Игорь Гергенредер. Донесенное от обиженных --------------------------------------------------------------- © Copyright Игорь Гергенредер Email: igor.hergenroether@gmx.net Date: 12 Oct 2003 --------------------------------------------------------------- -------------------- Игорь Гергенредер. Донесенное от обиженных (Роман) [1.07.10] Немало россиян, по данным опросов, желало бы возвращения монархии. О ней охотно и подробно пишут - обходя, впрочем, одно обстоятельство. С 1762 Россией правила германская династия фон Гольштейн-Готторпов, присвоив фамилию вымерших Романовых. Государи-голштинцы явили такую благосклонность к немцам, которая не оставляет сомнений в том, кто были желанные, любимые дети монархии. Почему Ермолов и ответил Александру I, спросившему, какой он хотел бы награды: "Произведите меня в немцы!" В 1914, в начале Первой мировой войны, из шестнадцати командующих русскими армиями семеро имели немецкие фамилии и один - голландскую. Четверть русского офицерства составляли одни только остзейские (прибалтийские) немцы. Затрагивая эту тему, автор (1) обращается ко времени Гражданской войны, считая, что ее пролог - крах монархии - имел национально-освободительную подоплеку. ------------------------------------------------- Проскочил по файл-эхе BOOK Fido: 11.12.2003 16:34 -------------------- Роман Немало россиян, по данным опросов, желало бы возвращения монархии. О ней охотно и подробно пишут - обходя, впрочем, одно обстоятельство. С 1762 Россией правила германская династия фон Гольштейн-Готторпов, присвоив фамилию вымерших Романовых. Государи-голштинцы явили такую благосклонность к немцам, которая не оставляет сомнений в том, кто были желанные, любимые дети монархии. Почему Ермолов и ответил Александру I, спросившему, какой он хотел бы награды: "Произведите меня в немцы!" В 1914, в начале Первой мировой войны, из шестнадцати командующих русскими армиями семеро имели немецкие фамилии и один - голландскую. Четверть русского офицерства составляли одни только остзейские (прибалтийские) немцы. Затрагивая эту тему, автор (1) обращается ко времени Гражданской войны, считая, что ее пролог - крах монархии - имел национально-освободительную подоплеку. 1 Вьюжным и холодным мартовским утром в Оренбург прибыл московский поезд. С площадки спального вагона бодро соскочил на перрон свежевыбритый журналист из столицы Юрий Вакер и тут же повернулся боком к ветру, что ошпарил лицо, швырнув в глаза снежную крупу. По представлениям того времени (середины тридцатых), москвич был шикарно одет: кожаный реглан, дорогие новехонькие сапоги, серые замшевые перчатки. Он ступил на привокзальную площадь, на которой буран намел извилистые сугробы - их хрустко переезжали сани, запряженные лошадьми с шорами на глазах; люди с тюками, с мешками спешили туда и сюда, поскальзываясь и стараясь не упасть, не уронить поклажу; таксомотора нигде не замечалось. Вакер пошарил взглядом, засек фигуру милиционера и, подойдя уверенной, решительной походкой, дружески, с оттенком властности спросил, далеко ли НКВД? Оказалось, близко. Милиционер объяснил, как пройти. Перед зданием горчичного цвета дворники ретиво двигали лопатами, очищая панель от сыплющего снега. Укрываясь под навесом крыльца, подняв воротник, топтался часовой с винтовкой, с револьвером в кобуре. Выслушав Вакера, вызвал дежурного; тот поглядел в служебное удостоверение приезжего: - Было предупреждение о вас. Можете проходить. Москвич проследовал за дежурным через сумрачно-торжественный чисто вымытый вестибюль и оказался в коридоре. Чекист показал в его конец: - Там наша столовая - начальник туда подойдет. Раздатчица в белом фартуке наливала половником суп в бидончик: его ожидал старик, на котором Вакер невольно задержал оторопелый взгляд. Как попала сюда эта донельзя ветхая фигура? Старец был одет в здорово поношенную, но еще целую солдатскую шинель, имел распушившиеся какие-то пегие, с желто-зеленым отливом усы, глаза едва виднелись из-под нависших век. Женщина отрезала хлеба от буханки, положила на ломоть рубленую котлету. - Ну, дедуха, проживешь сегодня? Давай иди! - и с улыбкой как бы извинения за свою щедрость обратилась к Вакеру, новому и, по-видимому, влиятельному человеку: - Приютился, подкармливаем. Чего он может? А старательный! Старается посильно помогать... Журналист подумал: спросить ее, чем способен помогать НКВД изможденный жизнью древний дед? Но тут коридор наполнился шумом шагов: в столовую направлялись сотрудники. Приезжий, поставив на пол чемоданчик, не без волнения смотрел на входивших и вдруг вытянул руки: - Кого я вижу! - не удержался, шагнул навстречу мужчине, постриженному под бокс: по сторонам головы волосы сняты, а от лба до темени оставлена "щетка". Мужчину выделяли густые темные брови, сходившиеся разлаписто и властно, начальственно-требовательное выражение и та отработанность в поступи, в осанке, что выдает физкультурников. Он взял гостя за предплечья, тем избежав объятий, подержал с полминуты, затем пожал руку: - С прибытием, Юра! Хорошо ехал? - не слушая ответа, повел к столику. - А мы здесь с ночи... - окинул взглядом сотрудников, что рассаживались за другие столы, - хлопот невпроворот! Марат Житоров возглавлял управление НКВД по Оренбуржью. С Юрием подружились лет десять назад в Москве. Тот учился во Всесоюзном коммунистическом институте журналистики, а Житоров был студентом-правоведом. Того и другого выбрали в районный комитет комсомола, и они развили активность, проверяя быт в студенческих общежитиях. Некоторое время оба ухаживали за девушками-подругами, жившими в одной комнате. Происходя из революционной семьи, Марат, загораясь, рассказывал о своем отце-комиссаре, что погиб героем в Оренбуржье весной восемнадцатого. Рассказы запалили в сердце честолюбивого Юрия мечту написать об этом человеке яркий роман. Гибель комиссара, помимо своей романтичности, захватывала тем, что погубители не были найдены... Житорова снедало стремление распутать загадку. Служа в столице и имея успехи, он упрямо добивался назначения в Оренбург. И вот он здесь более полугода. Все его существо до кончиков ногтей давно предалось идее, что об отце должен быть создан роман. Вероятный автор, дождавшись от друга позволения приехать, выхлопотал у редактора командировку: собрать материал о расцвете колхозной жизни в бывших казачьих станицах. В настоящий момент журналисту не терпелось узнать, что нового раскопал Житоров и насколько оно ценно для романа. - Не хочу опережать тебя вопросами, Марат, я и без того злоупотребляю, но уверен - ты сознаешь, что не личный интерес, а цель иного уровня... - произносил гость значительно и проникновенно, стараясь показать другу глубину уважения. - Знаю я тебя, хитреца! И болтуна! - прервал Житоров без усмешки. - Тебе шницель с пюре или с макаронами? - и кинул подходившей официантке: - Два с пюре! Юрий, точно за чем-то особо важным, следил, как он откупоривает бутылку нарзана. Наполняя стаканы, Житоров веско, с угрюмым огнем говорил: - Я убежден, и не может быть сомнений: мне удалось накрыть его! Он должен был видеть смерть отца... Свидетель (я добьюсь!) прижмет его к стенке. Еду за свидетелем. Ты со мной? Гостя встряхнуло - только и смог выдохнуть: - Марат... 2 Житоров считал: если он явится лично к свидетелю, тот не сможет замкнуться и "размотается до голой шпульки". Кроме того, сыну не терпелось попасть в те места, в ту обстановку, где витала тень неотмщенного отца. Ехали поездом до Соль-Илецка: начальник, три сотрудника и Вакер. Журналист, стараясь скрыть гордость, рассказывал: на него, командированного в далекое таежное село, совершили покушение - стреляли дважды. - Пули вот тут пролетели! - он прочертил ладонью воздух у головы. - Почему и нашему брату положено оружие. - Достал из внутреннего кармана пальто так называемый пистолет Коровина, калибра 6,35 мм. Житоров снисходительно, с иронией сказал: - Хорошая штука! В мужика с топором стрельнешь - он, конечно, свалится... но до этого успеет тебе черепок раскроить. Легковатый калибр! Переночевав в соль-илецкой гостинице, дальше отправились на автомашинах: начальник с сотрудником и журналистом уселись в принадлежащую горсовету эмку. Другие чекисты и пара местных милиционеров покатили в автофургоне, его закрытый металлический кузов имел единственное (с решеткой) окошечко в двери в торце: известный "черный ворон" был окрашен в густой синий цвет. Эмка следовала впереди по сырой, темной по-весеннему дороге, в кабину проникал душок навоза, что за долгую зиму выстлал проселок. Солнце заслонял сплошняк низких облаков, завеса тумана не давала видеть дальше полукилометра; по сторонам однообразно белела снежная целина. Потянул ветерок, погнал туман: вблизи обозначилось мутное пятно деревни. Житоров взглянул на командирские наручные часы: - Новоотрадное - бывшая станица Ветлянская. ...В Ветлянской в восемнадцатом рабочий отряд оставил гнетуще-живучую память. Отрядники вступили в станицу перед полуднем; солнце набирало силу, съедало снега в полях, орудийные колеса оставляли на раскисшей дороге глубокие рытвины. Красногвардейцам щекотал ноздри смешанный мирный запах кизячного дыма и печеного хлеба. На околице, противоположной той, через которую проходили красные, раскинулся по взгорью двор казака Кокшарова. Хозяин, взобравшись на хлев, поправлял кровлю и сверху увидел отряд. Крутнул головой, позвал тревожно: - Славка, идут хлеб отбирать! Скачи к хорунжему! Большерукий паренек лет четырнадцати с утра ездил на хутор к отцовскому куму и еще не успел расседлать лошадку. Провел ее задами усадьбы за юр, вскочил в седло. Мосластый маштачок бойкой рысью вынес на зимник, что пролег под лесистым кряжем по скованной льдом речке. А отряд вытянулся во всю улицу, единственную в станице. Перед пятистенком, крытым железом, встала группа верховых. Хозяйка загнала в конуру остервенело лающего волкодава, хозяин расхлебенил тяжелые гладкотесаные ворота. Верховые спешились. Первым поднялся на крыльцо человек в белой смушковой папахе. На нем серая солдатская шинель, но притом - превосходные галифе оленьей кожи. Окинув взглядом просторную сенную комнату, не удостоив словом кланяющегося хозяина, шагнул в горницу. Над крыльцом пятистенка к резным столбам прибили углы алого полотнища, по нему надпись черным: "Чем тяжелее гнет произвола, тем ужасней грядущая месть". Незадолго до этого дня из станицы изгнали рабочих-дружинников, приехавших изымать "излишки зерна". Несколько человек были зарублены. Дело удалось благодаря неожиданно появившейся группе офицеров. Теперь местный батрак водил красногвардейцев по станице, указывая дома казаков, которые прибились к офицерам и разоружали рабочую дружину. Военный комиссар Житор, расположившись за столом в теплой горнице пятистенка, приступил к дознанию. У Зиновия Силыча длинный заостренный подбородок, за углами тонкогубого рта изламываются пучки резких морщинок, подрубленные усики разделены выбритой ложбинкой от носа к верхней губе. По левую руку на столе - пачка большевицких газет, листок из школьной тетради, подточенный карандаш, торчащий из ребристого латунного футлярчика. По правую руку лежит, тускло поблескивая вороненой сталью, револьвер. Перед столом встал навытяжку (руки за спиной) только что приведенный молодой болезненного вида казак. Зиновий Силыч без интереса обронил: - Шашка у тебя есть? - Так точно! - Но ты ею наших товарищей не сек? - Никак нет! - лоб казака едва приметно увлажнился. Комиссар с улыбочкой едко взглянул на хозяина избы, замершего у порога горницы: - Подойдите сюда. Как ваша фамилия? Тот испуганно сказал, и Житор медленно записал фамилию на листке сверху. Станичник следил за процедурой, вытаращив глаза и приоткрыв рот. - Он, - указывая карандашом на хозяина, адресовался комиссар к молодому, - рубил? - Он? Не-е. Никак нет! Зиновий Силыч, бросив пристально-цепкий взгляд на того и другого, раздельно проговорил: - Покажете честность - советская власть вас простит. Станете упорствовать, а кто-то на вас укажет: "Рубил! Стрелял!" - расстреляем! Хозяин поднял на комиссара глаза и тут же опустил. - Видите, оно как, сударь-товарищ... на меня - могет так выдти - могут сказать: рубил! А я не рубил ни в коем разе, у меня в руках шашки не было, я только стукнул... - Топором? - Упаси Бог! Палкой. Тонкие губы Житора чуть покривились: - С какой радости вы стукнули палкой обезоруженного, - сделав паузу, повысил голос, - взятого вашими под конвой человека? Казак, потупившись, стоял недвижно. - Да уж больно он заорал супротив души. Заелись, орет, землей, а мы ее с иногородними разделим! А откуда же у меня лишняя земля, сударь-товарищ? У меня... - Хватит! - перебил комиссар. Лицо хозяина сморщилось, как от позыва чихнуть, он куснул с хрустом руку и вдруг прилег грудью на стол, зашептал комиссару: - Он не рубил... а как один ваш спрятался за кладку кизяка, он его нашел и вывел. Решил, грит, с оружьем чужое отнимать - умей и ответить! Молодой казак воскликнул изменившимся странно высоким голосом: - Благодарствую, Федосеич! О-о-ох, спасибо! - и заперхал, в груди захрипело с присвистом. Федосеич отошел от стола, рухнул на колени и поклонился молодому, звучно приложившись лбом к полу: - Прости-и! У меня дети, а ты один, у тя - чахотка, век твой все одно... Казак, вздрогнув, отклонился назад, словно размахиваясь верхом туловища, и яростно плюнул в застывшего на коленях. Комиссар брезгливо взмахнул рукой: красногвардейцы с винтовками вывели обоих. 3 Допрошенных отводили в угол двора к овчарне и оставляли там ждать под охраной пары дюжин отрядников, что грызли семечки и дымили козьими ножками. Вооруженные люди стояли с зудом готовности вокруг крыльца пятистенка, толпились в сенной комнате, куда долетал мерный, с неслабеющей легкой ехидцей голос комиссара. Вчерашний перронный носильщик Будюхин, будучи при нем за денщика (звался вестовым), позаботился, чтобы Зиновий Силыч, не прерывая допросов, поел вынутого из печи супа с бараниной. Будюхин осторожно понес и поставил на стол чашку круто заваренного чаю. Перед Зиновием Силычем предстал заросший буйной бородой станичник: вполне примешь за пожилого, но выдают молодые глаза, гладкий чистый лоб. Его спросили: размахивал ли он шашкой лишь ради веселья души или, случаем, и порубливал безоружных? Он невыразительно буркнул: - Ну. - Признаетесь, что рубили насмерть наших товарищей? - Ну! Зиновий Силыч приостановил дыхание, чувствуя себя как бы в тупике; отхлебнул чаю, обжегся и вскричал: - Ну, хорошо! Ну, надо же и объяснить... - повторил за казаком "ну", не заметив этого. Было неуютно от ощущения некой недостаточности, что портила все дело. Схватил газету, расправил: - Съезд советов, он проходил в Оренбурге, постановил... Слушайте! "Ввести на хлеб твердые цены, в кратчайший срок организовать при волостных советах продотряды, не останавливаться ни перед какими мерами для обеспечения хлебом трудящихся..." Обескуражила мысль: кому он читает? Это же тупица, недоумок! Зиновий Силыч оставил газету и, положив правую руку на револьвер, проговорил с деланно равнодушной суровостью: - Убью на месте... Казак смотрел с холодным презрением, и комиссар закричал: - Увести-и! Следующего! Этот оказался таким же бородачем, а сложением так и покрепче. Житор, держа обеими руками газету, смерил его взглядом исподлобья. - За нами вся рабоче-крестьянская Россия! В каждом номере печатается, что трудовое казачество тоже за нас. Сказано - читаю: "Казаки нескольких станиц собрались и решили добровольно сдать советской власти четыреста пудов..." Станичник громко хмыкнул, обнажив белые здоровые зубы, бросил с упорно-глубокой ненавистью: - Ваши газетки смердят! Когда его вывели, заглянул батрак, пояснил: - Очень регилиезные! Окромя себя, никому из своей кружки воды не дадут - староверы. Зиновий Силыч, люто злой, пил чай мелкими частыми глотками и молчал. Батрак сообщил: - Самый-то богатей Кокшаров, известный враг, сбежал. - Что-оо?! Давно-о? - Люди грят: не боле, как недавно. В санях с бабой и с дочерьми. Комиссар бросился из горницы и стал жестоко, с обидными словечками разносить своих за то, что упустили беглеца. Бывший улан большевик Маракин заметил: полями сейчас не уехать; снег подтаял - лошади увязнут. А по дорогам у саней нынче ход нешибкий: пожалуй, можно догнать... Вскоре из станицы пустились наметом три разъезда, из-под копыт летели ошметки грязи и мокрого сбившегося в диски снега. Зиновий Силыч, страстный чаевник, предавался своей слабости, и когда бывал доволен, и когда злобился. Он успел напиться чаю, по выражению Будюхина, "до горла", как, вбежав, доложили - богатей настигнут. Житор сидел за столом обильно вспотевший, волосы стали словно мыльные. Помощники стояли, ожидая. Выдерживая их в положении молчаливого почтения, он принялся причесываться: на волосах после гребня оставались влажные борозды. - Поглядим его хозяйство! - Встал, вдел руки в рукава поданной Будюхиным шинели. К прошлому урожаю Кокшаров поставил новый амбар взамен старого подгнившего. Пересекая двор, Житор посматривал на прочную постройку и нехорошо улыбался. Позади шел хозяин, сопровождаемый отрядниками, что держали винтовки наперевес. Он вдруг забежал вперед и встал в распахнутых дверях амбара - немолодой, в самотканых штанах, в изрядно поистертом нагольном полушубке. Комиссар посерьезнел, спрашивая: - Всегда одеваетесь под бедняка? - Одет, как привычен! Беднее других я не был, но и в богачи не вышел, - казак уведомил с кажущимся безразличием: - У меня пятьдесят две десятины земли. Житор со звенящей злостью произнес: - Мало? А в средней полосе мужик при пяти десятинах - счастливец! Кокшаров хотел ответить, но тут батрак, быстро толкнув его, проскочил в амбар, устремился к сусекам. - Вот он - хлебушек отборный! И это не богачество? Хозяин ринулся за ним, с размаху треснул кулаком по затылку, схватив за волосы, развернул к себе, сжал горло: - Я тя, х...ету, сроду не нанимал! Что затрагиваешь? Батрак выкрикнул во всю силу легких: - А-ааа! - и захрипел. Красные ударами прикладов свалили казака. Когда он поднялся с окровавленной головой, его схватили за плечи; комиссар указал на батрака, что уже жадно рылся в россыпи зерна: - В первую очередь ему будет уделено от твоей земли! Кокшаров вмиг выдрался из полушубка, оставив его в руках отрядников, протянул руки к лицу Житора, ухватил за ухо. Маракин, дюжий сноровистый кавалерист, взмахнул шашкой: лезвие рассекло локтевой сустав - казак вскинулся всем телом, стал заваливаться... Маракин рубнул вторично - рука ниже локтя отделилась, из культи густо ударила кровь. Комиссар, прижимая ладонью едва не оторванное ухо, приказал перетянуть жгутом культю упавшего в беспамятстве. Один из красногвардейцев, трогая носком ботинка отсеченную руку, спросил: - А это куда? Зиновий Силыч повторил как бы в изумлении: - Куда это? Родным отдать! Жена Кокшарова сама не своя стояла во дворе у саней; с нею дочери - лет шестнадцати и лет десяти. Что произошло в амбаре - не видели. Батрак разгоряченно подбежал, протянул казачке синевато-серую отрубленную руку мужа, осклабился: - Отпойте и упокойте! Воздух резнули жуткий вопль и истошный детский плач. Комиссар возвратился к пятистенку, где у овчарни ожидало восемнадцать приговоренных. Казак, на допросе не сказавший ничего, кроме "ну", и другой, белозубый, были посланы под охраной - приволочь Кокшарова. Они взяли его на руки и бережно принесли. Житор зычно обратился к красногвардейцам: - Исполним священный приговор над контр-р-революцией... Через околицу гуськом потянулись фигуры, дальше начинался спуск в овражек. Кокшарова несли, он бормотал в бреду невнятицу и вдруг, на миг опомнившись, выговорил: - Хорунжий вам воздаст! - Обрубок руки перевязали плохо: на тающем снегу оставались буровато-пунцовые пятна. Красногвардейцы шли оживленной массой. Комиссару на пострадавшее ухо наложили повязку. Он ехал верхом, недоступно замкнувшийся в себе, - из-под сдвинутой набок папахи сверкал чистый туго охватывающий голову бинт. От овражка донесся нестройный залп: несильно, но отчетливо ответило эхо. Затем долетело стенание, нагнавшее на станицу нестерпимый ужас; стукнули негромкие выстрелы. Они раздавались еще минут пять; жители поисчезали с улицы. 4 Улица, когда стали видны приближающиеся эмка и "черный ворон", вымерла. Гости подкатили к избе, которую занимал местный уполномоченный милиции с семьей. Увидев перед своими воротами столь высокое начальство, он затрясся мелкой дрожью; страх, что это его приехали арестовать, лишил способности что-либо делать. Приотворив створку ворот, уполномоченный выглядывал из-за нее не то с гримасой ужаса, не то с какой-то странно-лукавой ухмылкой. Марат Житоров все понял: - Мы проездом. В колхоз "Изобильный". Восковое лицо хозяина порозовело, он открыл ворота во всю ширь, метнулся в сени, появился со сверкающим ножом в руке и опрометью понесся в хлев. На оклики не среагировал. Тогда, по знаку Житорова, один из милиционеров побежал к хлеву и вытолкал оттуда уполномоченного. Тот застенчиво развел руками, сжимая в одной нож: - Барашка принять... Ему сказали: недосуг! с собой прихвачено. В избе на обеденный стол выложили сыр, ветчину, балык. Хозяин, искательно и как бы смущенно наклоняя торс, прижимая ладони одну к другой, предложил "слетать" за водкой. Житоров сурово отрезал: - Мы на службе! Вакер, любивший, особенно под вкусную закуску, пропустить стаканчик-другой, в душе посетовал на товарища. Тем не менее подстегивающий подъем не спадал. Творческая натура Юрия живо переживала то, что, благодаря рассказам друга, он знал назубок: действия отряда в Ветлянской, выступление на станицу Изобильную... Марат Житоров, бывало, с настойчивостью повторял: - Мягок был отец до слабости: только девятнадцать шлепнул. Тогда как хозяйчиков, таких, что имели не менее трех лошадей, считалось в станице более полста. Столько и нужно было расстрелять! Самую сволочь оставил. Пока возился с допросами, посыльный уже нашел хорунжего... там и другие гады поспешили донести об отряде все, что нужно. А мерзавец дремать не стал... О хорунжем сохранились лишь сведения общего характера: дерзкий, решительный, жестокий... Марат Житоров спросил уполномоченного милиции, сколько лет тот живет здесь? - Шестой пошел, товарищ начальник! - Согласно установке, заводите с населением окольные разговоры о хорунжем? Уполномоченный, стоя - руки по швам, - ответил утвердительно. - И что же вы выявили? - Человек громадного роста и силы! Сидя верхом, ударил пикой красного конника: пика попала в живот, пробила тело, пробила круп лошади и воткнулась в землю. Житоров переглянулся с журналистом. - Пахнет легендой. У Житора-отца имелось более семисот бойцов, при четырех трехдюймовых пушках и дюжине станковых пулеметов. Отряд бодро выступил на станицу Изобильную и в одночасье был почти поголовно истреблен. Кто же он, сумевший собрать, сплотить и умно направить силу, что совершила это? ...Он водил по двору буланого большеголового жеребца, давая тому поостыть после прогулки. Жеребец был откормлен и выхолен так, что изжелта-серая, при черных гриве и "ремне" по хребту, шерсть отливала блестящим шелком. Хорунжий повернул голову на конский топот. У открытых ворот верховой осадил лошадь, и она, всхрапнув, вошла шагом, роняя клочья пены и распаленно вздымая бока. Наездник соскочил с седла на утоптанный осклизлый снег - хорунжий узнал Кокшарова-подростка. - У нас в станице - войско с города! Офицер не первый день ожидал подобной вести, уговаривал казаков: откликнемся на призыв Дутова! Все, кто способен носить оружие, к нему! Будет у него армия - будет и надежда отстоять край. Хорунжий поспешил со Славкой Кокшаровым к станичному атаману: тот приказал ударить в колокол. Старообрядческая церковь, каменная, с узкими окнами, казалась под голубым, будто свежевымытым небом, выше, чем была на самом деле. Гонимые ветром молочные облачка на миг прятали солнце: золото креста дробилось, а ребро колокольни, когда слетала тень, взблескивало, точно вытесанное из сахара. Народ теснился, заняв всю площадь перед церковью. На стариках, на казаках средних лет - не шубы сплошь, на кое-ком, по весеннему времени, - дубленые поддевки, стянутые на спине сборкой. Те, кто помоложе, вчерашние фронтовики, - в долгополых шинелях с разрезом до пояса. Стоит беспокойный прерывисто-мятущийся гул. Принесли табурет. На него встал хорунжий в черном полушубке, при шашке с серебряным эфесом в сверкающих эмалью ножнах. - Наша законная власть - атаман Александр Ильич Дутов! Он объявил права казаков неприкосновенными. А кто против - то не власть, а беззаконие! то - самозванцы, захватчики... Станичники постарше поддержали: сделать, мол, так, чтобы красные ужрались под завязку чужим хлебом и салом! и каждому уделить земли - по его росту. Над площадью понеслись крики: - Даже этого не давать! В прорубь их! К оратору упорно проталкивался казак лет тридцати, потребовал слова. Вспрыгнув на табурет, потряс кулаками: - Две зимы я не знал домашнего печного тепла, а знал ужас и мерзость окоп! Моего друга Карпуху германский снаряд ахнул - аж кишки и все, что внутри человека, повисло на остатке осины. Кто упас меня от такой же участи? Большевики! Они дали замиренье. И чтобы я пошел на них?! Чтобы, коли их побьют, офицеры опять послали меня под германские пушки?! Из толпы выметнулось: - Чистая правда! - И трижды истина-а! Израненный на войне Спиря Халин крикнул хорунжему: - Вы все толкуете про закон и порядок. А на ком извеку закон и порядок стояли? На царе. Дак царь отрекся! Молодежь отозвалась слитным восторженным ревом. Старшие не знали, что сказать, сняв шапки, крестились двуперстием. Сход лихорадило. Подобное смущение умов отнюдь не являлось редкостью. В первые после Октября месяцы люди еще не осознали всей серьезности желания коммунистов - сделать из народа серую скотинку. Заводчики и фабриканты пока числились хозяевами своей собственности, магазины и рестораны приносили не одни хлопоты, но и доходец их владельцам. Славой красных было беспроигрышное: "Штыки в землю и - по домам!" x x x Из Ветлянской прискакали двое ребят: красные ходят-де по домам, берут станичников под арест... что последовало затем, ребята не знали, умчавшись до расстрела арестованных. На сообщение фронтовики Изобильной отвечали: - Кто за собой знает грех - пусть скроется. А за кого-то чужую и свою кровь проливать - надоело! Снова на табурет поднялся хорунжий, сорвал с себя папаху - густые, черные с сединой волосы распались на две половины. - Завтра здесь встанут коммунисты - и с той минуты никто из вас не только своему двору, но и своей голове не будет хозяин... После его речи опять ожесточился спор. Словно бурлил расплавленный металл. Затем он застыл. Станица приняла решение... Хорунжий схватчиво расспрашивал ветлянских ребят об отряде. К сумеркам, оседлав буланого жеребца, выехал во главе разведки к Ветлянской. 5 За дорогой мог следить полевой караул красных, и хорунжий повел разведку в обход, чтобы приблизиться к станице лесом. Прихватывал ночной мороз; парок от конских ноздрей, сносимый ветром назад, инеем оседал на гриве. Снег, прибитый дневной ростепелью, схватился леденистой пленкой, она отсвечивала при луне, переливалась меловым текучим поблеском. Впереди над лесом стояли ясные лучистые звезды. В одном месте небо странно мерцало: то угасало, становясь темно-лиловым, то вновь озарялось слабым трепещущим светом, словно какая-то огромная птица, усаживаясь, махала крыльями. Славка Кокшаров, встав на стременах, повернулся к хорунжему: - Поеду вперед... вдруг станицу жгут? - Цыц! Не лезь в пекло вперед старших! Лошадей оставили в лесу с коноводом. Небо как услышало: набежали тучи, сея изморось, ночь стала глуше. Хорунжий, Славка Кокшаров и еще несколько казаков направились в гору к околице. Что-то округло-большое затемнело впереди. Офицер то двигался, то замирал, держа Славку за руку. И все-таки силуэт стога обозначился неожиданно, а ведь как раз у стога и мог поджидать полевой секрет. Хорунжий мысленно считал: пять, шесть... девять... когда, наконец, выкрикнут: "Руки вверх!"? В следующую минуту из прорехи меж туч выблеснул край луны, и офицер, шагнув вперед, загородил собой подростка. Тот протестующе рванулся, но хорунжий обеими руками удержал его, легонько ступил вперед раз-другой, затем с решительным видом шагнул вправо, обходя залитый светом стог. В станицу входили с огородов. На краю ее, на пригорке, возникали багровые отблески, пламенели какие-то точечки. Славка тонко вскрикнул и помчался туда, спутники бросились за ним. Обдало плотным духом гари. Там, где была усадьба Кокшаровых, тлели россыпи углей, большие груды их уже остыли. Ужасно, будто стоячий мертвец, торчала печная труба. Дом, хлев, амбар, гумно, баня - все сожжено дотла. Славка упал на усыпанный золой снег, вдруг вскинул голову - хорунжий наклонился и вовремя зажал ему рот, не дав вырваться отчаянному крику. Три казака держали бившегося паренька, пока он заморенно не успокоился: - Хошь, чтобы красные тебе за твое вытье спасибо сказали? Они ска-а-жут... Офицер вглядывался в избы станицы. Многие окна светились; там-сям отворялись двери - долетали голоса. Отрядники занялись выпивкой и не спешили укладываться. - Пришли не воевать, а карать! Обстановку понимают правильно: знают, какие речи на наших сходах звучат, - отрывисто прошептал хорунжий. Дозор был замечен только один: два всадника ехали по улице шагом. Хорунжий подал своим знак - залечь. Всадники, проехав мимо, спешились в поле: в темноте различились огоньки цигарок. Офицер приказал ползком убраться с пригорка. В лесу уловили дымок: наносило его со стороны, противоположной той, где находилась станица. - На порубке кто-то есть! Один из казаков спросил: - А, случаем, красные? Офицер бесстрастно ответил: - Перережем! Сев на лошадей, направились к месту, где лес был вырублен прошлым летом, но не вывезен по причине развившегося развала хозяйственной жизни. В последнее время избенка лесорубов пустовала, но сейчас в ней топилась печка. Поглядев, не привязаны ли где кони? - разведчики, взяв на изготовку короткие казачьи винтовки, подбирались к избушке. Снег, рыхлый и игольчатый, гроздьями обрывался с сосновых лап. Хорунжий распахнул дверь - кто-то ойкнул внутри жалким голосом. В печи, резко пощелкивая, жгуче брызгая искрами, пылали сосновые чурки. К теплой печной стенке притулилась скорчившаяся фигура. Хорунжий зажег спичку - девушка в заячьей шубейке полуприкрыла лицо воротником. - Танюша? - к ней бросился Славка. Она схватила его руку, заплакала в голос. Через несколько минут разведчики знали: Кокшаров-старший искалечен и, вместе с другими приговоренными, убит. Его вдова и младшая дочь приютились у соседей. Забирая добро Кокшаровых, красные приказывали вдове и дочерям: - Вынайте все, что спрятано! Зазря сгорит. Заставляли ссыпать муку в мешки, увязывать в узлы одежду - в чужие руки. Меньшая Кокшарова, Мариша девяти лет, не хотела отдавать свои новые валенки. Их отняли: протянула руки - хлестнула нагайка, на обеих рассекла кожу. Девочка, от боли немо открыв рот, завертелась на месте юлой. Мать закричала: - Разбой! Спаси-и-те! Свист плети - на лицо казачки лег рубец, из него тут же выступила кровь, кровью залило глазную впадину. - О-ой, гла-аз!! - Мать прижала руки к лицу, ее наотмашь ударили прикладом в поясницу: женщина свалилась мешком на снег. Красногвардеец улыбнулся: - Ну чо, еще не отпустила тя жадность, кулачиха? - и затем замахнулся плеткой на Таню. Другой занес штык для удара: - Приколоть сучку! Вспоминая, Таня вздергивала головой. Звучные горестные всхлипы. По пунцовому лицу - слезы ручьями. Разведчики слушали ее рассказ в тяжести внимания. - Велели мне складать теплую одежу в ихний воз. Я наклонись, а один меня обнял, а другой сзади прихватывает. Я - кричать, а они хохочут, излапали меня всю. Идет комиссар ихний, на самого-то на охальника как топнет ногой: "Снасильничаешь - так под расстрел!" - и кажет на револьвер у себя на боку. Ушел, а мне велят вести нашего быка на двор к Ердугиным, к бедноте. А там военных полна изба, гуся жарят - салом несет на весь двор. Меня обступили - не вырвешься. Ведут в избу: "Покушай с нами. Ты за папашу не виновна, ты - хорошая!" Втолкали за стол, силком суют мне в рот блины, а у меня ком в горле и ком. Один грит: "Мы теперь будем справлять наш вечер, а ты сидишь с нами немытая. Баня-то давно топится. Поди вымойся!" Повели - как вырваться? В бане меня насильно раздевать - я биться... а они: ты чо испугалась? слышала, комиссар сказал: кто насильно нарушит - того под расстрел? А нам жить не надоело. Иди и мойся без страха! Взошла в баню, а там такой жар-пар - кожа заживо слезет. Я скорей помылась, хочу выйти, а они не пускают. Стучу, кричу - нет! В глазах темно, уж я как взмолилась: "Умираю!" Выпустили в предбанник, и там один голый меня обнял. Я: "А комиссар говорил..." А они мне: комиссар говорил - нельзя насильничать, а ты ж сама... "Чего - я сама?!" Стала биться, а они: "Ну, и иди назад в баню!" Затолкали в парилку, заперли. Там я от паров стала без памяти. Как опомнилась, открыла глаза - лежу на лавке, и надо мной охальничают... - Татьяна спрятала лицо в воротник. Хорунжий спросил: - Сбежала как? - Встало у меня сердце. Они меня отливали холодной водой, потом грят: "Сделаем отдых". Ушли в избу, а я оделась да в лес. Лучше, мол, помереть в лесу! После вспомнила про эту избу... добрые люди здесь спички припасли, дрова... Славка страдальчески вздохнул: - Эх, Танька, был бы отец жив, излупцевал бы тя вожжами! Татьяна еще сильнее съежилась, зарыдала. Хорунжий рассерженно приструнил подростка: - Ну что ты мелешь?! 6 Один из казаков, поймав звук снаружи, скользнул к двери. Донесся голос: - Я здесь сторож, товарищи! - Зайди! Сполохи пламени от печи озарили вошедшего. Разведчики узнали жителя Ветлянской Гаврилу Губанова по прозванью Губка. Он был крепкий середнячок, держал около ста овец. Щурясь, присмотрелся, обнажил голову, перекрестился: - Прошу прощенья, земляки! Поостерегся - сказал "товарищи". А я было к вам поехал, в Изобильную. Уж у нас творятся дела-аа... Приблизился к Славке, обнял, прижал его голову к груди. Жалостливо, но торопливо и не глядя на нее, погладил по спине ежащуюся Таню. Поздоровавшись за руку с казаками, присев на корточки у печного устья, стал рассказывать... Добавим подробности из поздних рассказов и других очевидцев, чтобы картина представилась полнее. К комиссару привели священника-старообрядца. Житор сидел в избе за столом: - Вы клевещете на советскую власть, подогреваете настроения... сознаете, что я должен вас расстрелять? Священник отвечал: - На все воля Божья. - Божья? А почему вы сами идете против заповедей? Ведь сказано, что всякая власть - от Бога и кесарю отдай кесарево! - Добытый крестьянином хлеб насущный принадлежит не кесарю, а взрастившему хлеб труженику. И второе: нигде не сказано - отдай разбойнику то, на что он позарился. Священника свели к реке. Житор шел поодаль, сцепив за спиной пятерни и поигрывая пальцами. Обогнул прорубь, носком сапога сшиб в нее льдинку. - Освежите гражданина попа! Пусть согласится объявить, что все духовные лица и он сам - шарлатаны! Загоготали, содрали со священника шубу, кто-то ребром ладони рубнул его по шее, заломили ему за спину руки - головой сунули в прорубь. Когда он, стоя на коленях на льду, отдышался, комиссар насмешливо воскликнул: - Объявите, гражданин освеженный? Священник набрал воздуха широкой грудью - плюнул. Его стукнули дулом карабина в затылок и принялись окунать головой в ледяную воду раз за разом. Житор считал: - Три, четыре... довольно! Ну, так как, веселый гражданин Плевакин? Священник тяжело сел на лед, оперся руками; с волос, с бороды стекала вода. Беззвучно прошептал молитву, привстал - плюнул опять. Комиссар молчал с выражением скрупулезного внимания. Красногвардейцы вокруг, чутко навострившись, молчали тоже. Наконец Житор ласково, сладострастно подрагивающим голосом произнес: - Для тебя ничего не жалко... весенней свежести не жалко... Опустили человека головой в прорубь семь раз. Лицо сделалось сизым, почернели губы. Глаза выпучились и, мутные, застыли. Будто одеревеневший, священник опрокинулся навзничь. Житор распорядился: - Оставьте так! Его домой унесут - и пусть. Отлежится - тогда и расстреляем. x x x Хозяев стало не слышно в домах, накрытых, как мраком, цепенящей угрозой. Гостей это сладко возбуждало. Ужиная в избе Тятиных, красные поглядывали на молодую хозяйку. Слесарь оренбургских железнодорожных мастерских Федорученков, отправив в рот кусок жирного вареного мяса и отирая пальцы о пышные, концами вниз, усы, вкрадчиво сказал: - Вот что нам известно, милая. Муженек твой - в банде Дутова. Ермил Тятин, старший урядник, в самом деле был дутовец, отступил с атаманом к Верхнеуральску. Казачка вскинулась в испуге: - Что вы говорите такое?! Муж в плену у австрийцев, должен скоро вернуться. Федорученков зачерпнул из деревянной миски ложку густой сметаны, проглотил с удовольствием. - А как щас созову местную бедноту - и будешь ты уличена! Хошь? Молодая покраснела. Федорученков со вздохом обратился к двоим товарищам: - Не уважите женщину - в ту половину не перейдете? Двое, восхищенные его манерой действовать, в которой они еще с ним не сровнялись, охотно исполнили просьбу. Он задернул цветную занавеску, похлопывая набитое брюшко, распоясался, спустил солдатские шаровары. - У нас насильников стреляют на месте, без суда! Но против доброго согласия, против свободной любви революция не идет! - Облапив, повел к кровати молчащую смирную казачку. То же делалось и в других домах. Артиллеристы со своим командиром Нефедом Ходаковым стояли у деда Мишарина. Поев, выпив, начали приставать к двум его дородным снохам - их мужья накануне ушли к Дутову. Изба полна малых детей - мешают. Артиллеристы загнали детей в свиной хлев: еще сегодня в нем похрюкивал боров... - Чего теплому сараю пустовать? - шутили, запирая плачущих ребятишек, отрядники. В избе затеялись игры. Пьяно рыгнув, Ходаков, кряжистый толстоногий детина более шести с половиной пудов весом, вскричал: кто не верит, что он одну, а за нею вторую казачку на себе пронесет вдоль горницы туда и обратно, вынесет из избы и воротится назад? С ним вызвались спорить. Для интересности Нефед разнагишался, оставшись лишь в сапогах. Раздели догола и визжащих казачек. Могучий артиллерист склонился - белотелую бабу, крупную, сдобную, понудили усесться на него, обжать торс ляжками. Проделал он с одной, как обещал, затем - с другой и тут от надрыва задохся, прилег на лавку, три часа не мог оклематься. Без него на кроватях вгоняли казачек в жгучую испарину. А у Колтышовых молодка притворилась, будто ей в радость ухаживания красных, перебирает стройными ножками - сейчас в пляс пустится... сама к двери ближе-ближе... Кинулась - и убежала. Тогда красногвардейцы принялись было донимать свекровь - но уж больно стара. И решили на ней по-иному отыграться. - А ну, старая карга, сними черный платок! Этим трауром на нас погибель накликаешь? Старуха упрямо не снимала, яростно плевалась, и Цыпленков, вчерашний мойщик паровозов, выхватил из печки головню - поджег конец платка. В ужасе бабка сорвала его - к буйной радости красных: - Распустила свои космы, старая развратница! - Вид делала, что не хочет, а сама только и думает, чем прельстить, ха-ха-ха-аа!! Старик, бессильный (больше года, как не встает), взялся проклинать нехристей. Голос у него оказался неожиданно громким и притом скрипучим. Красногвардейцы выбросили лежачего на двор, а чтобы оттуда не доносились его проклятия, накрыли старика деревянным корытом, в каком дают корм свиньям. Брал отряд вволю радость от жизни. Сам Зиновий Силыч уединился с круглощеким мальчиком - младшим сыном зажиточного хозяина Цырулина. Папаша в тот день лишился всех своих десяти коров и овечьего стада - а мог бы расстаться и с жизнью... Рассказывая то об одном, то о другом случае, Губка время от времени восклицал: "Что делается-то!" или: "И что теперь?" Люди в полутемной избенке не отвечали: думали о происходящем. Когда Губка совсем умолк, хорунжий подытожил: - Знать, они завтра - на нас? Губка слышал разговор комиссара с его конной разведкой; позже удалось подслушать, что говорили между собой артиллеристы. Поутру команда обозников повезет в Соль-Илецк реквизированное зерно, погонит скот, а отряд выступит на Изобильную. На подходе к станице разделится на две колонны: одна двинется коротким путем, по зимнику; вторая пойдет по летней дороге. Если казаки Изобильной вздумают сопротивляться - нападение противника с двух сторон должно будет ошеломить их. 7 Под янтарным плавящимся солнцем снег вдоль дороги подернулся бурым налетом. Красногвардейцы шли с ленцой. К отворотам шинелей приколоты алые банты, к картузам, к городским поддельного пыжика шапкам, к снятым с казаков папахам - вырезанные из жести или фанеры и обтянутые кумачовой материей звезды. Перед головой отряда открывался просторный дол. По его дну протянулась под углом к дороге замерзшая речка, укрытая снегом, но намеченная полосами тальника и камышей. Дальше белел увал, подпирая серо-голубое небо. От горизонта стали густо распространяться по белому черные точки. Их россыпь, широко захватывая увал, медленно сползала навстречу. Комиссар, сидя на старой спокойной кобыле, посмотрел вправо, на конного знаменосца. Тот приосанился, сжимая длинное древко с тяжело свисающим алым знаменем. Ехавший верхом немного позади комиссара Будюхин, показывая вытянутой рукой вперед, закричал громко, беспокойно: - Каза-а-ки! На нас наступают! По колонне загуляло: - Казаки озверели! Первые лезут! К Житору подскакал Ходаков: - Разрешите остудить их? Враз накрою шрапнелью. Зиновий Силыч повелительно махнул рукой: - Давай! Красные поспешно развернули орудия. Ходаков совался к прислуге, суетливо распоряжался, с похмелья трудно ворочая налитыми кровью глазами. Пушка, подпрыгнув, с хлестким молниеносным ударом грома выметнула снаряд, за нею рявкнула другая. - Недолет! Заряжай! Сизые облачка таяли над увалом. Масса черных точек стала рассеиваться. Комиссар, прижимавший к глазам окуляры бинокля, вдруг воскликнул: - Почему - коровы? Маракин, тоже смотревший в бинокль, пришпорил лошадь, понесся, разбрызгивая талый снег, к Ходакову: - По коровьему стаду лупишь, пушкарь х...ев! Подъехал и Житор. Ему сказали: казаки перегоняют скот с зимовников в станицу. Значит, о том, чтобы биться, мысли нет. Зиновий Силыч, не показывая, что доволен, гневался: какая слава пойдет об ошибке!.. накричал на командира артиллерии. Отряд двинулся снова. Развеселясь, люди смаковали происшествие, состязались, фантазируя: а в другой раз-де Ходаков начнет палить по скирдам в поле! по колодезным журавлям! по плетням с глиняными горшками, ха-ха-ха!.. Весенний ветерок всколыхивал красное знамя, за хвостом колонны поспешали стайки бойких воробьев, проворно устремляясь на оброненные конские "яблоки". Минуло четыре часа пополудни. Впереди, несколько справа, гребень раздваивала выемка: то начиналась седловина, где расположена станица Изобильная. К ней вилась, забирая вправо, летняя дорога. А напрямки спускался к замерзшей речке зимник, пропадал в заросшей кустарником и деревьями приречной низине: так называемой уреме. К комиссару подъехал Маракин: - Может, не терять время - не делить отряд? - и насмешливо выругался: - Какое там, к х...ям, вооруженное сопротивление... Житор подумал. - С военной точки зрения, охват - грамотнее! Пусть увидят в нас военных и зарубят себе на носу! Ходаков, сидя на огромном коне-"батарейце", повел три с лишним сотни стрелков, артиллерию, дроги со станковыми пулеметами более коротким путем: по зимнику. Полозья давили шипящую слякоть, под которой твердел толсто наросший за зиму лед. Приблизившись к Изобильной, Ходаков должен был развернуть свою часть по косогору над седловиной и ждать подхода Житора. Тот собирался послать отрядников на станицу цепями. Если казаки обнаглели бы и стали стрелять, Ходаков накрыл бы станицу шрапнелью, стрелки - ударили казакам во фланг. Без окопов, без батареи - что те могли? ..."Смогли - а все остальное: семьдесят процентов неизвестности..." - Марат Житоров подремывал в легковой машине, катившей по мартовскому проселку. Поля лежали тусклые, от поросших березняком холмов летел по сырым осевшим снегам тугой ветер, напитанный терпковатым запахом обнажившейся палой листвы и валежника. Небо роилось, глухое, с темными клубами на бело-сером фоне. Скоро линию горизонта приподнимет возвышенность, машины проедут плотину через реку Илек, и покажется въезд в колхоз "Изобильный". После гибели отряда Оренбург направил в Изобильную войска, не поскупившись на людей и вооружение, но в бой вступать оказалось не с кем. Заняв станицу, красногвардейцы принялись арестовывать, в первую очередь, нестарых молодцов. Все они отвечали как один: оружия в руки не брали! были на гулянье в станице Буранной, праздновали день Святого Кирилла. В Буранной установили как факт: там в самом деле угощалась и веселилась казачья сила Изобильной - и именно в день и час, когда истреблялся отряд Житора. Несмотря на это, на площади принародно расстреляли станичного атамана с сыном, священника, мельника и полдюжины самых зажиточных станичников. Помимо того, был поставлен к стенке, после основательных измывательств, каждый седьмой житель в возрасте от девятнадцати до сорока пяти лет. Однако оставалась неудовлетворенность: никто не признался и под пытками: да, мол, рубил, колол (или видел, как другие колят) отрядников Житора. Удалось лишь узнать, что руководил хорунжий Байбарин, местный житель; он потом с семьей скрылся. - А люди под его началом? - Как я их мог видеть? Я был на гулянии в Буранной - тому полно свидетелей! - с этими словами отлетали на небо. Следствие предположило: Дутов, державшийся северо-восточнее Верхнеуральска, послал в рейд своих казаков, и они, сделав дело, вернулись в степь... Разумеется, комиссары не успокоились, настроенные копать глубже, - но в конце мая полыхнуло выступление чехословаков, в июле Дутов без боя взял Оренбург: в Изобильной, как и окрест, провозгласилась белая власть. Когда красные появились вновь, то застали одних баб, детей, стариков. Все, кто чувствовал в себе силы, ушли с белыми. Оренбургская ЧК возобновила расследование по гибели Житора с отрядом. Имея разведчиков при штабе Дутова, ЧК получала сведения: хорунжего Байбарина никто в штабе не знает! К чекистам попали документы белых. Среди многих фамилий не мелькнула ни разу фамилия "Байбарин". Почему белые столь непроницаемо засекретили свою удачную операцию в Изобильной? Встав во главе оренбургского НКВД, Марат Житоров изучил и обнюхал каждую бумажку, что хоть как-то касалась изнуряющего вопроса. Глодало чувство, что истинные виновники не найдены - отец не отомщен! Житоров выискал справку: в 1932 к семье в колхоз "Изобильный" возвратился Аристарх Сотсков. Когда уничтожали красный отряд, Сотсков был с теми, кто гулял в Буранной. Позже семерка ему не выпала - остался жив. После прихода Дутова служил в одном из его полков, угодил в плен: отсидел в советской тюрьме, затем - в концлагере, потом отбывал ссылку в Восточной Сибири. Застав дома двоих нагулянных женою детей, отнесся к этому благоразумно безропотно. Колхоз поставил его скотником. Его привозили в Оренбург на допрос. Промаявшись три часа, Житоров не почуял в разбитом человеке ничего, кроме надорванности, и покамест отпустил его. В одно утро, просматривая, как обычно, сообщения, поступающие по линии НКВД, Житоров впился глазами в несколько строчек. В Ташкенте разрешено поселиться "Нюшину Савелию, уроженцу станицы Изобильная, бывшему белогвардейцу, прибывшему из Персии..." Марат присосался к справке и вскоре выявил. В известный день Нюшин тоже праздновал Святого Кирилла в Буранной; впоследствии, как и Сотсков, воевал в казачьем полку Дутова, вместе с атаманом отступил в Китай. Потом перебрался в Персию. Не подвезло где-нибудь благополучно осесть - мотался по жизни неприкаянно. И соблазнили уговоры большевицких посланников, призывавших беглецов к возвращению. Ждала же Нюшина, как и других, тюрьма. Но, отсидев три года, он не поспешил в родной Оренбургский край, а предпочел Ташкент. "Вот он, под золой уголек! - щекотнуло Марата. - Опасается показать нос на родине - как бы кто чего не вспомнил..." А что же еще могут припомнить, если не участие в избиении отряда? Ой, увязнешь в горяченьком, Савелий! Не может тот же Сотсков ничего не знать о тебе (а ты, не исключено, имеешь что-то о Сотскове). Тот был неразговорчив, пока не стояла перед ним живая изобличающая личность. А поставь вас пастью к пасти - одно останется: разинуть. В Ташкент полетело отношение - Нюшина арестовали и этапировали в Оренбург. 8 Житорову муторно сидеть в еле ползущей, как ему кажется, эмке. Изводит нетерпение. Скорее шагнуть в избу к Сотскову, поразив его своим появлением, произнести "Нюшин!" - лицо человечка изменится (пусть на какую-то долю секунды). И потянуть, потянуть веревочку... Вакер поглядывал на неприступно-напряженное лицо товарища - изводился тоже. Не на шутку приспичило справить нужду. Просить остановки, дабы присесть в голом поле на виду у спутников?.. Но вот у дороги подвернулся пригорок с кустарником. Вакер, несмело хихикая, высказал товарищу просьбу. Эмка, а за нею "черный ворон" встали. Юрий побежал за пригорок: сапоги неглубоко проваливались в снег, под ним хлюпала вода. Облегчившись, журналист увидел ниже всхолмка ярок с оттаявшими глинистыми краями; в его откосе видно отверстие, там что-то двинулось. Зверек как будто бы никак не выберется наружу... Да это же хорь вытаскивает из норы суслика! Вакера с тех пор, как он получил пистолет, съедала страсть испробовать его на живых мишенях. Выхватив оружие, торопливо прицеливаясь, выстрелил четыре раза - меж тем как хорек бросил еще живого суслика и улизнул. Донеслись спешаще-чавкающие шаги - из-за горки выскочили с наганами в руках Житоров и его помощники. Юрий с косой ухмылкой пожал виновато плечами: - Хорь - мех на шапку. До чего удачно подставился! - Хо-о-рь? - Житоров побелел, убрал револьвер в кобуру и вдруг залепил другу пощечину. - Тут колхозные поля, бар-ран, а не охотничьи угодья! Какого х...я я взял тебя на операцию?! Отдай! - он вырвал у журналиста пистолет и передал своему помощнику. Вспыльчивый, крайне властный, Марат находился в таком настроении, когда его от малейшего непорядка кидало в бешенство. Схватил Вакера за руку, рывком развернул и стал толкать вперед, с силой накреняя: - А ну - в машину, засеря! С тобой еще возись! ...Возись теперь! Остановив коня, Нефед Ходаков матерился - зимник пересекала, как раз посреди покрытой льдом речки, полоса воды. - Проверьте - лужа или что? Ездовой побежал назад к берегу, где из-под снега торчали заросли ивняка, вырубил тесаком прут подлиннее. - Не проехать! Это или полынья, или нарочно пробили... прут целиком под воду ушел. Командир опасливо посмотрел по сторонам: на противоположном берегу кустарник тянулся вправо и влево и превращался в лес. Высились огромные дубы, вязы, осокори. Не укрывают ли они засаду? Ходаков отправил разведчиков для огляда ближних участков леса, а также велел опробовать в тающем снегу путь в обход полыньи; восседая на могучем коне, придерживал на луке седла укороченную драгунскую винтовку. Над деревьями взмыли, стрекоча, вспугнутые разведкой сороки. В бинокль была видна на вершине тополя пара грачей: они деловито устраивали гнездо. Солнце клонилось к закату, воздух плыл умиротворяюще теплый, приятно располагая к лени. Тишина объяла чащу леса, тишь безмятежно спала на полевых просторах. Страхи не подтвердились. Разведка не заметила никого. Трехдюймовые пушки благополучно обогнули полынью, и колонна зазмеилась по берегу в направлении станицы: слева протянулся пологий склон возвышенности под слоем вязкого снега, справа, по приречной низине, густела полоса леса. Задержка сказалась: не людям Ходакова пришлось ждать товарищей, что двигались к Изобильной летней дорогой, а наоборот. Ходаков в бинокль увидел: красногвардейцы Житора уже стоят темной массой у места, где начинается некрутой подъем к окраине станицы. Было похоже, что они не спешат идти вперед цепями по снежной целине. Стоило ли, в таком случае, тащить орудия на косогор? Грунт под мокрым снегом все равно что растопленное сало. Возможно, это невыполнимо - вытянуть батарею наверх по такому скользкому скату. И Нефед продолжал вести по дороге вытянувшуюся колонну. Понаблюдав за ней, Житор ничего не стал менять. Снега кругом налились под солнечными лучами тяжелой влагой, на пригорках зачернели первые проталины. Давеча, когда миновали плотину через Илек, комиссар приказал было колонне рассыпаться по равнине. Ему доложили: в поле человек проваливается по колено в мокреть, идти целиной - то же, что топать вброд по болоту. И он отменил свое распоряжение. После долгого утомительного марша, после того как по дури обстреляли из пушек коровье стадо, "охватывать" станицу по военным правилам, точно это укрепленный пункт, представилось глупым. В станице тихо как в вымершей, жители наверняка сидят по избам в смертном страхе. Красные, глядя в ее сторону, щурились: закатное солнце резало глаза. Житор, пустив кобылу мелкой рысью, поехал вдоль колонны назад. Он наслаждался тем, что предстает перед бойцами непреклонным, мужественным повелителем. Возвратясь в голову колонны, с силой прокричал металлическим голосом команду: послал вперед конную разведку под началом Маракина. До околицы - немногим более версты. Меж белых покатых склонов в седловине темнеют крайние избы, хозяйственные постройки. Разведчики гуськом проскакали седловину и скрылись. Красногвардейцы, толпясь на дороге, устало переговариваясь, курили самокрутки, ждали. Скорее бы вдохнуть домашний бесподобный запах наваристых щей! Утолив зверский голод, успеть до ночи нажарить убоины и наедаться уже обстоятельно, до отвала... По небу плыла с востока белеющая на ярко-голубом фоне рябь, а запад сиял чистой нежной лазурью. Из станицы выехала группа конных, понеслась вскачь, приближаясь. Конники остановились метрах в двухстах и стали подбрасывать папахи, махать руками, кричать. Глядевший в бинокль комиссар со сдерживаемой яростью бросил: - Нашей разведки не вижу! Какие-то посторонние старики... Будюхин угодливо подсказал: - Вон Маракин-то! С ним - тоже наш! А то, - догадался ординарец, - местные посыльные. Подмазались - вроде сами нас ждали и с радостью принимают. Других разведчиков, уж будьте спокойны, усадили за стол и поят... Житору живо вообразился едоков на двадцать стол, уставленный жирными деревенскими яствами, бутылями и фляжками с самогонкой. Разведка, ничего более не помня, кинулась к стаканам, к жратве... На удлиненном худом подбородке комиссара забилась жилка, тонкогубый рот сжался и стал наподобие страшного шрама от бритвы. - Маракина - ко мне! Будюхин, нахлестывая лошадь, помчался к конникам. Маракин что-то проорал ему, группа развернулась и ускакала в станицу. Вернувшийся ординарец спешился и уж тогда доложил в испуге: - Маракин сказал: чего взад-вперед кататься? Жители в полном покорстве. В сухой избе поговорим. "Сейчас же арестую! - твердо решил Зиновий Силыч относительно начальника разведки. - В Оренбурге поставлю вопрос перед ревкомом! Пусть посидит годик в подвале на сухарях и воде". Он приказал расчехлить пулеметы и входить в станицу, держа ружье на руке: но не потому, что ждал нападения. Он пребывал в гневе - и как никогда желалось произвести сурово-устрашающее впечатление. 9 Зиновий Житор был сыном тобольского сукновала, ревностно показывавшего религиозность: по воскресеньям ходил к заутрене и к обедне. Взяв в приданое за женой небольшой деревянный дом, сукновал нажил и второй. В одном обитала семья, другой сдавали внаем. Отец назидательно повторял Зиновию, своему старшему: той части наследства, которая ему достанется, будет достаточно для приобретения флигеля. Если сын окажется не промах, то ухватит через женитьбу дом с мезонином. Коли и дальше станет жить с умом, сберегая каждую копейку, - к старости будет владельцем трех домов. Его признает счастье, которое к мириадам бедняков даже в мечтах приходит лишь изредка. Как-то Зиновий сказал с хитрой задумчивостью: - А четыре дома? А... пять? и карету на дутых шинах? Выслушав, сукновал взял плетку, предназначенную для дворовых собак, и, левой рукой сжав Зиновию шею, в полную силу стегнул его по заду девять раз: - Чтобы ты выплюнул эти мысли, как сопли! У кого это в голове, те - картежники и прочие проходимцы. Они не живут в собственном доме, а шляются по номерам и подыхают в ночлежке Пугаться подобного было скучно. А какое уныние нагоняли картины правильной жизни в глухом Тобольске, по чьим переулкам лениво шествовали коровы! Лопушатник, крапива вдоль изгородей, дощатые тротуары мозолили глаза. От герани на подоконниках веяло безысходным сном. Возненавидев все это, Зиновий спасался в городской библиотеке. Как упоительно было - забываться, перечитывая описание мавританского дворца, средневековой восточной роскоши. Образы властителей возбуждали в нем тот щекочущий интерес, что сродни сладострастию... Он влюбился в Юлия Цезаря, молодого и изящного, каким тот показан в романе Джованьоли "Спартак". Прочитав новеллу Стендаля "Ванина Ванини", Зиновий представил - вместо Ванины - прекрасного знатного юношу. И вообразил им - себя. Он бесстрашно спасал преследуемого раненного революционера - и их головокружительно бросала друг к другу любовь. Зачерствевшее от борьбы, от опасностей сердце покорялось пылкому нежному спасителю... Мечты должны были сбыться во что бы то ни стало! Он сделался одержим этим "во что бы то..." В самом деле, ни отец, ни забитая мать не прочли ни одной книжки, какая дичь - пытаться представить, будто их может тронуть что-то, без чего он не мыслит жизни! И однако ему - столь иному! - определен тот же мещанский быт. После чаепития складывать в сахарницу обсосанные кусочки сахара. Носить в починку часы немецкой работы, которые достанутся ему от отца. Искать по Тобольску невесту с приданым. Считать на счетах выручку и расход... Пропади оно пропадом! Он вырвется из-под гнета этих будней с их лживой степенностью - став... вождем! Обожаемым и вселяющим в души священный трепет. Реальность покамест говорила другое: пора зарабатывать на хлеб. Зиновий просил отца послать его в большой город в университет. Отец прикинул: придется платить не только за учебу, но и за квартиру, то есть отмыкай обитый медью сундучок. Родитель заявил: и в их городе есть где учиться. -Училище учителей чем тебе не нирситет? (Имелась в виду учительская семинария). Поступив в нее, Зиновий высказывался о несправедливости, о "страдании - при полном праве на счастье" - и его приметил один из преподавателей, связанный с политическими ссыльными. Однажды он привел к ним безусого Житора, и тот стал упиваться их речами: слыша в них то, что было понятно и близко. Как и эти люди, он ненавидел общепринятые порядки, власть, религию. Его приблизил к себе влиятельный ссыльный: в будущем - видный большевик. Близость стала интимной. Друг собирался бежать из ссылки - Зиновий рьяно помогал ему, что вскрылось после побега. Житора исключили из семинарии, а скоро и арестовали за распространение противоправительственных прокламаций. При нем нашли два револьвера. Около полугода он провел в тюрьме, и его сослали в поселок к поморам. Сюда из-за границы добралось письмо друга, адресованное всей колонии ссыльных. О Зиновии говорилось в таком тоне, что один из поселенцев, чья дочь изнывала в ссылке вместе с ним, возымел свои соображения. Девушка двадцати шести лет, арестованная в Новороссийске на цементном заводе за пропаганду, носила имя Этель - в честь писательницы Войнич, автора революционного романа "Овод". Была Этель непривлекательна: широкие мужские плечи, непропорционально длинный мускулистый торс. Однако Житору это как раз импонировало. И - что было решающим - ему в его двадцать страстно желалось утвердиться среди чтимых революционеров. Он стал мужем Этель, родившегося сына назвали Маратом. В девятьсот пятом Житор, научившийся ездить верхом, бежал из ссылки на купленной у местного жителя лошади. Влекла Белокаменная, откуда доносило дразняще-острый душок заварушки. Зиновий уже превратился в ярого большевика - человека, которого могло удовлетворить лишь обладание властью, созданной представлениями коммунистов: ревнивой властью над всей собственностью и бытом людей, над историей, над природой. Он участвовал в организации боевых групп в Москве, стрелял из маузера по городовым, по верным царю гвардейцам-семеновцам. Наработав авторитет, скрылся за границу, познакомился лично с большевицкими вожаками и был, под чужим именем, вновь направлен в Россию... Февральская революция избавила его от ссылки, отбываемой в Пелыме. Зиновий Силыч ринулся в Петроград, чтобы быть одним из первых в обретении власти - однако тесть (он состоял в ближайшем окружении Ленина) велел проведать жену и сына. Они жили на деньги партии в Челябинске, Марат учился в частной гимназии. Житор приехал к семье, и тут из Петрограда поступило указание: он нужен в Челябинске, нужен на Урале, его ждет ответственная организационная работа. После Октябрьского переворота партия направила его военным комиссаром в Оренбург, здесь он возглавил военно-революционный комитет и стал председателем губисполкома. В Зиновии Силыче заговорило то, что он испытывал, когда читал о дворцах с их пышным убранством. Действительность, правда, потакала воображению сдержаннее, чем хотелось бы: бери, что есть. Он выбрал квартиру в одном из лучших домов города, в бельэтаже: ее раньше занимал важный чиновник государственного контроля. У Житора, жены и сына теперь было по кабинету и спальне, имелись, кроме того, две гостиные, столовая и просторная лакейская. Пустой она не осталась: людей в обслуге было больше, чем членов семьи. Этель, рано поседевшая и - как это называли, "посуровевшая", - еще более похожая на мужчину, перестала стесняться некоторых слабостей. Ее не оставляли равнодушной бифштексы, пиво, дорогие папиросы: и шофер на французском автомобиле носился по городу, боясь запоздать с доставкой этих - по наставшей поре - редкостей. В ином Этель не проявляла особой взыскательности, как не досаждала себе и заботами о карьере, удовлетворенная тем, что ее поставили начальствовать над штатом машинисток губисполкома. Она, как и многие, не поняла Житора, пожелавшего лично возглавить поход в неспокойные станицы. Ему намекали, что это необязательно для руководителя губернии, но Зиновий Силыч остался тверд. 10 Отряду предстояло до Соль-Илецка проследовать поездом, и на вокзале, украшенном алыми флагами, состоялись торжественные проводы. Под сводами зала прозвучали патетические речи и клятвы "умереть, но выиграть у прихлебателей царизма битву за хлеб!" Затем отъезжающие подошли к своим близким, чтобы, как прочувствованно писала большевицкая газета, "получить родное напутствие и взять приготовленную в дорогу пищу". Зиновий Силыч обнял жену и сына. Невысокий подросток, внимательный, собранный, проговорил тихо, но упорно: - Папа, я еду с тобой-с-тобой-с-тобой!!! - что есть силы сжал веки, но все равно из-под ресниц показались слезинки. Он был в новом рыжем кожухе, отороченном мерлушкой, в финской ушанке с кумачовой звездой над козырьком. Отец с гордостью смотрел на него, наслаждался тем, что сын преклоняется перед ним, считает его великим. Возбужденный почти до исступления, Зиновий Силыч произнес: - Когда я вступлю в бой с врагами, я буду представлять - ты сражаешься рядом со мной! Знай: так и будет, когда революция охватит всю Европу и Азию! Этот час близок... Завороженно слушавший Марат энергично кивнул и мокрым от слез лицом прижался к шинели отца. Оба застыли. Потом Житор протянул руки, и Этель положила в них сверток: деревенский сыр, сухари, две фляжки с вином. Мужа и жену одинаково отличало то, что кажется весьма странным при их жизни и возрасте, но, однако же, встречается: непреходяще детская расположенность к романтике, навеянной прочитанным. Сейчас оба перенеслись в Италию времен Гарибальди. Скромную снедь взял из рук подруги прославленный революционный вожак, который во главе угнетенных шел на Рим - расправиться с толстосумами и попами... Спустя несколько дней, в пронизанный весенними лучами вечер, когда снежная степь чернела взгорками и курилась испарениями, не в станицу въезжал Житор на спокойной с жирным крупом кобыле - кровный арабский скакун нес его в Вечный Город. Церковь впереди за безлюдной площадью виделась монументально огромной. Солнце, наполовину зайдя за купол, грубо кололо глаза, раздражая и подстегивая. За всадником нестройной колонной, по пятеро в ряд, двигались, выставив штыки, красногвардейцы, шлепали по лужам копыта лошадей, что везли двуколки с пулеметами. Их рыльца смотрели: одно влево, другое вправо - на медленно проплывающие добротные избы за частоколом изгородей. Житор, порядком уставший, изо всех сил старался прямо держаться в седле. Он думал, как кстати повязка, прижимающая к голове ухо, которого он едва не лишился давеча. Сдвинутая набок папаха и выглядела лихо, и не скрывала бинта. Заботе о том, чтобы все разыгрывалось картинно, нимало не противоречила расчетливая трезвость. Зиновий Силыч создавал себе имя истого солдата партии. Пусть в ЦК узнают, как он, "простой боец впереди бойцов, штыком отвоевывает у сельской буржуазии хлеб, столь необходимый Республике". Газета "Правда" напечатает, сколько эшелонов зерна предгубисполкома Житор, "раненный во время смертельной борьбы", отправил в Москву, в Петроград... Двери церкви были закрыты; перед нею, а также слева и справа, отделяя от площади сад и кладбище, чернела кованая ограда. Комиссару вдруг захотелось замедлить шаг кобылы. Будюхин, ехавший поодаль, отвлек: - Ага! Баню топят! - указывал рукоятью нагайки в один из дворов: на дальнем его краю стоял сруб с трубой, из которой повалил дым. Невыносимо завизжала свинья под ножом. Ординарец и вовсе возликовал: - Подлизываются граждане казаки - борова нам режут! Житора царапало по сердцу: "Что-то не так..." Он уже выехал на площадь, и, когда до церковной ограды оставалось шагов тридцать, неспокойно обернулся. Заборы, что тянулись по сторонам площади, были непривычно глухими. "Частоколы обшили досками!" - понялось остро и запоздало. Долетели звуки баяна, веселый пересвист. "Обман! - бешено завертелась мысль. - Западня!" Он хотел прокричать приказ: занять круговую оборону!.. Но вдруг массивная церковная ограда опрокинулась вперед - за нею возникли на секунду цепочки блестящих точек: сокрушающе шибнул близкий рассыпчатый гром. Комиссару показалось - его вместе с лошадью взвило ввысь... он ударился оземь, бок кобылы придавил его ногу. Со стороны сада грянул невероятно тяжкий, плотный удар, над землей скользнул рвуще-железный визг: картечь... На площади и дальше, в улице, упали вкривь-вкось фигурки, над ними поднимался парок. Из-за глухого заплота полетела, кувыркаясь, бутылочная граната, катнулась под ноги бегущих сломя шею отрядников. В желто-багровой вспышке подброшенное тело рухнуло боком, минуту-две оставалось мертво-недвижным и вдруг стало сосредоточенно, с какой-то странной однообразностью биться. Над заборами поднялись головы в папахах, сторожко выглянули стволы винтовок - и понесся оглушительно-резкий, густой, звонкий стук-перестук. Едва не каждая пуля попадала в живое: станичники для удобства стрельбы приставили к высоким заплотам лавки. 11 Ходаков ехал верхом по зимней дороге, за ним узкой длинной лентой тянулось его войско. Зимник вился низиной, что к лету будет непроходимо топкой. Справа к дороге теснился приречный лес, за ним был виден покрытый льдом Илек. Слева подступала гора. Колонна приближалась к месту, где зимник пересекала дорога, по которой в станицу только что прошла часть отряда во главе с Житором. Каких-нибудь десять минут, и на перекресток выедет Ходаков. Вдруг за холмом в станице гулко стукнул ружейный залп, с эхом слился выстрел из пушки. Ходаков встал на стременах, растерянно-возбужденный, - и тут зачастило сверху: будто чудовищная сила быстро-быстро рвала парусину. Казаки переползали через гребень и, лежа на снежном склоне, крыли из винтовок вытянувшуюся колонну. Чтобы скорее вывести своих из-под холма, Ходаков скомандовал: - Бегом вперед! В поле можно будет построиться в боевые порядки, развернуть пушки. Поднялась суматоха, падали убитые, раненые, и тут позади красных разлилось устрашающее завывание - по дороге во весь опор неслись конники с пиками; с ходу смяли задних, кололи, рубили мечущихся красногвардейцев. Отточенные клинки блекло посверкивали, косо падая на живое, остро взвизгивали. Пулеметчики, что ехали в двуколке ближе к середине колонны, успели изготовить пулемет к бою, но перед дулом мельтешили свои, а когда оказались станичники, было поздно: первый и второй номера обливались кровью, подстреленные с холма. Нечего было и думать - в такой свалке установить орудия. Ездовые хлестали кнутами лошадей, и те рвались вперед, давя пехоту. А станичники сзади наседали и наседали. Конники рысили и лесом справа от дороги: под их шашки попадали красные, что ныряли с зимника в лес. Ходаков увидел - до поля доберется разве что горсточка. И приказал "занять оборону в лесу!" Туда бросились массой. Уцелевшие сбились вокруг Нефеда, стали отстреливаться. Он с трудом держался на ногах, получив удар шашкой по голове: клинок рассек шапку и скользнул по черепу, сняв кожу. От станицы донесло крики: остатки тех, кто вошел в нее с Житором, спасались бегством. Несколько человек проскочили в лес - Ходаков встретил их яростным: - Где комиссар? Что с отрядом? - Убит комиссар! Почти все убиты!! Весть так и резнула. А тут еще из станицы наметом вынеслись, с шашками наголо, казаки. Паника сорвала красных с места: кинулись врассыпную на лед Илека, стали прятаться в прибрежных зарослях. Ходакова ранило: пуля ожгла ребра, прошив мускулы мощного торса. Нефед заполз в мерзлые камыши, а когда стемнело и кругом лежали лишь трупы, он на четвереньках добрался по льду до другого берега и, с передышками, пошел. Его заметил проезжавший в легких санках школьный учитель из деревни нелюбимых казаками переселенцев и взял к себе. Уцелел еще начальник конной разведки Маракин. Он рассказал в ревкоме, что когда со своими разведчиками въехал в станицу, их встретили хлебом-солью. Над домом атамана был вывешен белый флаг. Нигде не замечалось ничего подозрительного. И, оставив товарищей расседлывать уставших коней, Маракин со своим замом поехал к отряду доложить, что в станице спокойно... Старики-хлебосолы вокруг "так и юлили", "кланялись об руку", пригласили команду "к обеду": в здании школы ждали накрытые столы. Внезапно снаружи раздалась стрельба. Разведчики бросились во двор, а там их встретили "предательские пули" казаков, тишком окруживших здание. Маракину удалось отскочить назад в школу, здесь он проскользнул в подвал, и ему посчастливилось: туда никто не заглянул. Дождавшись темноты, он прокрался на кладбище, что было рядом, и через него бежал из станицы. Члены ревкома неохотно верили в чью-либо искренность, и на Маракине осталось подозрение. По меньшей мере, он был виновен в том, что "оказался глупее врага" и завел отряд в западню. Разведку свою дал перебить, "как куропаток"... Его исключили из партии, посадили в оренбургскую тюрьму; впереди маячил расстрел. Нефеда Ходакова, перебинтованного, тяжело дышащего, приводили в ревком под руки. На вопросы он отвечал чуть слышно, просил воды... Его обвинили в том, что не выслал стрелков на гребень холма и "подставил" колонну под огонь сверху. Однако потом дрался храбро, это учли. От угрозы расстрела он был избавлен. Меж тем дознание в Изобильной воссоздало подробности разгрома. Станица умело подготовилась. Основная часть казаков залегла за кованой оградой, что отделяет от площади кладбище и сад. Ограда крепилась к основанию болтами, которые были загодя вывинчены: ее оставалось лишь толкнуть... За нею казаки приготовили и пушку: старинную, из какой последние лет двадцать на масленицу палили тыквами. На этот раз ее зарядили картечью. 12 Автомашины проехали околицу, нагнали группку баб, что опасливо шарахнулись от дороги. Это были свинарки, возвращавшиеся домой с колхозной фермы. Житоров выглянул из эмки: - Эй, вы, молодая в ушанке, подойдите! Колхозница робко приблизилась. - Покажите дом Сотскова! - начальник велел ей встать на подножку "черного ворона" и пропустил его вперед. Дом у Сотсковых отобрали еще в Гражданскую войну, когда Аристарх ушел с дутовцами; с тех пор семья жила в избенке с двумя перекошенными оконцами, расположенными так низко, что желающий заглянуть в них снаружи должен был наклониться. Житоров без стука распахнул дверь, за ним вошли сотрудники и Вакер. В избе было сумеречно, за столом сидели люди. - Э-э, свет зажгите! - приказал Марат раздраженно и гадливо. Из-за стола встал мужчина, чиркнув спичкой, зажег керосиновую лампу. Осветились перепуганные лица: девушки лет шестнадцати и другой, помладше; миловидная женщина держала на коленях маленького мальчика. На столе стояли глиняные миски с надщербленными краями, лежали почерневшие деревянные ложки. Никто из хозяев не говорил ни слова, слышалось, как фитиль в лампе потрескивает от нечистого керосина. У мужчины, который впился глазами в Марата, была худая шея, чахлая бородка. Вакеру его внешность показалась не по годам "стариковской". Юрий изучал его и с интересом осматривался. Несказанно обозленный на приятеля за пощечину, старался держаться с видом "да ни хрена не было!" Сотсков продолжал стоять у стола, руки висели плетьми. Обращаясь к нему, Житоров назвал себя и словно гвоздь вбил: - Конечно, не забыли?! Лицо мужчины двинулось в усилии, как если бы он, страдая заиканием, попытался что-то сказать. Марат, повернувшись к нему вполоборота, молчал. Вдруг хищно шагнул к Сотскову: - Арестован Савелий Нюшин! Он в Оренбурге! Глаза человека блеснули и метнулись к двери, точно она должна была распахнуться... Житоров сунул руки в карманы шинели и бешено - девочка взвизгнула - рыкнул: - Онемел?! С чего побелел так? Мужчина неожиданно внятно и ровно произнес: - Ну что ж - Савелий Нюшин. Я его знаю. Марат смотрел с застывшей во взгляде насмешкой, затем поманил пальцем Аристарха, и, когда тот обошел стол, крепкая пятерня прикоснулась к его лбу, пальцы проползли по бровям, по векам закрывшихся глаз. - Почему я, о-очень крупный, занятой начальник, приехал самолично к тебе, в твою халупу? Разве я не мог дать распоряжение, чтобы тебя вытащили в наручниках? Я делаю ради твоих детей, вон они глядят на тебя и на меня, ибо как коммунист могу понять сердце человека... Скажи два слова - и мы уйдем, а ты останешься с семьей. Вакер усмехнулся про себя: "Как бы не так!" Сотсков не открывал глаз, видимо, мысленно читал молитву. Марат выдвинул вперед голову, будто желая вцепиться в его лицо зубами. - Нюшин участвовал в расправе над отрядом? Аристарх отшатнулся, начальник обеими руками скомкал на его груди рубаху - женщина ахнула: - Го-о-споди! Муж тихо заговорил: - Сколько меня выпытывали про тогдашнее. И вы в Оренбурге вызнавали так и эдак. Весь тот день я был в станице Буранной - и Нюшин был там же. Праздновали Святого Кирилла. - Не отлучался Нюшин? Можешь поручиться? - Дак все время был у меня на глазах. Житоров выговорил с переполняющей злостью: - Интересно, что все вы друг у друга на глазах были! - бросил взгляд на детей. - Другое помещение есть? Туда пройдем! Женщина вскрикнула: - Что же делается? - зарыдала. Старшая дочь взяла у нее захныкавшего ребенка. Пришедшие меж тем слегка расступились, пропуская Сотскова в сени. Там он указал на дверь холодной кладовки. Прошли в ее полутьму - немного света проникало сквозь узкое окошко. По сторонам стояли кадушки с солеными огурцами, с квашеной капустой, горшки с отрубями, на стенах висели сбруя, серпы, пила-ножовка, связки лука, мешочки с семенами, пучки сухого укропа... Житоров приказал Сотскову зажечь стоявшую в стакане на полке сальную свечу и держать ее перед лицом. - Нюшин знает тех, кто напал на отряд? - Вам бы у него лучше спросить. - Но ты знаешь, что он знает? - Нет. Кулак приложился к правому подглазью Аристарха - стакан со свечой глухо стукнулся об пол. Сотсков упал. Подошва сапога опустилась на его скулу. - Убью, блядь! Говори-и! Марат убрал ногу с лица лежащего, в неполную силу пнул в правую сторону груди: раздался сдавленный стон. Нога вновь занесена для удара. - Встань! Свечу! Аристарх поднялся, подобрал потухшую свечу, зажег. Житоров с удовлетворением следил, как дрожат его руки от ожидания побоев. - Морду свою освети, та-ак! Даю тебе подумать три минуты. Или ты говоришь то, что знаешь, о Нюшине - и я ухожу. Или мы увезем тебя в Оренбург, и уж я тобой займусь... - поднял руку, приблизил к глазам Сотскова циферблат наручных часов. - Три минуты пошли! - Жестоко вы меня пытаете... невиновен я. - А Нюшин? - Про него ничего не знаю. Марат резко замахнулся - лицо Сотскова дрогнуло, глаза закрылись. Обошлось без удара. - С нами поедешь! - обронил негромко Житоров; он, сотрудники и Вакер вышли во двор. Сотскова пустили в комнату одеться, за ним последовали милиционеры, оставив дверь нараспашку. Из избы донеслись детский плач, женские причитания, окрик милиционера: - А ну, поспешай! Некогда нам! На дворе, несмотря на приближение ночи, температура была плюсовая. С крыши, крытой толем, срывались частые капли. Где-то неподалеку заржала по-весеннему неспокойно лошадь. Вакер, показывая, что чувствует себя прекрасно, всей грудью вздохнул и,топчась возле Житорова, высказал: - Решил стойку держать. Тебя не знает... Приятель удостоил ответом: - Ну-ну, знаток ты наш! Ночевать остались в колхозе. Сотскова под охраной сотрудника НКВД и милиционера поместили в сельсовете. Марат, его помощник по фамилии Шаликин, а также Вакер расположились в доме председателя сельсовета, человека в прошлом городского, направленного в село партией. Его жена была известна тем, что умела готовить по-городскому. Житорова снедала своя страсть, далекая от радостей приема пищи, Шаликин казался человеком малоразборчивым в еде - зато журналист оценил по достоинству рагу и соусы. В четверть седьмого утра Марат, полный злой нетерпеливой энергии, молодцевато взбежал по ступенькам сельсовета, шагнул в комнату, где на брошенном на пол тулупе провел ночь Сотсков. - Встать! Аристарх и без того уже торопливо поднимался. "Ни минуты не спал", - отметил Житоров, всматриваясь в напряженные, с багровыми прожилками, глаза. - Ты крепко подумал? На лице Сотскова появилось подобие улыбки, что вызвало у Вакера мысль: "Юродствует?" - Все зависит от тебя! - говорил Марат казаку. - Два слова о Нюшине - и иди домой к жене, к детям. Ведь как обрадуются! Сотсков смиренно-сожалеюще развел руками: - Я бы рад всей душой, но не врать же... - Нет! Мне нужна правда! - Дак все уже сказал. Житоров произнес неожиданно мирным тоном, со странным безразличием: - Сволочь ты. Не жалко тебе семьи. Иди в машину и потом не жалей, если не вернешься! Сотсков без суеты надел полушубок и вышел. Дверца "черного ворона" захлопнулась за ним. Марат, идя к эмке, приостановился и, вспоминая, поглядел по сторонам: - Дом хорунжего тогда, я знаю, отдали бедняку... Один из милиционеров услужливо пояснил: - Ну да! Потом он сгорел. На том месте построили дом, где вы ночевали. 13 Хорунжий с женой с утра собирались в дорогу. Станицы не поднялись общей дружной силой - через несколько дней сюда беспрепятственно придут красные каратели. Нетрудно представить, что Прокла Петровича Байбарина ожидает смерть не из легких. Это его послушались самые обстоятельные, умные казаки, каких набралось в Изобильной и в ближних местах до полутысячи... Побитые ими отрядники свалены в наспех выкопанную яму. Не одни Байбарины уезжают; тут и там грузят на возы поклажу. Станичники, которые оружия в руки не брали, глядят на отъезжающих со вздохом: какие тех ждут скитания по чужим бесприютным краям... Что самим впору бежать - не понималось. Весной 1918 революция еще не приучила к истине: у нагана своя арифметика, а чтобы перед его дулом невиновным оказаться, - на то замечательное требуется везение. Хорунжий запряг в тяжело груженную телегу двух рослых рабочих коней. В возницы подрядил работника из иногородних - неженатого, склонного к перемене мест малого лет под сорок Степу Ошуркова, любившего, чтобы его звали Степуганом. Сам Прокл Петрович с женой поместился в крытой коляске; впряг буланого жеребца и неприхотливого меринка с сильной примесью ахал-текинских кровей. С обозом шли три запасных лошади, несколько коров и отара овец. Байбарины встали на колени на крыльце, неотрывно глядя в проем распахнутой двери. Прокл Петрович с непокрытой головой, крестясь двуперстием, прочитал короткую молитву. Жена Варвара Тихоновна плакала в безысходном мучении, слезы лились неостановимо. Оба поклонились зияющей пустоте дома, на добрых три минуты прижались лбами к доскам крыльца. Потом Прокл Петрович быстро взял жену под руку, с усилием помог ей подняться, грузной, ослабевшей, повел к коляске и усадил под кожаным пологом. Во дворе толпились люди, беспокойные, подавленные - смущенные сомнением в собственном завтра. С разных сторон раздалось: - Прощай, родимый! - Храни тебя Богородица! - Счастливо возвернуться! Байбарин, стоя в таратайке на передке, растроганный и горестный, крикнул: - Прошу за нас молиться! А я за вас буду - я всех, всех помню... - голос пресекся, хорунжий заслонил от людей лицо рукой в рукавице. Лошади взяли с места машистой рысью - он пошатнулся, но продолжал стоять в повозке. Работник щелкнул кнутом, погнал со двора овец, их блеяние походило на человеческий стон. Коровы не поспевали за повозками, и коней пришлось придержать, хотя и очень хотелось сократить минуты расставания. Байбарин направлялся в станицы, которые не признали комиссародержавие, и там, по слухам, собирались антибольшевицкие силы. Первые дни путники держались Илека, на котором ноздревато припух, приобрел оттенок серы подтаявший сверху лед. Потом стали забирать севернее, и вот по правую сторону завиднелись придавленные линии грудящихся кряжей. Низовой ветер обжигал холодом, и подмороженная ночью дорога не раскисала. Лошади шли размеренным шагом, под колесами хрупко шуршал, сдавливаясь, сшитый ледком грунт. Часа в три пополудни поравнялись с зимовьем; огороженный плетнем загон пуст - казаки угнали скот, зная, что иначе его реквизируют красные. Прокл Петрович слез с козел, заглянул за плетень: посреди загона темнела мерзлая земля, местами покрытая навозом, а по сторонам еще лежал снег, поблескивала ледяная корка. - Хозяева отменные - потрудились и корм увезти! - сказал с похвалой и вместе с тем с сожалением: своего-то корма надолго не хватит. Работник живо откликнулся: - Увезли, да не все! Сейчас увидим... У казака душа без скупости! Раздольем избалована. - Он перемахнул через городьбу, проломал руками тонкую корку, разгреб снег и поднял охапку слежавшегося сена. Варвара Тихоновна истово возблагодарила Бога. Муж ее открыл ворота, и овцы, чуя сенный дух, устремились в загон. Мужчины кидали им огромные охапки сена, и Прокл Петрович соглашался со Степой, что оно - "теплое, как на печи полежало!" Глядя на свою бездомную скотину, что с хрустом пожирала корм, Байбарин готов был заплакать от радости и оттого, что это чувство так щемяще-хрупко. В сторожке развели огонь, подвесили котелок на треножнике, и хозяин опять поспешил к овцам - подбрасывал, подбрасывал им сено. Дыхание обступивших животных волновало его, он наклонялся и с нежностью трепал рукой шерсть на их спинах. Когда присели вокруг огня поесть каши, он принялся с болезненным пылом хвалить здешний край. Вспомнил: недалеко от зимовья есть заросшая лесом долина, изумительно привольная летом, когда ее березы, ивы, осины, ольху, черемуху обвивает цветущий хмель и кругом свисают его желтоватые шишечки. Работник поддакнул: - Богатое место! Тому уж десять лет - попалась мне в силки куница. Становой пристав услышь - велит меня к нему привести. Ты чо, грит, врешь, будто куниц ловишь? Я в ответ: не я вру, а люди, мол, врут. Он: это хорошо, что не хвастаешь, правду говоришь. На-а - выпей! Напоил меня, я и сболтни: правда-де водятся куницы. Ну, он и стал ездить сюда. Ездил год за годом, пока не выбил всю куницу. Байбарин хотел что-то сказать, но только дернул головой. Жена предложила еще каши - отмахнулся. Утварь прибирали в неспокойном молчании. Варвара Тихоновна вытирала глаза рукой и шевелила губами, читая по памяти молитвы. От зимовья поехали дальше не по дороге, а по тропке, что заворачивала на неровную поросшую мелким кустарником местность. Дорога же проходила через деревню, чьи жители, переселенцы из нечерноземных губерний, могли быть на стороне большевиков. Мужики на новой земле вышли в зажиточные хозяева, но так как между ними и казаками тлела застарелая вражда, они поверили, будто красные хотят отдать им на раздел казацкие угодья. Байбарин знал: тропка приведет к оврагу, где есть съезд и выезд, неопасные для умелого возницы. Он первым подъехал к спуску, и в груди неприятно толкнуло - в овраге стояла вода, схваченная ледяной пленкой. Подошел соскочивший с телеги Степа, снял и надел шапку. - Только на пароме и переплывать! Приходилось возвращаться на дорогу, катить деревней. Прокл Петрович, чтобы не пугать жену, зашел, якобы по нужде, за повозку, вынул из кармана полушубка заряженный револьвер и проверил. Взявшись за вожжи, обернулся - подбодрил улыбкой сидевшую позади под пологом Варвару Тихоновну. За таратайкой шли коровы, лошади, семенила отара, двигался воз. Дорога привела в обширный дол, куда за зиму щедро намело снегу; он успел здорово потаять, но все же у зарослей еще косо лежали небольшие сугробы. К концу дня выглянуло низкое солнце, и сугробы отливали стеклянной синью. Проехали плотину, засаженную по сторонам редкими тополями. Навстречу, захлебываясь злобным надсадно-хриплым лаем, помчались деревенские собаки. Обоз втянулся в непомерно широкую улицу, чье пространство раскинулось сплошняком замерзшей грязи. Однако приземистые бревенчатые дома справа и слева смотрели весело; оконные наличники светились желтой или небесно-голубой краской. Из калитки вышел пожилой мужик, зорко пригляделся и застыл. Байбарин понял - считает овец. Другой мужик, стоя за заплотом, положив на его край руки, а на них - подбородок, проводил обоз внимательным неотрывным взглядом. Попавшийся навстречу парень нес на спине мешок, в котором дергался и взвизгивал поросенок. Прохожий ни с того, ни с сего загоготал, крикнул Байбарину: - Эй, бога-а-той! Куды едешь, бога-а-той? - скверно выругался: - В п... езжай! Степуган, уважавший Прокла Петровича, ответил с телеги парню: - Ты там уже был? Расскажи! Парень, невероятно пораженный услышанным, остановился, глаза смотрели тупо и яростно. Байбарин, не глядя по сторонам, правил лошадьми с видом угрюмой сосредоточенности. Оставили позади колодец с торчащим ввысь журавлем, впереди показались группки берез на равнине, деревня стала отдаляться. Прокл Петрович услышал воодушевленный голос Степугана: - Даром глазели, козлы! А одного волкодава я ожег по самой морде! x x x Сосущая тревожность не отпускала, хорунжий решительно крикнул лошадям: - Тпру-у! - и сошел на дорогу. Степа остановил воз, не понимая, чего хочет хозяин. А тот смотрел туда, где за юром скрылась деревня... Так и есть: на юру появилась подвода, конь бежал рысью. Работник повернул голову: - Может, это так... по своим делам. Байбарин бросил: - Держись поближе к коляске! Обоз двинулся дальше. Позади нарастали конский топот, стук колес. Чей-то манерный голос понукал лошадь и с шалой игривостью прикрикивал: - А-ай, как по пуху вези-ии, ха-а-р-роший! Подвода обходила слева; обогнала запряжку Степы, поравнялась с коляской. Стоя в телеге на коленях, мужик в саржевом чекмене правил вспотевшим чересчур раскормленным конем. Два молодых мужика сидели на грядке подводы, свесив ноги в новых сапогах. Сбоку от того, что сидел ближе к задку, торчало из телеги ружье. Он взял его на изготовку и остервенело, будто не в себе, завопил: - Вста-а-ли, как вкопанные!! Байбарин осадил лошадей и, не слезая с сиденья, повернулся к подводе. Он увидел: направленное на него ружье - однозарядная берданка. Второй мужик, крутнувшись, достал из телеги трехлинейку пехотного образца; она была длинна, и он задел стволом того, что держал вожжи. Ткнув приклад в землю, опираясь на винтовку как на палку, с важностью спросил Байбарина: - Почему нарушаете? - Что я нарушаю? - Едете и не кажете бумагу! У нас, чай, сельсовет есть! - На крестьянине - защитного цвета шаровары: побывал в солдатах. Его товарищ закричал Степе, сидевшему на передке воза: - Иди сюда! - и выстрелил. Пуля звучно клюнула ребро телеги - на ширину ладони от ноги работника. Тот моментально спрыгнул наземь, невольно пригнулся, затем стал неуверенно приближаться. Прокл Петрович медленно, тяжело, как бы неохотно сошел с коляски, вдруг выхватил из кармана револьвер и левой рукой взвел курок (револьвер был устаревший, не самовзводный). Бывший солдат, вскидывая винтовку, рванул затвор - и тут же в грудь вошла пуля. Тот, что с берданкой, успел нашарить в кармане патрон и поднести к казеннику - опять треснул выстрел. Хорунжий целил в ногу, но попал мужику в надпашье. Ружье упало, человек грянулся на дорогу боком и стал извиваться. Возница, обомлевший было, погнал коня вскачь. Раненый в солдатских шароварах (от удара пули он стал заваливаться в телегу), упал с нее. Байбарин подобрал винтовку, крикнул вслед удиравшему мужику: - Сто-о-ой! - и, прицелившись повыше конской головы, выстрелил. Возница съежился, хорунжий пальнул еще раз - теперь по подводе. Мужик натянул волосяные вожжи так, что лошадь завернула голову - удила раздирали губы. - Воротись! Крестьянин, перепуганный, подъехал. - Распрягай! - Байбарин держал его под прицелом. Мужик стал суетливо выпрягать взмыленного коня, с удил срывалась кровавая пена. Лежа на дороге ничком, раненный в надпашье стонал; он, видимо, в бреду; руки шарят по подмороженной грязи, а ноги не шевельнутся. Другой раненый сел на земле, рот, дергаясь, приоткрылся, по подбородку потекла кровь, голова склонилась на грудь. В коляске причитала, охала за полстью Варвара Тихоновна. Степа то и дело отбегал от повозок в поле, глядя в сторону деревни. Появятся вооруженные мужики - и конец придет не только хозяину, но и ему. Он не провинился ни перед красными, ни перед белыми и, при всей симпатии к Проклу Петровичу, не желал терять жизнь за чужие счеты. Степа мысленно клял себя за то, что подрядился ехать. Хозяин указал: - Гляди - овцы разбегутся! Когда велел привязать к задку таратайки крестьянского коня, работник заметил: - Прибавить бы надо - за риск! Прокл Петрович произнес не без обиды: - Неужели я забуду?! Поехали, оставив возле раненых возницу с подводой. Он неожиданно кинул вдогонку: - Отплата будет! Байбарин остановил запряжку. Взбешенный, шел назад, поднимая руку с револьвером. Варвара Тихоновна высунулась из-за полсти: - Упаси тя Бог, батюшка! Брось ты его, отец! Мужик прятался за телегой. Хорунжий плюнул и вернулся к лошадям. На пути темнела осиновая роща, густая даже без листвы. За осинником оказалось перепутье: одна дорога вела на северо-запад, другая уходила к югу. Байбарин разнуздал чужого коня, шлепнул его ладонью по крупу: гуляй! Обернулся к работнику: - Решат - мы в станицы повстанцев спешим, - показал на северо-запад. - А мы кружным путем поедем. За обочиной раскинулась огромная лужа, покрытая ледком. Прокл Петрович выдернул затворы из отобранных ружей, забросил в разные стороны, а винтовки швырнул в лужу: ледок проломился, и они легли на дно. 14 Дорога пролегала по косогору, с которого уже сошел снег. Низко стлались сумерки, как будто пространство заволакивал дым. Вдали на возвышенности виднелся верховой, по войлочной шляпе Байбарин признал башкира. Всадник пересек дорогу и пустил коня торопким шагом по дну яра, далеко объезжая встречных. С воза Степа крикнул хозяину: - Ну и лисица - башкирец! Боится, как бы не подстрелили! Прокл Петрович подумал: "А ведь и впрямь подстрелят..." Для красных этот всадник - вероятный "буржуазный националист", для белых - инородец, не желающий, скорее всего, воевать на их стороне. Взошла ущербная луна, обоз приближался к замершему в темноте маленькому селению. Там так тихо, что подумалось: уж не покинуто ли оно? Но вот несмело забрехала дворняжка, метнулась за полуразвалившуюся постройку. В другом строении Степа разглядел едва теплившийся огонек - повернули туда. Вокруг избы торчало несколько кольев - остатки плетня; труба над крышей дымила. Пригнувшись в дверном проеме, вышел хозяин. - Живем в нужда, хорош человек! Конь нет, быки нет... - Это был старик-башкир. Прокл Петрович поклонился ему в пояс и попросился переночевать. Чего башкир не ожидал, так это поклона. Стоял безмолвно и недвижимо, затем, опомнившись, поклонился сам до земли, показывая руками на дверь. Степа, стаскивая с воза торбы с овсом, обронил: - Загон-то вон, а коней всамделе не видать. Байбарин провел в избу смертельно уставшую Варвару Тихоновну, он и сам едва переступал от утомления. Посреди помещения в грубо сложенном из дикого камня открытом очаге догорали, сильно дымя и почти не давая света, кизячные лепехи: дым утягивало в расположенный над очагом дымоход. У огня сидела на корточках женщина, трое ребятишек возились на постланных на земляной пол овчинах. - Господи, бедность-то какая... - перекрестившись, Варвара Тихоновна прилегла на лавку, что тянулась вдоль бревенчатой стены. Башкиры, в не столь давнем прошлом кочевой народ, приноровились умело рубить избы. Старик бережно положил в очаг дрова, они быстро разгорелись, затрещали, и в избенке стало светлее. В ней почти ничего не было; на прибитой к стене полке стояло несколько деревянных мисок и чашек. Прокл Петрович увидел: у женщины симпатичное лицо, из-под платка спускаются на спину две толстые черные косы. Она вскипятила котел воды и бросила в нее немного измельченного в порошок вяленого мяса. Степа, коверкая язык, как обычно делают русские из простых в разговоре с инородцами, спросил башкира: - Почему баран не резал? Почему нет свежий мяса? Старик испуганно, жалобно поглядел на Байбарина, и тот поспешно сказал: - Не надо мяса! У нас все есть! - Послал работника к повозке за припасами, принялся раздавать принесенную снедь хозяевам, детям. Ребятишки стали жадно есть, старик и женщина (очевидно, молодая жена) сдерживались, но было видно, что и они не избалованы сытостью. Степа взглянул на башкира, осененный догадкой: - Может, тебя кто мал-мал грабил? Тот закивал, возбужденно заговорил на родном языке. Байбарин и работник, немного понимавшие по-башкирски, узнали: с осени на поселок нападали дважды, потому в нем и не осталось почти никого - люди бежали в большие села. Банда убила несколько мужчин. Один из бандитов выстрелил в дочь старика - девушку, когда она, перепуганная, бросилась в поле. Трое суток она мучилась от раны, пока умерла. У семьи забрали лошадей, коров, жирных баранов - оставили дюжину овец... Женщина отвер