хлебом - теперь же надо было еще и сидеть с младшей. Рене исполняла все безропотно: так было не в одной их семье - детей во Франции не баловали, и они все делали что-нибудь по дому. Беда была не в этом. Жанна подрастала, начала ходить и осваивать новые для себя углы и занятия и, как это часто бывает, во всем подражала старшей. У Рене были стол и книжная полка - ее, как ей казалось, неотъемлемое достояние, потому что никто, кроме нее, книг в доме и в руках не держал, но Жанна, видя, с каким усердием и гордостью садится сестра за свои учебники, требовала их и не унималась, пока ей не давали в руки книги и не снабжали карандашами. Над книгами Рене тряслась в особенности и стояла коршуном над сестрой всякий раз, когда та их "читала", но не могла видеть и того, как сестра тупит карандаши, любовно ею очиненные: тогда это было основное орудие школьника. Мать не понимала ее чувств, хотя и она опасалась, что младшая порвет или повредит школьные книги, а отчим и этого не боялся, а со скрытым злорадством потворствовал Жанне и запрещал отбирать у нее новые игрушки, так что дело доходило иной раз до слез и рыданий - сиюминутных или, чаще, ночных, отсроченных. - Ну и пусть! Не надо! Мне ничего своего не надо! - горько твердила Рене, обливая слезами подушку.- Я, как Манлет, буду бедной и гордой!.. Но такие обеты легче даются, чем выполняются. Рене казалось, что ее хотят выжить из дома, и у нее были причины так думать: основательные или нет, этого в подобных случаях никто в точности сказать не может. Наверно, и Жоржетта была виновата, раз шла на поводу у мужа и не уделяла Рене должного внимания, но ее можно было понять: она жила теперь в вечном страхе, отбивающем всякое соображение, ей было не до детских обид и разочарований. Второй мужчина в ее жизни оступался - земля шаталась или ходила ходуном под ее ногами: в зависимости от того, насколько пьяным притаскивался он домой к вечеру. Алкоголизм во Франции в то время был таким же злом и бедствием, каким является сейчас в России,- страх Жоржетты был понятен и питался уличными примерами. Но она держалась и стояла стеною. Ее излюбленным и единственным оружием в борьбе за мужа и за сохранение домашнего очага оставалось безмолвное и неискоренимое крестьянское упорство. Она искала спасения в труде, боялась подлить масла в огонь, затеять роковую ссору, опрокинуть равновесие бешено вращающегося семейного волчка и потому не попрекала мужа, не устраивала ему сцен, но вела себя так, как если бы ничего особенного не случалось: поддерживала в доме образцовый порядок, какой бывает только в сельских хижинах, следила с почти религиозным усердием за сохранностью и опрятностью общей одежды и обуви и готовила так, будто каждый день звала к себе людей, хотя приходил всякий раз один муж, которого она и ждала себе в гости. Она прекрасно готовила - это было у нее в крови, как у многих француженок. Мясо было мастерски зажарено, подрумянено снаружи и сочно изнутри (и она каждый раз волновалась и тревожилась так, будто в первый раз его готовила), картофель во фритюре был доведен до необходимой солнечной кондиции, в тарелке обязательно было что-нибудь зеленое, так что в совокупности получалось нечто красочное и художественное. Продукты она покупала, как это делают тоже одни француженки: пробуя на цвет, запах и на вкус, чуть ли не залезая внутрь каждого и не забывая при этом не раз и как бы невзначай спросить цену и сбить ее до предела. Это и был ее ежедневный и безмолвный отпор судьбе, немой укор Жану, а заодно и дочери, которая так не вовремя обиделась на жизнь и тем только еще больше ее осложняла. Все так, но Рене чувствовала себя брошенной. Да так оно и было по большому счету. Если перед крестьянкой поставить выбор между мужем и ребенком, она, с ее заскорузлым, веками обтесывавшимся умом, выберет мужа: без него семья разрушится, а дети - дело наживное. Жоржетта никогда бы не сказала этого вслух и даже не подумала бы ничего подобного, но на поверку так и выходило. Рене поневоле начала свыкаться со своим новым положением - постояльца в собственном доме, и в душе ее образовалась трещина. Из такого материала лепятся, с одной стороны, будущие бродяги, преступники и революционеры (в каждом случае надо разбираться: кто кого предал - они семью и Родину или те их), с другой - книжники и мечтатели, иногда - то и другое вместе: фантазии заменяют действительность. Рене полюбила школу и чтение, она берегла учебники как зеницу ока: любовно обертывала их, складывала в аккуратную стопку на столе, где всегда был такой же порядок, как у матери в доме, и уходила с головою в чтение. В книгах торжествовала справедливость, в них можно было укрыться от домашних бед и неурядиц, в вымысле она находила простор и никем не стесняемое поле деятельности. У нее были любимые герои и героини: из них первая - Жанна д'Арк, когда-то поведшая за собой мужчин на войну за спасение нации. Она часто воображала себя на ее месте - в железном панцире, с мечом и копьем, с хвостатым вымпелом впереди неровного строя рыцарей на конях в полной экипировке и стоящих за ними мужиков с дубинами. Но легко воевать в воображении с пришлыми завоевателями - трудней въявь с одним пьяным отчимом. А он, казалось, чувствовал, что она прячется от него в книгах, и пытался и там настичь ее. Его раздражала ее усидчивость. - Гляди, снова за книги взялась! - Пьяный, он неотступно следил за ней, а она, послушно выполнив домашние обязанности, спешила к своим друзьям и союзникам и трепетно открывала их, готовая погрузиться в светлый мир нарисованного и написанного.- Завтра хочет всем нос утереть, лучше всех ответить! - злобился Жан, зная наперед, что ничего этим не добьется, и чувствуя, что натыкается в случае падчерицы на такую же непреодолимую стену упорства, что у матери.- Чтоб потом за работягами следить, их задания в книжечку записывать! Рене и правда особое удовольствие доставляли хорошо выученные и бойко отвеченные в классе уроки. Учителя ставили ее в пример, не преминув напомнить остальным, что она из простой рабочей семьи и что это не помеха ее школьным достижениям. Но ей важны были не сами успехи (если она и гордилась ими, но втихую, молча), а то, что, отвечая урок, она как бы участвовала в акте творения, становилась на время создателем иного, справедливого мира: такова конечная цель всякого мечтателя. Это-то и выводило из себя отчима, который давно уже нацелился не на восстановление мирового порядка, а на его разрушение. Он решал, что Рене слеплена из другого теста, чем он и его семья и товарищи, что она вознамерилась выбиться в люди на его горбу и за его деньги, выучиться на помощницу эксплуататоров: в ней было нечто внушающее ему эти мысли и оправдывающее такие подозрения. - У нас есть один,- объяснял он, встретив непонятливый взгляд Жоржетты, оторвавшейся на миг от шитья.- Конторщик! И слова простому человеку не скажет, нос задирает, тварь продажная, а перед хозяином лебезит как цуцик!.. Жоржетта понимала наконец, что он имеет в виду, но не принимала его слова всерьез. У нее были свои виды на дочку. - Почему? Может, она учительницей станет? Будет детей учить. Учительница была для нее воплощением и одновременно - крайним пределом образованности. Сама она за год приходской школы едва научилась писать и читать и завершила свое образование взрослой самоучкой, читая "Юманите", боевую газету коммунистов, которую приносил домой Жан. Другого чтения она не знала и знать не хотела и читала в "Юманите" все подряд: здесь на каждой строке клеймили буржуазных воров и мошенников, а она приговаривала: "Oh! salauds!" ("Негодники!") и откладывала газету в возмущении - все в ней в эту минуту, кажется, кипело. Но негодование ее мало сказывалось на повседневной жизни и житейских устремлениях. Больше всего на свете Жоржетта хотела открыть свое дело. У нее была уже однажды собственная мастерская - ателье дамских шляпок. Жан как-то разбогател, получил деньги за разовую работу, а тут подвернулось горящее дело, которое продали за бесценок. Жоржетта, переняв от прежних хозяев двух работниц, не выходила из мастерской или ежеминутно туда бегала и постоянно пеклась о производстве. Если б жизнь снова не переменилась и не пришлось бы ехать за Жаном, она ни за что бы не рассталась со своим шляпным раем - да и сделала она это лишь после долгих колебаний между мужем и сбывшимися вдруг мечтами, а сделав выбор, всю жизнь потом вспоминала об ателье с грустью и сожалением. Для Жана ее "Oh! salauds!" было достаточно, чтоб считать ее своей единомышленницей: она его устраивала и такой (и такая, может быть, больше, чем законченная революционерка), но с Рене были иные счеты: - Чтоб учительницей стать, надо еще десять лет учиться! Чтоб я платил за все это! Дудки! И семи лет хватит! Никто в нашем роду больше не учился. И семи-то классов никто не видел - и ничего! Учеба ума не прибавляет! Жоржетта все-таки выходила, с запозданием, из себя, глядела на него с неприязнью. О будущем она не спорила: знала, что это бессмысленно, но относительно настоящего порой не давала спуску: - Что ты хочешь от нее? Чем она тебе не угодила? Она ж все делает... С твоим ребенком сидит. - С моим? - поднимал голову он.- С твоим тоже!..- И поскольку Жоржетта не поддавалась на провокацию, а только красноречиво молчала, сбавлял тон, трезвел, признавался: - Она такая. Не придерешься. - А нет, зачем цепляться? - резонно возражала та. - Давайте за стол садиться. А то с разговорами этими ужин остынет и все мои труды пойдут прахом... Долго так продолжаться не могло - домашняя мина взорвалась после одного из рождественских праздников. Это был пустяк, но пустяки иной раз чувствительней всего прочего. В одно из Рождеств Жанна, которой было три года, получила, как положено, подарок, а Рене - пустой башмак (в них принято класть рождественские дары, и дети, не принимавшие участия в полночном застолье, бегут к ним едва проснувшись). Родители, видно, посовещались, решили, что Рене уже достаточно большая, и можно на ней сэкономить - она же восприняла это как самое большое в ее жизни несчастье. Этот башмак стал для нее олицетворением ее ненужности и сиротства. От горя она потеряла голову. - Подарок захотела! Кому другому - только не мне! Ведь я никому тут не нужна! Все только и хотят, чтоб я ушла куда-то! Жоржетта оторопела: - Что ты говоришь?! Подумала бы сначала! - А я об этом только и думаю! Каждый вечер! Все у меня отобрали! Стул - и тот взяли,- на котором я уроки делала! Себе в спальню! Мне сесть за стол не на чем - ни утром ни вечером!..- И безутешно заплакала: не потому, что не было что сказать, а потому что дорогу словам перекрыли рыдания. Пока она выкрикивала накопившиеся в ее душе жалобы, она сама уверовала в то, что говорит, что так оно все и есть на самом деле, как она жалуется. Такова сила произнесенного - слова, выпущенные из-под душевного гнета, узаконивают наши чувства, возводят их в ранг истины, не отличимой от реальности. Отчим стал относиться к ней после этого спокойней и безразличней: Жоржетта переговорила с ним на повышенных тонах, да и подобные взрывы страстей сами по себе останавливают порой самых придирчивых гонителей. Но дело было сделано. Рене, признав во всеуслышание свое особое положение в семье и в мире, смирилась с ним и стала вести себя так, как ведут себя будущие эмигранты, даже когда не собираются еще покинуть свой неприветливый дом и само отечество. 3 Впрочем, отчим еще раз переменился по отношению к ней. Люди вообще меняются чаще, чем это принято думать, и один и тот же человек в течение жизни может подвергаться метаморфозам почище Овидиевых. Он как-то сам собой стих, сник, перестал к ней цепляться. Перемена эта совпала с улучшением в их жизни: не то он сначала бросил пить и получил место краснодеревщика, не то наоборот - сначала нашел выгодную работу, потом перестал зашибать - так или иначе, но в доме появился достаток, и они перестали бедствовать. Но дело было не только в этом: деньги характера не меняют - можно разбогатеть и остаться бузотером. Удача, как и беда, не приходит одна: успех заразителен. Жана еще и выбрали секретарем ячейки: теперь, когда он повеселел и посолиднел, товарищи сочли его доросшим и до этой должности тоже; прежде он был всего-навсего рядовым коммунистом. Семья, как было сказано, обосновалась в Стене - маленьком городке возле Парижа. В близком соседстве был красный Сен-Дени, где местная власть была в руках коммунистов и хозяева вынуждены были мириться с этим. Стен не был красным, но тоже сильно порозовел, коммунисты набирали силу и здесь и вели себя достаточно дерзко - должность секретаря коммунистической ячейки поэтому, при всей ее внешней одиозности, была достаточно заметна и даже почетна. Жан вырос в чужих глазах и, стало быть, в своих собственных, поднялся над средним уровнем и тут-то и стал относиться иначе к образованности и к Рене, которая была как бы ее воплощением и стала ему нужна как раз тем, чем раздражала прежде. Руководство людьми требует культурного возвышения над ними, а тут еще протоколы собраний, составление планов, отчетность - вести ее Жану не хватало той самой грамотности, которую он до сих пор преследовал у себя дома. Он перестал коситься на Рене волком и поглядывал на нее теперь скорее с завистью: Савл обратился в Павла. Правда, такие обращения, включая евангельское, сомнительны и ничем хорошим не кончаются, но худой мир, говорят, лучше доброй ссоры. Он позвал ее как-то на заседание ячейки. Ему нужно вести запись собрания, на чем настаивало партийное руководство и на что сам он не был способен,- как человек с улицы, который не может, как Цезарь, говорить, писать и делать что-то еще в одно и то же время. Рене недолго думая согласилась: ей было лестно, что ее просят о помощи, и она не прочь была развлечься - с этим в Стене было довольно туго. Сходка была назначена в кафе, хозяин которого слыл за красного. Красным был не он, а его вино и посетители: они, облюбовав это место, чувствовали себя в нем как дома и ходили сюда, как прихожане в церковь,- простые люди отличаются иной раз завидным постоянством. Хозяин хоть и соглашался на новую политическую окраску, но, сводя концы с концами, никак не мог вывести итога своей партийной ангажированности (что неизбежно, когда экономику путают с политикой). Заседания ячейки проводились внизу, в большом погребе, где хранились бочки с вином и иные съестные запасы, за которыми хозяин ревниво поглядывал, и переходили, по их окончании, в более свободные и шумные вечеринки в общем зале. Рене дали отдельный столик с тетрадкой и карандашами: чтоб записывала, что скажут. Кроме Жана среди прочих были его друг Дени и Ив, заместитель секретаря по политике. Региональное руководство хотело бы видеть Ива на месте Жана, но на это не пошла ячейка: Ив был хмурый, пасмурный человек, живший холостяком и никуда, кроме подвала кафе, не ходивший,- Жан, в сравнении с ним, был парень свойский, легкий на подъем и понятный каждому. Рене наблюдала за ними с любопытством. До сих пор она видела взрослых лишь на стройке отчима, где они сообща зарабатывали себе на жизнь: здесь же его друзья собирались ни больше ни меньше как для того, чтобы обсудить существующий мир и его исправить. Рассаживались они перед ее глазами степенно и чуть скованно, будто чего-то стеснялись: им нужно было перейти от повседневного житейского взгляда на вещи к почти метафизическому и трансцендентальному, и необходимая для этого серьезность давалась не в один присест, не в одно дыхание. Жан представил Рене как новую стенографистку, товарищи иронически покосились на нее, но и в этой насмешливости было нечто неловкое и даже беспомощное, как бывает, когда в закрытый круг попадает человек со стороны, кому разговоры и поведение его участников могут показаться смешными, и те заранее ограждаются от него таким барьером. Ив, правда, поглядел на нее иначе, подозрительно, но он так относился и к самому Жану, и Рене просто передалась частица этой неприязни. Речь в тот день шла об участии или неучастии в общей забастовке, приуроченной к празднованию Первому мая. Ив настаивал на том, что это не может обсуждаться, поскольку соответствующее решение уже принято в верхах и необходимо лишь действовать, и по возможности - решительнее; Жан же стоял на том, что надо прежде посоветоваться с рабочими и обсудить все наново: именно за это его в руководстве и недолюбливали. - Объявить забастовку нетрудно! - горячился он.- А как потом из нее вылезть?! В прошлый раз на шинном так ничего и не добились, а последние штаны с себя спустили! Дома жрать нечего, жена и дети волком глядят, а все для чего?! Чтоб через месяц десять су к дневному заработку прибавили? Так их год наверстывать надо - если считать, что потеряли! Мы же в своей стране не хозяева! Живем как приживалы! Сколько кинут нам, столько и слопаем! Бузим, а решают те, кто у кормушки! А нам - не пройти, не проехать: как мне в прихожей, когда я домой возвращаюсь,- верно, Рене? Пример (или запоздалое извинение с его стороны) был неудачен. Рене могла бы и обидеться, но логика классовой борьбы увлекла ее, и она не стала спорить. - Я не понимаю! - Ив стоял на своем.- Что из этого следует? Чего не надо? Бастовать вообще - или бастовать так, чтоб не остаться у разбитого корыта? Партия говорит, что одними экономическими требованиями ничего не добьешься. Надо брать быка за рога и делать это немедленно. Русские вон денег не просили, а взяли власть в свои руки и выгнали хозяев к такой-то матери - так у них, кажется, говорится. - А на какие шиши жить при этом? - Дени был самый большой оппортунист во всей этой компании. По этой причине он не был принят в члены партии, а все ходил в кандидатах. Ив терпеть его не мог и то и дело спрашивал у Жана, на каком основании Дени ходит на собрания ячейки, но Жан стоял за Дени горой: они не первый год ходили в приятелях. - Партия поможет,- пообещал Ив.- В прошлый раз суп раздавали. - Ну если суп только,- неопределенно протянул Дени.- Гороховый? - и невпопад засмеялся. Ив разозлился. - Еще и сэндвичи были! Знаете, сколько денег нужно, чтоб каждому забастовщику выдать по сэндвичу?! Это ж наши деньги, пролетарские! У нас их немного - хорошо Россия помогает сколько может. Хотя они сами сейчас не в лучшем положении. Вся капиталистическая Европа против них - и ничего, держатся! Потому что не считают, как мы, что во что обойдется, а сначала действуют, а потом считают убытки! - Рабочие на противоположном конце стола поникли, приниженные, головами. Они любили Россию: за воображаемое исполнение их надежд и мечтаний, но когда все время тычут в глаза одним и тем же примером, симпатий поневоле убавляется.- И потом! - продолжал Ив, не замечая, как всякий догматик, обратного действия своих слов.- Почему мы говорим только об экономических требованиях? Первое мая - это прежде всего политический праздник, и мы должны провести его под флагом политических лозунгов и требований. Сакко и Ванцетти - вот наши герои сегодня, мы должны воздать должное им и напомнить всем о пролетарской солидарности! - Нас уговаривать не надо.- Жан был недоволен тем, что Ив берет на себя ведение собрания: для этого был он, секретарь, избранный ячейкой.- Мы за рабочую солидарность - иначе бы и ноги нашей здесь не было. Верно, Мишель? - обратился он для разрежения атмосферы к хозяину кафе, который недоверчиво прислушивался к тому, что говорил Ив: времена были крутые, и то, что тот так легко пускал на ветер, с такой же легкостью подпадало под статьи закона.- Что ты кислый такой? - Да не пьете ничего - поэтому. Вино киснет, и я с ним вместе. - Это ты не напрасно - мы свое наверстаем,- успокоил его Жан.- Не зря рядом с этими бочками сели: чтоб не забывались.- Его друзья оживились и заулыбались: вино возвращало их к бренному существованию и уводило прочь от метафизики.- А ты что написала? - обратился он с той же увеселительной целью к падчерице.- Мы о тебе совсем забыли. - Все! - примерной ученицей отвечала та.- У нас в школе учителя говорят быстрее. - И ты за ними записываешь? - Запоминаю - потом записываю. Так короче получается. И понятнее. - Ладно. Дома посмотрю, что ты там настрочила. - Я б тоже хотел взглянуть,- вмешался ревнивый Ив.- Прежде, чем это пойдет наверх. - Вот мы отчет составим, тебе покажем, а пока пусть работает,- и Жан распустил собрание. Последнее слово оставалось за ним - он ревниво следил за этим и не давал Иву поблажек.- Иди домой,- сказал он Рене.- А мы немного задержимся. Скажи матери, что ненадолго... - Ну и как тебе наше собрание? - спросил он, когда чуть-чуть навеселе явился домой к вечеру. Голос его был благодушен - чтоб не сказать приветлив. - Понравилось,- сказала Рене. - Отчет составила? - Написала. Будете читать? - Нет, конечно. Что я, не помню, что говорили? А чем тебе понравилось у нас? - Думали о других. О себе не говорили. - Разве?..- Жан думал иначе, но возражать не стал.- А бастовать надо? - Надо. Хозяев надо учить. Чтоб не зарывались. Пусть делятся с другими.- Рене была неумолима: тот, у кого нет своего, легко раздает чужое. Жану это почему-то тоже не понравилось, он почувствовал намек на иные обстоятельства, но снова не подал виду. - Видишь, какая ты способная... Ладно. Будешь у нас за протоколиста. И за ходячий справочник тоже...- И Рене не поняла, звучит ли в его словах похвала или издевка. Но и то, что он перестал осуждать ее в открытую, было для нее победой. 4 Дальше - больше. Рене оказалась ценным прибретением для ячейки. Она умела не только записывать речи других, но и разбираться в трудных текстах. Партия требовала от своих членов штудирования классиков - как посредством самообразования, так и через общее чтение в партийных вечерних школах. Жан и его приятели уже одолели "Манифест коммунистической партии" - с его блуждающим по Европе призраком. И это было непросто, хотя в целом доступно, но сверху затем спустили "Происхождение семьи, частной собственности и государства", и тут-то все стали в тупик: с какой стороны подойти к этой глыбе и как за нее взяться. В руководстве Парижского региона, видно, сидел педант из интеллигентов, считавший, что надо начинать с нуля - с Адама и дня мирового творения. Он даже сказал Жану, чтоб его подбодрить: - Читается, как роман. Я вчера листал до полуночи...- И Жан взял книгу со смешанным чувством страха и уважения... С одной стороны, было, конечно, заманчиво сразу, в один заход, покончить с семьей, с частной собственностью и государством, чтоб потом к ним не возвращаться, с другой... - Мудрят наверху,- пожаловался Жан, сидя вечером в узком семейном кругу, к которому присоединилась уже четырехлетняя Жанна. Он обращался к Жоржетте, но рикошетом метил в падчерицу.- Энгельс этот. Видно, тот еще гусь был! - не удержался он, отдавая дань своей мятежной натуре.- Наплел с три короба - ломай теперь голову...- Он неловко вытащил брошюру, которую приготовил для случая, и посмотрел на Рене, взывая к ней о помощи. Рене в последнее время осмелела и если не принимала еще участия в семейных обсуждениях, то и не сидела уже скосив глаза в тарелку. Она ждала подобных просьб: так удачно прошедшая семейный экзамен гувернантка ждет, когда ее снова о чем-нибудь спросят - чтобы быть готовой еще раз блеснуть и на все ответить. Жанна на что была мала, и та уловила происшедшую перемену и теперь, вместо того чтобы докучать матери, стала одолевать расспросами сестру - как более дельную и доступную советницу. Рене охотно занималась с нею: с тех пор, как она публично объявила, что ей ничего в доме не нужно, ей стало проще иметь дело с ними со всеми. Только с матерью у нее оставались кое-какие, понятные в ее возрасте, обиды и недоговоренности. - Посмотреть? - спросила она Жана. - Посмотри, конечно,- поспешил сказать он.- Расскажешь потом. Времени нет читать ...- Затем поскучнел, одумался: - Хотя все равно не знаю, что я со всем этим делать буду. Надо же будет потом все ребятам рассказать. - Я и расскажу,- обещала Рене.- Могу занятие провести. Я делала это уже с отстающими ученицами. Он изумился: - Так это в школе, а в ячейке?! - Какая разница? - резонно возразила та.- В классе или у вас. Главное - какая книга... Книга оказалась трудной и для нее: слишком много в ней было наворочено. Она решила - в соответствии с замыслом автора - разбить ее на три части и ограничиться на первом занятии происхождением семьи, которая все-таки людям ближе и понятнее. Она въелась в текст, вызубрила наизусть все возможные сочетания первобытного свального греха и кровосмешения и через три дня объявила отчиму, что тот может назначать день сходки. - Все прочла?! - Жан не поверил ушам. - Прочла все, но подготовила только про семью. Он засомневался. - Это зря. Надо бы все сразу. Чтоб больше к этой мути не возвращаться. Второй раз не выдержат,- пояснил он, но вынужден был отступить и подчиниться: - С другой стороны, и правда: все сразу не получится. Каша выйдет... Ладно. Соберу я свою бражку... Пришло много народу: вдвое-втрое больше против обычного. Жан оповестил кого мог лично и повсюду расклеил написанные от руки афишки, извещавшие о публичном изучении работы Фридриха Энгельса и о том, что его будет разъяснять и комментировать Рене Салью. Это была фамилия отчима, а для Рене - первый в ее жизни псевдоним. Выгоден он был обоим: ей не нужна была лишняя огласка, а Жану было лестно, что у него такая способная и грамотная падчерица. Члены ячейки пришли с женами и с приятелями, которые привели, в свою очередь, супруг и подружек: развлечения в Стене, как уже было сказано, были нечасты, и народ охотно откликался на каждое. Чтение великой работы состоялось в том же кафе: оно использовалось ячейкой на все лады - как сменная площадка в нынешнем цирке. Хозяин пришел по этому поводу в самое скверное расположение духа: попробовал выставить на прилавок бутылку красного, но его тотчас осадили - вино было не к месту и не ко времени. Рене посадили за отдельный столик, где она, по обыкновению своему, аккуратно разложила брошюру и собственные к ней комментарии, сама же, в ожидании знака от отчима, чинила карандаши и наблюдала за аудиторией. Народ кругом был простой и непритязательный; некоторые пришли прямо с завода, от них пахло рабочими спецовками, смесью металлической пыли с машинным маслом. Она почувствовала себя во главе этих работяг: если не Жанной д'Арк с мечом в руках и в доспехах на холщовую рубаху, то Ариадной, факелом знаний в руке указывающей дорогу из запутанного лабиринта жизни... Она никого в зале не знала, но это не мешает, а скорее помогает лектору сосредоточиться. С одним она все же была знакома. Это был Жак, семнадцатилетний парень с их улицы,- веселый, с лукавым круглым лицом, которое еще больше ширилось в улыбке всякий раз, когда он обращался к понравившейся ему девушке, а поскольку нравились ему все девушки без исключения, то и улыбка, можно сказать, не сходила с его скул, бескрайних и любвеобильных. Рене ему тоже была по душе, и он не раз останавливался на улице, чтоб поболтать с ней, явно выделяя ее в этот миг среди всех прочих. Рене была серьезная, не расположенная к флирту девушка, и никому в голову не приходило ухаживать за ней - одному Жаку все было нипочем, он мог влюбиться и в особу строгого поведения. Рене была признательна ему за это, хотя и не отвечала ему взаимностью. Впрочем, в последнее время (это было настолько известно, что дошло и до Рене, обычно далекой от уличных сплетен), он увлекся Жозефиной, приезжей савояркой, работавшей на фабрике под Стеном и жившей в общежитии. Он пригласил ее на чтение Энгельса - и сам только из-за нее и пришел, но Жозефина подвела его, и он сокрушался вслух: - Ну что за девушка?! Как что-нибудь попроще: под ручку пройтись или по бульвару прошвырнуться, так согласна, а как что посерьезнее, так на тебе!.. На самом деле все было наоборот: Жозефина, искушенная в жизни и в любви девушка, наслышанная о характере и повадках своего приятеля, не разменивалась на мелочи и отказывала ему именно в том, что сам он считал делом самым естественным и незначительным. Именно поэтому он и позвал ее на Энгельса: как на нечто достойное и возвышенное, но она и Фридрихом пренебрегла, не удостоила его вниманием. Жак был сильно раздосадован этим и снова начал поглядывать на Рене, всерьез думая над тем, чтобы дать отставку чересчур разборчивой подруге, не являющейся даже на такие свидания, как это. - Чтоб я еще раз с ней связался! Ни на что рассчитывать нельзя. Не хочет даже лекцию послушать, ума набраться. - Да у нее небось стирка,- сказал сосед.- Им воду раз в неделю греют. Она в общежитии живет? - Жозефина? - А кто еще? У тебя, гляжу, большой выбор. - Нет никакого выбора! - соврал он.- Какая может быть стирка, когда такого человека изучаем?! - и, приободрившись, особенно выразительно поглядел на Рене, так что та не поняла, относятся ли его чувства к ней или к Энгельсу. Отчим подал знак. Рене встрепенулась, уткнулась в лежащие перед ней бумаги, вцепилась в них, как орел в жертву, которую забыл на время, но не переставал держать в когтистых лапах. Она заранее решила не мудрствовать, но следовать в изложении за автором, который, как известно всякому читавшему этот труд, делил историю человечества на три ступени: дикости, варварства и цивилизации. Происхождение семьи терялось в седине веков, но седины эти сохранились в отдаленных уголках земли, и это позволило кое-кому приступить к их изучению. Рене начала с кровно-родственной семьи у ирокезов. Она широко пользовалась дословными цитатами: этому ее учил преподаватель литературы, любивший свой предмет и говоривший, что лучше классиков все равно не скажешь и что надо лишь читать с хорошо поставленной дикцией: чтоб выразительностью интонаций и патетическими переливами в голосе оттенять наиболее важные места и фразы священного текста. - "Здесь все деды и бабки являются друг другу мужьями и женами,- следуя его совету, нараспев, приятным голосом читала Рене, дружелюбно оглядывая слушателей.- Их дети, то есть отцы и матери, и потом дети третьего поколения - это третий круг общих супругов, правнуки - четвертый. Братья и сестры - родные, двоюродные и более далеких степеней родства - все считаются между собой братьями и сестрами и уже в силу этого - мужья и жены друг другу"... Непонятно? Я тоже сначала не понимала, но потом все нарисовала и стало ясно...- и показала аудитории схемку со множеством стрелок, направленных в разные стороны, которые скорее запутывали, чем проясняли положение.- Тут, в общем, все друг другу и супруги и родители. Это пока что стадия дикости... Слушателям стало не по себе, они заерзали и поежились на своих местах. Все были ошеломлены и обескуражены выплеснутой на них картиной древних нравов и, непривычные к подобной гимнастике ума, напрочь запутались в слишком темных тогдашних родственных отношениях. Более всего, конечно, их смущало и задевало то, что двенадцатилетняя девочка так свободно чувствует себя в этой безнравственной стихии: моральное чувство не позволяло им вникать в ее разъяснения. Нашелся, правда, один, совесть которого была не столь чиста, как у прочих. - Это бывает,- снисходительно и многозначительно сказал он.- У нас был один - жил со свой сестрой. Каждый год уродов рожали. Это переполнило общую чашу терпения. На него зашикали как на виновника всех бед и самого текста, и жена разозлилась первая: - Да замолчи ты! Нашел чем хвастать! - Я не хвастаю, а к разговору. - К разговору! Постеснялся бы докладчицы! - Да она сама это говорит. Не слышала что ли? Энгельса пересказывает,- на что жена ничего уже не сказала: чтоб не обидеть - не Энгельса: он был безнадежно скомпрометирован своим трудом - а порядочную на вид девушку, но мужа наградила длинным памятным взглядом: поговорим, мол, об этом дома. Никто более ничего не сказал, но все молча с ней согласились. Доклад потерял поддержку зала и повис в воздухе - слушали его плохо. Жан заступился за падчерицу: - Что-то вы слишком быстро скисли. Сами ж говорили, надо во всем разобраться. Кто виноват, что тут, оказывается, такое творилось. А я и не знал ничего. Надо было это в стороне оставить,- с запозданием попенял он Рене.- Там много всякого. Кроме семьи еще частная собственность и государство,- уже с иронией перечислял он, обретая свойственную французам насмешливость.- Скачем по верхам, а с чего началось, не ведаем. - Не с потопа же начинать? - усомнился его приятель Дени: он хоть и не был членом партии, но не пропускал ни одного мероприятия ячейки - присутствовал на них в качестве ближайшего друга Жана и оказывал ему всяческую помощь и поддержку, хотя оба при этом постоянно спорили. - А почему нет? - не уступил ему Жан.- Если с него все начинается. - С ирокезов? Или как их там? - Ну да.- Жан сам не знал, как звали древних многоженцев, но как секретарь ячейки не мог показать этого.- Первобытные люди, словом. Что ж делать, если у них жены были общие? - Этого не хватало! - разозлилась одна из гостий, вспомнив по этому поводу распространенные байки о коммунистах.- Скандал какой! Жены общие! Ив, присутствовавший на собрании, вынужден был вмешаться, чего прежде не хотел делать. Он не хотел и приходить сюда: для него чем больше было народу, тем невыносимее - но и не придти тоже не мог: надо же было кому-то наблюдать за всем - нелицеприятным, жестким взглядом догматика. - Никто не думает вас обобществлять! - негнущимся, как из кости или из металла, голосом отрезал он.- Это гнусная клевета на нашу партию! - Но он не внес успокоения в смятенные умы - напротив, всем стало на душе еще гаже и муторнее.- Давай кончай с этим,- подторопил он Рене, видя, что учеба пошла по ложному пути.- И поменьше подробностей. Главное - суть дела, эксплуатация человека человеком. - Так у Энгельса,- защитилась Рене и рассказала о нравах, царящих в джунглях Австралии. Тут слушатели и вовсе ужаснулись: - Кошмар какой! И зачем их поддерживать? Колониалистов этих? Пусть их и дальше эксплуатируют! Это был выпад в сторону Ива, и он вскинулся торчком: - Ничего это не значит! Если они отстали в развитии, то это только по вине эксплуататоров. Колонизаторов иными словами. Не надо путать их с жителями колоний. Борьба с колониализмом была и остается краеугольным камнем нашей политики. Тут слишком много народу,- выговорил он Жану.- Не надо приглашать всех подряд на такие важные и плохо обговоренные мероприятия. Женщин много,- прибавил он вполголоса: партия стояла за максимальное вовлечение женщин в общую борьбу, ему не хотелось прослыть ретроградом, но женщин он, надо сказать, недолюбливал.- Женщинам надо другие вопросы ставить. Хотя и привлекать их, конечно,- прибавил он, боясь, что его все-таки неверно поймут и оценят. - Так у нас женщина и занятие ведет,- развел руками Жан.- Девушка вернее. Через пень-колоду, правда, но первый блин, говорят, комом. Может, ты нам про частную собственность расскажешь? - попросил он.- Это нам ближе как-то. Откуда семьи берутся, это мы, как никак знаем, а вот почему у одного дом в три этажа с мансардой, а другому жрать нечего - это интереснее. - Ты себя, что ль, имеешь в виду? - В Дени словно вселился дух противоречия.- Что-то я был у тебя на днях - вроде все нормально. Не буду уж говорить, что у тебя на столе да в буфете. - Да уж сделай милость, не разглашай.- Жан нисколько не был задет его выпадом - напротив, был доволен, что спор переходит на шутливый тон и заканчивается на дружеской ноте; Дени, собственно, хотел того же и ему подыгрывал.- Кроме меня другие есть. Кому есть нечего. - Что-то я давно таких не видел,- продолжал крамольничать тот, целясь уже в Ива: он терпеть его не мог и из-за него, кажется, не вступал в ряды партии.- Если только в Австралии. Ив не мог вытерпеть столь открытого покушения на коммунистические принципы. - Не только там! Во Франции треть населения живет на грани бедности. Если кому-то и живется хорошо, это не значит, что всем так! - и поглядел зло на Дени, которого звал за глаза гнилым социалистом и оппортунистом. - А кто ее проводил, эту черту? Она ж все время едет - как линия горизонта,- возразил Дени, но не стал спорить дальше: чтоб не подводить приятеля. Ив и этого не снес, выговорил Жану: - Ну и друзья у тебя! Провокатор какой-то! - Ээ, полегче! - возмутился тот.- Какой он провокатор? Ты что, Дени не знаешь? - В России таких вопросов не задавали.- Ив не унимался, и глаза его зажглись огнем фанатика.- А взяли да сообща скинули царя и капиталистов и строят теперь у себя рабочее государство. Хотя неграмотных там - половина населения. Знаете, какой там царит сейчас подъем и воодушевление? - Он всегда, когда терял верх в споре, начинал говорить про Россию: чтоб подавить ею оппонентов - вот и теперь решил поделиться закрытой информацией: - Наши товарищи были там недавно: присутствовали на первомайской демонстрации. Неизгладимое, говорят, впечатление! Дени усомнился и в этом - показал всю глубину своего нравственного падения: - А у нас один говорил: голод там. Жрать нечего. Как в Австралии. Говорить этого не следовало. Красная Россия была пробным камнем для всякого революционера - подтверждались худшие опасения Ива. Он помолчал. - Так может говорить только враг партии... Как он вообще попал сюда? - обратился он к Жану через голову Дени: последний уже не существовал для него вовсе. - А как ему не попасть? - проворчал Жан, занятый совсем иным: какими словами выругает своего приятеля, когда они сядут за бутылкой красного.- У нас вход свободный. - Свободный вход, когда обсуждаются такие вещи?..- Ив прищурился: он давно подозревал Жана в преступном попустительстве оппортунистам. - Какие?! - не выдержал тот.- Ирокезы, что ли?.. Давай, Рене, закругляйся! Не доросли мы еще до Энгельса. Рене сидела притихшая. Она не понимала, отчего разгорелись страсти. - Я не так что-то сказала? - Почему? Все ты рассказываешь как надо. Только мы разные...- Жан в последний раз попытался спасти положение: очень уж не хотелось ему кончать занятие на такой ноте.- Нет у тебя ничего другого, из того же Энгельса - только позанятнее и чтоб всем понятно было? Тут Рене осенило. То ли размышления над Энгельсом навели ее на это, то ли она думала об этом раньше и мысли ее вернулись на накатанное русло, но она сказала: - У Энгельса нет, а вот вы басню Лафонтена "Стрекоза и муравей" помните? Жан опешил. - Помним, конечно. Кто ж ее не знает? - Ну и какие мысли у тебя на этот счет? - совсем уже расхрабрилась Рене и обратилась к нему на "ты". Неделю назад она прочла эту басню, и теперь ей не терпелось поделиться с людьми своими соображениями на ее счет. Народ приободрился. Скучная лекция на глазах оживала и обретала второе дыхание. - Что может сказать нам этот Лафонтен? Буржуа с феодальными замашками? - пробормотал Ив, но скорее себе под нос, чем вслух: его уже не слушали. - Какие мысли? - Жан покосился на Рене в ожидании каверзы.- Такие же, как и у всех. Пела все лето да плясала, делом не занималась, а зима пришла, так и есть нечего. Так оно бывает всегда, когда люди дурака валяют, не работают. Кто дело делает, у того всегда поесть найдется. Это можно было расценить как выпад против коммунистов, но даже Ив не заметил вопиющей мелкобуржуазности этого высказывания - настолько очевидно было общее осуждение бездельницы. Одна Рене стала грудью за поющее и стрекочущее насекомое. - А теперь пусть умирает? - недоверчиво и испытующе спросила она. - А что сделаешь? - развел руками отчим, теряясь в догадках, но получая удовольствие от происходящего: в отличие от твердолобого Ива, который терпеть не мог неизвестности и неопределенности.- Раньше надо было думать. Рене вспыхнула и залилась краской. - А я наоборот думаю! - Это как? - Это басня не про ленивую стрекозу, а про жестокого муравья! - Голос ее зазвенел с особенной звонкостью: она была склонна к патетике и экзальтации - особенно под воздействием прочитанного.- Стрекоза все лето пела, всех веселила, развлекала, а, как зима пришла, ее на порог не пустили, не нашли куска хлеба! Надо, значит, ко всем артистам и художникам так относиться? На улице их оставлять - умирать от холода и от голода?! Так?! - Погоди! - озадачился Жан, не ожидавший такого взрыва страсти.- Почему художники и артисты? - Потому что они тоже только поют и танцуют, а настоящего дела не делают! Как смотреть и слушать, так всем нравится, а как кусок хлеба подать, так дверь перед носом захлопывают!.. Жан уставился на нее. - Это все Лафонтен написал? - усомнился он. - А кто же? - Рене была безусловно в этом уверена.- Он написал как было, а наше дело - делать из этого выводы. Это была уже программа действий - народ зашевелился, завозился на своих местах, покоренный ее уверенностью и горячностью. До сих пор у них на глазах совершался семейный диспут - теперь пришла пора высказаться и им тоже. - Сама до всего дошла,- многозначительно произнес один из гостей, до того глубокомысленно молчавший. Рене, в пылу азарта, решила, что ее упрекают: - Сама - и что с того?! Для этого много ума не надо! - Ум для всего нужен,- негромко возразил тот.- Даже для того, чтоб того же Энгельса читать...- И, помолчав, чистосердечно признался: - Но это ты ловко - со стрекозой этой. Если, конечно, сама выдумала. Я б ни за что не догадался. Это ж между строк читать надо. - Но с Энгельсом она не справилась,- напомнил его приятель, больший, чем он, скептик. - А что Энгельс? Немец. Ты что, немцев не знаешь? Они ж из пушек по деревьям лупят! И устарел, наверно. А со стрекозой - это да. Тут совсем другое дело.- И Жан, радуясь тому, что все так хорошо закончилось, поспешил закрыть собрание: - Все, ребята, хватит на сегодня. А то у вас все в голове перемешается. Муравьи с ирокезами. Видишь, как все сложно в жизни? - Это он сказал, адресуясь к ячейке, но целясь в Ива: тому все в жизни было ясно.- Кажется, все понятно, а копнешь - выходит, все не так-то и просто. Кто остаться хочет, пусть гроши готовит. Хозяин наш и без того кучу денег потерял.- Этим он решил ублажить владельца кафе, которому и Энгельс, и Лафонтен пошли в убыток. Тот ободрился, но понапрасну: лекция не расположила слушателей к выпивке, и они гуськом потянулись к выходу... Народ остался доволен услышанным. - Видишь, как она вопрос ставит? - сказал один из слушателей, задержавшийся в дверях и здесь осмелевший: до этого он и слова не вымолвил.- Муравьи муравьями, а стрекозы - стрекозами! У каждого своя канитель, иначе говоря. - Вот мы против этого и боремся! Что у каждого своя канитель! - не выдержал Ив и, не вдаваясь в подробности этой борьбы, очерченной им лишь в самых общих контурах, собрал всердцах бумаги и рывком засунул их в портфель, с которым никогда не расставался.- С этой вашей разобщенностью!.. А Жак, сосед Рене по улице, словно не слыша ни того, ни другого, ни третьего, произнес в раздумье, не обращаясь ни к кому в отдельности: - Голова у нее работает. Как доперла? Говорил я Жозефине - приходи: не каждый день такое услышишь. Молодец, словом!..- Но зато и никогда потом не подходил к Рене, не заговаривал и не заигрывал с нею на улице. 5 Потом была история с Мохаммедом, которая встревожила Дени, хорошо относившегося к Рене, но отчима оставила безразличным или даже рассердила: впрочем, он любил Рене меньше, чем его приятель. Обстоятельства дела были таковы. Рене как-то сидела в кафе, после деловой части собрания, которое по-прежнему делилось на две половины, торжественную и питейную. Жан был с Дени и двумя приятелями. Они успели пропустить по стакану-другому, и за столом у них было весело. За соседним столиком сидели трое работяг с шинного, славящегося своими бузотерами. Эти уже порядочно нагрузились, и в глазах у них мелькали известные всем черти. Видно это было, правда, пока не всем.а только вооруженному глазу, но хозяин, именно таким глазом и обладавший, забеспокоился и заходил вокруг них кругами. За стойкой сидел араб. Его имя было Юсеф, но все звали его Мохаммед. Так уже повелось, что ко всем алжирцам в Стене обращались таким именем; это касалось мужчин - женщин никак не звали, потому что они не давали этому повода. Ему было лет шестнадцать, не больше, и он, в отличие от своих старших и более опытных сородичей, охотно бродил по городу и искал общества французов. Это был веселый простоватый юноша с характерными выпуклыми белками глаз на смуглом носатом лице. Видели его в кафе довольно часто, он всякий раз заказывал кофе, но было ясно, что приходит он сюда не за этим, а чтоб поболтать и посмеяться. Некоторые шли ему навстречу. - Эй, Мохаммед! - Меня Юсеф звать,- всякий раз поправлял он, потешая публику уморительным произношением. - Ну пусть так. Что всегда кофе пьешь? И утром и вечером? Выпей вина лучше. - Вино нельзя,- не обижаясь, скалился он, довольный тем, что на него обратили внимание.- Коран не позволяет. Кофе только у вас не шибко крепкий. У нас в Алжире лучше был. Хозяин не любил критики в свой адрес: - Заплати больше - будет лучше. Думаешь, я не умею восточный кофе готовить? - Больше платить не могу. Могу себе только полчашечки некрепкого позволить. Или чашечку через день. Мало платят очень,- и потешно заморгал глазами, радуясь, что оказался востребованным... Кому-то это нравилось, кому-то не очень. В рабочем Стене не было расизма, но патриоты есть всюду. Юсефа разыграли. Он в этот день сделал следующий и роковой шаг: сел как обычный клиент за столик, взял то же кофе - только заплатил за него на двадцать сантимов больше. - Гляди: сияет как кот на печенку,- сказал, не рискуя, что араб поймет его, работяга с шинного.- Как дела, белоглазый? Юсеф понял из всего только то, что речь идет о нем, заухмылялся и заулыбался сильнее прежнего. - День рождения сегодня. Пришел к друзьям его отметить. Те переглянулись и вспомнили: - День рождения, а кофе пьешь. Лимонада хоть бы выпил. - На лимонад денег чуть-чуть не хватает. Платят два франка в день. А вам четыре за ту же работу. Он взывал к рабочей солидарности, а натолкнулся на стену глухого непонимания. - Правда? Кто это, интересно, за четыре франка работает?.. А мы тебя угостим. Раз у тебя день рождения... Сходи, Жак, к хозяину за лимонадом. А ты к нам пересаживайся. Со своим стулом... Если у Юсефа и возникли сомнения, то их прогнала эта невиданная удача - посидеть за одним столом с настоящими французами. Простодушный, он поверил и пересел к ним, заранее гордясь новым знакомством. Ему принесли бутылку шипучки. Он прочел наклейку, удостоверился в содержимом, попробовал - ему понравилось - и выпил под их уговоры и подначки один за другим два стакана, после чего картинно, как пьяница, утерся широким рукавом. Этот жест особенно понравился соседям. - Гляди! И утираться научился! Понравился лимонад? - Очень! - И Юсеф снова утерся - на этот раз уже им в утеху. - Будешь пить теперь? - Буду. Если недорого. - Франк за бутылку. Как раз твоя ставка... Знаешь хоть, что пил ты? - Знаю, конечно! Лимонад французский! У нас тоже есть - только для буржуев! - Он ввходил в роль шута, но его быстро опустили на землю. - Жди... Сидр ты выпил. Вино яблочное. Чуть-чуть разбавили только!..- и в открытую загоготали, ничем больше не сдерживаемые. - Зачем вы так?! - запоздало возмутился Дени, сидевший возле Жана. Он и прежде послеживал за тем, что происходило за соседним столом, но делал это не слишком внимательно и не доглядел главного.- Нашли над кем смеяться! А я смотрю, что-то у них не так, прилично слишком!..- но было уже поздно. Трудно передать, что стряслось с бедным Юсефом. В него словно ударила молния - лицо его перекосилось и исказилось, он бросился в угол, засунул в рот два пальца, чтобы исторгнуть богохульную жидкость, но его луженый и цепкий желудок, раз вобрав в себя что-то, не торопился с ним расставаться. Между тем шипучий хмель начал действовать. То ли от гнева и расстройства, то ли от непривычки к алкоголю, но Юсеф вернулся к столу на шатких ногах, покачиваясь. - Что делать теперь?! - сокрушался он.- Поститься надо месяц, чтоб себя очистить! А как работать? Не емши!.. - Салом свиным закуси,- проворчал один из его врагов.- Авось очистишься. - Сами вы свиньи! - возопил Юсеф, вне себя от ярости.- Сами в церковь не ходите!..- и перешел на арабский: видно, то, что следовало за этим, было не для ушей французов. Это особенно насторожило его недоброжелателей: чужая речь в родном кафе - оскорбление национального достоинства. Они подняли головы и приготовились к драке. Дени переглянулся с товарищами. - Надо кончать с этим.- В неписаные обязанности членов ячейки: поскольку она обосновалась в кафе - входило слежение за порядком и недопущение подобных эксцессов.- Что пристали к нему? - сказал он одному из шутников.- Он же верующий. Пришел к вам в день рождения... - А и хрен с ним,- припечатал тот.- Что он за стол уселся - кофе пить? За стойкой места не было?.. - Что за народ? - обратился в никуда Дени, но не стал распространяться на эту опасную для всех стран и народов тему, оборотился к своему столу: - А ты говоришь, колониалисты.- Потом к хозяину: - Может, он в каморке твоей побудет? Там, где мы заседаем? - Но хозяин не захотел слыть покровителем арабов и отказался приютить Юсефа даже на короткое время - сослался на опасное соседство винных бочек, испарения которых будто бы ухудшат его состояние.- Да, я знаю, ты известный дипломат - всегда найдешь что сказать,- отчитал его Дени и снова обратился к товарищам.- Что делать? Надо домой его вести - добром это не кончится... Юсеф по-прежнему бесновался, но уже не вслух, а молча: крутил головой и вращал белками глаз, вспоминая жгучую обиду. - Здесь его оставлять нельзя,- сказал и Жан.- Не то война начнется. С колониями. Сходи с ним. Проводи до дому. - А что толку? Еще хуже. Скажут, так напился, что домой привели. - Я провожу! - вызвалась Рене.- Мне не скажут.- Душа ее кипела от негодования. Она едва не влюбилась в Юсефа - если можно назвать влюбленностью обуявшее ее душу сочувствие. - А тебе это зачем? - спросил недоверчиво отчим. - А что они человека обижают?! - завелась она.- Оттого, что он другого цвета?..- За соседним столом подняли головы, собрались сказать что-то, но смолчали из уважения к Жану и его товарищам. - Да кожа у него такая же, как у тебя. Только загорелая,- проворчал Жан.- Одна ты с ним не пойдешь, это ясно. Делать тебе там нечего. Пойди с ней, Дени. Вдвоем - это как раз то, что нужно. Девушки они постесняются. Расскажете, как было дело ... Они вдвоем повели Юсефа домой, на дальние выселки, где семья занимала оставленную кем-то лачугу. Юсеф уже тверже держался на ногах: сидровый хмель недолго кружит голову, но он был еще нетрезв: снова стал с кем-то мысленно препираться и говорить по-арабски. - Ну что ты скажешь? - слушая его тирады, говорил Дени, обращаясь к Рене и как бы извиняясь перед ими обоими за всю французскую нацию.- Чем он им поперек дороги стал? Хлеб их заедает? А так всегда. Готовы бастовать за Алжир, которого в глаза не видели, чтоб хозяев напугать, а как до дела дойдет: в кафе им, видишь ли, потесниться надо - ни за что не подвинутся: места им мало! Все мы, Рене, из одного теста: как чужое делить, так мы все тут, как своим делиться - разбежались. Доброты днем с огнем не сыщешь!.. Они отвели Юсефа домой. В хибаре, занимаемой его семейством, на крохотном пятачке жили человек шесть, не меньше. Встретил их глава семьи: в когда-то белом, теперь порыжевшем от времени бурнусе и в феске, тоже некогда черной, а ныне посеревшей. Он был насмерть перепуган вторжением французов: растерянное лицо его от страха обмерло и остановилось. Дени с места в карьер пустился в объяснения и извинения за своих земляков. Он не мог предположить, что его не понимают: отец Юсефа приехал из тех мест, где знание французского было почти обязательно. - Он не виноват ни в чем! - Рене, как иные, медленно запрягала, но быстро ехала.- Он к ним всей душой, а они его подпоили! - и даже пустила слезу по этому поводу: глаза ее припухли и подмокли от гнева и острой жалости. Эта слеза добила растерявшегося отца: что же должно было произойти с его сыном, отчего заплакала французская девушка? Он затрясся не на шутку. Тут, слава богу, вмешался Юсеф, к этому времени полностью протрезвевший. До того он уважительно молчал, не перебивая гостей,- теперь же понял, что дальнейшее промедление подобно смерти. Он сказал Дени, что отец не знает французского, и в двух словах разъяснил отцу на арабском, что случилось - то или не совсем то, было не столь важно. В результате отец, вместо того чтобы обругать и побить его, вздохнул с превеликим облегчением, поскольку воображению его рисовались уже совсем иные и жуткие картины. Он изменился в лице, напустил на себя важности и достоинства и пригласил гостей к столу выпить зеленого чаю: межконфессиональный и межнациональный конфликт закончился таким образом на миролюбивой, почти идиллической ноте... - Видишь,- говорил Дени Рене по дороге к дому.- Шестеро в одной комнате, и один Юсеф работает. А в Алжире, небось, было еще хуже - раз сюда приехали. Надо бы посочувствовать, добрым словом помочь, а не бить по больному месту. Боремся все и, с борьбой этой, и других и себя сожрать готовы... А что ты так расстроилась? - сменив тон, спросил он потом. - А как же?! - с вызовом в голосе отвечала Рене. - Не стоит,- противореча себе, возразил Дени и поспешил объясниться: - Все хороши. Наших тоже понять можно. Сидят в кафе, наливаются - нет же ничего за душою. Я арабов сам не люблю: вечно о деньгах говорят. Просто нехорошо вышло - поэтому и вмешался... Видишь, я и здесь кругами, как заяц, хожу, петли наматываю. Нет во мне, как говорит товарищ Ив, прочного стержня... Он хотел обратить все в шутку, но у Рене было другое настроение, и она перебила его: - Они не у себя дома! И у них нет ничего! - И тебе поэтому жалко их? Жалеть всех надо, Рене - не одних чужих да нищих. Иначе на милостыню растратишься. Себе ничего не останется. - А мне и не надо! - с вызовом сказала она.- У меня нет ничего! - Как так?.. У тебя отец, мать, дом свой?..- и глянул непонимающе. - Книги у меня есть,- уклонилась от прямого ответа она.- А мне больше ничего не надо. Дени озадачил этот разговор, он передал его Жану - тот встретил его в штыки: - Слушай ее больше! Она не меньше всех, а больше всех получить хочет! За нищих, видите ли, заступается - авось, и ей перепадет! Я, Дени, больше всего на свете не люблю нахлебников, а ей вон и стрекоза по душе и Мохаммед этот, которого в три шеи гнать надо, потому как он никому тут не нужен. Мы только морочим всем голову антиколониализмом этим: не знаем, чем еще страху на хозяев нагнать!.. На кой он тут, этот Мохаммед? - и поглядел неприязненно на товарища. Это злое чувство было порождено, конечно же, не арабом и не Дени, но кем - этого он не мог сказать и приятелю.- Я ей скажу при случае... Теория всеобщего подаяния его не устраивала, он был ярый ее противник: не был он и сторонником идеи общего равенства - во всяком случае, в своем собственном семействе... Случай, о котором он говорил, вскоре представился. Надо отдать ему должное, до этого он скрывался и соблюдал по отношению к Рене приличия. Ей даже удалось уговорить родителей пойти с дочерьми в театр, а именно - в "Комеди Франсэз": давняя ее мечта, к которой они прежде относились со скептическим недоверием. Сами они никогда в театре не бывали, она же была однажды с классом. Тогда давали Расина, и спектакль вызвал у нее бурю восторга. Теперь ей хотелось посмотреть корнелевского Сида, но Жан, едва услыхал о герое-аристократе, весь скривился и сослался на особую занятость в этот вечер: успел сделаться дипломатом. Сошлись на Мольере, на "Мещанине во дворянстве" - почему Жану полюбился именно этот персонаж, Рене пока что не знала. Собирались в театр тщательно и задолго. Пошли вчетвером, чтоб не оставлять дома четырехлетнюю Жанну, хотя Рене знала, что полного удовольствия с сестрой не получит. В фойе театра и, еще больше - в шестиярусном зрительном зале, с его позолотой и красным бархатом - ее охватил знакомый ей священный театральный трепет, но когда открыли занавес и по сцене задвигались мольеровские герои, оказалось, что смотреть спектакль лучше все-таки в одиночестве или среди шумных одноклассников, но уж никак не в компании близких родственников. Жан делил внимание между сценой и семейством и все время оборачивался на жену, на детей - словно нуждался в их поддержке и без них не мог смотреть игру дальше; Жоржетта, хоть и глядела на сцену не отрываясь, но как-то слишком уж подозрительно и чопорно: будто не вполне доверяла актерам и самому автору. Впрочем, и она вынуждена была оглядываться на Жанну и ее одергивать: та капризничала и просила то поесть, то пописать. Досмотрели спектакль до конца, финал встретили с облегчением. - Ну и что? - спросил Жан, когда вышли на улицу.- Не зря сходили. Проучили дурака, чтоб не зарывался.- Спектакль привел его в благодушное настроение.- Молодец, что сводила. Искусство - великая сила,- и подмигнул Рене, которая, напротив, была удручена и расстроена: и исходом спектакля, и неудавшимся вечером.- Каждый у себя дома хозяин - так в народе говорят - и нечего глядеть на сторону... Или ты опять не так думаешь? Рене и в самом деле была иного мнения. - А что плохого, если человек хочет узнать побольше? - кисло возразила она.- Если он мещанин, значит, ему и танцам нельзя учиться?.. Эта пьеса неправильная. Я Мольера вообще не люблю: он насмешник. Но Жан на сей раз не дал увлечь себя на скользкую литературную стезю: - Ты все свое... Учиться, конечно, хорошо - только не надо заучиваться... В любом случае я тебя долго тянуть не буду. До четвертого класса учись, а потом иди работай...- И Жоржетта не сказала ни слова - только насупилась, прикусила язык и выругала за что-то Жанну, дернула ее за руку... Жанна на этот раз ни в чем не была виновата, но Жоржетта знала, почему сорвала на ней зло. Сказал бы Жан то же самое и в том же тоне о своей родной дочери, было ей в высшей степени сомнительно, но она снова, в который уже раз, не стала с ним спорить... 6 Рене должна была начать работать, но пошла-таки в третий класс (во Франции счет идет от одиннадцатого класса к первому). Помог ей Робер, ее родной отец: вдвоем с Жаном они одолели ношу, непосильную для каждого из них в отдельности. Робер приходил к дочери и раньше. В первый раз это случилось, когда ей исполнилось десять - она запомнила эту встречу в подробностях. Она вышла из школы и увидела невысокого человека в черном пальто, с круглым, как у нее, лицом, который поджидал ее с довольно безразличным и почти посторонним видом. Она не могла узнать его, потому что никогда прежде в сознательном возрасте не видела, а фотографии дают о человеке лишь смутное представление, но угадала, кто он, и странное и тягостное чувство охватило ее: ей стало страшно, и первое желание было убежать от него и от чего-то темного и опасного, что сопровождало его, как некое облако,- она заплакала еще до того, как он подошел к ней и представился. Непонятно было, зачем он явился к ней в этот день: хотел, видно, напомнить о своем существовании. Он проводил ее до дому, внутрь не вошел, избегая встречи с Жоржеттой, а по дороге не столько расспрашивал ее, сколько говорил о себе, и так, будто вернулся после долгого отсутствия, в котором виноват был не он, а внешние обстоятельства. Он был теперь профсоюзным активистом, жил с женщиной, которую звали Полиной, много разъезжал и занимался политикой. Он сказал, что все время думает о дочери, о том, как помочь ей в жизни, обещал видеться чаще, но затем снова исчез на три года, а Рене не забыла о нем, но хранила в памяти, как болезненную и глубоко засевшую в сердце занозу, вызывающую непонятную ей тревогу: будто рушилось или начинало шататься ее недавно достигнутое и не особенно прочное жизненное равновесие... Теперь, когда ей исполнилось тринадцать, он объявился снова, и на этот раз, как он сам сказал, надолго. Он навел о ней справки в школе, узнал, что она обнаруживает незаурядные, даже блестящие способности, отнесся к этому с естественной для отца гордостью, сказал, что хочет помочь ей поступить в лицей и для этого - ввести ее в круг своей родни и познакомить с женщиной, с которой теперь жил, с Люсеттой: это будто бы была окончательная его пассия. Они снимали квартирку возле Монмартра. Люсетта встретила Рене с тем хорошо разыгранным шутливым теплом и дружелюбием, которые во Франции скорее правило хорошего тона, чем проявление искреннего чувства, но различить их бывает непросто и искушенному человеку - простодушная же Рене приняла их за чистую монету. Люсетта устроила обед в честь гостьи и обещала учить ее музыке: нашла у нее необходимые для этого способности; у нее было пианино, которое она возила за собой в течение своей тоже непростой, бурной жизни. Это была давняя мечта Рене, на исполнение которой она не смела и надеяться. Она с трепетом являлась на уроки - всего их было три или четыре - одно время только о них и думала, но занятия сами собой сошли на нет и закончились. Робер был не слишком доволен их гаммами и даже ими тяготился: держался натянуто, насупливался и заслонялся от дочери газетой, когда та к нему приходила: был, видимо, плохим меломаном - так что Люсетта, с оглядкой на него, занималась с Рене все меньше: ей-то это было совсем ненужно. Между прочим, отец, сказавший ей, что живет в вечных разъездах, на поверку почему-то оказывался все время дома. Но со своей родней он ее все-таки свел: позвал в Даммари-ле-Лис на смотрины. Она испросила разрешения у матери и отчима. Жоржетта сказала: - Это твой отец, тебе решать.- И Жан согласился с этим, нисколько не обидевшись из-за потери отцовства, к которому мог бы привыкнуть. Рене таким образом потеряла в один день временного родителя, исполнявшего обязанности отсутствующего, и приобрела кровного, но еще более неверного и непостоянного, чем отчим... Они стояли в тамбуре поезда пригородного сообщения. Был субботний вечер, вагоны были переполнены, а Робер забыл заранее позаботиться о сидячих местах: он был рассеян. Черный паровоз, остро пахнущий угольной пылью и гарью, дергал и тянул за собой вагоны, несясь со скоростью сорока километров в час, которая захватывала дух и представлялась немыслимо быстрой. - Ты не робей, я поддержу тебя. В конце концов, ты моя законная наследница. Других нет и, наверно, не будет. Что делать, если такой непутевый отец тебе достался? Там у меня комната - где мы жили с твоей матерью... Робер стоял, прислонясь к стене и виновато склонив голову: и без того невысокий, он выглядел в этот вечер ниже обычного и был особенно склонен к откровениям. - Я-то сам жить там не буду - надо хоть за тобой эту комнату застолбить, а то останемся, как сейчас, без места, в тамбуре. Вдвоем легче, чем одному.- И пояснил: - Они ко мне относятся без большого уважения. Они народ оседлый, положительный, а меня мотает по свету: ни профессии, ни семьи, ни положения. Люсетта - хороший, конечно, человек, но семью с ней заводить поздно: не в том уже возрасте... А теперь еще сомнительными делами занялся в их представлении...- Круглое, лукавое лицо его заулыбалось виновато и с чувством неловкости - он словно каялся перед ней за старые и новые грехи, но делал это не вполне искренне, а как бы с розыгрышем: такое впечатление было от многих его душевных движений и поступков.- Так что ты мне там для поддержки будешь. Рабочая солидарность, верно? - и ткнул ее в бок: как какого-нибудь приятеля-работягу, так что ее бросило в сторону.- Я ж знаю, ты в ячейку ходишь. Энгельса читала и другим пересказывала. - А ты откуда знаешь? - Ее все время тянуло говорить ему "вы", но он настаивал на более родственном обращении. - Жан рассказал. Мы с ним долго о тебе говорили. В кафе вашем, где они обосновались. Мне родня нужна, чтоб лицей провернуть. Тебе дальше учиться надо. - Чтоб деньги дали? - И это тоже. Учиться-то ты бесплатно будешь. Стипендиатом.- Он поглядел на нее мельком.- Есть такие места для неимущих, но одаренных детей. А ты, говорят, такая. Но тут знакомства нужны: у матери они есть, ей ничего не стоит поговорить с кем надо. Они эти места для себя держат. Для того и завели: чтоб детей любовниц устраивать. Таков уж наш мир, капиталистический. Почему, думаешь, мы с ними боремся?.. Он был из своих, красных, и говорил их языком, но Рене стало неуютно - оттого, что ее прочили в такую компанию. Она плохо представляла себе, что такое дети любовниц, но смутно чувствовала, что соседство это не очень лестно. - А деньги тогда зачем? - Деньги никогда не помешают. Тебя ж кормить и одевать надо. В лицее, куда ты пойдешь, в старом и заштопанном не походишь. Мы все это с отчимом обговорили. Он согласился тебя учить, если я буду кой-какие деньжата подбрасывать. Стипендию своего рода. У меня денег нет: не держатся они у меня - вот я и обратился к ним, а они решили тебя на семейный совет вызвать: посмотреть, с кем дело имеют. Вдруг такая же непутевая, как я. Мои рекомендации их только настораживают... А у меня денег нет, потому что профсоюзы плохо платят. За повышение тарифов борются, а как своим платить, так хуже всяких эксплуататоров. - А чем ты занимаешься? - Я анархист,- уклончиво отвечал он. - Это работа такая? Он усмехнулся. - Скорее, призвание. Не говори никому, а моим - в особенности. И сама забудь. У нас с этим путаница. Есть анархисты, которые бомбы бросают,- их все боятся, мы к ним не имеем отношения. Мы анархо-синдикалисты...- и, оборотившись на соседей по тамбуру, еще больше понизил голос, хотя и до этого говорил полушепотом, а соседи вокруг были заняты кем угодно, но не ими.- Не знаешь, что это - анархо-синдикалисты? - Нет. - Я как-нибудь расскажу - в другой обстановке и в другом настроении... У тебя отчим - коммунист? - Да. - Мы с ними во многом сходимся, но во многом и расходимся и никогда не сойдемся окончательно. У них аппарат превыше всего, дисциплина, подчинение рядовых членов руководству, а мы считаем, что все наоборот: все лучшее рождается снизу. Твой отчим, правда, тоже из нашего теста и напрасно, кажется, забрел в их казарму. Поэтому-то мы с ним так легко договорились. Много денег он не возьмет, а этим,- он показал вперед по движению поезда,- ничего не стоит выделить из своих бумажников. Ты только не говори им про Жана и про ячейку. Хватит им меня да Камилла. Поменьше болтай вообще. - А кто такой Камилл? - Дядю своего не знаешь? - удивился он, но вспомнил: - Хотя откуда? Вы ж совсем от нас оторвались. Надо было мне раньше свести тебя с ними ... И Жоржетта ничего не говорила? - Нет. - Сильно разозлилась, значит. Хотя есть на что, с другой стороны... Камилл - тоже коммунист, но такой, что больше на чиновника похож. На бюрократа. Он и в детстве такой был: от сих до сих и ни на шаг в сторону. Кого только нет в их движении. На все вкусы найдутся. Если власть возьмут, ничего во Франции не изменится. Потому как разойдутся по начальственным местам - в соответствии со своими наклонностями... Дом был большой, новый, каменный. Он стоял на привокзальной улице, а сам вокзал располагался на границе между Меленом и Даммари-ле-Лис. Мелен был богат, наряден, похож на Париж, Даммари-ле-Лис беднее, проще, ниже этажами, но та его часть, что примыкала к Мелену, начинала тянуться за богатым соседом и застраивалась высокими, стоявшими в ряд одинаковыми домами, дружно упиравшимися в невысокое пасмурное небо двухскатными остроугольными крышами. Бабушка, мать Робера, Франсуаза, встретила их в прихожей и проводила в гостиную, где ждали остальные члены семейства: старший брат Андре, приветливый и улыбчивый хозяин семейной фирмы, его молодая жена Сюзанна, тоже веселая, лукавая и смешливая, и Камилл - и вправду похожий на чиновника в присутственном месте: неприступный и чопорный. Сама бабка, коренастая, жилистая, хваткая, распоряжалась в доме всем и всеми - те ходили у нее по струнке и помалкивали. Она повела разговор, не оглядываясь на детей, будто не замечая их: - Ты садись, садись - что стала среди комнаты? - Она разглядывала Рене с головы до пят и словно вертела ее в разные стороны в своем воображении.- Это у нас гостиная, мы здесь людей принимаем - когда допускаем до себя, а нет - так и в прихожей посидят. Лицом-то ты в нашу родню: оно у тебя круглое, как у нас - у матери твоей оно поострее было, покрючкастее... Или я выдумываю, забывать начинаю? Телом ты больше в нас - широкая в кости: твои щуплее, потоньше. Такими запомнились во всяком случае - потому что я их, считай, и не видела. В кого умом пошла, осталось выяснить. - В нас,- невпопад вставился Робер.- Учится хорошо. Большего он сказать не успел, так как не пользовался у матери доверием. - В нашу родню - это еще не все,- отрезала она.- Хорошо, если в Андре: золотой человек, мы ее тогда с руками оторвем. Хуже, если в этого,- она мотнула головой в сторону Камилла,- но и это полбеды, жить можно, а вот если в тебя?..- и не обращая внимания на Робера, который не стал спорить, привыкший к подобным нареканиям, приступилась к Рене, ожидая от нее первых признаний, которые всего ценнее.- Что ты любишь вообще? Больше всего на свете? - Книги,- послушно и одновременно непокорно отвечала та. - Книги я и сама читать люблю,- возразила бабка, будто Рене с ней спорила.- У меня библиотека целая - посмотришь на досуге. А кроме книг? Книжками жизнь не заполнишь... Наряды? На танцы любишь ходить? В Рене проснулось строптивое чувство: ее никогда так не экзаменовали. - Нарядов у меня нет. - Так уж и нет? - Нет. И без них обойтись можно. - А танцы? - Не ходила никогда. - Что ж ты делаешь тогда? - будто бы удивилась бабка, а на самом деле только пристально ее разглядывала.- Если на танцы не ходишь? Рене не знала что ответить, и Андре пришел ей на помощь: - Да ты, мама, тоже на танцы не ходила. - А ты откуда знаешь? Тебя тогда не было.- Она поглядела внушительно, затем поправилась: - Это когда было? Мы тогда сызмалу знали, за кого замуж пойдем, а сейчас, говорят, мужа на танцах искать надо?.. Тебе и муж не нужен? - Нет,- отвечала Рене уже с дерзостью и с вызовом в голосе. - Вот как! А что тебе нужно тогда? - Учиться. - И кем ты хочешь стать, когда выучишься? Рене подумала и призналась: - Не знаю еще... Мне сама учеба нравится. - Сама учеба нравится,- повторила бабка, будто в этих словах скрывалась некая истина, и, обернувшись к членам своего семейства, пожаловалась: - Молодые. Каждый раз удивляют. В наше время так бы не сказали... У тебя еще бабка есть? - Есть. Манлет.- Лицо Рене смягчилось и потеплело при упоминании о бабушки по матери.- Я ее люблю очень. - И за что же? - В голосе бабки послышалась ревность.- Я ее не видела. Она на свадьбу не приехала. - Плохо себя чувствовала,- извинился за Манлет Андре. - Да плохо! Свадьба не понравилась. И оказалось, в точку попала... Так за что же ты ее любишь? - Потому что добрая. - Не в пример мне, что ли?..- Бабка прищурилась ястребом.- Так я, может, тоже такая. Когда человек стоит этого. А перед тем, кто этого не заслуживает, нечего и расшаркиваться. - Надо ко всем быть доброй,- заметила Рене, и это прозвучало как назидание. - Это ты из книг вычитала?..- и поскольку Рене не отвечала, спросила: - Кого ты читаешь хоть? - Корнеля. - По программе? - И по программе и так. - А я вот Фенелона. А из последних - Достоевского. Не слышала? - Нет,- чистосердечно призналась Рене. - И не надо тебе. Без этого достаточно... Ладно. С тобой, гляжу, в один раз не разберешься. Приедешь к нам на лето - тогда поближе познакомимся...- И суховато подбодрила ее: - Это хорошо, что сразу не ясно: чтоб потом скучно не было. Как вы считаете? - обратилась она к остальным, но тут же пожалела, что задала лишний вопрос, оборотилась к Рене, сказала с насмешкой: - Хотя что их спрашивать? У Андре вон все на лице написано: тоже, как ты говоришь, добрый человек - никого еще не обидел на моей памяти, Сюзанна только смеяться начнет: такая смешливая, а Камилл уже надулся - этот ни о ком доброго слова не скажет: испугался, что новая наследница объявилась. Он деньги любит считать - взносы у всех собирает,- и не обращая внимания на среднего сына, который поднял голову и приготовился к внушительной обороне, пояснила младшему: - Это я новенькой твоей семью представляю. А ты?..- Робер был паршивой овцой в ее стаде, и для него и слов не находилось.- Что ты делаешь хоть? Я уже счет твоим занятиям потеряла. - Профсоюзник,- не вдаваясь в лишние подробности, отвечал тот. - Профессия такая? - бабка уставилась на него, как на сфинкса.- Хотя ты и профсоюзник какой-то странный. Он вон тоже по этой части,- она кивнула на Камилла,- но про него все известно: сидит в конторе, ему деньги несут, а он их в книжечку записывает... - Я еще и железнодорожник,- возразил тот, но бабка не дала обмануть себя: - Ладно! Железнодорожники поезда гоняют да вагоны чистят, а ты штаны просиживаешь, мозоли на заднице натираешь. Деньги мусолишь. Сколько их через твои руки проходит? - Большие суммы.- Камилл сразу набрался важности.- Мы собираем у всего муниципалитета. - Почему мы? Не мы, а ты. Все вы, гляжу, сообща делаете. Или так представляете, чтоб одному в ответе не быть... И ничего тебе не остается? К рукам не прилипает? Камилл нагнул голову, избычился, насупился. - Я честный человек, мать. Потому и доверяют. Мать не стала с ним спорить. - Нашли человека из честной семьи.- Она язвительно усмехнулась: - Сиди дальше принимай. И нам, может, пригодится. Нельзя, говорят, яйца в одну корзину класть. Вдруг ваши к власти придут, тогда у нас свой человек там будет.- Камилл поднял голову, заранее возгордился, она же спустила его с небес на землю: - Если ты, конечно, к этому времени о нас помнить будешь.- И объяснила остальным, не ведая сочувствия и жалости: - Приятели у него такие, что отца с матерью забудут и повесят - и все по идейным соображениям. Если по России судить. Да и по нашим: когда якобинцами были да санкюлотами. - Будет тебе,- остановил Андре мать, которая слишком далеко зашла в своих нареканиях: он был удачливым предпринимателем и позволял себе возражать главе семейства.- Ничего подобного у нас не будет. Та не стала спорить: - Не будет - и хорошо. Проведи ее к себе, Робер - покажи комнату. Ты-то сам остаешься? - Нет, наверно. Уеду. - К какой-нибудь крале новой? Подруге сказал, что сюда поехал, а сам на сторону?.. Это твое дело - делай что хочешь,- прибавила она, видя, что он собирается уверять ее в обратном.- Тут я тоже с пальцев сбилась, счет твоим Полинам да Люсеттам потеряла,- и снова повернулась к Рене, которая стояла неловко среди гостиной - ей было не по себе в новом окружении.- Приедешь летом? - Приеду. - Вот и хорошо. Будешь жить на всем готовом. В комнате этой - которую твой отец потерять боится... Все, гляжу, революционеры - пока чужое делить. А как до своего доходит, куда все девается?.. Какая-то ты все-таки шероховатая. - Не привыкла,- подсказал Андре, но бабка сама это знала и не это имела в виду. - Я вижу. Что твоя мать к нам не обращалась никогда? Глядишь бы, и помогли. Я сама напомнить о себе хотела, да не люблю навязываться... Я слышала, вы плохо жили одно время. Сейчас лучше? - Лучше. - Ну и слава богу... Гордая твоя мать - поэтому и не обращалась. И ты такая? - Рене замешкалась с ответом, и бабка не стала допытываться, только посоветовала: - Надо бойчее быть, покладистее. Не ждать, когда к тебе прибегут, самой о себе напомнить. В меру, конечно,- поспешила прибавить она.- Чтоб не назойличать, не напрашиваться... Ладно. Примем тебя. Раз ты так Манлет свою любишь. Надо же и любить кого-то, верно? - Она оборотилась к домашним: - Та одна четырех дочерей подняла и на ноги поставила. А на свадьбу вот не поехала. Я сильно тогда на нее обиделась: наслышана была о ней, хотела повидаться, а она не захотела. Теперь вот с внуч