Нодар Джин. Повесть о смерти и суете --------------------------------------------------------------- © Copyright Нодар Джин Нодар Джин - авторская страница ? http://nodar.newmail.ru --------------------------------------------------------------- 1. Если бы бог не сотворил мира Если бы бог не сотворил мира, ничего дурного в этом не было бы. Был бы он себе, этот мир, как был. Несотвор?нный. Так же и с Америкой. Но в отличие от остального мира, она бы ещ? осталась неоткрытой. И ничего неприемлемого в этом опять же нету, ибо уникальность этой некогда открытой земли заключается как раз в том, что она ничем не отличается от неоткрытого мира. Того, который существует со дня его сотворения. И вс?-таки именно в Америке - в отличие от остального, неоткрытого, мира - вс? на свете становится очень понятно. Хорошо это или нет - дело вкуса. Мне самому, например, то нравится это, то - наоборот. Противно. Как в оперном театре, где я был лишь дважды. В первый раз пели на незнакомом мне языке. Неизвестно о ч?м. Пели как раз приятно, но непонятность переживаний распевшихся на помосте людей саднила мне душу. Не позволила даже испытать вместе с героями обрет?нное ими - к концу действия - счастье. Я не понял в ч?м оно состояло. Во второй раз, однако, солисты пели на мо?м языке. И вс? было понятно. И пели не хуже. Но они стали мне вдруг очень противны. В оперу я, разумеется, уже никогда не пойду. В Америку же приходится пока возвращаться каждый раз после того, как уезжаю оттуда в остальной мир. Но теперь уже, после начального прибытия на эту землю, где вс? сразу же стало до отвращения понятно, - теперь уже я ощущаю себя как ощутил бы себя очкарик, с которым вышла беда: внезапно - пока он ш?л по главной улице - вышел срок рецепта на окуляры. И вот теперь уже даже самые начальные образы и впечатления представляются мне размытыми в их значении. 2. Стремление понять действительность мешает е? принять Похороны Нателы Элигуловой были первые в нью-йоркской общине грузинских беженцев. Похороны состоялись на следующий день после другого памятного события - трансляции расстрела из Вашингтона. Эту передачу я смотрел вместе с раввином Залманом Ботерашвили в комнате, которую мне, как председателю общины, выделили в здании грузинской синагоги в Квинсе. В Петхаине, древнейшем еврейском квартале Тбилиси, Залман служил старостой при ашкеназийской синагоге, и потому петхаинцы воспринимали его в качестве прогрессиста - что до эмиграции вменялось ему в порок. Грузинские иудеи считали себя совершенно особым племенем, которое доброю волей судьбы обособилось как от восточных евреев, сефардов, так и от западных, ашкеназов. К последним они относились с чрезвычайным недоверием, обвиняя их в утрате тр?х главных достоинств души - "байшоним" (стыдливости), "рахманим" (сострадания), и "гомлэ-хасодим" (щедрости). Эту порчу они приписывали малодушию, которое ашкеназы выказывали перед уродливым лицом прогресса. В Тбилиси петхаинцы называли Залмана перебежчиком, потому что, будучи грузинским иудеем, он мыслил как ашкеназ. Посчитав, однако, что утрата душевных достоинств является в Америке необходимым условием выживания, петхаинцы решились уступить ходу времени в менее опасной форме - реабилитацией Залмана. По той же причине они выбрали председателем и меня. Моя обязанность сводилась к тому, чтобы разгонять у них недоумения относительно Америки. Добивался я этого просто: наказывал им не удивляться странному и считать его естественным, поскольку стремление понять действительность мешает е? принять. Содержание моих бесед с земляками я записывал в тетрадь, которую запирал потом в сейф, словно хотел оградить людей от доказательств абсурдности всякого общения. Тетрадь эту выкрали в ночь после расстрела. Накануне похорон. Скорее всего, это сделал Залман по наущению местной разведки, проявлявшей интерес к тогда ещ? не знакомой ей петхаинской колонии. 3. Традиция запрещает иметь больше одного языка Незадолго до начала вашингтонской трансляции он вош?л в мою комнатку и уселся напротив меня. Как всегда, на н?м была зел?ная фетровая шляпа, поля которой закрывали глаза и основание носа. Неправдоподобно острый, этот нос рассекал ему губы надвое и целился в подбородок, под которым, воткнутая в широкий узел галстука, побл?скивала его неизменная булавка в форме пиратской каравеллы. Больше всего меня раздражала, однако, его манера разговаривать. Все слова и звуки выходили изо рта Залмана какие-то круглые, - как если бы у него было сразу несколько языков. О ч?м бы он ни говорил, я думал прежде всего о том, что в ближайшее время следует подбить общину на обследование раввинского рта с тем, чтобы оставить в н?м не больше одного языка. Залман угадывал мои мысли и поэтому каждый раз разговор со мной начинал с малозначительных заявлений, предоставляя мне время привыкнуть к обилию языков за его зубами. В этот раз он переш?л к делу не мешкая и спросил не смогу ли я, как любитель фотографии, раздобыть портреты Монтефиоре, Ротшильда и Рокфеллера, которые он задумал развесить в прихожей. Я напомнил прогрессисту, что традиция запрещает иметь во рту больше одного языка, а в синагоге - даже единственный портрет. Залман возразил, что петхаинцам пришло время знать своих героев в лицо. Тогда я заметил, что Рокфеллеру делать в синагоге нечего, ибо он ни разу не был евреем. Залман выкатил глаза и поклялся Иерусалимом, будто "собственноручно читал в Союзе", что Рокфеллер является "прислужником сионизма". Его другой довод в пользу семитского происхождения этого "прислужника" заключался в том, что никто, кроме еврея, не способен обладать сразу мудростью, богатством и американским паспортом. Я перестал спорить, но полюбопытствовал давно ли он стал прогрессистом. Выяснилось - ещ? реб?нком, когда обратил внимание на то, что свинья охотно пожирает нечистоты, и соответственно предложил единоверцам разводить в их загаженном квартале как можно больше хрюшек. Для того времени, объявил мне Залман, план был революционным, поскольку, во-первых, предлагал решительный шаг впер?д на поприще санитарной работы в провинции, а во-вторых, речь шла о кошерном квартале картлийской деревни, где Залман пров?л детство и где возбранялось даже помышление о свиньях. Из деревни он вместе с единоверцами переселился в Петхаин при обстоятельствах, которые, как он выразился, могут служить дополнительным примером его непоборимого стремления к прогрессу. Незадолго до войны, уже юношей, Залман прослышал, что тбилисская киностудия собиралась выстроить неподал?ку от его деревни декоративный пос?лок, который, по сценарию, должен был сгинуть в пожаре. Залман уговорил земляков оставить киностудии под пожар свой квартал - и с деньгами, выделенными на сооружение декоративного пос?лка, двинуться из захолустья в столицу. Он собирался рассказать ещ? о ч?м-то, но запнулся: началась трансляция из Вашингтона. 4. Вс? прекрасное держится на порядке Какой-то бруклинский старик прорвался на грузовике к самому безобразному монументу в столице и пригрозил его взорвать, если в течение суток Белый Дом не распорядится остановить производство оружия массового убийства. Белый Дом издал иное распоряжение. Полоумного старика окружили десятки лучших снайперов державы и изрешетили пулями. Позже выяснилось, что монументу опасность не грозила, ибо в грузовике взрывчатки не оказалось. Старик блефовал. Впрочем, его расстреляли бы, наверное, и в том случае, если бы властям это было известно. Ибо ничто не впечатляет граждан так сильно и ничто не служит порядку так исправно, как казнь на фоне столичной достопримечательности. Прежде, чем застрелить старика, властям удалось установить, что он был не террористом, а пацифистом, задумавшим - сразу же после выхода на пенсию - единолично покончить с угрозой ядерной катастрофы. Иными словами, надобности брать его живь?м не было. Пока снайперы окружали старика, а агенты ФБР вели с ним переговоры по громкоговорителям, журналисты разыскали во Флориде его брата. Тоже еврея. Он, однако, был растерян и повторял, что не приложит ума - когда же вдруг у родственника разыгралось воображение. Всю жизнь бруклинец жил, дескать, на зарплату, а после выхода на пенсию не знал что выгоднее коллекционировать - зел?ные бутылки или мудрые изречения. Правда, поскольку постепенно у него оставалось меньше сил и больше свободного времени, он начал верить в бога, отзываться о человечестве хуже, чем раньше, и утверждать, будто коллективный разум - это Сатана, который погубит мир в ядерной катастрофе. Флоридского брата спросили ещ? - лечился ли бруклинец у психиатров. Нет, нас, мол, воспитывали в честной еврейской семье, где болеют только диабетом и гастритом. Журналисты рассмеялись: А что бы он посоветовал сейчас брату, если бы мог. Флоридец захлопал глазами и замялся: хотелось бы, чтобы брат образумился, забыл о разоружении и покорился властям. Но, добавил он со слезою в голосе, в благополучный исход ему как раз не верится, ибо бруклинцу всегда недоставало фантазии. То есть - он всегда отличался упрямством. Так и вышло: старик не сдавался и настаивал на отказе от вооружения. -- Дурак! -- рассудил о н?м Залман. -- И негодяй! -- А почему негодяй? -- не понял я. -- Родиться в такой стране, дожить до такой пенсии, иметь брата в самой Флориде и потом вдруг чокнуться! -- Думаешь, вс?-таки застрелят? -- спросил я. -- Обязательно! -- пообещал он. -- Если таких не стрелять, жить станет неприятно... Бог любит порядок, и вс? прекрасное держится на порядке, а если не стрелять, завтра каждый, понимаешь, будет требовать сво?. Один - вооружения, другой - разоружения... Противно! Молчи теперь и смотри: солдатики уже близко... Кольцо снайперов вокруг старика стянулось достаточно туго для того, чтобы стрелять наверняка. Запаниковав, я убрал изображение, чем вызвал искренний гнев Залмана. Звуки открывшейся пальбы возбудили его ещ? больше: он выругался и потребовал вернуть на экран свет. Притворившись, будто не могу найти кнопку, я растягивал время - пока стрельба не утихла. В засветившемся кадре на нас с раввином наплывало лицо подстреленного старика. Оно показалось мне удивительно безмятежным, а в углу рта, под раст?кшейся кровью, стыла улыбка... Залман шумно вздохнул, хлопнул ладонью по колену, поднялся со стула и сказал, что американское телевидение лучше любого кино. Не оставляет воображению ничего. Я зав?л было разговор о ч?м-то другом, но раввин попросил прощения за то, что выругался и удалился в зал, где уставшие за день петхаинцы заждались ночной молитвы. Пока шла служба, я записал наш разговор в тетрадь и положил е? в сейф, не подозревая, что расстаюсь с ней навсегда. А после молитвы все мы направились на панихиду Нателы Элигуловой. В тр?х кварталах от синагоги. 5. Легендарность человека определяется его неожиданностью Нателе не было ещ? сорока, а жила она в двухэтажном особняке в квинcовском квартале Форест Хиллс. Особняк купила себе сразу по прибытии в Нью-Йорк. Петхаинцы знали, что она богата, но никто не подозревал у не? таких денег, чтобы в придачу к закупке пяти медальонов на такси отгрохать роскошный кирпичный дом с шестью спальными комнатами да ещ? пожертвовать двадцать пять тысяч на выкуп здания под синагогу. Тем более что, по слухам, она отказалась везти в Нью-Йорк наследство, доставшееся ей от покойного С?мы "Шепилова". Так прозвали в шутку е? белобрысого мужа, который походил на известного под этой фамилией кремл?вского чиновника, "примкнувшего к банде Маленкова, Булганина и Кагановича". Хотя Натела смеялась, когда "Шепилов" сравнил е? как-то с библейской красавицей и спасительницей Юдифью, она понимала, что легендарность человека определяется его неожиданностью. Неожиданной для петхаинцев оказалась не только е? жизнь, но и смерть. По крайней мере, о том, что она умирает, им стало известно лишь за два дня. Впрочем, ни с кем из петхаинцев она не общалась. Только - с пожилой одесситкой Раей из Бруклина, которая убирала ей дом. За два дня до Нателиной смерти Рая заявилась в синагогу и объявила Залману, что Натела умирает: лежит в постели очень бледная, не пь?т, не ест, щупает себе голову и твердит, будто жить ей осталось два дня, ибо появилось ощущение, словно ей подменили уже и голову, а в этой чужой голове шевелятся мысли незнакомого зверя. Рая рассказала, что в последнее время Натела стала утверждать, будто во сне у не? выкрали е? же собственное тело, - как если бы е? голова оказалась вдруг на чужом туловище, в котором пульсировали органы нездешнего существа. Чересчур крупные и горячие. Залман тотчас же позвонил Нателе и осторожно осведомился не болеет ли она. Та ответила, что уже умирает. "Не дай Бог!" - испугался раввин и пообещал сейчас же поднять всех на ноги. Натела объявила, что никому дверь не откроет, а врачи ей помочь не смогут. Добавила ещ?, что две недели назад подписала завещание: доход с принадлежавших ей пяти такси достанется синагоге, которую, дескать, в ожидании новой волны петхаинских беженцев следует расширить за сч?т пристройки во дворе. Разговаривала очень спокойно. Это и напугало Залмана. Утром, вся в слезах, в синагогу прибежала Рая. Стряслась, наверное, беда, пролепетала она: Натела не отпирает ей дверь и не откликается. Залман позвонил в полицию и вместе с группой петхаинцев, включая доктора Даварашвили, поспешил к особняку, в котором жила Элигулова. У взломанной парадной двери стояли полицейские машины. Начальник участка оповестил петхаинцев, что, по его мнению, Натела скончалась без мучений, ибо смерть, видимо, наступила во сне. Действительно, по словам очевидцев, мускулы на е? лице были расправлены, как в детском сне, а в открытых глазах застыло выражение, словно, умирая, она не знала, что расста?тся с жизнью. Или, наоборот, желала того. То есть - думала о смерти как о пространстве, где нету времени. Одно только спокойствие. Я спросил Даварашвили: Почему же - если она и вправду умерла во сне - глаза были открыты? Это мало что значит, ответил он, поскольку в момент кончины веки часто раскрываются. Древние врачи, объяснил он, считали, будто природа устроила это с тем, чтобы, заглядывая в глаза мертвецов, люди сумели постигнуть естественное состояние человеческого духа. Которым, по его расч?там, является меланхолия. 6. Жадная открытость приступам счастья В отличие от других свидетелей, Даварашвили считал, что в глазах Нателы застыло не спокойствие, а меланхолия, то есть душевная истерия, поражающая волю и навевающая чувство полной неспособности разобраться в собственных желаниях. У некоторых людей, объяснил он, переход от существования к его осмыслению резко замедляется, - и тогда ими овладевает меланхолия, истерическое состояние души, лишенной воли. Он сказал ещ?, что от этого не умирают, а поэтому - одно из двух: либо женщина страдала не описанной формой меланхолии, либо причиной смерти оказался иной недуг. Который можно распознать лишь при исследовании трупа. Залман, между тем, настоял, чтобы Нателу не отвозили в морг, поскольку никому из петхаинцев не хотелось начинать первые в общине похороны с кощунства, чем, по всеобщему мнению, являлось кромсание трупа. Начальник участка охотно согласился с беженцами и - за отсутствием у Нателы родственников в Америке - попросил Залмана вместе с доктором расписаться в том, что смерть госпожи Элигуловой, "ненасильственная", не вызывает у общины подозрений в убийстве. Залман предложил провести последнюю панихиду во дворе синагоги, как было принято в Грузии. Петхаинцы поддержали его не из любви к усопшей, а из брезгливости к местным обычаям. В частности - к траурным обрядам в похоронных домах, напоминающих, дескать, магазины ненужных товаров, где все торговцы, опрысканные одним и тем же одеколоном, расхаживают в одинаковых ч?рных костюмах с атласными лацканами и с одинаковою же угодливой улыбкой. Любви к Нателе никто из петхаинцев не испытывал, и у большинства сложилось тв?рдое мнение, что е? ранняя кончина явилась запоздалым небесным наказанием за постоянные прегрешения души и плоти. То есть - за постоянное земное везение и успех. Мужчин раздражало в ней е? богатство и полное к ним пренебрежение. Женщины не прощали ей не столько красоту и эротическую избыточность, сколько скандальную независимость и жадную открытость приступам счастья. Натела Элигулова была ярким воплощением тех качеств, которые среди петхаинцев - да и не только - сходили за пороки по причинам непонятным, ибо к этим порокам все тайно и стремятся. Прич?м, про себя все называют их не источником грядущих бед, а уже состоявшимся вознаграждением, в результате чего получается, что награда за многие пороки заключается в самих тех вещах, которые испокон веков и именуются как раз пороками. Тем более, что для общества достоинства людей порой опаснее их пороков. Хотя, например, петхаинцы твердили, будто материальный избыток развращает душу и является грехом, они не умели забыть другого: Бог награждает богатством именно Своих любимцев, список которых, правда, не может не отвращать от небес. Другой пример. Хотя любовный разврат есть порок, любовная утеха - это удовольствие, то есть награда, и развратным, значит, является тот, кому за какие-то достоинства Господь пожаловал больше удовольствий. Так же и с надменностью: это - грех, но Бог да?т е? тому, кто достаточно сил?н чтобы ни от кого не зависеть. Натела знала, что земляки робели в е? присутствии, а женщины перед ней заискивали и, стало быть, е? проклинали, но защищалась она от них просто: избегала с ними встреч и носила на шее предохранительный амулет из продырявленного камня на шнурке. Защищалась и от самой себя: все свои зеркала, даже в пудреницах, покрывала паутиной, в которой застревают любые проклятия. Опасалась, что, заглядывая в зеркало и поражаясь каждый раз своей необычной привлекательности, она сама может вдруг сглазить себя, если ненароком - что бывает со всеми людьми - помыслит о себе как о постороннем человеке. 7. Жуткий зверь, отключающий память о жене Вера в паутину досталась Нателе от матери Зилфы, искусной толковательницы камней, которые, подобно паутине, не только не боятся времени, но, как считалось раньше, таят в себе живые силы - потеют, растут, размножаются и даже страдают, а царапины, поры и дырки на них являются лишь следами хлопотливой борьбы со злыми духами. Зилфа скончалась в таком же молодом возрасте в тбилисской тюрьме, куда власти отправили е? за "развращение народного сознания". Следуя советам моего отца, муж е?, Меир-Хаим Элигулов, Нателин родитель, недоучившийся юрист и популярный в городе свадебный певец, сумел доказать на суде, что, практикуя древнее искусство, Зилфа, если и грешила против власти, то - по душевной простоте, из любви к людям и ненависти к дьяволам. Присудили ей поэтому только год, но выйти из тюрьмы не удалось: за неделю до е? освобождения Меир-Хаим получил уведомление, будто в камере его жену постигла внезапная, но естественная смерть, чему никто не поверил, ибо тюремные власти не выдали трупа и захоронили его на неназванном пустыре. Петхаинцы ждали, что Меир-Хаим тотчас же сойд?тся с одной из своих многих любовниц, но он удивил даже моего отца, который, как прокурор и поэт, обладал репутацией знатока человеческих душ. Меир-Хаим слыл самым распутным из петхаинских гуляк. По крайней мере, в отличие от других, он не пытался скрывать свою неостановимую тягу к любовным приключениям. Это его качество, вместе с будоражащей внешностью - влажными голубыми с зеленью глазами, широкими скулами, сильными губами и острым подбородком - досталось в наследство дочери. Говорили ещ?, будто Зилфа не возражала против эротической разнузданности мужа. Возражали - правда, всуе - е? родственники. Не исключено - из зависти. Утратив терпение, они приволокли как-то Меир-Хаима к моему отцу, служившему в общине третейским судь?й, и пожаловались, что зять позорит не только Зилфу и е? родню, но и весь Петхаин, ибо не умеет сопротивляться даже курдянкам. Отец мой рассмеялся и рассудил, что если кому и позволено страдать из-за эротической расточительности зятя, - то не родне и не Петхаину, а одной только Зилфе. Поскольку же она не страдает, никаких мер против Меир-Хаима принимать не следует; тем более что, согласно признанию самого певца, любит он до беспамятства только жену и каждый раз изменяет ей по глупейшей причине: при виде красоток в н?м, оказывается, вста?т на дыбы какой-то жуткий зверь, затмевающий ему рассудок и отключающий память о жене. Когда Меир-Хаим объявил об этом во время третейского суда, отец мой рассмеялся ещ? громче, но, к удовольствию истцов, наказал обвиняемому завязывать на указательном пальце красную беч?вку, которая в критический момент напомнила бы ему о Зилфе и удержала от измены. Не согласившись с формулировкой своей слабости как "измены", певец, тем не менее, обещал не выходить из дому без беч?вки. Обещание сдержал, но беч?вка не спасала: жуткий зверь оказывался всякий раз ловчее него, и Меир-Хаим, поговаривали, сам уже сомневался в силе своей любви к Зилфе. Но стоило ей оказаться в тюрьме, он перестал интересоваться женщинами, а после известия о смерти жены случилось такое, чему поначалу не поверил никто. Получив из тюрьмы Зилфину одежду и прочие принадлежности, Меир-Хаим объявил, что хочет провести первые семь суток траура в одиночестве. Он отослал дочь к своему брату Солу и заперся в квартире, не отзываясь даже на оклики участкового. На третий день родственники Зилфы стали утверждать, будто Меир-Хаим улизнул из города с заезжей шиксой, но брат и друзья заподозрили неладное. Правы оказались последние: когда, наконец, взломали дверь, его застали м?ртвым. Рядом с запиской, в которой он сообщал, что не в силах жить без Зилфы, лежал серый морской камушек с проткнутым сквозь него ч?рным шнурком. Этот камушек с Зилфиной шеи Меир-Хаим велел в записке передать пятнадцатилетней дочери Нателе, которой, по его мнению, предстояли нел?гкие поединки со злыми духами. Через двадцать четыре года, в Нью-Йорке, одна из петхаинских старушек, прибиравших к похоронам труп Нателы Элигуловой, рассказала, что - весь уже испещр?нный порами - камушек этот, выпав у не? из рук когда она развязала его на шее усопшей, раскрошился, как ломтик сухаря... 8. Беда стряслась не с ним, а с племянницей После смерти родителей Натела так и осталась жить у дяди, аптекаря Сола, зарабатывавшего на существование спекуляцией дефицитными лекарствами из Венгрии. Хотя государственные цены на лекарства не менялись, он был вынужден поднимать их ежегодно, чем - каждый по личным причинам - занимались все тбилисские аптекари. В случае с Нателиным дядей причина заключалась в ежегодном приросте потомства. Каждою зимой, под Новый Год, жена его, молдаванская цыганка, рожала ему по реб?нку. Отбившись как-то ради Сола от кочующего по Грузии табора, она осела в Петхаине, который ей быстро осточертел, но в котором е? удерживала постоянная беременность, - единственное, чем аптекарь ухитрялся спасаться от позорной доли покинутого мужа. Всем, однако, было ясно, что рано или поздно с ним случится беда: цыганка догадается уберечься от беременности и сбежит в родную Молдавию. Беда стряслась не с ним, а с племянницей. По соседству с Солом Элигуловым обитала почтенная семья ревизора и бриллиантщика Шалико Бабаликашвили. Шалико был на короткой ноге с партийными вождями города, и у него росли два сына: белобрысый С?ма, одноклассник Нателы, и черноволосый Давид. Постарше. На С?му, хотя он и слал ей стихи - правда, не свои, а Байрона - Натела не обращала внимания, но Давид не давал ей покоя даже во сне. Он считался в школе первым красавцем, и если бы не рано открывшаяся на макушке лысина, его, по утверждению просвещ?нных петхаинцев, было не отличить от знаменитого т?зки из скульптурной галереи Микеланджело: та же статность и половая надменность во взгляде. Давид тоже писал стихи. Но не Нателе, а е? т?те, вечно беременной цыганке, которая, не зная грузинского, доверяла перевод рифмованных посланий имненно ей, племяннице мужа. Послания эти кишели незнакомыми петхаинцам образами - кристаллическим отсветом северного сияния, завыванием тоскующего бедуина и кл?котом сизокрылых павлинов. Цыганка разъяснила Нателе, что этот кошмар порожд?н энергией, нагнетаемой в юноше зловонной жидкостью, - нерасходуемой спермой. Сказала ещ?, будто Давид влюбился в не? только потому, что, благодаря е? чужеродности и ущербности, то есть беременности, она кажется ему наиболее доступной из петхаинских самок. По заключению цыганки, душа Давида, подобно душе всякого неискуш?нного юноши, пребывала в том смятенном состоянии, из которого есть только один выход - в женскую плоть; прич?м, добавила она, обладательнице этой плоти неискуш?нные юноши отдают - вместе со зловонной жидкостью - и свою смятенную душу. Это откровение подсказало Нателе отчаянную мысль - и вскоре Петхаину стало известно, что первенец ревизора и бриллиантщика Шалико Бабаликашвили втюрился в сироту Нателу Элигулову, а свадьба не за горами, ибо девушка понесла. 9. Изнур?нный тяжестью счастья Через три месяца петхаинцы и вправду гуляли на свадьбе Давида, но под венцом рядом с ним стояла не Натела, а наследница знаменитого кутаисского богатея. Вернувшись домой из Ленинграда и разузнав о похождениях первенца, отец Давида, Шалико, впал в ярость. Даже в бреду он не мог допустить мысли породниться с отпрыском "блядуна" Меир-Хаима и "колдуньи" Зилфы, с "паскудницей", приворожившей к себе его простодушного потомка блудом. Что же касается самого Давида, он мгновенно поверил в непогрешимость родительского суждения, потребовал у Нателы вернуть ему его смятенную душу и - по наущению ревизора - предложил ей деньги на аборт. Деньги она взяла. Однако, не проронив слезы, она заявила Давиду, что, хотя любила его безотчетно, возвратит ему душу только через дьявола. Не сомневаясь, что при наличии бриллиантов можно задобрить и дьявола, Шалико приискал сыну в Кутаиси богатую невесту. С такими пышными формами, что - под натиском поднявшейся в н?м плотной волны - Давид растерялся, как если бы вс? ещ? был девственником. И снова принялся строчить стихи, пропитанные маскирующим ароматом незнакомых петхаинцам трав и цветов. К свадьбе тесть пригнал ему в подарок столь же крутозадую, как невеста, машину "Победа", в которой молодож?ны и укатили в Гагры. В то же самое утро исчезла из Петхаина и Натела. Вернулась через семь лет. Впрочем, когда бы ни вернулась, увидеть Давида ей уже не пришлось бы. Трое суток после прибытия в гостиницу молодож?ны не выходили из номера, где - по наущению дьявола - распили восемь бутылок шампанского. На четв?ртый день, поддавшись воле того же дьявола, надумали опохмелиться абхазским инжиром и собрались на рынок. Стоило, однако, юноше подсесть к невесте в "Победу", стиснуть ей левую грудь, а потом воткнуть в зажигание ключ и повернуть его вправо, - машина с глухим треском взметнулась в воздух и разлетелась на куски. Расследование установило очевидное: причиной гибели молодож?нов послужила взорвавшаяся бомба, подложенная, видимо, недоброжелателями. Дополнительные вопросы - кто или почему? - занимали абхазскую власть недолго, ибо вопросы были трудные. Дело закрыли и по традиции приписали его неуловимой банде ростовских головорезов. В Петхаине ходили другие слухи. Утверждали, будто взрыв подстроила Натела, подкупившая убийц любовными услугами, - что, дескать, оказалось приемлемой купюрой и для начальника областного отделения милиции, который за отсутствием улик отпустил на волю задержанную неподал?ку от сцены убийства Нателу, но наказал ей не возвращаться в Петхаин. По тем же слухам, из Абхазии Натела подалась в Молдавию и пристала там к табору своей т?тки, с которой она якобы и поддерживала связь все последующие годы. После того, как табор разогнали, Натела решилась вернуться в родную общину как ни в ч?м не бывало. Объявив петхаинцам, что желает обзавестись семь?й и зажить по старинке, она рассказала о себе, будто все эти годы учила трудные языки и работала переводчицей в Молдавии. Хотя мало кто этому верил, никто не смел высказывать ей сомнений, ибо Нателу побаивались не только из-за е? постоянного везения. Побаивались ещ? и потому, что, ко всеобщему удивлению, она вернулась с большими деньгами. Более удивительным показалось петхаинцам почтение, которым окружили е? местные власти. Мать Давида скончалась наутро после похорон первенца, но отец сунулся было в райсовет со старыми подозрениями относительно Нателиного причастия к убийству сына. Председатель райсовета, давнишний друг, не стал и слушать. Сказал лишь, что подозрения безосновательны, ибо наверху ему велели отнестись к женщине с уважением. После этого стали поговаривать, разумеется, что Натела изловчилась завести себе любовников из самых важных людей. Несмотря на эти слухи, петхаинцы - не только, кстати, евреи во главе с доктором Даварашвили - наперебой домогались е? руки, поскольку к тому времени уже и в Петхаине былым научились начисто пренебрегать. Тем более, где будущее - например, счастье - определялось не прошлым, то есть, скажем, дурною славой невесты, а настоящим, е? красотой и деньгами. Рука Нателы досталась неожиданному просителю: белобрысому С?ме Бабаликашвили, брату погибшего Давида. Тому самому, кого за светлые волосы и бесхарактерность прозвали в Петхаине "Шепиловым". Выбор всех удивил, поскольку, хотя и богатей, С?ма был "пецуа-дакка" - мужчиной с недостающим яичком, и ему, согласно Второзаконию, не позволялось "пребывать в Господнем обществе". К тому же, после гибели брата он, говорят, тронулся и стал величать себя "лордом Байроном". Его подлечили, но не настолько, чтобы убедить, будто байроновские творения сотворены не им. Петхаинцы считали, что Натела позарилась на его наследство, хотя, по утверждению прогрессистов, она вышла за С?му по той же причине, по которой убийц тянет к месту преступления. Шалико, разумеется, пытался уберечь от брака с нею и младшего сына, но, вопреки своей мягкотелости, С?ма не сдался, и, к ужасу ревизора, Натела ещ? до свадьбы поселилась в его доме. Ужасаться пришлось ревизору недолго: согласно составленному милицией отч?ту, наутро после свадебной гулянки, проводив за порог последних гостей и возвращаясь по наружной винтовой лестнице в спальню на третьем этаже, Шалико оступился, скатился вниз и ударился виском о чугунную ступеньку. Снова нашлись злые языки, обвинившие в гибели ревизора Нателу: дескать, ведьма подкараулила хмельного старика на балконе и столкнула его вниз, чтобы не мешкая прибрать к рукам его богатство. Начальник милицейского участка беседовал с Нателой подобострастным голосом, но для проформы допросил об обстоятельствах инцидента и "Шепилова". Тот показал что знал: после полуночи он с невестой удалились в брачные покои, где С?ма сперва проч?л ей отрывки из своей знаменитой поэмы о Чайльд-Гарольде, потом вош?л с нею в освящ?нный небесами союз и, изнур?нный тяжестью навалившегося на него счастья, уснул в е? объятиях. Проснулся - в тех же объятиях - от крика дворничихи, которая первой и увидела утром труп старика. 10. Перспектива его заклания приятно их возбуждала После свадьбы С?ма "Шепилов" долго не мог привыкнуть к тому, что, несмотря на недостающее яичко и созерцательность натуры, он заполучил в ж?ны самую блистательную из петхаинских женщин, которую к тому же - единственную в истории грузинского еврейства - приняли в штат республиканского КГБ. Секретаршей самого генерала Абасова. По расчету местных прогрессистов во главе с теми же Залманом и доктором, брак между "Шепиловым" и Нателой был обреч?н на скорый крах, ибо мужик, осознавший собственную ущербность рядом с доставшейся ему бабой, ищет и находит в ней какую-нибудь порчу, а потом, как бы защищая свою честь, изгоняет е? восвояси. Между тем, брак выстоял, мол, проверку временем благодаря неожиданному несчастью, выпавшему на долю жениха: не переставая восхищаться Нателой, он начал вдруг - безо всякого основания - проникаться верой в собственную персону. Этот болезненный процесс оказался столь настойчивым, что со временем С?ма стал, увы, самим собою, - худшее из всего, что, по утверждению прогрессистов, могло с ним произойти. Действительно: пренебрегая уже английским романтиком, писавшим в рифму, "Шепилов" принялся посвящать супруге оригинальные любовные творения в белых стихах. Рукописные копии сочинений - не на суд, а из гордости за царство поэзии - он раздавал не одним только прогрессистам. В отличие от последних, Нателу его сочинения не угнетали: она их не читала. "Шепилов" из-за нехватки яичка - о ч?м, конечно, было известно властям - числился инвалидом, обладал, соответственно, правом нигде не работать - и нигде и не работал. К тому же, стихи свои - по причине трудо?мкости занятия - он не рифмовал. Поэтому к вечеру, когда Натела возвращалась из Комитета, С?ма успевал сочинять такое количество куплетов, что прочесть их у не? не было ни сил, ни времени. Оправдывалась она тем, будто стесняется, ибо не считает себя достойной даже нерифмованных строф. С?му отговорка эта ввергала в восторг и вдохновляла на новые посвящения, но прогрессистов она бесила циничностью. Любая благородная баба, рассуждали они, охотно внемлет даже мерзавцу, когда тот твердит ей, будто она и есть венец мироздания. "Шепилова" прогрессисты называли, правда, не мерзавцем, а придурком, который стыдился доставшегося ему богатства и поэтому внушил себе страсть к романтической поэзии. В его собственных глазах это обстоятельство предоставило ему лицензию на сожительство с красавицей, но в глазах прогрессистов лишило его лучшего из мужских качеств - недоверия к бабам. И лучшего же из его индивидуальных достоинств - презрения к себе. Зато петхаинские дамы считали "Шепилова" незаурядным мужчиной. Во-первых, мол, при наличии большого количества наследственных бриллиантов, он ежедневно сочиняет любовные стихи, но главное - посвящает их не заезжим блядям или чужим ж?нам, а собственной же хозяйке. Стало быть, рассуждали они, в тщедушной С?миной плоти гнездится уникальная душа. Доктор Даварашвили дружил с "Шепиловым" со школьной скамьи. Невзлюбил же он его после того, как отец доктора - в отличие от С?миного родителя - оставил сыну в наследство лишь собственные фотокарточки. Доктор поэтому пытался втолковать петхаинским простачкам, что души - тем более уникальной - в природе не существует, но вот мозг нашего лирика, воистину уникальный, он, доктор, при необходимости пересадил бы даже себе. Именно и только этот "шепиловский" орган жизнеспособен, ибо, мол, С?ма его не эксплуатирует. О ч?м эти стихи, дескать, и свидетельствуют. Доктор учил при этом, будто не только "Шепилов", но все романтики глупы и себялюбивы: кому бы ни посвящали сочинения, воспевают они в них лишь собственный ущербный мир. С?ма же, мол, паршивец, к тому же ещ? и притворяется, будто он - это не он, а кто-то другой. Притворяется исключительно от безделья, ибо он не настолько уж глуп, чтобы действительно кого-нибудь любить. Особенно ведьму, которая сгубила его родню и скоро, запомните, кокнет самого С?му. Что же касается его души, - раз уж вам, дескать, нравится это слово, - то о ней следует судить в свете того символического факта, что в школьные годы петхаинский Байрон не расставался с асферической лупой семикратного увеличения для особенно мелких предметов, и этою лупой, смеялся доктор, мерзавец рассматривал не папины бриллианты, а свой крохотный пенис и единственное яичко. На подобное злословие "Шепилов" реагировал как романтик. Не унижаясь до отрицания сплетен, он объявлял петхаинцам, что хотя и считает себя щепетильным мужиком, - при случае способен и на грубый поступок. Я, переходил он вдруг на русский и смотрел вдаль, я одну мечту, скрывая, нежу, - что я сердцем чист. Но и я кого-нибудь зарежу под осенний свист. Будучи уже самим собой, С?ма признавался, что эта фраза принадлежит не ему, а российскому стихотворцу, от которого, тем не менее, он, "Шепилов", отличается, мол, меньшей стеснительностью. То есть - готовностью зарезать друга, не дожидаясь осени. Хотя петхаинцы уважали Даварашвили за уч?ность, перспектива его заклания - на фоне бесприютной скуки - столь приятно их возбуждала, что они отказывались верить доктору, когда тот сообщал им со смехом, будто романтики с миниатюрными половыми отростками способны пускать кровь лишь себе. Как, дескать, и закончил жизнь цитируемый С?мой стихотворец. Впрочем, если, мол, С?ма и вправду разгуляется, то резать ему следует не его, лекаря и правдолюбца, а свою поблядушку из тайной полиции, которая, будучи скверных кровей, изменяла бы и сексуальному гиганту. Тем не менее, Нателу петхаинцы считали грешницей по другой причине. Неожиданной, но тоже простой. 11. Избавитель не нуждается в существовании Ещ? в 50-х годах, после смерти Сталина и с началом развала дисциплины, Петхаин прославился как самый злачный в республике ч?рный рынок, где можно было приобрести любое заморское добро. От австрийского валидола в капсулах до итальянских трусов с вытканным профилем Лоллобриджиды и китайских эссенций для продления мужской дееспособности. Тысячи дефицитных товаров, минуя прилавки державы, стекались через посредников к петхаинским "подпольщикам", определявшим цену на эту продукцию простейшим образом: умножая уплаченную за не? сумму на богоугодную цифру 10. Хотя половину дохода приходилось отдавать властям за отвод глаз, петхаинцы были счастливы. Но в семьдесят каком-то году Кремль вдруг разочаровался в человеческой способности к самоконтролю и рассерчал на тбилисцев. Именно они, по мнению Кремля, страдали незарегистрированной формой оптимизма: не просто верили в сво? светлое будущее, но, в отличие от всей державы, уже жили в условиях грядущего изобилия и вольнодумства. В специальном правительственном постановлении скандальное жизнелюбие грузинской столицы было названо коррупцией, и этой коррупции было велено положить конец. Поскольку в те годы даже Грузия не вмешивалась в свои внутренние дела, задача была поручена особой комиссии, прибывшей из Москвы и включавшей в себя в основном гебистов. Спустя неделю в горкоме, в прокуратуре и в милиции сидели уже новые люди. Образованные комсомольские работники, которые, по расчетам комиссии, обладали лучшими качествами молод?жи: прямолинейностью и жаждой крови. В городе наступили ч?рные дни, хотя в Петхаине это осознали не сразу, ибо беда объявляется иногда в мантии избавления: новые властители стали вдруг отказываться от взяток, и лишенные воображения петхаинцы возликовали, как если бы Всевышний объявил им о решении взять производственные расходы на Себя. Ликовали недолго. Начались облавы, но и теперь - хотя ряды торговцев быстро редели - в смертельность этой атаки они вс?-таки не верили: забирали их и прежде, но до судов дело не доходило, ибо, в конце концов, кто-нибудь в милиции или прокуратуре соглашался отвести глаза. Поэтому в прегрешениях против коммерческой дисциплины петхаинцы сознавались так же легко, как в Судный день раскалывались перед небесами в преступлениях души и плоти. Однако, в отличие не только от Бога, охотно прощавшего петхаинцам любое грехопадение, но и самих же себя, власти выказали в этот раз тв?рдость характера. И, главное, последовательность. Состоялся показательный процесс - и тр?х петхаинцев за торговлю золотом присудили к расстрелу. Испортилась и погода. Поскольку основным промыслом в Петхаине являлась подпольная торговля, которой и обязана была своею роскошью тбилисская синагога, над "Грузинским Иерусалимом" нависла опасность катастрофы, равная той, от которой два десятилетия назад избавила его кончина Сталина. Равная тогдашней угрозе выселения в Казахстан. Впали в уныние даже прогрессисты, добывшие сведения, что власти всерь?з задумали выжечь ч?рный рынок. Залман Ботерашвили - и тот растерялся, хотя, правда, тогда ещ? не был раввином. Выразился он кратко, решительно и непонятно: "Бога, да славится имя Его, нету!" Впоследствии, в Нью-Йорке, он божился, будто имел в виду не то, что сказал, а другое. По некоей технической причине Всевышний отлучился, мол, только на время. И только из Петхаина. Но и это вызвало бурный протест со стороны бруклинских хасидов, утверждавших, будто Бог ни по какой нужде ниоткуда и никогда не отлучается. Залман не согласился с этой теорией и попытался отстоять свободу как Господнего поведения, так и собственного капризного мышления. Отстоял, ибо действие происходило в Америке, но хасиды в отместку отказали грузинской синагоге в финансовой поддержке, чем чуть е? не сгубили. Залман осудил себя за разовое увлечение свободой, поспешно отр?кся от своей позиции и обещал хасидам впредь не выражаться о небесах туманно. С?ма "Шепилов", кстати, произн?с тогда, в ч?рные дни Петхаина, фразу ещ? более непонятную, чем Залманово заявление о несуществовании Бога. Величие Избавителя, заявил он, заключается в том, что Избавитель не нуждается в существовании для того, чтобы принести избавление! Скорее всего, эту информацию С?ма получил от жены, потому что избавление пришло именно через не?. Аресты в Петхаине прекратились так же внезапно, как начались. Следствия были приостановлены, а задержанные евреи отпущены на волю. Больше того: двоим из приговор?нных к расстрелу отменили смертную казнь на том основании, будто они не ведали что творили по наущению третьего, которому устроили фантастический побег из тюрьмы в духе графа Монтекристо. Наконец, скрипнула и снова шумно закружилась п?страя карусель сплошного петхаинского рынка, а в воздухе по-прежнему запахло импортной кожей и галантереей. Никакого небесного знамения, как и предполагал "Шепилов", этому не предшествовало. Предшествовало этому лишь возвращение в Москву кремл?вской комиссии. Вскоре после е? отъезда новые тбилисские властители, хотя и продолжали выказывать завещанную им прямолинейность, они выказывали е? в жажде по отношению к столь же универсальной ценности, как кровь. По отношению к взятке. Будучи, однако, образованней своих предшественников, они то ли из осторожности, то ли из брезгливости отказались входить с петхаинцами в контакт, изъявив согласие взимать с них оброк только через одного-единственного посредника. Нателу Элигулову. Именно тогда С?ма "Шепилов" впервые и стал в стихах сравнивать супругу с прекрасной Юдифью из Библии, спасшей единоверцев от вражеского набега. Тогда же, с л?гкой руки прогрессистов, многие петхаинские единоверцы Нателы и постановили, будто молодые отцы города допускают е? к себе из того же соображения, из которого ассирийский полководец Олоферн, по приказу Навуходоносора осадивший еврейский город Ветилий, пренебр?г бдительностью и приютил легендарную иудейку. То есть, дескать, - из неистребимой мужичьей тяги к бесплатному блуду. Доктор прорицал при этом, что поскольку бесплатный блуд, как и блуд по любви, обходится всегда дороже платного, постольку, подобно глупцу и кутиле Олоферну, малоопытные тбилисские взяточники, доверившиеся не ему, лидеру и грамотею, а Нателе, поплатятся скоро собственными головами. Прич?м, в отличие от добронравной Юдифи, блудница Элигулова доставит, мол, эти головы в корзине не народу своему, а хахалю, гебисту и армянину Абасову, а тот, подражая легенде, не преминет выставить их потом на городской стене. Для обозрения из Москвы. Окажись это пророчество верным, к спас?нным торговцам вернулись бы траурные дни, но неприязнь доктора к Нателе была столь глубокой, что он не постоял бы за такою ценой, - только бы раз и навсегда укрепить петхаинцев в том уже популярном мнении, согласно которому придурок "Шепилов" избрал себе в музы сущую ведьму... 12. Счастливая формула для умножения достатка Между тем, наперекор мрачным прогнозам доктора, жизнь в Петхаине продолжалась без скандала, если не считать таковым резкий рост благосостояния Нателы, лишний раз убедившей петхаинцев в том, что посредничество между евреями и властями - счастливая формула для умножения достатка. Столь же счастливой оказалась она и в связи с другим повальным увлечением петхаинских иудеев - бегством на историческую родину. Хотя Кремль даровал Грузии либеральную квоту на еврейскую эмиграцию, в каждом случае тбилисские власти прикидывались перед будущим репатриантом, будто у них не поднимается рука выдавать выездную визу. Объясняли это, во-первых, своей привязанностью к евреям, а во-вторых, ж?сткой инструкцией, предписывавшей отказывать как в случае многоценности кандидата в репатрианты, так и в случае его многогрешности. Кандидаты спешили в ответ заверить власти, что, подобно тому как нету неискупимого греха, нету и неодолимой привязанности. И действительно, стоило кандидату передать должностным лицам количество денежных банкнот, соответствующее масштабу его прегрешений или ценности, как эти лица тотчас же находили в себе силы справиться со щемящим чувством привязанности к евреям. Что проявлялось в выдаче последним искомого документа. Обмен мнениями и ценными бумагами - визами и деньгами - производился через Нателу. По сведениям доктора, ввиду массового исхода евреев из Петхаина, генерал Абасов распорядился освободить тесные полки архива от трофеев, которые гебисты конфисковали за долгие годы борьбы с петхаинскими идеологическими смутьянами. Среди трофеев хранились, кстати, и каменные амулеты, принадлежавшие Нателиной матери Зилфе. Эти трофеи, утверждал доктор Даварашвили, состояли из смехотворного хлама. Вплоть до мешочков с порошком из перемолотых куриных костей, выдаваемых когда-то за расфасованные порции небесной манны, и круглых стекляшек, сбываемых петхаинцам как запасные линзы к лорнету первого сиониста Теодора Герцля. Единственной ценностью среди экспроприированных гебистами предметов являлась, по мнению доктора, рукопись Бретской библии, которой приписывалась чудотворная сила. Е? как раз Абасов выбрасывать Нателе и не велел. Касательно Бретской библии, точнее, е? особой важности, доктор был прав, но, по слухам, двое из репатриировавшихся петхаинцев, приобретших у Нателы каменные амулеты, убедились на исторической родине в их охранительной силе: первый уцелел при взрыве бомбы в тель-авивском автобусе, а второго избрали заместителем мэра в городе Ашдод. 13. Рукопись обладала чудотворной силой Важность Бретской библии выходит далеко за рамки того обстоятельства, что она и свела меня с Нателой, с которой - за неимением повода - познакомиться мне долго не удавалось. За время существования эта библия обросла многими легендами, и поэтому, ко всеобщему удобству, бесспорным считалось только то, о ч?м упоминалось в каждой. В каждой указывалось, что эта рукопись была написана полтысячи лет назад в греческом городе Салоники, находившимся под властью турецкого султана Селима Первого. Написана же была в семье еврейского аристократа Иуды Гедали, переселившегося в Грецию из Испании, откуда чуть раньше власти и изгнали отказавшихся от крещения иудеев. Иуда Гедали заказал рукопись Пятикнижия в приданое единственной дочери - светловолосой красавице по имени Исабела-Руфь, которая страдала меланхолией и которую он вознамерился выдать замуж в Грузии. Это решение он принял по той причине, что достойные е? руки испанские сефарды подались в северные страны, где климат усугубляет душевные расстройства. Впрочем, если бы даже те не уехали из Испании, то вряд ли стали бы добиваться руки Исабелы-Руфь, поскольку кроме меланхолии она, как поговаривали, страдала амурными пороками. Иуда Гедали остановил выбор на Грузии не столько из-за обилия в ней тепла и света, сколько потому, что в те времена память о близком родстве между испанскими и грузинскими евреями была ещ? жива. В те времена даже коренные народы Грузии и Испании сознавали, что задолго до того, как они появились, а тем более стали коренными, в их края пришли евреи и назвали эти края своим именем. Иберией. Что и значит на иврите "пришлые". Эти евреи принадлежали к одному и тому же колену, но со временем кавказские "иберы" - под влиянием восточных принципов лицемерия - проявили большую изобретательность, чем их западные сородичи, осевшие на Пиренеях. В восемьсот каком-то году, избегая насильственного крещения, одна из этих еврейских семей, Багратионы, приняла христианство и взошла на грузинский престол. Благодаря чему иудеев так никогда из восточной Иберии, из Грузии, не выселяли. Именно Багратионам и рассчитывал выдать дочь Иуда Гедали. Он исходил из того соображения, что раз уж грузинские Багратионы украшают свой национальный герб шестиконечной звездой и гордятся принадлежностью к "Дому Давида", то не побрезгуют и породниться с прекрасной соплеменницей из испанской Иберии. Багратионы побрезговали. Иуда Гедали не сумел отнестись стоически и скончался, оставив дочери в наследство виллу и библию. После смерти отца Исабела-Руфь, согласно каждой из легенд, впала в такую глубокую меланхолию, что покинула Салоники. Забрав с собою - наперекор стараниям местных греков - наследственную рукопись Пятикнижия, она прибыла в Стамбул и попросилась в гарем султана Селима, где провела ровно семь лет. Хотя султан был уже в том возрасте, когда нет смысла приступать к чтению толстых книг, он часто звал к себе иудейку переводить ему вслух из Пятикнижия. Что помогало султану не только в расширении кругозора, но и в притоке крови к одному из периферических органов. Этот важный эффект большинство легенд приписывает магической силе библейского текста, хотя существовало ещ? и мнение, будто турка приводил в любовное волнение иностранный акцент Исабелы-Руфь. Поскольку, однако, чтения возбуждали не только султана, но и меланхолическую иудейку, резоннее заключить, что с самого же начала пергаментная рукопись действительно обладала чудотворной силой. В 1520 году, с завершением чтения последней главы, Селим скончался. Исабела-Руфь покинула дворец и теперь уже отправилась в Грузию. Отправилась без гроша за душой, потому что золотые украшения, подаренные ей султаном за красоту и услужливость, пришлось отдать главному евнуху в качестве выкупа за е? же собственную библию. Исабела-Руфь дорожила Пятикнижием больше всего остального по той простой причине, что только ему и удавалось охранять е? от удушающих приступов меланхолии. С тех пор, после е? отбытия в Грузию, за долгий период в три с половиной столетия, строгих фактических данных о приключениях Бретского Пятикнижия нету. Легенды противоречат друг другу либо прямо, либо косвенно. Все они сходятся, наконец, на событии, происшедшем в конце прошлого века в картлийской деревне Брети. 14. Предсказывать будущее с точностью до ненужных деталей Однажды в безлунную ночь еврейский пастух по имени Авраам, крепостной князя Авалишвили, сидел на берегу местной горной речки без названия и очень складно размышлял о смысле жизни. Сидел в той же позе, в которой его знаменитый т?зка и коллега из Ветхого Завета догадался вдруг о том, что кроме Бога, увы, Бога не было и не будет. Не успев придти к столь же универсально значимому заключению, бретский пастух заметил посреди воды аккуратный пучок плывущего по течению огня. Когда еврей оправился от шока и прот?р глаза, пучок уже не двигался и мерцал прямо против него, зацепившись за выступавший из воды белый камень. Не разуваясь, пастух вош?л в речку и поплыл в сторону огня, который при приближении еврея засуетился и стал св?ртываться. Пристав к выступу, Авраам разглядел под дотлевавшими языками пламени толстенную книгу в деревянном перепл?те. Он осторожно прикоснулся к ней и, убедившись, что книга не обжигает пальцы, приподнял е? над водой, повернул к берегу и поспешил с находкой к владетелю окрестных земель. К князю Авалишвили. Вскоре в Грузии не осталось человека, кто не знал бы, что в Брети обнаружилась чудотворная библия. Не тонущая в воде, не горящая в огне и, главное, способная - за мзду - выкуривать из души любую хворь. Больше того: она, говорили, в зависимости от размера платы умеет распутывать до ниточки сложнейшие сны. И предсказывать будущее с точностью до ненужных деталей. Авалишвили приставил к рукописи городского грамотея из ашкеназов, который принимал посетителей в специальном светлом помещении рядом с княжескими покоями. В этом помещении ашкеназ-грамотей подробно обсуждал с гостями сперва характер и стоимость искомой ими услуги, а потом просил их закрывать глаза и тыкать серебряной указкой в текст раскрытой перед ними библии. Нащупанная строфа служила грамотею ключом к решению любой задачи, избранной клиентом из длинного прейскуранта. После смерти Авалишвили старший наследник князя продал Тору за солидную сумму местным евреям, которые переместили е? в синагогу. Истратив вырученные деньги, он хитростями забрал у них рукопись обратно и продал е? ещ? раз. Теперь - евреям из соседнего княжества. На протяжении последующих десятилетий эта история повторялась шестнадцать раз - и если бы не вступление в Грузию Красной Армии в 1921 году, возня с Бретской библией так никогда бы и не прекратилась. Большевики экспроприировали рукопись, находившуюся тогда в доме одного из сбежавших во Францию потомков бретского князя, и приговорили е? к уничтожению. Спустя пятнадцать лет, однако, выяснилось, что рукопись была не уничтожена, а тайно продана кутаисскому еврею. Продал е? ему красный командир с фамилией Авалишвили, которого в 1936-м году большевики арестовали и судили по обвинению в спекуляции государственным имуществом. И в связях с эмигрантами. На процессе обвиняемый просил принять во внимание два смягчающих вину обстоятельства. Во-первых, покойный кутаисский еврей, которому он продал библию, тоже был большевиком. А во-вторых, продана библия была с личного ведома Серго Орджоникидзе, начальника военной экспедиции по установлению в Грузии советской власти. Суд рассмотрел оба смягчающих обстоятельства, но постановил командира расстрелять. Что же касается Бретской библии, она перекочевала в тбилисский горсовет. Куда - по решению суда - передала е? вдова кутаисского большевика, харьковская хохлушка, уверенная, что хранила посвящ?нный ей мужем грузинский перевод украинского эпоса. Судьбой рукописи горсовет распорядился не раньше, чем несколько набожных петхаинцев всучили там кому-то взятку, в результате чего она была отписана на хранение учрежд?нному тогда Музею Грузинского Еврейства имени Лаврентия Берия. Идея основания этого музея принадлежала прогрессистам, заявлявшим, будто его существование убедит мир в бережном отношении советской власти к еврейской старине. Скоро стало очевидно, что кроме рукописи Пятикнижия иных сколько-нибудь ценных символов этой старины оказаться в музее не может по той причине, что их никогда и не существовало. Директор музея Абон Цицишвили, который и настоял, чтобы вверенное ему учреждение было удостоено имени Берия, решил восполнить отсутствие экспонатов собственными историческими гипотезами, изложенными в форме объ?мистых докладов. Хотя никто этих докладов не читал, горком распорядился держать их под плохо освещенным стеклом, ибо, по слухам, Абон убеждал в них главным образом самого себя, будто интернациональное по духу мингрельское население Грузинской республики находится в кровном родстве с наиболее передовым и знатным из еврейских колен. С грузинским еврейством. Осторожность горкомовцев объяснялась фактом мингрельского происхождения Берия и непредсказуемостью его реакции на изыскания Абона. Свою любовь к еврейству последний проявлял в том, что стремился повязать с евреями вс? истинно величественное. За мудрость научного вымысла Москва наградила его в 37-м году приглашением на коллективную встречу с немецким романистом Лионом Фейхтвангером, поведавшим потом мировой общественности, что "национализм советских евреев отличается трезвым воодушевлением". С ходом времени, однако, то есть с ростом воодушевления, Абон стал утрачивать трезвость. На собрании по случаю 15-летнего юбилея музея он доложил ошалевшим петхаинцам, будто вдобавок к тому, что прямые предки Лаврентия Берия были истыми иудеями, они и сочинили моисеево Пятикнижие. Бретская копия которой представляет собой авторский экземпляр, подаренный этой примечательной семь?й всему грузинскому народу. 15. Бежал куда глядели косившие глаза Тою же ночью мой отец Яков позвонил Абону домой и велел ему бежать куда глаза глядят, ибо главный прокурор города подписал уже ордер на закрытие музея и арест директора. Через полчаса Абон примчался к отцу с огромным банным саквояжем, из которого вытащил толстенную книгу в деревянном перепл?те и драматическим жестом вручил е? при мне Якову с заклятием хранить е? от врагов еврейства как зеницу ока. Во взгляде директора стоял не страх за свою судьбу, а - удивление по поводу неблагодарности властей. Это мо? впечатление, впрочем, могло быть и неадекватным, поскольку Абон косил. Испугался зато отец. Почему это, спросил, хранить книгу должен именно я? Ты - должностное лицо, и у тебя е? никто искать не додумается, ответил Абон, хлопнул за собою дверью и, как посоветовал отец, убежал. Убежал он, однако, не туда, где можно было скрыться, но туда, куда глядели его косившие вправо глаза, в ч?м мы с отцом и с матерью убедились, провожая его взглядом из-за осторожно приоткрытой оконной ставни. Всю ту ночь мы с матерью не проронили ни слова, чтобы дать отцу возможность сосредоточиться над прощальной просьбой Абона. Сосредоточиться ему никак не удавалось, и эта его растерянность сковала, как показалось мне, не только нас с матерью, но и книгу, пролежавшую всю ночь на краешке стола рядом со старым немецким будильником, стрелка которого цеплялась с опаской за каждое деление на циферблате. Перед рассветом, когда будильник щ?лкнул и стал дребезжать, отец встрепенулся, задушил звонок ладонью и - с возвращением полной тишины - сообщил нам ш?потом, что чекисты станут искать Бретскую библию в нашей квартире. Он велел мне поэтому немедленно пробраться через окно в соседнюю с нами ашкеназийскую синагогу и схоронить там рукопись в шкафу для хранения порченых свитков Торы. В течение тр?х дней я жалел еврейский народ и считал отца трусом. На четв?ртый к нам заявились чекисты и потребовали вернуть советской власти Бретскую библию, которую гражданин Цицишвили, задержанный неподал?ку от нашего дома, выкрал из музея и вручил на хранение отцу. Яков напомнил чекистам, что он - должностное лицо, а Цицишвили - лжец, ибо, мол, никакой рукописи тот на хранение не приносил. Вскоре выяснилось, что отец рисковал карьерой напрасно: обнаружив в шкафу Бретскую библию, ашкеназы побежали с нею в Чека и божились там, будто чудотворная книга сефардов сама укрылась в синагоге, за что заслуживает строжайшего суда. Чекисты согласились с последним, но поверить ашкеназам, будто рукопись пробралась в шкаф без внешнего содействия отказались, и в наказание надолго лишили их синагоги. Не поверили чекисты и отцу, поскольку его - тоже надолго - лишили должности. 16. Неутоление любовной тоски С той поры стоило упомянуть при мне о Бретском Пятикнижии, меня охватывало смущение, которое испытывают подростки, обнаружившие в душе пугающее единство противоречивых чувств. Взрослого человека этим уже не смутить. Он способен совершать невозможное: расчленять ощущения и справляться с ними поодиночке. Эта премудрость оказалась для меня столь же непостижимой, как умение лечить бессонницу сном. Поэтому все эти годы воспоминания о Библии обновляли во мне ноющую боль в той ложбинке, вправо от сердца, где вместе с душой и таится совесть. Будучи нестрогой, совесть теснила меня редко и небольно, но разошлась вовсю тогда, когда стало известно, что, наткнувшись в парадном шкафу на рукопись, ашкеназы выдали е? на строгий суд. Никакого суда над библией не учинили бы и никакие ашкеназы е? бы не нашли - положи я рукопись в старый шкаф из-под порченых свитков Торы. В тот самый шкаф, который имел в виду отец и который никто обычно не открывал, а не в парадный, куда прихожане лазали каждодневно. В старом шкафу водилась огромная крыса по имени Жанна, стращавшая меня тем, что питалась пергаментом, к тому же - с порченым текстом. При дневном свете я бы не побоялся е?, но ломиться к Жанне ночью смалодушничал, зная по себе, что ничто не раздражает сильнее, чем перебитый сон. Другим чувством, возникавшим во мне при упоминании Бретской книги, было возмущение, что сперва греки, потом турки, и наконец грузины считали, будто она принадлежит им. Больше того: с какой стати, негодовал я, картлийский кретин Авраам, задумавшийся у речки о тайне существования, побежал с библией к князю? Любой ответ ввергал меня в ярость. А все эти смехотворные грузинские иудеи, которые гордились или ликовали, когда им удавалось выторговать у господ свою же собственную вещь?! О тбилисских ашкеназах я и не думал: живя на чужбине, они, естественно, заискивали перед аборигенами и молили их только о позволении держать синагогу, где им удавалось отыгрываться на более капризном, Верховном, землевладельце. У Которого в обмен на примитивные славословия они ухитрялись вырывать дорогостоящие бытовые услуги. Самым же саднящим из переживаний, обновляемых воспоминаниями о Бретской библии, была, конечно, моя любовная тоска по Исабеле-Руфь. Хотя легенды настаивали, что она была безупречно прекрасна, я представлял е? себе либо с некрасивыми кистями рук, либо со шрамом на губе, либо ещ? с каким-нибудь изъяном, ибо абсолютное совершенство возбуждает слабее и не дразнит ни рассудок, ни плоть. Совершенство лишает женщину ещ? и другого достоинства - доступности. Вдобавок мне казалось, что в глазах у Исабелы-Руфь должно быть много полупрозрачной жидкости: то ли непросыхающей влаги, зачерпнутой в материнской утробе, то ли вязкой росы, порождаемой неотступной плотской истомой. Подобно султану Селиму, меня волновало и то, что ослепительная иудейка из западной Иберии говорила с акцентом, который выдавал в ней чужеземку. Султан, очевидно, понимал в любви. Чужеродность женщины наделяет влечение к ней пронзительной остротой, возвращающей любовному восторгу его первозданную разнузданность. Но если мусульманина возбуждало, что еврейка заявилась к нему из жизни, отдал?нной от него великим пространством, меня вдобавок влекла к ней и отчужд?нность во времени. Влечение мо? было исполнено той непонятой порочности человеческой плоти, которая порождает в душе меланхолию извечного ненахождения всенасыщающей любви. Поскольку этою же смертоносной меланхолией и страдала, должно быть, сама Исабела-Руфь, поскольку после долгих скитаний по пространству и времени именно этот недуг и зан?с е? вместе с Бретской библией сперва к дряхлеющему султану Селиму, а потом - из легенд - в мои разгульные сновидения, постольку в е? дыхании я слышал не сладкую скверну стамбульского гарема, а смешанный запах степного сена и свежей горной мяты. Душа моя замирала тогда в предвосхищении счастья, которое когда-нибудь, я знал, сдержать в себе окажется невозможным. Вместо счастья приш?л позор: унизительный страх перед крысой по имени Жанна обр?к меня на неотвязное чувство вины за погибель чудотворной книги. С той поры стыд перед Исабелой-Руфь не позволял мне уже и подступиться к ней. Моя тоска оставалась неутол?нной и не покидала меня даже когда, как мне показалось, я излечился от юности и перестал вспоминать то, чего никогда не случалось. Расставшись, однако, уже и с молодостью, ко взрослым я не пристал. В отличие от них, я продолжал считать, будто неутоление любовной тоски, как вообще неисполнение мечты, - единственное что следует называть трагедией. Со временем, опять же в отличие от взрослых, я стал воображать, будто существует ещ? только одна трагедия, более горькая, - исполнение желаний. Поэтому, наверное, меня и охватило смятение, когда - незадолго до моего прощания с родиной - доктор пустил слух, что Бретская библия жива и находится там, куда е? доставили ашкеназы, в ГеБе. Если это действительно так, решил я, то по законам совести именно мне и следует е? оттуда вызволить... 17. Жить - это идти против совести Доктор отказался назвать мне источник своей информации. Зато, выслушав мои признания, поделился ещ? одной: как и души, совести в природе не существует. По крайней мере, у не? нету законов. А если и есть, то жить по этим законам невозможно. Жить - это уже значит идти против совести. Эту информацию доктор заключил советом сосредоточиться на существующем - на опасности соваться в ГеБе накануне отл?та на Запад. Он был прав, но из того особого недоверия к очевидному, которое зиждется на отсутствии общих интересов с большинством людей, я связывал сво? смятение с другим страхом. Со страхом перед возрождением юношеской тоски по Исабеле-Руфь. Или, наоборот, - перед утолением этой тоски в том случае, если бы мне вс?-таки удалось вызволить у гебистов Бретский пергамент и тем самым устранить барьер между собою и неисчезающей испанкой. Как всегда, когда люди колеблются, то есть атакуют мысль воображением, я принял глупое решение: идти к гебистам. Во избежание стыда перед собой за это безрассудство, а также с уч?том возможности несуществования совести, я приписал сво? решение тому единственному из низменных чувств, которое не только не подлежит суду, но пользуется статусом освящ?нности - патриотизму. Тем самым, кстати, я заглушил в себе и стыд по случаю праздничной взволнованности. Стыд, охватившей меня в предвкушении неизбежного знакомства с Нателой Элигуловой. Хотя по моей просьбе через е? дядю Сола это знакомство состоялось не в здании Комитета ГеБе, а в е? квартире, я ш?л на встречу с опаской. Принюхивался с подозрением даже к привычному запаху одеколона "О'Ж?н", который казался мне чужим и, нагнетая поэтому беспокойство, мешал узнавать себя. 18. Невозмутимость лилий в китайских прудах Е? зато я узнал мгновенно. Вздрогнул и замер в дверях. Потом, когда она назвала мо? имя, я вздрогнул ещ? раз: мне всегда казалось странным, что меня можно легко втиснуть в рамки короткого звука, но тогда было другое. Произнес?нный ею, он мне вдруг понравился и польстил. Тем более что голос исходил у не? не из горла, а из глубины туловища. И был горячий. Я оробел и ощутил прилив парализующей глупости: -- Как это вы меня узнали? Она решила, что я пошутил. На всякий случай объяснила: -- Никого другого не ждала... Отослала даже мужа... -- Отослали? -- удивился я. -- Как он, кстати, С?ма? -- Сравнительно с чем? -- улыбнулась она. -- С самим же собой! -- хмыкнул я. -- А сравнивать уже незачем: он уже вернулся к самому себе. -- Куда, извините, вернулся? -- не понял я. -- Я его послала за красным вином, -- не ответила Натела. -- А я по утрам не пью... Только водку. -- Водка у меня как раз есть! -- обрадовалась она. -- А я вас тоже сразу узнал, -- произн?с я и уселся за стол. -- Где это я мог видеть ваше лицо? -- Только на мне. -- Я серь?зно... Я вас сразу узнал! -- Не может быть! -- рассмеялась она и уселась напротив, на резной стул с кожаной обивкой. -- Впрочем, говорят, философы сравнительно легко узнают женщину, которую навещают в е? собственном доме... Особенно когда никого кроме не? там нету... -- Я имею в виду другое, -- сказал я, -- вы очень похожи на одну из моих знакомых. Две капли! -- Это говорят всем и везде, а мне - даже в Петхаине! -- Этого никто не знает, -- удивился я. -- Как никто? Все только мэ-кают и блеют: мэ, как похожи, бэ, как похожи! Другого придумать не могут... Перейд?м на "ты"? -- Давай на "ты", но я серь?зно: две капли! -- А фамилия у не? не моя? Слышал, наверное, про моего отца, Меир-Хаима? Тоже имел много баб... И много, говорят, наследил... -- Она испанка: Исабела-Руфь... -- Никогда бы не подумала, что я похожа на иностранку. Но хотела бы. Если б я была иностранкой и жила заграницей, мне бы этот шрам на губе закрыли в два сч?та! -- А зачем закрывать?! -- возмутился я. -- Так лучше! У не?, кстати, тоже шрам на губе. Правда! -- И такой же халат, да? -- Я видел только лицо, -- признался я. -- Дай-ка принесу тебе водки! -- и, поднявшись, она шагнула к роскошноиу шкафу из орехового дерева. Я заметил, что, в отличие от большинства местных женщин, у не? есть талия, а в отличие от всех - ягодицы не плоские. Натела опустила передо мной овальный графин с водкой, но ещ? до того, как обхватила пальцами заткнутую в него продолговатую затычку и вынула е? из тесного горлышка, я ощутил томление и прилив т?мных желаний. Встревожившись, забрал у не? нагретую в ладони хрустальную затычку, медленно вставил е? обратно в прозрачное горлышко, а потом, смочив языком пересохшие губы, произн?с: -- Не сейчас... -- и вскинул на не? глаза. -- Потом... Натела тоже смутилась, но вернулась на стул и уставилась на меня со смешанным выражением на лице. Правый кончик е? верхней губы со шрамом потянулся вверх в ехидной усмешке, левая бровь прогнулась дугой любопытства, но голубые с зеленью зрачки в разливе белой влаги излучали многозначительную невозмутимость лилий в китайских прудах. Невозмутимость такого долгого существования, когда время уста?т от пространства, но не знает куда удалиться. -- Что? -- ухмыльнулась она. -- Не говори только, что умеешь читать лица - и вс? уже обо мне знаешь. -- Нет, -- заверил я, -- я приш?л не за этим, но когда-то, ей-богу, изучал физиономистику... Чепуха это! -- Да? -- поджала она большие губы со спадающими углами, свидетельствующими о сильной воле. -- Что на мо?м лице? -- У тебя прямые губы, то есть уступчивая воля, -- сказал я. -- На тебя легко оказать влияние. У тебя ещ? разбухшее нижнее веко: усталость и бесконтрольность влечений... -- А что глаза? -- Китайцы различают сорок типов и приписывают каждый какому-нибудь зверю. У тебя - сфинкс: удлин?нные с загнутыми венчиками. Тонкая натура. И нервная... -- Конечно, чепуха! -- рассмеялась Натела и стала растирать пальцем ч?рный камушек с белыми прожилками, свисавший на шнурке в прощелину между грудями. -- А у тебя такие же черты! -- Знаю... Поэтому и считаю это чепухой, -- сказал я и почувствовал, что разговор ни о ч?м исчерпан. 19. Выберу себе облако и переселюсь туда Наступила пауза, в течение которой я, наконец, ужаснулся: Что это? Как получилось, что Натела Элигулова и Исабела-Руфь выглядят одинаково? Переселение плоти? А не может ли быть, что это одна и та же женщина? Что пространство и время не разделяют, а соединяют сущее? И что существование отдельных людей - иллюзия? Две точки в пространстве или времени - что это: действительно ли две точки или линия, которую мы видим не всю? А может, вс? куда проще, и загадка с Исабелой-Руфь объясняется правдой, в которую из всех петхаинцев - кроме С?мы "Шепилова" - не верил только я: Натела Элигулова есть вс?-таки ведьма, повязанная с демонами пространства и времени теми же порочными узами, какие она сумела наладить между собой и властями? Ведьма, способная поэтому легко справляться с людьми, обладающими - согласно физиономистике - нервной натурой и уступчивой волей? Может быть, она и заколдовала меня, глядя в затянутое паутиной зеркало и насылая на меня оттуда видение распутной испанки Исабелы-Руфь? Быть может даже, этот слух, будто Бретская библия жива и находится в распоряжении генерала Абасова, пущен именно ею, Нателой, с тем, чтобы завлечь меня к себе? С какою же целью? Натела продолжала улыбаться и растирать на груди камушек, как если бы хотела разогреть его, задобрить и потом ладонью, наощупь, прочитать на н?м обо мне какую-то важную тайну. Мне стало не по себе. Я оторвал глаза от испещр?нного оспинами и царапинами камня и принялся блуждать взглядом по комнате. С правой стены в дал?кое пространство за узким окном, располагавшимся напротив этой стены, напряженно смотрели отец и сын Бабаликашвили, которых, как поговаривали, в это дал?кое пространство Натела и отправила. Рядом с ними висели ещ? три мертвеца: Меир-Хаим, с разбухшими веками и глазами сатира; Зилфа, мать хозяйки, с тою же ехидною улыбкой и с тем же камушком на шее, только без пор и ссадин; и чуть ниже - англичанин Байрон. Портреты были ч?рно-белые, хотя под Байроном висела в рамке ещ? одна, цветная, фотография молодого мужчины. Поскольку мужчина был похож на петхаинца, но сидел в позе прославленного романтика, я заключил, что это и есть С?ма "Шепилов", супруг хозяйки, наследник бриллиантов и неутомимый стихотворец. Если бы не владевший мною ужас, я бы расхохотался. Панику нагнетали тогда во мне не только улыбки мертвецов, но - и бесхитростное лицо С?мы. Тем более что волосы на фотографии оказались у него не светло-рыжего цвета, о ч?м я знал понаслышке, а малинового, - работа популярного тбилисского фотографа Мнджояна, только ещ? осваивавшего технику цветной печати. Не решаясь вернуть взгляд на хозяйку, я перев?л его к выходу в спальню - и обомлел. В дверях, широко расставив высокие сильные ноги, стоял на паркетном полу, отражался в н?м и пялил на меня зрачки огромный петух. Цветистый, как колпак на голове королевского шута, и самоуверенный, как библейский пророк. Мне захотелось вырваться наружу. Я резко повернулся к открытому окну, но то, что находилось снаружи, за окном, само уже ломилось вовнутрь. Густой дымчатый клок свисавшего с неба облака протискивался сквозь узкую раму и, проникая в комнату, заполнял собою вс? пространство. Дышать воздухом стало тяжелее, но видеть его - легко. Не доверяя ощущениям, я поднял, наконец, глаза на хозяйку. По-прежнему улыбаясь, она поглаживала пальцами тугой хохолок на голове петуха, сидевшего уже на е? коленях. Слова, которые мне захотелось произнести, я забыл, но Натела, очевидно, их расслышала и ответила: -- Это облако. Наверное, из Турции, -- и мотнула головой в сторону Турции за окном. -- Облака идут с юга... -- Да, -- согласился я. -- Из Турции... -- и, потянувшись за графином, вырвал из него хрустальную затычку, как если бы теперь уже то был комок в мо?м горле. Спиртной дух мгновенно приж?г мне глотку. Задышалось легче, и, сливая водку в гран?ный стакан, я произн?с очевидное: -- Сейчас выпью! Бульканье жидкости в хрустальном горлышке встревожило петуха, и он вытянул шею. Натела властно пригнула е? и, не переставая ухмыляться, обратилась к птице: -- Тише, это водка! А человек - наш... Я опрокинул стакан залпом и перестал удивляться. Подумал даже, что порча, так открыто сквозившая в е? влажных глазах сфинкса, есть порча вселенская, частица неистребимого начала, которое именуют злом и стесняются выказывать. Натела не стеснялась. -- Натела! -- сказал я. -- Если верить нашим людям, ты любишь деньги. Я к тебе потому и приш?л... -- Нашим людям верить нельзя, -- рассмеялась она. -- Они недостойны даже моего мизинца на левой ноге! -- и выбросила е? мне из-под ш?лкового халата: -- Знаешь, что про это сказал Навуходоносор? -- Про твою ногу? -- скосил я глаза на предложенную мне голую ногу. Тотчас же вспомнил, однако, что вавилонянин не был знаком ни с ней, ни даже с ножками Исабелы-Руфь, ибо жил очень давно. В ч?м, как убедил меня взгляд на Нателины колени, заключалась главная, но незарегистрированная историей ошибка Навуходоносора. -- А Навуходоносор сказал так: "Люди недостойны меня; выберу себе облако и переселюсь туда"! -- Значит, был прогрессистом: выбирал пространство с опережением времени! Обычно люди переселяются туда уже после кончины, -- ответил я и добавил. -- Иногда, правда, облака сами снисходят до них... Из Турции... -- Навуходоносор был не прогрессист, а реалист: люди, говорил он, недостойны того, чтобы жить среди них, -- пояснила Натела. -- Что такое люди? Лжецы и завистники! Снуют взад-впер?д с закисшими обедами в желудках. И ещ? воняют потом. И носят вискозные трусы, которые влипают в жопу! А представь себе ещ? напиханные в живот кишки! Ужас! Я опешил, но Натела смотрела вниз, на петуха: -- Правда? Петух не ответил, и она продолжила: -- За что только Бог их любит, людей?! -- Кто сказал, будто любит?! -- возмутился я. -- Я говорю! -- ответила Натела. -- Меня, например, любит. Раз не убивает, раз потакает, значит, любит. Бог порченых любит. Без них мир давно загнил бы. На лице е? блуждала улыбка, но я не мог определить - над кем же она вс?-таки издевалась: надо мною ли, над собой, или - что легче и понятней - надо всем человечеством. 20. Человек поступает благородно только когда нету выхода Вскоре у меня возникло подозрение, что е? надменность есть лишь мера отчужд?нности от сущего. Той самой отчужд?нности, которая, будучи обусловлена ещ? и порченостью, так дразнила меня в Исабеле-Руфь. Подозрение это сразу же окрепло во мне и перешло в догадку, что сам я так ведь, наверное, и устроен. Потом, как водится со мной, когда меня смущает нелестное самонаблюдение, я напрягся и попытался отвлечь себя затейливой мыслью. Мужчина имеет ответ на любой вопрос, но не знает этого ответа, пока женщина не подбер?т к нему правильного вопроса. Это утверждение, однако, показалось мне благоразумным, то есть неспособным обрадовать, поскольку волнует только неправильное. И поскольку благоразумным можно довольствоваться только если вс? другое уже испытано. В поисках веселья я вывернул правильное наизнанку: женщина имеет ответ на любые вопросы, но находит эти вопросы мужчина. Я задумался и наш?л это одинаково правильным. Испугался безвыходности. В ч?м же спасение, если любой ответ благоразумен? Спасение найдено было молниеносно: надо мыслить только вопросами. И только такими, которые завораживают, как сама жизнь, а не как обобщение о ней, ибо на эти вопросы нету ответа, как нету смысла в существовании. Улыбнувшись этой находке, я пробился, наконец, и к тому самому вопросу, на который, собственно, и навела меня Натела. А что если у меня с нею одна и та же душа? И что - если на свете действительно слишком много людей, больше, чем душ, а поэтому многие из нас обладают одной? Что если когда-нибудь в будущем плоть моя верн?тся в этот мир, как вернулась в Нателе Исабела-Руфь? И в эту мою плоть угодит эта же моя душа? Это же сознание? Поразительно, но возможно. Особенно если учесть, что речь ид?т не о денежной лотерее, в которой никому не вез?т. Впрочем, о каком тут приходится говорить везении, если попасть в самого же себя при таком изобилии людей есть как раз невезение! А что если, подобно Нателе, я - такой же, какой есть - уже когда-то существовал и просто ещ? раз попал сейчас в самого себя? Вопрос этот развеселил меня - и я с восхищением подумал о водке, которая, как оказалось, разъела жгут, удерживавший во мне мо? же сознание точно так, как удерживают на нитке накаченный гелием шар. Я с восхищением подумал и о самом шаре - о собственном мозге: как же ему, дескать, уда?тся так высоко парить? Вопрос был риторический и ответа не имел. Если бы мой мозг был столь прост, что его можно было бы понять, то я, как известно, был бы столь глуп, что не смог бы этого сделать. Теперь уже улыбался и я. -- А ты ведь тоже себе нравишься! -- рассмеялась Натела. -- И беседуешь с собой, потому что считаешь всех дураками. -- Я и с собой, кстати, общаюсь как с дураком... -- Полезно? -- С дураком общаться полезно только если он умнее тебя. -- А я, наоборот, не люблю мудрость, -- улыбнулась Натела и сверилась с петухом. -- Правда? Если бы с глупостью возились так же, как с мудростью, из не? вышло бы больше толку. А что - мудрость? Что она кому дала? -- Можно ещ? раз? -- спросил я и потянулся к графину. -- Надо же закусить! -- воскликнула она и, поставив петуха на пол, принесла мне тарелку с вилкой и ножом. Потом шагнула к оконной раме, в которой задыхалось забредшее из Турции пенистое облако. На раме снаружи покачивались на шнурах рассеч?нные вдоль грудины засушенные гуси. Натела поддела один из шнуров пальцем и положила на стол птицу, бесстыдно распахнувшую предо мной свои недра. Петух посмотрел сперва на гуся, потом - внимательней - на меня и, нервно моргая пунцовыми веками, вернулся к хозяйке на колени. -- Это С?ма гусей сушит, не я, -- оправдалась Натела. -- Научился у отца, царствие ему! -- Когда же он успевает? -- удивился я. -- Он не работает, -- ответила Натела. -- Да и стихи не рифмует... Мне снова стало не по себе: над кем же она издевается теперь - надо мной или С?мой? -- А мне эти стихи нравятся, -- соврал я. -- Он тебя любит. Натела вдруг вскинулась и, подавшись ко мне, закричала: -- Не смей! Я догадался, что сердилась она не на меня. -- Никто в этом мире никого не любит! -- крикнула Натела. -- И это правильно! Любовь только калечит! Она - не от этого мира! От этого - другое! -- и, выдернув из горлышка графина длинную затычку, ткнула е? мне под нос. -- Вот это! И ещ? деньги! Зрачки е? пылали яростью затравленного зверя - и мне не верилось, что лишь недавно они напомнили мне лилии в китайских прудах. До этой встречи с Нателой я и не знал, что отсутствие любви или е? недоступность может вызывать у человека животный гнев. Понял я другое: гнев этот у не? - от неуходящей боли... -- Правда? -- буркнул я после паузы. -- А я слышал, что С?ма тебя любит. Зачем бы писал стихи? Каждый день. -- А затем, что у него каждый день не хватает яйца, -- проговорила она теперь очень спокойно. -- И потому что он любит себя, я не меня. Я же классная баба: и отдавать меня другим он не хочет. Как не хочет отдавать мне свои бриллианты... -- Вот видишь, -- осмелел я, -- ты не поэт, а он-таки да! Сравнивает-то он тебя не с камушками, а с Юдифью из Библии! -- Тем более! Поэты сравнивают с золотом, с бриллиантами, с цветами... А он сравнил меня с другой бабой. Помолчав, Натела добавила совсем уже тихо и другим тоном: -- А если по правде, мне стыдно, что он сочиняет обо мне стихи. Я же сука! А он - стихи... Обманываю, получается, его. Хотя он в общем... тоже ревизор. -- "Тоже ревизор"? -- не понял я. -- Шалико, говнядина, ревизором был, -- хмыкнула Натела и кивнула в сторону портрета. Я оробел: неужели она доверит мне сейчас свои страшные тайны? -- А что? -- притворился я, будто ничего узнать не надеюсь. -- Портрет как портрет. Висит и смотрит в пространство. Она, однако, смолчала. -- Такие же глаза, как у старшего сына, рядом, -- добавил я. -- Тоже смотрит в пространство. Я его, кстати, знал, Давида. Не так, как ты, но знал. Не помню только - кто там у вас кого любил: он тебя или ты его... Наверное, не ты: ты в это не веришь. Кстати, он бы, царствие ему, действительно, стал, как отец, ревизором. Если бы не кокнули... Петух засуетился, но Натела пригнула ему голову: -- Давид, сучье семя, ревизором и родился. Любил только то, что можно считать или трогать. Но тоже ведь, подлец, стихи писал! -- Давид был зато умницей и красавцем, ну а бескорыстных людей не бывает, -- хитрил я. Натела пронзила меня недобрым взглядом, но рассмеялась: -- Как же не бывает-то? А Юдифь? -- А что - Юдифь? -- спросил я пристыженно, догадавшись, что она распознала мою хитрость и опомнилась. -- Как что? Служила народу бескорыстно! -- Бескорыстно?! -- воскликнул я. -- Она вдова была и искала себе мужика, а генерал Олохрен, говорят, имел не одно яйцо, а три. И время на стихи не гробил. -- Кто говорит? -- рассмеялась она прямо из живота. -- Я говорю. За этим она к нему и метнулась: крутить ему яйца во имя родного Петхаина. Крутила ночь, две, а когда генерал приустал, чик - и снесла Олохрену кочан. Это ведь тоже радость: свалить в корзинку кочан! Прибежала с корзинкой в свой Петхаин и потребовала прописки прямо в Библии: я, мол, послужила родному народу! Но ведь никто ж не подглядывал как послужила-то! И никто не знает - почему послужила! Человек поступает благородно только когда другого выхода нету... -- Классная баба! -- смеялась Натела. -- Но я думаю, что свой-то народ она как раз любила бескорыстно. Я вот смеюсь над нашими козлами, но живу - где? - в Петхаине. А могу где угодно! Как ты, - в Москве. Или - драпаешь вот ещ? дальше! Но мне без наших не жить! -- Во всяком случае - не так привольно, -- обиделся я. -- Я жалею их, без меня все бы они сидели в жопе! Все! Я захотел потребовать у не? допустить исключение, но вспомнил, что тоже приш?л за помощью - и промолчал. -- Я люблю их, -- повторила она. -- Бескорыстно. А живу привольно и буду жить так же, потому что бескорыстный труд во имя народа прекрасно оплачивается! -- и снова громко рассмеялась. Я попросил Нателу опустить петуха на пол и объявил: -- Я прин?с тебе пять тысяч, а дело у меня к тебе как раз народное... 21. Засушенные гуси висели в облаке м?ртвым косяком Набрав в л?гкие воздух и устремив взгляд в дальнюю точку за окном, я, как и положено, когда речь ид?т о народном деле, начал издалека. Торжественно сообщил хозяйке, что, дескать, евреи - народ Библии, и охраняя е?, они охраняют себя, ибо, будучи их творением, Библия сама их и сотворила. Сообщил ещ?, что Библия - портативная родина, патент на величие. И что приобщение любого народа к человечеству датируется моментом, когда он перев?л Библию на родной язык. И наконец что, по традиции, если еврей уронит на пол золотой кирпич и Библию, он обязан поднять сперва Библию. Натела прервала меня когда воздуха в моих л?гких было ещ? много. В обмен она предложила мне более свежую информацию: этими же откровениями о Библии и чуть ли не в той же последовательности делился с нею недавно - кто? Доктор Даварашвили! Восседал, оказывается, на этом же стуле и, называя Библию Ветхим Заветом, очень е? нахваливал. Изрекал те же слова: "творение", "приобщение", "величие"! Критиковал, правда, главу о Иове, в которой Бог, дескать, не совсем хорошо разобрался в характере главного персонажа. Пожурил и Соломонову Песнь о любви за нереалистичность чувств и гиперболичность сравнений. В целом, наш?л Ветхий Завет более правдоподобным, чем Новый. Новый намекает, мол, на то, будто Сын Божий явился на свет в результате искусственного осеменения. Гипотеза маловероятная, учитывая уровень медицинской технологии в дохристианскую эпоху. Потом доктор отметил, что, подобно тому, как Библия есть хроника кризисов в жизни общества и отдельных людей, сама история обращения с нею отражает то же самое. И приступил к рассказу о Бретской рукописи. С одной стороны, он высвечивал в этом рассказе кризисные моменты в жизни еврейского народа после его изгнания из Испании - в Оттоманской империи эпохи султана Селима и в Грузии до-и-пореволюционной поры. С другой же стороны, - драматические эпизоды из биографии частных лиц: от Иуды Гедали из города Салоники до директора Еврейского музея Абона Цицишвили. Который, оказывается, проживал в том же доме, где родился и вырос он сам, доктор. В этом рассказе мне было знакомо вс? за исключением финального эпизода, который заставил меня вздрогнуть точно так же, как пришлось мне вздрогнуть в дверях при виде Нателы. Доктор объявил ей, что после скандальной речи в Музее по случаю 15-летнего юбилея Абон попросил уберечь библию от гибели и спрятать е? в синагоге именно его, доктора. Так он, мол, и поступил: пробрался ночью в синагогу и - по наказу директора - запер книгу в стенном шкафу, откуда ашкеназы отнесли е? в ГеБе. С тех пор, признался он, его терзает совесть: из страха перед крысой по имени Жанна он положил книгу в другой шкаф. Вс? это доктор рассказал Нателе с тем, чтобы с е? помощью, которую он оценил в пять тысяч, вызволить Ветхий Завет из-под владения генерала Абасова и вернуть его ему, доктору. То есть - всему еврейскому народу. Истинному владельцу старинной рукописи. Что - в преддверии отъезда доктора на историческую родину, в Соедин?нные Штаты - предоставило бы его изнеженной совести заслуженный покой. Какое-то время я не смог издать и звука. Наконец спросил Нателу: -- И что ты ему сказала? -- Спросила - существует ли совесть? А как же, ответил, иначе-то?! Вправо от сердца. В специальной ложбинке. Где таится душа. -- Душа, сказал, тоже существует?! -- Назвал даже вес: одиннадцать унций. Я поднялся со стула и направился к выходу: -- Мне уже говорить нечего. Вс? очень плохо. И очень смешно. Натела пригнулась, подняла на грудь толкавшегося в ногах петуха и, повернувшись ко мне спиной, уставилась в пространство за окном. В оконной раме по-прежнему стояло заграничное облако, и засушенные гуси висели в облаке м?ртвым косяком. -- Я вс? знаю. Мне уже вс? сказали, -- проговорила она, не оборачиваясь: -- А доктор, конечно, - гондон! -- Что именно сказали? -- буркнул я. Натела не оборачивалась: -- Что книгу положил в шкаф ты. И что дал е? тебе твой отец. И что рано или поздно ты ко мне за нею прид?шь. И что у тебя, может, и есть совесть, но у доктора е? никогда не было. И что книгу он хочет просто вывезти и продать... Сэрж это сказал. Генерал Абасов. Я притворился, будто мне вс? понятно: -- С чем же ты отпустила доктора? -- Обещала поговорить с Абасовым, но не буду. -- Да? -- вздохнул я и вынул пачку сторубл?вок. -- Не надо! Приходи завтра к Сэржу. Пропуск закажу с утра... Я обрадовался, поцеловал ей руку и поспешил за ту самую дверь, на пороге которой впервые и узнал в Нателе Исабелу-Руфь. Сейчас уже, однако, петхаинская иудейка казалась мне более волнующей, чем испанская. Хотя бы благодаря тому, что стояла предо мной: -- Вопрос: можно ли влюбиться в меня с первого взгляда? -- Можно, -- кивнул я. -- но давай увидимся и завтра! 22. Вс? в наших руках за исключением того, что не в наших В течение следующего дня влюбиться в не? возможности у меня не было, поскольку общались мы в основном у Абасова. В кабинете с высокими стенами, завешанными афишами парижских музеев. Начальник отдела контрразведки генерал КГБ Сергей Рубенович Абасов походил на того, кем был - армянином и контрразведчиком. Походил он, правда, не на советского армянина и контрразведчика, а на французского. Прич?м, не только манерами. Даже его лицо с широко оттопыренными ушами напомнило мне не отечественный, а французский автомобиль с незахлопнутыми дверцами. Ему было за пятьдесят, и он этого не стеснялся. Как все французы, которым перевалило за полвека, он курил трубку, набитую голландским табаком, и имел двубортный английский пиджак, перстень с зел?ным камнем и глаза, выдающие поединок то ли с гастритом, то ли с венерической болезнью. Я объявил ему, что если бы не трубка, его не отличить от некурящего киноакт?ра Жана Марэ, сыгравшего графа Монтекристо и - прямо на моих глазах, добавил я с нескрываемой гордостью, - купившего как-то малахитовый перстень в вестибюле московского "Интуриста". Абасов ответил невпопад, но забавно. Сказал, что бывал во Франции, но из парижской богемы встречался только с Азнавуром и наш?л с ним мало общего, поскольку "этот гениальный шансонье армянского происхождения" интересовался в основном возрождением армянского самосознания на территории Закавказья. Что же касается самого Сергея Рубеновича, его, оказывается, волновали лишь принципиально новые тенденции. О ч?м он и будет со мною беседовать, хотя, подобно Азнавуру, допускает, что иногда прогрессом является такое движение впер?д, которое возвращает в прекрасное прошлое. В эпоху высокого национального самосознания. Иными словами, как выразился, мол, другой француз, в будущее следует входить пятясь. По его собственному признанию, генерал отличался недоверием к технологическому окружению, и каждые пять лет готов был объявлять пятилетку отказа от технических изобретений. -- Не смейтесь, -- сказал он мне с Нателой и засмеялся сам, -- но я считаю себя никчемным человеком: живу в двадцатом веке и ничему из современного не научился: не знаю даже как делают карандаши! Абасов был зато информирован в области гуманитарной. Не позволяя нам с Нателой завести речь о Бретской библии, он сообщил мне ещ?, что, хотя считает своим коньком историю, хотел бы уважить меня и поговорить о философии. Говорил он, как Ницше, афоризмами, и несколько из них, не исключено, принадлежали ему. Сказал, например, что, судя по всему происходящему сейчас в мировой политике, у человека обе руки правые, но одна - просто правая, а другая - крайне правая. Потом переш?л к рассуждению о времени: прошлое жив?т только в настоящем, поскольку существует в памяти, которая, в свою очередь, не может существовать ни в прошлом, ни в будущем временах. О настоящем сказал, что время разрушителей и созидателей прошло, - настало время сторожей. Что символом настоящего является п?страя мозаика, которую ничто не способно удерживать в каком-либо узнаваемом рисунке. Что поскольку мир един, и иной мир есть частица единого, плюрализм сводится сегодня к выбору между разнообразным злом. Ещ? мне понравилось, что любая идея рано или поздно покидает голову - и не делает этого лишь в том случае, если ей там очень просторно. Из чего следует, что истинной ценностью обладают именно преходящие идеи. То есть - входящие в голову и сразу же выходящие из не?. Ещ? он сказал, - а это понравилось Нателе, - что время есть деньги, но деньги лучше. Сбив меня с толка, но не давая открыть рта, Абасов сосредоточился, наконец, на мне и заявил, что я тоже напоминаю ему усопшего деятеля. Моего родного отца, который, оказывается, ссылаясь на боль в ложбинке у сердца, приходил к нему как-то за Бретской библией: -- Я отказал. Времена были совсем другие. От нас мало что зависело: вс? решала Москва. Но сила жизни - вы-то знаете - заключается в е? способности изменять времена. Сегодня - другое дело! Кто бы мог тогда предсказать, что начн?м выпускать людей? Предсказывать трудно. Особенно - когда это касается будущего... Теперь вс? в наших руках! За исключением того, что не в наших... Вы меня, надеюсь, поняли. Для философа понимание, в отличие от заблуждения, не требует ни времени, ни труда... Генерал надеялся напрасно. Я не понял ничего, кроме того, что, быть может, именно это и входило в его планы. Он поднялся с места и, сославшись на чепуху, вышел из кабинета. Объяснила Натела. Оказывается, Абасов не возражал против возвращения Бретской рукописи, но ждал от меня в обмен услугу, которая не требовала изменений в моих планах: я продолжаю жить как собираюсь, то есть уезжаю в Нью-Йорк и поселяюсь в Квинсе, где живут петхаинцы и куда скоро переберутся остальные. Растерявшись в чуждой Америке, петхаинцы, как это принято там, сколачивают Землячество, председателем которого выбирают, конечно, меня. На этом этапе от меня требуется то, что мне удастся сделать смехотворно легко: выказать гуманность и способствовать сохранению петхаинской общины... 23. Человеку нравится не только то, что ему нравится Натела умолкла, и мною овладело глубокое смятение. Мне стало ясно, что искупление прошлых ошибок не стоит того, чтобы согласиться на гебистскую операцию длительностью в жизнь. С другой стороны, отказ от этой операции сталкивал меня с необходимостью принять немыслимое решение: либо забыть о переселении в Америку, либо, на зло гебистам, трудиться там с целью испарения родной общины. Оставалось одно: возмутиться, что отныне вся моя жизнь поневоле может оказаться гебистским трюком. Сделал я это громко: -- Так вы тут что? Вербуете меня?! Ответил Абасов, оказавшийся уже на прежнем месте: -- Упаси Господи! За кого вы нас принимаете? Мы в людях разбираемся, -- и затянулся трубкой. -- Какая же тут вербовка? Будете жить себе как умеете, а в награду получите великую книгу... -- А какая награда вам? -- Никакая! -- воскликнул генерал, но, выдохнув из л?гких голландский дым, "раскололся". -- Награда, вернее, простая: у нас, у грузин, нету диаспоры... Ну, полтыщи во Франции, но все они князья и все - со вставными зубами. Ну и на Святой Земле... Там-то их больше, и без князей, но там, увы, земля маленькая. А в Штатах у нас никого пока нету. У русских есть, у армян, у украинцев тоже есть, а у нас - нету. И это весьма плохо! Кивком головы Натела согласилась, что это весьма плохо. -- Сергей Рубенович, -- сказал я, -- вы же армянин? -- Только когда бьют армян. -- А если вдруг не бьют? -- Я родился в Грузии, -- объяснил генерал и стал ковыряться в трубке ворсистым штыр?м. -- Прошу прощения, что ковыряюсь в трубке ворсистым штыр?м... -- Я люблю когда ты это делаешь, Сэрж! -- вставила Натела и дотронулась до абасовского плеча. -- Ну, когда ты ковыряешься в трубке ворсистым штыр?м... -- Парижский подарок! -- кивнул он на трубку. -- Вот пришлите мне трубку из вашей Америки - и будем квиты. -- Прилетайте к нам сами! -- пригласил я генерала. -- Ведь есть, наверное, прямые рейсы: "ГеБе - Америка"? Абасов рассмеялся: -- Мне там делать нечего: лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстояньи! -- Чудесно сказано, Сэрж! -- обрадовалась Натела. Признавшись теперь, что сказанное сказано не им, он добавил: -- Прид?тся посылать курьера. Слетаешь в Америку, Натела? Натела ответила серь?зно: -- Если наших тут не останется, я уеду навсегда! Абасов раскурил трубку и вернулся ко мне: -- Я вам скажу честно. С коммунизмом мы тут погорячились, и это всем уже ясно. Рано или поздно вс? начн?т разваливаться, и каждый потянется кто куда: Азербайджан, Узбекистан, Киргизстан, Айястан, - каждый в какой-нибудь стан. Айястан - это, кстати, Армения... По-армянски... От слова "айя"... Красивое слово... Вот... О ч?м я? Да: а куда, говорю, деваться нашей Грузии? Кто и где за нас постоит, кто и кому замолвит слово? Нужен мост в другой мир, понимаете ли, опора нужна! А петхаинцы в Нью-Йорке - это хорошее начало. Люди вы быстрые, станете себе на ноги и со временем сможете - с Богом - помогать и нам, если - дай-то Бог - понадобится, то есть если вс? начн?т разваливаться. Главное, не разбрелись бы вы там в разные стороны, не забыли бы родные края. Не забудете: вам там будет недоставать родного. Говорят, правда, в Америке есть вс?, кроме ностальгии, потому что никто там не запрещает п