ъезда? - Нет. Я удивилась даже. Может, говорит, оно и к лучшему. Родство с Америкой стоит теперь приличного происхождения. - Видишь, какой он у тебя современный... И тебе теперь важней всего не попасть ни в какую передрягу? - Ну да... Хотя, казалось бы,- рассудила она,- если я такая плохая, значит тем более меня надо поскорее отсюда выставить? Рене была знакома эта ошибка логики. - Жди. Так все нормальные люди считают, кроме пограничников и таможенников. Эти не выпускают из своих рук ничего сомнительного. Считают, что надо задерживать и наказывать... Что там происходит?.. Рене чутко прислушивалась к тому, что делалось вокруг нее: это было у нее теперь в привычках. В коридоре возле их двери ходил взад-вперед разгоряченный Томмази и, не умея петь серенад, напоминал девушкам о своем существовании длинной политической речью, которую вдалбливал шоферу их легковички: водители грузовиков давно направились гурьбой в таверну, а он как существо высшего порядка задержался со своими пассажирами. Томмази говорил о положении дел в Европе и о неизбежности победы фашизма во всем мире. Через стенку было слышно, как страдает и мучается его слушатель. Между тем Томмази напрягал голос не столько для него, сколько для девушек, сидевших в номере: говорил, обращаясь в тонкую дверь, и она вибрировала под взрывными звуками его агитаторского баса, неизвестно как возникавшего в его птичьем зобе: - Сейчас мы задавим их в Испании. Русские ввели туда свои части, но, во-первых, мы покажем им, как надо воевать, во-вторых, Сталин спит и видит, как договориться с Гитлером. Нам с ним на одной планете не жить, но приласкать и одурачить его можно: надо только пообещать раздел мира на зоны влияния.- Бедный шофер рвался душой в таверну: там было хорошее красное вино из местных виноградников, продаваемое из-под полы и потому дешевое. Чем раньше бы он туда пошел, тем больше мог бы себе позволить: наутро ведь надо было встать с чистой головою, а этот проклятый итальянец словно нарочно его задерживал.- Я не должен тебе говорить этого, но все уже готово для бомбардировки Мадрида и для его захвата штурмом - операция готовится с прямым участием германских военных. Рене насторожилась: нужно было решать, достаточно ли основательны эти разговоры или это болтовня, рассчитанная на то, чтоб произвести на девушек впечатление. "Хотя,- подумала она с сожалением,- у меня все равно нет с собой рации". Оставалось копить информацию впрок для последующей отправки по рации. Передача эта, как она понимала, должна была затянуться далеко за полночь... - Что ты слушаешь? - спросила Нинель, удивленная тем, что Рене замолкла и следит за разговором за стенкой. - Это он так за мной ухаживает.- Рене так объяснила свое любопытство.- Мужчины думают, раз они побеждают, женщины должны валяться у их ног. Психология победителя... Не знаю, что еще придет ему в голову... Действительно, Томмази не выдержал, прервал монолог и постучался к ним. Шофер улучил момент и сбежал от него к товарищам. Томмази просунул в дверной просвет свой цыплячий профиль и проворковал со всей доступной ему нежностью: - Не хотите к нам присоединиться? У нас тут небольшой семинар по военно-политическому положению в Европе. - Мы устали с дороги.- Рене хотелось вытянуть из него сведения о планах Франко и Гитлера, но даже любопытство разведчика имеет свои пределы. - Можно отдохнуть и в таверне.- Томмази улыбнулся широко и зазывающе - оказалось еще, что у него не хватает нескольких зубов сбоку и спереди. Он увидел, что девушки смотрят ему в рот.- Времени нет вставить. Сделаю в Мадриде - там, говорят, хорошие стоматологи. И денег не возьмут со страху. Пойдемте отметим. Как-никак, переехали границу - есть повод выпить. А потом еще как-нибудь развлечемся. Приходите, Марта. Нинель я бы тоже позвал, но с ней хлопот не оберешься: брат строгий,- и засмеялся на весь этаж.- Несите денег побольше. А то у меня только и есть - что ваши колесные. А их еще беречь надо: вдруг вправду понадобятся. Хотя здесь свои - поставят при необходимости,- и прикрыл дверь, уверенный в том, что девушки немедля примчатся к нему после столь убедительных доводов. - Ну и нахал! - сказала Нинель. - Редкий,- согласилась Рене.- Не идем в таверну? - Да ты что?! После такого приглашения?! - и глянула с удивлением: как можно было в этом сомневаться?.. В трактир они не пошли. Томмази просидел битый час в одиночестве: никто из членов делегации к нему не подсаживался - подходили, чтобы спросить о планах на следующий день и времени утренних сборов, и отходили, не успевая дослушать того, что он собирался им поведать. На своих он не обижался, но затаил зло на Марту, испортившую ему вечер. - Эти американцы слишком много о себе мнят,- сказал он себе, за неимением другого слушателя: перевел конфликт из личного в географический - расплатился за графин вина деньгами Рене, но не смягчился и после этого.- Канада, видите ли. Ничего, и до вас доберемся. У нас там тоже есть крепкие парни...- Он пошел к хозяину гостиницы: договариваться о более доступных ему услугах, но с полдороги вернулся: подумал, что немецкие фашисты, в отличие от итальянских, смотрят косо на платную любовь, что руководитель делегации должен быть здесь под особым надзором и невинные шалости могут выйти ему боком,- вынужден был, иными словами, повернуть назад и разозлился из-за этого еще больше... Утром поехали дальше. Пассажиры поменялись местами. Хорхе по просьбе сестры сел сзади, между ней и фашистом, Рене как хозяйка машины, нанявшая ее, села на почетное переднее место. Собственно, его предложили вначале Томмази: это тоже бы всех устроило, но вождь не лез вперед: боялся засад республиканцев, которые, как показал опыт войны, стреляли прежде всего по сидящим спереди. Он был не в пример вчерашнему мрачен и неприветлив и вел себя так не только с Рене, но и с Нинель, которая в какой-то мере разделяла ответственность за поведение своей подруги; лишь Хорхе удостаивался от него коротких, как телеграммы, распоряжений и более пространных и злобных инсинуаций. Рене сидела рядом с водителем и смотрела на дорогу, на выжженные солнцем просторы Испании,- но ее, как всегда и везде, больше интересовали не пейзажи, а люди, их населяющие. Начиная с приграничного Бадахоса, где остановились, чтоб запастись бензином, она увидела испанцев вблизи - такими, какими они были на самом деле, а не в описании сторонников и противников Франко. Мужчины были сумрачны и скрытны, отвечали односложно и нехотя, не желая тратиться на разговоры. Томмази называл их всех тайными республиканцами и при любом шуме забивался в угол заднего сиденья, не поднимая головы выше окна машины и даже просовывая ее между коленями,- как паук, прячущий туловище между тонкими ножками. Но на самом деле это были, конечно, не республиканцы, а простые крестьяне, обеспокоенные судьбой урожая. Рене на ее беглом, хоть и бедном, испанском успела расспросить их - все, не таясь и не прячась, жаловались, что прошло время продаж и началась пора реквизиций, что вместо денег дают бумажки с армейскими печатями. У некоторых были сыновья в армии, они могли быть в лагере противника, но это не сказывалось на взаимоотношениях родителей: те смотрели на происходящее как на роковое и неотвратимое бедствие - одно из тех, от которого не убережешься и которое, к несчастью, может кончиться трагедией,- как драка молодежи за оградой селения. Может быть, здесь и были тайные красные, но колонна ехала по зоне, занятой франкистами, грузовики были обвешаны фашистскими лозунгами, и коммунисты прятались, а не выходили на улицы. Впрочем, Рене, у которой еще с Франции был наметан глаз на своего брата и она распознавала его на расстоянии, никого из своих здесь не увидела: может быть, испанские товарищи выглядели иначе, чем их французские единомышленники. В Севилье, бывшей местом их назначения, они угодили на съезд Фаланги (партии Франко) или какую-то из ее конференций. Город, с его смесью арабской и европейской архитектуры, с кружевными, словно вышитыми, стенами и арчатыми переходами, с одним из самых высоких и красивых соборов в мире, где покоится прах Христофора Колумба, был в это время столицей франкистского режима и кишел народом. Все были уверены в том, что генералиссимус если еще не победил, то имеет верные шансы на это в ближайшем будущем,- все поэтому спешили поздравить его от себя и от представляемых ими партий. Колонна из Лиссабона была из того же числа, но, в отличие от других, привезла с собой еще и скромный, но дорогой подарок, собранный бедным португальским студенчеством,- поэтому она была на виду и в почете. Им была посвящена отдельная программа: они встречались с генералами, разукрашенными, как новогодние елки, орденами и мундирной мишурою, их возили по местным достопримечательностям, и всем, и Рене в том числе, выдали удостоверения о почетном членстве в Фаланге. Рене и Нинель отличали в особенности: других девушек в делегации не было, обе были привлекательны, а испанцы, независимо от партийной принадлежности,- большие ценители женской красоты и предпочитают ее, возможно, всем прочим человеческим достоинствам. Вечером члены делегации были гостями съезда, но если остальные, включая Томмази, сидели в партере (правда, в первых его рядах), то Рене и Нинель - в ложе, отведенной для особо важных персон, рядом с самим Франко: их разделяли с ним лишь тонкая переборка и охрана, вся как на подбор рослая и неприветливая. Рене поглядывала сверху на Томмази, который исходил внизу желчью и завистью и, хотя глядел все время на Франко, видел одних девушек: генерал и от него был скрыт спинами телохранителей. Рене смотрела в зал и, к удивлению своему, не находила в нем и фашистов тоже: на них она тоже успела насмотреться. В зале сидела не партия, а сословная и профессиональная армия: спесивая, надутая, ограниченная и закоснелая в кастовых предрассудках, что не мешало каждому из них быть при необходимости еще и прожженным политиканом: судя по тому, как менялись и оживлялись их лица, когда они выпрашивали что-нибудь у высших чинов, которые в это время надувались еще больше, смотрели в сторону и цедили слова со скоростью капель неисправного водопроводного крана,- в то время как их собеседник низкопоклонствовал и унижался. Сам Франко был толстый невысокий молчаливый человек, застегнутый на все пуговицы в прямом и переносном смысле: он никак не мог придти в себя от неожиданного успеха своего предприятия, начатого по наводке Гитлера и его главного военного разведчика Канариса: потрясение от благоприятного исхода дела бывает не менее головокружительно, чем от неожиданного поражения. Странное дело: в провинции Рене не видела коммунистов, в сердце франкистской Испании - фашистов, но война шла нешуточная и жестокость обеих сторон не знала милостей - это признавали и этим даже гордились сами выступающие. Ни фашистов, ни коммунистов не было, а драка была убийственная. Был, правда, настоящий фашист - Капо Дельяно, первый пропагандист и агитатор партии: он, как Геббельс, каждый день выступал десять минут по радио, уверяя своих соотечественников в том, что Мадрид в скором времени будет взят, что сдавшие оружие будут пощажены, а не бросившие его уничтожены (что было ложью, потому что в зоне боевых действий расстреливали по любому подозрению в принадлежности к коммунистической или другим левым партиям). Он был, как все фашисты, болтлив, речь лилась из него безудержным потоком: он добавлял к северной твердости и непримиримости южную, средиземноморскую живость и жизнелюбие и держался бодрячком, весельчаком и любителем удовольствий - удовольствия он, может, и любил, но веселого в этом было мало. После заседания делегацию повезли в кафе, где танцевали и пели фламенко. Танцовщицы ждали их: они поднялись, едва португальцы появились в зале, и немедля взялись за дело - те и рассесться не успели. Их сопровождал офицер, говоривший по-французски: такая почесть была оказана Рене после того, как узнали, что она пожертвовала немалые деньги в фонд франкистской революции,- ей не надо было теперь напрягаться и собирать по крохам испанские фразы. В каком-то отношении она затмила самого Томмази, которым испанцы пренебрегали: они брезгливы и не любят всего выморочного и уродливого; потом, он был итальянец, которых они недолюбливали как слишком близких и бедных родственников, а про нее прошел слух, что она представительница богатых канадских кругов, ищущих контактов с будущими победителями. К ней подсаживались разные люди, она, пользуясь знанием, пусть поверхностным, основных европейских наречий, прослыла полиглоткой и говорила на всех языках о возможном сотрудничестве с ее соотечественниками - завязывались интересные связи, открывались новые перспективы... Все, словом, шло наилучшим образом, и потом все в один день стало из рук вон плохо. 15 Началось с пустякового, но насторожившего ее случая. С ней познакомился итальянец, тоже видный фашист: из той международной предприимчивой деловой своры в черных сюртуках и фраках, которая окружала Франко и пыталась всучить ему и новое, и устаревшее оружие. Этот был один из самых заметных: представитель "Фиата", поставлявшего ему танки. Ему не надо было юлить вокруг генерала: он здоровался с ним на правах старого знакомого. Делать ему было нечего, он пригласил Рене покататься с ним в машине с шофером: вождение автомобиля было тогда не столь распространено, как теперь, и любовные и иные объяснения имели иной раз нежелательного свидетеля в лице водителя-профессионала. Маршрут все время вертелся вокруг севильского аэродрома ла Таблада: с него то и дело поднимались и на него садились самолеты: он использовался в первую очередь как военный. Рене невольно поднимала голову и мысленно отсчитывала каждый рейс: это правило любого разведчика: он должен оценить нагрузку и пропускную способность аэродрома. Итальянец обратил на это внимание; он хорошо говорил по-французски. - Боюсь самолетов,- оправдалась она.- Попала в детстве под бомбежку. - Это где же? - снисходительно спросил он. - В Первую мировую войну. Нас бомбили немцы. - Сколько ж вам тогда было? - Совсем немного. Поэтому, видно, и запомнилось. Я выгляжу моложе своих лет,- добавила она, потому что у него остались на этот счет сомнения. - Интересное признание! - засмеялся он.- В Париже? - Нет, Париж, насколько я знаю, не бомбили, но там была Большая Берта, которая тоже нагоняла страху,- ее я хорошо помню. Бомбили нас на севере. - Да, там были сильные бои,- согласился итальянец и неожиданно, как это умеют представители этой живой и непосредственной нации, имеющей вековые актерские традиции и способные к самым неожиданным и естественным перевоплощениям и разыгранным перепадам настроения, начал жаловаться ей на неудавшуюся жизнь: потерю ориентиров и утрату идеалов, делающие его существование пресным и бесцельным. Это было странно слышать из уст преуспевающего дельца, любившего, по всей очевидности, еду, вино и женщин и не имевшего ни в чем недостатка. Она слушала его с участием, но не отвечала, а молчаливое сочувствие, как известно, ничего не доказывает: такой человек может вас слушать и думать в это время о доносе в тайную полицию. - Вы вообще молодец,- позавидовал он и еще раз оценил ее взглядом.- Выглядите бодро, вся на что-то нацелена: такие внушают доверие. Это у вас от Америки: ее влияние сказывается очень быстро - сами не замечаете, как делаетесь деловой и динамичной. А у меня все плохо.- Он понизил голос, чтоб не услышал шофер, но это была скорее дань политическому приличию, чем предосторожности: сидевший в полуметре от него водитель не мог его не услышать.- Я во многом разочаровался, а без идеалов нельзя жить и работать. Действуешь как автомат, как простой уличный разносчик, который стучится во все двери и которому безразлично, кто ему откроет,- лишь бы товар купили...- Он горько вздохнул, а она все глядела сочувственно и продолжала помалкивать. Она умела слушать, и люди часто доверяли ей тайны, но в данном случае молчание ее было иного рода: она была благоразумна и не лезла на рожон, но бес испытывал ее и толкал в спину, призывая воспользоваться случаем и попытаться склонить его на свою сторону: это бы обеспечило ей проникновение в ближайшее окружение Франко. - Начинается большая война,- продолжал он горькую исповедь, еще более приглушая голос и оглядываясь с осторожностью по сторонам: не следит ли кто за его автомобилем на улице.- Фашисты с одной стороны, коммунисты с другой, посреди демократы, люди моего круга и моего воспитания, которые ни здесь, ни там ничего хорошего для себя не видят и в любом случае станут жертвами победителя. А мы: представители моей профессии, я имею в виду - лишь подбрасываем дрова в костер, разжигаем его и умываем руки. И зная это, продолжаешь жить по-прежнему, хотя грудь точат черви. Как вам, с вашей культурой и образованностью, удается сохранять столько ума, бодрости и, я бы сказал, мужественности, которой не хватает большинству мужчин нашего времени?.. Вот где зарыта собака, вот в чем заключалась ее беда. Надо быть тише и незаметнее - особенно в мужском обществе. Это бросалось в глаза, об этом ей говорил еще Тухачевский. - Я думаю, вы преувеличиваете мои данные и мои способности,- ответила она, избегая более сложные и мудреные объяснения, которые всегда подозрительны.- Я просто такая с детства: вечно выставлялась вперед - меня девчонки просили ответить за них урок, когда были плохо к нему подготовлены. Зачем киснуть и все подвергать сомнению - даже если мы в чем-то и не правы? А если началась драка, надо принять в ней участие - иначе тебя заклюют те или другие, а верней - и те и другие вместе или по очереди. - Это вы все правильно говорите,- одобрил он ее слова, но не поверил, кажется, ни одному из них и хотел кончить разговор, но теперь уже она его не отпускала: - Я выбрала Франко - вернее, мой друг выбрал Франко, а я выбрала друга - мне этого достаточно. Я как простая женщина иду за своим суженым. - Может, разыскать его? - предложил он.- Мне это ничего не стоит. - Не надо. Мы с ним в ссоре. Он из тех, кто не верит, что женщины тоже кое-что значат. Я хочу встретиться с ним на коне - показать, что и мы кое-что можем. - В этом причина вашей активности? Доказать что-то мужчине, которому вовсе не это надо?.. С вами не сразу разберешься. С женщинами, я имею в виду. Пуд соли надо съесть - так говорят русские? - Русского я не знаю,- спокойно отвечала она. - Все языки знаете, а русский нет? - Есть такой пробел в моем образовании. Но это смотря какой соли. Если аттической, то можно и меньше. Он засмеялся: - Ну что ж? Покатались, выяснили позиции... Не хотите посмотреть какую-нибудь загородную виллу? Есть с очень хорошими ресторанами. - Нет, виллу не хочу,- насмешливо сказала она.- И ресторанами сыта по горло. Идет война, а по здешним обедам этого не чувствуется...- В ней все-таки постоянно жил классовый цензор, отмечавший все житейские несообразности и несправедливости. - Да уж,- согласился он, поглядел на нее в раздумье, споткнулся о круглое благодушное лицо, как о некую преграду или стену, решил кончать свидание, направил шофера к ее гостинице... По-видимому, она не зря была благоразумна в этот вечер, потому что не успели они с Нинель лечь, как в номер нагрянула полиция, перевернула все вверх дном и насмерть перепугала ее подругу, у которой в ушах стояло предупреждение Аугусто, чтоб она не попадала в истории. Полицейские перерыли чемоданы и даже корзины с фруктами, которые Нинель везла матери, и, ничего не найдя, объяснили свои действия тем, что ищут фальшивые песеты, объявившиеся в Севилье и попавшие в кассу хозяина отеля. Они будто бы обыскивали всех иностранцев подряд, и робкие заверения Нинель в том, что они ни за что еще здесь не платили, не возымели на них никакого действия. Рене была спокойна. Она знала, что у них нечего найти, и говорила Нинель, что это не что иное, как недоразумение: слова, которые всегда приходят в таких случаях на ум и никогда не подтверждаются; Рене сама не была в них уверена, вспомнив недавнюю поездку с итальянцем из "Фиата". Полицейские ушли, даже не извинившись за вторжение и за погром, который они учинили, и Нинель, привыкшая к хорошему обхождению, сразу же это отметила. - Что ты хочешь? Тут война,- рассудила Рене.- Им не до хороших манер.- Но Нинель, которая до сих пор находилась под влиянием своей более опытной и повидавшей мир подруги, здесь ей не поверила. Утром она спросила у брата, был ли обыск у него,- он только удивился этому предположению: - Не знаю: может, и был - пока нас не было. Мы весь вечер пили здешнее красное. Мы, во всяком случае, ничего не заметили. - Если б был, увидели б,- сказала Нинель, наученная опытом, и испугалась вдвое: решила, как сделало бы большинство людей на ее месте, что именно она предмет внимания испанских сыщиков, что причина тому - ее отъезд в Америку и что, не приведи господь, Аугусто грозит страшная опасность или он уже за решеткой. Брату она ничего не сказала: он бы поверил всему, что она предположила, и мог бы наговорить лишнего. Сославшись на недомогание, они позавтракали с Рене в номере. Нинель была безутешна и тайно плакала, Рене как могла успокаивала ее: она-то знала, что Аугусто тут не при чем,- но вскоре Нинель сама узнала об этом. Не успели они доесть завтрак, как явился офицер контрразведки и все расставил по своим местам: снял с Нинель тяжкий груз страхов и сомнений и переложил его на плечи ее спутницы. Он хорошо говорил по-французски, был корректен, подтянут и, несмотря на острый и характерный профиль, безличен, как лица, вычеканенные на новых монетах: на них не обращают внимания - важно лишь то, сколько они стоят. Его интересовала только Марта Саншайн, он даже предложил, чтоб разговор происходил с ней наедине, без лишних свидетелей, но теперь уже Нинель, испытавшая минуту назад неописуемое облегчение, почувствовала одновременно и прилив дружеских чувств к своей невольной спасительнице и не захотела оставлять ее одну в опасности. Она настояла на своем присутствии: чтобы при необходимости подтвердить ее показания,- послужить ей свидетельницей и поручительницей. Рене оставалась невозмутима: всякая опасность, как было сказано, повергала ее в некое физиологическое, почти не принадлежащее ей спокойствие и хладнокровие. Офицера интересовало, кто она и как оказалась в Севилье. Ответить на эти вопросы было нетрудно: она здесь, потому что ее пригласила фашистская молодежная организация Лиссабона. Нинель удостоверила это, добавив от себя, что Марта искренняя фашистка и доказала это тем, что внесла немалую сумму в кассу поездки. Это не удовлетворило офицера: он не любил, видно, крупных пожертвователей,- стал копать глубже и спросил Рене, чего ради она приехала в Лиссабон: дарить деньги можно было и из Канады. Говорить о женихе в рядах армии Франко было рискованно: тому ничего не стоило это проверить - и Рене пустилась во все тяжкие. Ей даже стало неловко перед нравственно чистой Нинель, и она предложила ей выйти, чтоб не впутывать ее в свои дрязги и в одиночестве морочить офицеру голову, но та снова отказалась выйти, боясь, что Марте грозит настоящая беда и что она должна быть с ней рядом,- на случай, если ее поведут отсюда в наручниках: она забила бы тревогу и подняла на ноги всю португальскую делегацию. Теперь она вынуждена была густо краснеть, слушая признания подруги: - Если вас так интересует моя интимная жизнь, офицер, то я приехала в Лиссабон, чтобы сделать здесь одну интимную операцию, которую не хотела делать у себя дома. В Лиссабоне мне обещал сделать ее один врач, но его имя я не выдам ни под какими пытками. Мой молодой человек - тоже фашист, но и его имя я не скажу: это может сказаться на его карьере и репутации, а она была до этого безупречна!.. Чем больше говорила Рене, тем проникновеннее входила в свою роль - лицо ее так и горело женскими чувствами, сменяющими одно другое, но офицер оказался неверующим Фомою: - И что же вы не сделали ее там, эту интимную операцию? А сюда поехали? - Если бы вы, офицер, знали основы акушерства, вы бы этого не спросили!..- Офицер хмыкнул от неожиданности: ему было нанесено оскорбление, но слишком уж необычного свойства - ничего не сказал в ответ, только прислушался к тому, что последует дальше.- Вы бы тогда знали,- неумолимо продолжала Рене,- что подобные операции делаются в два срока! - (Она знала это с Китая, где все эти варианты обсуждались с доктором посольства: в конце концов она решилась рожать - когда сроки были упущены.)- Первый срок от восьми до двенадцати недель: это простая абразия - я ее проворонила! - Что такое проворонила? - спросил офицер, который не настолько хорошо владел французским и предпочел бы, чтобы она выражалась яснее: ему надо было писать протокол, а не заметку в скандальной хронике. - Проворонила - значит прошляпила, профукала. Прозевала - если вы не понимаете простых слов,- объясняла ему Рене, обретая по ходу повествования наглость уличной девки: она знала, что мужчины, уверенно чувствующие себя в обществе благопристойных женщин, часто теряются перед лицом подобной разнузданности,- проститутки знают это и, будучи задержаны, ведут себя в полиции развязно не только потому, что они таковы на самом деле. Нинель была в ужасе: подруга представала ей в совсем ином свете, чем прежде, перед ней разверзались бездны человеческого падения... - Второй срок в двадцать недель, офицер,- если вы действительно хотите знать эти подробности. Мне оставалось таким образом еще семь-восемь недель, я не могла отдаляться от Лиссабона: надо было снова туда вернуться. А это в нашем мире не так-то просто. К тому же некоторые, мой врач в частности, предпочитают почему-то двадцать две недели - в это время плод уже жизнеспособен, но зато для женщины меньше опасности: его легче тянуть, он не выскальзывает из щипцов, когда его хватают за ушки. Если вас это все по-прежнему не устраивает, вы можете подвергнуть меня интимному обследованию, но учтите, я буду жаловаться английскому консулу! Это было, конечно, рискованно: офицер сам подумывал о том же, но услышав в десятый раз слово "интимный" ( а перед этим он представил себе экстрадицию плода, схваченного щипцами за голову), потерял всякое терпение: - Никаких, как вы говорите, интимных обследований вам делать не будут. Вы не арестованы, и предпринимать против вас противоправных действий мы не намерены!.. Просто мы проверяем некоторые сигналы. И я б на вашем месте уехал из Севильи, как только кончится ваша поездка. - Мы скоро уезжаем,- вступилась за подругу Нинель, хотя и смотрела на Рене теперь иными глазами - полными упрека и тихой печали. - Вот и хорошо,- сказал офицер.- На этом и кончим,- и ушел - тоже не простившись и не извинившись за вторжение и причиненное им неудобство. - Не слушай, что я наговорила про эти операции,- сказала Рене Нинель.- Мне просто не хотелось называть имени своего друга,- но та уже не знала, когда ей верить и когда нет... Гроза пронеслась, но духота в воздухе осталась. Рене думала о том, что же они имели против нее, чем она стала им так подозрительна. Мысль о том, что они нашли рацию в Лиссабоне, отпадала сама собой, хотя и успевала нагнать страху: будь это так, с ней бы разговаривали в другом месте. Она терялась в догадках, но твердо знала одно - ей надо уходить, и чем скорей, тем лучше. Могло ведь случиться и так, что все началось здесь, а не в Лиссабоне,- тогда эти сигналы, о которых он говорил, могли полететь и туда и от рации надо было немедленно освобождаться. Но уходить надо было с достоинством, а не сломя голову: это тоже могло навлечь подозрения - и главное, не одной, а вместе с остальными, которые могли послужить ей живым щитом и заслоном. К счастью, их пребывание в Севилье и в самом деле заканчивалось. На следующий день была намечена прощальная почетная встреча с самим Франко, после чего им надлежало наутро уехать. Ее как ни в чем не бывало пригласили с остальными в штаб генералиссимуса, где делегация еще раз и в последний встретилась за чашкой чая с его генералами. Она сидела через одного с самим Франко, который и здесь произвел на нее впечатление формалиста, присутствующего в жизни телом, но отсутствующего душою: временно исполняющего некие вселенские обязанности, в которых сам не слишком заинтересован. В зале, где шло чаепитие, на стенах висели боевые карты, испещренные боевыми значками и стрелами. Она жалела, что у нее нет с собой фотоаппарата: карты были настоящие, а не нарисованные для случая - слишком уж много надо было затратить труда для подобной дезинформации... Они собрались и всей колонной, на этот раз с пустыми грузовиками, тронулись в обратный путь. Ее спутники если и знали о ее неприятностях, то не подали виду, и, слава богу, не было Томмази, которого задержали в Севилье из-за какого-то совещания. Рене вздохнула с облегчением: этот бы не оставил ее в покое. Надо было миновать границу. Здесь ее (и никого больше) снова вызвали в отдельную комнату и обыскали с головы до ног: высыпали даже пудру из пудреницы. Испанцы ничего не нашли и передали ее с соответствующим назиданием англичанам, но те не очень-то их слушали: они не давали своих в обиду. - Где вы жили в Лондоне? - спросили ее только, потому что в ее паспорте были английские штампы о въезде и выезде, сделанные в Москве для большей убедительности. - В Челси,- бойко, наэлектризованная опасностью, отвечала она, хотя в Лондоне не была и о Челси имела самое смутное представление: спросили бы ее какие-нибудь подробности, она бы попала в трудное положение. Но им хватило и громкого имени - на этом проверка с английской стороны закончилась. Они снова заночевали в гостинице - двойнике той, что была по ту сторону от границы,- и здесь она во второй раз в жизни (первый был в санатории в Сочи, где она вчистую проиграла маршалу Уборевичу) играла в биллиард и выиграла одну из трех партий: то ли опасность обостряет наши чувства и способности, то ли англичанин оказался джентльменом - не в пример нашему маршалу, который нигде не мог позволить себе проигрыша... Они ехали по известной ей дороге назад, она болтала с попутчиками, а в душе ее росла и зрела тревога. Ей как пить дать грозила слежка в Лиссабоне: салазаровская полиция работала в тесной смычке с франкистами. Может быть, ее и отпустили для того, чтобы через нее выйти на ее связи: им ведь трудно было себе представить, что она работает в одиночку. И ни на одну минуту ее не оставляла мысль о рации, которая была единственной, но более чем весомой уликой для задержания. Ее нельзя было оставлять дома, от нее надо было немедленно избавляться... В Лиссабон приехали поздно ночью. Нанятый ею шофер развез по домам ее попутчиков и довез ее до дому. У подъезда стоял полицейский - один из тех, кого она знала, но он не вызывал теперь у нее доброго чувства. Шофер помог ей поднять вещи на этаж. Она присматривалась к нему в дороге: это был простой, располагающий к себе парень - наверняка из бедной семьи - можно было и рискнуть. Она решилась и на ломаном португальском сказала ему (они стояли в прихожей), что ей нужна помощь. То ли ее португальский испортился за время поездки в Испанию, то ли он неверно истолковал ее испытующие взоры во время путешествия и теперь, когда они остались вдвоем в прихожей, но он понял ее неверно и шагнул вперед, чтоб заключить ее в свои объятья. Она тут же охладила его пыл, сказав, что это не та помощь, в которой она нуждается, что она за рабочих и крестьян против капиталистов и ей именно в этом и нужно содействие. Запас ее португальских слов был беден, но достаточен для того, чтобы парень, зная о ее злоключениях в Испании и сопоставив их с ее детским лепетом про богатых и бедных, побелел от страха, повернулся и сбежал, забыв или испугавшись взять честно заработанные им деньги. Теперь явился новый повод для страха: выдаст или не захочет связываться с полицией? Прошла ночь, день, еще ночь - она сидела дома, никто за ней не приходил: видно, он решил не ввязываться в опасную историю, которая могла затянуть в себя как виноватого, так и доносчика. Чтоб идти в полицию, тоже необходимо мужество. Эта беда миновала, другие остались и не терпели промедления. Нужно было освободиться от рации, так трудно ей давшейся. Она разобрала ее, сложила тяжелые и громоздкие части в чемодан, который сразу же оттянул ей руку массивным железом трансформатора. Научившись в прихожей помахивать им, словно в нем не было пуда веса, она вышла на улицу и отправилась на прогулку в сторону речного катера, ходившего с экскурсией по Тахо: с него можно было нечаянно и по возможности незаметно (под мостом) выбросить чемодан за борт. Чтобы удостовериться в безопасности и в свободе перемещений по городу, она решила размяться, походить по улицам - останавливаясь возле витрин и в эту минуту осторожно поглядывая назад, откуда пришла. Она сразу же увидела слежку. За ней, не особенно прячась, ходил мужчина довольно элегантного вида, в коричневой паре и в белой рубашке с цветистым галстуком. Он делал вид, что не смотрит в ее сторону, но этим выдавал себя всего более: чего ради он на всех глазеет, а от нее отворачивается? Она села на катер, он за ней - правда, не на корму, где расположилась она, поставив чемодан рядом, на скамейку, а в носовой части, но оттуда было лишь удобней наблюдать за нею. К сожалению, это не был искатель любовных приключений, на что она вначале рассчитывала (уж очень он был наряден для рядового сыщика). Делать при нем то, ради чего она вышла из дома, не имело смысла: тяжелый чемодан камнем бы пошел на дно, и ничего не стоило вытащить его оттуда драгой и доказать, что это ее груз и ничей больше - по номеру трансформатора и адресу гостиницы, который хранился в мастерской со времени его покупки. Она вернулась к себе, заперла чемодан в кладовой, прикрыла его досками и тряпьем, чтоб не бросался в глаза при беглом, несанкционированном осмотре, и решила искать счастья на стороне: если оно не идет к нам в руки, надо идти к нему в гости и ловить Его Величество Случай там, где он соизволит нам подвернуться. Она набралась наглости и пошла к Нинель: ее соглядатай следовал за нею на почетном, но вполне досягаемом расстоянии. Обеды у доньи Бланки после их возвращения из Испании не возобновлялись, она не виделась со своими друзьями и боялась холодного душа с их стороны, но, вопреки опасениям, ее встретили как нельзя лучше. - Каковы испанцы! - посочувствовала ей донья Бланка.- Никогда не думала, что они так подозрительны! Видно, война никого не делает лучше. Хорошо у нашей дочери все прошло спокойно, и она скоро уезжает. Лучше отсидеться в укромном месте, пока все это не кончится...- В этом и была причина ее гостеприимства и человеколюбия: у дочери все складывалось успешно, и это рождало сочувствие к ее менее удачливой подруге.- Что им надо было от тебя? После того, как ты дала столько денег и уделила им столько времени! Нинель, вся в счастливых заботах, уже не переводила: была занята другим - и Рене плакалась хозяйке на ломаном португальском: - Люди так злы! И особенно несправедливы к молодым одиноким женщинам! - А ты не расстраивайся! - уговаривала ее донья Бланка.- Не вешай носа и не теряй присутствия духа! Сейчас я, чтоб тебе было веселее, принесу что-нибудь со вчерашнего праздника. Мы вчера справляли скромную домашнюю свадьбу. Правда, эти два негодяя не дождались ее, а, оказывается, умудрились до нее познакомиться поближе. У меня глаза на лоб полезли, когда я об этом узнала. Молчали бы хоть. Мало ли кто в их положении делал это, но кто ж объявлял об этом родителям? Хорошо покойный отец не слышал... - У нас свадьба вчера была,- подтвердила и Нинель: ей было неловко, что она не пригласила подругу, но это не омрачало счастливого выражения, не сходившего с ее лица.- Никого не звали,- прибавила она, чтоб Рене было не так обидно.- Это нужно для поездки. - Все прошло гладко? - спросила Рене: совесть ее все еще была неспокойна. - Ты имеешь в виду обыски в Севилье? Аугусто сказал, что здесь проверяли только то, что было до этого, но надо быстрее уезжать, пока не пришли новые сигналы. Поэтому, чтоб не терять времени, мы пошли вчера в церковь, потом пришли сюда и здесь посидели в самом узком кругу - даже невесты Хорхе не было. Чем меньше людей будет знать, тем лучше. Уже билеты на пароход купили: отходит через два дня, надо собираться. А у меня глаза разбегаются: что взять не знаю. И вообще - никак не поверю, что уезжаю. Будешь в Америке, обязательно приходи к нам... Мать принесла с кухни мясные, рыбные и овощные блюда, обновленные и никак не выглядевшие в ее искусных руках остатками вчерашней трапезы, расставила их на столе, достала бутылку из запасов. На стук посуды и запах еды сверху спустился Хорхе - и он тоже приветствовал Рене как старую знакомую, словно с ней в Испании не произошло ничего особенного. - Что они к тебе привязались? - спросил он только.- Ехали вместе - ты на глазах была, никакого повода не давала. - Я думаю, синьор Томмази на меня накапал,- сказала она: чтоб как-то объяснить происшедшее и лягнуть задним числом своего врага. - А ему что за смысл делать это? Рене откровенно поглядела на него. - Он приставал ко мне в дороге. - Это я слышал,- подтвердил Хорхе. - И особенно потом, в гостинице - но без всякого успеха, разумеется. Вот и решил испортить мне поездку и настроение. Хорхе подумал, оценил возможность такого хода событий, поколебался: - Если он и вправду так поступил, то он порядочная свинья. Он же не только на тебя тень бросал, но и на нас с Нинель - на своих товарищей. Это ж мы тебя пригласили. - Донес или не донес,- и Нинель кинула свой камень,- но свинья он в любом случае. Ты б слышал, как он с ней разговаривал. В свой номер приглашал. Чуть ли не приказывал явиться!..- Замужество причислило ее к разряду женщин, которые имеют право высказываться таким образом и не обязаны при этом краснеть и стесняться, и она им воспользовалась в полной мере. - Если это все так, как вы говорите, то я этого так не оставлю. Я с ним поговорю,- пообещал Хорхе, но благоразумная Нинель отговорила его делать это - во всяком случае до тех пор, пока ее пароход не скроется за линией горизонта, а еще лучше - не пришвартуется к американскому берегу... Чем ближе к концу был обед, тем больше отдалялась Рене от этого клана: ей после отъезда Нинель делать здесь было нечего. Но никогда не надо терять надежды и раньше времени замыкаться в своей скорлупе: старые знакомства, как садовые кусты, могут дать новые отводки, и истинное упорство не остается без вознаграждения. Она уже собралась встать и уйти, как Нинель вспомнила о полученном ею приглашении, на которое она не могла и не хотела ответить, и подала его Рене. Ее звали на вечерний раут в дом богатого и видного деятеля, близкого к кругам правительства. - Я не хочу идти без Аугусто: придется открыть наши отношения. Одно дело скрывать, а другое лгать обществу. Да и сам он не хочет идти: ввяжусь, говорит, напоследок в ненужную дискуссию, и меня, вместо парохода "Лузитания", посадят гребцом на королевские галеры... И Рене конечно же отправилась на этот раут - в расчете на то, что ее "хвост" отстанет от нее, не полезет за ней в роскошные апартаменты, да и возле подъезда ему не очень-то разрешат вертеться: полиция нужна - но не для того, чтобы портить жизнь власть имущим. Вечером она сидела в холле большого высокого особняка, где шел прием гостей, и соблазняла и склоняла на свою сторону молодого человека, которому имела счастье понравиться - не чем иным, как своею горькой участью. Вокруг сновали хорошо одетые гости, была обстановка светского раута, где все были чуть-чуть рассеяны, словно заблудились в лесу с заходом солнца: сам хозяин будто не знал или забыл, зачем зазвал к себе гостей (так актер может вдруг забыть, в каком спектакле он играет и зачем вообще стоит на сцене), гости не вполне ясно представляли себе, почему и зачем к нему приехали. Но несмотря на это взаимное непонимание, те и другие безропотно несли свой крест и выполняли, что от них требовалось: хозяева стояли часовыми у дверей и истязали себя конвульсиями гостеприимства, отмеряя каждому необходимую улыбку, которая, как содержимое песочных часов, перетекала у них с верхней половины лица в нижнюю, а гости принимали ее как некую эстафету и, раскланиваясь, шли в зал, где, находя себе подобных, восклицали в свою очередь что-нибудь несуразное, разделялись на группы и говорили друг другу сущие нелепицы. На столах вдоль стены стояли большие бутылки с редкостными винами, фрукты, крохотные бутерброды, которыми при всем желании нельзя было насытиться и которые гости ели невнимательно, оборачиваясь в поисках чего-то более существенного, что оправдывало бы их присутствие в этом доме. Хозяин выбрал минуту и распорядился вкатить в зал замшелую черную бочку с вином вековой давности из провинциальной усадьбы - это и было гвоздем программы, вызвавшим общее одобрение: происходящее обрело наконец свое лицо, смысл и назначение. На пол постелили грубую оленью шкуру, на нее поставили полукружные стояки, на них - бочку, прислуга показала, как пользоваться краником, и отошла в сторону, остерегаясь потопа или иного несчастья. К бочке выстроилась живая очередь, на следующий день в вечерней газете была заметка об этой дегустации, ради которой и был устроен прием: вино, оказывается, было свидетелем наполеоновского нашествия... Рене и ее избранник его так и не попробовали. Они ничего не видели и не слышали вокруг себя, а поверяли друг другу горькие душевные и семейные тайны: для них это было своего рода опьянение горечью. Рене уже не помнила, кто кому подал пример и кто первый, сев в затененном и отгороженном домашними пальмами уголке гостиной, начал жаловаться, но обоим скоро стало ясно, что они пребывают в одинаковой душевной депрессии и что в ней повинен весь мир и никто более. Жалобы одного эхом откликались в сердце другого, говорили они в унисон и прерывались лишь для того, чтоб послушать своего визави: тоска их была заразительна и сострадательна. Молодой человек был конечно же из очень богатой и приличной семьи (что скрывать дела далеких дней? его отец владел лиссабонской электростанцией), он хорошо говорил по-французски, но был несчастнейшим из существ: недавно получил развод и потерял веру в женскую, а заодно - и мужскую половину человечества, потому что вторая также была причастна к случившемуся. Это был очень приятный, даже красивый молодой человек с тонкими чертами лица, которому не хватало жизненной грубости, а без нее, как известно, жить на этом свете чрезвычайно трудно. Он, правда, не слишком тяготился отсутствием этого качества и, обвиняя мир в бессердечии и бесчувствии, сохранял некую лукавую природную грацию, молча опровергавшую его упреки; скорбь его выглядела чересчур самозабвенной и одухотворенной, а грустные стенания звучали порой слишком выразительно и даже зазывно. Может, он переигрывал и был не столь несчастен, каким казался себе в эту минуту, но кто из нас не бывает грешен в подобном преувеличении - милостыню, как известно, просят не одни сирые и убогие. Во всяком случае - и Рене была в этом уверена - он не был ни полицейским, ни провокатором. Она ни в чем ему не уступала и даже вела первую скрипку в их налаженном дуэте, настроившемся на исполнение печальных и порой траурных мелодий - реквиемов, исполняемых дуэтом: - Я хочу уехать куда глаза глядят! - восклицала она (и это было чистейшая правда, хотя не совсем та, о которой она говорила).- Хочу оставить эту опостылевшую мне страну, где все сговорились, чтобы добить меня и посильнее меня ужалить! Женщина! Она нигде на свете не может найти счастья и покоя! - А мужчинам, думаете, лучше? - споря, поддакивал он ей.- А я?! Как бы я хотел уехать из этой столицы, в которой царят нравы провинциального городишки! - и оглядывался вызывающе по сторонам, наперед зная, что его не услышат: все сгрудились вокруг бочки, торопясь познакомиться с одногодкой Наполеона, и кто-то уже пустил струю вина на шкуру оленя и по старинному наборному паркету. - Если бы отсюда шел какой-нибудь пароход в Тихий океан, по следам Васко да Гамы, в места, где скрывался от всех Гоген, как бы я хотела, чтоб меня высадили одну без багажа и без попутчиков! - А как бы я хотел быть там рядом с вами! - возопил он, не рассчитав на этот раз силы голоса, потому что бегущая мимо как на пожар прислуга невольно вздрогнула от его крика и чуть было не завернула в его сторону - вместо того, чтоб спасать коллекционный паркет.- Но мне завтра снова на работу! А чем я занимаюсь? Считаю, сколько каждый район ест электроэнергии и сколько за нее платит. Знаете, что получается? Чем богаче район, тем больше недоплат: научились подкручивать счетчики! А моряки и грузчики прибрежной зоны платят больше, чем расходуют. Им мой отец набавляет - чтоб возместить потерянное в центре! Как после этого верить в человечество?.. География расхода электроэнергии в Лиссабоне могла бы заинтересовать Управление, в котором сидели Плюшкины, копившие впрок разную мелочевку, но Рене было не до этого. - Я не рассказываю вам всего,- говорила она, доверительно вглядываясь в его кристально честные, чистые глаза и для большей убедительности беря его за пуговицу,- но поверьте мне: я умалчиваю кое о чем, потому что в этом замешаны третьи лица, которых я не имею права подводить и ставить в неловкое положение. Я хочу уехать, но прежде всего мне нужно вывезти отсюда некоторые вещи, которые вызывают во мне чувство стыда и могут меня скомпрометировать. Я не хочу позора и осмеяния - только этого мне еще не хватало,- я хочу вывезти их и выбросить куда-нибудь, откуда их никто никогда не выловит,- и снова призывно заглянула в его добрые сочувственные очи.- Мне нужна ваша помощь. Она даже не знала, как его звали, но сын владельца электростанции был, не в пример своему отцу, настоящий кавалер и рыцарь. Ему, как сервантовскому герою, и в голову не пришло спросить у нее, что это за предметы, от которых срочно нужно отделаться, и почему ей нужна в этом помощь: его просила Дульсинея, унижаемая жизнью, и этого ему было достаточно. - Но это не фортепьяно? - спросил он только. - Почему фортепьяно? - удивилась и озадачилась она, вспомнив, что на профессиональном жаргоне она пианистка. - Потому что оно в мою машину не залезет. Но все, что меньше, пожалуйста! - и встал в ожидании распоряжений.- Поехали? Она не ждала столь быстрого исполнения желаний, но медлить было не в ее интересах. - Мы знаем, куда едем? - спросила она, передавая ему бразды правления. - Есть одно местечко,- заговорщически зашептал он: ему понравилась эта игра в прятки.- Озеро в горах, глубокое как море и неприступное из-за скал, которые его окружают. Чтоб добраться до него, надо знать к нему доступ. Такое озеро ее устраивало. - Но до него, наверно, долго добираться? - Но вы же сами говорите: чем дальше, тем лучше? - Да, конечно. Но я должна вас кое о чем предупредить,- сказала она, вводя его в еще большее искушение,- с этой минуты мы все должны делать украдкой, с соблюдением особых предосторожностей. Мой знакомый, который заставил меня держать дома компрометирующие его предметы, следит за мной, боится, что я предам его, и устраивает мне сцены... Он нетерпеливо кивнул: будто каждый день попадал в подобные переделки и они были ему не внове. Делать ему было решительно нечего, все эти дополнительные обстоятельства и загадочность предприятия только разжигали его интерес, и он охотно поддержал ее в деле, как только что вторил и подыгрывал ее жалобам и стенаниям. Ее преследователя и мнимого поклонника, слава богу, возле дома не было: видно, ему в самом деле показали от ворот поворот - а может, отошел перекусить, рассчитывая, что вечер у богача кончится нескоро и что не грех поесть, пока открыты соседние забегаловки. Она, прячась за кузовами дорогих машин, прошла вслед за своим спутником к его не менее роскошному кабриолету с поднятым тентом, села на заднее сиденье, задернула с обеих сторон шторки. Полицейский у ее дома и глазом не моргнул, когда хорошо одетый человек вынес из квартиры известной ему жилицы тяжелый чемодан и бросил его в машину. Безымянный молодой человек даже не спросил ее, отчего он такой неподъемный,- напротив, обрадовался этому: в последний момент у него вдруг мелькнула мысль (он любил детей), что она хочет выбросить в озеро незаконнорожденного ребенка, компрометирующего ее и ее знакомого. Но детей из железа и из кирпичей не делают, все прочее было неважно, и он с легкой душой повел автомобиль по извилистым и крутым дорогам предгорья, ввинчиваясь все выше и подбираясь исподволь к кладбищу потерянных вещей, которых не хотят искать их злополучные обладатели. Они приехали, подошли к воде. Озеро было вулканического происхождения и блестело черной овальной чашей в оцеплении высоких гор, которые незаметно выступали из темноты и вплотную окружали их. - Тут глубоко? - Рене все еще боялась драги и оставленного в мастерской адреса - равно как и номера, отбитого на трансформаторе. - Тысяча метров,- сказал он, угадывая ход ее мыслей.- Не беспокойтесь: не достанут,- и даже щелкнул фотоаппаратом, оставив ей, вместе с аппаратом, снимок озера, который она хранила в течение всей своей жизни. Потом довез до Лиссабона, сдал полицейскому (в хорошем смысле этого слова) и распрощался с ней самым беспечным и беззаботным образом, не договариваясь о следующей встрече: этим бы он все смазал, а старался он не для этого. Оба были веселы и жизнерадостны при расставании, и оба так и не удосужились спросить, как зовут друг друга. Почему было так легко на душе у Рене, было понятно, но отчего так хорошо было другому? Это не каждому дано понять, но, может быть, он с самого начала был не столь безнадежно грустен, каким хотел себя представить, а просто хотел подыграть и помочь понравившейся ему Дульсинее, а что еще надо настоящему рыцарю? Мужчины бывают великолепны - особенно в первый день знакомства. Теперь можно было уезжать, но куда и как? Самолетного сообщения с Лиссабоном тогда не было, сухопутная граница была закрыта - оставалось море. Пароходы шли до Франции и до Англии. Ехать во Францию она по-прежнему боялась, словно нашкодила там всего больше: подозревала, что числится там в розыске, ехать же в Англию с фальшивым британским паспортом казалось ей верхом наглости. Из двух зол она выбрала меньшее и взяла билет до Саутгемптона. На пароходе ее паспортом интересовались куда меньше, чем состоянием горла и легких: англичане панически боятся инфекций - это страна карантинов и рай для эпидемиологов. Она попала здесь в компанию среднезажиточных рантье и лавочников, возвращавшихся из просветительно-развлекательного круиза по Северной Африке. Поскольку путешествие шло к концу, они начали ссориться между собой. Обычно это оставляют напоследок: чтоб узнать попутчиков, надо дождаться последнего дня общения с ними, когда с них слетают листья и обнажаются тугие, перепутанные корни. Соседи за ее столом, до того поддерживавшие, видимо, благопристойные отношения, теперь повели настоящую войну между собой, стараясь наверстать упущенное и сказать то, что давно висело на кончике языка у каждого. Они пикировались по всем правилам этого древнего и одинакового во всем мире искусства. - Вы не джентльмен,- сказал один из них. - Зато мой отец был им! - как в анекдоте, возразил другой и победоносно оглянулся по сторонам. Можно было не обращать на это внимание, но это была старая ее болезнь: она не выносила обывателей, они вызывали у нее насмешку и противодействие - уж лучше в Москву, где по улицам ходят медведи и пожирают друг друга, чем слушать эту рутину и видеть людей, имеющих одну цель в жизни - следовать ее условностям... В Англии - новое препятствие: она попала туда перед коронованием Георга VI. Прежний король, Эдуард VIII (видно, тоже хорош был гусь), женился на дважды разведенной американке - парламенту и народу Англии это пришлось не по нраву, и ему, к несчастью Рене, пришлось отречься от трона. Для англичан нет праздника дороже, чем коронование нового правителя: даже совершаемое в столь щекотливых обстоятельствах,- вся полиция была поднята на ноги, и всякий иностранец нежелателен и подозрителен как лицо, намеревающееся сорвать торжество или омрачить его течение. Надо было не задерживаясь миновать Лондон и перебраться в Гулль, откуда шел пароход до Копенгагена. Все прошло гладко - если не считать того, что она по ошибке, купив билет в первый класс, села во второй или в третий. Ей пришлось пережить пару неприятных минут, когда к ней подошел контролер и с суровым видом предложил подняться и последовать за ним,- оказалось, слава богу, что он всего-навсего препроводил ее в надлежащий класс, где все было то же самое, что в прежнем, только корпус был другого цвета, да поили чаем, да общество было "поприличнее" - если верить железнодорожной компании и ее попутчикам: для нее же все пассажиры были на одно лицо, одинаковы... В Копенгагене она вызвала на встречу коллегу, которая дала ей в свое время канадский паспорт, вернула его и стала ждать новый в гостинице. Ей нельзя было покидать номер - тут-то и наступила запоздавшая реакция, до сих пор сдерживаемая и подавляемая чувством опасности. Она слегла в кровать, ничего не делала и не могла заставить себя чем-либо заняться. Принесли паспорт - она встала, поехала как заведенная дальше и вскоре уже была в Ленинграде, затем в другой, главной, нашей столице... Начинался 1937 год. В коридорах Управления было сумрачно. Люди, по ним ходившие, были невеселы и неразговорчивы. На нее никто не обратил внимания, хотя многие ее знали,- а она помнила, как в прошлый раз, по возвращении из Китая, когда у нее на душе висел тяжкий груз ее несчастий, те же офицеры сумели приободрить ее и поднять ей настроение: тогда она попала сюда как на товарищескую вечеринку - они высыпали из кабинетов и, зная ее историю, задарили дружескими улыбками, приветствиями, поздравлениями. Один Урицкий держался молодцом и принял ее так, как сделал бы это и год назад, в лучшие времена, а не в канун своего падения. - Ты, Элли, молодчина, да и только. Пробраться туда одной, за такое короткое время, да чуть ли не до самого верха?! Это редко кому удается - из всех посланных одиночек ты одна с этим справилась. - Но я ведь не смогла ничего передать оттуда? Что толку, что я пробралась к Франко. Я же не могла везти с собой рацию. - Ды мы не ждали от тебя этого. У нас там были люди, которые были в достаточной мере информированы и снабжали нас точными сведениями. Но они все были засвечены: знали даже их должности в Красной Армии, хотя все были под чужими фамилиями. Нам нужно было оценить возможность проникновения туда через новые пути, о которых мы не догадывались. Ты прошла через католическую церковь? Это нам и в голову не приходило. - Наверно, потому, что вы другого вероисповедания? - Наверно.- Он усмехнулся и глянул мельком.- Но говорят, они очень недоверчивы и никого к себе не подпускают? - Надо знать для начала "Альма матер"... И отказаться от классового подхода в пользу абстрактной гуманности,- полушутя-полусерьезно сказала она, а он, не желая идти на столь радикальные меры, решил по-своему: - Завербовать бы кого-нибудь. Какого-нибудь епископа - я уж не говорю кардинала. Это облегчило бы все до крайности. - Это трудно... Попробуйте, однако, с одним... Она примолкла, а Урицкий навострился слушать. - Кто это? В отчете у тебя ничего нет. Вообще, это не отчет, а какие-то путевые заметки: прибыла туда, потом отправилась дальше - взяла билет и поехала. Хотя самое важное не то, как ты поехала, а почему тебя туда пустили. А ты мне, вместо этого, на наших таможенников жалуешься: чуть операцию не сорвали. Что я с ними сделать могу?.. Так что за священник? - Мой первый кюре, который меня крестил. Сейчас сидит в Китае - наверно в Красной Армии: заодно и ему поможете. Вряд ли он у чанкайшистов. - Да уж конечно,- согласился он.- Но лучше было б, если б у них. У наших друзей ничего не выпросишь и не выцарапаешь. И не скажут и не отдадут, если найдем. Жмотистый народ - одно название что соратники. Про католическую церковь мы, конечно, и без тебя знали - та еще организация, с ее монастырями да подземельями. Им ничего не стоит и спрятать кого угодно, и переправить через границу по своим каналам. Ты написала, они тебе медальку со святым дали?..- Она подтвердила это.- Видишь, у них и сигнализация работает. Принесла ее сюда? - У меня ее отобрали. - И ты копии не сняла? - Зачем? Во-первых, за мной следили, во-вторых, она ничего не стоит без телефонного звонка и устного подтверждения. У них старая школа - с вековыми традициями. - Да уж. Это мы все на ровном месте строим - все спешим поэтому... Он говорил так, будто впереди у него было, по меньшей мере, десять лет работы на его поприще, хотя он прекрасно понимал, что вряд ли продержится и несколько месяцев: большевики работали до последнего. - Одно мне осталось неясным,- сказала она. - И что же? - Почему я провалилась. Наверно, сама в этом виновата. - Это как? - Я узнала уже здесь, что примерно в то время, когда я там появилась, по Севилье прошел слух, что туда приехала советская журналистка. А я покупала газеты - на разных языках и в большом количестве: могла этим обратить на себя внимание.- Привычку покупать несколько газет сразу она заимствовала у Якова: общение с таким человеком бесследно не проходит - и теперь грешила на нее. Он нахмурился: - Чепуха это. Обычно все проще и грубее. Подумаешь: разные газеты покупала! Может, ты впечатление хотела произвести. А может, просто обои клеила? - Каждый день? - Да не говори ты пустяки. Это я тебе как бывший контрразведчик говорю - это не в счет и никого не интересует. А вот личных врагов у тебя там не было? - Был один. Руководитель фашистской молодежной организации в Лиссабоне. Некто Томмази. Итальянец. - Это уже ближе к делу. Что он вообще, итальянец, делал в Лиссабоне? Ты с ним, надеюсь, не на идейной почве поссорилась? Это на тебя похоже.- Последнее он произнес с явной иронией. - Нет. Не хотела к нему в номер идти. Тут он только поджал губы и в высшей степени выразительно и недоуменно развел руками: - Что ж ты? Разве тебя не учили этому? - Семен Петрович! - вспыхнула она.- Я люблю Россию и мировое коммунистическое движение - но чтоб торговать собою?! Вы б видели его. Ощипанный и выпотрошенный цыпленок! Он усмехнулся, сказал язвительно: - А ты любишь мужиков в теле. Как твой Яков... Могла б ведь и богу душу отдать - из-за своей брезгливости. Она одумалась. - Все сложнее. Если б я сошлась с ним, от меня бы отвернулись остальные. Я же была в приличном обществе - там такое не проходит. - Да? - Он поглядел на нее, признал справедливость ее слов, извинился: - Наверно. Мы тут забываем хорошие манеры... И так плохо и этак... Но все-таки этого мало. Из-за этого в полицию не бегут и не стучат. Хотя все бывает, конечно. - Я ему еще и дорогу перебежала,- вспомнила она.- Когда начались переговоры с представителями фирм и фашистских организаций. Они предпочли меня, потому что я канадка, из богатой страны с большими возможностями. - И миловиднее, чем синьор Томмази?.. Тогда что тебе еще надо? Соперников никто не любит. Ему надо отчитываться перед начальством за проделанную работу - он тебя и убрал с дороги... Ты говоришь, тебя сначала прощупывал итальянец? - Да. Представитель "Фиата", торгующий оружием. - Тот, что с Франко запросто здоровается? Ты его фамилию хоть запомнила? - А как же? Ту, во всяком случае, под которой он там был. Не знаю, насколько она подлинная. - Настоящая. На этом уровне уже не прячутся, а под своими фамилиями работают. Что ему скрываться - это он, как ты пишешь, берет билет да едет в Мадрид без приключений. Это, наверно, их резидент там - или личный представитель Муссолини. Томмази твой не стал бы доносить в испанскую контрразведку: ему это по чину не положено - он обратился к своему начальнику, чтоб взглянул на тебя, развеял его сомнения. Итальянец повертел тебя так и сяк, ни к какому выводу не пришел - почувствовал только, что ты какая-то особенная, и передал испанцам: пусть разбираются - это их, а не его работа. Поэтому испанцы тебя и не очень тормошили: проверили на всякий случай, улик не нашли, но предложили уехать, от греха подальше. Так вот от людей и освобождаются: бросают на них тень сомнения, и они уже не те, что раньше, а как бы неполноценные. - Я, между прочим, сама сказала это друзьям. Думала насолить ему, а говорила, наверно, по наитию. - Наитие - вещь великая, им нельзя пренебрегать. К себе надо повнимательней прислушиваться: иногда можно узнать правду... А доносы действуют безотказно,- снова вернулся он к теме, которая постоянно его притягивала.- Капнут и найдут то, что было и чего никогда не было. Ты еще легко отделалась...- и помрачнел: сам-то он говорил сейчас как по наитию и, поняв это, ужаснулся собственному пророчеству... Он умолк, сдержанным, но резким движением руки отправил ее отчет в ящик, попрощался с ней и, уже углубленный в свои думы, сказал напоследок: - Получишь за эту поездку орден Ленина. Даже это прозвучало у него сухо и почти неприязненно. Но она не была на него за это в претензии: не она была этому причиной. 16 Урицкий попросил ее написать новый, более подробный отчет, снова упрекнул ее за краткость, когда она подала его, но и это донесение не было дослушано до конца: высшие чины ушли с половины ее доклада. Она была задета этим, дочитала его младшему офицерскому составу, который был приглашен, чтоб учиться и набираться ума, но скоро поняла, что обижаться ей не на что: им всем было не до нее, они жили другими тревогами. Вскоре был арестован и погиб на допросах сам Урицкий: не сраженный честными пулями из-за угла, как его дядя, а забитый насмерть в кабинете следователя. После него его судьбу разделил ряд офицеров, последовательно занимавших его пост; с ними ушел в небытие почти весь аппарат Управления. Их ведомственный дом пустел на глазах, третья комната, где жила полька, оказалась опечатанной одной из первых. Были арестованы и уничтожены люди, чье положение не допускало мысли о таком исходе: ее знакомцы по Сочи маршалы Тухачевский и Уборевич, Якир и Егоров. Советским разведчикам было теперь опасней ехать в Союз, чем оставаться за рубежом, на нелегальном положении. Их вызывали в страну, чтобы арестовать, или, напротив, посылали в дальнюю командировку, чтоб без лишнего шума перехватить по дороге,- те и другие исчезали бесследно, без суда и следствия. Конца этому не было - равно как и объяснений происходящего, спрашивать же о нем или просто упоминать в разговоре никто не осмеливался, да и мало кто задавался такими вопросами: в России гнев правителей приравнен к стихийным бедствиям, не поддающимся ни воздействию извне, ни даже предсказанию. Рене - или, как ее все звали теперь, Элли - это не коснулось: будто на ней висел некий амулет или оберег. Она получила орден Ленина: ей вручил его в Кремле Калинин - вместе с группой уцелевших сначала за рубежом, потом у себя дома участников гражданской войны в Испании. Она оставалась в распоряжении меняющегося, как турникет, начальства, ее готовили к новой работе (как она понимала теперь, готовили плохо и непрофессионально), к ней снова начали приходить домой офицеры - учить стратегии и тактике военных операций. Жизнь продолжалась: если можно, конечно, назвать жизнью безгласное и затаившееся существование, в котором люди обезличены страхом и похожи на марионеток, которыми дергают спрятавшиеся за занавесом кукловоды, а тем ничего не стоит выбросить каждого из них, если им в нем что-то не понравится, или за компанию с другими - из каприза или скверного настроения. Но для нее лично - если только можно отрешиться от общих дел и сосредоточиться на своих - все складывалось благополучно. Произошло даже то, чего она почти уже не ждала. Однажды к ней пришел сотрудник Управления и, начав издалека, рассказал, что обстоятельства на Дальнем Востоке сменились к лучшему, что Чан Кайши воюет теперь с японцами и ищет с нами союза и примирения. В этой ситуации он предложил ей обратиться к Советскому правительству - с тем, чтобы оно обратилось к правительству китайскому с ходатайством об освобождении Якова: наверху соблюдали должный порядок дел и внешние формы законности. Ее не нужно было упрашивать: она написала заявление под диктовку посыльного. Вскоре после этого была подтверждена достигнутая ранее и ждавшая только письменного оформления договоренность об обмене Якова на старшего сына Чан Кайши, который много лет назад приехал в Союз, женился здесь на русской и был арестован во время ухудшения отношений с Китаем: заложником для давления на отца и в расчете на подобные сделки в будущем - старший сын дорог китайцам в особенности. В придачу к нему были даны 25 тысяч американских долларов: чтоб показать, что обмен неравноценен,- и Яков был выпущен из уханьской тюрьмы, где сидел все это время. Таковы были парадоксы тогдашней эпохи: те, кто составлял длиннейшие и ни на чем не основанные списки для арестов и расстрела, платили большие по тем временам деньги, чтобы выручить тех, кого хотели уморить другие: Сталин сам хотел казнить и миловать и не допускал других к столь приятному для него времяпрепровождению. Элли, конечно, тогда об этом не думала, подобных сопоставлений не делала - просто была бездумно и бесконечно счастлива. Яков вернулся 15 декабря 1937 года. Она встречала его с представителем Управления. Не дождавшись, когда он выйдет из вагона, она бросилась в купе. Они обнялись, расчувствовались, прослезились. Такие пылкие встречные движения души убедительнее доводов рассудка - Элли тут же решила забыть и простить ему измену. Дома она все-таки спросила его, зачем он написал то письмо и отказался от ребенка. Он был готов к вопросу и отвечал заранее подобранными словами о том, что приревновал ее и всерьез решил, что ребенок не его; это, возможно, отчасти соответствовало истине, но целиком ее не покрывало, но она видела, что если он что-то и скрывает, то делает это для того, чтоб остаться с нею. Это была ложь во спасение, которая бывает дороже откровенной и невеселой правды: мало ли что было в прошлом - важно настоящее и будущее. Она представила его матери - между ними сразу установились добрые отношения; то же было и с Жанной: с Яковом, когда он этого хотел, люди быстро сближались и свыкались - как со старым знакомым; у него был отцовский дар ловца душ и духовного соблазнителя, которым он не злоупотреблял, но при необходимости пользовался. Он рассказал ей о годах, проведенных в заключении. Самое трудное было то, что тюрьма не отапливалась: Ухань расположена в глубине Китая, зимы здесь холодные, ветры пронизывающие. Трудно терпеть холод без надежды согреться: легко возникает озлобление и отчаяние - Яков боролся с ним постоянным движением: тоже знал, наверно, басню Эзопа о двух лягушках. Он ходил часами по камере и по двору тюрьмы во время разрешенных прогулок, накручивал за день многие километры, занимая себя еще и их подсчетом - выполнением, так сказать, ежедневной нормы. Когда человек ставит перед собой малые промежуточные цели, ему легче достичь главной - те же, что замирают в неподвижном ожидании и берегут силы, умирают сонной смертью от холода и от голода, этих двух вечных врагов человечества. Кормили по-прежнему одним рисом: китайцы горазды на изощренные и безобидные с виду пытки - вроде равномерного падения капель на голову. К концу его пребывания в тюрьме, когда потеплел если не погодный, то политический климат, смягчились и его условия жизни: к нему стал ходить нанятый товарищами адвокат, которого прежде к нему не допускали, и начал носить деньги, книги, продукты. Он мог покупать теперь еду - хотя и на кабальных условиях, обогащавших его тюремщиков: он до сих пор качал головой, вспоминая, сколько тратил на творог и на недозволенную его религией свиную колбасу и бекон, которые любил в особенности: как запретный плод детства. Теперь он старался разнообразнее и полезнее для себя использовать каждую минуту: изучал языки (как если бы тех, что он знал, было недостаточно), исписывал мелким бисерным почерком (бумага была на вес золота) испанские, итальянские, французские слова и фразы: тетради того времени долго хранились у нас дома. Память его, всегда емкая и цепкая, в тюрьме обострилась до крайности: книги, которые он здесь прочел, отложились в ней постранично и с особой рельефностью. Они поехали отдыхать в Кисловодск. Это был первый отпуск, который они провели вместе, и оба были веселы и беспечны. Яков стремился загладить свою вину, которую, несмотря на оправдания, продолжал испытывать; Элли была просто счастлива. Они делали все, чем занимали туристов в тех местах и в то время года: ездили с экскурсиями в Минеральные Воды и в Пятигорск, в горы по Военно-Грузинской дороге, ели рыбу в ресторане у озера Рица, которую им при них же вытаскивал из садка грузин-официант, делавший это картинно и живописно, будто вылавливал ее из озера, а не из прозрачного стеклянного ящика.Все эти развлечения, несмотря на свою заурядность, казались ей захватывающими, из ряда вон выходящими событиями: будто она не объездила весь мир с его достопримечательностями - она была, иначе говоря, влюблена в своего мужа, с которым встретилась наново, после длительной и вынужденной разлуки. Яков, на первый взгляд, разделял ее чувства, но с ним (она уже поняла это) надо было быть настороже: он глядел на сторону. При этом его соблазняли не другие женщины (хотя он не пропускал взглядом своих любимиц - высоких и статных русских красавиц, привыкших властвовать над мужчинами и притворяться при этом, что всецело от них зависят). Его отвлекало другое: что не мудрствуя лукаво, можно назвать работой, но если смотреть глубже, было тягой к отвлеченному и почти потустороннему - то, что он сам называл идеей революции и к чему постоянно возвращался. Таким мужчинам нужны женщины-любовницы и служанки - присутствие жен-соратниц стесняет и утомляет их: они просят поделиться с ними их главным богатством, приобщить к их духовному миру, номир этот вовсе не создан для такой дележки: в него нельзя, как в стеклянный садок, зачерпнуть сачком и выловить из него рыбу на ужин. Под конец отпуска у нее возникло ощущение, что он, притворяясь, что радуется ее обществу, начал им тяготиться, что она, попросту говоря, ему уже надоела. Внешне это проявлялось тем, что он и в самом деле все больше говорил о работе: она будто бы ждет его и ему не терпится к ней вернуться. В действительности же ему при ней было сказано: "Отдыхайте, забудьте на время о работе и живите в свое удовольствие". Когда она напомнила ему об этом, он только отмахнулся: "Ты что, не знаешь наших начальников? Они говорят одно, думают другое, а делают третье": позволял себе иной раз такую критику в адрес руководства. На Кавказе их настигла весть об аресте первой жены Якова. Она была осуждена со всем штатом министерства, в котором работала секретарем замминистра. Надо было брать к себе их общую дочь десятилетнюю Инну, которую Яков много лет не видел, а Рене не знала вовсе. Вместе с Инной в доме поселилось нечто неизбывно грустное, неприветливое и исполненное внутреннего и скрытного непокорства. Отец дочерью почти не занимался: он с новыми силами включился в работу поредевшего, но продолжавшего работать Управления: организовывал зарубежные поездки, готовил к ним разведчиков. Сам он после своего провала стал невыездным: русское происхождение его не было доказано в ходе судебного процесса, но подтвердилось громким, прошумевшим на весь мир обменом - он стал работать на засылке других, и это отнимало теперь все его время. Элли пыталась установить дружбу с его дочерью и войти к ней в доверие, но это у нее не получалось: Инна считала ее виновницей разрыва отца с матерью и всех бед, за этим последовавших. Последовательность и очередность событий этому противоречили, но дети хронологии не признают, прошлое у них путается с настоящим - вернее, есть одно настоящее, которое целиком занимает их воображение и порождает вымышленное толкование прошлого. Инна страдала из-за отсутствия матери и не привыкала к новому дому, а Элли так и не могла всю жизнь понять, она ли виновата в отсутствии душевной связи с приемной дочерью или упрямое нежелание той войти в дом, в котором она чувствовала себя постоялкой и приживалкой. Подружилась Инна только с Жанной, которая нашла путь к ее сердцу. У них были схожие судьбы, обе остались по воле судьбы без одного из родителей, а Жанна отличалась еще и способностью вникать в чужие беды и обстоятельства - она сочувствовала сводной сестре, а той это было всего нужнее. Если бы Элли меньше старалась подбодрить и развеселить Инну и представить дело так, будто все идет как нельзя лучше (чем только озлобляла и восстанавливала ее против себя), а просто посидела б с ней да поплакала, толку было б больше, но Элли не умела и не любила плакать. Яков, как было сказано, был в стороне от всего этого: он словно не замечал домашних трудностей. Отчасти это было связано с его нежеланием говорить о том, что привело к ним Инну. Он ни с кем не хотел обсуждать массовых посадок: коротко и сухо говорил, что совершено много ошибок, что, когда рубят лес, летят щепки, и тут же переводил разговор на другую тему, всем видом своим показывая, что не намерен говорить о репрессиях,- не потому, что это чем-то грозит ему, а потому, что вредит интересам партии: он оставался тем же пламенным большевиком, что и раньше - с небольшими поправками на возраст и на эпоху. Элли была иного мнения на этот счет. События последних двух лет, неразбериха в Управлении, воцарившаяся там после избиения руководящих кадров, ее бесцельная поездка в Испанию, которая разочаровала ее, хотя и принесла ей орден Ленина: все это склоняло ее, пусть не к дезертирству, но, говоря мягче, к перемене профессии. Яков уговаривал ее остаться и говорил, что она, с ее опытом и умением находить неожиданные выходы из нештатных ситуаций, может принести Управлению много пользы,- ей было всякий раз не по себе, когда он повторял это. Она была из другого теста, чем он: русская рулетка, с ее выстрелами на "авось": сойдется-не-сойдется - была ей неинтересна. Она видела, как мужественные и талантливые люди, которых она знала за рубежом, возвращались и терпеливо ждали своей участи: попадет ли в них тот самый выстрел, или окажется холостым, или пронесется мимо, что, учитывая размах трагедии, напоминало массовое самоубийство китов, выбрасывающихся на берег и оставляющих на нем свои туши. Так далеко ее коллективизм не распространялся: в ней сидели посеянные в ином месте семена проклинаемого здесь индивидуализма, побуждавшего относиться к собственной и к чужим жизням с большим уважением, чем это было принято в России, и это было даже не влияние католического духа, чуждого и коммунизму, и православию, а нечто более глубокое и древнее - остатки древнего анимизма предков, который живет во всяком сельском жителе и заставляет его почитать не только жизнь человека, но и любой живой твари - даже дерева. Она умела рисковать и могла умереть за идею: она доказала это прежней работой - но пасть от руки своих и неясно зачем было для нее ненужным излишеством. Кроме того, к ней, как она считала, начали подбираться и подкапываться. На нее был "материал" в Управлении. Яков, имевший доступ ко всем папкам (почему-то и первого отдела), успокаивал ее, убеждал, что ей, с ее орденами и заслугами, нечего бояться, но он много что говорил, а она не всему уже верила - тем более, что он потом легко отступался от своих слов, говоря, что был в свое время недостаточно информирован. Во-первых (он сам это рассказал), в первом отделе лежало донесение, что она взяла на попечение "ребенка врага народа". Это было правдой, она не думала от нее отрекаться, но само то, что эту гадость не порвали и не выбросили, говорило о многом и не располагало к благодушию. Яков доказывал, что никто не имеет права уничтожать доносы: они копятся и остаются даже тогда, когда человека уже нет в живых,- но объяснение это ее не успокаивало, а напротив восстанавливало против подобных архивов и архивариусов. Кроме него был еще один сигнал - вовсе нелепый и дурацкий, но это его не обесценивало - напротив, делало лишь опаснее. Об этом можно рассказать особо, потому что, несмотря на свою незначительность и даже никчемность, он склонил ее к окончательному решению. Дело было так. Вернувшись из Испании, она в первые недели, чтобы разрядиться, прийти в себя и нащупать изменившийся за год пульс общества, ходила по знакомым - старым и новым, не разбирая. Годом раньше в Сочи она познакомилась с дочерью одного из членов правительства и теперь дала о себе знать, позвонила, сказала, что снова в Москве: большего говорить не полагалось - и тут же была приглашена на блины и танцы. Дочь была как дочь, как все они: чувствовала себя, конечно, иной, чем все смертные, рангом повыше, но и не особенно задавалась и при близком знакомстве вела себя по-приятельски - с ней можно было разговаривать. Зато муж ее, зять министра, которого в Сочи не было (иначе она не пошла бы на вечеринку), был преотвратительной личностью. (Ей потом говорили, что в семьях "больших людей" надо остерегаться именно пришлых: их, если они не были завербованы раньше, стараются сделать осведомителями, но тогда, сразу после Испании, она думала, что вырвалась на волю и что следить за ней в России некому.) Зять был недоверчив и подозрителен, и из него так и лезла злость, которую он напрасно пытался замаскировать показным радушием и гостеприимством. К Элли он отнесся с нескрываемой неприязнью: она раздражала его как иностранка в особенности. Между тем он руководил застольем и добивался от всех веселья. Элли, когда на нее наседали, с ножом к горлу, с такими требованиями, делалась форменной букой и позволяла себе ядовитые замечания, которые, ясное дело, никому веселья не прибавляли. Он, имея в виду ее, настаивал, чтобы его гостьи не корчили из себя высоких дам, а пили и смотрели на "мужиков", как полагается "бабам". Что он имел в виду, говоря это, было неясно, но этими "бабами" он допек ее особенно. Она не терпела этого слова, не находила ему такого же и столь же часто употребляемого слова во французском - не до конца поэтому понимала, но чувствовала, что за ним кроется нечто обидное для русских женщин, с чем они, впрочем, довольно легко мирятся. Она буркнула в ответ, что смотрят так, как он хочет, на мужчин не "бабы", а уличные женщины и делают они это не из большой любви к ним, а по профессиональной необходимости, и их, кстати, не называют "бабами" - потому, наверно, что за них нужно платить и они хоть этим вызывают к себе уважение. Своими замечаниями и поправками она испортила ему всю игру и чуть не сорвала вечеринку. Дочь министра, услышав их перепалку, перепугалась, а ее муж напрягся в ожидании: его широкое блинообразное подозрительное лицо вспучилось от злости - но он прекратил спор, решив продолжить его в другом месте и иным способом. Результатом ссоры был донос, осевший в Управлении и обвинявший ее в пьянстве. Что скажете на это? Нашел в России пьяницу. Яков, с его слов, смеялся от души, читая эту ябеду, а ей было не до смеха. Подобная бумага в личном досье опасна самим своим существованием - тем, что всегда может быть при необходимости извлечена, и тогда доносы, написанные в разном ключе и разными перьями, складываются по воле составителя в одно изображение: так находят друг друга в детской игре кусочки разрезанной картинки. Уже сейчас можно было создать из двух частей целое: настолько спилась, что потеряла всякую бдительность и приютила "ребенка врага народа" (слова-то какие: к ним она никогда бы не смогла привыкнуть, а Яков произносил их без запинки и без зазрения совести). Ей не хотелось ждать третьего доноса, который бы утверждал, что ее завербовал Франко на встрече с чаепитием и она поэтому не сфотографировала висевшие на стенах карты с военными планами. Это была фантазия, но не слишком далекая от действительности: она наслышалась от своих немногочисленных друзей-французов, что ставилось в вину их арестованным соплеменникам. Дело было, конечно, не только в этом. Она встретилась с высшим эшелоном власти, и он в этот раз вызвал у нее чувство неприятия и духовного отторжения. У нее и раньше были замечания и сомнения на этот счет, но если еще два года назад руководители страны: те, которых она знала или видела - были чем-то ей близки и в целом ее удовлетворяли: своей образованностью, европейской культурой, широтой взглядов, способностью понять другого - то им на смену в результате чисток пришел иной народ: темный, раболепный, мстительный - может быть, по-своему и способный, но напрочь лишенный моральных устоев. В этом, собственно, и заключалась, догадывалась она, цель внешне бессмысленных репрессий: это была смена одного правящего класса другим, далеко не лучшим - последнего она не хотела иметь за своей спиной и доверять ему свое существование. Может быть, не все были там такими: может, в этом лесу была поражена болезнью треть или четверть деревьев, но атмосферу в нем они создавали удушливую и гулять в нем ей не хотелось. Поэтому когда ей через Якова передали предложение (которое он поддержал) готовиться к опасной поездке в Америку, она неожиданно для себя расплакалась (прощание с прежним делом и старыми товарищами далось ей тяжелее, чем она думала), но с твердостью отказалась. Яков был разочарован: как сотрудник Управления он жалел, что из него уходят ценные кадры,- особенно тогда, когда они были нужны особенно. Была еще одна причина, которую она предполагала, хотя не говорила о ней вслух: он был тщеславен, и ему было бы приятно, готовя новых гонцов за рубеж, говорить им, что он посылает туда не только чужих, но и самых близких ему людей; об этом и говорить было бы не нужно: все и без того об этом бы знали... А может быть, он просто снова захотел от нее избавиться... Но к русскому народу, которого она по-прежнему знала мало, но уже лучше чувствовала, она питала старые симпатии и хотела быть ему полезной. Поэтому она осталась в стране без большой горечи и сожаления. (Да и захоти она другого, ехать было некуда: ее родные были здесь, и границы обоих ее отечеств были для нее закрыты.) Она, как говорила старая и полюбившаяся ей французская поговорка, оказалась взаперти на улице. Ее уволили в запас. На этом ее служба в Красной Армии закончилась. 1 14  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. В РОССИИ. *  1 Рене решила, что станет медиком. Между судьбой врача и революционера много общего: тем и другим движет сочувствие к ближнему, и многие революционеры, разочаровавшись в своем деле, пошли в доктора: чтоб приносить пользу людям, так сказать, из рук в руки, без посредников, которые все ставят с ног на голову. Военные тоже любят врачей - не только потому, что те спасают их в бою и после него, в госпиталях и лазаретах, но еще и оттого, что чувствуют в них родную жилку - людей, готовых стать в строй, едва зазвучит сигнал тревоги: у врачей есть даже мундиры - одинакового для всех белого цвета. Прежде Рене не имела дел с докторами и если испытывала влечение к их деятельности, то чисто умозрительное, платоническое, но в последнее время ей довелось общаться со специалистами, лечившими Жанну от туберкулеза,- в их кругу она почувствовала себя как дома: это были люди, близкие ей по духу и по призванию,- среди детских фтизиатров были тогда настоящие подвижники. Кончился проклятый 1937 год, начался темный, неопределенный 38-й. Она готовилась к поступлению в 1 Московский медицинский институт, а пока что работала на радио, во французской редакции: писала тексты за рубеж и зачитывала их перед микрофоном. Она старалась писать достоверно, без хвастовства и свойственного пропаганде возвеличивания успехов и достижений, и говорила редакторам, что французы, в силу врожденной скептической наклонности, настораживаются, слыша похвальбу и славословие. Ей шли навстречу: на радио были тогда образованные люди - центробежная сила вращения смывала их с оси исторического колеса на более спокойную периферию - с тем, чтобы скинуть затем окончательно. У нее появилось время, чтобы заняться семьею: она, как Одиссей, вернулась к родному очагу после длительного путешествия. Теперь, впервые за много лет, она присмотрелась к матери: когда мы по-настоящему заняты, нам не хватает времени и для родителей. Жоржетта вела себя загадочно. Она неутомимо, как заведенная, с утра до вечера занималась домашним хозяйством, словно в нем был смысл и высшая задача ее жизни, говорила мало и почти ни о чем не спрашивала - если только не то, когда Рене придет домой и к какому часу, следовательно, готовить обед и ужин. Вид у нее был отчужденный и замкнутый, и Рене уже начала бояться, что мать недовольна тем, что ее привезли в Союз: у Рене в памяти стояли обидные слова отчима. Она спросила об этом мать. Жоржетта сначала не поняла, о чем идет речь, потом сказала с обидой, что вовсе так не думает, и даже сильно качнула головой: видно, представила себе в эту минуту жизнь во Франции с мужем-пьяницей. Но это не меняло сути дела: с Рене у нее не было душевной близости - она как бы выветрилась за время долгой разлуки. Мать относилась к ней не как к старшей дочери, а как существу иного и высшего порядка: это началось раньше, когда Рене поступила в лицей, и утвердилось, когда занялась большой политикой и связалась с непонятными ей русскими. На нее в свое время сильно повлиял приход в дом полиции, обыскавшей дом и спрашивавшей о дочери: страх способен в одночасье изменить самые сильные наши чувства. И Рене не могла забыть, как мать, подкараулив ее на улице, с рыданиями упрашивала не идти домой, а искать спасения на стороне: отказала ей от крова в трудную для нее минуту: в ее голосе тогда было больше тревоги за себя и за семью, чем за судьбу дочери. Но Рене давно ее простила. Она не могла держать зла на самых близких: отвечала теперь за обеих, а опекуны на подопечных не обижаются. С Жанной у матери были совсем иные и обычные отношения: Жоржетта жила ее повседневными заботами и интересами - в той мере, в какой это было возможно: учитывая, что она по-прежнему не хотела учить русский и вникать в местные обычаи. То, чего она не могла выспросить у Жанны, она угадывала по выражению ее лица, с которого не спускала глаз и изучала его, как астроном - небесное светило. Разговаривала она с Жанной обычно втихомолку и в уединении, когда никого кругом не было,- делала из разговора тайну. С Яковом они составляли занятную парочку. Тот был с нею учтив и доброжелателен, хвалил ее кухню, не забывал принести "Юманите", которую она читала здесь, точно как во Франции: садилась по окончании дел к столу и прочитывала все от первого листа до последнего, возмущаясь вместе с авторами статей хищниками-капиталистами и предательством социалистов, их пособников. Яков всякий раз обращал на это внимание и говорил, что у Жоржетты развитое классовое чувство: чуть ли не укорял им Рене - или, как ее теперь все звали, Элли: он по-прежнему считал жену не вполне зрелой марксисткой, не прошедшей в свое время надлежащей закалки и выучки. Сам он уходил рано и приходил поздно - не вылезал из Управления, где готовил людей для высылки за границу, или выезжал в командировки в приграничные области: если агента перекидывали пешим ходом,- возвращался всякий раз голодным, небритым и измученным. Он сильно похудел от такой жизни и работы, но ничего о ней не рассказывал, как если бы Рене, уйдя из Управления, начисто отсекла себя от прошлого. Это соответствовало правилам, но обижало Рене: ей казалось, что он не может простить ей отказа продолжить работу в Управлении. За столом он говорил теперь только о последних мировых новостях, по-прежнему обнимая весь глобус, как если бы это был огромной шар-театр революционных действий. Чтоб быть постоянно в курсе дела и держать руку на пульсе истории, он слушал своего классового врага, британское радио, на что имел разрешение (тогда не всем позволялось иметь радиоприемник высокого класса), и снисходительно признавал, что Би-Би-Си выгодно отличается от других источников информации краткостью и надежностью. "Они могут позволить себе это",- говорил он, давая понять, что это не меняет сути дела и империалисты остаются империалистами, какими бы ни были их радиопередачи. Всякий воскресный обед, даже с приглашением гостей, сопровождался пространной политинформацией, которую, надо сказать, гости слушали с интересом (потому что дома у них ничего подобного не было), а свои - как придется, как молитву за обедом: с той разницей, что молитву читают перед едой, а политпросвещение начиналось после первого блюда, когда докладчик, насытившись, мог поделиться с другими своими новостями. В 1940-м он ушел из Управления и вряд ли сделал это по своему почину: там все бурлило и менялось, снова пошли кадровые перемены - на этот раз, кажется, бескровные. Он стал заведующим кафедрой иностранных языков Академии бронетанковых войск, но образ жизни его не переменился: он и на новом месте пропадал с утра до вечера, читал, кроме того, лекции о международном положении, был комментатором радиовещания за рубеж, всегда что-то писал. Она принимала его таким, каким он был, и не мыслила себе другого мужа. Их связывала общая жизнь, шанхайская история, у нее никого, кроме него, не было - не в лукавом смысле этого слова, а в самом простом житейском: старых товарищей по работе не осталось, а новых не прибавилось. К ним ходили в гости старые приятели Якова - те, кого он знал с двадцатых годов,- до того, как разведка изъяла его из нормального течения жизни: с ними он шутил, веселился и, как это было и в Шанхае, становился таким, каким, по свидетельству очевидцев, был когда-то в молодости, но на следующее утро уходил в себя, сосредотачивался на делах, держался на расстоянии - не только от Рене, но и от других в доме, включая собственную дочку. Рене подготовилась к экзаменам и в сентябре 1938-го поступила в 1-й Московский медицинский институт, с которым так многое в ее жизни было потом связано. Воодушевленная успехом, она с душевным трепетом взялась за книги и учебники, от которых долго была отстранена судьбою, окунулась в них и поразилась и восхитилась раскрывшимися перед нею богатствами. Анатомия, физиология, химия, гистология - науки, которые другим могли показаться сухими и нудными,- представились ей неисчерпаемыми кладезями знаний: каждая из них была достойна того, чтоб уйти в нее с головою. Надо сказать, что тогда и профессора были - не в укор нынешним - иные: это были последние отблески и зарницы кратковременного советского ренессанса - они и обликом своим и умением вести занятия и лекции способны были поддержать ее святое горение. Она шутя говорила потом, что если в Россию ее завлекла улыбка Баталова, то окончательно подцепила на крючок, посадила на духовный якорь, московская профессура - последнее бескорыстное рыцарство от науки. Из тех, кто произвел на нее особое впечатление, были физиологи Разенков и Парин, биохимики Мардашев и Збарский, но особенно - гистолог Барон, бывший к тому же хорошим актером и декламатором: на его лекции сбегались отовсюду - даже те, кто ничего в них не смыслил. Элли заслушивалась им и привела с собой в аудиторию Якова: чтоб и он ознакомился с этим чудом дикции, пластики и высокой научной патетики. Яков высидел час, ничего не понял (гистология для не знающих этого - наука о клетках, из которых состоит всякий живой орган), но снисходительно признал, что Барон - несомненно выдающийся оратор. В 39-м семья получила трехкомнатную квартиру на Плющихе: тридцать восемь квадратных метров жилья - условия по тем временам роскошные. Да и пора было расселяться. В двух комнатах на Тружениковом переулке становилось тесно. В доме жили две девушки, Жанна и Инна. Жанна кончала школу. Она вполне освоилась с московской жизнью, говорила почти без акцента и пользовалась успехом у молодых людей: была по-французски оживленна, улыбчива, насмешлива и кокетлива - сочетание, которое привлекало к себе юношей, привыкших к более сдержанным и стыдливым российским сверстницам. У нее был верный ухажер, предложивший ей руку и сердце,- двоюродный племянник Якова Женя Драбкин, учившийся на археолога, человек в высшей степени серьезный и нравственный. Он был без ума от Жанны и хотел немедленно на ней жениться, но она тянула и медлила с ответом: он был слишком для нее хорош и положителен, а в юности хочется озорства и веселости. Брат Жени Виктор (ставший позже в Израиле Давидом) тоже был вхож в дом - этот был полной противоположностью старшему. Женя его, кажется, недолюбливал, и Виктор, ему в пику, высмеивал его ухаживания и портил ему игру, потому что Жанна в таких случаях была на стороне насмешника. Виктора Яков терпеть не мог и, не будь он родственником, ноги его не было бы в его доме, но родство, говорят, обязывает - особенно, когда родных можно пересчитать по пальцам. Особенно разозлился на него Яков после выходки за праздничным столом, за которым была почетная гостья - Ксения Иванова: Яков знал ее с двадцатых годов по партии - теперь она была директором крупного учреждения. Яков доказывал, что отечественные духи лучше французских, а Виктор в самом неподходящем месте захохотал: показал, что он думает по этому поводу. Яков от непривычки смешался и не нашел слов, чтоб одернуть нахала,- Иванова на правах гостьи вмешалась в разговор: чтоб сгладить возникшую неловкость. - Он, наверно, имеет в виду, Яков, что французы имеют в этом деле большой опыт и их духи, пожалуй, лучшие в капиталистическом мире? - предположила она, поглядывая искоса на озорника и призывая его подтвердить ее слова и взять, так сказать, свой смех обратно. Но тот и не думал делать этого, а продолжал дерзко, хотя уже и бессловесно скалиться, да и Яков не захотел пойти на мировую: - Ты разве не знаешь капиталистическое производство?! - с горячностью возразил он, хотя вопрос был чисто риторический: Ксения Иванова по долгу своей службы должна была знать это.- Они же на все идут, чтобы удешевить свой товар, пока от него не останется чистая вода во флаконе, слегка пахнущая остатками?! А эти! - тут последовал презрительнейший жест в сторону пятнадцатилетнего возмутителя спокойствия,- покупаются на красивую упаковку и на запах, видите ли! - Но запах в духах - главное, Яков,- не выдержала Ксения: она хоть и была директор (и, говорят, властный и неумолимый в отношении неугодных ей подчиненных), но все-таки женщина и не могла пройти мимо такого высказывания.- Хотя,- тут же поправилась она, потому что Яков и на нее уже воззрился с недоумением,- и я считаю, что наши духи лучше. Я лично пользуюсь только "Красной Москвой". - Ну конечно! - воскликнул Яков, который сам никакими духами не пользовался и не смог бы отличить "Шанель" (если бы она тогда была) от "Тройного одеколона".- Мы-то работаем не за страх, а за совесть, а они гоняются за капиталистической выгодой!.. Ну ладно,- как бы одумался он и поглядел на Виктора с последним неприязненным чувством.- Где Жоржетта? Она нам приготовила сегодня что-то особенное. Торт в три яруса, с тремя видами начинки!.. Рене хотела тут сказать, что французы хоть на что-то да бывают способны (она не любила, когда ругали французское), но попридержала язык: ей не хотелось дразнить Якова - можно было нарваться на идейную отповедь, которая не украсила бы застолья. Жанна в такие диспуты не ввязывалась: знала, что это опасно,- многие родители ее одноклассниц были репрессированы, и сами они вскоре после этого ушли из школы. Ей только не нравилось, что Яков не разрешает, чтоб к ней ходили ее приятели: в доме не должно быть посторонних, передавал он через Элли и неукоснительно следил за этим. Рене попыталась заступиться за сестру, но Яков был непреклонен: такова установка Управления. Это была правда и ложь одновременно: правило действительно существовало, но никто не думал слепо ему следовать - могли не пустить в дом человека с улицы, но чтоб одноклассника дочери? Яков не хотел видеть незнакомых в доме, словно они чем-то ему угрожали. Странное дело - он находил здесь союзницу в лице Жоржетты, которая тоже не любила чужих, подозревая в них воров и грабителей - таково было, увы, ее представление о большей части русских. Была еще Инна - постоянный немой укор жизни, обидевшей ее, и семье, ее приютившей. Рене так и не смогла ни подобрать к ней ключей, ни подольститься и скоро оставила эти затеи. Инна дружила только с Жанной, с которой ходила в одну школу. К Рене она относилась отчужденно, к Жоржетте безразлично, отца почти не видела - как и все в этом доме. Он не уделял ей большего, чем другим, внимания: выполнял роль главы семейства и старался относиться ко всем ровно и справедливо - на другое у него не хватало времени. Мать Инны работала геологом под Воркутой и жила на поселении. Однажды она пригласила к себе дочь, та прожила у нее лето, но из дома не выходила и вынуждена была осенью вернуться в те же стены, где повела прежнее безрадостное существование - самим унынием своим, казалось, стремясь досадить семье, к которой не хотела ни примкнуть, ни даже привыкнуть. В апреле 1939-го родился автор нынешнего повествования. В последний месяц перед родами Рене читала "Войну и мир", ей захотелось назвать сына Андреем - в честь полюбившегося ей князя, но Яков, считавший себя знатоком в части всех определений и наименований, настоял на том, чтобы ребенка нарекли Самуилом: в честь его брата-коммуниста, погибшего от рук фашистов в застенках рижской полиции - так почтили память семейного героя. Странное дело: вопреки тому, что говорят о евреях, Яков был довольно безразличен к родным и почти не вспоминал их: мать, братьев, сестер, оставшихся в Латвии, и их многочисленное потомство, которого в глаза не видел. Повидаться с ними долгое время не было возможности, но в 40-м, когда Прибалтику освободили (хотела она того или нет), он не нашел времени, чтоб навестить мать, которую не видел с 1919-го. Правда, он был тогда особенно занят, не вылезал из Управления, командировки сменялись одна другой, время было горячее, но все-таки - мог сыскать время для матери... Рене казалось иной раз, что он и к ней относится с холодком, не ис