и рубашечек беленьких, голубых кружевцов. А там и перстеньки, и козловые башмачки фиглярные - тю-тю... Но Куприяныч все накидывает и накидывает; рыщет по деревне: и когда-де они перестанут рассольник с гусиными шейками есть? А наши все исхитряются - едят. Старый мужик Фалалей к Куприянычу пришел: "Ты, Митрий, на вкусном и сладком нас не укоротишь!" - "Да ну?" - "Мы, помимо тя, найдем обчий язык с коммунизмом". - "Ты куда это заводишь, гражданин?" - и как заблистали-то стеклышки-пенсне! А у Фалалея глаза под бровями-космами глубоконько сидят, волоса-бородища не стрижены сроду; крепок телом - чугун. Одни портки холщовы на нем, спереди и сзади - прорехи. "Ты скажи, Митрий, коммунизм - он без всякого такого?" - "Без чего?" - "Ну, тебе, чай, лучше знать. Иль, может, скажешь - со всяким он, с таким-разэтаким..." - "Цыц, гражданин, ты что? Коммунизм - он без всякого!" Фалалей исподлобья глядит, эдака косматая башка. "Стало быть, коммунизм - голый". - "Чего?" А Фалалей: "Иль скажешь, к нему подмешано чего - к примеру, от хлыстов?" Куприяныч как заорет. Фалалей: "Ну-ну, голый он, голый - успокойся. И мы как станем голые, так и найдем с ним обчий язык, и он своих сирот не покинет. Голое-то всегда пару ищет". А в прореху портков этака сиротинка видна - тесто ею катать. Ну, Куприяныч набавляет налог, а в окошко заглянет - наши, на-кось, блины со сметаной едят, к рассольнику-то. Что ты будешь делать? Сексотов завел, премии сулит: не выходят ли, мол, из положения тихомолком, по ночам? Сексоты: так и есть! И шепчут про Фалалея. Стемнело - Куприяныч по деревне летит. Бородка клином вперед, ненависть наружу прет. Эдак кругов пять рысканул вокруг Фалалеевой избы. Петляет, караулит. Ворвался. А Фалалей сидит посередь избы, на полу некрашеном - гол как сокол. Сиротинка колом-рычагом вторчь, а рядом-то - суслик. Подпрыгивает выше оголовка, суслик-то. Куприяныч: "Хе-хе, гражданин, взяли мы вас на деле!.. - ладошки потирает. - Делайте признание". И на суслика сапогами топ-топ. А Фалалей: "Вы на него не топайте, не нарушайте связи с коммунизмом". Куприяныч так и сел на корточки. Глядит на Фалалеев кутак-сироту, и задышал тяжело - аж слюна выступила на губах. Фалалей говорит: "То-то и есть! Уж как я, сирота голый, коммунизма хочу, а мой часовой еще сиротливей: вишь, стоит-ждет. Головенка тверда как камушек - до чего предана! Дави-крути, а от своего не откажется. И коммунизм из своей будущей дали видит это. Как осиротели-оголились ради него - суслик от голодухи с поля в избу прибежал и еще боле часового ждет коммунизма: прыгает выше головки. Потому, Митрий, коммунизм и подает нам, сиротам, вкусного да сладкого от своей будущей сытости, и ты на этом наших сиротинок не укоротишь!" А сиротинка-то длинна-высоконька, не увалиста - крутобоконька. Куприяныч: "Что за разговоры? Да я по всей строгости покажу тебе..." Фалалей встал: "Вот она вся наша обчая строгость. Показываю!" И ведро с водой на часового повесил. Пусть, мол, глядит любая проверка - я могу очень строго доказать нужное насчет того-сего... Только чтоб в проверяющих были опытные коммунистки! Глядит Куприяныч, как часовой держит полнехонько ведро: а коли, мол, в самом деле докажет? Какие еще попадутся проверяющие коммунистки... Боялся он проверок. Ушел - и опять накидывает налог. В окошки заглядывает: а наши едят себе и едят. Ох, едят! Голые, а отрыжка слышна, а ложки-то стучат. Ну, как их словить на чем? Стал под окном слушать. Баба говорит: "Поели, а теперь давай, муженек, сладкого..." А мужик: "Не-е! так будем спать. Не то коммунизм подумает: свое, мол, сладкое у них хорошо и не подаст нам". Пробирается Куприяныч под другое окошко. Слышит, баба: "Поели-то - ах! а теперь посластиться бы!" А мужик: "И то верно. Уж как сыты коммунизмом, вкусным да сладким, - поучим-ка его сладок кисель варить, дадим сиропу..." И пустили обчий вздох да частый "ох", ненасытный перепех; слышно, как помахиваются. А Куприяныч, черный пиджак, бородка клинцом - глядит гордецом. Словил! Бегом к себе и берет на карандаш: похваляются, мол, что сам коммунизм учат - ловить хреном случай. Вишь, посягательство и на коммунизм, и на женщину, и на ее навздрючь-копытце. Вызову отряд ГПУ - научат их, как учить коммунизм... Писать ловок, Куприяныч-то. Читает, любуется сквозь стеклышки-пенсне. И, видать, не зря они на нем. "Учат коммунизм..." - сквозь пенсне-то читает, и приходит ему мысль: а ну как проверка поймет вовсе не так, а эдак? Не то что, мол, наглецы хотят научить коммунизм похабному киселю, а просто-де берут его на мысль - учатся? Скажут: а какой-такой ты голубь - недоволен, что люди коммунизм учат? Хочешь, чтобы другое учили? Ай да сизарик! А дальше-то знамо, чего с голубями делают... Куприяныч лоб трет, бороденку теребит. Это что ж - на себя самого чуть не вызвал ГПУ? Ишь, запутала деревня: голый разврат, карандаш невпопад! Надо приписать: посягают на коммунизм, как на беззащитное сердце, меж бабьих ляжек, мол, дверца, запри задвижкой, повтори с излишкой: будет кисель густенек - и хозяйка сыта, и гостенек, хрен заботливо ращен на кисель переслащен... Только разохотился писать-строчить - э-ээ, думает, а как проверка-то скажет: у этого голубя есть мнения, что коммунизм, беззащитное сердце, позарится на похабное счастье. Это что за голубь такой - у него коммунизм наравне с бесстыдницами? Тут и другая мысль: а ну как и в самом деле испохабят коммунизм? Коли голодуху одолевают бесстыдники на гольной бесхлебице, у них и коммунизм станет над коммунистами изгаляться при гольной их честности. Вот тогда и будет мне проверка! Скажут: где был, голубь, твой стыд, когда матерый хрен щекотал-куердил бабий межеулок, чухал заманчивый зев, то влупив, то отперев, на глазах зореньки коммунизма: сладость, миленька, вызнай! Хоть я, зоренька, хрен беспартейный, но приучен к работе артельной, не сругнешься, зорюшка-заря, что ты мне отдалася зазря. Помогал, скажут, голубь, оголять невинность-зореньку, запущать хренище в горенку - ай, мамочки-светы! - да без партбилета? Повернем балабончики книзу: это первый шажок к коммунизму, уваляем родимые вбок: меж пупков ком-ком-ком-коммунок! А теперь балабонами взыди на набрякшую голь коммуниди: ты гляди, как умеет давать коммунку ком-ком-ком-коммунядь! Дадут мне, думает Куприяныч, мочи стаканами попить, допрежь как в подвал свести. Эх, попробуем избежать! И как почерком ни любовался своим, а пожег бумаги-то. Собирает народ: так и так, есть у нас товарищи, которые после рассольника не спят, а дают посластиться часовым стоячим в сиропке горячем, чтоб был погуще, наяривай пуще, на мед-белец охоч стебунец!.. Что ж, сдать мне этих людей в ГПУ за их счастье? Нет, товарищи, ГПУ и так полнехонько счастьем, как навздрючь-копытце патокой, лишнего не надо ему. Мы счастье-то у нас приспособим. Ведь это ж, товарищи, сам коммунизм! Бородку клинышком вперед, Куприяныч-то: "Эти товарищи, какие с крепкими часовыми, и их верные подруги проникают в коммунизм, можно сказать, не будь я коммунядь! Кругом еще враг, всякая темнота и похабство, а они в него проникают. И как их назвать, таких-то, какие действуют среди врагов, коммунядь их возьми, в ихнем тылу? Партизаны - знамо дело, коммунок на голо тело!" "Партизаны и есть! - Фалалей кричит. - Ура!" Все подхватили: "Ура!" В ладоши бить. Куприяныч партизан поздравляет, часики подарил - самому-де стойкому часовому. А после баб-партизанок отселил: от барской усадьбы флигель остался - вот он их туда. Назвали "Дом Партизана". Подушек натаскали туда, перин. Сделали над дверями надпись: "Коммунизм сегодняшнего момента". И в первую очередь обязали туда ходить мужиков, у кого часовые не такие бдительные, любят заснуть после рассольника. Над ними взято партизанское шефство - подтягивают до партактива. А мужики-то партизаны пароли завели и в своих избах принимают по ним - даже приезжих: с Уральского городка, с боле дальних мест. Вот залупа, я - "Салют!" Сами кунки на хер прут. От нашей Поиковки и пошло повсюду: колхоз "Красный Партизан", птицефабрика "Партизаночка"... Медали партизанские дают, с перепеху в зад суют. И не только молодежь увлечена партизанством - пожилые и даже престарелые партизанят по мере сил. Дан указ, чтобы героям молодежь давала стоя. Излишня церемония, на время - экономия! Сколь на то открыто санаториев и домов отдыха: чтобы тетеньки и дяди становились коммуняди. Да что: коли трусы продаются, так партизанские всегда с наценкой. Партизаны-то с тылу наносят удар: эти трусы особо и открыты с тылу. Остается спереди петелечку потянуть - девушке-то. Мол, рачком, без страху я, тыл даю с подмаху я! То-то и есть, тыловых не перечесть. Только помнят ли нашего Куприяныча? Уж как были б им довольны наши партизаны, не накидывай он налог. Накидывает - бороденка клинцом, старичок полукольцом! Вот Фалалей с ним и заговаривает: большая-де угроза твоему авторитету, Митрий... "Чего, чего?" - "Народ видит - ни разу не был ты в Доме Партизана-то. Сомневаются, вправду ль ты партейный, коли на кончике меду не держал? Слышно, хотят вызывать проверку". "Проверку? - Куприяныч боялся проверок-то, но старается виду не подавать. - Я, гражданин, проверен-перепроверен, и что мне на кончике мед держать, когда мой кончик партия держит? В меду, в сахаре он не был - заявляю открыто - но держала его партия в огне гражданской войны. После того любая партизанка передо мной - незначительная шутница, и чего мне ходить в Дом Партизана - ради приевшейся шутки отнимать коммунизм у безлошадных мужиков? Очереди, вишь, какие". "Так девушек подтянул бы отстающих", - Фалалей исподлобья глядит, брови космами висят. "А что, хе-хе-хе, у вас есть отстающие? Все до одной с этакими булками... Не могу глядеть - душа болит за народные масло и сало! От них эдак-то круглятся!" А ты - Фалалей-то Куприянычу - подтяни их до коммунизма, а в нем, сам говоришь, масла, сала да киселю безгранично: душа и перестанет болеть. А то кабы шутницы не оборотили все в шутку, пиши хреном прибаутку. Гляди, Митрий, обсмеют и кончик, а смешного кончика партия в своих руках держать не станет. Агитирует Фалалей, борода-волосища не чесаны сроду, голый орясина, дырявы портки, - загоняет бобра, а Куприяныч уж так не надеется на своего старичка! Он у него из ежистых попрыгунчиков: вскок-вскок - при виде голого-то, да вдруг и свернись ежиком, только что не колюч, слепень его дрючь. А Фалалей: "Много шутим, Митрий, а не все оно - шутки. Нужны и подвиг, и партейный долг, от каждого хрена толк. Пока девичьи навздрючь-копытца шутками не перекормили, зажег бы ты в бритом межеулке пламя борьбы от своего конца". Куприяныч думает: здешние сальцо и масло уж больно хороши! Ем их давно. Чай, сумею разок подпихнуть отсталость сознания... И Фалалею: не надо, дескать, делать из меня героя, гражданин. Я скромный коммунист. Направишь мне такую девушку, чтобы была во всем как скромная коммунистка: без нагулянного жиру, без жадности на слащеный кисель, конфету и сироп... "Доведу вас до дела-то! - теребит бородку-клинышек. - Изгоню шутку из полового отношения к девушке и заполню коммунизмом!" Фалалей про себя: авось понравится ему, и уговорит она, чтоб не накидывал боле налог, а может, и убавил. Кого только послать: нераскормлену? Девушек, какие побеждали на сравнительных смотреньях, решили не посылать - толстеньки у них балабончики. Ну-кось, мужики-то и Фалалей мозгуют, пошлем младшую из сестер Чупятовых. Тонка, легка, долгонога - вертлявый паренек да и только! Где на ней жиру искать? Повели натирать девушку пареным сеном. В дом Куприянычу чего только не натащили, чего не поставили на стол! Курочки, набитые бараньими почками, таймень - в окороке запечен. Куприяныч малосольный огурец и тот с медом ест, коровьим маслом намазывает, а девку к сладкому не допускает, чтоб не разохотилась. Накармливает одной лапшой с гусиными потрошками - отяжелей-де, обленись. Заставил выпить пол-лафитника белого вина столового. Чупятова-девка метнет-метнет глазами, прыснет на Куприяныча. А он, бороденка клинцом, глядит важнецом. Протер пенсне-стеклышки, говорит: "Посмотрим, сколь ты скромная-то коммунистка". Она уж и так поняла - разделась наголо. Куприяныч водит ее по избе: "Будь скромной, товарищ, поскромней того-сего... задом верти, да больно-то не надейся - не от меня зависит, а от партии". Посередь избы поставил ее в наклон. Покрепче, мол, упрись ладонями в пол: погляжу, снесешь ли на себе тяжелую партизанскую долю? "Снесу, дяденька партейный, снесу!" - "А ты не спеши партизанить-то - ишь! Сперва убеди, нет ли на тебе жирку мироедского?" Настрого велит не оборачиваться. Расстегнул на черном пиджаке нижние пуговицы железные, под поясным ремнем аптеку открыл и ну щупать девушку Чупятову... "Посмотри, Митя, какова титя? Не кулацкий ли откормок?" Старичок - скок из аптеки. А Куприяныч: "Застенчива титенька! Чуешь, Митенька? Еще немного убедимся в скромности и сделаем партизанский наскок". Чупятова как услышала - наскок! - ох, вертлява! Балабончиками завертела - круглыми велками капустными. "Скинули бы пинжачок, дяденька партейный! Жесткое сукно голу спину раздражает, а пуговички холодят". "Чего, чего? Я тебе не развратник - голым на девушку-то наседать. Учись скромности у меня!" Старичок к балабончикам присунулся, Митенька, робко эдак-то, а они его из стороны в сторону покидывают. Чупятова-девушка уперлась ладошками в пол, балует. А Куприяныч: "Мягонький у меня характером Митенька. К нему чем скромней, тем дружба тесней". Девушка расстаралась балабончиками крутить - Куприяныч щупает их, похлопывает: "Какие застенчивые! Поскромничай немножко - заселим лукошко. Митенька убедится в желании копытца, и сделаем наскок с пылом по голому тылу..." Подсунулся Митенька под балабончики, уткнулся легонько в межеулок бритенький - решается в навздрючь-копытце заглянуть. А Куприяныч: "Скромница. Партизаночка! Коммунизм - он, чай, сладкий, крепи, миленька, пятки". Чупятова-девчонка как вскрикнет: "Пошла улитка с меня!" Обернулась - а Митенька от страха и съежься вмиг. Она: "Ой, я думала, вы улитку Митенькой назвали, а это старичок, не осиливший толчок! Ну-кось, я с ним помирюсь через рукопожатие!" Хвать Митеньку - и пожимать. Он снова набряк, Куприянычу и дышать приятно. "Ну, хорошо. Но как ты удумала, что я улитку тебе подпущу?" - "Ой, дяденька партейный! Думала - для проверки скромности. Коли окажусь довольна улиткой, то я уж такая скромная - попаду в коммунизм даже без этого полустоячего дрючка!" Митенька тут и съежился вовсе - несмотря на рукопожатие. Куприяныч ее руку отвел, аптеку закрыл. "Помешала, - орет, - с тылу насесть! Выдала врагу план партизанского наскока!" - "Откель тут враг, дядя?" - "А с чего Митенька в засаду лег, головку притаил - не подымет ее?" Чупятова-девушка: "Да ну его совсем! У нас в Солдатской ляде пятнадцать ягнят второй месяц, и никакой враг не тронул, а то в дому ему враги..." "В ляде? В Солдатской? - Куприяныч так и извострился. - Пятнадцать ягнят? Хе-хе-хе. То-то мне и надо было узнать! Я вас доведу до дела-то..." - "Пожалейте, дяденька!" - "А если б я вправду улитку подпустил, ты ее пожалела б? Пустила? Зато нет вам пощады, а навздрючь-копытцу - коммунизма!" И посылает за ягнятами с ордером. Но Фалалей в отступ не пятится. Видать - смекает - тут дело не в том, чтобы девка была тонка да легка. А ну-кось, попытаем... И посылает красавицу Кабырину - два разу кряду первая на сравнительных смотреньях! Брови густы - страсть! А характер смелый до того - мысок никогда не брила. Пускай, говорит, курчавится: старичка потрет, как мочалица. На столе у Куприяныча опять чего только нет! А она хозяину и распорядиться не даст. С ужимкой да с усмешкой сняла с себя все, сидит - ножка на ножке. Икры - сливки, ляжки - сметана. Митенька и проснись. Куприяныч девушке: вижу-де вашу скромность, товарищ. Ведете себя, как опытная партейка: гольную правду любите, на мужчину смотрите как на партейный долг... А Кабырина: "Хвали-ка, дядя, своих коммунядей, а меня зови Липочкой, будешь лапать - не выпачкай!" На столе - жареный поросенок, в боку - толченый чеснок. Куприяныч кусок поросятинки ей в рот сует, а она: "Ха-ха-ха - кончик языка обжег мне, обожгу и вам кончик..." Кушает с таким причмоком! Митенька и запроси аптеку открыть. Липочка голые титьки выставила, глядит, как Куприяныч на табуретке елозит. "Хотите, - говорит, - дядя-товарищ, загадку загадаю вам?" А он ей: "Кушай, Липочка, поросенка, кушай!.." Липочка: "Хи-хи-хи!" - голенькая, плечиками поводит, титьками колыхает. А брови черны да густы! Губы - переспелый арбуз. От груздочка откусывает по кусочку, губами - чмок-чмок, причмок! Митенька встал во весь росточек: до чего томно ему. Куприяныч ерзает - руку под стол, аптеку открыл. А Липочка: "Ну, угадай, уважительный дядя! Свиное рыльце скользко, как мыльце, ныряет умыться в навздрючь-копытце. Что это?" Куприяныч: "Коммунизм, Липочка, желанная гражданочка-товарищ!" - "А-аа-ха-ха-ха-а! Это с чего вы удумали?" Смешки так и звенят! Ножками озорует голенькими, а Куприяныч их под столом подхватывает: "Чем человек рылом свинее, тем он скромнее, а ежели из навздрючь-копытца сумел умыться - скромней и быть нельзя. А что такое самая-то набольшая скромность, как не коммунизм?.." "А-аа-ха-ха-ха-а! Ай да дядя - попал не глядя: под мышку кончик! все одно - кончит!" - и ищет глазами постель, Липочка, - куда б упасть, набаиться всласть. Не выдерживает смеха. Куприяныч ее подхватывает под голые локотки, посередь избы наклоняет хохотушку. "Мы должны делать по-партизански: колышком с тылу на раздвоену силу. Ткнется в норку: там замок. Он пониже, в закуток". "А почему, добренький, обернуться на него нельзя? Каков он из себя головкой - кулачком или морковкой? Пойдет ли она к моей кучерявости?" - "Она, товарищ мой Липочка, лысенька - ей любая кучерявость пойдет. Зато и не даю оборачиваться - ваш нескромный вздох восхищения всполошит врага, сорвет партизанскую неожиданность..." Липочка как всхохочет! Голые балабончики, вверх задраны, так и затряслись-засверкали. А Куприяныч до чего не надеется на Митеньку - дрожит: Митенька, не испугайся! Не гляди, что курчава: лишь бы не ворчала... Под балабончики подсовывает, до межеулка достал - нашептывает: "Липочка-гражданочка, со смехом потише - не вспугните коммунизма-то зори... Дайте восстание, зори, зори!.." А Липочке слышится: "Горе..." Она и поддавать балабончиками ядреными навстречу Митеньке: "Какое горе, коли я задорю?!" Куприяныч-то: "Не накликай!" Митенька в кучерявку головкой - и изломился весь, как пьяный. И дверь отворена, а через порожек не переступит. Липочка как вскрикнет: "Поди от меня, свиное рыльце!" И обернулась: "Ой, я думала - поросячий пятак, а то - изломан кутак!" Ну, ничего, говорит, упавшему старичку было б за что подержаться: он и встанет. Прилагает руку Куприяныча к межеулку курчавому, к прищуру лукавому: "Поглаживайте, дядя скромный, закуточек темный". Куприяныч кучерявку поглаживает: "А как же ты удумала, что я поросячье рыльце тебе подсуну?" - "А как вы на мою загадку сказали, что свиное рыло - это коммунизм, я и подумала - сует рыльце, чтоб я коммунизм почуяла натурально, а не херово и нахально". Тут уж и Куприяныч: "Ха-ха-ха!" Митенька-то стал набрякать. А Липочка порядком приустала от хохота. "Какое там рыльце? Свиной хрящик, тяни его чаще, сади хоть пчелку, да что толку?" Митенька было вставать, а тут и съежься. Куприяныч вскочил, черный пиджак, железные пуговицы. "Обкормилась удовольствием, Кабырина! Путаешь коммунизм со свиным рылом и хрящиком, а подавай тебе еще? Распутница!" Липочка как встала, белотелая, ручки уперла в голые бока, титьки вторчь, ножку выставила, балабончиками играет. "Кто вам укажет девушку скромнее Липочки Кабыриной? Не вы ль вот только что, за груди мои держась, бормотали: ой, скромна-де девушка! Да я вчерась как перегоняла телят в Мудачью Яму, мне два паренька золотушных встретились. Сулили двух телят к моим, чтоб я только дала им. Я им кулак, а они мне и троих телят. А после аж целых пять..." Куприяныч: "В Мудачью Яму отогнала телят? Хе-хе-хе, то-то и надо мне было узнать". И посылает за телятами с ордером. А Фалалей почесывает косматую башку, не чесану век, дырявые портки подтягивает к голому пупку. Чупятову-девушку и Липочку Кабырину порасспросил и так и сяк... Ишь, кумекает, а ведь не вникли мы в Куприяныча. Требовал, чтоб на девушке не было жирку мироедского, а вон у Кабыриной балабончики поболе чупятовских, а он - ничего. Разговор-то был даже длинней. Знать, надо понять его наоборот: дать ему толщину. Чуется - Фалалей-то себе - против толстых балабонов он не взбунтует. И налог перестанет накидывать, и, может, забранное кое-чего вернет... Эх, Анютка улестит его!.. Анютка была такая молоденькая девчоночка: личико красивенько да приветливо - чисто дитя невинное. А уж балабоны толсты так толсты! Каждый в этакую тыкву: держи, мужик, на обеих руках. За то ее звали Анютка Пудовочка. А на сравнительные смотренья такую красивенькую девушку не допускали. Уж больно роптали казачки со станицы Сыртовской: чай, сравненье-то круглоты, а не величины, а Анютке, мол, за одну величину первое место дадут. Ее и послали к Куприянычу. Она как вошла: "Ах-ах, сколь жареного-пареного на столе - от пару душно мне! Помогите сарафан снять..." Куприяныч как снял с нее сарафан - девчоночка во всей голой красе и повернись перед ним, и качни слащеными. Он от вида такой голой пышности пенсне сронил, висят на шнурке стеклышки. Анютка Пудовочка плавным шажком к столу. Уж как балабоны крупны, белы да трепетны, а стопочка маленька - прелесть! Розовые ноготки на ножках. А все голенькое тело до чего нежно - словно семь раз в сливках искупано, соком мака-цветка умыто. Анютка губки-вишню выпуклила, на грудки свои торчливые поддувает этак невинно, лукавыми глазками улещивает Куприяныча. "Чего встали-то удивлены, милок-товарищ? Дале интересней будет..." Куприяныч: "Хе-хе-хе, слышишь, Митек, слышишь?" Анютка на табуретке повернулась бочком, спинку прогнула чуть, голый балабон выпуклый ладошкой поглаживает. Вижу, говорит, пол у вас мыт-скоблен, так положите дюжину овчин, поверх - четыре тулупа нагольных да пару перин, да шелковых подушек пяток... Мало что коммунизм - и любовь предстоит как-никак. Куприяныч, черный пиджак, козелком-резвуном с места сорвись. Нашел все, сделал. Аптеку отворил, Митеньку на свободу - сам у стола с вилкой. "Можно, уважаемая товарищ-девушка, положить вам в роточек вот этот кусочек? Видите, тетерев - рачьим мясцом начинен, с изюмом запечен..." Анютка, чисто дитя, открыла роточек,вот этакий съела кусочек, а Куприяныч до голенького балабона касается: Митенька, мол, она не кусается. А Митенька осмелел! Куприянычу аж не верится: развел полы пиджака, кажет его, а Анютка глазками по столу невинными - младенец! "Это чтой-то у вас за графинчик? Горлышко - писюлек". - "А в нем водочка дюпелек!" - "Ай, слыхала! Любит дюпель сладкий - на рачка кто падкий. Но беда со старичком - не идет ему рачком. Кто тягучий дюпель пьет, тот рачком не достает! Его хлопоты пусты, коли тыквища толсты!" И велит Куприянычу сесть на место, напротив нее. А он: "Что вы о еде все да о еде? Рачка не достанет, велю еще сварить. А сладки тыквочки - какими хотите толстыми ломтями режьте!" Анютка: "Ха-ха-ха!" Ножку под столом вытянула голеньку и мизинчиком Митеньку по носу: "Пролей-ка из писюлька тягучего дюпелька!" Куприяныч: "М-м-мы!" - замычал-зажмурился; чуть-чуть не расстался с соком - сколь копил-то его. Тьфу ты, говорит, вы ж ведь это про водочку дюпелек тминную! Налью с удовольствием... Налил из графинчика две рюмочки, свою опрокинул в рот, бородкой трясет, еще наливает, а Анютка свою пригубляет: "Колос налит хлебный? До дождя простоит?" - "А это надо бригадиров спросить. Сейчас пошлю". Анютка: "Ха-ха-ха! - голыми грудками заколыхала торчливыми. - У меня и вздох и "ах!" - завсегда о соколах! Скажите мне, кто вы? В чем слабы и в чем толковы? Может статься, пустельга - мухобоечка туга? А не то - драхвачник? Или неудачник?" Куприяныч щупает Митеньку - а тот вроде и не ежился никогда. Куприяныч: эк, привалило счастье-то! Только не подведи - а там хоть чего, но буду ходатайствовать, чтобы и тебя, Митек, приняли в партию. "Правильно, - Куприяныч кричит, - товарищ-красавица, понимаете мужиков! Многие из них - пустельга. Я каждую муху переписал у них и мухобойки укорочу! Но есть и ушлые, как птица драхва, - однако ж и их раздрахваню..." Привстал, черный пиджак, железные пуговицы, задом юлит. Анютка потемнела глазками: "Мои балабоны оттого наслащены, что драхва-птица на воле плодится!" Куприяныч вкруг стола обежал, встал за ее спинку за голенькую, балабоны Митенькой бодает. "Всю сласть балабонов, для копытца слащенных, не пожалей Митеньке! И коли будет ему вволю сладко - значит, много полезна птица драхва, пусть и дале плодится, не трону". Встала Анютка, смех - колокольчик чистый; спинку прогнула, балабоны крутеньки оттопырила, баловницы-ляжки развела. Сколь красоты! Красивей мака-цветка, слаще персиков. "Дам ему сиропу - попей и полопай!" Куприяныч: "Ай, как говоришь хорошо! Уж мой Митенька зачтет тебе труды-соучастье. Хоть пока он не партеец, совесть у него партейная... вишь, как тянется за ласковым словцом под балабончики концом!" "Ха-ха-ха! - Анютка-то, колокольчик. - На слова не поскуплюсь: ими кончится, боюсь". На перину прилегла, на подушку грудками-то тугими, балабонами покрутила во всей красоте, приподняла слащеные, а ручки вдоль тела нежного вытянула, ладошками вверх, пальчиками прищелкивает. "Дай яблочки в ручку - поважу на вздрючку. От моих ноготков - черенишко дубов!" Куприяныч глядит: Митенька ежиться не думает - и потерялся от счастья. Хвать со стола яблоки, Анютке в ладошки сунул. Она балабоны повыше приподняла, чтоб были доступней межеулок и навздрючь-копытце - чтоб давали прельститься. "Почмокай мой груздь! Языком потешь, да только не съешь!" Куприяныч цап со стола груздь - пососал, почмокал и выплюнул. Дрожит весь, от Митеньки глаз не оторвет: ишь, мол, стоит как! Счастье оно и есть счастье... Анютка Пудовочка голеньки балабоны, упружисты-томлены, еще выше взвела - на дразнилки смела, ляжками поигрывает: "Намажь маслицем губки у моей голубки, в сахар-мед-роток затолкай хренок..." Куприяныч ложкой черп-черп масло, мед, сахар, тертый хрен - и только Анютка успела сказать: "Надень ватрушку на стоячу пушку!" - давай ей рот мазать: мед, хрен, сахар пихать в него... Тут его надоумил кто: "А стояча пушка - это ж Митенька!" Хвать со стола ватрушку и на Митеньку насадил. Анютка яблоки отшвырнула, отплевалась, бедненька красавица - с кем досталось маяться. Поворачивается, а Куприяныч стоит, на Митеньке - ватрушка, ждет: чего дальше? Уж и доволен! До сих пор Митенька не съежился-де. Гордость играет. Анютка как взвизгнет: "Ай, заряжена пушка - не пальнула б ватрушкой!" Закрыла навздрючь-копытце ладошкой. "Ждала мацки-цацки, чикалды-чаебки, а дождусь заклепки!" Взбрыкнулась: пятки сверкнули, балабоны на перине подпрыгнули. И ну - валяться по пуховикам, подушки дубасить! Завидовали, кричит, что нам коммунизм подает, а гляди-кось, как он вам подал хорошо - к месту да к моменту! Осталось вам ватрушку помацкать-поцацкать, чикалдыкнуть-чаебнуть, чайком размочить. А Куприяныч: "Рано ты про чай - не набаялись, чай!" Когда, мол, дашь последнее словцо? Стоит счастлив - Митенька ватрушку держит, не думает клониться. Век бы так простоял, погордился бы... Анютка ему: "Какие вам еще словцы, коли коммунизм - одно слово, мал хренок, да с уловом! Чего вам промеж партизанских ляжек коммунизма искать, когда у вас ватрушек вон сколь?.." Куприяныч: "Хи-хи-хи!" Головой кивает, бородкой трясет: "То коммунизм печен, а промеж ног - боле учен. Балабонами верченный - завсегда боле ученый!" А Анютка: "У меня промеж ног - коммунизм Сидорок. Коммунизм известный - кузовочек тесный. А тебе коммунизм - тесто с творогом, и впригляд и вприлиз - любо-дорого! Именуется Фока-челнышек. Образуется хрен-подсолнушек". Встала с перин-подушек: титеньки голенькие на Куприяныча глядят, мысок бритенький, навздрючь-копытце медово - почаебиться готово. А Куприяныч: "Хи-хи-хи, хрен-подсолнушек - эко здорово!" Стоит, черный пиджак, полы раскинуты, аптека открыта, на Митеньке - ватрушка; стеклышки-пенсне блестят, бородка клинцом - глядит щегольцом. Век бы эдак гордился Митенькой стоячим... Дале, мол, скажешь чего, желанный товарищ? А сам-то счастлив! Анютка ему: "Мацки-цацки чикалдык, хрен ватрушке сладил втык. Не врастяжку, не рачком, а обычным стоячком. Как же так он это смог? Коммунизм ему помог". Пятками притопнула, приплясывает, по балабончикам себя шлепает: "Чикалды-калды-припрыжка, коммунисты держат шишку! Туговатая на вид - эта шишка не стоит. Отчего она туга? Ей ватрушка дорога". Уперла ручки в бока, туда-сюда гнется: "Ах-ах! чаебики-чикалды, с коммунизмом нелады! - притопнула впоследки. - Мой Сидорка-кузовочек время зря терять не хочет. Покивай, ватрушка, с горки уходящему Сидорке!" Сарафан набросила, на Сидорку спустила подол и ушла. Куприяныч стеклышки-пенсне протер: перины-подушки изваляны-измяты, Митенька, гордость-краса, стоит крепенек, а боле-то нет никого! Вкруг перин походил, на Митеньку порадовался - да он есть просит... а ватрушка не естся. Куприяныч ее снял, кое-как Митеньку свернул набок, аптеку прикрыл как смог и бежать. Ну, мол, какая ни попади сейчас - уваляю! Навстречу - поздняя молодка, в очках, коренастая. Он перед ней, черный пиджак, заволновался: из кармашка часы вынул на ремешке, по ним щелкает ногтем. Нельзя нам, кричит, время терять! Хвать ее за руку и в дом. А она: "Деловито начинаем. Кабы и дальше так!" Куприяныч ее за стол, не успеет она рот раскрыть - куски ей запихивает один другого вкусней. Тремя стаканчиками употчевал сладкой водочки - тминного дюпелька. Она и не ахнула, как он оставил ее в одной жакетке, на перины мягкие уложил, на пуховы подушки. Митеньку вломил по самый лобок-косточку: лишь тогда гостья опомнилась. Коленом Куприяныча отселила. "Вы мне, - говорит, - покажите, сколько налогу удерживаете с конопли?" Куприяныч: "Да! да! хорошо с этим-то у меня!" Вскочил, сыскал разнарядку. Беру, дескать, холстами со двора вот сколь. А вы до чего мне полюбились, что эдак любознательны! Раскиньте пятки как можете вширь, задерите ввысь - как будто обнимаете ножками горку. Холсты положу горкой, как эта, - и ваши будут. Сподобите меня кончить сладкой судорогой в семь передергов - выдам холст-семерик. В восемь передергов - осьмерик. Вбил Митеньку, крякнул - и только начал: на-ачики чикалды... а гостья - экая силушка в ногах! - отсади его. "Вы мне покажите, сколько налогу удерживаете с коровьего масла?" Куприяныч: "Ась? ну! ну! порядок с этим-то у меня!" Вскочил, разворошил отчетность. Беру-де маслом топленым со двора вот сколь. А вы до чего мне полюбились, что эдак строго ведете себя! Умаслите Митеньку, чтоб мы с вами крикнули как один громко, и я вам столько уделю масла, что мы опять так же громко закричим. Вы - от удивления, я - от щедрости. Вкрячил Митеньку и только принялся тубахать: на-ачики чикалды... а гостья его - в отвал. "Вы мне покажите, сколько налогу удерживаете с меду?" Куприяныч: "У? угу! угу! успешно с этим-то у меня!" Вскочил, перетряс бухгалтерию. Беру, мол, ведрами со двора вот сколь. А вы до чего мне полюбились умными интересами, да что не забыли и про мед! Усластите Митеньку, чтоб мы с вами после крика зажмурились. И сколь мы будем лежать зажмурены, столь времени две бочки с медом будут наклонены. Весь мед, какой вытечет, - ваш! Влупил Митеньку... а гостья - не-е! "Покажите мне, как вы стоите на позиции коммунизма?" Куприяныч: "Ась?" Взял ватрушку, что давеча-то держал, на Митеньку ее. Вот так, мол! В кои веки Митенька встал всерьез - хоть на нем стой - и опять стоять коммунизма ради: без толчка и коммуняди? "Сколь я под коммунизм мялся - ээ!.. сунем его вам под зад, пусть под нами помнется". Раздел пиджак, жакетку с нее дерг - и сунул под крепкий ее зад, под горяченый. "И то, видать, в прошлые-то разы позиция для меня была не та, а теперь подходяща - вздобрим патоку слаще! Допрежь как на позиции стоять, ее надо укатать!" И ну ей голеньки титьки куердить, сахарны груши посасывать, бородкой межеулок щекотать... Она на нежность и окажи себя. Уж как они оба вскрикнули! А зажмурились - пока лежали зажмурены, успелось бы две бочки меда ложками вычерпать. Эк сладко Куприяныч потянулся: до чего хорошо, мол, любить умного-то человека! А гостья: "Присластилось вам мое ненаглядное?" Куприяныч: "Угу! угу!" - кивает, бородкой трясет, поглаживает гостью по местам. Она и говорит: "Скажите мне, почему оно такое сладкое?" - "Потому голо и гладко, на коммунка хватко. Движенья-то - страсть! Не то в меду бы увязть". - "Еще почему?" Куприяныч: "Потому дано умному человеку - встречаете Митеньку по уму, с деликатностью к нему". - "Еще?" Молчит Куприяныч. А она: "А вы близоруки! Неужели не видите? Оно такое сладкое, потому что честное!" Куприяныч моргает, бородку теребит. Гостья сверк-сверк очками, повернулась перед ним всем своим голым: "Исправляйте вашу близорукость!" Замечаете, мол, с задних булок и промеж на вас сама честность глядит? Куприяныч: "Хе-хе-хе..." "Не узрели? Так пусть коммунизм вам поможет!" - "А где его взять?" - "А куда вы его положили?" Куприяныч: ну-ну... у нее из-под зада вынул жакетку, встряхнул - бумажка и выпади. Читает, а это мандат. Гостья с проверкой прислана... Куприяныч-то прикусил губу. "В кои веки Митенька не сломался - зато и попался!" А она: "Это ваша правда, а теперь покажу вам мою честность боле убедительно!" Встала, оделась и укатала его на пятнадцать лет. За веселые-то разговоры, близорукость и попытку покушения. Года проходят - и наведывается к нам. Был Куприяныч - стало четверть Куприяныча. Бороденка седенькая, оборван. "Чего, - спрашивает, - у Щеглова лесочка еще сравнивают балабончики?" Мужики промеж себя переглянулись. Как ты-де, Митрий Куприяныч, пострадал - доверим тебе. Случается, мол, смотрим круглые. "А споры бывают?" - "А то нет?! Девки на балабончики самолюбивы, зато палочки колотливы, да тебе-то какая нужда?" А он: "Обещал вас до дела-то довести - и доведу! Я уж не близорукий, и вы не будьте". Достает из пестеря подзорную трубку старинную. В черной коже трубка - потерта от службы; две ножки прилажены. Как девушки, говорит, со стариками заспорят, поставьте молодиц в рядок. Наклонятся, голые балабончики взведут красиво - отсчитайте от них тридцать пять шагов и трубку поставьте. Пусть старики в нее глядят. В подзорную-то трубу самый круглый зад прозревается без ошибки. Вскоре опять подобрали Куприяныча - но дело повелось. Конечно, балабончиков не пекут уж у нас. Лавок у Щеглова лесочка нет - трухлявы столбушки. И щеглов не стало, а станицы-то Сыртовской - еще и много раньше того. Но глянь-кось, как хороши мак и дикий жасмин! Сколь-нисколь девушек из разных мест сойдутся - и идет сравнительное смотренье. Глядят старики в трубку: "Эти круглее, эти сударики-сверкуны!" Так оно и признается. Вид местности меняется, давно ль нашли у нас нефть, а уж повыкачали всю! взаймы проси - никто не даст. А подзорной трубке верим. Не одни голые зады прозреваем в нее, но и будущие зори. Глядишь в зад куме, а коммунизм на уме! Обернешься вспять: везде коммунядь. В гол зад гляди, с коммунядью сиди, коммунком победи! Не выстоит коммунок до победы - смотри в трубку на чужие обеды. Так-то. Обещал Куприяныч нас до дела-то довести - и довел. Пояснения аптека (перен.) - ширинка балабончики - колобы, колобки из теста, круглые хлебцы; (перен.) - ягодицы белец - сорт меда из цветов липы вкрячить - всадить влупить - втолкнуть, впихнуть горенка (перен.) - влагалище держать шишку - господствовать, обладать полной властью драхва - степная птица с индейку драхвачник - ястреб, охотящийся на драхв; (перен.) - основательный любовник дрючить (перен.) - сексуально овладевать дрючок - кол, палка, рычаг; (перен.) - половой член дюпель (от нем. Доппелькюммель) - двойная тминная водка загонять бобра - побеждать собеседника доводами, доказательствами прижимать к стенке задорить - горячить, распалять закуток - теплый хлевок для мелкой скотины; кладовочка; (перен.) - влагалище куердить - ерошить, трепать, теребить, взбивать, вздымать кузовок - берестяная коробочка, лукошко; (перен.) - женский половой орган кунка - влагалище кутак - дверная круглая деревянная задвижка; (перен.) - пенис лакомка (перен.) - женский половой орган ляда - лесок по болоту махаться, помахиваться (перен.) - производить ритмичные движения при совершении полового акта мацка-цацка - телесная ласка медуница - травянистое растение с мелкими душистыми цветками межеулок - проулок, переулок; (перен.) - промежность набаивать - сексуально овладевать навздрючь-копытце (здесь) - цветок мака; (перен.) - влагалище (от "вздрючить" - сексуально овладеть) некулема - несообразительный, неуклюжий, мешковатый человек оголовок - утолщенная верхняя часть столба; концевая часть сваи, трубы; (перен.) - головка пениса орясина - дубина, оглобля, жердь; очень высокий, крупный человек осьмерик - сорт холста палочка (перен.) - половой член патока - густая сладкая жидкость, что образуется при варке арбузов, винограда, а также мед нетопленый, чистый, сам стекающий с сотов перепех - половое сношение пестерь - дорожный мешок потачка - поблажка прищур (перен.) - щель женского полового органа пустельга - мелкая хищная птица; (перен.) - пустой ничтожный человек; легкотелый любовник, который частит и быстро кончает рачком - поза в сексе семерик - сорт холста сироп (перен.) - наслаждение половым актом сиротинка (перен.) - фаллос слащеный кисель (перен.) - о половом акте сокол (перен.) - пенис старичок (перен.) - половой член стебунец (здесь) - розга, стебель, черенок; (перен.) - фаллос стоячком, встояка - поза в сексе таймень - крупная рыба семейства лососевых толчком, толчок (перен.) - фрикционные движения при половом акте томно (здесь) - нежно-томительно, о состоянии сладкого томления, вожделении тубахать - толкать, совать туда-сюда туесок, туес - берестяной сосуд с тугой крышкой и со скобкой или дужкой на ней фиглярные (здесь) - ловко, искусно сделанные, тонкой работы, затейливые, фасонистые, с узорочными украшениями чаебиться (здесь) - совершать половой акт чаебка (здесь) - секс часовой (перен.) - фаллос чухать - почесывать, чесать шишка (перен.) - головка полового члена Буколический сказ "Как Митенька попался" опубликован в книге "Русский эротический сказ" (Бендеры, "Полиграфист", 1993, ISBN 5-88568-090-6). Игорь Гергенредер. Птица Уксюр Буколический сказ Как так у нас сохранился в целости Мартыновский бор? Тайна - впереди. Ежевики в нем - заешься. А боровик - корзины на коромыслах при; только умей увидать его. Сойди к Уралу под круту гору на Лядский песочек: нога купается в нем. Сухарь вкусный разотри - вот какой это песочек! Чистенько, не плюнешь. А водичка? Вымоет, как наново родит. Девки на песочке - ух, игрались! Начнут в голопузики, кончат - в крути-верти. Громко было, так и разлетались шлепки. Народ говорил: ох, шлепистые девки! Вольный был народ, богатый: заборы выше головы. Каждый: чего лошадей-то, коров... Быков держал - на мясо! Как в Мартыновке на ярмарку резали их - в обжорном ряду объешься рубцов. А щи с щековиной? За все про все - пятак. Если косушку пьешь, тебе бычьи губы в уксусе предложат. Закусишь - и свои отъешь, ядрен желток, стерляжий студень! Вина привозили виноградного - и в бурдюках, и в бочках. В сулеях, в штофах и в полуштофах. Где была ярмарка - поройся в земле. Сколько пробок-то! За сто лет не перегнили. Вино выписывал Мартын-бельгиец. Такой вкусный любитель! Держал конный завод: битюгов выращивал, копыто в жаровню. По нему зовется Мартыновка, и бор по нему. У него сынуля Мартынок, по девкам ходок. Ну, скажи - ни часу не мог без них. Ему помогал пастух Сашка. Спозаранку-то стадо выгонит и под гору сам, на Лядский песочек. Там, под самой горой, сплетет шалашишко. И идет пасет стадо. Вот если в этот день девки ходили в бор за ежевикой или за грибами, он слышит, как они возвращаются. Зажгет костер и травы на него - дым-то столбом. Мартынок с усадьбы углядит дымовой столб и бегом. У горы встретятся с Сашкой, на бересте вниз, как на санках. Нырк в шалаш. А тут и девки. Приплясывают, похохатывают. Сперва телам потным дадут наголо-то остыть, после сбеганья с горы. Кипреем, пучками, обмахивают друг дружку. Одна скакнет в воду по лодыжку, на других брызнет - взвизгнут, кинутся. Другая в воду... Вертятся, пополам гнутся, резвятся. А Сашка с Мартынком из шалаша наставили глаза на выплясы. Девки - купаться. И уж как нежатся в водичке, покрикивают: "Ух! Ух! Ой, приятно!" Выходят веселые, чесать тебя, козу, сдоба-то круглится! Ногами выкрутасничают, пупки так и подмигивают. Возьми стерляжью уху, чтоб жир желтками ядреными, остуди в студень - станешь есть, зажмурит тебя, одним дыхом и ум заглотнешь. Вот тебе эти девки купаные, в бодрости во всей. Перво-наперво у них - играть в голопузики. Раскинутся на песочке, пупки в небушко. Так считалось в старину, что должны на это раки приманиться. Заведи козу дойную в реку - раки ей на вымя и повиснут. Вот, мол, и девка купаная как сохнет, козьим сосцом пахнет. Лежат: ну, полезут раки сейчас. А ничего. А уж Сашка с Мартынком вострят глаза из шалаша. Тут какая-нибудь девка начнет: "Мы готовы, а чего-то рачок не выходит". Другая: "Не хватает чего-то для рачка". - "То и есть, Нинка, лежи, пузень грей хоть так, хоть бочком, а не кончится рачком!" Такой завязывается разговор. Вздыхают, набирают загар. Горяченье от него. Вот какая-нибудь девка: "И чего ж для него не хватает? Не рядом ли это где?" - "Да откуда же, Лизонька, рядом-то быть? Не в шалашике том?" Жалуются друг дружке; а песочек все горячей. "Эх, девоньки, сомлела! Нету терпенья боле в голопузики играть. Что рачок? Пусто лукошко". И другая: "Тело - огонь! В шалашике хоть тенечек найду..." И этак лениво к шалашику. Да как взвизгнут, да ладошками стыд прикрывать! "Ой, девки, - страх! Ой-ой, ужасти! Глядят за нами!.." Скакнут, в гурьбу собьются. "Срам какой, нахальство! Это кто ж бесстыдники, чесать их, козелков?" И размечут шалаш. "Сашка-пастух, чтоб тебе посошок сломать! А вы, Мартынок, такой из себя молодой человек, и не стыдно перед папашей вам?" А Мартынок: "Не срамите, золотки! Что хотите делайте, только папаше не сообщайте!" - "И сделаем! Ой, сделаем!" Сорвут с обоих все - и валять, и шлепать. Остальное всяко... Шлепистые девки, ретивые. И так поворотят, и этак: не балуй! Чтоб тебя в другой раз стыд заел! Наказывают, не жалеют - игра крути-верти. Глянь с горы на Лядский песочек: одно голое мельканье. Толчется гурьба; смехота да визг, да толчки. Не поймешь, чей зад виден: девки какой иль Сашки, иль Мартынка? Парни телами гладенькие, аккуратные. Ну и достанется им. А как иначе? И намнут, и поцарапают. Не подглядывай, не раздражай. Такотки. Дурак не разберет, чего ему больше дали. А умным понятно: все даденное - одно. "Спасибо, золотки!" И папаше не скажут. Так и велось, и вот Сашка ладит который за лето шалаш. Там рядом с Лядским песочком медоносы цветут, и уж больно шпорник расцвел: синенький, приятный. Прямо заросль. Еще его зовут живокость. Переломы лечит. А девки им следы от засосов сводят. Смочит настоем - и нету. Дай-кось, Сашка думает, вплету этих цветков в шалаш, в прошлый раз их не было. Заглядятся девки на красоту, а у кого глаза синие - тем более поймут уважение. Ну, скажут, Саша - кавалер! Знает не только посошком вертеть, оголовком. Заходит в заросль, а оттуда птица интересная - порх! Так в глаза-то блеснула красивыми цветами. Недалеко садится на песочек. Вроде как большой куренок, но рудо-желтое оперенье у нее, штанишки перьевые. Шейка малиновая, в хвосте и по крыльям лазоревые перья. Головка этакая увесистая, больше, чем у курицы, и лохматенькая; темные кольца вокруг глаз. Что за птица? Сашка как встал - ну глядит. Походила по песку и низко полетела над рекой, над Уралом. Перелетела на ту сторону и в бор. Там кукушка кукует, сорока вылетела, а этой не видать больше. Нет. Сашка руками заросль разводит - гнездо и птенец. Вот он шалаш докончил, стадо поглядел - а! забегу к Халыпычу, к колдуну... Забегает с птенцом. До чего, мол, птица была: не опомнюсь до сего момента. Не наведет на клад? Халыпыч из подлавочья вынул кошму, постелил. Прилег, усмехается на птенца: "Только редкие старики-татары распознают... и я! Это птица Уксюр. Эх, жаль какая, что мне восемьдесят третий годок - было б год назад, овечья мать!" А Сашка: "А что?" Халыпыч говорит: "Кто птицу Уксюр увидит, даже хоть птенца, будет с царицей спать. Но только если тебе восемьдесят один с половиной не стукнул. А то не исполнится". Объясняет: "Ты саму птицу видал, и тебе от нее уже далось. Значит, касательно птенца ты не в счет. Я вроде как вижу его первый, и мне бы, конечно, далось от него. Один годок подвел, расщепись его сук! Но и другие гляди теперь - лысый шмель им дастся, а не с царицей спать. Мы его уже подержали..." И садит его на ладонь. После подержанья теряет, мол, силу. У Сашки вопрос: "А как кто после меня птицу увидит?" Халыпыч: "Хе-хе, если за час не узнает, что она - Уксюр, не подействует. А тут, кроме меня, на сколь хочешь верст кругом - не откроет никто". "Ну, - Сашка просит, - не открывай, прибежит кто. Уважь". - "Уплотишь?" - "Знамо дело!" - "Сомнительно мне, - старик говорит, - откуда у тебя возьмется хорошего..." - "А мне Мартынок жеребенка от битюга сулил. За помощь в удовольствии". "Ага, - старик рад, - жеребенка желательно мне!" А Сашка: "Да что! чай, если мне с царицей спать, и деньги перепадут от нее, вещицы какие. Все тебе!" Халыпыч тут косо взглядывает: колдун и колдун. "Не сули неизвестного! Не про блоху на царской ляжке серебряна чашка". Требует уговориться на жеребенке. Уговорились, а Сашка: чего деньги, вещицы... Узнать бы, как она вблизи царить будет, царица. Чай, не как девки - крути-верти со смехом, с нахальством. Чай, эдак покажется, белосдобная, на ослепленье, и украшения на ней, а не скрыт пупок и царев елок. "Ах!" - и поворотится, ножками затопочет. Оглянется строго-то: "Подойдите!" И: "Ах!" Опять поворотик, топоток: уж бела-бела, а туфельки золочены! Ручку протянет - "Ах!" И назад ее. А глаза-то, глаза! И огонь в них царский, и слеза царская. От деликатности - со слезой берет удовольствие. От гордости и от умственной печали слеза. Не смех же глупый? Ты ее тело царское на руках, а она тебя печально поглаживает... Да вдруг: "Ах!" И вдарились в мах! После слезы-то. Ух, грусть-печаль, стерляжий студень... Так он с мечтаньем своим разахался - Халыпыч на кошме покряхтывает, головой кивает: да-да, мол, этак оно с царицами-то! А Сашка с царской слезой до того расходил себя - в слезы. Вдруг не сбудется? Как он без меня будет, пупочек царский, не мной баюканный? Во-о наказанье!.. Не-е, не приедет царица к нам. А Халыпыч: "Приедет. Битюгов-жеребцов Мартыновых поглядеть. Звери! В какое-никакое время, а захочет обозреть. А уж где Мартыну ее принять - сам знаешь". Мартын при своей усадьбе держал еще дом; ну, прямо малый дворец. Его потом разобрали, сплавили по реке в Орск. А там возвели как музей революции. Мартын в том дому устраивал ссыльных. Ему за них платило правительство; важные лица бывали среди них. К Мартыну наезжал особый смотритель: волосища седые, борода в руку по локоть длиной, заострена. Обговорят про ссыльных тайное все, вино дорогое пьют. Мартын смотрителя обязательно угощает так: уткой, пряженной с налимьей печенкой в повидле. Кто понимает чернокнижие, тому это на вкус и на пользу. Ну, сколько налимов изведут на печенку! Мартын за них платил рыбакам - не торговался. А смотрителя они боялись. Глаз жестокий. Что не так ему понравилось - отомстит. Вот Сашка идет от Халыпыча, а он и едет, смотритель. Халыпыч из избы орет: "Гляди, не уплотишь - и я не соблюду! Открою - прибежит кто насчет птицы. Не дастся царица-то!" Сашка машет: будет тебе все! Тише, мол. Везут кого-то... Смотритель впереди; на лошади едет. Конвой тут, телеги. Проехали... Сашка - ну, время уж к стаду бежать. Из бора девки идут. А у него, с Халыпычем-то, с разговорами, костра нет, дрова не наношены. А девки близко: смешочки, хаханьки; песенка заливиста. Самая игра приспевает. "Эх, - Сашка думает, - поморю клячонку-то, авось не падет". Ему была общественная лошаденка выделена. Только шагом и езди на ней, и то - по времени. Уж больно лядащая. Сказано ему: отвечаешь за лошадь! Знали Сашку-то; дай ему коня - по девкам на дальние покосы кататься будет, галопиться... Ну, погнал клячу. Кнутом ее - к Мартыновой усадьбе вскачь. Глядит, а от задов усадьбы Мартынок бежит. Вишь, и без дыму поманило на Лядский песочек. То-то есть указчик при нем, при Мартынке, хи-хи-хи! Чего-то только не вниз бежит, навстречу, а на изволок, в крыжовник. Эта дорога была б короче, если бы не овраг за крыжовником. Через тот овраг и шустрому Мартынку долгонько лезть. Сашка за ним. Громко звать боится - чего зазря привлекать интерес с усадьбы? Да тот, поди, сам копыта слышит. Не-е, не оглянется. Летит - пятками по заду себя так и наяривает, к земле припадает, нырк в крыжовник. Сашка с клячи да следом. Ну, если б тот перед оврагом не встал - не настиг бы. Овраг помог. А-а! Мать моя, хренова теща! То и не Мартынок. Парнишка так собой видный, похожий - но не он. "Ты не брат ли Мартынка?" У того брат учился в Бельгии где-то, в Европе. Он поглядел-поглядел, кивает. "Наслушался про Лядский песочек? Не ту он тебе дорогу показал!" Сашке смешно: "Были б у тебя крылья - овраг перелететь - самая и была б дорога. А так чего? Пожалуй, лезь". Тот - ничего. "Погостить приехал? Будет тебе удовольствие. Сделаем! А Мартынок, чай, подглядывает - не баб каких привезли в ссылку сейчас?" И смеется, Сашка-то. Ладно, говорит, теперь уж не успеем его позвать, у него свое занятие. Пошли - поведу. За брата не будет в обиде на меня. И вот они в шалаш, а девки - на Лядский песочек, с охотой да с приплясом. Без задержки у них, как ведется. Себя наголо: кипреем обмахивают друг дружку. То ль остужают, то ль горячат. Занялись рачком, поманили, пожаловались: не идет, мол. Да... Не хватает чего-то для него... Как велось, так и теперь все. Довели голопузиков до конца, взыгрались. Разметали шалаш. Сорвали с парней - что на них-то... И-ии! Хрен послушный, скрип нескушный! С Сашкой - девка! Она самая, ядрена гладкость. Такая наливная девушка! Капустки белокочанные, яблочки желанные, малосольный случай... Что да как? Откуда? А она дрожит!.. А Сашка: "Не вините, девоньки, самому сюрприз, бедуй моя голова от оголовка. И ты, милая, не взыщи. До чего ж хорошее у тебя все - ишь! ишь!.. Насмерть ухорошеешь глядеть. А охота - взыщи вот". Тут кто-то из девок прибежал: "Ух! Она! Ее ищут..." Ссыльных-де сегодня привезли: она и сбеги... Как эта девушка зарыдает! Забило всю. Сашка на колени: "Умные, красивые, не выдадим! Не то утоплюсь!" И она - топиться. Насилу приклонили к песочку, держат. А кто-то: "Ой, девоньки, погоня на гору въезжает! Смотритель..." Топ-топ - кони войсковые. Храп сверху летит. Смотритель злей волкодава. Ветерок куделями седыми балует, борода белая, длинная, заострена. Ну, скажи - жестокий до чего! Девки шепчут: "Давай игру крути-верти. И ты, барышня, как все будь. В том лишь спасенье твое". Ай! ай! - затопотали, затолкались. Всякие ужимки напоказ. Ее на четвереньках придерживают, чтоб сверху не узнал. И другие так же на четвереньках возле нее. "Нас-то, кажись, всех в личность знает боле-мене, а ты больше к реке поворотись. Чего ему личность казать? Пускай вон чего любуется!" А одна: "Ой, страх! Трубу наставляет". Смотритель наводил подзорную трубу. "Ну, - Сашка шепчет, - одно осталося, хорошая. Не то спустится и тогда уж легко выяснит. Одно нам осталось сделать, как ни крути". Он, мол, в трубу всех переглядит - одна ты под сомнением. Вот мне надо с тобой, как со своей; и лица не покажем. "Бойчей, - шепчет, - выворачивайся, да поддавайся опять, опять! да шлепай, да эдак - брык! Еще, хорошая: не отличайся от девушек! Распусти руки - дерзи! спасай себя - посошка не страшись, в нем-то самая жисть..." Глядит! Не вздумается-де старому пню, что ты до того ловка, ха-ха! Лишь сбежала - и оголилась, и веселая-то, не хуже других охочих; милуешься как своя... Поддержи, касаточка! Девки подправляют ее, помогают телом мелькать, кочанами - круглотой сдобной выставляться, чтоб лица не определила труба, не углядела чего не надо. "Слушай Сашку, барышня! Делу учит". "Ну, - он просит, - не взвейся теперь! Какая ни есть грусть - не взрыдай, а нахально попяться. Грусть в тебя тугая, а ты попять ее, попять. Кочаны круче - размашисто вздрючу..." Бульдюгу вкрячил - и в крик ишачий! Она: "Ах!" - и чуть не набок с четверенек-то. Поддержали ее. Оба притихли, дышат прерывисто: он дает время, чтоб и ее проняло. Ровно б шутник-наездник на кобылку-стригунка громоздится - лег пузом на круп. Нежненький круп-то, нетронутый, уж как волнуется под пузом! Трепещет. Она порывается скакать - ножонки подкашиваются. По дыханью ее, как стало жадней, понял момент. Пристроил неезжену себе в удобство, направил шатанье в нужный лад - и как на галоп переводит. Старичок толчком да разгоном, он молчком, а они - стоном. И не подвели друг друга. Сделали сильно. Забылись от всего нервного, ничего не видят, не чуют. После уж девки сказали: сверху, с горы, смотритель ругнулся. Другие, с ним-то, - в смех, крякают, бычий мык, задом брык! А он: "Лядский песочек и есть!" Плюнул, уехали... Не узнал тонкости происшедшего. Вот так спасенье пришло. Поздней Сашка переплыл с девушкой через Урал. Как стемнело, девки им лодочку. Где на лодке, где по тропке: в Ершовку доставил ее. Там, она сказала, поджидала богатая родня. Отец ли, кто еще - тайно за ней ехали и в Ершовке встали под чужим паспортом. Чего уж им девушка с Сашкой сказали про спасенье - отблагодарили Сашку хорошо. Саквояжик денег дали. Из мягкой кожи, называют балетка. Впритык натолкано денег. Сашка с этой балеткой вернулся - и уж боле не пастух. Сам нанимает пастухов. Поставил пятистенок, а рядом сруб - вино курить. Скотины навел. Служанки обихаживают его. При кухне - Нинка; по остальному - Лизонька. Он поутру выйдет без порток на крыльцо: для пользы, для обдувания тела, как доктора объясняют. Крыльцо высокое; он с него по тазам перевернутым и направит дождя. Побарабанит. А солнышко встает, чижи голосят! Лизонька чашку ему - вино накуренное с молодым медом: зеленый прямо медок, текучий. Не мед - слеза тяжелая, как у предутренней девушки. Сашка выцедит до донышка - хорошо ему. Сырым яичком, из гнезда, закушает. Да и прислужниц баловал: надавят молоденьких огуречиков горку и соком обтирают себя в удовольствие. Молочком парным умывались. А все ж таки не разлюбил он Лядский песочек! Так же возобновляли шалашик с Мартынком. Но уж теперь попеременки караулили девок из бора. То Мартынок дымом сигналит, то Сашка. Вот в самое крути-верти, в самое мельканье-толканье на песочке - как ахнет с горы! Коленки подсеклись у всех - так жагнуло. А Сашка - не-е; не слышит. Девка обомлела, а он играется. Ну, чисто - кобылий объездчик! Все от страха не хотят ничего, а он въезжает куда хотел, выминает избенку, теплюшу потчует. "Ишь, - девке говорит, - как хлопнула ты меня!" А девка: да какой, мол, хлопнула? Окстись! Радостный задых минул, он видит - дымок поверху летит, от горы. Тихо. Не стронется гурьба. И девки, и Мартынок таращатся на Сашкино хозяйство. Он: "Чего пялитесь, смешные? Или не ваше? Или Мартынок кладь потерял?" А они: "Тебя жалко, Саша, - влупило тебе по чуткому. Как терпишь боль?" Он не поймет. Они осмелели, посмотрели: ничего вроде. Говорят: кто-то с горы пальнул. Огромадным зарядом шарахнул. Смотритель, видимо. И заметили, как Сашку то ли дробью, то ли чем - хлобысть по мошонке! А он: "Шлепок был обыкновенный. Вранье!" - "Как так вранье?" Нет, не верит. А к ночи и скрутись. Жар палит, гнет-ломает. За полмесяца кое-как оклемался, прилегла к нему Лизонька - и опять сломало его! Вот-вот окочурится. Смертельный пот холодный - подушки меняй через момент... Уж как тяжело подымался! Ободрился было, а тут Нинка из подклети тащит кадку с яблоками мочеными. Расстаралась - выволакивает задом наперед, кадка ее книзу перегибает. Он и пожалел ее, поддержал сверху: надорвешься-де этак-то. Она попятилась, туда-сюда, хаханьки-отмашка. На телочку бугай - до донышка дожимай! Вкатил пушку в избушку - она вовстречь, жадна на картечь... А он после в лежку. Через жалость. Загибается человек, подглазья черны. Когда-никогда стал опять ходить - добрел до Халыпыча. Тот воззрился, не узнает. "Личность вашу где-то видел, но сомневаюсь. Не вас отогревали на солнце, на каленой меди? С перепою болели? От браги на курьем помете был у вас удар". Сашка сипит через силу. Были разговоры, теперь сипенье: "У меня другой удар". Напомнил, пересказал все бывшее с ним. Халыпыч аж обошел кругом его. "А! - говорит. - Ну-ну! Скукожился как. Все одно будешь с царицей спать. Птица Уксюр свое дело знает!" А жеребенок, мол, хорош: вон стригунок бегает... Как обещал, Сашка послал ему жеребенка-битюга. Вот болезный говорит: "С царицей не сбывается, но другое происходит. Поддержи, старый человек, уважай свои седые волосы. Не зазря тебе плотим..." Дает денег: авансом отсчитал двадцать рублей. Халыпыч заговоренных сучков нажег на противне: дух душистый! Как угли остыли, велел их есть. И настоями попаивает, попаивает. Положил Сашку на лавку. После велит помочиться в скляночку. Такая немецкая склянка у него продолговатенькая. Принес свечу желтую, вокруг нее потоньше свечка, белая, обкручена. Обе свечки зажег, калит склянку на них, выпаривает из нее. Ну так, мол, Саша, чего узнано. Смотритель саданул в тебя, чернокнижник, овечья мать! Через девок-болтушек достигло до него, как ссыльную ты спас. Это какой урон ему по службе: сбегла бесследно. За свое ль она дело сослана или за родню - дело важное для правительства. От него смотрителю доверие, он, пес, тыщи гнет за надзор, а ссыльная делает перед ним побег с такой нахальной насмешкой. Отомстил-де он тебе, Саша, жестоко. Правду люди сказали, куда он тебе попал. В самые твои причиндалы, сразу в оба влупил. Чем - знаешь? Каменючками из чернолупленого хариуса... "Как, как?" - "Из чернолупленого!" Халыпыч объясняет: как чернокнижники от старого износу теряют мужскую возможность, они идут на мелководье спящих хариусов лупить. В особые ночи, в места такие: как в черных книгах указано. С наговором, конечно, ходят, с асмодеевыми знаками и бессовестными шептаньями. Срежут молоденькую ольху, ствол оголят и по тихому мелководью - хрясь! хрясь! Где хариусы-то спят. Называется - лупленье по-черному. Какая рыба всплывает - тот ее хвать! Привяжет мочалом к копчику. Носит на себе; и так ест и спит. Хариус подгнивает на копчике, светится синенько. Свое действие оказывает. На седьмой день рыбьего ношения чернокнижник получает свойство. Да... Баба боле не отстанет от него. Так и егозит!.. Сашка спрашивает: "Поди, и ты попытал?" Халыпыч говорит: "Нет, обман это. Бабе только лишь кажется любовь. Она мечтой сама себя тешит, несчастный человек, а он просто полупливает ее по месту, поверху. А никакой правды нет. Избенка нетоплена". Я не могу, Халыпыч объясняет, обманывать человека, коли в нем одно горит - был бы месяц становит! Раздалась бы всласть избенка - гостя ей, а не котомку. Правды ждет крячей, а не обман висячий. Но тут есть другое еще. Какие хариусы луплены по-черному, но не взяты, они очухаются. И в молоках у них заводятся каменючки. От них всякая хитрая зловредность, от каменючек этих. Опасны очень разнообразно. Как чернокнижник добудет хариуса такого, много к чему применит каменючки. К разной погибели, расщепись его сук! "Вот он как, - Халыпыч Сашке говорит, - хлобыстнул, а тебе и невдомек, что такое в тебя прошло. Даже любовь не сбилась в момент попадания. И ранки сгладились за делом, на кобылке-то. О, и каменючки! Сидят в обоих грузилах. Как ты отдаешь себя, так и они тебе свой вред отдают, в каждый твой случай. И мрешь. Во, отомстил! Обида тебя поджидает последняя: через великую муку помереть на радостном человеке. Она ж не будет знать. Ей ублаженье, а у тебя - последняя отдача". Сашка слушает, и так ему печально. Молодой еще такой, любовь и радость была, а тут какой разврат! От похабства удумали чего седые старики: лупленье хариусов! А рыба бедная и знать не знает, куда применяют ее. Думает - в уху пошла. В расстегайчик под водку-мамочку. Знала б она эту мамочку, стерляжий студень! Делаешь человеку радость, а на вас глядят с думой про гадость. "Нельзя ль, дедок родимый, - Халыпыча просит, - вывесть каменючки? Уж уплачу. Бери хоть пятистенок! На пороге дави мои причиндалы утюгом, но только выдави эти каменючки из них". - "От давленья они подымутся в брюшину, а после опять сойдут. Одно излеченье - выложить!" Ножик на бруске правит, особые ножницы длинные вынул, с загибом, а Сашка: а как же с царицей спать? Халыпыч: "Ну, то уж не твоя забота. Раз уж сама царица тебе будет дана, это дело образуется". - "Как же они образуются, выложенные?" - "Ну, то уж пусть у царицы голова болит". Сашка говорит: "Не могу я ее подвести". Халыпыч ему: не рискуй, мол; сейчас вон сделаем, а там, главное, надейся. "Заради надежды и буду пушку на колесах держать!" - отстоял Сашка дела. И до того зажил смирно! Нинку с Лизонькой попросил уйти, не обижаться. Отступного дал, скотину уступил чуть не всю. Завел бобыля-подстарка на всякую помощь. И существуют вдвоем, проживают деньги остатние. Ворота на трех запорах; бобыль никакую бабу и вблизь не подпускает. Собак привез заграничных голенастых, брюхо подведенное; в пасти курица умещается. Ненавидящие - кто не в штанах - собаки! Нарочно на то они выведены. Вывели их таких в старину для войны с Шотландией. Шотландцы-солдаты в юбках: ну вот. Сосед - по пьянке без штанов - постучался к Сашке в ворота... Что сталось! Лай, рык; одна цепь - диньк! другая... Пока через забор перемахивали собаки, он - пьяный, пьяный - а рубаху с себя раз! да ноги в рукава. Лишь это спасло. А у Сашки случая с бабой нет - он и держится на сохраненном полздоровье. Утром редьки с квасом покушал и на чердак голубей гонять. В обед с бобылем похлебают ленивых щей, оладий с творогом поедят. Бобыль на хозяйство, а Сашка ляжет на кровать, простыней накроется, поставит себе на табуретку маленькую рюмочку. Покуривает себе, прихлебывает. Знаешь, мол, царица, судьбу свою? Чувствуешь чего такое, хе-хе? А за воротами подковы - цок-цок. И встала запряжка. Собаки - молчок. В ворота стучатся. Отпирает бобыль: ни одна не взлает собака. Кто-то в сени ступил. Бобыль, слышно, говорит: "Страдает хозяин через похабных людей". Заводит молодого человека. Костюм на том шелковый, не наш. Иностранец-мужчина; лицо очень смуглое, красивое. "Здрасьте", - и дальше как положено, вежливо; но, конечно, не чисто говорит. За ним негр заносит вещи. В таком точно костюме дорогом. Только на хозяине шелк желтый, а у негра - белый-белый. Сашка - простыней обернутый - и сел на койке. А этот молодой: помните, барышню спасли? "Помню, ядрен желток, и даже очень!" Ну, мол, я от нее. Не надо ль чего хорошего сделать? Все в наших силах. Сашка: да как вам сказать... А бобыль: "У него яйца попорчены смертельно, и любая баба может забрать жизнь, как суп съесть!" Сашка на него: не груби! Человек-де новый. Ему ль понять, до какой жестокости у нас доходит разврат? Вон хариусов лупят по-черному ради обмана женщины... Приезжий: "Ну-ну, слушаю..." На лавку сел, шляпой обмахивается, ногу на ногу. Ботинки заграничные, но бывают такие и в Ташкенте. Перед и подошва белые, задок коричневый. А носки на нем лазоревые, в малиновую полоску. Ну, скажи - так и напомнилась птица Уксюр! У Сашки от воспоминания поддалась душа. Все, как оно проистекло, рассказал до мелочи. Приезжий от жалости горит лицом. Смуглое, а сквозь смуглость полыхает красиво так. Аж слезы! И шляпой машет на себя, машет. Разобрал вещи, открывает саквояж. Коробочка с порошками. "Какое это, - говорит, - у вас строение около, в земле?" - "Сруб для винокуренья". - "Ага, оно подходяще. Идемте!" Сашка: неуж-де знает средство? "Все увидите, чего надо! Не будем опережать". В сруб вошли - приезжий вмиг разжег огонь. Щепотку какую-то посыпал на дрова, и заполыхали от одной спички. Дверь дубовую заложил бруском. В срубе и воды чистой наготовлено, и брага доходит - из яблок. Анисовые яблоки. Дух - в голове хороводы. Рядом и ржаная, и ягодная бражка для перегона. Приезжий каждую бражку помешал, да палец в нее и на язык попробовал. Почмокал эдак. И головой поводит: "О! О!" Дело хорошее, мол. Выбирает пустую бочку. "Где у вас бурав есть?" И отверстие в средней клепке провертел. Поставь бочку, в нее влезь: верхний край придется тебе по грудь, под соски. А отверстие в аккурат пониже пупка. Ну, этот приезжий кленовым гвоздем его крепко так забил. Раздевайтесь, говорит, и наливайте пока чистой воды. Сашка слушается - чего ему... "Теперь, - гость усмехается, - браги анисовой". И отсчитал девять ковшиков. Да ржаной бражки - пяток. Да четыре ковша ягодной, ежевичной. После этого сымает с себя ремешок: шведская кожа, тремя битюгами не порвешь. И хитрым узлом завязывает Сашке за спиной руки. Проворно запястья завязал. А тому - хоть перетри веревками! вылечи только. Он улыбается, гость. Указал влазить в бочку. Под мышки поддерживает, помог. Тот - ладно; исполнено. Стала бочка полнехонька, по самый краешек. Стоит Сашка в воде да в трех бражках. Пузырьки поверху. Гость: "Где у нас тут перегнанная водочка?" - "Вон в поставце - лафитники. В зеленом - двойной выгонки, в синеньком - тройной". Гость налил ему стопку двойной выгонки да тройной - рюмочку. "Это выпейте, этим запейте..." Приятно приняла душа. Ну - держись теперь! Всыпал порошок в бочку. Там была муть, болтушка - враз стала густа. Черная - деготь! Всыпал другой порошок - гущина зашипела. И переходит в прозрачную влагу. Чистая! Скажи - слеза! А от третьего порошка эта влага начала нагреваться. Сама вроде собой, с гудом каким-то. Все горячей и горячей. Сашка в бочке топочет, а гость: "Если гвоздь кленовый не выбьете, гуд и нагрев не прекратятся. Сваритесь!" - "Да с чего я выбью? Не с чего!" Тут приезжий этот большую стопку тройной выгонки принял - костюм с себя. Подтяжки отстегнул, сбросил все - девка! Здоровая, спелая, а гладкая! Эх, и красотища, ядрен желток, стерляжий студень, пеночка с варенья! Зажми ладонью глаза - она сквозь руку засияет блескучей красотой, так и полонит прелестью сладкой, круглотой белогладкой. Как подпрыгнет! То одной ногой - туда-сюда, то другой. Извернется, потом потянется - томно так, сладенько. Шажком вертким и так, и этак. Ну, кажет себя! Да как стала спинкой качать, хрен послушный, скрип нескушный! Прямо перед Сашкой. Ну, он и спасать себя от сваренья. Чуть не дожаривает его влага в бочке. Три раза промахнулся по гвоздю. Не глядит в бочку-то - от другого не оторвет глаз. Вот всей силой характера глаза оторвал, терпит, сколь может. Хорошо - влага прозрачная. Как наддал - выскочил кленовый. Из бочки полилось: и гуд пропал, и остыло тут же. Приятная теплота только в остатней влаге. Приезжая двумя руками его приподняла. Помогла из бочки вылезть - уж и ловка девушка! Ухватиста. Ремешок распустила с рук. Сашка не помнит себя, конечно. Едва не сварен живьем человек, как же... Трясенье колыхает его. Знай - приспосабливает, мостится. А она - нет. Шмель жалит, а жало и выплюни. Под ногами - из бочки вылитое: к луже - лужа. Так и сорвалась струя. И, слышно, по полу что-то: не стукнуло даже, а так... О, каменючки! Обе вышли. Походят на мышиный помет, но твердющие! Вот таким лишь способом и выгнало их. Через угрозу сваренья в самый-то жизненный миг. Сашка бросил их в крысиную нору, руки помыл после них. Уф! Излеченье. Залезли с приезжей в бочку: влаги до середины в ней, а тут поднялась. Гвоздь кленовый на место воткнут. На десять шагов отлетел, как Сашка его выбил... Погрелись, от переживанья отошли. Ладошками друг дружку погладили, помыли. И тогда уж пошли у них занятия. Каменючек нет, с маху спрыгивать не надо. И ему не боязно смертельного окончания. Хорошее дело! Вольно страдальцу вставать - не стращать себя горькой расплатой перед медком молоденьким. "Пропотей, а то умучился! - она ручками-то нежит его. - Милый наново рожден, старичок освобожден!" Во влаге тепленькой Сашку по надпашью гладит и ровно натолкнулась ладошкой на рукоять большую. Что за рычаг такой ввысь выперся, с маковкой укрупненной? Не им ли дверочку отворить в погребец мой заветный? "Им! Им, красивая!" - "Да к ларчику ли такой бульдюжина? Подержу-ка снаружи я..." И ручкой приналегает - оперлась всем телом: держит он ее. "А не выложен часом ларчик атласом?" - "Им и выложен, милый, как не им!" - "Атласом маковка драена - глядь, и счастье нечаяно!" - "Неужель?" - "Так у нас, хорошая, так, приветливая..." Усаживает ее пупком к пупку, она его икрами в плотный обним, он руками ее за сладкую прелесть. Качает сдобу, и в голос оба. Надраивают маковку до блеска-сияния, в бочке-то сидючи. Кинет в счастье криком-вздроглостью - затихнут до бодрости. В эти промежутки и выясняется про ссыльную. Ускользнула она с родней за границу. Ну, по курортам там. С отдыхающим знакомится, с португальцем. Вышла за него, а он - принц; и скоро и король. Но события идут, и в Португалии его свергают. Он - в колонию, в Бразилию, и там объявляется императором. И она - императрица, ядрен желток, стерляжий студень, пеночка с варенья! А девушка при ней, приближенная, звалась как-то непросто по-ихнему. Наши ее потом - Альфия да Альфия! Императрица ей нет-нет да помянет про Сашку: спас, мол, а повидать нельзя. Полюбила его с того одного раза, бычий мык, задом брык! Говорит Альфие: делюсь с тобой сердечным... Всем поделюсь! Полностью!.. Езжай к нему на счастье. Как чуяла, что его надо вызволять. Снарядила со всяким порошком, со всяким средством. На любой случай предусмотрено. Мало ли чего, мол, может быть, но чтобы счастье и процветание были обеспечены человеку. И как-де он меня парнишкой посчитал, ты ему так же явись. В память любви... И плакала при этих словах, просто была в истерике. А Сашка - чесать его, козла! - только и помнил о ней, что благодаря каменючкам. Через нее, мол, принял в оба грузила. А так - нет. Царицу ему... Альфия, как они опять бочку долили и в ней сидят, поплескивают - досказала все. А он ей - про свое. Как птицу Уксюр увидал, что услыхал от Халыпыча, ну и дальнейшее... Она говорит: знаем мы про такую птицу. У нас ее почитают. А ваш старый человек, Халыпыч-то, ох умен! В Бразилии был бы ему самый почет. А Сашка: "Что, исполнится в конце-то концов? К царице повезешь?" Альфия: "Да разве ж не исполнилось? С кем тогда сомкнулись, на вашем песочке, - императрица! Даже больше царицы или королевы. Но вообще основное - лишь бы корона на голове". "Но тогда не было короны!" - "Короны не было, но тело-то одно!.." Да... Такотки! Сашка после два ковша выпил ягодной. Для перегона бражка - он так выпил. Мечта - на запятках... Ну, поженились с Альфией. Она, чтоб собак особых со двора не сбывать, в юбке не ходит. Жалко собак-то. Через жалость ходит, как бухарцы называют, - в шальварах. Материал дорогой до тонкости: так и сквозит голое-то. Ой, наши бабы и хают ее! В глаза - совесть не дает: человек все-таки приезжий. Зато как мимо прокачает в шальварах кочаны упругие - шипят. Одна Нинка: "Ой, бабоньки, да не мы ль на Лядском песочке пяток годков назад..." - "Не было там при нас, как теперь хамят!" - "Ой ли..." - "И у Александра был стыд, а сейчас и не стыдится за нее! Вылечила - и чего? До бесстыдства довела! Так лечат, что ль?" Лечат не лечат, а из мужиков болеет по Альфие фронтовой человек. Пытанный жизнью, но сила при нем. И сейчас еще наша местность дает таких бугаев. Ой, здоровый! Усы черные - Касьян. Прошел десять лет службы да войну. И несмотря на то: знал бы, мол, что за страдание будет от лазоревой материи, на вторую б упросился. Альфия как-то в лазоревых все. Но и в малиновых, и в желтых. Касьян со своего двора выйдет, за ней идет - этак поодаль. До службы не женился, вот один подымает хозяйство. "И что это, - Альфие говорит, - за нога в дымочке синеньком, что хозяйство мое - кол и дворик - не боле как дым? Отгадай загадку!" - "Дворик знаю, кол понимаю, а чтоб хозяйство зазря не дымилось, колом не пугай - деликатно зазывай". - "Зову, умница, зову!" - "Нет, добрый человек, для чужой жены верной это не зазыв терпеливый, а грубый испуг. От твоего испуга скорее мужа зазову во дворик!" Но не всякий раз зазовешь. Как мечта про царицу с Сашки сошла, вступил в степенную силу. Все в езде. Мельницы ставит, гурты скота закупает; промышленный стал человек. Дались деньги - так и растите! А Касьян это наблюдает. Думает: не может красивая сдоба задаром сдобиться. Не зазря матерьял помогает. Как ни дорог, а для боле дорогого носится... Есть у ней кого послать за шоколадом да за чаем - но ходит сама. У! И ходит же та нога сквозящая по фронтовому сердцу! А как скумекано умно: кол, дворик, а хозяйство не манит, ровно дымом глаза ест. Кто бы понял чего? А она объяснила: жалею, мол, и оттого - испуг, как бы не дать лишней жалости. Как от дыма, отвожу глаза. Пока испуг меня пугает, твоя мечта - дым всего лишь. Да... Зряшный, как и подъем хозяйства. Одинокий подъем-то. Неразделенный. Как бы оборотить испуг насупротив? Чтоб потянул испуг-то... Со стариками поговорил, с Халыпычем. Отнес ему портсигар трофейный - серебряный с позолотой. И вот, как Сашка уехал недели на две, Касьян к Альфие. Бычина, шея - во-о, а стоит бледней гуся ощипанного. Так приказал себе. Вспомните, говорит, страданья вашего мужа. Так же и я... "Чего, чего?" Он ей: как вы, мол, советовали зазвать молодую во двор - подымать хозяйство, - я и попытался. Позвал замуж хорошую девушку: уж с такой охотой она ко мне! И родители с виду не против. Скоро б и свадьбу играть. Да уследил нас ее отец, чернокнижник... Шарахнул из двух стволов. Хозяйство мое на подъем, да рыбьи каменья в нем... Уж и крутило-ломало меня! Какую боль-муку поел, и еще предстоит. Знать, скоренько после свадьбы помру. Приберет чернокнижник избу и трофейную лошадь. Молоденькую вдову за дружка отдаст, такого же чернокнижника: семьдесят семь годов ему. Вместе лупят хариусов по-черному. Альфия как глянула на него, глянула! Зря-де и слово говорила с таким! Вон встряли в чего, а я, мол, виновата. Ишь, как ловок советы понимать! Ну, молоденькая ласкала хорошо, она и доведет до конца. Тут он и грохнись. Ушлый - фронтовик. Чай, не один раз получал раны. Грянулся как без памяти. Она его и так, и сяк шевелит - на помощь не зовет никого. Зубы разжала ему ложкой, порошок в рот, капельки. Как стала растирать, он глаза открыл: в бору-де есть винокуренный сруб заброшенный. Я его подновил, наготовил там. Проехать туда так-то и так... Вы верхом хорошо ездите. "Не сделаю, мил человек". - "Да где же тогда ваша совесть? Все у вас есть для спасенья, и не дать? И не стыдно вам будет перед нашим народом?" Давай стыдить эдак. Лежит укоряет. Ну, скажи - добирается до стыда. Она: "Делать бесполезно. Он опять стрельнет в вас". - "Э, нетушки! Я к его дочке близко не подойду. Никакой свадьбы, если вылечусь". Альфия так это, потрогала его. Набирайтесь, говорит, сил; леченье тяжелое. Ну, он барашка поперек седла и к срубу тому, в бору-то. Ночь переночевал, барашка разделывает, а тут и она, Альфия - две булочки, сахарный роток! По росе, пока жары нет, и приехала, пеночка с варенья. Чуть кивнула ему; с лошади и в сруб. Он снаружи костер развел, жарит шашлыки, а она в срубе делает, чего надо. Вот он зовет: "Покушали бы; то - дорога, сейчас - труды". Вышла; одетая наглухо, от комаров. Поели шашлыков, поели - она помалкивает. Только один раз ему: "Курдючное сало есть?" - "А это что, растопленное?" - "Остынет - на хлебец намажьте мне, посолите". Бутербродик такой сделал ей. Заходят в сруб; под таганом огонь, вино курится, в кружку каплет. Заперлись. Она без стесненья на все его на голое. Ну, как докторша. Тот же ремешок из шведской кожи на руки ему. А в срубе - хлебной браги дух! Яблоки не поспели еще, зато из зерна проросшего, да из солода брага играет. Ежевичная бражка стоит. И из овечьего молока, с сахаром. Богатые бражки. Касьян заране перегнал с ведерко двойной выгонки, кружку - тройной. Запотела: из ключевой воды вынута. Бочка приготовлена, кленовый гвоздь торчит. Ага - Альфия отсчитала ковши бражек разных в бочку, помогла ему залезть. Стаканчики поднесла, порошки всыпает чередом. Болтушка в бочке счернела до гущи - черней нельзя. Зашипело черное-то - и нету! ровно как роса сделалась. И разом тебе гуд и нагреванье. Касьян, здоровущий буйвол: "Ой, - орет, - как блохи едят!" А в бочке пузырится, парок в нос шибает. Все круче жар-то, вот-вот кипяток будет. "Лечи, добрая!" А она бутербродик двумя пальчиками держит и откусывает. Одета наглухо, пуговицы все дорогие, с блеском. Глядит, как он из бочки норовит выпрыгнуть, кушает хлеб с сальцем курдючным. Во-о баба, чеши ее, козу, калачи - подарок! Приодеты они, круглые, сдоба яристая, а бутербродик - в удовольствие, при вопле-то мужика. Сам же Касьян ей намазывал да солил. Хотел бочку раскачать, свалить - куда! Приросла. Вдаряется в жалкий крик - вот тебе и фронт. Может, и раны открываться стали уже... А она вжик: пробеги пальцами по пуговицам дорогим - и все спало с нее. Чего он себе ни представлял, а тут до того кинулось в глаза круглое да игручее, сверкнула белосахарность - его и ожарь, чуть не сваренного, ядрен желток! Стоит, рот разинул: гляди, глаза выронишь. И живое сваренье нечувствительно. Альфия к нему пупком; да одним бочком, да другим. И вьется станом: ну, ровно яблочки с яблони трясет. Качнет - а сдоба вздыбится, калачи подовые восстали: во-о! Хлопни - не оторвешь ладонь! А яблочки не сронятся: сильней качни, круче мах, размашистей!.. Касьяна - в кряк. Руки за спиной связаны, но сила и в другом знает себя. Долбанул по кленовому гвоздю - гвоздь из бочки да Альфие по заду. Отскочил - и по щеке его. Эдак вроде перебросились гвоздем... Из бочки хлынуло, Альфия поддержала его, чтоб вылез. И сила тоже в ней - поддержать быка голого! Ремешок у него на руках распускает, а он думает: чай, не пугает больше испуг-то! Гладить начал ее, уж и умиленный от нее такой, а она к одежке клонится к своей, на полу. А он довольный! Вот, мол, приноровлю морковину под круту пудовину... Пристраивается для излеченья, а она из одежды шкурку темненькую - дерг! С золотым отливом. У старых линей отливает этак чешуя. Шкурка дорогая: бывает бразильский зверек интересный - помесь дикой кошки и скунсовой вонючки. От него и шубка. Она снизу, Альфия, и махни за спину рукой: шкуркой темненькой с золотом обмахнулась, Альфия - две булочки, сахарный роток. Касьян до чего уж не помнил себя, бычий мык, задом брык, а тут маленькие иголочки проборонили глаза. Был мык, да стал крик. Черную старуху облапил! Согнутая, тощая, кожа гармошкой. Еще и лицо повертывает к нему: "Ха-ха-ха!" Он и отлипни. Какое леченье там! Вместо Альфии вон чего. Такая и не голая пуганет. А тут-то... Клоки седые, пасть - дыра, а остальное безобразие... Девяноста лет старуха страшная. Встала, хохочет. Как в крик его вдарило, так с криком и спасался на четвереньках. Обезумел - встать некогда. Из сруба - и кубарем. Вслед: "Хо-хо-хо! Пуганый, золотенький, дашь дождичка и не отвыкнешь! Гладкое сладко, негладкое - пьяно!" Тьфу ты! Почечуй во все проемы!.. А старуха из сруба: "От сладкого - хмельного ищут! Твой дождик - мой хмель, грибочки!" Заткнул уши; лежит, дрожит. Комары жрут его. Вот тебе и угадала: кол, дворок да хозяйство! Нагадала-сколдовала, с кем хозяйство подымать. Пускай лучше ни кола, ни дворка, а на довеске синичка качается. Чтоб тебя для твоего муженька этак обернуло, расщепись его сук! Лежит - ага: выходит из сруба Альфия. В полной одежде - никто и не скажет, что вот, мол, только-то чего... а! Пуговицы дорогие застегнуты все. Садится на лошадь. Касьян к ней было - но как отнялось все. Она себе уехала, он пополз кругом сруба. Страшно старой асмодейки. Ну, подняли его ноги - никого в срубе, как заглянул. Увезла, видать, колдовство с собой. А как трясла яблоньку: стан-то - лозина! сдоба кругла - калачи подовые; роток сахарный... Не съелось яблочко. Ну, плачь и плачь! Прямо в слезах человек. Шашлыки остыли, недоедено сколько. Сел, доедает. Брага еще постоит, не пропадет. Мясо, считай, съел уже. Выпил ковшик тройной выгонки. И чего, думает, было орать-бежать? Конечно, ей смех - Альфие. Когда она шла себе в шальварах, сквозь видных, упружила кочаны, а я к ней: какой испуг бывал! Вон - так и видать его! А и тут - по кленовому гвоздю молотнул! И с эдаким - убежал от шуточной старухи. Не испуг, а соломки пук. Разве ж потянет на него ушлую любовь? Всю обратную дорогу смеялась, поди... Ругает себя матерком. Надо, мол, было зажмуриться, отворотиться. Посидеть так - она б и вернулась в свое обличие, калачи - подарок, размашистый мах! И вот к ней с этой мыслью... В сенях упал: "Силов моих нету! Каменючки губят!" Альфия: "Ну, хоть как-нибудь доберитесь в дом-то". Ободряет его. "Сосет погибель - не могу!" - и ползком к порогу. А она в дверях растворенных: шальвары тонюсенькие, все сквозь видать. Он вылупил снизу гляделки: там ядрено, там ершисто! и неуж недоступно испугу? неужель не взъерошу ершистый мысок? А стать! А бодрость! Сам в себя каменючками стрельну, только б через эти радости леченье принять... "Эх вы, - говорит, - через вашу шутку не вышло из меня ничего... При смерти человеку по губам - этак-то, а не дали пить". - "И чего же это по губам такое?" - "Не шутите, Альфия Рафаиловна, нехорошей грубостью. У кого смертный кашель холодный - что тому, как не горячий мед?" Переступила в дверях, качнула круглыми, сияющими сквозь легкий дымок, и без смеха ему: "Чего не брали мед?" - "Стыдно вам при таком теле и красоте-прелести похабничать с полюбовным делом! Да чтоб я навострился на безобразие?.. Тьфу - шкура гармошкой, кости трещат, клок седой". А она: "От кашля, мил человек, мед тебе нужен или строишь приглядки: с белыми ль булками подается, с изюмом ли сочным да нежной ли ручкой?" Лежит под порогом, стонет. Она не отлучается. Похаживает над ним; возле потянется, повернется резвехонько. Эх, он думает, ершистое место, ядрен испуг! Что ни будь, а попугаем друг дружку до правды... "Мне бы, - просит, - откашляться. Уважьте, Альфия Рафаиловна, неконченую болезнь". Ага - на другой день подъезжает она к тому срубу. Утро - соколик в лазури! Сласть, какое погожее! От сруба - дух винный. Касьян навез котлы-жаровни; трофейное у него. Узорчатая медь бухарская, немецкое чугунное литье. Жарит-печет пирожки с телятиной в курдючном жиру, расстегаи с вязигой осетровой. Жареный запах так с винным и перешибаются: отъешь себе губы, едучий дух! Альфия - все так же; костюм застегнут, подпоясан, ворот глухой, пуговицы - сверк-сверк. На Касьяна как на пустое место. С лошади сошла, в срубе приготовила. Сидят снаружи, едят. На воле, на воздушке. Касьян пирожки так и мелет зубищами. Она помалкивает. Только раз ему: "Я бы с голубем пирожка поела". - "Ай, не угадал, беда моя чахотка! Простите ради мученья-болезни, Альфия Рафаиловна..." Она: "А чай пакованый есть?" - "Да вот же!" - "Завари полукупеческой крепости, остуди в стакане". Полукупеческий - это до цвета портвейна с вишневкой: два к одной. Заварил. Волнуется человек. Здоров-здоров, а руки дрожат. Как да что выйдет? Проделали опять, что положено. В бочке - гуденье, нагрев. Руки у него завязаны за спиной; терпит. А она поглядывает, чаек отхлебывает. Полукупеческий для румянца не вреден. Его пьют после вкусной котлетки не для занятия, а перед развлечением... Вот уж вопль пошел из Касьяна от вара-то. Она оставь стакан недопитый. Пальцы к пуговицам прилагает, и до чего же гордая! до чего ладно оголила себя - калачики подовые, малосольный случай!.. Стала стан-лозину прогибать, яблоньку покачивать - да ровно как сзади на сдобу-круглоту бабочка села. Вроде у нее такое сомнение, у Альфии, и она спинку-то в прогиб и через плечико взглядывает на себя, на круглоту белую, на калачики. Бабочка или чего там? Или кажется? Шейку плавно выворачивает, спинку волнует - лебедь! Круглоту-сдобу крутую оттопырила, тугие кочаны блескучие, на носки приподнялась, ножки ядреные, гладкие расставила. Касьян - враз во всей твердости характера. И по кленовому гвоздю - тук! Навылет! Из бочки вышел, старичок нацелился в избушку встрять, раззадорену намять, маковина в рот просится: скушай, обжористый, - и сладка, и забориста! Но Касьян на излеченье ладится, а сам следит. Только у нее в руке шкурка окажись - темненькая, с отливом золотым - зажмурился, башку назад. Аж на три шага отошел! А сзади: "Ха-ха-ха!" - как из худого ведра голос гунявый. Старуха та черная! "Люблю пугливых - нахальных не люблю. Привечу, золотенький, - не отвыкнешь!" Он не оборачивается. "Хо-хо!" И звук трескучий: из старого брюха ветры... Разорви тебя, похабница! "Дай дождичка!" Он не повернется. Тут ему на плечи-то - раз! Села. Он тряхнул - куда!.. Скинь-ка, совладай. Вцепилась и руками и ногами. Была б действительно старуха, а то - асмодейка. Ах, почечуй во все проемы! Он - бежать. Она на нем; царапает-скребет его. Хохот, визги; волосы ему рвет. Бежит Касьян потерян, мыло ошметьями с него: и скажи - и страх, и противно. По бору катает ее, малосольный случай. Бывают похабницы, а? Не менее девяноста лет ей. Убегался с ней и с обеих ног оземь - хрясь! Какой ни бугай, а вготовку укатан. Замутился свет ему, закружило. Чуть дышит, язык на траву вывалил. Глаза как залеплены тестом. Ага - разлепил глаза... И лежит-то он возле сруба. Кругами водило его, знать. А над ним стоит Альфия, калачи-подарочки, объеденье-смак. Гладенькая, при всем своем хорошем. Что ж, он думает, ее катал - не старуху ту? А может, скакнула на меня старуха, а там уж оказалось, что Альфия... Запутанность пошла в мыслях. Встать - нет... только язык и смог забрать в рот. А так - ни рукой, ни ногой. Альфия повернулась - ой, капустки белокочанные! - по травке голенькая пошла: кочаны на лозине гнучей - туда-сюда. Оделась, уехала на лошади. И рукой не махнула. Лишь тогда вступила сила в него. Ну, думает, то-то она пила полукупеческий! знала наперед: покатаю даром, без гостеванья в избушке - отворотит мой испуг старуха... Считала меня за пустельгу: по ее и есть. Ну уж, мол, не попущу далее, спотыкнись ядрен испуг на ершистом месте! Ввечеру к ней. Сашка все где-то промышляет богатство. Касьян по улице обыкновенным шагом, а как в ворота к ней - свались ничком. Собаки подошли, понюхали. Не зарычали даже - такой взял на себя горестный вид. Не выходит никто. Погулять отпущены и негр, и бобыль, и кладовщик пьющий: уж при ней нанятый. По образованию был раньше учитель - от запаху портвейна у него чеснок чищеный в кармашках на груди. Касьян в стон. Поворотился навзничь; руки-ноги враскидку. Не-е! Не показывается. Он овечьих катышков нашарил, покидывает в окошко. В фортку попал. Сени отворились - он кашлять да с надсадой! Скажи - разрывается нутро. Хозяйка говорит: "Заходите, чего уж... вечера нынче сырые. Проймет от земли". А он: "Того и ищу! Не даете выйти кашлю, пускай сырость меня возьмет". - "Да что уж, и улей и хмельное сулили вам - брали бы..." - "Нет! Если не ваш вид красивый передо мной - лучше чахотке себя отдам!" - "Не надо такого разговору. Пожалуйте - самовар на столе. Сделаем собеседование". - "Как хотите - не подымусь! Чтоб вы подумали - я на чужую жену хорошую покушаюсь? Чай, не такой я. У меня одна правда!" Она на крыльцо; шальвары закатаны доверху: видать, примеряла новые чулки. Долго, мол, рассуждать на сырой погоде? Убежит самовар! А Касьян на дворе лежит лежмя: "Я не любитель нахально правду менять. Помру здесь и все". - "Не знаю, как помочь. Сами ж не хотите. Самовар, крендели..." Он голову от земли подымает: "Эх, Рафаиловна! И все-то вы знаете... Ладно уж, не дамся сырости до завтрашнего. А там полечите впоследки! Какой хотите улей: только бы кашлю выход, испугу - отмашку". И ночью давай по деревьям лазить, горлиц ловить. А уж утречко распогожее! Дятлы в бору так и настукивают! Ягода краснеет, грибы растут-наливаются, тугонькие. Над срубом дымок вьется... Ну - едет! То бывало шагом все - сейчас рысью бежит лошадь. Касьян у костра; в жаровне пирожки жарит с голубятинкой. Купаются в жиру, ядрен желток! Альфия с седла ему ручкой махнула. Подходит - костюм тот же дорожный, но еще шарфик повязан темно-зеленый. Как у ели хвоя. Поглядела на него, запах вдохнула от пирожков и в сруб. "Во, - он думает, - а то и не заметит идет. Угодил человеку! Мало что хорошая жаровня трофейная, а до начинки не додумывался раньше..." Вернулась из сруба, он ей пирожки дает, дует. Скажи - так и тают на зубах! Как и не положено в рот ничего. С голубями-то, кроме пирожков, только суп лучше еще выходит. Она говорит: "Чай завари патентовый". Патентовый - это до цвета вишневки со свекольным перегоном, пополам-напополам. Его пьют с хлебной водкой. Запивают кипятком крутым, с колотым сахаром. Касьян ей: "Не тяжело будет начало-то с патентового?" И так-де стакашки ждут - тройной выгонки да двойной... "Чай будет тебе для отдыха - после первой трудности. После излеченья". - "А? Неужель, Рафаиловна? Ужли состоится на сей раз? Не знаю, как и благодарить тогда..." Она улыбается. Красного перцу, говорит, еще б в пирожки. А он обнадежен!.. В срубе все, как надо: от бражек дух, огонь горит; из змеевика каплет. Курится отменно водочка-мамочка! Бочка кленовым гвоздем заклепана на нужном уровне. Ага - проделали они обычное с ремешком, с порошком. Но лишь в бочке запузырилось, он и не взмыкни еще от нагрева - Альфия на волю тело-то! Пожалела его теперь... Не успела шарфик с шейки лебяжьей скинуть, новехоньки чулки стянуть: темненькие, с отливом золотым, как та шкурка. Лишь ногу-красотулю повернула эдак - снять, а из бочки и бахнуло! Касьян гвоздь кленовый вон, и как стал с вольными руками - ну подламывать, ну ерошить, ершистый мыс, роток-губан, кочаны вприпрыжку! Она опять уперлась ладошками в пол гладенек, калачи-подарочки круче вздымает, круче - попрыгивают завлекательно, тугонькие! Он ладит бульдюжину под прелесть напружену, выперся барин - горяч, не сварен - гляди не в стакан, а в ротик-губан: попробуй, губень, каков я пельмень! Альфия ручкой к шкурке - со смехом. А он: "Во - старуха сейчас будет!" Его и перекоси. Испуг и съежься. И где оно хорошее?.. Она - хохоток, чистый колокольчик, спинка прогнулась - вкусным волненьем трепещет, пронялась! калачики ждут, скоро ль их намнут... Пождет-пождет - нету. Ну, вышли, мол, рыбьи каменючки? Оборотила голову, а он топчется. Стыдно: срам прикрывает руками. Бывал испуг да какой - а ныне с испугу не стоится. Альфия смотрит, а он: "Вишь, как женщину-то подменять? Непривычный я к этим шуткам. Довела! Вот напугать и нечем - что скажу?" "Не говори, - она ему, - все вижу. Довела, до чего хотела. Чтоб не было большого мнения об себе. Но еще узнала досконально: понимаешь ты вид женщины. Иному подсунь подмену в нетерпежный миг - он и проедет. А ты на своей правде стоишь. И голая та - а устоял! Не все голое - правда, не всяк интерес гол. За мое держишься крепко! Не в одном меду твой интерес, но и про улей забота. И то толкуют: не бывает сладко без красоты порядка!" Так-то успокаивает его. Касьян ободрен. "Ты учти, Рафаиловна, что в беде-чахотке устоял чернолупленой, при угрозе гибели. Не дался на измену!" Ради всего твоего видного умру, мол. Или от тебя леченье принять, или кто-никто сули мед-хмель, грибы, ягодки, толстые булки, а я не любитель!.. Слово за слово, она: "Главное, не горься. Вот я сейчас... Ну, остры мои ноготки?" А он глаза закатил, жмурится. Прямо кота чешут! Гляди, шепчет, жизнь подтверждает! Маковка рдяна потолще стакана! Кто это около? Нацелился соколом... Кучерявенька, мала - перед палицей смела! Ага - ну, за его верность, за ее лечебность!.. Ладятся доехать, растолкай-содвинься. Он ее лицо от огня-то посторонил: не личико, чай, греть. Другим, боле чувствительным, на теплюшу обходительным, к огню вывернул - румянец будет, нет? А сам сзади нее шкурку хвать и в огонь. Пламя - ф-ф-фых! Она: "Ой, попалишь мне деликатные завитки!.." Он: "Ничего, пригаснет сейчас". Сзади подхватывает ее, отодвигает. "Ну да, жженым волосом пахнет!" - извернулась взглянуть, ершисто-шерстисто, а после и в огонь глянь. А шкурка догорает. Последние шерстинки - треск-треск. Она так и села, Альфия. Даром - пол мокрый, опилки. "Ой, погибли мы! Что-о будет!" А он: "Мне лишь бы старухи больше не было". Альфия ему: "Удумал? То она в шкурку исчезала, а отныне - воля ей! Ты отпустил ее навечно гулять. Теперь она с вашими нежитями свяжется: вот будут происки!" "Да кто она?" - "Кто, кто... С родины моей, с бразильских краев. Императрица старопрежняя. Тыщу лет назад была над Бразилией и соседними странами..." Такотки! Они тогда еще не являлись странами, входили в одно ее владение. И царила, и колдовала, пока одно хитрое племя через особый муравьиный укус не замкнуло ее в шкурке. У кого шкурка, тому и служила, старуха-то. От всякого сильного колдовства могла сберечь. Как Альфию хозяйка снаряжала к Сашке ехать, шкурку и дала. Мало ли чего пригодится. И пригодилась - скажи! Мужика засмущать до виноватого вида... Шутки и дошутили. Обогатились мы - своего мало. Касьян: пускай-де пока с нашими лешими сговаривается, а мы наконец свое сладим. Подымает Альфию на руки, а над срубом птицы на все голоса. До чего громко! И словно стадо тетеревов крыльями захлопало, помет птичий так в отдушину и посеялся. Касьян ее до лавки доносит, а она шею его руками обвила - не гляди! И притягивает его, дрожит вся - ровно от кого страшного спешит запереться засовом, сует дубов кутак на приветлив смак! Касьяну б приналечь, а он обернулся. И чего не хватало? На бочке птица сидит, навроде куренка почти взрослого. Сама рудо-желтая, а шейка малиновая; перьевые штанишки. В хвосте и по крыльям - перышки лазоревые. Головка увесистая, больше, чем у курицы. Лохматенькая; темные кольца вокруг глаз. В отдушину залетела. Он и покинь Альфию на лавке. Руки растопырил и к птице. Та - порх в отдушину! Чай, не дожидалась. Стоит он, глазами хлопает. Неуж думал поймать? Головой качает, хмыкает да вдруг Альфию как впервой увидел. "Чего разлеглась голая, в одних чулках? Ты шарфик с шеи сорви да на другое накинь, ершистый стыд!" Лается на нее, совестит, а она уж знает - чего... Сколько вина накурено - выпил ковшом. Одеться в срубе не дал, наружу покидал все. "Через миг, - орет, - не будешь одета, выйду - отстегаю по заднице! Наела какую и кажет! Во люди пошли..." Альфия поехала поругана, а навстречу: "Ха-ха-ха!" Лошадь - шарах! Черная старуха бежит безобразная, рожи корчит, из брюха - ветры. "На резвы карячики нагуляла мячики, от маковки без ума - поезжай на них сама! Не в твою берложку - маковке дорожка!" Мимо - подмигнула и в сруб, с костяным треском-то. Быстро у нее сговор произошел с нашими местными силами. Птица Уксюр как навстречу-то пошла: тут же и покажись Касьяну, чтоб ему с царицей спать. Ишь, подыграла, растолкай-содвинься! Первую добычу из наших зацапала старуха. Еще шкурка была цела, а она как знала, императрица голая: "Привечу - не отвыкнешь! Дай дождичка..." За считанные года сбыл человек себя на черное, на старушечье-то хмельное. Из бора уж не уходил. Встретят его в глухомани где: не человек - карша с отмели! Как тиной оброс, мочой пованивает. Ему: иди, мол, в деревню, Касьянушка! Обогреем-покормим, земляки никак. А у него глаза - несвежее яйцо, борода в блохах, трясется весь. Колени подламываются. Обопрется на сук скособоченно, плачет-рыдает: "С молодым старуха моя, стерва! Погуливает от меня..." - "Ну и ты найди молодую!" Пожует губами, пожует: "Я только на красивое любитель. Молодых не видать красивых таких". - "Это старуха твоя красивая?" Кивает. Самое что ни есть безобразное увидь наоборот - что будет красивей этого? Ничего! Разве ж еще похуже найти безобразность да наоборот узреть... К нему: "Как же оно могло с тобой сделаться?" - "А вот увидишь птицу Уксюр..." - "О-оо!" - и кинется от него человек. По сторонам не глянет, голову не подымет. Как бы не попалась на глаза... В последнее время больно уж ее стали видеть молодые. Увидит - и пропал из деревни! Когда-никогда заметят его на полянке. Старуха - чернущая голь - кинет ему чего-то в траву. Кости трескучие, кожа гармошкой, седые клоки: "Ха-ха-ха! Обронила перстенек - отыщи его, милок!.." Ползает, ищет - а она ему в зад пяткой мозолистой, как ослиным копытом! "У-уу-ху-ху-ху!.." Сойки с переполоху налетят друг на дружку. Глухари шалеют, за облака взвиваются. Там им воздуха недостача: в обморок и наземь. Тушка лопнет - и какой жирок наружу! На два пальца. А кто это видел - бежит, падает. Бывало, и медведь рядом бежит, с перепугу. До того страховидна голая старуха. Ну, если баба испугана, она переждет и вернется за глухарями. А мужик - нет. Из-за птицы Уксюр м