, по специальному заданию редакции, ехидно высмеивая какого-нибудь "разложившегося" комсорга, подобную мелкую сошку... Заглянем же в номер гостиницы, где многообещающий журналист потягивает густое "мартовское" пиво и лениво раздумывает: роман - не очерк, осужденный на конкретику неповоротливого факта, а ему, Юрию, воображения не занимать. Оно и вывезет, коли Марат обмишурится с материалом. 28 Дверь распахнулась - Марат в макинтоше, в кепке, с портфелем в руке, похожим на сундучок, бросил сидящему на кровати Юрию: - Где сортир-то? Побыв в нем, под шум воды, заново наполнявшей бачок, пояснил удовлетворенно: - Работа - поссать забываешь! Потом с собой собирал, - встряхнув, он почти кинул портфель на стол, - и только на улице спохватился... еле добежал! Вакер улыбнулся со сладким сарказмом: - Зато теперь как приятно, а? Житоров не поддержал. Швырнув макинтош на спинку стула, остался в серо-стальной блузе - мужчина с фигурой физкультурника, с густыми темными бровями, сходящимися разлаписто и властно, с глазами ясными и жесткими, лишенными глубины. Небрежно и гадливо, будто делая по принуждению что-то низкое, он выхватывал из портфеля круг копченой колбасы, банки консервов, бутылку водки - поставил ее на стол так, что она упала и покатилась, и была ловко поймана Юрием. - Старообрядцы! - произнес Житоров в окостенении злобы, глядя мимо стола и словно видя двух незабываемых до каждой их черточки людей. - Слаженно молчат! Мне совершенно и абсолютно понятно: им есть о чем молчать... Ничего - размотаю. Приятель про себя заметил: "Пытает их! Шепнуть в Москве кому надо?" (14) Мысль так озаботила, что он не сразу отдал другу бутылку - тот выдернул ее из рук, водка забулькала в стаканы. - Один писатель любит повторять: французы называют водку "вода жизни", - сказал Юрий с приятной лукавинкой. Житоров, морщась и не отрываясь, выпил полный стакан, отхватил зубами кусок колбасы от круга и, нетерпеливо жуя, уронил: - Привыкаю... Вакер, имевший вкус к выпивке, помнил, что друг спиртным не баловался. "Значит, разговорится!" - сделав вывод и показывая, будто его интерес витает вокруг иных предметов, сообщил: - В ресторане внизу иногда чебуреки жарят - объеденье! Куснешь свеженький, а в нем такой сок - ум отъешь! Распорядишься, чтобы пожарили? Марат благосклонно кивнул, и приятель выглянул из номера. Разумеется, в гостинице знали о приходе важнейшего начальника: по ворсистому ковру коридора прогуливался взад-вперед директор, потирая руки так, будто они отчаянно зябли. Услышав просьбу, он игриво издал горловой смешок, вытянул губы трубочкой и, точно сам безумно захотев чебуреков, пустился бегом проследить за их приготовлением. Юрий придвинул к столу кресло, уселся с вальяжностью и как бы нечаянно проглотил свою порцию водки, сказав: - А в столовой у вас поворовывают. - А-аа! - вырвалось у Марата в перегоревшей ярости. - Неискоренимо... То есть, - поправил он себя, - для нас нет невозможного, и мы искореним... в свое время. Это мелочь, если вспомнить, с чем сталкивалась здешняя ЧК. В девятнадцатом году сторож трупами откармливал свиней! - Х-хо?.. - выразил любопытство и удивление приятель. - Скороспелых свиней сальной породы. Семи месяцев были уже по шесть пудов каждая... У выродка этого - лачуга, сарай в слободке. Расстрелянных откапывал... - Житоров поморщился и пересилил себя, чтобы не плюнуть на пол - да что их откапывать? они только присыпаны землей - каждую ночь новые добавляются. На ручную тележку клал, прикрывал хворостом, увозил, разделывал, кормил... Собрался резать свиней, как его взяли. Расстреляли вместе с женой! Рассказчик выпил водки и утерся рукавом: - Не могу есть! Вакер изобразил уважительное понимание. Сам он закусывал как ни в чем не бывало. - Брали в сторожа другого - знал, за что предыдущий расстрелян. И тем же самым занялся! Пустили его в расход со всей семейкой: с бабой, с тещей, с сыном - тот в комсомоле состоял, ублюдок! А в двадцать первом оказался в сторожах ловкач - на свиней не отвлекался. Свежие трупы шли у него на пирожки и котлеты. Продавали жена и дочь-девчонка... - глаза Житорова округлились в ледяной недвижности. - Всех историй, эпизодов, деталей раскрывать не буду, уже хватит для твоих ушей... В наше время сторожа обшаривают трупы. Расстреливать за это не имеем права, но нашему аппарату противно, что это делается. Так дед Пахомыч - уж как за ним следили! - чист. По тому профилю, о чем мы говорим, это пока единственный случай в истории местных органов. В голове журналиста всплывало услышанное о детоубийствах, о людоедстве в жуткий голод 1921 в Поволжье. Не забылся, разумеется, и недавний тридцать третий год, когда, по причине коллективизации, из-за голодухи так же прибегали к человечинке. История сторожей, чья жизненная мотивация непонимания не вызывала, заострила мысль на вопросе: впрямь ли старичишка - иной? а если да, то - почему? Судя по рассказу, расстрелянные поступают на кладбище не голыми. Пиджаки, конечно, с них сняты - но рубаху содрать, дюжину подштанников... Сбыл - вот и приварок. - Он верующий? Не сектант? Перед тем как ответить, Марат налил стаканы и поставил пустую бутылку на пол. - Иногда перекрестится - что ты хочешь от старика? Но ни в церковь, ни в молельные дома ни старуха его, ни он не ходят. Причину его честности я знаю. Это - воспринятое в революцию талантливое партийное слово из талантливых уст! Умело скрывая иронию, журналист сказал проникновенно: - Ты знаешь - это действительно трогательно. - Он общался с моим отцом! - внушительно произнес Житоров, и Юрий испытал радость разгадки: "Ах, вот откуда такая симпатия..." - Думаешь, я не проверил, что он не врет? При его годах он совершенно точно описал портрет моего отца: множество морщинок у рта, цвет глаз темно-карий, даже - что на подбородке нервно билась жилка! Передал, как отец обращался к нему: "Я прошу вас понять..." - произнеся фразу, Марат постарался отобразить убеждающую жаркую искренность. - Имелось в виду понять, что жизнь при социализме - это ни на что не похожая заря... Вакер коснулся о старике: он и до революции служил сторожем? - Да, но не на кладбище. А создался губком - пошел в истопники здания и заодно в сторожа. Официант доставил на подносе горку чебуреков, только что извлеченных из кипящего масла. Им весьма шло соседство с бутылкой желтой, как липовый мед, старки. Житоров сейчас говорил о приятном и потому не остался глух к соблазнительности чебуреков. Взяв один и предусмотрительно подув, он осторожно надкусил его, втянул ртом сок. Друг был польщен редкостным простодушием замечания: - И гурман же ты, Юрка! Ну как тебя не уважать? Застолье протекало своим порядком; отнимая руку от опустевшего стакана, Марат восклицал: - Уф-ф, отпускают нервы! - и: - Фх-хы, хорошо! Он вдруг признался - видимо, поверив в это, - что и сам хотел позднее "угостить" друга Пахомычем, который, несомненно, обогатит роман. - Но ты прыгу-у-ч! Уже сунулся, уже полез, и я... - Приревновал! - договорил Юрий улыбчиво и кротко. - Ладно, пусть так. А живет он, я тебе скажу, на бывшей Воскресенской (теперь Пролетарская), дом номер ... Отрада дышала в подробном рассказе о том, как он, Марат, расспрашивал Пахомыча о встрече с отцом. Человек погрузился, словно в целебную и возбуждающую воду источника, в свое незабываемое... Прощание с отцом под алыми знаменами на вокзале, оркестр исполняет "Интернационал". Отец в солдатской шинели, в белой папахе молодцевато вскакивает в вагон... А семь или восемь дней спустя - "траурное", под теми же красными флагами собрание в бывшем епархиальном училище. Марата и мать, заплаканных, придавленных бедой, усадили в президиум. Новый вожак оренбургских коммунистов, напрягая легкие до отказа, будто командуя на плацу, провозглашал с пафосом: "В этот скорбный и торжественный час мы клянемся революционной памяти товарища Житора..." Когда, наконец, все речи и клятвы отзвучали, мать, промокая глаза платочком, стала напоминать руководителям: надо привезти тело комиссара для погребения... Ее заверяли: "Это вне сомнений!", "Священный ритуал Революции...", "Красных героев ждет вечная память!" Каратели воротились из Изобильной с предлинным обозом: зерно, яйца, сало, разнообразное имущество. Мать услышала: "Их там, порубленных, всех зарыли в одной яме. Нынче не зима, покойник уже не терпит... Как же мы, на боевом задании, будем копаться-искать?" С братского захоронения привезли мешочек земли, в Оренбурге выбрали место, высыпали ее там и объявили: это считается могилой павших героев, и тут будет возвышаться памятник! Марата с матерью из их квартиры переместили в дом поплоше, заселенный низовым составом, дали две смежных комнатки; кухня предназначалась на полдюжины семей. Никто уже не обслуживал вдову и ее сына, она сама ходила в распределитель за пайком. - А то и в очереди стояла... - проговорил Житоров зловеще, и неизбывная обида отразилась в игре лицевой мускулатуры; лоб и щеки стали серыми. Страдания, правда, не затянулись. Дед по матери устроил переезд в Москву, их поселили в гостинице "Метрополь", где тогда проживали многие из руководства. Мимоходом к фамилии приросло окончание "ов". - И все встало на свои места! - сказал Юрий весело, будто ничего так не желая, как отвлечь друга от тягостного момента. Про себя договорил не без зависти: "Опять окружили заботой..." 29 Заботой хорунжего было "показаться" командиру повстанцев Красноярцеву так, чтобы тот почувствовал, несмотря на возраст Прокла Петровича, его полезность и дал бы приемлемую должность. Антона Калинчина послала судьба: он представил его офицерам, которые замолвят за старика золотое словцо. К нему так и пристали с расспросами о западне, устроенной Житору. В столовой офицерского собрания густой махорочный дух мешался с крепким пованиванием множества отсыревших сапог; где-то на стекле неистово брунжала, погибая от табачного дыма, муха. К столу Байбарина подходили новые и новые слушатели. Он поведал: казаки прознали, что отряд разделится и артиллерия направится к Изобильной по зимнику. Конный разъезд под началом Никодима Лукахина прорубил на ее пути лед на Илеке, чтобы красные не успели занять холм над станицей до подхода их основных сил по летней дороге. Как и ожидалось, основная часть отряда вошла в станицу первой и - прямиком к площади, к ограде, за которой затаились стрелки и скрывалась старенькая, но вполне зубастая пушка... - Итог... - Прокл Петрович говорил тоном как бы извинения за то, что рассказ может показаться хвастливым. - Начисто аннулирована боевая единица: свыше семисот штыков и сабель, при четырех пушках и двенадцати пулеметах. Ему зааплодировали. Ротмистр-улан, длинный и тощий, как Дон Кихот, но с круглощеким лицом эпикурейца, в продолжение рассказа с деловым самозабвением крякал и взмыкивал и за этим опустошил тарелку жирной ухи. Во внезапном напряжении подняв указательный палец, словно трудно добираясь до некой догадки, он просиял и выговорил изумленно: - Спиртику хряпнуть в честь хорунжего? Отозвались слаженно и сердечно: - Беспременно! - Браво, ротмистр! Вот умница! - Да не даст спирту буфетчик... Захлопотали, побежали к буфетчику. Спирту, в самом деле, не достали, но принесли первача. Поначалу поднимали стаканы "за воителя", "за геройские седины", "за станичников - сокрушителей красной орды!" Затем стали брать размашистее: - За возрождение великой России! - За державу с государем! - За российские честь и престол! Кровь в хорунжем кипела жизнерадостно и бесшабашно. Его приняли по достоинству, и сердце перегревал тот пламень, что, бывало, так и перекидывался в души слушателей. Прокл Петрович начал на возвышенно-ликующей ноте, не совсем учитывая ее противоречие с тем, что говорил: - Господа, не будем забывать - народ пойдет только за новыми политическими призывами! Слова "государь", "царь", "престол" лишь оттолкнут миллионы простых людей. И ни в коем случае нельзя их осуждать за это. Николай Второй совершил беспримерное в русской истории предательство! Не отвлекаясь на возникшую заминку, оратор взывал к разуму слушателей: законы России не предусматривали отречение правящего императора, и потому он, отрекшись, тем самым соделал самое тяжкое преступление против государственного строя. В разгар труднейшей, жертвенной войны царь выступил первым и главным - впереди всех революционеров - разрушителем российской законности... Затосковавший вокруг озноб встряхнулся гомоном. Первым Антон Калинчин, нервно дернув ноздрей, прокричал страдальчески-ломко: - Как можно так винить государя? Его вынудили отречься! - Никакой нажим не может служить оправданием. Законы предоставляли царю полную власть самодержца, - стал доказывать Прокл Петрович. - Никакая угроза не оправдывает уход часового с поста. Присяга обязывает миллионы людей идти под пули. Тех, кто не выполнил долг, судят военно-полевым судом, объявляют трусами. Царь испражнился на головы людей, верных присяге, плюнул в святую память всех тех часовых, что погибли на посту. Сам он трусливо ретировался со своего поста... Кругом поднималось закрутевшее озлобление. - Черт-те что - такую гадость говорить! А еще сединами убелен. - Самогоночка в голову ударила. - Что у пьяного на языке - то у трезвого, известное дело... Тесное окружение героя дня поредело. За столом остались Антон Калинчин, два казачьих офицера и улан. Тот спокойно предложил выпить еще, махом опорожнил стакан, закинув назад голову, и, замедленно устанавливая взгляд в хорунжего, поделился: - Ненавижу социалистов - и левых, и правых, и каких угодно - но о царе вы правы. Припекло, и он бросил пост: рассчитывал - его ждет райская частная жизнь. Никак не полагал, что его тут же - под арест... Есаул, продолговатым лицом напоминавший щуку, приподнял тонкую губу над выступающими вперед зубами: - От вас я не ожидал! Ротмистр раздраженно вскинулся: - Я от германцев две пули принял, повалялся в госпиталях! И это обращено в пустой "пшик"! Кто был на войне не дурнем - увидели, чего царь стоит. Не умеешь управлять - назначь главу министров, дай ему всю полноту власти, особые полномочия! Поставь на этот пост твердого генерала, сам отступи на второй план. Престола же не покидай - не рушь устой устоев! Со мной в госпитале - продолжил, не успокаиваясь, улан - поручик лежал один, из приват-доцентов, ученый по японской истории. Он рассказывал - у японцев как бывало? Во время боя князь сидит на холме позади своих войск, и каждый, кто оглянется, видит - князь на своем месте! Командиры командуют, а князь сидит спокойно, недвижно и этим замечательно здорово действует на войска. Так и наш народ привык, что в беломраморном дворце в Питере сидит царь-батюшка, Божий помазанник, всеобщий властелин - и на этом стояла и стоит русская земля! Исстари это велось и иначе не бывало! Офицер заключил в сердцах: - А тут вдруг сам царь и пренебрег! По святому народному - копытом-с! - Вы что же, господа, - прапорщик Калинчин несказанно волновался, - забыли, что на государя ополчилось все окружение? - Ну и пусть бы свергли! - резнул ротмистр. - Это не сломало бы народных представлений о мироздании. Русские люди бы поднялись: вернуть престол царю! бей изменников! - Потому и не решились бы свергать, - сказал до сих пор молчавший сотник и по-мужицки поплямкал ртом, затягиваясь самокруткой. - А чтоб прикончить бузу в Питере, - проговорил с недоброй веселинкой, - тамошних сил бы хватило. Но им нужен был ясный, прямой приказ императора - действовать по военному времени! как в девятьсот пятом было, когда семеновцы поработали. Полковник Риман имел приказ: "Пленных не брать, пощады не давать!" (15) Есаул, помяв руки, словно проверяя, действуют ли они, с острым мучением в тоне воскликнул: - Почему государь не предложил престол Николаю Николаевичу? Тот унял бы и думу, этих трепачей-адвокатишек, и разнузданную шваль в солдатских совдепах! Прокл Петрович, предупредив, что не хотел бы обидеть лиц немецкого происхождения, коли они есть среди его собеседников, сказал: - Ни отрекшийся царь, ни Николай Николаевич, ни Михаил Александрович, - имена он выговорил с легким презрением, - не годятся по той причине, что они - люди с чужими паспортами! Ротмистр, занявшийся жареной уткой, крякнул - то ли от наслаждения жарким, то ли от услышанного. Есаул и Антон Калинчин вперили в Байбарина пытливые взгляды, какими буравят человека, заподозрив, что он не тот, за кого себя выдал. Сотник, сидя в табачном дыму, как в коконе, ухмыльнулся хитрецкой мужицкой ухмылкой и почти прикрыл щелочки глаз. Прокл Петрович, не замечая, что носком сапога отбивает такт, начал в тревожном вдохновении: - Народ пребывал и пребывает в убеждении, будто его царями были Романовы, тогда как это - Гольштейн-Готторпы! Он разъяснил, что государь одного из германских государств - герцогства Гольштейн - был преподнесен русскому народу под фамилией Романов. К обманутым отнеслись более чем пренебрежительно: их царь Петр Федорович у себя на родине по-прежнему оставался Карлом Петером Ульрихом фон Гольштейн-Готторпом. Что подмена династии может открыться, беспокоило самодержцев Голштинского Дома. Почему они и оберегали столь ревниво свое неограниченное самовластие, ненавидя всякую возможность свободного народного волеизъявления. - Во всех странах Европы, - Байбарин подчеркивал голосом важность произносимого, - давным-давно действовало народное представительство, те же болгарская и сербская монархии не жили без парламента. И лишь в России до 1906 года не имелось никакого его подобия. (16) Прокл Петрович напомнил о практиковавшихся вплоть до 1904 года телесных наказаниях. - Немцев-колонистов - тех нельзя было высечь. А русских крестьян, солдат, матросов секли! - воскликнул он так, словно был уверен, что его возмущение разделят. Есаул, оттопырив губы, процедил: - Порка и ныне полезна. Байбарин, глядя в его враждебно потускневшие глаза, произнес с вкрадчивой подковырочкой: - На немцев цари, никак, пользу эту жалели... А что находили полезным для немцев? Собирать по Германии желающих и перевозить за счет русской казны, относя сюда и кормежку, в российские пределы. В паспорта вписывали гордое "колонист-собственник", - приводил подробности хорунжий. - Русские мужички загодя им дома строили. (17) Немцам давалась бесплатно земля, беспроцентная ссуда. Они не подлежали воинской службе, с них не взимали налогов. Он обвел взглядом собеседников: - Ну, а что наши мужички имели и как им доставалось - полагаю, и без меня известно-с. Ротмистр раздумчиво вставил: - Случалось, едешь по немецкому селу - дома каменные, процветание. Ни одного оборванного не увидишь, лица самодовольные. Неужели, себя спросишь, это крестьяне? - Колонисты! - поправил Прокл Петрович и продолжил с насмешливым умилением: - Я вам, господа, фактики. Александр Суворов после своих потрясших мир побед, после великой своей службы был отправлен в ссылку - за нелестный отзыв о прусских порядках в армии. Умер в опале. А немецкий офицер Беннигсен, изволивший на русскую службу пойти? Только за участие, под началом Суворова, в польской кампании 1794 года был произведен в генерал-майоры, награжден золотой в бриллиантах шпагой с надписью "За храбрость", получил другие награды и - главное-то! - получил тысячу с лишним крепостных! - Но это... - начал Антон Калинчин и потерялся; выражение у него было вопросительное и беспомощное, - это не могло быть терпимо... Байбарин развел руками: - Но - происходило... Мы, со своей стороны, не отвлекаясь пока на все многочисленные подтверждающие примеры, упомянем хотя бы о Фабиане Остен-Сакене, который тоже воевал под началом Суворова и за участие в польской кампании удостоился золотой шпаги. Александр Первый назначил Остен-Сакена членом Государственного совета и возвел в графское достоинство, а Николай Первый возвел в княжеское, пожаловав ему в день своей коронации первый классный чин генерал-фельдмаршала. Остен-Сакен был награжден всеми высшими орденами империи. Когда же он состарился, царь, сохранив за ним жалование главнокомандующего армией, пригласил его на покой ко двору и приказал приготовить для него помещение в одном из своих дворцов. А вот как Николай Первый облагодетельствовал своего германского родственника герцога Ангальт-Кетенского. Тот промотал имение "Аскания" в Пруссии, и Николай подарил ему огромные владения в Новороссии. Самая крупная часть новой вотчины была названа "Аскания-Нова". В царском указе говорилось, что земли передаются герцогу "на вечные времена, с правом наследования, со всем, что имеется над и под землей". Наследники герцога продали "Асканию-Нову" разбогатевшему немцу-колонисту Фейну. Его потомки стали известны под фамилией Фальц-Фейн. Их владение составляло двести пятьдесят тысяч десятин плодороднейшей земли. Если русский помещик, имевший десять тысяч десятин, слыл куда как богатым - то что же сказать о немцах Фальц-Фейнах?.. 30 Ночь стояла невозмутимо-теплая; унавоженная размякшая дорога не пристыла, ручеек, пошептывая, торопился уклоном улицы. Хорунжий шел к домишке у разлива реки и, казалось ему, улавливал в тесноте притаившихся жилищ чуткое напряжение людей. Бодрствовали они или спали, но ожидание беды, страх и живучесть надежды царили глухо и неотступно. Двор перед домиком заплыл речным туманом, который резче обозначался понизу: под ним угадывалась вода. Осмотрительно ступая в нее, хорунжий без всплеска добрался до крыльца, открыл дверь: пахнуло дровяной золой от протопленной печи, душной пресной сыростью и гнилью. Окно пропускало пригашенный лунный свет, и залитый пол слабо мерцал, на нем колебался крест оконного переплета. На лавке различились очертания темного, большого, тяжелого: от него накатывал мерно-напирающий звук, точно рукавицей раздували угли самовара. Варвара Тихоновна не услышала, а, несмотря на сон, почувствовала, что вернулся муж. Заворочалась, пробормотала еще в дреме: - Господи, спаси... - грузно приподнялась и сиповато-разбитым голосом спросила: - Не потопнем мы до утра, Петрович? Запутанный своими думами, он прошел к лавке по доске, давеча положенной на пол, зажег тряпичный фитилек в блюдце с сальной жижей. - Ничего... Вот я тебе полкурицы принес... Зная, что жена не переносит еду всухомятку, достал с полатей (больше некуда было поставить) бутылку кислого молока. Вынул из узелка и пшеничный сухарь, поджаренный на масле. Варвара Тихоновна, кряхтя, села на лавке: - Удумал чего... средь ночи кормить. Он в неловкости, что покинул ее в гиблом месте, сказал ласково: - Намучилась - подкрепись. Она, перекрестившись, принялась за жареную курятину. Байбарин замер рядом на скамье, думая о том, что недавно было в офицерском собрании. Сотник со своей самокруткой, пуская ртом дым и глядя в его клубы, проговорил с показным равнодушием: - Вы сами-то что от царя претерпели? Прокл Петрович отвечал без промедления: - Я, позвольте, опять к истории. Ермолов, которого Александр Первый удостоил вопросом, какую награду он хотел бы получить, сказал: "Государь, произведите меня в немцы!" Претерпел что-то Ермолов или нет, чтобы такое произнести? Возьмите - Карл Нессельроде сорок лет являлся министром иностранных дел России, госканцлером: и не знал по-русски! Каково-с? А наш великий Грибоедов, чьи предки - думные дьяки - Русью ведали, был у Нессельроде одним из служащих. Ротмистр кивнул как бы в согласии и сказал с оттенком превосходства, что появляется, когда у собеседника обнаруживают какой-нибудь "пунктик": - Ну-ну, понятно. Немцев и я не жалую. Но зачем их выставлять важнее, чем они есть? Не они же повинны в теперешней чехарде. Байбарин настойчиво определил: - Повинны немцы-самодержцы, которые обманом присвоили русскую фамилию! Полтора с лишним века они доводили народ до, как вы выразились, чехарды... Он вновь ринулся штурмовать чужой замкнувшийся разум: - Крестьян у нас - семь восьмых населения. И в какое положение их поставили - относительно тех же немцев-колонистов? Тем - по тридцать десятин земли на семью бесплатно! И прочее и прочее! А на семью русского мужика приходится в среднем четыре десятины. Да и за те он при царе - аж с отмены крепостного права! - вносил выкупные платежи... Хорунжий затронул вопрос, в то время еще не забытый: он волновал Льва Толстого, который в статье "Царю и его помощникам", написанной в марте 1901, призывал отменить выкупные платежи, давно уже покрывшие стоимость выкупаемых земель. Не забыл напомнить Байбарин, как за недоимки уводили со двора крестьянина последнюю овечку, выносили из избы самовар - зато неизменно оставались натуральные повинности: то, что нужно было выполнять, не получая никакого вознаграждения. Строить и ремонтировать дороги, мосты, перевозить на своих подводах казенные грузы, обслуживать почту, пускать на постой - кого укажет власть. Не имел русский хлебопашец, даже в начале двадцатого века, и полной личной свободы, что представлялось Европе варварством. Переезжать с места жительства крестьянин мог лишь при наличии паспорта. Но чтобы получить его, требовалось разрешение. - Посему не русским бы мужичкам называть царя батюшкой! - гнул свое хорунжий. - Другой народ имел для того оснований поболее. В самом деле, трудно ли по картинам, которые запечатлели Глеб Успенский, Николай Успенский, другие писатели, представить попечение династии о русском селе?.. Оно, как в средние века, жило натуральным хозяйством, и все необратимей (и после отмены крепостного права) было оскудение. Плуг не мог вытеснить соху, бороны по большей части оставались деревянные; мало кто имел веялки - веяли зерно, по старинке пользуясь лопатой. Наделы с годами лишь сокращались. Падало поголовье крестьянского скота, все больше становилось безлошадных дворов. Лесов сохранилось так мало, что вместо дров топливом служил высушенный на кизяки навоз: поля лишались удобрения. Много лет количество выращиваемого хлеба на душу - не росло. С.С.Ольденбург - историк-монархист - и тот в книге "Царствование императора Николая II" признает "понижение экономического уровня" в деревне, пишет, что "застой местами превращался в упадок". Девяносто процентов крестьян едва кормилось собственным хлебом: везти на продажу было нечего. При неурожае тотчас распространялся голод, ставший неумолимо-частым массовым бедствием. (18) Европа давно забыла о таком. Не голодали и немецкие села в России. Колонисты всегда располагали запасами хлеба, владели внушительным поголовьем скота и богатели, торгуя мукой, мясом, шерстью не только на внутреннем рынке, но и поставляя продукты за границу. Мы могли бы привести столько впечатляющих примеров, что этого оказалось бы более чем достаточно для самого взыскательного читателя. Но подумаем о тех, кого отступления утомляют, и, отослав дотошных к книге Григория Данилевского "Беглые в Новороссии", книге, где рассказывается и о немцах-колонистах, вернемся к беседе в офицерском собрании. Прокл Петрович, живописуя притеснения податного русского люда, всякий раз возвращался к тому, что Голштинский Дом "месил-месил, пек-пек и испек невозможность не быть всероссийскому мужицкому бунту против помещика, чиновника, офицера и любого, кто кажется барином". На чем теперь и греются красные. Есаул смотрел на него, точно колол иголкой: - Отчего вы с нами сидите? Шли бы к эсерам! Я не их поклонник, но сейчас мы с ними, и это правильно. Так у них давно разобрано, чем мужичка оделить, как на путь наставить... - Я пойду к эсерам, - смиренно сказал Байбарин, - пойду ко всем, кому узость партийного мышления мешает увидеть: свержение монархии имело национально-освободительную подоплеку! - Вот вы говорите, - обратился он к сотнику, - бузу в Питере можно было бы прихлопнуть - получи войска приказ. Но не мог, никак не мог царь пойти на то, на что пошел в девятьсот пятом, когда Мин, Риман, Ренненкампф, Меллер-Закомельский (19) расстреливали восставших или только заподозренных сотнями. Тогда, - сделал ударение хорунжий, - не было войны с Германией - и потому немцы могли расстреливать русских без опаски попасть в жернова! Он усмехнулся усмешкой отчаянного терпения: - А в Феврале?! Стань известно приказание в народ стрелять, а тут и откройся, что не только царица - немка, но и сам царь - Гольштейн-Готторп? Что содеяли бы с семейкой? Оттого и хватил венценосца пресловутый "паралич воли". Никогда ростбифов с кровью не чурался, да вдруг потерял к ним вкус. У ротмистра появилось выражение уступчивости на круглощеком лице: - Не знаю, не знаю, может, оно и эдак. Но сейчас-то, при нынешних наших делах, ради чего нам в том копаться? - Ради правды! - произнес не без драматизма Байбарин, и прозвучал прочувствованный монолог идеалиста о силе, которая в правде. Эту силу обретем, когда и сами уясним правду и простому человеку передадим. Раскол у нас не между мужиками, с одной стороны, и теми, кто причислен к барам, - с другой. Нет! Не здесь быть гневу. Пусть гнев падет на прямых виновников. Продажная знать и верхушка духовенства покрывали обман голштинцев, благодаря чему те поставили русских ниже своих пришлых сородичей, а другие коренные народы и вовсе держали в инородцах, насаждали юдофобию... (20) - Вон оно что! - пригвоздил сотник. - Наконец-то вылезло, за кого стараетесь! - Примите к сведению, - разнервничался Байбарин, - я не собираюсь делить, кто выше, кто ниже: русский, башкир, еврей, калмык или камчадал. Есаул кашлянул и проговорил ядовито и зловеще: - Так это большевицкий интернационал. Что же вы все обиняком да исподволь? Скажите, что агитируете за него. Прокл Петрович ощутил, как стиснулись его челюсти, он с усилием разжал их: - Большевики едут на обмане, и тут они - достойные восприемники голштинских деспотов! - объявил он в лицо ненавидящей закоснелости: - Те преподнесли им все условия для заварухи, подарили войну со всеобщим развалом - как же мог не удасться красный переворот? - Вы еще, еще побраните красных-то, - ехидно поддел сотник, - безбожники, мол, кровопивцы, сволочь... И добавьте, что монархисты, духовенство, офицеры - таковы же. Есаул бросил ему с резким недовольством: - Это уже шутовство какое-то! - Он повернулся к Байбарину: - Вы, часом, не заговариваетесь - из любви высказывать интересное? - замолчав, постарался придать злому лицу презрительно-уничтожающее выражение. Ротмистр сидел, несколько смешавшийся и насупленный. - Я отдаю должное изучению, знаниям... - адресовал он хорунжему, подбирая слова, - о неурядицах наших вы верно... немцы жирок у нас нагуливали, да-с... Но - пересаливаете! - он гасил возмущение вынужденной учтивостью. - Сказать, что мы жили в поднемецкой стране? Мой отец состарился на службе престолу! Образцовым полком командовал и пал в четырнадцатом году. А теперь, если по-вашему, выходит: у него и родины настоящей не было? По жесткости момента, наступившего после этих слов, Прокл Петрович понял: сейчас ему предложат покинуть собрание. Он встал из-за стола и, обойдясь общим полупоклоном, направился к двери, чувствуя, как его спина прямится и деревенеет под впившимися взглядами. Его догнал у дверей прапорщик Калинчин, в рвущем душу разладе воззвал жалостливо: - Как же вы, а-ааа?! - и тотчас ушел. x x x Прокл Петрович, человек весьма-весьма зрелый, несмотря на это - или как раз посему, - был больше ребенок, нежели огромное большинство юношей. То, что он со своими взламывающими все устойчивое, с "невозможными" мыслями открылся офицерам, которых впервые видел, выказывает его наивным или даже, на чей-то взгляд, недалеким. Но таким уж вела его по жизни судьба. После происшедшего он казнился сомнениями: по благому ли порыву разоткровенничался? Не разнежило ль громкое поначалу "чествование" и не взыграло ли у него тщеславие? Подозрения, надо признать, не вовсе беспочвенные поили душу разъедающей тоской, и он в сырой, подтопленной избе беспокойно полез в дорожный сундучок, достал Библию и затеял ищуще и углубленно проглядывать ее в трепетно-скудном мерцании самодельного светильника. Заботливая тревога должна была разрядиться и разрядилась улыбкой удовлетворяющей находки. Он прочитал в подъеме заново обретенного восхищения: "Боязнь перед людьми и скрытность ставят сеть, а надеющийся на Господа будет в безопасности". Тряпичный фитилек, вылизав остатки жира в блюдце, потух. Прокл Петрович укладывался так и эдак, страдая от неудобства любого положения, пока мало-помалу не впал в забытье. Проснулся он около девяти утра и увидел: вода уже не покрывает весь пол - лишь у порога стоит лужа. Жена ожидала за столом, который оживляли сухари, луковица, вяленая очищенная рыба. Услышав, что службы у мужа не будет, так как "люди оказались не тех требований", Варвара Тихоновна сказала в спокойном огорчении: - То-то я проснись - и у меня как екнет, и будто кто пальцем перед носом махнул. Прокл Петрович потирал рукой левую сторону груди: характерный жест человека, для которого крупное невезение - вещь не такая уж незнакомая. Мытарства извилистой дороги в белый стан выявили свою безнадежную зряшность, и, однако, его поддерживала вера в то, что значение случая многосложно и проясняется не сразу. Жена заметила, что его глаза запали глубже, а морщины обозначились резче: - Только не горься. Разговор обратился к тому, что уже не раз обсуждалось. В далеком поселке Баймак жила дочь Анна, чей муж инженер Лабинцов служил на медеплавильном заводе. Зять помнился старикам человеком обходительным - и куда же еще оставалось им держать путь? Перекусив, хорунжий заторопился на базарную площадь - попытаться подрядить упряжку в сторону Баймака. На подходе к площади Прокла Петровича перехватил, выбежав из зданьица телеграфа, прапорщик Калинчин: - Господин Байбарин, вам надо срочно убыть из станицы! Такое делается... - В глазах его тосковало пытливое сомнение. Терзаемый тем, что знал, он решился рассказать. Была оглашена сводка: на Кардаиловскую движутся силы красных. Офицеры дружно вспомнили высказывания "заезжего", и есаул предположил: он заслан большевиками, которых "так усердно ругал из неумелого притворства". Сотник, не исключая связи "гостя" с комиссарами, сказал, что видит "дело более тонким и темным: попахивает каверзами масонской ложи". Ротмистр нашел эту мысль крайне любопытной... Не заставил себя ждать вывод, что "гостеньком" надобно заняться контрразведке. На счастье Байбарина, офицеры не знали, где он остановился. Прапорщик жадно всматривался в Прокла Петровича. Желание верить, что тот невиновен, едва держалось, разрываемое впечатлениями от услышанного вчера. Хорунжий, со своей стороны, был во власти скользких воспоминаний о Траубенберге. Тело даже как-то затомилось ощущением закручиваемых за спину рук. Соображение, что на сей раз, по причине иной обстановки, обойдутся, скорее всего, без этого и вопрос встанет не о высылке, утешало слабо. Поспешно, но сердечно поблагодарив Антона, он хотел идти хлопотать об отъезде - Калинчин задержал: - Отец дружил с вами - я так все помню! Скажите... в том, что они думают... что-то есть? - его глаза глядели с ожесточенной прямотой, Прокл Петрович ощутил в их недвижности какую-то обостренную пристальность к малейшему своему движению. Как ни причудливо это было посередь взбулгаченной станицы, да в столь рискованный для него миг, он, сосредоточив себя в усилии особенной плавности, обнажил голову, поклонился Антону в пояс и прошептал: - Нет. - Так идите! - прошептал и прапорщик, но в горячке облегчения. - Я вас - бабушка учила - в спину перекрещу. 31 За кормой ходко плывущей лодки вода тихонько шуршала, и завивались, торопливо пропадая, воронки. Гребец, не старше шестнадцати, столь сноровисто действовал веслами, что поглядеть со стороны - они легче утиного пера. "Малый с иным мужиком потягается в силе", - подметил Прокл Петрович. Он и жена, закутанная в лисью шубу, устроились на кормовой скамье. Мы застали их в пасмурное послеполуденное время, когда небо стелилось над их головами старой сероватой ветошью. Лодка скользила вниз по Уралу, но, мнилось, стояла на месте - не отрывай только глаз от пологих всхолмков справа, что выступают верстах в двух от реки. От них до берега равнину изъязвляли промоины, глубокий овраг доходил до деревеньки. По вскопанным огородам перемещались впригиб к земле крестьянки. "Морковь, свеклу сажают, - определил Прокл Петрович, - самая пора!" Слева вдоль разлившейся неспокойной реки лохматились одичалые многолетние заросли бурьяна, подальше разбросались по низине одинокие вязы и вербы, а совсем далеко пролегла зеленоватая сизь раскрывшего почки ольшаника. На его фоне ехали шагом по ходу лодки четверо верховых. Баркас медленно настиг их, а когда стал обгонять, передний, ударив лошадь плеткой между ушей, послал ее спутанным галопцем по косой линии к реке. За ним поскакали остальные. Все один за другим перегнали баркас; берег был топкий - из-под конских копыт летела слякоть. Передний всадник левой рукой натянул поводья, правой опущенной держа карабин: - Сюда греби-ии!! Лодка вот-вот поравняется с верховым. "Он не далее как в сорока саженях - изрешетить нас ничего не стоит", - Прокл Петрович не успел это додумать, а парень уже завернул баркас поперек течения и, усердствуя в жарком страхе, погнал к ожидавшим. Лодка плясала, переваливаясь через идущие вниз мутные волны, гребец, отталкиваясь веслами, рывками бросал туловище назад, взглядывая на берег, выкручивал шею, и Байбарин видел на его виске темнеющий от усилий узел кровяных жилок. Разгоряченная лошадь тянулась губами к воде, но верховой, положив карабин на луку седла, дергал недоуздком, не давая ей пить. На нем городское серовато-голубое пальто, чьи рукава заметно коротки для обладателя, в петлице - большой красный бант. - Из Кардаиловской едете, от белых! - крикнул человек утверждающе. Баркас увяз носом в хлюпкой грязи берега, течение относило корму. Прокл Петрович, по-бродяжьи невзрачный, в отерханной тужурке, поднялся со скамьи и трогающим вдохновенным голосом, каким произносят поздравления, сказал, обращаясь к конному: - У моей жены, товарищ, страшная грыжа. Всадник брезгливо крикнул: - Все вре-о-шь! Куда едете-то? - Мы - крестьяне-погорельцы. Приютились было в Кардаиловской, но дале жить не на что, а тут еще грыжа у жены... Добираться нам, товарищ, до Баймака. Там живет наша дочь. Другой конник, с кобурой на боку, сказал тому, что в пальто, главному: - Баймак еще при Керенском был всей душой наш - красный! - Цыц, Трифон! - повелительно обрезал старший. - Перед тобой - белая разведка, а мы против нее вроде как дураки. А ну - тряхни их! Трифон неохотно спустился с седла, сапоги утонули в слякоти до середины голенища. Он запрыгнул в лодку, стал рыться в баулах, на мокрое днище посыпался запас вяленой рыбы. Байбарин как ни в чем не бывало помогал: развязал узел, показывая завернутые в бумагу и в холст иконы, мешочек крупы, ложки. Главный приказал с лошади: - Документы на это место! - и направил ствол карабина на носовую скамью. Прокл Петрович гладил рукой голову жены, обмотанную платком. - Никаких документов, дорогой товарищ, белые не дали. Бежали мы! Неуж они отпустили бы к нашим - к вам, к красным, товарищ? - Есть! - коротко крикнул Трифон, выхватывая из баула нетолстую пачку ассигнаций. Байбарин с горестной улыбкой заговорил, как бы ласково жалуясь: - Чем же я расплачусь с лодочником, товарищи дорогие? А нам ведь еще до Баймака подводу нанимать... и ночевать кто же пустит за здорово живешь? Меж тем главный, потянувшись с седла, цапнул деньги из руки красноармейца. Самый по возрасту младший из верховых, парень лет двадцати, указал плеткой на Варвару Тихоновну: - Шубу мне надо... это, как его... для подарка. Трифон, скрывая смущение, развязно закричал на женщину: - Весна вовсю, мамаша, а ты утеплилась, как на Крещенье! Чего удумала. Сымай - проветрись! Байбарин, огорченно покряхтывая, стал стаскивать с жены шубу, а красноармеец ему выговаривал: - Ты-то чего смотрел? Она перепарится и еще хуже захворает. Откуда вы, старые, так боитесь простуды? Еще один конник в группке крикнул: - Лучше бы меньше пердели! - одет он был в шинель, чем-то выпачканную и оттого порыжелую, из-под туго натянутой кепки топырились мясистые уши. Трифон спросил Варвару Тихоновну: - Дочь, гришь, в Баймаке. А ее муж там не в совете? - Не знаю, милый, - убито выдохнула женщина. - Коли в совете - пусть он тебе новую шубу реквизует! - назидательно сказал красноармеец. - А на нас не обижайтесь. - Я им щас обижусь! - закричал главный. - Они для меня - белые! Документов - никаких. Куда их пропускать? - Он двинул лошадь к баркасу, буро-черная грязь забрала ее передние ноги выше колен. - Вот ты, старая, все крестишься! А ну, поклянись Богом, что вы - не белые и к дочери едете? Варвара Тихоновна, оставшаяся в бешмете, расстегнула его ворот, вытянула нательный образок и крестик на шнурке, прижала к губам: - Как Бог свят, все - правда! - произнесла скорбно и громко и осенила себя крестным знамением. У них, помимо денег и шубы, забрали одеяла, с Прокла Петровича сняли сапоги. Когда снимали, жена вскричала стонущим голосом: - Жалости у вас есть хоть наперсток? Будто не услышали. Трифон уселся на своего широкозадого серого коня. Тихо переговариваясь, красные поехали шагом от реки. Лодочник-парнишка обрадованно схватился за весла - Байбарин приказал свистящим шепотом: - Не двигайсь! Верховой в шинели с рыжиной повернул от группки вправо, пустил лошадь куцей рысцой вдоль реки, по ходу течения. Обернувшись, увидел: баркас покачивается на волнах на прежнем месте, все так же увязая носом в болотистом берегу. - Чо не едете? - конник держал в левой руке снятую со спины винтовку: из-за лошади ее не было видно с баркаса. Байбарин стоял в нем во весь рост: - Стрелять хотите, товарищ? - взял под руку жену, помогая ей подняться со скамьи, воскликнул звучным голосом: - Примем смерть от товарищей! Будут стрелять. Она молча стояла, привалясь к плечу мужа, подбородок у нее мелко дрожал. Три всадника застыли невдалеке. Они и тот, что проехал вдоль реки и караулил баркас, смотрели на ожидающих пули. - Лексан Палыч... - просительно позвал Трифон главного, - а-аа, Лексан Палыч? Тот безмолвствовал. Конный в шинели и в кепке обернулся к нему, ждал. Как бы не замечая его, старший тронул кобылу с места трусцой. Верховой в кепке помешкал несколько минут - озлясь, поднял лошадь на дыбы, плеткой высек на ее шкуре рубец и поскакал за остальными. Парнишка, что все это время лежал ничком на днище лодки, сел на свою среднюю скамью. Неловко - так было на него не похоже - ударил с силой по воде веслом: брызги осыпали лицо хорунжего. - Пронесло! Будешь сто лет жить! - ободрил тот парня с непринужденной легкостью, не идущей к степенным чертам. Байбарин выглядел сейчас каким-то по-особенному крепким, так что крепкими казались даже его морщины. - А ты по шубе не плачь, - повернулся к вытиравшей слезы жене, - плохо ли в бешмете? Подтрунивая над ней, разбитой волнением, он не мог скрыть щемящую жалость, ладонь поглаживала сукно ее стеганой куртки, отороченной козьей кожей. Лодочник, все еще не отойдя от страха, греб неровно, вода вскипала и пенилась от резких весельных ударов. Хорунжий полулежал на скамье, вытянув разутые обмотанные портянками ноги: - Определенного решения нас убивать у них не было. Это у того, в кепке, у лопоухого зачесалось - пострелять нас. Я почувствовал по его морде - как он глядел шакалом. Они поехали - он у вожака спросил, и тот согласился... Заново переживая случай, Байбарин давал выговориться счастливо отпустившей тревоге: - Лопоухий-то думал: мы мимо поплывем радостные, что живы, - и он нас от души пощелкает... - Прокл Петрович хотел ветрено всхохотнуть, но смех вышел не совсем приятным, что он и сам заметил, возвращаясь к прежней рассудительности: - Когда мы разгадали, встали и объявили - стрелять в открытую стало не того, вроде как стеснительно... Изумление избегнутого конца ушло в возглас: - На каком тонюсеньком волоске держалась наша жизнь! - хорунжий вспоминал, словно любуясь: - Этот за вожаком следил-ждал... Крикни он: "Ну?!" Или просто махни рукой? кивни? Хех-х-хе-еее... x x x Баркас шел серединой реки, обгоняя мелкие частые волны, под округло-заостренным носом бежал низенький вал. Справа по отлогому угорью раскинулась пашня. Добавляя к ней свежечернеющую борозду, пара лошадей тянула плуг, один мужик налегал на него, другой размеренно шагал обочь, погоняя запряжку. Прокл Петрович, поглядывая, мыслил: правильно ли, что в решающие минуты не открыл он огня? Короткая тужурка прикрывала на спине заткнутый за брючный ремень револьвер... Когда красноармеец Трифон рылся в имуществе, хорунжий ждал: "Захочет обыскать меня - выхвачу револьвер и хотя б этого убью!" Но Трифона нацелили на шубу Варвары Тихоновны, до настоящего обыска не дошло. "Если б они решили нас убить под конец, - размышлял Байбарин, - то оказалось бы, что я зря не стрелял в красного, пока он был в лодке. Возможно, при крупном везении, успел бы снять и вожака с лошади, но это - вопрос. А там нас изрешетили бы..." Он приходил к тому, что не стоит упрекать себя в нерешительности. "Я была начеку, а все остальное - воля Божья!" Проверку вещей предвидел и нарочно, чтобы сразу нашли и удовлетворились, припрятал немного денег в баул. Гораздо больше сохранилось за пазухой. Когда более суток назад он, предупрежденный прапорщиком, прибежал к хозяину снятого домишки: "Нельзя ль нанять лодку?" - тот, любитель-рыболов, регулярно промышлявший осетра, повел к баркасу. Момент был такой, что приходилось платить, сколько ни запросят (и хозяин не поскромничал). Однако поспешное согласие могло навести на подозрение, и Прокл Петрович недолго, но энергично поторговался. Хозяин послал гребцом батрачившего у него парня. Плыли весь вчерашний день, ночевали на берегу в пастушьем шалаше - паренек двух слов не выговорил. Теперь, спустя не менее получаса после избавления, он перестал грести, как бы понукая себя, вдохнул и выдохнул воздух и обратил на Байбарина блестящие смеющиеся глаза-точки: - Ну-у-уу, взял меня страхолюка! Ка-а-к пуля-то, мол, долбанет - чай, побольнее, чем кнутом стегнут! - Внезапно он захохотал во все горло и не утихал минут пять. Затем сказал значительно, с суеверным трепетом: - А вы, дяденька, их на храбрость взяли! - тут смех снова стал душить его: - Пуля-то, хо-хо-хо-о-оо... побольнее, чем кнутом... Хорунжий сменил его на веслах. Варвара Тихоновна, считая в душе, что они спасены благодаря самообладанию мужа, тем не менее смотрела сурово в его лицо, упрямо собранное и порозовевшее в пригреве крепкой нагрузки: - Грех ведь - поклялась. Спаситель сказал: "Не клянитесь!" Занятый греблей Прокл Петрович выговорил, разрывая слова усилиями дыхания: - Не согреши...ла! Пра...вду сказала! К кому... едем? К дочери. И... разве мы - белые? Нет! 32 Совсем недавно, стремясь в штаб повстанцев, он уповал, что там будет при месте, на него и жену выделят какое-то содержание. Он был бы доволен и должности штабного писаря. В неуемном сердце раскалялись честолюбивые поползновения: постепенно влияя на передовых офицеров, внушить уверенность в единственном, чем можно одолеть красных с их заразными приманками, как то: "декрет о мире", "декрет о земле"... Надо пропагандировать, что большевики - это, во-первых, во-вторых и в-третьих: красный Центр-деспот! Именно его власть как раз и есть, вопреки сладкой лжи коммунистов, - самая хищная, самая опасная для трудового народа тирания! Дутовцы должны объявлять: они борются за то, чтобы не было никакого назначенчества сверху, а власть свободно бы избиралась на местах - при подлинном, а не на словах, равноправии наций, народностей и вероисповеданий. Увы, старому хорунжему не повезло на слушателей. Попадись ему более терпеливые, они услышали бы то, что могло заронить искру в сердца заядлых монархистов. "Господа, ваши взгляды, возможно, и восторжествуют! - заявил бы Прокл Петрович. - Когда народ опрокинет большевицкий Центр, когда вслед за гнилью аристократии выбросит вон всех сатрапов, всю назначенную сволочь, тогда, отнюдь не исключено, народ захочет избрать и монарха - вышедшего из гущи народной россиянина!.." Прокл Петрович затаенно блаженствовал, устремляясь раздумьями дальше... Кто более всего подошел бы народу, как не отрочески чистый верующий человек, о чьей нравственности могли свидетельствовать схимники?.. И виделся сын Владимир: доброе одухотворенное лицо, обрамленное черными, на прямой пробор расчесанными волосами до плеч. Был Владимир донельзя худ и очень высок - уже в шестнадцать лет на полголовы выше отнюдь не низкорослого отца. Учился в Оренбурге в классической гимназии - оставил. Ушел прислужником к старцу-старообрядцу: жить по-Божьи. Через четыре года благословился у старца и у отца: отправился на север в скит. Однажды пришло письмо с берега Белого моря, из Сумского Посада: Владимир коротко сообщал, что для него счастье - жизнь послушника. Прокл Петрович не сказать чтобы умилился. Сам он нередко по полгода "забывал" говеть. Упрекая себя в легкомыслии, легкомысленно же оправдывался: "Неужели внешняя традиция столь важна, что я не могу надеяться на Твое терпение, Боже?" Полагался на собственную связь с Господом, каковую ткал из самостоятельного осмысления святых книг, старинных икон, росписи храмов... Религиозность сына считал "чересчур повышенной" и предпочел бы видеть его примерным независимым товаропроизводителем на своей земле, а не монахом. Перед германской войной зажиточный, ревностный в вере казак Никодим Лукахин отъехал в поморские скиты на богомолье. По возвращении пришел к хорунжему. Беспрестанно пасмурный, никогда из близкой родни никого не похваливший, Лукахин расщедрился да как! У Прокла Петровича и Варвары Тихоновны так и зашлись сердца. Проясняя скупо мигающее лицо, но не в силах изменить привычно ворчащий голос, Никодим поведал об одном из святых мест: "Идешь туда средь кедрача, и что же так благоухает? Кустарники! Тишь такая, и темновато - ну, будто и дня нет. Церковь маленькая стоит. Перед дверьми священник беседовает с молодежью. Самый-то высокорослый повернись - гля, сынок хорунжего!" По рассказу Лукахина, Владимир, несмотря на полутьму, тотчас его узнал. "Как, мол, дома-то? здоровы ли? Выслушал - грит: слава Вседержителю! Входим в церковь - это и есть скит. Из кедровых бревен воздвигнут в старину. Изнутри - белая резьба с позолотой, иконостас голубоватый. Снаружи воздух духовит, а тут и вовсе благость". Никодим описывал: священник служил молебен, "Владимир и такие же юноши запели "Христос воскресе из мертвых" - и что за отрада вошла в душу! Ну, наново родился". Лукахин повествовал о Владимире с неутихающей ласковостью: "Живет он в таких трудах и смирении - праведным на меня веяло. Моление питает его. Окромя черного хлеба и супца с горохом, ничего не знает. Похлебал пресного - и сызнова на молитву. Огород мотыжит, коровье стойло чистит, дрова рубит на зиму, помогает тесать из гранита крест... Я его спросил: не устаете, дескать, от такого житья? А он грит: здесь место - намоленное, и кому даден талан, тот здесь душой веселится..." x x x В пасмури закатилось солнце, что стало заметно по тому, как угас сочившийся сквозь облака ток рыхлого света. Тем временем разлив реки намного сузился: слева теснил косогор с бедным поселком на нем, а правый берег и до того был всхолмленный. Течение убыстрилось. Парень, он опять взял весла у Байбарина, сейчас лишь чуть-чуть шевелил ими, направляя ход баркаса. Саженях в двух от него сильно всплеснуло, через минуту всплеск повторился за кормой. Парнишка жадно глянул на то место: - Таймень! Зда-а-р-рровый! Прокл Петрович улыбнулся: - Не сом? - Не-е! - гребец убежденно, с легкой укоризной напомнил: - На перемыках-то таймень шарахает за чехонькой! Байбарин подумал: вот ведь взял в себя, живет с этим и с этого не сойдет... Мысли опять занял сын, который никак и родился со своим таланом. Прокл Петрович угнетенно признал в себе некоторую зависть. Смущала неотвязность соображения, что если бы не жена, не ее нужда в заботе, он хоть сегодня подался бы далеко-далеко - в намоленное место. "Но привел ли бы туда Бог? - усиливался почувствовать хорунжий. - Господи, дай знак!" Баркас плыл и плыл вниз по Уралу; в стылой полутьме по правому берегу тянулся чернеющей зубчатой стенкой лес. От него наносило тоскливый запах трухлявых пней, заплесневелого гнилья. По левую сторону распростерлась низменность. Откуда-то издалека, из пропадающего в потемках залитого водой займища, долетали еле слышные призывы дикого селезня. Сырость от реки стала гуще, улеглась ночь. Варвара Тихоновна, легонько пристанывая, жаловалась на стеснение в груди и на то, что "в поясницу вступило". Лодка обогнула гористый мыс справа, и впереди зажелтели в темноте огоньки хутора. С хозяином баркаса было обусловлено, что батрак сплавит их до этого места. Причалили к неструганым сосновым мосткам, парень побежал на хутор - раздобыл опорки разутому пассажиру. Прокл Петрович и парнишка, поднатужившись, помогли Варваре Тихоновне взобраться на причал. В ближнем дворе путники упросились на ночлег. На другой день они попрощались с гребцом и на нанятой повозке начали беспокойный путь к Баймаку. В дороге, занявшей не одни сутки, дважды возбуждали интерес красных разъездов. В первый случай среди красноармейцев оказался знакомый возницы: обошлось разговором между земляками. Но в другой раз поворачивалось так, что впору подержаться за сердце. От полуденного солнца слезились глаза. Под колкими лучами выпаривались весенние лужи, и дорога извилисто убегала к Баймаку подсушенная, исчерна-коричневая, изморщиненная начинающими черстветь колеями. До поселка оставалось верст двадцать. Поворот уводил за расплывчато-серый массив голого кустарника, а там и открылась - будто их и поджидала - стоянка красных. Один, верхом, отделился от дюжины товарищей. Он с видом невозмутимого в чванливом равнодушии бека покачивался на иноходи высоконогого савраски, драгунская трехлинейка висела на передней луке седла. Человек усиленно сжимал губы, чтобы не сказать слова - не повредить производимому впечатлению. Те, что были невдали, посматривали угрюмо-любопытно, и Прокл Петрович ощущал скобление тупым ножом по нервам. Взяв тон незаслуженной обиды, со стариковской слезой в голосе сообщил, что не чужой в этом краю: в Баймаке проживает дочь. А едут они к ней с пепелища: от постоя пьяных казаков сгорел дом. Всадник спешился и оказался низеньким. Нахраписто схватив пристяжку под уздцы, другой рукой махнул Байбарину: вон с подводы! Но неуверенность в могуществе жеста подгадила. - Ничо не знаю! Слазь! - прервал он кичливое безмолвие. Хорунжего окатило дерзновенное исступление жертвы, полыхнув удавшейся угрозой: - В Совете Баймака разберут ваш произвол. Красноармеец зыркнул исподлобья и вдруг разразился бранчливым многословием. Суть сводилась к тому, что он делает как надо. - Теперь так! Теперь поверь кому! Прокл Петрович, при острие риска у горла, отдался инстинкту дерзости: - Совет на то и поставлен, чтобы проверять! И вас - в первую голову! Красный, словно задумавшись, неторопливо взял в руки винтовку и, всем видом показывая, что сейчас направит ее на Байбарина, спросил со зловещей вежливостью: - Ваша дочь за кем будет замужем? Вопрос - а не враг ли его зять красным? - лишь сбивал порыв, не суля чем-то помочь. Прокл Петрович призвал мысленно Бога и в чувстве броска с высоты в воду ответил: - За инженером Лабинцовым. Красноармеец принял ремень ружья на плечо, повернулся к своим и, воздев руку, прокричал дважды: - К Лабинцову едут! К Семену Кириллычу! Хорунжий, в натянутой недоверчивости к происшедшему, теперь имел перед собой лицо не только не злобное, но даже дружественное. - Родня Семена Кириллыча? - сказал человек с симпатией и фамильярностью. - Давай, ехайте! Можно! Возчик, сгорбленный, внешне хранивший смиренное бесстрастие, потянулся, сжимая вожжи, к красноармейцу и осторожно уточнил: - Пропускашь, благодетель? Тот властно и лихо указал рукой: - Вези-ии! Торчащий из глины камень дал искру о копыто коренника; запряжка трусила мелкой рысью, поблескивая отбеленными подковами. Прокл Петрович смахнул с носа капли пота и, качнувшись от тряски телеги, заглянул в лицо жены. Она казалась рассеянно-спокойной, но когда заговорила, дребезжащий голос выдал смертное изнурение: - Нельзя Бога гневить - но хоть бы уж один конец... Близкая встреча с дочерью, переживания: что там у них? - вскоре, однако, оживили ее. Между тем погода сгрубела, как говорят в народе. Вечером, когда въезжали в Баймак, солнце чуть виднелось, запеленутое в тучи. Повозка встала у палисадника с сиренью, одевшейся пухлыми налитыми почками, за нею голубел фасад обшитого шпунтом дома. У путников после жгучести приключений и от неизвестности впереди сохло во рту. Прокл Петрович, храбрясь, сказал жене с деланной непринужденностью: - Так бы и выпил бадью клюквенного морса! 33 Запив морсом полтораста граммов водки, Юрий насладился тем, как кровь блаженным жаром плеснула в виски и щеки. Нещадная похмельная подавленность улетучилась. Он босиком потрусил по плюшевому ковру к окну и приотворил створку. Ворвавшийся ветерок колыхнул край скатерти, что свисала со стола до самого пола. Вдохнув весенней свежести, пахнущей городским садом, омытым дождем, Юрий поморщился от нелегкого душка в номере. Благоразумно остерегаясь простуды, надел свитер и пиджак и распахнул окно настежь. Незаведенные карманные часы встали, но тикавший на буфете гостиничный будильник показывал без восьми двенадцать. Начав вчера вечером, Вакер и Житоров "добавляли" всю ночь. В пять Марат грянулся наискось на кровать - Юрию пришлось, страдая и матерясь, искать удобного положения в кресле. Незаметно для себя он сполз с него и уснул на полу. Растолкал поднявшийся около восьми Житоров - больной, придавленно-лютый после пьянки. Стоило оценить, что в таком состоянии он заставил себя побриться и притом с тщанием. Ушел он, не произнеся ни слова, страдая жестоким отвращением ко всему окружающему. "Служба зовет, службист! - мысленно злорадствовал Юрий, ложась на освободившуюся кровать. - Премиленькое самочувствие для хлопот дня!" Расслабленно уплывая в сон, он приголубил мысль: ах, жить бы да поживать в не стесненной сроками творческой командировке, какие полагаются членам Союза писателей, этого придворного клана избранных... Не будь же близорукой, партия: нужен, пойми, нужен тебе писатель Вакер! Проветрив номер, Юрий нажал кнопку электрического звонка - появившейся горничной было велено сказать официанту, чтобы принес суп харчо и бутылку "хванчкары" (винную карточку здешнего ресторана гость знал наизусть). Аппетит отсутствовал напрочь, но Вакер, убежденный в живительности горячего, упрямо съел суп, немилосердно наперчив его. Теперь можно было в полноте интереса призаняться вином... Вспоминалось, как давеча Марат, донимаемый выспрашиванием о пытках, опускал расширенные подернутые слизью зрачки: - Исключено! В советском государстве этого нет! (Через год с небольшим, начиная с июля тридцать седьмого, пытки, перестав быть привилегией следователей-энтузиастов, найдут свое постоянное применение в органах - согласно особой секретной директиве). - Эхе-хе! - с шутливо-показной горечью вздохнул Вакер. - Куда мне, верблюду, знать плакатные истины? - сменив тон, сказал с циничной простотой: - В колхозе ты ему на морду наступил привычно. Житоров искоса полоснул каким-то дерганно-вывихнутым взглядом: - Есть категория нелюдей, которым нет места в социалистическом государстве! Они не должны его законы использовать для прикрытия. Убийцы из белых, из кулаков, поджигатели кулацких восстаний... К этой категории применимы все целесообразные средства... "Ого, весомо!" - взыграла журналистская жилка у Юрия. Он был уверен "на семьдесят процентов" (оговорку все же считал необходимой), что, по меркам высшего руководства, Житоров злоупотребляет должностной властью. "Подбросить в Белокаменной кому повыше - глядишь, и дед не вызволит..." - за стаканом вина он разжигал в себе возмущение садизмом Марата: "Разнуздался, субчик! Перерождаешься в палача". Кстати, вот о чем бы написать рассказ! Воображение дарило сцены, которые, вне сомнений, потрясли бы читателя... Но к чему думать о том, что никогда не дозволят воплотить? Не полезнее ли решить вопрос: пойти на прогулку или позвать горничную, которая посматривала вполне обещающе? Рассудив, что гостиница без горничных не живет, а проветриться - самое время, - он поспешил на улицу. Энергичным шагом, похожим на бег, шел под высоким, в таявших облачках небом, и было приятно, что весенний свет нестерпим для глаз, а деревья скоро обымутся зеленоватым дымком. Отдавшись звучащей в нем легкомысленной мелодии чарльстона, Юрий завернул в библиотеку. Его всегда влекли книжные полки, хранилища книг, где можно рыться с шансом напасть на что-либо малоизвестное, но примечательное - стилем ли, постройкой ли вещи. На библиотеках сказывалась партийная забота об идейности, и Вакера заняло, что Есенин, которого пролетарская критика оярлычила как реакционного религиозника, отсюда не удален. Только что на улице Юрий видел театральную афишу, свежеукрасившую тумбу: спектакль "Пугачев", было объявлено, поставлен "по одноименной драматической поэме Сергея Есенина. Режиссер Марк Кацнельсон". Заметим, что первая попытка поставить "Пугачева" относится к 1921 году, в котором поэма увидела свет. Мейерхольд задумывал сценически воплотить произведение в своем Театре РСФСР I - но все так и окончилось проектом. 34 Наутро, в воскресенье, Житоров позвонил в гостиницу и пригласил приятеля к себе домой. Жил в десяти минутах ходьбы. Встретил он Юрия, облаченный в белые вязаные подштанники и в футболку. Ткань обтягивала развитые округлые мышцы ног, скульптурный торс. Марат выглядел выспавшимся. - И у такого занятого начальства выдаются выходные! - располагающе улыбнулся гость. - Я свидетель редчайших минут. - Ничего смешного - в самом деле, замотан. И сегодня свободен только до восьми вечера, - слова эти были произнесены со снисходительным дружелюбием. Житоров занимал трехкомнатную квартиру в доме, где обитали исключительно ответственные лица. Жена, спортсменка, инструктор ОСОВИАХИМа по управлению планером, не пожелав бросить работу, осталась в Москве. Супруги решили "пожить двумя домами" - учитывая, что Марат назначен в Оренбург не навечно. Вакер прошел за другом в гостиную. Полы, недавно вымытые приходящей домработницей, поблескивали бурой, со свинцовым отливом краской, что не шла к веселеньким золотистым обоям. Не под стать им был и темно-коричневый - по виду неподъемно-тяжелый - диван, обитый толстой кожей. Кроме него, в комнате стояли два кресла в чехлах, голый полированный стол, пара стульев, сосновый буфет (точно такой, как в номере Вакера) и тумбочка с патефоном на ней. - Ну-у, мы на финише? Можно поздравить? - шаловливо и в то же время торжественно обратился гость к хозяину. По недовольному выражению догадался: поздравлять-то и не с чем. Тем не менее Житоров произнес с апломбом: - В любую минуту мне могут позвонить, что признание есть! - встав перед усевшимся в кресло приятелем, брюзгливо добавил: - Сегодня пить не будем. Хватит! И-и... не знаю, чем тебя угощать... - Угостишь чем-нибудь! - неунывающе хохотнул Юрий. Хозяин, будто никакого гостя и нет, прилег на диван, отстраненно развернул областную газету. Друг внутренне вознегодовал: "Смотри, как козырно держится, скотина!" Стало понятно - его пригласили из самодовольного, показного гостеприимства: "А то скажешь - ни разу в дом не позвал". Он, однако, не пролил вскипевшей обиды, а, закинув ногу на ногу, задал тривиальный вопрос: - Что интересного пишут мои местные коллеги? - Да вот гляжу... производственные успехи, как обычно, растут... Ага, отмечается успех другого рода: самогоноварение из зерна изжито. Но из свеклы, картошки - продолжается... - пробегая взглядом столбцы, Марат подпустил саркастическую нотку: - Критика в адрес милиции, прокуратуры... куда смотрят органы на местах? Он уронил газету на пол: - Вот что я скажу. Какие ни будь у нас достижения, но и через сто лет самогонку будут гнать! - Интересное убеждение чекиста! - поддел Юрий и, забирая инициативу, "поднял уровень" разговора: - Я вчера перечитывал Есенина - он бы с тобой согласился. Но я не о самогонке, хотя он в ней знал толк. Его поэма "Пугачев" - вещь, примечательная прозрачными строками... Между прочим, место действия - здешний край. Ты ее давно читал? Помнишь начало - калмыки бегут из страны от террора власти?.. Начальство, продолжил он пересказ, посылает казаков в погоню, но те - на стороне калмыков. Казаки и сами хотели бы уйти. Он процитировал по памяти: - "Если б наши избы были на колесах, мы впрягли бы в них своих коней и гужом с солончаковых плесов потянулись в золото степей..." - Читал дальше: умело, напевно - о том, как кони, "длинно выгнув шеи, стадом черных лебедей по водам ржи" понесли бы казаков, "буйно хорошея, в новый край..." Житоров слушал без оживления, покровительственно похвалил: - Память тебе досталась хорошая. Друг, считавший свою память феноменальной, обдуманно развивал мысль о поэме: - Есенин писал "Пугачева" в двадцать первом году, в год восстаний. Начал писать в марте - когда вспыхнул Кронштадтский мятеж... Он выдержал паузу и произнес в волнении как бы грозного открытия: - Создана антисоветская поэма! Воспето, по сути, крестьянское, казачье... кулацкое, - поправил он себя, - сопротивление центральной власти! Я тебе докажу... - проговорил приглушенно от страстности, с суровой глубиной напряжения. Его лицу сейчас нельзя было отказать в подкупающей выразительности. - Во времена Пугачева, ты знаешь, столицей был Петербург, из Петербурга посылала Екатерина усмирителей. А в поэме, там, где казаки убивают Траубенберга и Тамбовцева, читаем: "Пусть знает, пусть слышит Москва - ... это только лишь первый раскат..." Он был сама доверительная встревоженность: - Ты понял, какое время имеется в виду? Марат понял. Понял, но не дал это заметить. Мы же заметим относительно фамилии Траубенберг, что уже упоминалась в нашем рассказе. Жандармский офицер, который носил ее, не придуман. Возможно, Есенин знал о нем и нашел фамилию подходящей для поэмы. Или же мы имеем дело со случайным совпадением. Однако вернемся к нашим героям. Житоров, скрывая, насколько он впечатлен важностью того, что слышит, сыронизировал в притворном легкомыслии: - Шьешь покойнику агитацию - призыв к побегу за границу? "Индюк ты! - мстительно подумал Юрий. - Будь я в твоей должности - анализом и дедукцией уже вывел бы, кто прикончил отряд!" Его так и тянуло явить этой помпадурствующей посредственности, как он умеет добираться до сердцевины вещей. - Есенина хают, - сказал он, - за идеализацию старого крестьянского быта и тому подобное, но никто не сомневается, что он - патриот, что он влюблен в Русь. Так вот, этот русский народный, национальный поэт призывает массы обратиться к врагам России как к избавителям... Превозносит Азию, восхваляет монголов. Его Пугачев упивается: "О Азия, Азия! Голубая страна ... как бурливо и гордо скачут там шерстожелтые горные реки! ... Уж давно я, давно я скрывал тоску перебраться туда..." Юрий замер, всем видом побуждая друга внутренне заостриться, обратить себя в слух: - У Есенина Пугачев заявляет, что необходимо влиться в чужеземные орды... - "чтоб разящими волнами их сверкающих скул стать к преддверьям России, как тень Тамерлана!" - с силой прочел он. Глаза Житорова ворохнулись огоньком, точно сквозняк пронесся над гаснущими углями. Полулежа на диване в хищной подобранности, он смотрел на приятеля с въедистым ожиданием. Тот, как бы в беспомощности горестного недоумения, вымолвил: - Потрясающе. Другого слова не подберешь... Поэт, - продолжил он и насмешливо и страдающе, - поэт, который рвался целовать русские березки, объяснялся в любви стогам на русском поле, восторгается - мужики осчастливлены нашествием орд: "Эй ты, люд честной да веселый ... подружилась с твоими селами скуломордая татарва". Гость угнетенно откинулся на спинку кресла и вновь подался вперед с мучительным вопросом: - А?.. Ты дальше послушай, - проговорил гневно и процитировал: "Загляжусь я по ровной голи в синью стынущие луга, не березовая ль то Монголия? Не кибитки ль киргиз - стога?.." Вакер простер руки к окну, словно приглашая посмотреть в него: - Он уже так и видит на месте РСФСР новое Батыево ханство! Замечая, как все это действует на друга, сказал с нажимом язвительности и возмущения: - Пугачев выдан сподвижниками из трусости, они купили себе жизнь. Они - предатели! Ну, а кто тот, кого подает нам Есенин под видом Пугачева? Нарисованный крестьянским поэтом крестьянский вождь - призывает вражьи орды на свою родину! Житоров, знавший лишь есенинскую "Москву кабацкую", подумал с невольным уважением: "Какие, однако, достались Юрке способности! В двадцатых-то никого не нашлось, кто бы нашим глаза открыл... Шлепнули б Есенина как подкожную контру!" Он сказал укорчиво: - Стихи еще когда написаны, а ты до сих пор молчал? Вакеру не хотелось признаться, что он раньше не читал "Пугачева". Он читал у Есенина многое, но не все: поэт, казалось ему, опускается до "сермяжно-лапотной манеры", а это "отдает комизмом". - Ты же знаешь, - ответил он с извиняющейся уклончивостью, - я люблю Багрицкого, Светлова, Сельвинского... А на выводы, - произнес твердо, с серьезным лицом, - меня навели решения партии - о том, как опасна произвольная трактовка истории. Он говорил о постановлениях середины тридцатых, когда была отвергнута так называемая "школа Покровского" - за то, что рассматривала прошлое страны лишь как череду классовых столкновений. Сталин нашел, что упускаются сильнейшие средства воздействия, связанные с национальным чувством. Прежний подход был заклеймен как "вульгаризация истории и социологии". Теперь выдвигались новые "основополагающие принципы" воспитания - "в духе советского патриотизма". Все шире и чаще стали употреблять выражение "Советская Россия". Ее историю требовалось подавать как закономерное развитие от Великого княжества Московского к Русскому царству и потом к Российской империи. Трехсотлетнее иго татар открывало возможность усиленно напоминать о священной ненависти народа к иноземным поработителям. Народ ничего так не желал, как гибели захватчиков, шел на величайшие жертвы в борьбе с ними... - Вот что является исторической правдой, и через ее показ осуществляется принцип правдивости, - произнеся еще несколько подобных фраз привычно-гладким слогом, Вакер зловеще понизил голос: - Но кое-кто занимается отравительством... Мы воспитываем любовь и уважение к фигуре Пугачева, а у него на уме якобы - разящие волны нашествия! Тень Тамерлана - желанный союзник. - Ставка на басмачество! В начале двадцатых хлопотно было с ним! - сказал Житоров с категоричностью, как бы выявив самую суть поэмы. Юрий кивнул и, словно в удовлетворении, встал с кресла. Открыв дверцу буфета, он обернулся к хозяину со словами: - Ты, безусловно, прав! Но кончилось ли на том? - запустив, не глядя, руку в буфет, выудил бутылку "зверобоя". - А-аа... это... Шаликин как-то принес, - пояснил Житоров, пряча нетерпение: что еще поведает ему гостенек? Тот задумчиво переложил бутылку из руки в руку и поставил на стол. Давеча хозяин, объявляя, что сегодня они пить не будут, непроизвольно отклонил взгляд к буфету: это не прошло незамеченным. 35 Марат знал: приятель мнется-мнется, а расскажет все, с чем пришел, - и не желал, чтобы тот упивался своим значением. Не ясно ли, что Юрка пробует его выдержку, говоря с умиляюще-нахальной просительностью: - Я посмотрю на кухне? Он не отвечал, сохраняя холодное спокойствие. Гость принес из кухни хлеб, электроплитку и найденную в шкафу банку говяжьей тушенки. Предупреждая вероятное неудовольствие, произнес многозначительно: - В поэме - калмыки бегут со всем своим скотом в Китай... Ты уже все понял, но я скажу... Суди сам: представитель центральной власти обращается к казакам, к тем, - он выделил ударением, - "кто любит свое отечество!" - Вакер подошел к дивану, на котором боком полулежал друг, наклонился к нему: - С чем обращается? Слушай... - и привел есенинские строки: - "Нет, мы не можем, мы не можем, мы не можем допустить сей ущерб стране: Россия лишилась мяса и кожи, Россия лишилась лучших коней". "Россия лишилась мяса и кожи... - впечаталось в мозг Житорова, - какая антисоветская подначка!" - Ну? - срываясь, поторопил резко и хмуро. Юрий передвинул на столе электроплитку, поискал взглядом розетку. - И что услышал представитель Москвы? - проговорил вкрадчиво, косясь на Марата. - Что ответили казаки о калмыцком народе? - Вакер аффектированно продекламировал: - "Он ушел, этот смуглый монголец, дай же Бог ему добрый путь. Хорошо, что от наших околиц он без боли сумел повернуть". Хозяин, все еще стараясь выглядеть непроницаемым, показал, что ему не надо разжевывать: - Национальной интеллигенции адресовано - башкирам, татарам. Подливается масло в их мечту - о расчленении страны. - Провокация, - в тон ему договорил гость и достал из буфета, в котором рюмок не оказалось, чайные чашки. Он вынул из кармана пиджака складной нож, оснащенный для походов, откупорил бутылку, затем вскрыл и поставил на электроплитку банку с тушенкой. Распространился соблазнительный аромат разогреваемого говяжьего отвара с пряностями. - Мне не наливай! - Житоров махнул рукой слева направо, будто отсек что-то. - А я и не наливаю, - приятель наполнил свою чашку настоянной на траве зверобой водкой, отломил ломтик хлеба и опустил в банку с тушенкой, напитывая его бульонцем: - Пробовал так - корочку с соусом? Марат глянул с небрежным любопытством, ноздри его дрогнули. Поддавшись, протянул руку к буханке, чтобы тоже отломить хлеба, но друг остановил: - Вот же готовенький... - подцепил лезвием разбухший ломтик и так, словно сам с удовольствием съел его и сейчас облизнется, сказал: - Из поэмы у вас в театре спектакль сделали. Глаза Марата засветились такой впивающейся остротой, что показались завороженными чем-то сладостным. Юрий поднес к его губам свою чашку, говоря: - Как произнесут со сцены: "Россия лишилась мяса и кожи..." "Произнесут! - ухватил Житоров, в оторопи отхлебывая из чашки. - А если б уже произнесли?" Внутри черепа будто ворочалось что-то твердое невероятной тяжести. Едва не сорвалась с языка фамилия сотрудника, который контролировал культуру в крае. "У-ууу, Ершков, дармоед подлый! Попью я из тебя крови..." Юрий, захваченно-участливо, словно лекарство больному, налил водку во вторую чашку. - Да дай заесть! - взвинченно и грубо бросил Марат. Приятель доставил к его рту кусок мяса на лезвии, при этом не уронив ни капли сока. Прожевывая, хозяин спросил как бы между прочим: - Когда премьера? - Завтра. В мысли, что с мерами он не запоздает, Житоров приказал смягченно-барственно: - Слетай за вилками, что ли. Когда Юрий вернулся из кухни, оба дружно налегли на выпивку и тушенку. Безвыразительно, точно отпуская замечание о чем-то будничном, Вакер сказал: - Представителя Москвы, Траубенберга, и второго... их убили, совсем как... - он замолчал, цепко глянув в глаза приятелю, чье мускулистое лицо сжалось от глубинного озноба, вызванного прикосновением к застарело-болезненному узлу. "Тешится! - отравленно думал Житоров. - А как же - вон что раскрыл!.. Параллели тебе, сравнения... Демонстрирует себя!" Подхватив вилкой порцию тушенки, Марат закапал стол жиром: - А ведь хотел бы, чтоб условия изменились, а? - он вдруг расхохотался полнокровно и добродушно. Рассмеялся и Вакер. - Какие, ха-ха-ха... условия? - сказал беспечно, словно едва справляясь со смехом, а на деле усиленно скрывая настороженность. - Ну, чтобы стало возможным поафишировать себя в печати, а не только здесь, передо мной... Разобрать поэму, показать всем, как умно ты до того и до сего дошел... Душа у Юрия остро затомилась. Друг оказался так близок к истине! Хотя, если глядеть трезво, сопоставляя с минусами все выгоды его, Вакера, положения... - Ты меня подозреваешь в антисоветчине? - он постарался передать клокотание еле сдерживаемой обиды. Высказанное, казалось, возбудило в хозяине угрюмую радость. - Если б подозревал - то неужели сидел бы тут с тобой и пил? - произнес он с удивлением и приподнятостью. - Наверно, нет, - гость счел нужным это сказать, убежденный, что подозрения и не только они никак не противоречат задушевности совместной выпивки. "Гадюка!" - было самым мягким из слов, которыми он мысленно одаривал друга. - Пей, - мирно пригласил тот и, когда чашки опустели, продолжил растроганно-успокаивающе: - Мне ли не знать твою преданность советской власти? Если бы не она, - заметил он несколько суше, - кто бы ты был? Какой-нибудь судебный репортеришка, писака третьего разбора. Впереди тебя были бы многие-многие - те, кто сбежал за границу, и те, кого мы вытурили, пересажали, перешлепали... - лицо Житорова дышало сладкой живостью. - И в литературе тебе бы не прогреметь - ты ж не Есенин, хо-хо-хо... - заключил он жестким дробным хохотком. - Ну о чем ты написал бы роман? О трудной судьбе обрусевшего немчика, сына захолустного фельдшера? Ой, как кинулись бы покупать эту книгу! - опьяневший друг, откровенно паясничая, захлопал в ладоши. Потом стал нахмуренно-серьезным: - Тему для романа, положение - в награду за роман по теме - тебе может дать только наше государство, и ты это знаешь. Марат опять не дал промаха, и, хотя на сей раз это успокаивало Юрия, а не пугало, все равно было неприятно. Убрав со стола руки и сидя с видом чинным и оскорбленным, он высказал с прорывающейся злобой: - Говоришь со мной, как с кем-то... кто со стороны прилип! Я с девятнадцати лет - коммунист, я - сын коммуниста! Житоров смотрел с ледяной веселостью: - Что еще у тебя новенького? Коли уж я подзабыл - кто ты и с какого года? - назидательно подняв указательный палец, сказал с безоговорочной требовательностью, как подчиненному: - Романа я от тебя жду и яркого! Чтобы героизм воспевался с максимальным накалом! Вакер оценил удачный миг и с охотой отыгрался: - Самого основного, наиболее героического факта, ради которого я, по твоему вызову, приехал, - выговорил елейным голосом, - ты что-то не можешь мне представить. Друг протрезвел от ярости, череп болезненно распирало: "Ишь, ехидная сволочь!" Готовый хлынуть мат сдержал редкостным волевым нажимом - дабы приятель не торжествовал, как метко и глубоко воткнул булавку. - А на тебя я не трачу время? - рука хозяина простерлась над столом, растопыренные пальцы мелко подрагивали. - Не говорил я тебе - сегодня не пьем?! Над тобой же сжалился - и... благодар-рр-ность получаю! Юрий, как бы в приступе стыдливой тоски, понурил голову. - Умолкаю, умолкаю, умолкаю... - проговорил с раскаянием. - Водочка тебя утопит, - со злым наслаждением предсказал Житоров. - Ну, по последней - и я в управление, чтобы из-за тебя день не терять! Простившись с гостем, он сквозь дверь послушал, как удаляются его шаги, и устремился к телефонному аппарату. x x x Житоров лег ничком на диван, прижал к его прохладной коже лицо, осыпанное жаром азарта. Возбужденный ум подсказывал, что услышанное от Вакера надо оформить как собственные анализ и выводы. И направить не только непосредственному начальству, но и деду. Тот может - подвернись какой-нибудь вопрос, касающийся литературы, - пристегнуть к нему докладную внука, и она попадет к Сталину... О, был бы фарт, окажись, что не только в оренбургском, но и в других театрах - в самой Москве! - ставят спектакли по поэме "Пугачев"! Тут уж Сталин оценит чекиста, который просигналил, когда все остальные деловито моргали... У Марата намечалось свидание вечером. Девушкой в свое время обеспечил Шаликин, обладавший не только страстишкой, но и умением отметиться. Наедине, с тем тактом, который внушает уважение к делу и к пристойности, показал фотокарточку из служебной папки: "Новый секретный сотрудник. Хорошо бы вам самим с ней побеседовать..." Квартира, предназначенная для уединенной передачи сведений, скромно помогла знакомству. Студентка мединститута как источник информации не стала существенной ценностью, но в ином проявила себя вполне достойно. Однако у Житорова выветрилось желание убедиться в этом в очередной раз: ревниво звало дело. Он вызвал автомашину и скоро был у себя в управлении. Девушка, отперев заветным ключом квартиру, никого в ней не застанет. Зазвонит телефон, и она услышит: встреча откладывается. Падет ли на ее лицо тень? Марату было мало убеждения, что он нравится женщинам и весьма. Он хотел, чтобы каждая переспавшая с ним только о нем и думала, безраздельно покоренная. Реальность же не уставала иронизировать. "Отдавалась мне так самозабвенно! А через два дня - с недоноском..." - узнавая об одной, другой, третьей, он беспомощно перекипал неистовством. Он не женился на неотразимой девушке, которую отбил у Вакера, ибо воспаленно-трепещущее "я" не выдерживало терзания: рано или поздно такая породистая, изысканная красотка изменит ему, мужу, и он не сможет жить, не убив ее и того недоноска... Судьба будет скомкана. Остановил выбор на девице, влюбленной в планеры: в свои двадцать три она и впрямь оказалась девицей. Работавшие с нею мужчины давно привыкли, что ухаживаний она "не понимает", и видели в ней товарищески-симпатичное бесполое существо. После его женитьбы оставленная красавица вышла замуж за сравнительно молодого отличаемого руководством работника внешторга. Марат возобновил с нею близость. Ревнуя ее к мужу, черпал своеобразное утешение в том, что не ему изменяют, а с ним, не он унижен, а наоборот. Он захлебывался в омуте душевных искажений, ненасытно ошпаривал горло изощренно-острой смесью, пока не приспел отъезд из столицы в Оренбург. 36 Вакер, в отличие от друга, не мучился тем, что приятная ему женщина может оказаться благосклонной к кому-то еще. Он ценил упоительность мига самого по себе, безотносительно к прошлому и к грядущему. С завидным мужеством Юрий преодолел путь, изобиловавший терниями, и сделался мужем прославленной молодой поэтессы, чей отец, литературный критик, носил военную форму, демонстрируя воинствующую идейность. Он возглавлял журнал, который, насаждая пролетарскую культуру, с определенной избирательностью указывал на сорняки и рьяно призывал к прополке. Вакер со стойкой миной приветливости выносил угловатость сердитого человека, подкатываясь к дочери, воздавая в печати хвалу ее стихам. Однажды в доме отдыха железнодорожников, на вечере после ее выступления, он отменно танцевал с нею официально осуждаемый шимми, и потом в отведенной ей комнате оба разделили бурный наплыв радости. Однако чувственная дочь твердокаменного марксиста вовсе не собиралась выделять Юрия из среды своих спутников. Это не загнало его в плен смущению. Обуздывая внутреннюю дрожь, он зимой отчаянно тратился на цветы и с букетом дожидался возлюбленную у подъезда ее дома, зная, что к себе она вернется не одна. В конце концов, взглядывая на него, она стала как-то задумываться - чем дальше, тем теплее. С неуклонностью укореняющейся привычки это привело к тому, что был зарегистрирован брак. Когда появился сын, радость Юрия не была трескучей, но и известного рода сомнения не оказались крикливыми. Болезненный ребенок в двухлетнем возрасте умер от инфлуэнцы. Минула еще пара лет: кремлевский хозяин, давно замечавший, что ретивые сторожа на литературном подворье стучат в колотушку больше себе в интерес, чем из радения о хозяйском добре, вызвал приказчиков. Грозный марксист, что утвердил себя в качестве председателя литревкома, был сведен с поста. Известие грянуло утром, а в полдень - работники загса не успели уйти на обед - Вакер уже подал заявление на развод, процедуру которого в то время не отягощали сложности. x x x Итак он был свободен и обогащен опытом, мужчина, который мартовским вечером направлялся в театр - подхлестываемый охоткой попробовать, что за блюдо приготовил товарищ Кацнельсон? Будут ли в спектакле те соль и перец, коими Есенин сдобрил своего "Пугачева"? Солнце зашло за городские крыши, и в той стороне, меж окрашенных в шафран облачков, непередаваемо утонченно сияло зеленоватое, политое косым светом небо. Юрий шел через сад и с удовольствием обонял чуть внятный аромат набухших соком кленовых почек, погружаясь в лирические воспоминания о том, как Марата встряхнула и распалила его, Вакера, расшифровка поэмы... Две встретившиеся девушки взглянули на него сбоку, он полуобернулся - еще немного, и мы имели бы случай рассказать о прелюдии к некой пьеске. Но девушки уронили смешок и вольно убыстрили легкий шаг. Юрий со скучающим видом подошел к театральной кассе и прочитал объявление, что премьера переносится, а билеты действительны на послезавтра на пьесу А.М.Горького "Сомов и другие". "Марат резину не тянет!" - подумал Вакер с самодовольством: какого, мол, нагнал переполоха. Покусывало, правда, и сожаление: постановку Кацнельсона уже никогда не удастся увидеть. Резонная мысль, что следовало посмотреть премьеру, а потом потрясать начальника, вызвала кислый вздох: попробуй утерпи... Настроение оживлялось тем, что у него припасено кое-что. Адрес старца, сообщенный на днях Житоровым, не позабылся. Журналист посетил продовольственный магазин и продолжил путь по улицам, на которых, в отличие от Москвы, автомобили одиночествовали, тогда как лошади были представлены довольно широко. "Все больше - чалые... да нет - сивых поболе... а вон снова - мухортая", - замечал Юрий, гордившийся, что владеет тем особым богатством русского языка, которым точно определяется разнообразие конских мастей. Вопрос, а сколько было бы лошадей, отсутствуй колхозы, тронул воображение, и оно невольно запрудило упряжками всю мостовую... Вечер меж тем предпочел множеству мастей одну темно-серую, он также замазывал и без того полустертые номера домов, отчего пешеход, усиленно приглядываясь к одному, нашел, что у арочного хода очень кстати стоит дворник. - Скажите-ка, - требовательно обратился к нему Вакер, - вам известен Маненьков Терентий Пахомович? Дворник успел изучить броскую внешность прохожего до того, как прозвучал вопрос, и ответил с готовностью: - И-ии... эт-та-аа... идемте проведу! Он двинулся мерным шагом в полутемную глубину хода и, оборачиваясь, спросил осторожно и любопытно: - Э-эт-та-а... по какому делу? Вакер отрезал с приструнивающей насмешкой: - По воспоминаниям! Собеседник, однако, не вывалился из седла. - Пахомыч вспо-о-омнит! - протянул с уверенной свойскостью налаженных отношений. - В этом доме, - указал рукой на свод арки, - при нэпе жил и владел нэпач... После его ареста товарищи все приходили и долбили стены... И каждый-то раз, видать, чего-то находили... "Да ты под мухой!" - догадался Юрий по словоохотливости человека. Пересекая двор, озаряемый светом из окон, они приближались к одноэтажному, с жилым полуподвалом, флигелю. - Пятнадцать годков, как я перенял от Пахомыча... он был тут дворник, - мужчина взялся за дверную ручку и отпрянул в сторону. "Поклон отвесит?" - предположил Вакер. Но тот, вроде уже и начав сгибаться, не поклонился, а ребячливо хихикнул и распахнул дверь. Юрия обдало застарелым душком рухляди, квашеной капусты, гниющего дерева. Он пошел было по лестнице вниз - провожатый ухватил за локоть: - Не, не-е, вон туда!.. Дощатые ступени вели наверх в коридор. Дворник постучал кулаком в первую же, слева, дверь, на которой сохранялись клочья овчинной обивки. Открыла упитанная старушка в пестреньком ситцевом платке. Секнув незнакомца смекалистыми глазками, выслушала дворника: - Встречай человека, Мокеевна! Это к Пахомычу. 37 Комната оказалась побольше, чем представлял себе Вакер. У чистой беленой стены на топчане сидел, упершись рукой в подушку, знакомый старец. Волосы у него оказались совсем белыми, длинными и расчесанными, без признака плеши. Старику, ширококостному и сухому, шла светло-серая холщовая толстовка, перехваченная ремешком, штанины были заправлены в белые вязаные носки. Опрятное облачение деда, в особенности же мягкие домашние туфли из цигейки удивили Юрия, который определил в этом привычку к удобству и вкус. Настроенный на самое жалкое зрелище, он повеселел от подогретой любознательности. - Здравия желаю, дорогой мой Пахомыч! - произнес с иронически-медовой экспрессией, которую хозяин, смотревший не сказать чтобы внимательно, по-видимому, не оценил. "Пень трухлявый - не узнал", - подумалось гостю. У другой стены, напротив топчана, помещалась кровать, и хозяйка обтирала ее спинку махоткой, стоя с видом совершенной беспричастности. "А эта непроста..." - заключил Вакер, попутно отметив, что плотной старушке еще далеко до немощности. Он вновь обратился к старцу: - Мы встречались у вас на службе! - последнее слово выговорил с почтительной важностью. - Я к вам в сторожку заходил... Товарища Житорова знаете? - продолжил доверительно. - Это он дал мне ваш адрес. Истрепанные веки старца, из-под которых глаза едва виднелись, дрогнули и еще больше наморщились. - Пальто у тебя верблюжье, - сказал он неожиданно деловым, рассудительным голосом. Юрий решил, что перестанет себя уважать, если за этой фигурой не окажется многотрудно-богатого стажа диковинных личных событий. - Отец товарища Житорова был комиссар. Вы ведь знали его? А я пишу книгу о войне с белыми, - пояснил он. - Книгу... - задумываясь, повторил старик. - Хорошее дело! Гость удовлетворенно кивнул, снял свой красивый реглан, шапку и повесил на вешалку сбоку от двери. Давеча он купил четушку (четвертьлитровую бутылочку) водки и сейчас, перед тем как поставить на стол, дал ее хозяину подержать. Тот, к разочарованию Юрия, не стал ее разглядывать, а бесстрастно вернул: - Мои года уже не на питье. - Упираясь руками в топчан, поднялся на ноги: - Давайте с нами картошку есть. Вакер восторженно зажмурился и тряхнул головой, будто поесть картошки было его самой вожделенной целью. Старик кивнул на хозяйку: - Устинью угостите. А то не станет картошку варить... - и вдруг поперхнулся сухим подкашливающим смехом. Хозяйка обмахнула тряпкой клеенку перед гостем, севшим за стол: - Почему не выпить, когда закуска есть? Дед поместился на табуретке рядом с Юрием, и тот почувствовал тщательное внимание в его вопросе: - Вы, стало быть, писатель будете? - Писатель и журналист. Московский! - произнес с нажимом на конец фразы Вакер. Старец следил за ним спокойно и неприятно: - Сколь в Москве отоваривают хлеба по карточкам? "В котелке не прокисло", - внутренне усмехнулся гость, говоря: - Смотря по какой категории. - А вы про себя скажите, ну там насчет дворника и возьмем неработающего по старости. Юрий дал ответы с терпеливой любезностью. - По низшим категориям - не богаче нашего, - отозвался дед, предоставляя гостю самому решить, огорчен он или обрадован. Хозяина интересовала цена на постное масло в магазине и на базаре, а также - всегда ли оно есть в магазине и длинны ли очереди? Вопросы того же рода не иссякали, нагоняя впечатление давно копившегося обдуманного запаса. "Кащей въедливый! - восклицал мысленно гость. - А речь, между прочим, какая развитая!" - В удивление начинало ввинчиваться неудовольствие, которое обычно вызывает привязчивая помеха. Свои ответы Вакер уже не перегружал правдой, предпочитая лакировку. Как только приспела еда, журналист, наметивший этот миг для перехода к натиску, поднял стаканчик и обрушил на хозяина стремительный пафос тоста: - Вечная память пламенному борцу товарищу Житору! Дед был сбит с мысли, и гость, спешно съев кислой капусты, воскликнул, дожимая его неукротимостью торжества: - Вы верили тому, что говорил комиссар Житор! - он опустил на стол сжатый кулак, накрепко утверждая сказанное, а затем спросил на горячем выдохе: - Почему вы верили? Старец стал словно бы рассеянным и в то же время озабоченным. - Как было не верить, если... - он примолк, будто намагничиваясь воспоминанием, и проговорил, - если сама его душа, само сердце выражались? "Вот это произнесено!" - мысленно приветствовал Юрий схваченное, что так и заиграет под его пером. Он тут же копнул золотоносную породу: - О чем вы сказали сейчас... вы это по нему видели? чувствовали? Старческое лицо с впалыми щеками было отрешенно-угрюмо. Хозяин с томительным упорством глядел мимо собеседника, говоря как бы самому себе: - И увидел, и почувствовал. - И пошли бы без страха за комиссаром Житором? Старик подумал, в какой-то миг гостю показалось - усмехнулся чему-то своему. Впрочем, это впечатление погасила сумрачная обстоятельность, с которой было произнесено: - Вслед за ним и мне? Ну так и пошел бы. "Слова-то, слова! А сам тон! Обезоруживающая естественность! - в Юрии вовсю пел задор искателя. - Вроде и огонек мелькнул в глазках? В романе - мелькнет! И выигрышный же будет момент. Старик из самых низов, с которым поговорил коммунист, возглавивший губернию, готов идти за ним на смерть". - Вы просились в его отряд? - Да куда мне? Товарищ Житор меня бы не взял. - По возрасту - понятно, - догадливо заметил Вакер. - Вам и тогда уже сколько было-то? - Шестьдесят, видно... память плоха. - Память у вас - хо-хо-о! - гость пылко потряс поднятой рукой. - Вы понимали характер комиссара, - продолжил с миловидно-уважительной миной, - он был полон решимости, отваги... Как бы вы от себя об этом? - Пощады не знал, - сказал Пахомыч кротко. Вакер, на мгновение затруднившись, перевел это в том смысле, что слышит саму бесхитростность. Старик всей душой за непримиримость к классовому врагу. Вот он, мудрый-то народный опыт! Переданный со всей правдивостью - так, как открылся сейчас, - он станет солью романа... Что ж, пора подобраться и к одной наизанятной неясности. - Мы говорили с товарищем Житоровым, с Маратом Зиновьевичем, - приступил вкрадчиво Юрий, - говорили о том, что-о вы сторожите... - он сжал губы, показывая мысленное усилие выразить нечто, требующее особо осторожного внимания. - До вас сторожами были... люди нечестные. Нехорошие. Копались в яме, обыскивали трупы, раздевали... Вы... - проникновенно вымолвил гость, - ничего такого не делаете... - он замер, будто приблизился к птице и боялся вспугнуть. Пахомыч взял из миски очищенную горячую картофелину, подул на нее, посолил и стал есть. - Не делаете... - повторил Вакер ласковым шепотом и выдохнул: - Почему? Голова, плечи старца затряслись, изо рта вырвались хрипящие, скрипучие звуки. Юрий засматривал в глаза, блестевшие в окружении глубоких, собравшихся одна к одной морщин: "Смеется?.." Да! Пахомыч - невероятно забористо для своих немощных лет - смеялся и даже, бедово мотнув головой, уронил слезинку. "Спятил?" - неприятно огорошило гостя подозрение. Странно-искрометное веселье утихло, дед пару раз кашлянул, перхнул и вдруг поучающе произнес: - Вы спрашивайте у того, кто все видит. Гость, цепко поймав сказанное, сообразил: "Это об НКВД! Котелок не прохудился!" - нацелившись на то затаенное, что было за словами, Вакер испытал привычную гордость за свой талант к инженерии душ. Опыт убедил старика - от НКВД проделок с трупами не укрыть. Он смеялся над теми, кто хитрил, - до поры, до времени, - смеялся, что я мог предположить и в нем такую же глупость. Итак, Марат-дорогуша, вот почему чист твой любимец. Страх! Страх разумного, умеющего представлять неотвратимое человека... Ни в какой бой за твоим отцом он добровольно бы не пошел! В романе, безусловно, этого и следа не будет, как и ямы с расстрелянными. Но мысли о всевидящем контроле, о страхе перед справедливым возмездием не пропадут. Их можно прирастить к образу какого-нибудь изобличенного врага. Гость оживленно готовил в уме новые воп