остроить себе любую часть света. Но от ностальгии это не спасает! Человеку нравится не только то, что ему нравится. Вам будет недоставать там и того, от чего бежите... К тому же вы ведь южане, народ с душой! Не просто грузины и не просто евреи - грузинские евреи! Кровь с молоком! Или - наоборот! Молоко с кровью! Я люблю эти два народа - грузин и евреев! Аристократы истории! Да, хорошо сказано: аристократы истории! Весьма хорошо! Натела опять кивнула головой: мы, южане - народ с душой, и вс?, что ты про нас сказал, Сергей Рубенович, сказал ты весьма хорошо. Особенно про аристократов. При этом она самодовольно погладила себе правое бедро, облитое вельветовой тканью. Я, однако, почувствовал вдруг, что не только эти слова "хорошо" или "плохо", но и все другие, сказанные им или кем-нибудь ещ?, взаимозаменяемы. Плохое есть хорошее, и наоборот. Контрразведка есть разведка, и наоборот. Вс? есть вс?, и наоборот. Значение истины в том, что е? нет, иначе бы е? уничтожили. В человеческой жизни ничто не имеет смысла, и, может быть, это е? и поддерживает, иначе - при наличии смысла - жизнь прекратилась бы. Какая разница - искупить ли вину и вызволить библию, или, наоборот, жить бездумно, то есть как жив?тся? -- Генерал! -- спохватился я. -- А куда делась Натела? -- Я же послал е? за книгой. -- Не надо! -- сказал я просто. -- Я подумал и решил, что книга мне весьма не нужна. Не нужна весьма. То есть - совсем не нужна! Генерал смешался и стал рассматривать зел?ный перстень на пальце. Потом сказал: -- Вы не поняли: никакой вербовки. -- Я не о вербовке, -- ответил я. -- Просто нету смысла. -- Это, извините, несерь?зно! -- улыбнулся Абасов. -- Почему? Хотя и не всю, но я сказал правду: -- А потому, что ничего не стоит доделывать до конца. -- У вас, извините, большая проблема! -- заявил Абасов таким тоном, как если бы это его напугало. -- Вы очень впечатлительны: доверяете философии и во вс?м сомневаетесь. А это ограничивает - отнимает решительность и веру. -- Отнимает, -- кивнул я. -- Но ограничивает как раз вера. -- Знаете что? -- Абасов поднялся с места. -- Давайте-ка мы с вами отдохн?м и выпьем чаю! Нельзя же вс? время работать. Я работаю много, а работа мешает отдыху, -- и рассмеялся. -- Недавно, знаете, сходил с внучкой в зоопарк, и обезьяны таращили на меня глаза: вот, мол, до чего может довести нас, обезьян, постоянный труд! Как вы, кстати, думаете: повезло или нет мартышкам когда превратились в людей? -- Да, -- сказал я. -- Потому что, хотя обезьяна никому не служит, она не понимает, что это весьма хорошо. Кроме того, обезьяна позволяют загонять себя в клетку. А это весьма плохо. -- Ах вот оно что! -- смеялся генерал. -- Но она ж не понимает и этого! То есть в клетке ей весьма хорошо! -- Это она как раз понимает. Распахните клетку и пойм?те: понимает или нет. Сразу из клетки сэмигрирует! -- и я поднялся со стула. -- Спешите? -- спросил Абасов и перестал смеяться. -- Нету времени, -- растерялся я. -- Я же в Америку эмигрирую. 24. Поэтому я и люблю женщин! Нателу я увидел в зеркале - под самым потолком. Закрыв за собою дверь, ведущую из абасовского кабинета - через библиотеку - к лифту, я остановился, подумал о диалоге с генералом, понравился себе и, как всегда в подобных случаях, решил немедленно полюбоваться собою в зеркале. При этом каждый же раз я вспоминал, что психические беды начались у людей как раз после изобретения зеркала. Оно оказалось рядом. Старинное в резной ампирной рамке. Конфискованное, должно быть, в 20-е годы у сбежавших во Францию князей. Я подош?л к нему, но увидеть себя не успел. Взгляд перехватили живописные б?дра генеральской помощницы. Спиной ко мне Натела стояла на раскладной лестнице и копалась в книжной полке под самым потолком. Как и накануне, чулок на ногах не было, но в этой обстановке, а, главное, от неожиданности они показались мне особенно обнаж?нными. Мелькнуло странное ощущение, будто стою у неподвижного океана, и внезапно из водной толщи выскочили в воздух и застыли в н?м два белых голых дельфина. Во рту у меня пересохло, и в висках забила кровь. Я развернулся, шагнул к подножию лестницы, вцепился руками в поручни и поднял глаза вверх. Вс? это проделал бесшумно, опасаясь не столько даже того, что спугну дельфинов, сколько присутствия роскошной старинной мебели с пригвожд?нной к ней инвентарной эпитафией: "Всесоюзная Чрезвычайная Комиссия СССР". Женщина меня как раз не испугала. Мне почудилось даже, будто мы с ней заодно. Будто вдво?м сговорились подкрасться к е? застывшим дельфинам, затаить дыхание и задрать голову вверх. Мне стало, тем не менее, стыдно. И возникло предчувствие, что позже, в будущем, будет ещ? стыднее. Но тогда это чувство стыда лишь нагнетало нараставшую во мне тревогу. Кровь не умещалась в височных артериях и толкалась наружу... Толкалась она и в набухших жилах на щиколотках перед моими глазами. Толкалась не наружу, а вверх по исподней стороне голеней. В коленных сгибах синие жилы снова набухали и закручивались в пульсирующие узлы, из которых, однако, легко выпутывались и, млея, уползали выше - высоко, где исчезали, наконец, в толще светящейся плоти. Дыхание мо? стихло, а сердце забилось громче. Ещ? страшнее стало когда я осознал, что под вельветовой юбкой трусов не было. Лестница вдруг д?рнулась, и по ней из-под потолка скатился ко мне негромкий звук: -- Осторожно... Вздрогнув, я вскинул взгляд выше, к источнику звука, и только тогда полностью осознал, что эти голые ноги с синими жилами принадлежали женщине. Согнувшись в поясе, Натела, видимо, давно уже смотрела на меня сверху своими насмешливыми глазами сфинкса. У меня мелькнула мысль прикинуться, будто я всего лишь придерживаю лестницу. Но Натела опять смешала мои чувства: нагретым в теле голосом, совсем уже тихо, она проговорила неожиданное слово: -- Увидел? Я отозвался как реб?нок: проглотил слюну и кивнул головой. Натела пригнулась ниже. Вопреки моему впечатлению, она не издевалась. Глаза е? горели любопытством неискуш?нной и напуганной школьницы, которая вдруг сама совершила запретное. -- Ещ? хочешь? -- шепнула она. Я не знал что ответить. Не - как, а - что. Поймал в себе ощущение физического замешательства. Неподвластности мне моего же тела. Потом вдруг мне подумалось, что на шум пульсирующей в моих висках крови могут сбежаться гебисты. Захотелось скрыться, но, заколдованный страхом и возбуждением, я с места не двинулся. -- Иди! -- позвала Натела. -- Иди же ко мне... Наконец я зашевелился, но никуда не убежал. Наоборот, вступил на лестницу и полез вверх. Достигнув площадки, пригнул под потолком голову, чтобы выпрямить ноги. Натела быстро прильнула к моей груди, как если бы делала это не впервые, и подняла глаза. Она дрожала, и взгляд у не? был кротким. Потом шепнула: -- Любишь меня? -- и дохнула глубоко изнутри горячим и влажным воздухом, пахнувшим грудным младенцем. Я не ответил. Не знал - как. Вместо слов в сознании вспыхнуло резкое желание дотронуться до е? переполненных кровью артерий. Так я и сделал: раскрыл ладони и осторожно приложил их сердцевинами к тугим сосудам. Одну - на шею, а вторую - на сгиб за коленом. Почувствовал как наливается в артериях горячая кровь и рывками выпл?скивается вовнутрь е? накалявшейся и твердевшей плоти. Этого ощущения близости к женской крови мне сразу же оказалось недостаточно, и, оттянув ей голову за волосы, я впился губами в набухшую жилу под ухом. Тело е? содрогнулось и вытолкнуло из себя жалобный стон. Испугавшись этого звука, я отпрянул и ладонью перекрыл Нателе рот. Теперь уже кровь просачивалась и в помутившиеся белки е? глаз. А зрачки стали тонуть в густеющей влаге. -- Тихо! -- повелел я ей и огляделся. Она оттолкнула мою ладонь, и, жадно хватив ртом воздух, выдохнула его на меня вместе с прежними словами: -- Любишь меня? Я ответил что знал: -- Ты хорошо пахнешь. Молоком. Эта фраза раздразнила е?. Задрав ш?лковую блузку, она обнажила груди, обхватила одною рукой левый сосок, а другою порывисто пригнула к нему мою голову. Синие жилы, сбегавшиеся к соску, пульсировали и изнемогали от распиравшего их давления. Одна из них, самая толстая, начиналась у ключицы. Я обхватил е? зубами у истока и не спеша стал скользить вниз, к пылавшему жаром устью. Сосок был тв?рд и нетерпелив. Я полоснул по нему языком сперва осторожно, чтобы не обжечься, но, охладив его своею влагой, начал тискать его губами. Потом открыл рот шире и принялся медленно заманивать сосок в горло. Он тыкался в н?бо и трепетал от желания извергнуть мне в глотку кипящую струю из молока и крови. Как живой, подрагивал на шнурке передо мной ч?рный камушек с белыми прожилками и глубокими царапинами. Попытавшись прокрасться взглядом в одну из трещинок, я зажмурился: камень располагался слишком близко - и в глазах возникла боль. Тотчас же где-то в затерявшихся глубинах моего существа всполошилось издавна дремлющее там, но неподвластное сознанию блаженное чувство моей невычлененности из всего живого. Чувство это, как всегда, было мимол?тным, но настолько сильным, что каждый раз я вздрагивал от мысли, будто именно оно таит в себе и оберегает от объяснения некую опасную тайну моего существования. Я понимал о н?м только то, что мимол?тное не мимол?тно: мгновение любви есть невообразимо мощная конденсация людского опыта. Не моего личного, не всемужского даже, а всечеловеческого. Надвременного и двуполого... Поэтому я, наверное, и люблю женщин! 25. Записывать тишину и воспроизводить е? в разной громкости По всей видимости, Натела любила то же самое. Мужчин. Она опять издала прежний жалобный стон, но теперь уже самоотреш?нный. Испугавшись, что, впав в агонию, она свалится с лестницы, я стал е? трясти. Как только она вернулась к жизни, - медленно и нехотя, - я вздохнул и, запрещая издавать звуки, перекрыл ей губы указательным пальцем. Натела поняла жест превратно, вскрикнула "да", присела на корточки, расстегнула пояс на моих штанах и д?рнула змейку вниз. Теперь уже всполошилась и лестница: дрогнула под нами, скрипнула и, подражая Нателе, издала протяжный стон. Вскинув руки и ухватившись одною за полки, а другою за потолок, я напряг колени и изловчился удержать сразу и себя, и Нателу, и лестницу. Устояли все, но зато рухнули в ноги - на голову Нателе - мои штаны, звякнув пряжкой о металлический поручень. В то же мгновение скрипнула дверь - и, к моему ужасу, из кабинета выступил начальник контрразведки. Я остолбенел, а генерал огляделся. -- Натела! -- крикнул он. Высунув голову из-под моих штанов, она вскинула на меня строгий взгляд, приложила к губе со шрамом палец, но сама вдруг кашлянула и отозвалась: -- Я здесь, Сэрж! Не могу найти твою библию! Генерал посмотрел в нашу сторону. Я повернулся к нему спиной, зарылся носом в книги и захлопнул глаза. Сердце, которое только что так громко стучало, остановилось. В наступившей тишине я представил себя снизу, с генеральской позиции, согнутого под потолком в жалкую скобку, без штанов, с голой волосатой задницей в сетчатых брифсах, приобрет?нных женою в подпольном Петхаине. Обратился генерал не ко мне. -- Ну е? в жопу, эту библию! Слезай, потом поищешь! -- Почему? -- удивилась Натела и выпрямилась. -- А потому! Хитрожопый он... Хотел, конечно, сказать "голожопый", подумал я. -- Ты о ком, Сэрж? -- спросила Натела. -- О тво?м философе! Не нужна мне, мол, ваша сраная библия, заткните е? себе в задницу! Но мы ещ? посмотрим - кто и что кому заткн?т... -- и взревел: -- Да спускайся же ты, наконец! Я вцепился в пояс на юбке Нателы. -- А ты успокойся! -- велела Натела то ли Абасову, то ли мне. -- В Америку, бля, спешит! Поднять там хай на весь сарай: "Вэй да вай, братья-жидята, мучают красные нас дьяволята!" -- А библия ему уже не нужна?! -- рассердилась на меня Натела. -- Нужна она ему вс?-таки или нет? -- Сам не понимает! Гамлет сраный! -- обозвал меня Абасов. -- Петхаинский говнодав! Теперь уже Натела разгневалась на него: -- Сэрж, ты опять?! Обещал ведь насч?т Петхаина! Не всем же быть армянами! И не ругайся при мне: я женщина! И не чета твоей усатой дуре! -- Она мать моего Рубенчика! -- снова взревел Абасов. -- Ну и катись к ней в жопу! -- крикнула Натела, а лестница скрипнула и качнулась. Абасов выждал паузу и шумно выдохнул. То ли изгнал из себя ярость, то ли раскурил трубку: -- Извини! Я ж не на тебя... Я на него... Ненавижу я Гамлетов... -- А он уже уш?л? -- Заспешил, сука, в Америку... Как только я решил, что напряженность в генеральском взоре обусловлена не гастритом, а близорукостью, Абасов произн?с загадочную фразу: -- А ты ведь снизу хорошо смотришься! Спасибо! За что это он? -- подумал я. -- За то, что хорошо меня знаешь! -- добавил Абасов. Я не понял генерала. -- Поняла? -- рассмеялся он. -- Скажи! -- потребовала Натела. Действительно, пусть скажет, подумал я. -- Я имею в виду трусы... -- застеснялся генерал. -- То есть - что трусов как раз на тебе нету... Откуда он это знает? -- ужаснулся я. -- Мне отсюда вс? видно! -- сказал Абасов сквозь смех. -- Ну, спускайся же, наконец! Ко мне... Я крепче сжал в кулаке пояс на юбке Нателы, а она сказала: -- Иди к себе, Сэрж, а я сейчас приду... Надо же книгу найти. Другие согласятся: в Петхаине больше Гамлетов нету... -- Жду, -- буркнул генерал и шаркнул по паркету обувью. -- Будем - не чай, будем - вино... Я очень злой! Снова скрипнула дверь. Потом щ?лкнула: закрылась. Стало тихо. Я разжал кулак на юбке, но так и не шелохнулся. Прошло несколько минут. Натела наконец развернулась, пригнулась вниз и подняла мои штаны. Я не оборачивался. Она обвила меня сзади руками и стала наощупь заст?гивать мне пояс. Как и следовало ждать, я устремился мыслями в будущее. Прич?м, представил его себе в формах очень дал?кого пространства, отдел?нного от того, где находился я сам, большим океаном. Потом задался вопросом: Почему вс?-таки я всегда верю в будущее? Ответил: Потому что оно никогда не наступает. Сразу возник другой вопрос: Может ли тогда человек или хотя бы еврей убежать в будущее и не возвращаться в настоящее никогда? Даже в субботу? Ответил, что пока не знаю: Надо сперва оказаться в будущем. Мне пришла даже в голову мысль, что, там, в будущем, я буду записывать на пл?нку... тишину. И воспроизводить е?. В разной громкости... -- Вот же она! -- вскрикнула Натела. -- Номер 127! Она оттеснила меня и стала тащить на себя фолиант, в который я упирался носом. Фолиант оказался тяж?лым - и если бы я не вырвал его из е? рук, Натела грохнулась бы вниз. 26. Взял и убил себя: бросил меня одну -- Она? -- спросила Натела, когда я приземлился вслед за ней. -- Она! -- ответил я и положил книгу на нижнюю ступеньку лестницы. Тот же деревянный перепл?т, покрытый коричневой кожей с частыми проплешинами. Раскрывать сейчас библию, однако, мне не хотелось: как всегда после блуда, я ощущал себя свинь?й и спешил к жене. Раскрыла книгу Натела. С пергаментных листов мне ударил в нос знакомый запах долго длившегося времени. Читать я не стал - рассматривал буквы. Квадратные письмена казались теперь суровыми, как закон. Точнее, как приговор. Ещ? точнее выразилась Натела: -- Такое чувство, что смотришь на тюремную реш?тку, правда? -- Читала? -- ответил я. -- Лучше б не читала! -- воскликнула Натела. -- Думала всегда, что раз написал Бог, значит, великая книга! Думала именно как ты мне вчера про не? рассказывал. Мой отец - даже он вставал когда кто-нибудь произносил на еврейском хоть два слова, объясняя, что они из Библии. Он-то еврейского не знал, Меир-Хаим, а то б догадался, что вставать не надо. Я тоже не знала, но очень боялась! А недавно прочитала всю вещь по-грузински - и охренела: обыкновенные же слова! Ничего особого! В хорошем романе вс? расписано лучше... Я улыбнулся: -- От бога все ждут большего! А пишет он обо вс?м... Не о чем-нибудь, как писатели, а сразу обо вс?м... Здесь говорит одно, там другое... -- Это как раз и правильно! Если бы я, например, была писательницей, то тоже писала бы сразу обо вс?м и по-разному. Это правильно, но... Не придумаю как сказать... Одним словом, вс?, что я прочла в Библии, - я сама уже знала. Нет, я хочу сказать, что Бог не понимает человека. Люби, мол, меня - и никого кроме! Но как бы меня ни любил, как бы ни лез из кожи - вс? равно кокну! Что это за условия?! Какой дурак согласится?! Он хочет только чего хочет Сам. Поэтому я Ему и не верю! Он - как наши петхаинцы! Мне стало совсем неуютно. Пора было уходить, но, как и накануне, Натела ждала, чтобы я пригласил е? излить душу. Я же не отрывал взгляда от реш?тчатого текста. Не дождавшись приглашения, она произнесла уже иным голосом, неожиданно детским: -- Меня, знаешь, вс? время обижают. Даже евреи. Сами ведь настрадались - с места на место, как цыгане, но вс? равно у них такая злоба! Цыгане хоть и воруют, но честнее. Я среди цыган тоже жила: они не работают, не копят и не обижают поэтому. Но я от них ушла: хочется среди своих, а свои обижают. От баб не обидно: бабы всегда друг друга обижают, но меня обижают особенно мужики. Даже отец, Меир-Хаим. Ты его ведь помнишь? Взял и убил себя: бросил меня одну. Не любил. Одну только мать мою, значит, любил. А женщина не может без мужчины, ей нужна защита. -- А С?ма? -- сказал я. -- А этот Абасов? Другие ещ?? -- Каждый любит себя и потому все обижают. Человека надо любить, чтобы взять вдруг и защитить, правда? Больше всего я страшился того, что Натела потребует защиты у меня. Так и вышло: -- Хочешь сбежим отсюда вместе куда-нибудь? Сбежать я хотел, но не вместе с ней. И не куда-нибудь, а домой. И кроме этого желания оказаться дома во мне высунулось вдруг ещ? одно - стародавнее - чувство, что пока я нахожусь с женщиной, о которой мне уже вс? известно, приходится упускать в жизни нечто более интересное. Высунулось ощущение, что в это самое мгновение в каком-то другом месте происходит... самое главное. -- Ладно, иди! -- согласилась Натела и забрала библию со ступеньки лестницы. -- Иди домой. Я е?, кстати, видела, твою жену. Красивая она баба и, видимо, кроткая. Я кротких людей уважаю. Мне кажется, они знают что-то важное. Правда? Я ведь, кстати, тоже кроткая. Мне просто не с кем. Правда? Я присмотрелся к ней. Она не издевалась. -- Видишь ли, -- ответил я, -- ты вс? время разная. То говоришь, что Бог тебя любит, то, наоборот, что Ему плевать... -- А кто не изменяется? -- спросила она кротким голосом. Наступила пауза. -- Ладно, иди! -- повторила Натела. Я чмокнул ей руку около локтя, подрагивавшего под тяжестью фолианта, и шагнул к выходу. Думал уже о жене. В дверях, однако, обернулся и не сдержал в себе желания сказать Нателе добрые слова, которые - как только я их произн?с - оказались искренними: -- Ты сама очень красивая... И будешь счастливой... -- Спасибо! -- засияла она и вскинула вверх правую руку. Книга, конечно, грохнулась с шумом на пол. Я бросился вниз сгребать посыпавшиеся из не? закладки и газетные вырезки. -- Натела! -- крикнул из-за двери Абасов. -- Это ты? -- Нет, библия! Я нашла е?! -- крикнула Натела. -- Бумаги рассыпались всякие, Сэрж. Подберу и приду! -- Только быстро! Я уже начал... -- Что он там начал? -- спросил я Нателу и снова стал подниматься взглядом по е? голым голеням. -- Что ты там начал, Сэрж? -- спросила Натела и опустила ладонь на мою шевелюру. -- Любовью заниматься! Сам с собой! -- крикнул он. -- Шучу: вино начал! -- Заканчивай тогда без меня! -- крикнула и Натела. -- Я тоже шучу. Но ты, правда, пей, я пока занята. -- Я помогу тебе! -- и послышался скрип отодвинутого кресла. -- Уходи! -- шепнула мне Натела и толкнула к выходу. В дверях я опомнился: -- А это куда? -- кивнул я на кипу бумаг в сво?м кулаке. Беги! -- повторила Натела. Теперь уже жестом. 27. Где начало есть, там будет и конец Бумаги я просмотрел за семейным обедом. Расписки, письма и квитанции, выданные в разное время князьями Авалишвили разным грузинским синагогам, которым они периодически продавали Бретскую рукопись. Была ещ? копия решения суда о передаче библии тбилисскому горсовету. Было и скабрезное любовное письмо кутаисского большевика жене-хохлушке, а рядом с его подписью - проткнутое стрелою сердце и русская вязь: "Люби меня, как я тебя!" Ещ? одна любовная записка, без подписи и по-грузински: Ты, дескать, стоишь - очень желанная - на том берегу. А я - очень несчастный - на этом. И между нами, увы, теч?т широкая река. Что же теперь нам делать? Жена моя предложила вздыхателю поплыть к "очень желанной". Тем более, что, по е? словам, в Грузии нету неодолимых рек... Внимание привлекла пожелтевшая газетная вырезка со стать?й и портретом, в котором я сразу узнал Абона Цицишвили, директора Еврейского Музея имени Берия. Согласно приписке, статья была вырезана из тбилисской газеты "Молодой сталинец" и называлась обстоятельно: "Беседа известного грузинского уч?ного с известным немецким романистом". Из текста следовало, что на московской встрече Фейхтвангера с еврейскими энтузиастами Абон Цицишвили рассказал немецкому мастеру слова о замечательном экспонате, хранившемся в его петхаинском музее, - о чудотворной библии. Повествуя е? историю, уч?ный особенно тепло отозвался об Орджоникидзе, заботливо отн?сшемся к знаменитой рукописи и велевшем одному из своих доблестных командиров передать библию на хранение славным местным евреям-большевикам. После официальной встречи известный романист отвл?к грузинского историка на частную беседу, но стал интересоваться не им, историком, а самой первой владелицей Бретской рукописи - Исабелой-Руфь. Иудейкой из Испании. Товарищ Цицишвили любезно поделился с писателем своими изысканиями. Согласно одной из легенд, рассказал он, Исабела-Руфь быстро разочаровалась в грузинской действительности и вознамерилась податься - вместе с вышеупомянутым сочинением - на историческую родину. То есть на Святую землю. Местные евреи, однако, которые тогда ещ? не были славными, но которых вс? равно поддерживали должностные лица из царской фамилии Багратионов, конфисковали у не? чудотворную книгу на том основании, что Исабела-Руфь осквернила себя и е? не столько даже нравственной неустойчивостью, сколько контактами со странствовавшими по Грузии отступниками от обоих Заветов - Ветхого и Нового. По преданию, разлученная с отцовским приданым, с Библией, испанская иудейка не достигла и Турции - лишилась рассудка, скончалась и была похоронена на ереванском кладбище для чужеземцев. Бретский же манускрипт тотчас же, оказывается, утерял свою чудодейственную силу, удержав лишь способность к самосохранению. Прич?м, даже эта сила пошла с годами на убыль, что подтвердили десятки случаев безнаказанного изъятия из книги отдельных листов. О странствовавших еретиках, завл?кших Исабелу-Руфь в свои сети, грузинскому уч?ному было известно лишь, будто они проповедовали неизвестное евангелие, которое нач?тчики отказались в сво? время включить в Библию и которое приписывалось близнецу Иисуса Христа. Фоме. Господин писатель осведомился у товарища уч?ного: О ч?м же именно говорится в этом евангелии? Последний зачитал на память несколько пассажей, лиш?нных всякого смысла, как лишены его любые библейские пассажи. Под смех собравшейся вокруг собеседников толпы директор петхаинского музея воспроизв?л следующую белиберду: "Ученики спросили Иисуса: Скажи нам, какой будет всему конец? Иисус ответил: Нашли ли, однако, начало, что ищите конец?! Ибо где начало есть, там будет и конец. Блажен, кто определит место сво? в начале, ибо он увидит и конец, и не будет ему кончины во веки веков". 28. Если кто-нибудь ум?н, но прислушивается к народу... С Нателой я больше не общался, но до е? переселения в Квинс слышал о ней постоянно. Хотя жизнь в Штатах напичкана таким количеством фактов, что слухам не оста?тся в ней места, о Нателе - вдали от не? - петхаинцы сплетничали и злословили даже чаще, чем на родине. Фактам они и прежде предпочитали слухи, предоставляющие роскошь домысливать их и выбирать "нужные". Но в Америке потребность в злой сплетне об Элигуловой оказалась особенно острой. Подобно любому народу, петхаинцы всегда признавали, что в насилии над человеком нет ничего неестественного и что страдание чередуется в жизни только со скукой. В Нью-Йорке, однако, их оглушила и подавила бешеная скорость этого чередования - и поэтому Натела Элигулова в незабытом Петхаине стала для них тем символом, который, помимо замечательного права быть несправедливыми и жестокими, приносил им убаюкивающую радость по-домашнему ленивой частоты раскачивания маятника жизни между пустотой и болью. Горше всего их оскорбляло то, что, хотя в Америке жили они, не Натела, - везло по-прежнему ей. Вскоре после моего прибытия в Нью-Йорк пришло известие, что - как и предсказывал доктор - С?ма "Шепилов", романтик, обвинил, наконец, Нателу в убийстве его отца и брата, накинулся на не? с охотничьим ножом, но в потасовке с женой сам же на нож горлом и напоролся. Рана оказалась серь?зной, и жизнь его повисла на волоске. Через три дня волосок оборвался . То есть, получается, ей опять повезло, ибо если даже вс? и было так, а не наоборот, как считали некоторые, если даже она и не планировала зарезать супруга по наказу Абасова, то, конечно же, оборванный волосок устраивал е? уже больше необорванного. Кому, мол, хочется жить со своим потенциальным убийцей или допускать, что он не убит? Потом пришли другие известия. Утверждали, что Элигулова завела себе огромного петуха. Цветистого, как юбка курдянки, и наглого, как Илья-пророк. Подобно хозяйке, этот петух брезговал не только евреями, но всеми, кто не принадлежал к должностным лицам. Раз в неделю, в субботний канун, Натела подрезала ему когти, а отрезанные кромки предавала, ведьма, не огню или земле, как велит закон о стрижке ногтей, а, наоборот, - ветру. Любой другой человек испугался бы божьей кары, которой после смерти - по закону - не избежать было теперь ни ей, ни птице: полного отсутствия освещения по дороге в потусторонний мир, из-за чего прид?тся искать его на ощупь. Однако в этом, земном, мире взамен наказания к ней, мол, уже пришла удача: наутро после ночи, когда, как отметили, паук над портретом Нателиной матери Зилфы разжирел в своей паутине под потолком и упал, чтобы умереть, Натела поехала с сослуживцами на загородный пикник. "Илья-пророк" был при ней. После гибели "Шепилова" она никуда, говорят, без петуха гулять не ходила. В разгаре веселья птица отвлекла в сторону начальника контрразведки и, взобравшись на небольшой бугорок посреди поляны, принялась махать крыльями и бить клювом в землю. Абасов кликнул подчин?нных и велел им выкопать яму под петухом. В согласии с приметой, он надеялся найти там клад. Вместо клада подчиненные нашли гроб с останками Зилфы, которая скончалась в тюрьме и, по действовавшим тогда правилам, была похоронена тайно. Натела обрадовалась находке - и из загородной поляны перетащила мать к отцу, к Меир-Хаиму, на еврейское кладбище. Обоим заказала потом в Киеве надгробные памятники из ч?рного мрамора. Без пятнышек или прожилок. Блестящие, как козыр?к концертного рояля "Бэккер". Прислала, говорили, оттуда же могильную плиту и для себя - впрок. Это как раз петхаинцы одобрили. Во-первых, вс? везде и всегда только дорожает. Во-вторых, евреями она брезгует - и в будущем рассчитывать ей не на кого. В-третьих же, и это главное, раз уж Натела сама призналась в собственной смертности, - мир ещ? не порушился, вс? в н?м прекрасно и все в н?м умирают! Даже выскочки! Между тем, на собрании нью-йоркского Землячества жена Залмана Ботерашвили высказала предположение, будто при Нателином состоянии и связях бояться будущего, то есть смерти, незачем. В Союзе такое, мол, количество нищих, развратников и незанятых мыслителей, что за деньги, за секс или из инакомыслия многие охотно согласятся умереть вместо не?. К тому времени Залман уже стал раввином и поэтому даже жену - по крайней мере, на людях - поучал в духе добронравия. Объяснив ей, что умирать вместо кого-нибудь невозможно, ибо у каждая своя смерть, он добавил, будто почти никто своей смертью не умирает. В Талмуде, оказывается, сказано: на каждого умирающего своею смертью приходится девяносто девять кончин от дурного глаза. "А ты-то что скажешь?" - спросил он меня, поскольку я был уже председателем. Я ответил уклончиво: Ежели Натела действительно приобрела себе могильный камень, она, стало быть, к нам не собирается. Жена раввина высказала предположение, что Элигулова обзавелась надгробием с единственной целью нас дезинформировать. Не пройд?т, мол, и года, как стерва подастся не в загробный мир, не, извините, в рай, а наоборот, в наши края, в Нью-Йорк. Развернулись дебаты: впускать е? в Америку или нет? Подавляющее большинство высказалось против. Сослалось на заботу о нравственной незапятнанности отечества. Америки. Я заявил, что впускать Нателу или нет никто нас спрашивать не будет. Тем более, что мы ещ? не граждане при отечестве, но лишь беженцы при н?м. Мне возразили: Это глупая формальность, и в Америке господствует не бюрократия, то есть воля книжников, а демократия, то есть правление большинства. Которому плевать на любые книги. Ибо оно занято борьбою со злом. Постановили поэтому навестить гуртом нью-йоркского сенатора Холперна, то есть Гальперина, и потребовать у него присоединиться к их битве со злом. Сенатор, как рассказал Даварашвили, ответил резонно. Почти как в хороших книгах. Сделать я, дескать, ничего пока не в силах, ибо не известно даже действительно ли эта ваша Натела собирается в Америку. Обещал, на всякий случай, сообщить ФБР, что она гебистка. Доктор похвалил его за ум, порядочность и особенно скромность. Ко всем, мол, внимательно прислушивается, держит в кабинете только портреты жены и президента, а зарплату получает маленькую. Я с доктором не согласился: Если кто-нибудь ум?н и порядочен, но вс? равно прислушивается к народу, он как бы мало ни получал, получает много. Ещ? я высказал предположение, что ФБР - тоже из заботы о народе - захочет "освоить" Нателу и настоит, наоборот, на том, чтобы е?, теперь уже не секретаршу, а референтку Абасова, обязательно впустили. 29. Две тбилисские колдуньи повязаны лесбийским развратом Несмотря на заготовленную впрок могильную плиту, Элигулова в Нью-Йорк вс?-таки прибыла. Безо всякого предварительного известия. К тому времени почти весь Петхаин уже скопился в Квинсе - и передавать оттуда информацию было уже некому. Последний слух о ней гласил, правда, что Натела прода?т дом и собирается поселиться в Москве, куда с воцарением Андропова перевели генерала Абасова. Андропов поставил тому в заслугу образцовую деятельность по мобилизации армянской диаспоры в Париже и поэтому поручил "заботу" обо всех советских эмигрантах в Америке. Говорили даже, что с Андроповым Абасова свела близко Натела, сдружившаяся со знаменитой телепаткой Джуной Давиташвили. Тоже колдуньей, вхожей через Брежнева ко всем хворым кремл?вцам. Говорили ещ?, будто в Нателу прокралась какая-то неизвестная болезнь, от которой Джуна е? и лечила. Хотя и менее успешно, чем должностных лиц. По словам Джуны, причина неуспеха заключалась не в незначительности Нателиной служебной позиции, а в е? еврейском происхождении. Которое рано или поздно приводит именно к неизлечимой форме психоза. Подобно Нателе, Джуна, сказали, собирается поселиться в той же Москве, из чего жена раввина Ботерашвили, наслышавшись о прогрессистских тенденциях в поведении петхаинских ж?н в Америке, заключила, будто две тбилисские колдуньи повязаны меж собой лесбийским развратом. Эту сплетню как раз многие петхаинские ж?ны ревностно отвергли. Возмутились даже: А как же Абасов, хахаль? Какой, дескать, лесбийский разврат при живом мужике? Тут уже раввин поддержал жену и, призвав меня в свидетели, заявил, что принцип дуализма, хоть и пагубен для души, известен даже философии. Петхаинкам термин понравился своим благозвучием - и они загордились. Вместо Москвы Натела подалась в Квинс. И объявилась на народном гулянии в День Национальной Независимости. 30. Право на беспробудную глупость Петхаинцы праздновали Национальную Независимость охотно, ибо жили в квартирах без центрального охлаждения, а гуляния устраивались в холле Торгового Центра, где, несмотря на скопление выходцев из Африки, Узбекистана и Индии, циркулировал остуженный благовонный воздух. Если бы июль в Нью-Йорке был посуше, как в Тбилиси, или прохладней, как в Москве, не было бы на празднике и меня. Я не терпел сборищ. Они утверждали правоту некоего марксистско-кафкианского учения, что человек есть общественное насекомое, коллектив которых обладает возможностями, немыслимыми для отдельного организма. Особенно моего. Мне казалось немыслимым гуляние в честь независимости. Прич?м, независимости всеобщей, а не моей личной. Об отсутствии личной напоминало мне присутствие жены. Кризис этой независимости ощущал я в тот праздничный день особенно остро: в отличие от пасшихся косяком петхаинских ж?н, моя не отступала от меня ни на шаг. Раввин Ботерашвили с повисшей на его руке грузной раввиншей приветствовал нас со страдальческой улыбкой. Я поздравил его с великим праздником. В ответ он поправил каравеллу под гладко выбритым подбородком, кивнул в сторону петхаинских ж?н и ш?потом поздравил меня с тем, что моя, как видно, так и не примкнула к дуализму. Наградил е? за это поцелуем руки с изнанки и назвал е? не "женой" моей, а "супругой". Потом повернул голову и чмокнул в волосатый подбородок свою "супругу". Похвалился, что и она всю жизнь следует за ним по пятам, "как следовала за Гамлетом тень его отца". Я не понял сравнения, но отозвался вопросом: Не гложет ли его, не дай Бог, боль в селез?нке? Или в каком-нибудь прочем скрытом от глаз органе? Не понял теперь он. Я выразился возвышенней. Отчего, спросил, на мудром раввинском лице стынет печать вселенского страдания? Ответила раввинша. Вчера она купила ему вот эти итальянские туфли с фантастической скидкой по случаю сегодняшней Независимости. Размер не тот, но можно разносить. Я в ответ сообщил ей с тревогой в голосе, что местный писатель Хемингуэй застрелился именно из-за тесной обуви. Ни она, ни раввин этому не поверили. Я оскорбился, но жена ущипнула меня в локоть - и пришлось поменять тему. Спросил: Не кажется ли им, обоим супругам, что в холле пахнет пряным запахом прижж?нных трав? Воистину! -- согласился раввин и качнул головой: Американская культура благовоний не переста?т поражать воображение. Раввинша добавила, что аромат напоминает ей бабушкину деревню в Западной Грузии, что у не? ноет сердце и хочется от счастья плакать. И что она уже купила целый пакет распылителей с запахом прижж?нных трав. Гвалт в огромном холле нарастал быстро и настойчиво, как шум приземляющегося "корабля дураков". Люди стали толкаться, и всех обволакивал дух неспешащего гулянья. Повсюду пестрели разноцветные лотки: орехи, блины, пироги, пицца, бублики, шашлыки, фалафелы, раки, устрицы, тако, джаиро - вс?, что бурлящий кот?л Америки выбрасывает чревоугодливым пришельцам из Старого Света. Покупали пищу все, кроме самых новых пришельцев, которые, тем не менее, понатаскали сэндвичей из дому, но к которым мы с раввином себя уже не относили и поэтому могли щегольнуть перед супругами приобретением в складчину объ?мистой коробки с пушистыми кукурузными хлопьями. Со всех сторон, даже с верхних ярусов, доносились по-праздничному наглые звуки чавканья бесчисленных ртов. Гадких запахов не было - только звуки, и, подобно раввину, я ощущал гордость за американскую культуру борьбы со зловониями. Непонятными показались мне только отсеки для курящих. Хотя они ничем не были отгорожены, раввин с восторгом отозвался о власти, защищавшей его право оградить себя от табака. Я обратил его внимание, что эти открытые отсеки защищают его от гадкого табачного перегара не лучше, чем защитили бы в бассейне от чужой, а значит, гадкой, мочи неперегороженные зоны для писающих. Что же касается гадких звуков разж?вывания и проглатывания пищи, - я с надеждой посматривал в сторону помоста в конце холла. Согласно обещанию, с минуты на минуту, после короткого митинга, к микрофонам на сцене вылетят из-за гардины вокалисты из Мексики - и стеклянный купол над этим захмелевшим от обжорства пространством задребезжит от бешеных ритмов во славу национальной независимости гринго. Самого старшего в братской семье народов Нового Света. И правда: не успел я ответить на приветствие протиснувшегося к нам доктора Даварашвили, как на сцену плеснул сзади - нам в глаза - слепящий свет юпитеров, а из группы выступивших из-за гардины людей отделился и шагнул к микрофону фундаментально упитанный рыжеволосый гринго. С рыжими же подтяжками и с универсальным голосом представителя власти. Он сразу же объявил, что все мы, собравшиеся в холле, жив?м в самое историческое из врем?н, но объяснять это не стал. Раввин одобрительно качнул головой, а доктор шепнул мне, что этого англосакса зовут Мистер Пэнн и он является председателем Торговой Палаты всего Квинса. Мистер Пэнн сказал ещ?, что Америка есть оплот мира во вс?м мире. И что она представляет собой лучшее изо всего, что случилось с человечеством после того, как оно спустилось с деревьев. И создало Библию. Раввин снова согласился, а оратор воскликнул, что будущее Америки сосредоточено в руках простых тружеников, и поэтому всем нам следует проявлять осторожность в движении к цели. Которую он опять же не назвал. Раввин испугался ответственности, а доктор объявил нам, что оратор является его пациентом. Жена снова ущипнула меня в локоть. Чтобы я не позволил себе усомниться вслух, что Мистер Пэнн, крупный начальник и англосакс, наш?л необходимым лечиться у петхаинца. Хотя ущипнули меня, - дрогнула рука у раввинши. Коробка с кукурузой полетела вниз. Раввин, доктор и я кинулись подбирать хлопья с мраморного настила. Сидя на корточках, Залман спросил ш?потом у доктора - не смог бы он в процессе лечения походатайствовать перед Мистером Пэнном об удвоении государственной дотации на закупку нами, петхаинцами, синагоги в Квинсе. Ответил ему Мистер Пэнн. Объявил, что только американское правительство является правительством законов, а не людей. То есть - ответ вышел отрицательный, ибо по закону правительство не может выделить нам больше того, что нам же удалось собрать между собой. Доктор, тем не менее, пообещал поговорить с оратором. В процессе лечения. Сказал даже, будто у нас неплохой шанс, поскольку - и это секрет - наиболее благосклонно оратор относится к грузинам. Ненавидит же он дальнеазиатов. Называет их недоносками и возмущается тем, что им не запрещают иммигрировать. Продолжая подбирать кукурузу, доктор прыснул со смеху и сообщил, что вспомнил рассказанный Мистером Пэнном анекдот о корейцах: Даже эпилептики среди них легко тут пристраиваются. В качестве эротических вибраторов. Раввин застенчиво улыбнулся, но я рассмеялся громко: передо мной стояли и жужжали, как вибраторы, крохотные кореянки с одинаково кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах. Одна из них обернулась и растерялась, увидев меня - на корточках и со вскинутыми на не? глазами. Отшатнулась и бросила подругам звонкую корейскую фразу - как если бы вдруг оборвалась пружина в механизме. Вибраторы все вместе испортились - умолкли и тоже испугались, ибо на корточках сидел не только я. Перекинулись взглядами, проткнули, как буравчики, брешь в толпе и скрылись. Мистер Пэнн тотчас же заговорил о них. Особенно охотно, радостно объявил он, приезжают к нам из Азии. За последние годы иммиграция корейцев выросла на 108 процентов! Теперь уже затряслись в хохоте и раввин с доктором. Моя жена и раввинша глядели на нас с недоумением. Я взглянул в сторону юпитеров, на фоне которых, под аплодисменты толпы, Мистер Пэнн отош?л от микрофона и уступил место следующему оратору. Тощему корейцу с кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах. Кореец квакнул несколько слов, и они оказались английскими. Спасибо, дескать, Америке! И слава! И вообще! Подумал и ещ? раз квакнул: Америка лучше Кореи! Демократия! Снова подумал: Прогресс! Труд! Равенство! Братство! И вообще! Потом ещ? раз подумал, но ничего больше изречь по-английски не захотел или не смог. Раскланялся и спустил в себе пружину: выстрелил корейскую фразу. В разных конца холла одобрительно и дружно застрекотали вибраторы, и под аплодисменты толпы корейца обступили фотографы. Я опять прыснул со смеху. Залман сделал то же самое и нечаянно толкнул раввиншу, которая снова выронила из рук коробку с кукурузой. Мы втро?м переглянулись, взорвались в хохоте и опять же - теперь, правда, с радостью - бросились вниз на корточки подбирать хлопья и наслаждаться внезапным ребяческим припадком беспечности. -- Жжжжж... -- жужжал сквозь гогот Даварашвили и вертел указательным пальцем, подражая вибратору. Залман переш?л на четвереньки и, мотая головой, ржал, как взбесившийся конь. Сидя на корточках, я повизгивал, терял равновесие и, пытаясь удержаться, хватался поминутно за рыжие, как у Пэнна, подтяжки на раввинской спине. -- Ещ?, ещ?! -- повернулся к нам, всхлипывая, доктор. -- Про наших докторов! -- и покрутил тремя пальцами в воздухе. -- Ну, ну? -- захихикал раввин. Даварашвили проглотил слюну и зашептал: -- Про проктолога это, про жопного доктора. Они, знаешь, ставят диагноз пальцем - жик туда и диагноз готов! -- Ну, ну? -- торопил раввин. -- А один проктолог из беженцев пихает туда больному сразу три пальца! Почему? На случай, если больной потребует консилиум! Раввин расставил локти шире и, уронив голову на пол, затрясся, как в лихорадке, а потом принялся хлопать ладонями по мраморному полу. Мы же с доктором хохотали уже не над проктологом, а над Залманом. Когда раввин стал униматься, Даварашвили не позволил ему приподнять голову, - склонился над нею и зачастил: -- А вот тебе ещ?: Какая разница между распятием и обрезанием? Отвечаю: распятие лучше: отделываешься от еврея сразу, а не по частям! Зел?ная фетровая шляпа отделилась от Залмановой головы и упала рядом с нею, ковшом вверх. Раввин уже стонал. Стоя теперь на коленях, доктор жмурился от беззвучного хохота и то раскидывал руки в стороны - это распятый еврей! - а то складывал их и чиркал одним указательным пальцем по другому: а это обрезанный! Зарывшись головою в колени, я гикал, икал, считал себя счастливейшим из тр?х долдонов и наслаждался беспечностью существования. Не было привычного страха, что кто-нибудь или что-нибудь снова посягн?т на мо? право быть беспробудно глупым, как любой на свете праздник, тем более - праздник независимости. Посягнула, как и прежде, жена. Пригнувшись надо мной и побл?скивая кроткими глазами, потребовала подняться на ноги. Раввинша сделала то же самое, но - с раввином. Даже докторша, сторонница дуализма, бросила подруг, протиснулась к нам, вцепилась в трясущиеся плечи супруга и стала вытягивать его в вертикальную позу. Все мы - "три петхаинских долдона" - походили, должно быть, на загулявших чаплиновских пьянчуг, которых ж?ны пытаются вытащить из грязной лужи и поставить торчком. Как принято стоять среди трезвых. После нел?гкой борьбы ж?нам удалось вернуть нас к независимым соотечественникам. Благодаря вкусу к инерции, дольше всех сопротивлялся я. Выпрямившись и защ?лкнув мускулы в коленных сгибах, повернулся к доктору с раввином - перемигнуться. С застывшими лицами, они стояли на цыпочках, не шевелились и не смотрели в мою сторону. -- Туда! -- шепнула жена и развернула мою голову к сцене. Я как раз увиденному не удивился. Напротив: было такое ощущение, что наконец случилось то, чему давно уже пора случиться. 31. Обе насытились мудростью Она даже снилась мне на предыдущей неделе. Мы втро?м - она, Исабела-Руфь и я - лежим впритык друг к другу на пустынном гавайском пляже. Лицом к коснувшемуся воды солнечному диску. Они наблюдают розовый закат и держат меня в неволе. Связали мне руки за спиной и не позволяют мыслить об оставленной в Квинсе семье. Уда?тся им это легко: то одна, то другая теребит мне волосы на загривке и требует читать вслух из раскрытой Бретской рукописи. Я читаю, но получается - не из Библии, а из запретного евангелия. Того самого, о котором директор музея рассказал Фейхтвангеру. "Ученики спросили Иисуса: "Когда же наступит Царствие?" Иисус сказал: "Оно не наступит как итог ожидания, и о н?м нельзя будет сказать - Вот оно здесь! Или - Вот оно там! Скорее всего Царствие Отца Нашего давно уже рассеяно по земле, но люди его не видят... Тот, кто доискивается, да продолжит доискиваться. Когда доищется - его возьм?т печаль. После печали же к нему прид?т удивление, и скоро он станет владычествовать надо всем". -- Ещ?! -- велела Натела и перевернула страницу. "Иисус сказал: "Ежели плоть заявилась в этот мир благодаря духу, - удивление. Но если дух стал существовать благодаря плоти, - удивление из удивлений. Воистину, диву даюсь: как получилось, что такое великое богатство поселилось среди такой нищеты?" -- Ещ?, ещ?! -- требовали женщины и смотрели на закат. "Ученики спросили его: "Кто ты есть что говоришь такие слова?" Иисус ответил: "Вы не догадываетесь, увы, кто я есть по тем словам, которые я говорю вам. Вы уподобились евреям, ибо евреи любят древо, но презирают его плоды, либо же любят плоды и презирают древо". -- Не останавливайся! -- мотнула головой Исабелла-Руфь. "Вот ложе; двое возлягут на него отвести дух: один из них погибнет, а другой будет жить." Потом обе насытились мудростью, а солнце скрылось - и стало темно. Они перевернули меня на спину - и произошло молчание... 32. Главная беда в жизни - смерть Я ждал Нателу со дня на день, потому что Петхаин находился теперь в Америке. Каждому нужен родной народ. Главная беда в жизни - смерть, которую скрывают от глаз сперва родители, а потом - родной народ. Натела сказала в микрофон и об этом, но другими словами. Из-за волнения я слушал е? отрывками, но сама она выглядела спокойной: хотя говорила по бумажке и с акцентом, - говорила уверенно. Издали Натела казалась мне состарившейся, а глаза - когда она смотрела в толпу - походили на уставшие от смотрения кровавые раны. Особенно - когда их слепили блицами. Фотографировали беспрерывно, как если бы пытались застать е? в момент оглашения важной истины или отъявленной лжи. Но говорила она как раз просто: в отличие от большинства, я приехала не в Америку, а к своему народу - что, мол, возможно только в Америке. Так же, как отличаться от большинства позволено только здесь... Народ - в том числе и родной - либо не понял этих слов, либо не поверил им: аплодировать не стал. Сконфуженная молчанием, Натела раскланялась и попятилась назад. Снова появился Мистер Пэнн. Обхватил е? за талию и объявил в микрофон, что госпожа Элигулова приехала из благодатной Грузии и не только, оказывается, отказалась от финансовой помощи, но привезла с собой важный подарок: от имени всех грузинских евреев она передала музею в Квинсе древнюю рукопись Ветхого Завета. И стал ей аплодировать от имени музея в Квинсе. Толпа поддержала его сперва неуверенно, как если бы не поверила сообщению, а потом громко и дружно, как если бы вспомнила, что Америка есть страна чудес. Под шум аплодисментов вылетели на сцену вокалисты из братской Мексики, но петхаинцы, включая нас шестерых, - раввина, доктора и меня с ж?нами, - высыпали, не сговариваясь, на улицу ко входу в Торговый Центр и собрались в кучку. Было очень жарко и душно, но никто не рисковал начать разговор об Элигуловой. Бубнили только, что в День Независимости в Нью-Йорке всегда очень жарко и душно. Мне представилось, будто в глубине души каждый из бубнивших о жаре петхаинцев испытывал не только гордость за Нателу, но даже нежность к ней. Тем более что в праздничные дни люди кажутся менее зловредными, чем в будни. Что бы ни говорить о ней или думать, - в этом хаосе непонятых, но предельно простых страстей, в этой Америке, Натела являлась их плотью и кровью. И даже если душа у не? порченая, то не пора ли осознать хотя бы на чужбине, что эта душа - частица нашей собственной. И что другого источника кроме добра нет даже у зла... -- Чего она, стерва, от нас хочет? -- произнесла наконец раввинша. Все сразу умолкли. Паузу нарушил раввин: -- Хочет жить с нами. -- А зачем? -- возмутилась раввинша. -- Зачем вдруг такое надумала? Купила же себе камень в Петхаине, там бы и оставалась. Не к добру это, билив ми! Петхаинцы поверили: не к добру. Мне стало стыдно за собственное молчание, и я сказал: -- А что нам? Она же ничего ни у кого из нас не просит. -- А зачем ей мы? -- возмутилась теперь докторша. -- Она вс? с американцами, с начальниками! Видели как этот, с рыжими подтяжками, за талию е?? Пли-и-из - и вс? такое! Видели? -- При ч?м тут рыжие подтяжки? -- возмутился уже и раввин. -- Я не о подтяжках, -- оправдалась докторша, -- я о том, что он очень крепко держал е? за талию... -- А я поражаюсь другому, -- отозвался е? муж. -- Отдать нашу библию не нам, а какому-то вонючему музею! -- Нашу? -- возразил я. -- Вспомни откуда книга эта в Грузию попала. Из Греции. А кто прив?з? Испанка. -- Но это ж Америка! -- напомнил мне доктор. -- А кому бы ты приказал ей книгу возвращать? Испании? Или Греции? Куда мы приехали, в конце концов? Не в Америку ли? -- Америке на вс? плевать! Спрашиваешь тут у человека: "Как жив?шь?" - а он тебе: "Файн!", то есть "Пош?л на фиг!" Доктор сердился не на Америку и даже не на Нателу, но на судьбу, распорядившуюся библией не в его пользу: -- Никто тут за библию эту не скажет нам спасибо, никто! Здесь нету хозяина, нету главного народа! Пусть хотя бы лежала она где лежала! -- В Гебе? -- воскликнул я, сознавая, что недопонимаю Нателу и сам, хотя мне и хотелось сказать что-нибудь в е? защиту. -- Не в Гебе же! И потом: в Петхаине тоже уже нету главного народа... -- Дело не в этом, -- вмешался раввин. -- Можно ведь было е? продать, а деньги - нам для синагоги. А продать - Израилю! Петхаинцы дружно согласились: продать бы Израилю, а деньги - нам для синагоги. Возник вопрос: А нельзя ли оспорить этот дар? Ведь, по сути дела, книга принадлежит не Нателе Элигуловой, а нам, петхаинцам! К удивлению моей жены, я горячо поддержал эту идею, ибо в процессе дискуссии мне удалось выяснить у себя, что, подобно остальным петхаинцам, я на не? сердился. Впрочем, сердиться у меня было оснований больше, чем у остальных. Во-первых, я был председателем Землячества, а главное - план по вызволению библии из Гебе и возвращению е? народу принадлежал мне. Прежде, чем бежать с книгой в квинсовский музей, Нателе следовало связаться хотя бы со мной. Вот, мол, привезла библию, как теперь с нею быть? Твоя, мол, идея, - ты и решай! Дело даже не в библии. Предположим, что е? не было и в помине. Или - что Натела е? с собой не привезла. В любом случае ей надлежало связаться со мной! Вот, дескать, приехала! Не у меня ли она спрашивала на лестнице: Любишь, не любишь? Издевалась?! -- Я уверен, что нам надо оспорить этот дар! -- заключил я вслух. -- Свяжись с адвокатом! -- кивнул раввин. -- А я поговорю с Ребе. И не мешало бы связаться ещ? с прессой. -- Свяжемся! -- пообещал я. -- Ещ? как свяжемся! Потому что, знаете... Даже нету слов! Очень нечутко с е? стороны! Очень! Никто не имеет права действовать от имени народа без его мандата! -- Именно! -- подхватил доктор. -- Особенно - народа многострадального! За кого она нас принимает! Мы ведь уже в Америке! Петхаинцы зашумели: За кого она, действительно, нас принимает?! Мы ведь, билив ми, уже не в Петхаине! Шумели долго, но, в конце концов, стали догадываться, что если сейчас же не укроются от духоты и жары, станут народом куда более многострадальным. -- Верн?мся в здание, -- предложил раввин и пош?л впереди паствы. -- И запомните: если она подойд?т к нам - молчать! Ни слова о книге! -- Правильно, ни слова! -- шагал я рядом. -- Как же так?! -- выпалила вдруг моя жена. -- Вы что - с ума посходили?! Так же нельзя! Человек только что приехал, а мы... Надо хотя бы пригласить на обед, приласкать, пригреть... Или просто поговорить... -- Я приглашать не намерена! -- отозвалась докторша. -- Я зову е? к себе, -- сказала жена. -- Меня там не будет! -- пригрозила докторша. -- Меня тоже! -- заявил я. -- Ты что - тоже спятил? -- осведомилась у меня жена. -- Что с тобой произошло? От жары? Я лично иду е? разыскивать и приглашать к себе, а там кто из вас захочет, тот и прид?т! -- и, отделившись от многострадального народа, она скрылась в вес?лой толпе разноцветных американцев. Ошалевших от пищи, независимости и мексиканских ритмов. 33. Частный канал связи с небесами Как и следовало ждать, Натела отказалась от приглашения. Сослалась на недомогание. Обещала пригласить всех к себе сама как только устроится с жиль?м. Устроилась скоро - и об обещании забыла. Взамен она сделала то, чего никто из нас не ожидал. Прислала с прислуживавшей ей одесситкой Раей раввину чек на двадцать пять тысяч. И записку, в которой велела ему связаться с Пэнном для завершения переговоров о постройке грузинской синагоги в Квинсе или закупке здания. Сообщила ещ?, что согласием о содействии властей она уже заручилась. Это сообщение оказалось правдивым - так же, как действительным оказался присланный ею чек. Через три месяца петхаинцы праздновали открытие собственной синагоги на Йеллоустон - и очень этим гордились. На открытие пришли журналисты из телевидения, раввины из Квинса, Манхэттена, Бруклина и даже представители нью-йоркской мэрии. Каждому хотелось засвидетельствовать общеизвестное: Америка есть страна чудес, где у каждого, кто мыслит трезво, голова ид?т кругом от счастья. И где для достижения максимума - частного канала связи с небесами - достаточно иметь минимум. Двадцать пять тысяч. Не было на открытии только Элигуловой. Но она снова прислала деньги - теперь уже наличными. Для покрытия банкетных расходов. 34. Только Америка не отличается от остального мира С ходом времени при упоминании Нателы петхаинцы стали проявлять признаки особого беспокойства. В зависимости от сопутствующих симптомов, такое беспокойство приписывают обычно либо жалости, либо совести. Доктор - и тот признался, что испытываемое им счастье от успехов, выпавших в Америке на долю общины, оказалось бы полней, если бы нам удалось протоптать тропинку к роскошному особняку Нателы. В котором можно напороться на влиятельных людей. Признался он мне в этом по телефону после того, как увидел особняк изнутри. Увидел же он его в телевизионной программе о новых эмигрантах, по ходу которой знаменитая Джессика Савич, тоже ныне покойная, рассказала зрителям о встрече с замечательной женщиной из Грузии, поселившейся в Квинсе среди родного народа и оказывающей этому народу посильную помощь. Особняк понравился не только доктору, но он оказался единственным, кто, судя по виду Нателиного лица на экране, предположил, что, если она не хлещет водку или не занюхивается порошком, то, стало быть, серь?зно больна. Глаза у не? изменились даже после Дня Независимости. Веки под зрачками обвисли и потемнели, а белки стали красными. Как если бы сочились кровью. Она поминутно прикладывала к глазам салфетку и извинялась, ссылаясь на лампу над телекамерой. Интерьер е? гостиной, однако, произв?л на петхаинцев такое сильное впечатление, что они категорически исключили возможность болезни и заключили, будто Натела пропивает бриллианты в бессонных оргиях с представителями тележурналистики. Тоже, по их мнению, отличавшимися нездоровым выражением лица. Зависть, которую разбередила эта передача в сердцах петхаинцев, начисто изгнала оттуда завязавшееся было т?плое чувство к Элигуловой. Е? стали обвинять уже и в американском лицемерии. Деньги на синагогу, так же, как и сам подарок музею, - это, дескать, деш?вый местный трюк во имя паблисити. А Джессика Савич - тоже с припухшими веками - это тайная развратница и, наверное, коммунистка! Нашла, мол, кого величать "замечательной женщиной из Грузии"! А зачем, спрашивал я, Нателе это паблисити? Те из петхаинцев, кто за ответом не отсылал меня к генералу Абасову в Москву, отвечали просто: А затем, что она выуживает себе новую жертву. Опять же из богатых, но тупых романтиков. Падких до прищуренных глаз и загадочных заявлений. Имели в виду е? беседу с Савич. Савич задала ей дежурный вопрос: Мучает ли ностальгия? Только в той мере, ответила Элигулова, в какой она есть часть меланхолии. Меланхолии, удивилась Савич, что вы хотите сказать? Ностальгия, проговорила Натела и - верно - прищурила глаза, есть приступ меланхолии, то есть парализующей печали по поводу прощания с жизнью. С самою собой. Прощания? -- переспросила Савич. Да, прощания, ответила Элигулова грудным голосом. Всякая жизнь состоит из череды прощаний, а у нас, у эмигрантов, одним таким долгим и мучительным приступом больше. Савич снисходительно улыбнулась и сказала, что, хотя ответ не очень понятен, заниматься им дольше нету времени: "Осталось меньше минуты! Назовите нам быстро вашу героиню!" Натела не поняла вопроса, и Савич подсказала: Кем бы вам хотелось быть, если бы вы, мол, были не самою собой? Маргарэт Тэтчер, Мартиной Навратиловой, Джейн Фондой, датской принцессой, кем? Исабелой-Руфь, рассмеялась Натела, как умела смеяться раньше. Кто такая Исабела-Руфь? -- удивилась Савич. У нас есть время? -- ответила Натела. Да, сказала Савич, двадцать секунд. Натела вздохнула и хмыкнула: "Забудьте о ней!" В отличие от Даварашвили, меня насторожил не вид Нателы. Насторожила е? искренность. Она была слишком умна, чтобы честно делиться с публикой мыслями. Тем более такими, которые публику не устраивают. Савич спросила, например: Что бы вы могли сказать об Америке? И Натела ответила: Вс?, что угодно! Америка - единственная страна, о которой можно говорить всякое, хорошее и дурное, и вс? будет правдой. Потому что только Америка ничем не отличается от остального мира. Никто из эмигрантов не рискнул бы врезать такое новой отчизне. Девяносто один процент населения которой, по статистике, объявленной в той же телепрограмме, лж?т ежедневно и, стало быть, желает слышать о себе именно ложь. Натела рискнула, и, следовательно, либо ей не с кем было общаться, либо ей вс? уже было нипоч?м. Эта передача состоялась в воскресный вечер. "Протоптать тропинку в роскошный особняк" я наметил себе в ближайший срок - во вторник. Понедельник прибер?г для преодоления гордыни. Пришлось, однако, в этот день общаться с гостями из ФБР. 35. Я знаю ничего! Одного из них, Кливленда Овербая, я знал давно, с начальных недель "обретения свободы". Приходил он тогда тоже не один и задавал каверзные вопросы, а спутник записывал мои ответы. Они пытались выяснить - почему же вс?-таки я покинул родину, ежели вс? у меня было там именно так, как показано в анкетах. Я ответил как положено: Девальвация духа! Почему же тогда приехали в Америку? - удивился Кливленд. А потому, ответил я, что это - единственное место, где можно освободиться от родины и других дурных привычек. Сентиментальности и курения. Кливленд Овербай мне нравился, поскольку быструю речь я тогда понимал нелегко, а он задавал вопросы медленно. На третий день я сделал обобщающее заявление: Я не шпион и прибыл в Штаты не по заданию ГеБе, а по собственному почину. Услышав слово "ГеБе", писец, не-Кливленд, расплылся в блаженной улыбке: А были ли контакты с этим, как же это выразились - с ГеБе? Конечно, были, удивился я. На следующее утро помимо Кливленда объявились уже два не-Кливленда. Допрашивали долго, хотя напоминали, что избранный ими жанр называется "беседой за чаем". Которым жена поила нас щедро. Вторая чашка оказалась чересчур горячей, и новый не-Кливленд осторожно опустил е? на стол, подул на не? и задал мне вопрос, ради которого приш?л: А дали ли мне в ГеБе поручение? Я задумался и решил сознаться, ибо. Я знал, что враждующие разведки щеголяют широким диапазоном принципов, то есть безнравственностью, - и поэтому протокол моего диалога с Абасовым вполне мог прибыть в Штаты до меня самого. Кроме протокола от Абасова я подумал ещ? о Евангелии от Матфея: "Нету ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не стало бы явным". Посмотрев агентам в глаза, я объявил, что начальник контрразведки поручил мне жить тут как я и живу. Среди родного народа. В осмысленной о н?м заботе. После некоторого молчания Кливленд рассмеялся, попрощался и сказал, что у него четверо детей, а сам он увлекается дзен-буддизмом. Почему, собственно, ему и приходится иногда мыслить, а иногда - просто быть. После избрании меня председателем Землячества он навещал меня уже только по праздникам. И без спутников. Пил чай, рассуждал о технике медитации и задавал вопросы о новоприбывших петхаинцах. Я сознавал, что чаепитие со мной входит в его обязанности - и не возражал, поскольку у него было четверо детей. К тому же информацию, которую я поставлял ему, приходилось измышлять. А это меня забавляло. Кливленд, конечно, догадывался об этом, но уважал меня и вс? записывал. Про Занзибара Атанелова, например, я рассказал, что он отличается феноменальной стыдливостью в присутствии участниц своих ночных фантазий. Как многим петхаинским мужикам, ему кажется, будто к восходу солнца содержание его снов становится известным каждой воображ?нной им сексуальной партн?рше. В свою очередь, Кливленд Овербай забавлял меня рассказами о дзене. Дзен восхищал меня по великолепной причине: он отвергает скоропортящийся мир ясных идей и орудует парадоксами. Непостижимыми, как бесхитростное существование. Но вышибающими человека из его обычного состояния транса. -- Вот, скажем, искусство чаепития, -- говорил мне Кливленд. -- Знаешь ли - как описывал его Учитель Рикью? Я не знал. Это искусство, сказал этот Рикью, поражает простотой и состоит из умения кипятить воду, заваривать в ней чай и пить его! А что такое молчание? Я не знал и этого. Молчание есть высшая форма красноречия и откровения. Это мне понравилось настолько, что, если бы Кливленд не прекратил вдруг своих визитов, я перестал бы подкармливать его даже художественной информацией, которую он из меня вытягивал. Вместо него приходили уже другие. Не-Кливленды. Приходили ради проформы, поскольку в их обществе свою словоохотливость я ограничивал пусть и самым глубокомысленным, но и самым коротким из признаний: "I know nothing!" И на всякий случай переводил на русский: "Я знаю ничего!" Они меня не вдохновляли, а Кливленд перестал приходить по той причине, что, несмотря на любовь к дзену, стал, подобно Абасову, крупным начальником - по всем эмигрантам во всей Америке. И, подобно Абасову же, перебрался в столицу. 36. Временам одиночек нет возврата нигде Приш?л он один только раз, в понедельник. Накануне намеченного мною похода в особняк Нателы Элигуловой. Приш?л - и сразу же заговорил именно о ней. Не дожидаясь чая и не дав мне времени привыкнуть к его полинявшей в столице внешности. Исчезли даже волосы на черепе. Зато в осанке его появилась бодрость, ибо в Вашингтоне не признают права на печаль или поражения. Приш?л и сразу же заявил, что разговор предстоит серь?зней, чем бывало. Иначе бы он не приехал в Нью-Йорк лично. Просил отвечать без художеств, то есть - как гражданин. Не как поэт или мыслитель. Тем более что, добавил он, Нателой заинтересовались "важные люди в системе". Так и выразился: "в системе". Словно хотел внушить мне, что вне е?, вне системы, нынче существовать неприлично и что временам одиночек нет возврата нигде. "Важных людей в системе" интересовали вопросы, на которые я ответов не имел. Знала ли Натела кого-нибудь из американцев до эмиграции? Могли ли петхаинцы до е? приезда осуществлять связь между нею и Мистером Пэнном из Торговой Палаты Квинса? А также сенатором Холперном, то есть Гальпериным, приславшим ей, оказывается, цветы на адрес синагоги? Возможно ли, что Бретская библия существует в двух экземплярах, и если да, то каким образом один из них мог оказаться в Израиле? Правда ли, что, подобно своей матери, Натела принадлежит к тайной кавказской секте, которая чтит камень в качестве символа неизменяемости и телесности мира, а также верит, будто человеческий дух возникает из раскрошенного в пыль камня? И правда ли ещ?, что помимо наследственного камушка на шее Натела привезла из Петхаина груду старых окатышей - как делали то в древности уходящие в кочевье племенные вожди, которые боялись исчезновения своего народа? Можно ли допустить, будто отец Элигуловой покончил самоубийством не из-за любви к супруге, а в результате приступа ч?рной меланхолии? И можно ли поэтому предположить, что Натела уйд?т из жизни в качестве жертвы такого же приступа? И наконец: если вдруг объявить, что она ушла из жизни именно по этой причине, - станет ли в этом кто-нибудь сомневаться? Эти вопросы возбудили меня и породили много подозрений. Ответов, однако, я не имел. Так и сказал Кливленду, без художеств. Но он не огорчился. Смысл его визита заключался, видимо, не в том, чтобы услышать мои ответы на его вопросы, но в том, чтобы подсказать мне свои ответы. На те из моих вопросов, которым суждено было скоро возникнуть. Эту догадку мне подсказал тот единственный из его вопросов, на который я вс?-таки сумел ответить. И который Кливленд задал мне с видом человека, давно уже этим ответом располагающего. Прежде, чем задать его, он протянул мне большую фотографию, в левом углу которой стояла дата тр?хдневной давности. Это был, видимо, кадр из видеопл?нки. На фоне центральной нью-йоркской библиотеки импозантный мужчина жевал со страдальческой улыбкой проткнутую сосиской булочку. Поначалу мне показалось, что мужчина сочувствует булочке, но, присмотревшись, я приш?л к выводу, что страдание в его взгляде порождено более предметным переживанием: либо приступом гастрита, либо мыслью о неотвязном венерическом недуге. -- Абасов? -- сказал Кливленд и сам же кивнул головой. Готовность, с которой я опознал генерала, ввела Кливленда в заблуждение. Он вдруг предложил мне завтра же наведаться в роскошный особняк и выкрасть у Нателы дневник. -- Выкрасть дневник? -- не поверил я. -- Или увести хозяйку из дому, -- ответил не-Кливленд. -- В этом случае мы позаботились бы о дневнике сами... -- Почему?! -- вскрикнул я. -- Ну, а кто ещ?? -- не понял он. -- Почему, говорю, вы сочли возможным предложить мне такое?! Теперь уже не-Кливленд передал взглядом вопрос Кливленду, но тот не ответил. Ответа, впрочем, я и не ждал. Он был мне ясен: Овербая ввела в заблуждение готовность, с которой я опознал Абасова, хотя с тою же готовностью я опознал бы и Кливленда для Абасова. Они стоили друг друга, ибо оба заподозрили меня в том, будто я способен быть не только гражданином, но и патриотом. У меня возникло желание выпроводить Кливленда и предложить ему в дорогу два близко расположенных друг к другу адреса. Из чувства меры я назвал лишь один. Менее зловонный. Я потребовал у него вернуться туда, откуда он объявился. Не в географическом смысле, не в Вашингтон, а в биологическом. В утробу. И я потребовал того не в этих словах, а без художеств. С Овербаем мы больше не встречались, хотя в утробу он так и не возвратился. Даже в Вашингтон уехал не сразу: наутро мне позвонил доктор и справился - правда ли, что Бретская библия существует в двух экземплярах. А через неделю моя жена приметила Кливленда в бесцветном "Олдсмобиле" напротив кирпичного особняка Элигуловой. В особняк этот я так и не сходил. Из страха, что мне, увы, не чуждо ничто человеческое. Если бы вдруг Натела послала меня туда же, куда я предложил вернуться Кливленду, я бы вполне мог рассерчать и, вообразив, будто поддался приступу патриотизма, лишить е? дневника. И в этом случае я бы стал скоро горько раскаиваться, поскольку через две недели после того, как я не сходил к Нателе, и через три дня после того, как прислуживавшая ей одесситка Рая с изумлением рассказала петхаинцам, что кто-то, оказывается, выкрал у хозяйки не деньги или драгоценности, а дневник, - та же самая Рая, вся в слезах, прибежала в синагогу с дурною вестью: Натела не отпирает ей дверь и не откликается. 37. Этот гроб - наша общая беда и вина Смерть Элигуловой вызвала среди петхаинцев глубокое замешательство. Одни были удручены, другие испытывали тревогу, третьи жалость, четвертые угрызения совести. На последней панихиде, во дворе синагоги, женщины, постоянно злословившие об усопшей, стыдливо теперь всхлипывали и, несмотря на е? изношенный вид, наперебой утверждали, что даже в гробу, с почерневшим шрамом на губе, Натела смотрится величественно. Как библейская Юдифь. Одна только раввинша осмелилась предположить, будто при должном уходе за собой любая петхаинская гусыня способна выглядеть в гробу привлекательно. Е? зашикали, а сам Залман произн?с неожиданно добрые и т?плые слова. К своей первой надгробной речи он готовился, видимо, тщательно. Выдерживал смысловые паузы, поднимал в нужный момент голос и выгибал брови, растягивал отдельные слоги, сбивался порою на ш?пот, промокал глаза бумажными салфетками "Клинекс" и, наконец, иллюстрировал мысли плавными жестами: лепил в ладонях из воздуха абстрактные фигурки и отпускал их виснуть или витать в пространстве над изголовьем гроба, к которому его теснила набившаяся во двор толпа. Кроме петхаинцев, всех до одного, кроме уличных зевак и жителей соседних с синагогой домов, - послушать Залмана или, быть может, проститься с Нателой, или же просто из любопытства пришли с полтора десятка незнакомых мне мужчин. Двоих из них, впрочем, я вскоре узнал: Мистера Пэнна из Торговой Палаты и самого молодого из навещавших меня не-Кливлендов. Про третьего - рядом с не-Кливлендом - сказали, что он и есть сенатор Холперн. Ради гостей раввин говорил по-английски, и это - вместе с непривычным для него содержанием речи - делало Залмана неузнаваемым. Несмотря на знакомую всем зел?ную шляпу, острый нос и каравеллу на горле, было впечатление, что раввина подменили. Даже когда с местных, американских, образов он переш?л к петхаинским. Дело заключалось не в стиле - в содержании. Если бы не эта панихида, я бы так и не догадался, что Залман способен быть совершенно иным человеком. Быть может, этого не знал бы и сам он. Раввин начал с того, что Всевышний вмешивается в человеческую жизнь только дважды: когда порождает е? и когда обрывает. Остальное время, то есть промежуток, Он предоставляет самому человеку - для веселья, музыки и танцев. Особенно в этой благословенной стране, в Америке! Время от времени, однако, возникает ложное ощущение, будто Он хитрит, нарушает уговор и встревает в наше каждодневное существование. Время от времени Всевышний внезапно вырубает музыку в битком набитой дискотеке земного бытия - и звонкая тишина оглушает толпу, ошалевшую от бездумного кружения. Потом Он врубает ослепляющий свет - и запыхавшимся плясунам предста?т гнусное зрелище: взмокшие от пота и искривленные в гримасах лица с нацеженными кровью глазами. Спрашивается - каким же таким образом Всевышний отключает музыку и вмешивается в наше веселье, в не-Сво? дело? А очень просто: вмешиваясь в Сво?! Смерть - это Его дело, и смерть всегда останавливает музыку. Особенно когда Всевышний убивает вдруг тех, кому умирать не время. Спрашивается - почему Он это делает? А потому что только при виде нежданных разрушений люди, наконец, и задумываются о том, что противостоит этим разрушениям - о доброте и нравственности. Этот гроб, Натела Элигулова - наша общая беда и вина. Для первой смерти в общине Всевышний выбрал е? с умыслом: она жила среди нас одна, без родной души, обязанной е? оплакать. Всевышний желает, чтобы е? оплакало вс? Землячество, ибо каждый из нас в долгу перед нею, и виноваты все. Если бы не она, - упокой, Господи, е? душу - мы с вами, петхаинцы, вс? ещ? сидели бы врозь по нашим комнатушкам без этой синагоги, которая держит нас вместе и собирает в единый дом перед лицом Всевышнего, в единую крохотную лодку в этом бескрайнем и опасном океане жизни. Мы хороним сегодня человека, который помог нам удержаться на волнах вместе и которого - что бы мы ни говорили - с каждым дн?м нам будет недоставать вс? больше. Даже если когда-нибудь мы построим тут без не? самую большую из синагог. Спрашивается - как же так? А очень просто: люди, да простят меня небеса, бывают иногда сильнее всякой синагоги. Хотя мы мало общались с этою женщиной, она была сильнее нас и сильнее синагоги, потому что сплачивала нас вместе крепче, чем кто-либо другой или что-либо другое! Спрашивается - чем? Чем же она нас сплачивала? Да, именно тем, какою была или какою всем нам казалась! Она была другой, непохожей, и все мы постоянно о ней думали и говорили, а поэтому она помогала нам общаться друг с другом - и либо чувствовать и мыслить одинаково, либо даже притворяться, что у нас одинаковые переживания и рассуждения. Пусть даже иногда, но тем, какою она была, другою и непохожей, Натела, друзья мои и господа мои, Натела вносила смысл и порядок в нашу жизнь, а жизнь - это опасный хаос, и все вы это знаете по себе. Ведь что такое порядок как не хаос, в котором уда?тся за что-нибудь ухватиться? Именно за Нателу все мы вс? это время и держались... Я повторяю: без Нателы у нас не было бы этой синагоги, которая сегодня впервые стала домом печали. Подумаем: без не? у нас не было бы и дома печали. И хотя, как сказано, в доме печали каждый плачет над своим собственным горем, печаль у нас нынче общая! Всевышний забирает человека не из моей семьи, не из другой петхаинской семьи, а у всех у нас вместе. Всевышний забирает человека, у которого е? не было, этой семьи, у которого не было того, что есть у нас всех, - и делает Он это с тем, чтобы сказать: Я забираю Нателу у всех петхаинцев! Спрашивается - почему Он, да славится имя Его, это делает? Я вам отвечу. В Талмуде сказано, что если кто прожил сорок дней без горя, тот уже удостоился земного рая. Мы тут жили без горя долго, Всевышний нас жаловал и не торопил. Но долгое счастье вед?т к ожесточению сердца, а это становится видно только при наступлении беды. Мы с вами были жестокими и немудрыми, и вот на чужой земле Всевышний лишает нас нашего человека для того, чтобы завтра мы стали друг к другу добрее и справедливей. Друзья мои и господа, к нам пришла большая беда, и е? уже нельзя устранить. Но давайте пойм?м все вместе, что Натела помогает нам даже в своей смерти. Завтра мы все, может быть, станем немножко лучше, хотя сегодня... Что же нам делать сегодня? Нечего! Только молиться! Барух Ата Адонай Амахзир Нешамот Лифгарим Мэтим! Благословен Ты, Господи, возвращающий души в тела усопших! Раввин приложил к глазам салфетку и тихо промолвил: -- Сегодня нам осталось лишь молиться и плакать... 38. Бабы потеряли стыд! Хотя Залман ещ? не закончил речи, женщины и вправду громко всплакнули, а раввинша, стоявшая неподал?ку от него, вскрикнула "Ой, Господи!" и погладила его по спине. Петхаинки жались друг к другу и стояли скученно по одну сторону гроба, а по другую - в плотных же рядах - теснились мужчины. Среди них, прямо передо мной и Занзибаром Атанеловым, между доктором Даварашвили и моим одноклассником Гиви, внуком знаменитой петхаинской плакальшицы Йохи, затесалась одна-единственная женщина. С виду ей, впрочем, было не больше двадцати. Смуглокожая, с острым птичьим профилем и мальчишеской стрижкой. Она была очень беременна, и все мы вокруг не? - чтобы не пихнуть е? ненароком - поминутно оглядывались и вытягивали руки по швам. Особенно усердствовал Занзибар, который, в отличие от меня, видел эту женщину, очевидно, не впервые. И возможно - не только наяву. Сама она, между тем, никого не стеснялась и норовила прильнуть к нам плотнее, касаясь нас разными участками своего не по-петхаински крепкого тела: грудью, животом, коленями, ягодицами. Глаза е? - когда она оборачивалась - блестели по-звериному и бегали из стороны в сторону. Даже доктор, и тот стал наконец ?рзать и выказывать смешанное состояние духа и плоти. -- Кто такая? -- спросил он ш?потом. -- Не знаю, -- поджал я губы, -- может быть, знает Занзибар. Занзибар кивнул головой и, приложив к губам ладонь, проговорил: -- Это Амалия, из Сальвадора. У не? есть бойфрэнд, шоф?р, тоже оттуда. Заметили там пикап за воротами, "Додж"? Это его машина. -- "Додж"? -- спросил я. -- В котором повез?м Нателу? -- Тот самый! -- шепнул Занзибар. -- А она тут при ч?м? -- вмешался Гиви. -- Прирабатывает по мелочам, -- ответил Занзибар. -- Помогала нашим старушкам обмывать Нателу. -- Чокнутая? -- спросил доктор. -- Нет. Нанюхалась! -- Слушай! -- обратился ко мне Гиви и, подражая Занзибару, прикрыл рот ладонью. -- Скажи ей пару слов! -- А почему я? -- Ты председатель, -- ответил он, а доктор добавил: -- И давит она тебя больше, чем нас... Амалия и вправду не только уже притиралась ко мне ягодицами и игриво ими под?ргивала, но занес?нною назад правою рукой вольно шарила по моей штанине. Призванный выказать возмущение, я пригнулся, положил ей на плечи руки и сказал: -- Извини, но тебе надо отсюда выйти. Это мужская секция, а женщины, видишь, все там! Правое ухо Амалии, неправдоподобно маленькое, с пухлыми и вв?рнутыми вовнутрь розовыми лепестками, шевельнулось, а от е? гладко стриженной шеи исходил настолько знакомый мне терпкий аромат итальянского одеколона, что я невольно сдавил ей острые плечи. Амалия, по-видимому, преувеличила значение жеста и повернулась ко мне: -- А ты мне тоже нравишься! Больше, чем они! -- Ну и хорошо! -- ответил я. -- Подожди за воротами! -- Прид?шь? -- спросила она ш?потом. -- Куда ж я денусь. -- А что будем делать? -- Иди сейчас! -- торопил я. -- Не обманывай только! -- проговорила Амалия и, несмотря на тяжелое брюхо, юркнула меж тесными рядами мужчин к воротам. -- Бабы потеряли стыд! -- объявил Занзибар. -- Что ты ей сказал? -- Чтобы не мешала слушать! -- шепнул я. -- А ведь Залман прав: люди дерьмо! -- качнул головою Занзибар. -- Я даже расхотел ехать на кладбище! Я останусь в синагоге... Без людей. Один..." 39. Мы неспособны умирать Залман, действительно, говорил уже про человеческую ущербность. Так было принято в Петхаине, где, сокрушаясь по поводу смерти, раввины заканчивали надгробное слово примирением с нею и защитой Всевышнего от обвинений в жестокости. Петхаинские раввины защищали Бога устрашающими рассказами о порочности людей - и в доэмигрантские годы я наслышался на панихидах много дурного о человеке. Тем не менее, речь Залмана заставила меня вздрогнуть. Она слово в слово повторила отрывок из моей последней записи в тетради, которая пропала из сейфа за пару дней до похорон. Беда, промолвил раввин трагическим голосом, случается с нами уже при рождении, когда нас подвешивают за ноги. Хлынувшая в голову кровь обрекает нас вместе с жизнью на несчастья, ибо разрывает в мозгу нежный сосуд, ответственный за связь с другими людьми и со всем мирозданием. Это несчастье мы освящаем надрезом пуповины. В первое же мгновение мы становимся калеками и начинаем жить только от своего имени. Единолично. Поэтому мы и боимся смерти, как никакое животное, которое умирает так же легко, как жив?т. Мы неспособны умирать, и этот грех, лишая нас способности жить, утверждает торжество смерти над жизнью... Согласно традиции, Залман предложил поразмыслить над этим ещ? раз позже, а сейчас утешить себя тем, что не вс? в нашей жизни заканчивается смертью. Иначе бы у людей не было ощущения, будто живут они в этом мире лишь начерно, а главное, белое, - впереди. Эта надежда, произн?с раввин заключительные слова из моей тетради, таится в каждой душе - и, значит, е? внушает нам Всевышний: если жизнь кажется нам иллюзией, то такою же иллюзией является смерть... Залман умолк и склонил голову над белым, как парафин, лбом Нателы, на котором л?гкий ветер осторожно поигрывал прядью. Стояла тишина, усиленная ровным шелестом шин проносившихся по шоссе автомобилей и р?вом низко пролетевшего самол?та, скользнувшего по гробу отброшенной им тенью. Ничего не происходило, но было ощущение, что, подобно мне, все вокруг запоминают это мгновение. Потом, очень скоро, когда тишина стала тяжелеть, а дышать уже было трудно, я захотел быстрой развязки... 40. Сладкое чувство потерянности Так и вышло. Залман вскинул голову и закончил панихиду молитвенным возгласом: -- Итгадал Веиткадеш Шма Раба... Да славится имя Его в мире, который создан по Его воле, и да явит Он царствие Сво? при вашей жизни, в ближайшее же время, и скажите все вместе: "Амен!" -- Амен! -- сказали все вместе и зашевелились. Залман отыскал меня глазами и спросил хочу ли я, как председатель, что-нибудь добавить. Я качнул головой и объявил очевидное: панихида закончилась и начинаются похороны. Публика зашумела, и несколько петхаинцев, выступив из толпы и приподняв гроб, направились к пикапу за воротами. -- Что? -- подошла ко мне жена с заплаканными глазами. -- Ничего, -- сказал я. -- Сядешь за руль? -- Тебе нехорошо? -- насторожилась она. -- Вс? в порядке, -- и передал ей ключи. -- Мне надо подумать. -- Этого как раз не надо! Надо не думать, а принимать вс? как есть - и жить! А тебя зовут.. Вот, слева, не знаю имени... -- Слушай! -- шагнул ко мне Занзибар. -- Раввин тут искал тебя, но сейчас он занят. С ним там беседует какой-то иностранец. Я хотел сказать - "американец". Они в машине. "Олдсмобил". Бесцветный... Но этого иностранца я знаю, хотя номер - вашингтонский. Я догадался - кого имел в виду Занзибар: -- Хрен с ним! А что хочет раввин? -- Кортасар избил свою бабу, напился и пропал. А может быть, сперва напился, а потом избил, не знаю... Кортасар - это шоф?р при этом пикапе, в который положим Нателу. Бойфрэнд этой Амалии. Вот... А кроме меня, тут в пикап сесть некому. Все с ж?нами... -- А ты на кладбище не едешь, да? -- вспомнил я. -- Прид?тся... Если ты не против... Залман велел взять у тебя разрешение: я, говорит, в таких делах - пас. Только в духовных... -- В духовных? Так и сказал? -- переспросил я и, не дожидаясь ответа, добавил. -- Давай, Занзибар, иди в машину. А дорогу, кстати, знаешь? Никого ведь пока не хоронили... -- Я-то нет, Амалия знает... Она сидит в кабине. -- Она сидит в кабине? -- снова переспросил я его, удивившись всколыхнувшемуся во мне сложному чувству, в котором я отказался разбираться, ибо разбирательство не обещало открытия лестных о себе истин. Одно из ощущений успело, однако, пробиться в голову и превратилось в гнетущую мысль о том, что вс? вокруг несправедливо. Несправедливо, что Натела мертва и что мы так и не встретились с нею в Америке. Что у меня выкрали тетрадь и что раввин произн?с над гробом мои слова, хотя и произн?с их для Нателы. Что Амалия обещала дожидаться меня за воротами, а сейчас уже жд?т в мужнем пикапе не меня, а Занзибара. Что Натела провед?т последние минуты на земле с людьми, которые е? не знают, - с Занзибаром и Амалией. Наконец, что жена моя требует у меня принимать вс? как есть и жить. Вс? остальное на свете, абсолютно вс?, - не отдельно, а как-то вместе - тоже показалось мне очень несправедливым... -- Давай лучше сделаем вот как, -- обратился я к Занзибару. -- Давай лучше за руль сяду я... -- Да? -- огорчился он. -- Ты же не хотел за руль! -- подсказала мне жена. Я промолчал и пош?л к пикапу. Задние дверцы были ещ? распахнуты, и брат мой вместе с Гиви пропихивали в него бочком крышку от гроба, который - изголовьем впер?д - уже покоился на заржавленном днище "Доджа". "Додж" представлял собой печальное зрелище: хотя ещ? и не старый, он был нещадно бит и вызывающе неопрятен. Вместо стекла на задней дверце трепыхалась заклеенная скотчем прозрачная кле?нка, а толстый слой пыли на мятых боках был изрешеч?н просохшими каплями дождя. Впереди, рядом с водительским креслом, сидела Амалия... Я помог брату запереть дверцу и сказал ему, что моя жена поедет в его Линкольне. Прежде, чем забраться в "Додж", я обернулся и взглянул на не?. Она стояла в стороне с понуренной головой, и мне стало не по себе. Я вернулся к ней и резко поднял ей подбородок. Глаза у не? были мокрыми, и от рывка уронили на лицо две цепочки сл?з. Я вытер ей щ?ки и коротко буркнул: -- Что? -- Не знаю, -- сказала она и отвернулась. -- Мне кажется, ты меня уже давно не любишь... И мне вдруг стало одиноко и страшно. -- Одиноко? -- не понял я. -- Вокруг столько людей. Она кивнула и направилась к самодовольно урчавшему "Линкольну", который принадлежал моему брату. ...Урчал уже не только "Линкольн". Подержанные, но роскошнейшие образцы мировой автопромышленности - большие и начищенные, с ч?рными лентами на антеннах - клокотали глухими голосами и, чинно разворачиваясь, выстраивались в траурную колонну. Было странно и горько сознавать, что в этой веренице американских, японских, шведских, британских, немецких и французских машин посреди нью-йоркской улицы, засел?нной давнишними и недавними переселенцами и беженцами со всего света, сидели петхаинцы, провожающие Нателу Элигулову на кладбище. Где никто из них никого ещ? не хоронил. Меня обдало едкой волной жалости ко всем им - не только к Нателе, и мне подумалось, что всех нас роднит тут страсть к одиночеству. И что без этого сладкого чувства потерянности не только мы, петхаинцы, но и все вокруг люди давно разбежались бы в разные стороны, чтобы никогда впредь ни с кем не встречаться. И потом я забрался в "Додж". 41. Когда он умр?т, он меня забудет Мотор в н?м оказался хуже облика: после третьей попытки он, наконец, раскашлялся и затарахтел, а машину стало трясти, словно она не стояла на месте, а катилась по булыжникам. Я машинально обернулся назад, к Нателе, и похолодел: голова е? мелко дрожала, как в лихорадке, а волосы сбились на лоб и на нос. Я выключил было мотор, но вспомнил, что иного выхода нету и снова повернул ключ. Решив, правда, больше не оборачиваться. Пока я возвращал "Додж" к жизни, Амалия, которая не спешила заводить разговор со мною, сняла с себя пуховую накидку и повернулась к гробу. -- Что ты там делаешь? -- сказал я. -- Подложу ей под голову. Чтобы успокоить. Машины в траурной колонне - все, как одна - вспыхнули дальними фарами и, тронувшись с места, завопили сиренами так же тревожно и надсадно, как гудит рог в Судный День. В горле у меня вскочил т?плый ком. Вспомнились петхаинские похоронные гудки и огни. И главное - тот особый страх перед смертью, которому траурная толпа издавна знакомых людей сообщала праздничную взволнованность. Уже в детстве больше всего меня умиляло то, что траурная толпа состоит из давно и хорошо знакомых людей, которых вместе видишь чаще всего на похоронах и существование которых прида?т над?жность твоему собственному. Как правило, таких людей знаешь с детства, поскольку с его завершением попадаешь в мир, где утрачиваешь способность завязывать длительные связи с людьми, становящимися вдруг легко заменяемыми. Я вспомнил нередкую в детстве пугающую мечту: лежать в гробу и быть больше, чем частью торжественной траурной толпы. Е? причиной. Выруливая пикап в хвост гудящей колонне петхаинцев, я подумал, что люди так и не вырастают из детства. Просто у них не оста?тся потом для него времени. -- Сколько тебе, Амалия, лет? -- произн?с я. -- Семнадцать. -- Боишься смерти? -- Я из Сальвадора. Никогда не боялась. Только один раз - когда повесили отца. Но боюсь, когда бьют. -- Мне сказали, что Кортасар избил тебя. Правда? -- Из-за мисс Нателы. Он хотел, чтобы я не поехала на кладбище. Мистер Занзибар дал ему деньги, и он хотел, чтобы я осталась в синагоге с мистером Занзибаром. Мистер Занзибар хочет меня трахнуть. Он никогда не трахал беременных и хочет попробовать. -- Он так сказал? -- поразился я. -- Попробовать? Как так? -- Я не знаю как, -- ответила Амалия. -- Но меня пока можно по-всякому. У меня только седьмой месяц. -- А что ты сказала Кортасару? -- А я сказала, что я не могу не поехать на кладбище. Я очень уважала мисс Нателу, она мне всегда давала деньги. Даже дала на аборт, но Кортасар взял и отнял... А сейчас она уже умерла и больше никогда не даст. Но я и не хочу. Вот я мыла е? вчера, и никто денег не дал. Нет, позавчера! А я не прошу. Я очень уважаю мисс Нателу. -- А когда тебя Кортасар побил? -- Я ведь ждала тебя за воротами, как ты велел, а он подош?л и сказал, чтобы я осталась. А я побежала и села сюда. А он приш?л, побил меня, а потом уш?л, но сказал, что вместо него поедет мистер Занзибар. Он сказал, чтобы я показала мистеру Занзибару одно место, где никого нету и где Кортасар меня иногда - когда не бь?т - трахает. А иногда - и когда бь?т. Он сказал, что мистер Занзибар трахнет там меня и привез?т на кладбище. -- А ты что сказала? -- опешил я. -- А ничего. Сидела и молилась, чтобы вместо мистера Занзибара приш?л ты. Я очень верю в Бога! -- и потянув к себе свисавшего с зеркала деревянного Христа, Амалия поцеловала его. Я молча следил за колонной, которая стала сворачивать влево, в сторону шоссе, и наказывал себе не смотреть ни на беременную Амалию, ни на гроб с Нателой за моим плечом. -- А ты рад? -- спросила Амалия. -- Что я тебя ждала? -- Скажи, -- кивнул я, -- а ты Кортасара любишь? -- Я его скоро убью, -- проговорила она и, подумав, добавила. -- Через три месяца. Когда рожу. -- Убь?шь? -- сказал я. -- Конечно! -- и снова поцеловала Христа. -- Когда я мыла мисс Нателу, я даже не удивилась: тело у не? было мягкое. Старушки ваши перепугались, а я нет, я знаю, что это Кортасар умр?т... Человека нельзя бить, никогда нельзя! -- При ч?м тут это? -- насторожился я. -- Ты же знаешь! Если труп тв?рдый - это хорошо, а если мягкий - плохо: забер?т с собой ещ? кого-нибудь. Это у нас такая примета, а старушки сказали, что в ваших краях тоже есть такая примета. Значит, это правда. Но пусть никто у вас не боится: Кортасар и умр?т, -- повторила Амалия и, погладив себя по животу, добавила с задумчивым видом. -- Я его ночью зарежу... Во сне. Когда он умр?т, он меня забудет, и я стану счастливая, а это, говорят, хорошо - стать счастливой. И тебе, и всем вокруг, потому что счастливых мало. Когда я убирал ногу с газовой педали, "Додж" трясся сильнее, но другого выхода у меня не было, ибо на повороте колонна двигалась совсем уж медленно. Не желал я и паузы, поскольку с тишиной возвращалось воспоминание о дрожащей, как в лихорадке, голове Нателы в гробу. -- А труп, значит, мягкий, да? -- вспомнил я. -- Такой у нас хоронят в тот же день, -- и шумно втянула ноздрями воздух. -- Чувствуешь? Я принюхался и, к моему ужасу, услышал неч?ткий сладковато-приторный запашок гниющего мяса. Выхватил из куртки коробку "Мальборо", но закурить не решился. Прич?м, - из-за присутствия не беременной женщины, а м?ртвой. Амалия сообразила вытащить из прист?гнутого к животу кошелька флакон с распылителем и брызнуть мне в нос вс? тот же терпкий итальянский одеколон, который уже второй раз в течение дня напустил на меня воспоминание о неистовой галантерейщице из города Гамильтон. 42. Плоть обладает собственной памятью Город Гамильтон находится на одном из бермудских островов. Вскоре после прибытия в Америку меня занесло туда на прогулочном теплоходе, забитом обжившимися в Нью-Йорке советскими беженцами. Пока теплоход находился в открытом океане, я - по заданию журнала, демонстрирующего миру полихромные прелести американского быта - фотографировал счастливых соотечественников на фоне искрящихся волн и обильной пищи. К концу дня, перед заходом в Гамильтон, я испытывал мощный кризис интереса к существованию среди беженцев. Отбившись от настойчивых приглашений в каюту златозубой бухарской еврейки, вдовствующей владелицы популярной бруклинской шашлычной, я выпил коньяк и спустился на берег. Кроме бесцельности жизни меня угнетало и подозрение о наступлении той пугающей духовной зрелости, которую порождает упадок сексуальной силы. К счастью, в первой же галантерейной лавке на набережной это подозрение стало быстро рассеиваться по мере того, как я стал расспрашивать продавщицу об эротически стимулирующих одеколонах. Которые на Бермуде продают без налогов. Продавщица была юна, белозуба, смуглокожа и близорука. С тонкой талией, высокой грудью и низким голосом. Справившись о моих пристрастиях, она брызнула на салфетку из итальянского флакона и дала мне эту салфетку понюхать. Двадцать долларов. Я попросил более сильное средство с идентичным букетом. Она брызнула тот же одеколон на собственную грудь и притянула к ней мо? лицо. Я выразил предположение, что средству нет цены. Галантерейщица заметила, что цена есть всему и спросила готов ли я выложить сто долларов за самое эффективное из наличных средств. Я оказался готов. Она заперла лавку, опустила шторы, разделась и увлекла меня на прот?ртый плюшевый диван за прилавком с тем, чтобы я навсегда уяснил себе, что ничто не стимулирует сексуальные чувства так основательно, как прямой и полный половой контакт. Особенно - неистовый и безостановочный. В парфюмерной лавке на Бермудах. С юной, тонкой и близорукой смуглянкой. Скрывшись от соотечественников. Под приглушенный шторами плеск океанской волны... Плоть обладает, должно быть, собственной памятью, в которую сознание не вправе и не в силах вносить изменения, потому что из плоти сигнал поступает в сознание минуя само же сознание. Любое посягательство на эту память только укрепляет е?, и человек, этого не знающий, прибегает туда, откуда убежал. 43. Спазматическое исчезновение из жизни Хотя ощущения, навеянные галантерейщицей, были сейчас кощунственны, останавливать их я не сумел бы. А потому и не стал. Единственное - попытался нащупать в себе кнопку быстрой промотки. Между тем, полуобернувшись к гробу, Амалия опрыскивала одеколоном уже и Нателу. -- Перестань! -- рявкнул я. -- Довольно брызгаться! В мо?м организме прокручивалась сцена с обнаж?нной грудью, к которой притянула меня смуглянка, но глаза мои видели другое: траурная колонна впереди застопорилась, и наш с Нателой и Амалией "Додж" вынужден был застыть на перекр?стке. Это оказалось некстати, поскольку я надеялся, что с быстрой ездой скорее удастся выкурить из пикапа итальянские пары. А вместе с ними - из себя - галантерейщицу. Машины, однако, застряли надолго. -- Слушай! -- окликнул я Амалию. -- Если верить Занзибару, ты знаешь дорогу на кладбище. Мы тут застряли, если нет другой дороги. -- Конечно, есть. Не по шоссе, а задворками, -- сказала Амалия. -- Кортасар как раз и велел мне ехать с мистером Занзибаром другой дорогой. Это быстрее на полчаса, но Кортасар хотел, чтобы за это время... Я уже сказала тебе! Надо ехать прямо. Не за ними, а прямо. -- Да, так лучше, -- сказал я. -- Тем более, что нам - с гробом - не пристало быть в хвосте. А если приедем на кладбище раньше других, то так ведь оно и быть должно, а? Идиоты! -- кивнул я на петхаинцев передо мной. -- Каждый норовит попасть на кладбище раньше других! Не догадались пропустить нас впер?д! Я же не о себе, я о Нателе! Надо же уважить е? хотя бы сейчас! -- Конечно, -- согласилась Амалия. -- Мисс Натела умерла, потому что была хорошая. У нас говорят - хорошие умирают рано, потому что им тут делать нечего: никакого удовольствия! Я е? очень уважала, но она мне говорила, что е? свои не уважают. А я сейчас жалею, что забыла сказать ей, что очень е? уважаю... Ой! -- и она шл?пнула себя по щеке. -- Я забыла сказать ей ещ? что-то: она ведь меня спросила - кто в Сальвадоре лучший поэт. И я ведь специально узнавала у Кортасара, но забыла ей сказать. Это у меня от беременности... -- А она говорила, что е? свои не уважают, да? -- А что тут сомневаться? Я обмыла е? - и никто цента не дал. Она бы дала, если б могла. Но мне не надо: главное, что она чистая... Я резко вывернул руль и нал?г на газ. Пикап взревел, затрясся и рванулся впер?д, в узкий боковой прол?т между домами. Бермудская смуглянка уже тянула меня к плюшевому дивану за прилавок, но, пытаясь выскользнуть из е? объятий и отвлечь себя от не?, я бросил взгляд за плечо, на гроб. Мне, однако, почудилось, будто Натела лежит в гробу нагая. Потом вдруг я представил себе, что над нею, очень белой, совершенно нагая же склонилась смуглокожая Амалия и, притираясь к трупу своим громоздким плодом, сливает себе на живот из кружки тонкую струю мыльной воды. Струя сбегает по е? животу и растекается по м?ртвой Нателиной плоти, которую Амалия медленно поглаживает скользящей ладонью. Тотчас же отряхнувшись от этой сцены, я испытал приступ гнетущей вины перед Нателой за то, что увидел е? без покрытия. Стало стыдно и перед Амалией: она старалась, чтобы Натела ушла туда чистая, а я осквернил даже е? вместе с плодом. Чем же я лучше Занзибара, который из любопытства готов был трахнуть беременную бабу в синагоге. Хуже - в пикапе с гробом?! Выложил, подлец, даже деньги, хотя и ноет, будто сидит без гроша! Нет чтобы подкинуть девушке за е? труды перед Нателой! Сам ведь и сказал он нам с доктором и с Гиви, что Нателу нашу обмывала Амалия. А они, доктор и Гиви, догадались ли подкинуть ей хотя бы они?! Я вдруг обрадовался, что наш?л чем отличиться от них и даже покрыть свой стыд перед Амалией. Вынул из кармана все деньги и протянул ей: -- Положи себе. -- Правда? -- засияла она, подвинулась ко мне вплотную и, опершись на мо? колено рукой, поцеловала под ухом. -- Я знала, что ты дашь деньги! Ты очень хороший! -- Ерунда, --