росы хозяину, расположенный засидеться за столом. 38 За столом засиделись. Анна, дочь Байбариных, и ее муж Семен Лабинцов в острой скорби сопереживания слушали Прокла Петровича и Варвару Тихоновну. На ресницах Анны, шатенки с наивными глазами, задрожали слезы, когда мать рассказала - красные перехватили их лодку, старший закричал: "А ну, поклянись Богом, что вы - не белые и к дочери едете?" Анна протянула руку, сжала запястье матери: - Бедная ты моя! - и расплакалась, представляя, как та, целуя нательные образок и крестик, была на волосок от смерти. Лабинцов, симпатичный слегка курносый мужчина, порывисто запустил пятерню в шевелюру замечательной гущины: - Происшествие... - он с трогающим участием качал головой. Рассказчики добрались до момента, когда красные остановили их уже недалеко от Баймака. Прокл Петрович передал, как придирчивый красноармеец тотчас переменился - лишь услышал имя Семена Кирилловича. Инженер в приятном смущении провел ладонью по каштановой, без сединки, шапке волос: - Тут славный народ! Я давно с рабочими занимаюсь - внеслужебно... Местные, - заговорил краснея, в терпеливой готовности к возражениям, - большевики местные - люди отнюдь не злонамеренные. Байбарин скрыл пытливость недоумения и осторожно поинтересовался: - А вы - не большевик? Семен Кириллович ответил с натянутостью: - Я принципиально против того, чтобы инженеры, обобщенно говоря, технические интеллигенты участвовали в партиях. У нас имеется собственная - надклассовая - задача... Тесть непринужденно выказал такт: - Вы дружественно беспристрастны. Как того требует европейский взгляд на прогресс... Однако разговор политической окраски не пришелся под настроение согревающего родства. Варвара Тихоновна продолжала расслабленно делиться, сколько они "лиха нахлебались". Анна то промокала платком глаза, то обнимала мать, то принималась потчевать уже сытых родителей десертами. Разгоряченно-ласковый интерес стариков обратился на внучек: старшей было лет восемь, младшей - шесть. Обе, нашли дед с бабушкой, больше походят на мать, чем на отца. - Аннушка, а ну возьми на руки Василису! - вдруг расхлопоталась Варвара Тихоновна. Дочь посадила младшую на колени, девочка бойко повернула к матери голову, рассыпав обильные локонцы. Анна прижала ее к себе, застенчиво-умиленная. Бабушка с затаенной праздничностью, словно опасаясь сглазить, прошептала: - Одно лицо! x x x На другой день гости поднялись в десятом часу. Пили чай без Лабинцова, ушедшего на завод. Дед и бабушка навестили внучек в детской, после чего те отправились с бонной кататься на качелях. В открытое окно гостиной плыла теплынь, заглядывало солнце - разноцветные узоры обоев играли мягкими световыми тонами. Прокла Петровича потянуло прогуляться. С крыльца, запрокинув голову, он стал смотреть в глубокое небо, не шевелясь, побледнев от чувства: "Господи, дал же передышку, дал!.." Сознание, что вокруг поселка, всюду, вширь и вдаль, неотвратимо происходит хаотически страшное, сливалось с ощущением в себе чего-то родственного лучистому спокойствию неба. То, что недавно для него едва-едва не потух этот мир, представало в обаянии таинственного, как намек и благословение: живущее в нем, Прокле Петровиче, знало иные миры и будет знать и далее. Он растрогался, усиливая яркость изумления тому, что чудесное чувство бессмертия не кажется обманом. В потребности находить в окружающем благорасположение, поглядел по сторонам: над заводом не было дымных "лисьих хвостов", лес труб разной высоты и толщины отчетливо виделся в ясном воздухе. Далеко, за горбящимися крышами отдельных корпусов, вытянулось реденькое белое облако-веретено. Прокл Петрович искал в памяти теплое и надежное, что умиротворяло бы уверенностью: подобное не может не быть и впредь. Разор же и крах обоснованы тем, что очистившееся людское сознание должно возродиться к способности восхищенно ценить тишину, радуясь, если в дереве, изуродованном осколками, бегут соки и оно залечивает тяжелые раны. Он прошелся по садику перед домом, прикоснулся пальцами к стволу яблони, подернутому зеленовато-бурым бархатистым налетом. Когда они с Варварой Тихоновной приезжали в Баймак в прошлый раз, стояла нещадно холодная зима; по сторонам дорожки, расчищенной от крыльца, поднимались сугробы вровень с плечом... С тех пор убыло немало лет. Тогда Анна только-только обвенчалась с Лабинцовым, родители приехали по приглашению зятя. Хорунжий знавал его старшего брата, тоже инженера, жившего в Оренбурге. Анна училась в частном пансионе с дочкой Лабинцова-старшего, иногда гостила у нее: как и та, бывало, гостила у Байбариных. В доме брата Семен Кириллович и познакомился с Анной. Тесть и зять стали на "ты" без затруднений, они понравились друг другу. Но вчера Прокл Петрович отчего-то сконфузился, говорил Лабинцову "вы" и теперь сетовал на себя за это, направляясь к заводу. День был будний, но поселок рассеянно отдыхал, повсюду виднелся спокойный народ. Мужчины постаивали группками и в одиночку перед приоткрытыми калитками, за которыми в ином дворе маячила старуха, наблюдающая за курами, в ином - цепная лохматая дворняга спала, свернувшись на земле. Старики посиживали на завалинках изб с солнечной стороны. Женщины, казалось, шли из дома по делам, но, встретившись одна с другой, забывались в захватывающей беседе, не переставая лузгать семечки. Дюжина мальчишек, любопытствуя, толпилась вокруг пожилого человека с винтовкой. Он был в серой козьей папахе и в солдатской шинели, правую руку выше локтя охватывала широкая красная повязка. Байбарин прикинул его возраст: для фронтовика староват. Стало быть, получил оружие, вступив в Красную гвардию. Мужчина с безмерным увлечением показывал зрителям "приемы". То брал винтовку "на руку", как часовой при приближении постороннего, то эффектно прицеливался в заводскую трубу. Прокл Петрович тоскливо ждал - воин привяжется. Тот азартно разъяснял мальчишкам о штыковой атаке: - Ты кинулся - и он на тебя! Поспей наперед него крикнуть, чтоб он про...ся! Красногвардеец глянул на Байбарина как на вовремя подвернувшуюся фигуру и с наслаждением продемонстрировал устрашающий вопль. Голос был тонкий, вышло похоже на предсмертный заячий крик. Хорунжий изобразил дикий испуг, прянув в сторону и осчастливив человека. Затем, словно запоздало поняв, в чем дело, перевел дух и воскликнул с рвущимся из души восхищением: - Твой верх, товарищ! Твоя победа! Мужчина с винтовкой отдался тихому торжеству, и Прокл Петрович беспрепятственно пошел своей дорогой. Дом из тесаного известняка, сам за себя говоривший своей внушительностью, был заводоуправлением. К нему вела аллея кедровых сосен, называемых на Урале кедрами. Байбарин увидел идущего навстречу зятя, оба издали обрадованно узнали друг друга. - Теперь самое время дышать! Завод стоит - воздух курортный, - неловко усмехнулся Лабинцов. Тесть заметил, что тот, как всегда, рано подался на службу. Но оказалось, хлопоты были не то чтобы служебные: инженер состоял в совете рабочих депутатов, что обосновался в заводоуправлении. Байбарина разбирала любознательность: - И какую же ты играешь там роль? Лабинцов с задумчиво-приветливым выражением, предваряющим рассказ, пригласил тестя пройтись по парку заводоуправления. Они приблизились к маленьким миловидным елочкам, позади которых дымчатые стволы тополей перемежались серовато-меловыми стволами берез. Землю здесь сплошь покрывала прошлогодняя листва, уже подсохшая после снеготаяния. Кое-где над нею расправил ветки кустистый чистец, что в свою пору пустит "петушьи головки". - На нашем заводе и прилегающих рудниках - семь тысяч рабочих. Как видишь - цифра! Разруха парализовала работу - к концу прошлой осени нечего стало есть, - повел речь Семен Кириллович, и хорунжий уловил в себе чувство некоего начинающегося действия, в котором откроется невидимое, послужившее поводом к мыслям, к решениям, к иным действиям, откроется замысловатое переплетение того, что совершилось, с тем, что еще должно совершиться... Но, однако, прежде, чем продолжать, мы приведем сведения о Лабинцове, фигуре немаловажной в нашем рассказе. Семен Кириллович родился в Сибири, куда сослали когда-то его отца. Тот происходил из рязанских разночинцев, в молодости вступил в тайное общество революционных демократов "Земля и воля", был арестован за противоправительственную пропаганду. В Сибири он занялся предпринимательством, в чем обнаружил завидные способности, и нажил состояние. Семен окончил Томский технологический институт, учился в Берлине, за границей же приобрел и практику. Был он книгочеем и театралом, читал не токмо родную литературу, но и английскую, немецкую в подлинниках. Увлекался всемирной историей. В особенности же его захватывали социальные учения. У него выработалась собственная система взглядов, которая в нынешнее время, при опыте "народного капитализма" и иных форм отношений, никого не удивит, но тогда она выглядела передовой. Так, Семен Кириллович полагал: наряду с государственной и частной, должна развиваться "групповая" собственность. Предприятие, на котором трудятся пятьдесят, сто, полтораста человек, может управляться своим коллективом - принадлежа ему. Но для этого нужно вырастить сознательных, образованных рабочих. Вот нравственный, исторический долг интеллигенции! Владельцы крупных заводов "должны быть взяты под законный контроль культурного слоя общества". "Прямым требованиям цивилизации отвечал бы", к примеру, закон: наследовать предприятие может лишь человек с высшим техническим образованием, выдержавший экзамен на управление. В противном случае, получай какую-то часть дохода, а управлять заводом будет группа специалистов - сотрудничая с наиболее развитыми представителями рабочих. Семен Кириллович, инженер отменный, не мог не цениться хозяевами, к нему прислушивались. Он убедил компанию открыть бесплатную техническую школу. Учащихся-сирот и тех, кто не имел отца, стали еще и бесплатно кормить и одевать. Лабинцов находил время преподавать в школе некоторые предметы. Помимо того, организовал воскресную школу для взрослых: читал рабочим лекции о природных богатствах Урала, осторожно касался экономических и политических вопросов. В 1917 на маевку в Баймак приехал большевик - агитатор из Екатеринбурга, - броско наговорил вещей, трогательных для неимущей публики, и по его отбытии осталась свежеоформленная партийная ячейка из трех рабочих. К Октябрьскому перевороту она выросла до двух десятков. Семен Кириллович знал, что люди это незлые. Их привлекало большевицкое требование - немедля выйти из не нужной народу войны. С этим и Лабинцов был всецело согласен, порадовался декрету о мире. Что до дел внутренних, то, мыслил Семен Кириллович, новая власть, дабы устоять "при эдаком всеобщем разброде и колыхании", должна будет во всем блюсти умеренность и искать опору в самоуправлении на местах. 39 Мы оставили Байбарина и Лабинцова в весеннем парке, полном щебетанья воробьев, писка трясогузок, стрекота сорок и других свежих проявлений жизни в погожую полуденную пору. Семен Кириллович рассказывал о том, как споспешествовал превращению обиженного человека в исторически необходимого свободомыслящего созидателя. Когда осенью завод, занимавший тысячи рабочих, встал, Лабинцов увидел, что не может смириться с бессмысленностью социальных отношений, загнавших массу жизней в ловушку. Владельцы завода постоянно в Баймаке не жили, управляя из неблизкого большого города; теперь же они хранили молчание - вероятно, готовясь убыть или уже убыв куда подальше. В пустые заводские корпуса врывался сквозь разбитые стекла холодеющий день ото дня ветер, колеса вагонеток и рельсы схватывались яркой влажной ржавчиной, и для Семена Кирилловича становилось все невыносимее, что нет - и сколько еще времени не будет? - возбужденной толкучки, очередей у касс. Крестьяне перестанут привозить на базар продовольствие, ибо здешнему заводскому люду нечем платить за муку, за крупную перловку, прозываемую "шрапнелью", за топленое молоко и говяжьи ноги. Семен Кириллович представлял множество унылых изб поселка в зиму, в долгую немилостивую уральскую зиму, когда скоро будут съедены картошка и капуста с огорода, исчезнет домашняя птица. Небольшое хозяйство здесь только подспорье - до сего дня хлеб давал населению завод. И те же дрова, чтобы в неотступную бесконечную стужу жилища не заросли изнутри льдом, требовали отчислений из получки: потому как на себе из лесу топливо не привезешь. Лабинцов проникал мысленным взглядом на месяцы вперед, и "противочеловечность положения" причиняла ему страдания, для многих непонятные. Сами баймаковцы - те, кому не миновать было потери детей, и те, чья собственная жизнь навряд ли протянулась бы до весны, - не разделяли душевных мук Семена Кирилловича, защищенные умеренностью воображения. Семен Кириллович же все более желал восстать против "хищной абсурдности установлений", но какое-то время сопротивлялся себе, называя побуждение "соблазном стихийного разрушительства". Внутренняя распря влекла к тому надрезыванию жизни, когда из жестокой борьбы отрицания и утверждения рождается истина. Сокрушение и притом неотложное, сказал себе, наконец, Лабинцов - позитивно, ибо только отчаянное дерзание созидает права и обычаи. Он заинтересовал совет поселка Баймак мыслью созвать собрание рабочих - повод был исключительно заманчивого характера... Таким образом, Семен Кириллович пришел любящим усилием к мигу, когда, почувствовав поток чужих ожиданий, произнес в теснившуюся толпу: - Товарищи, наш завод, прилегающие рудники, Бегунная фабрика, а также земля, на которой это находится, есть собственность рабочих! Заметим, что еще только перевалил за середину ноябрь семнадцатого, а заводы и фабрики стали конфисковывать в восемнадцатом году летом. И потому народ в банкетном зале заводоуправления обнаружил незрелость отсутствием слитно-могучего "ура!" Благо бы - то, что они услышали, провозгласил приезжий человек властной наружности и с вооруженной свитой. Семен Кириллович и сам был не свободен от робости, осознавая себя безоглядно-рисковым коммунистом, но ему помогало ощущение, что его душевный ритм диктует текущую минуту. Он обратился к местному большевику, председательствующему на собрании: - По Карлу Марксу я говорю, товарищ? Председатель, осведомленный инженером об ожидающем сюрпризе, придал себе еще большую степенность и ответил фальшиво-невозмутимо: - Следовает по Карлу Марксу. Лабинцов налил в стакан воды из графина, бегло отхлебнул и, поставив стакан на стол так, что вода расплескалась, объявил народу: - Мне, по моей должности, известно: на Бегунной фабрике имеется запас добытого золота. Семь пудов тридцать восемь фунтов! Толпа то ли раздалась в обширном помещении, то ли, наоборот, стало ей особенно тесно - такое множество людей сгрудилось здесь. Там и там голоса враз зазвучали приглушенно и невнятно, и с силой разнесся один, перехлестнутый нестерпимым желанием удачи: - Почти восемь пудов? Семен Кириллович счастливо подтвердил и добавил в порыве: он знает, где именно хранится драгоценный запас. - Это ваше достояние, товарищи! - произнес он, тяжело задышав в блеске крайней выстраданной решимости. В массе рабочих ежились служащие администрации, коллеги Лабинцова, и он уловил то, что испытывают к отступнику и что пряталось сейчас захирело и немо. Раззадоривая себя вызовом - да, отщепенец! - он преподал массе: эти пуды золота - лишь толика счета, который население Баймака должно предъявить капитализму, обрекшему его на смерть от голода и холода. Семену Кирилловичу виделось, что он строит мост, взойдя на который, приниженное существо должно будет пойти к осознанию своей возвышенной созидательской роли. Председательствующий товарищ одобрил речь инженера отчетливым тоном руководителя. Этот человек был из рабочих, посещавших воскресную школу, теперь он имел перед собой тетрадь, еще какие-то бумаги и записывал "тезисы", распоряжался с таким видом привычности и понимания, будто собаку съел на подобном занятии. Кто увидел бы его в эти минуты впервые, наверняка посчитал бы одним из тех малых, о которых говорят, что они родились с пером за ухом и с чернильницей в кулаке. - Значит, в результате, - авторитетно продолжил председатель, - в результате следовает выдать товарищу Лабинцову мандат под расписку. И надо избрать уполномоченных, чтобы дело было при их подписях. Руководящий человек, из уважения к достоинствам Семена Кирилловича, скромно уступал ему первенствующую роль - и с нею отдавал главную долю ответственности перед лицом весьма в то время неопределенного будущего. Логический ум и кроткая душа Семена Кирилловича покорились любви и вере, слегка дрожащая рука подняла факел, и за ним пошли потрясенные и пробуждающиеся... Золото было перевезено в заводоуправление, в полуподвал, чьи окна оберегали решетки, кованные из первосортного железа. Народ раздобыл четыре армейских винтовки, нашлось в Баймаке и малое количество принадлежащих прошлому веку однозарядных берданок. Вооруженная дружина из четырнадцати человек начала учения под окнами совета рабочих депутатов: "Заложи патроны, приготовьсь!" У входа в полуподвал стояла на часах охрана, важничая от новизны своего назначения. Лабинцов же, организовав обмен золота на рубли, озаботясь закупками муки, солонины и дров, стал наижеланным в Баймаке лицом, особенно любимым многодетными матерями. Гревшиеся вокруг него помощники не упускали случая обмануть его, но если кто попадался - Семен Кириллович бывал гневен и беспощаден. Жулика судил избранный жителями суд, краденое отбиралось, и виновного лишали всякого пособия. Уважение к Лабинцову, который "на пуды золота не позарился", крепчало, подпитываясь неосознанным удивлением и глубиной искренности. Встречая восхищенные и ласковые улыбки, он, не отличавшийся ростом, незаметно для себя приобрел необыкновенную прямизну фигуры, ту непринужденно внушительную осанистость, которая, как говорили древние, сопутствует щедрости благородно мыслящего. 40 Однажды, возвращаясь в заводоуправление из поездки за партией сухого гороха, Семен Кириллович подумывал, не хлопнуть ли рюмку коньяку - по случаю удавшейся торговой операции, а более потому, что мороз доставал и сквозь енотовую шубу... Обметая в холле снег с обуви и отмечая с удовлетворением, что здание протоплено без скупости, он увидел расположившихся на дубовых диванах незнакомых вооруженных людей. Старик-швейцар прошептал в ухо: - Из Оренбурга. За золотом приехали. Лабинцов в тяжелой сосредоточенности взошел на второй этаж и в помещении руководителей совета застал, помимо них, нескольких приезжих. Один стоял у изразцовой печи, грея протянутые к ней руки: мужчина лет сорока, по-видимому, только что снявший полушубок, он был в стеганых шароварах и в меховом жилете, а на боку у него висела, к ошеломлению Семена Кирилловича, шпага в никелированных ножнах. Ординарно-грубое лицо усмехнулось. - Ну как оно вам, а? - он горделиво притронулся красноватой пятерней к эфесу и сообщил инженеру: - С барона снята! Хватит ей ходить по обедам - пускай теперь здеся! - и прищелкнул ногтем по рукояти. Остальные присутствующие заседали за столом, и Лабинцов встретил взгляд, до неестественности внимательный и тягучий. Маленькие глаза смотревшего, казалось, не имели ресниц, что производило страшноватое впечатление. Инженер про себя назвал незнакомца "гологлазым". Тот небрежно окликнул мужчину со шпагой, обнаружив свое начальническое положение: - Займи место! Человек пошел к столу, и Лабинцов увидел, что он украшен не только холодным оружием: на другом его боку висела бутылочная граната, отливая серебром. Местный большевик, уже знакомый читателю, сидевший с чернильным карандашом в руке, пригласил Семена Кирилловича тоном обходительного официального лица: - Присаживайтесь, товарищ Лабинцов. - Бывший рабочий, теперь именовавшийся по должности председателем районного исполнительного комитета, объяснил: - Требуют золото в Оренбург... - далее он говорил, уже смотря на гологлазого и как бы пробуя пункт для полемики: - Требуется забрать от нас золотой запас, то есть ценность трудового Баймака. Семен Кириллович понял, что предрика никак не сочувствует желанию губернской власти. Живо представились многолюдные революционные учреждения Оренбурга - как там, при вести о пудах золота в Баймаке, до судорог взыграл аппетит. Отделы и подотделы уже азартно готовятся к дележке, подводя основания под запросы финотчислений, прокладывая желоба, побежав по которым, золотые ручейки будут споро превращаться в дополнительные пайки для советских служащих, в сахар, в сливочное масло, в не менее жирные, чем оно, оклады. Жизнелюбие новорожденной бюрократии лихо затмило претензии прежней, избалованной изобилием: примета, которую успели оценить весьма многие, в их числе и Семен Кириллович. - Губернское руководство чем-то помогло Баймаку в его бедственном положении? - сдержанно-упрекающе обратился он к вожаку оренбуржцев. - Губерния может поручиться, что в ближайший срок завод заработает и рабочим будут выдавать жалование? Предрика вставил с выражением косвенной поддержки: - Так и запишем! Оренбуржец с неприятными глазами сказал Лабинцову без раздражения: - Эти знают, а вы еще нет. Я - особоуполномоченный губкома и губернского военно-революционного комитета! - он указал взглядом на лежащий на столе документ. Инженер понял, что должен с ним ознакомиться. Напечатанные на машинке строчки читались с невольно заострившимся вниманием. Предъявитель мандата был "вправе принимать любые революционные меры, вплоть до расстрела виновных в саботаже и в срыве порученного ему особо важного задания". В ту пору подобные документы и персоны с неограниченными правами были явлением, можно сказать, обязательным на просторах бывшей Российской империи, многие к этому попривыкли, и все же у Семена Кирилловича на минуту опустились веки от болезненного гула крови в висках. Он укротил заплясавшие нервы. - Мне доверились тысячи и тысячи рабочих семей, - усиливался говорить так же спокойно, как гологлазый, - и я обязан довести до них о цели вашего приезда. Немалая часть населения до весны вымрет - без того, что может дать золотой резерв. Люди, которых жизненно касается вопрос, должны и решать его. - Запишем! - предрика сладковато глянул на приезжих и стал старательно работать карандашом. - Запишем о местной революционной инициативе... - добавил он со значением. Вожак оренбуржцев спросил Семена Кирилловича по-прежнему флегматически: - А ваш долг коммуниста-большевика? - Я - не член партии большевиков! - ответил Лабинцов зазвеневшим голосом. Особоуполномоченный помедлил и перевел тягостно-привязчивый взгляд на председателя: - Кто у вас у власти? - бесстрастие теперь выглядело деланным, и за ним угадывалось тихое ледяное бешенство. Предрика обладал лицом, выразительно-подвижным до невероятия: в течение пяти секунд оно могло быть прокурорски требовательным и ехидно-слащавым. Сейчас оно выражало конденсированное глубокомыслие. - На текущий момент - не состоит, а в другой момент будет коммунист. Как и учит нас по диалектике Карл Маркс, - философски разъяснил он приезжему. - Мы с вами как с представителем губернии, - продолжил поучающе, - должны учитывать местный характер обстановки - раз! И революционную волю местного рабочего класса - два! Депутаты баймакского совета подхватили с прорвавшимся возбуждением: - Само собой так! - Оно действительно! - Именно что надо учитывать! Один из активистов бросил оренбуржцам, обернув злорадство в шутейность: - Во-о, знали бы наши бабы сейчас про ваше дело!.. Успели б вы смыться, нет? - он потускнел и закончил с тоскливой язвительностью: - Правда, можно огонь открыть - по бабам. Особоуполномоченный переглянулся со своими людьми: с тем, что при шпаге, и с двумя другими. Пристальные, без ресниц, глазки вперились в инженера: - А убедиться, как хранят золотой запас, губернская власть тоже не вправе, гражданин р-рабочий р-радетель? - проговорил он с внезапной резкостью, ядовито-яростно. Семен Кириллович не мог и представить столь пронзительной, безграничной ненависти, сконцентрировавшейся на нем. Его оглушило чувство словно бы горячечного сновидения, когда в сумеречной неподвластности выделилась черта совершенно черная - воздействие, оказанное гологлазым и оправдавшее его расчет. Натура Лабинцова не позволила ему ничего иного, как ответить: - Да, убедиться вы можете... Он не видел, каким взглядом сбоку угостил его предрика. Взгляд сперва выразил сожаление и снисходительность, а затем - презрение. Семена Кирилловича раньше не занимало, как он ходит, но сейчас, направившись к двери, он взволнованно следил за тем, чтобы ступать крепко и неторопливо. Длинный, просторный, с высоким лепным потолком коридор имел выход на лестницу, что вела вниз, к месту хранения золота. Лабинцов, слыша за собой шаги и дыхание оренбуржцев, давяще-явственно чувствовал, будто нечто невообразимо тяжелое, из металла, неумолимо нагоняет его, вот-вот подомнет и расплющит. Самоосуждающе изгоняя из себя это мозжение, сосавшее каждый нерв, он услышал: - Стойте! - слово было произнесено за ним в такой близости, что затылок ощутил колебание воздуха. Особоуполномоченный обошел инженера и встал на его пути к лестнице. Идти дальше, приближаясь к караулу в полуподвале, он находил нежелательным. Человек застыл, сжав губы, и его безмолвие было для Семена Кирилловича чем-то сжато-испепеляющим, отчего сердцебиение выпило все силы. - Подойдем к посту, и вы распорядитесь, чтобы нам передали запас, - произнес с безраздельной нутряной злобой вожак оренбуржцев. Отуманенный возмущением, Лабинцов инстинктивно поспешил опередить миг, когда страх достигнет убеждающей полноты, и прошептал громко, как мог: - Какое свинство!.. - Играетесь... хорошо! - оренбуржец бросил руку на кобуру, точно замыкая этим движением истину в ее стальной категоричности. Прозрачная ясность секунд отбивалась в голове инженера бешеным пульсом. От ступней поднимался, сделав ноги вялыми, тянущий книзу смертельный груз. Тонкое острие стыда, стыда за желание кричать: "Да, да-а! Все сделаю!" - прошло сквозь закрутевшее страдание, и Лабинцов, содрогаясь, выхватил из кармана маленький плоский пистолет, быстро снял его с предохранителя. Гологлазый, вынимавший кольт, моментально толкнул его назад, как-то странно смачно прохрипев: - Не беситесь... Его спутники вспомнили о своих кобурах, и инженер в высшей жизненной точке, о которой будет помниться почти как о прорыве в безумие, прокричал: - Кто двинется - стреляю в вашего! - рука резко и прямо протянула пистолет к переносице оренбуржца - его глаза без ресниц скошенно свелись к дулу. Семен Кириллович в остром томлении, в котором его тело как бы беспомощно исчезло, осознал, что не выстрелит - чего бы ни было, - и изо всей силы выкрикнул несколько раз: - Товарищи - нападение! В коридор стали выходить один за другим депутаты совета, что до сей минуты, дружно занятые, оставались в комнате. Предрика, словно видя нечто ребячливое, сказал с выражением простоты и несерьезности: - Что тут такое? Инженер опустил пистолет, продолжая крепко сжимать его: - Меня хотели... угрожали... убить. Предрика сухо заметил: - Оружие у вас только в руках. Снизу взбежал по лестнице караул, и Лабинцов, которого трепало ощущение тошнотворной зыбкости, обратился к рабочим в автоматизме сдающегося усилия: - Угрожали - чтобы я распорядился передать им запас... Рука его, будто не вынося больше того, что она держит пистолет, как-то крадучись вернула его в карман, и через мгновение в руке гологлазого был кольт. Предрика судорожно отшатнулся, прижал спину к стене и стремительно скользнул по ней вбок, к двери в комнату. Семен Кириллович же не чувствовал ничего, кроме грома в сердце, и в безучастности перенапряжения будто перестал присутствовать здесь. Мягко треснула сталь - рабочий, передернув затвор винтовки, прицелился в голову оренбуржцу. - В сторону! В сторону! - кричал караульный инженеру. Пространство сперло ожиданием, что сгустилось в осязаемую душную силу. Оно вылилось в медленные и легкие шаги гологлазого - прочь от дула винтовки, в другой конец коридора, откуда сходили в холл. Спутники последовали за вожаком, теснясь к нему и, казалось, удерживаясь, чтобы не обогнать. Надо было понимать, что сейчас они вернутся - вместе с теми, кто оставался внизу, - и рабочий, давеча целившийся в уполномоченного, отрывисто сказал: - Черным ходом послать кого... за подмогой! Предрика высматривал из комнаты с таким видом, что в любой миг отскочит внутрь и захлопнет дверь. Остальные, обратив себя в слух, сосредоточились в неком тщательном онемении, будто оно, а не решение действовать, было теперь единственно важным. Наконец один из активистов пробежал сторожко, на носках, к лестнице в холл и возвратился с возгласом: - Уехали! Это означало, что особоуполномоченный ухватчиво оценил положение. Одолеть со всеми своими людьми караульных он смог бы - но при кровопролитии. Перетаскать золото в сани, может, и удалось бы. Но как затем удалиться из густонаселенного Баймака? У кого-то из жителей наверняка имелись револьверы и уж, конечно, - охотничьи ружья. От накатившего облегчения у Лабинцова заломило виски. Отрывочные фразы караульных зазвучали освежающим волнением: - Не посмели силой! - Такого указу Оренбург бы не дал! - А полезли б в наглянку - мы бы влепили! Было ясно, что это только начало предолгих всепоглощающих обсуждений. Предрика, уже уверенно-деловой, объявил тоном победителя: - Наша позиция коммунистов - учет местных нужд! Он подошел к инженеру, улыбкой разливая пересахаренное дружелюбие: - Покажите вашу пушечку... Семену Кирилловичу стало как-то противно-жарко, он протянул пистолет рукояткой вперед. Председатель взялся цепко его осматривать, поворачивая так и эдак и едва не нюхая. - Английская вещь? - Бельгийская. С неохотой возвращая пистолет, человек проговорил вкрадчиво-осуждающе: - Оружие с собой носите... 41 Семен Кириллович рассказывал обо всем этом тестю, а тот, обладая воображением и опытом, дорисовывал эпизоды. Устремления зятя, обстоятельства его деятельности стали для Байбарина волнующим открытием. Он увлекался разговорами с Лабинцовым, и когда у того выпадал часок для прогулки, и дома, за вечерним чаем. Хорунжий с острым трепетом сочувствовал революционному пылу зятя - хотя непременно опроверг бы любого, кто его самого назвал бы революционером. Для Прокла Петровича было непреложным право земледельцев на землю, на ее урожай, он всегда без колебаний ответил бы, что признает частную собственность. И, однако, присвоение рабочими золота, принадлежащего заводчикам, нашло в его сердце горячее одобрение. Он ни за что не захотел бы "понять", что этим золотом должна распоряжаться компания, тогда как работавший на нее поселок остался без продовольствия и топлива. Особенно же задушевный отклик вызвало у Прокла Петровича неподчинение губернскому центру. Его так и захватывало - что же было дальше? В дождливый вечер, когда он расположился в кабинете зятя, тот в своем рассказе дошел до появления на сцене новых участников: - В конце зимы к нам прибыло башкирское правительство. - Правительство? - Это была делегация из девяти человек, с небольшой охраной. Руководство, как они представились, автономного Башкурдистана. То, что описывал Лабинцов, относилось к занятным попыткам национально-освободительных сил найти взаимопонимание с советской властью. Поскольку большевики провозглашали священным право наций на самоопределение, некоторые борцы за независимость склонялись видеть в них союзников. Совет Баймака, примеряясь к унылой и буйной обстановке в крае, заподозрил, естественно, малоприятные для себя цели визита. Всякая мысль о приехавших растворялась в нервирующей озабоченности тем, насколько кипуче настроены башкиры, которых представляет делегация, как много их - тех, кто готов явиться сюда с винтовкой? Актив поселка не без суетливости собрался на заседание и в зудящем чувстве опасности и любопытства следил, как они входят в комнату: семеро офицеров-башкир царской службы, канувшей в Лету, и два сельских учителя. Военные были при саблях на поясной портупее и наганах, погоны отсутствовали, а в петлицах сияли ярко-красные розетки - по моде, взятой либеральным офицерством после Февраля семнадцатого. Предрика, чье лицо сейчас было - сама напряженная осмотрительность, - встал из-за стола и любезно произнес: - Товарищи делегаты, примите наше уважение! И... прошу! - он сделал плавный жест рукой, приглашая гостей расположиться в креслах у стены. Вопрос задал сидя: - Какой будет ваш... это самое... ультиматум? Офицер Карамышев, чье имя сохранится в истории края, начал с того, что они приехали не с ультиматумом. Он заявил о желательности союза: - Мы признаем за вашими рабочими право на завод и рудники, а вы могли бы выделить людей для наших общих вооруженных сил. Мы формируем красные дружины, - слово "красные" гость произнес с подчеркнутой доверительностью. - Красные дружины, так, так... - повторил председатель сочно, округляя рот: изображал ласковую участливость. - У нас тоже советы, как и у вас, - продолжил Карамышев, - мы, как и вы, против монархистов и всех, кто хочет восстановить великую и неделимую. Башкурдистан находится в войне с реакционным казачеством. Предрика солидно кивнул: - Сколько у вас уже набралось народу? Карамышев со сдержанной гордостью ответил, что большинство башкир "безусловно и убежденно стоят за автономный Башкурдистан" - но мешает недостача оружия. Глаза баймакского руководителя заблестели и скользнули по лицам депутатов, среди которых был и Лабинцов. - Да завод-то у нас не оружейный, - простодушно объяснил председатель гостям и, словно осененный догадкой, высказал: - Вы, это... чтобы золото вам выделить? то есть деньги на оружие? Заговорил гость по фамилии Магизов, учитель, которого Лабинцов со своего отдаленного места принял за студента, а потом мысленно определил этого пожилого человека как "юношески старого". - Деньги у нас собственные есть, - делегат взял из рук сидящего рядом коллеги большой, раздувшийся от содержимого портфель лакированной черной кожи и поместил у себя на коленях. Слова своей неожиданностью встряхнули руководителей Баймака. Все смотрели на портфель остановившимися глазами, и эта завороженность выражала предчувствие многообещающего делового пункта. Предрика привстал из-за стола: - Товарищи, переходите сюда! чего вам там у стенки-то... Гости уселись за столом с депутатами совета, и Магизов похлопал ладонью по портфелю: - Деньги мы сами можем предложить - на покупку оружия. Карамышев подтвердил и многозначительно упомянул Орск. В этом городе, расположенном к югу на важной железнодорожной линии, торговля оружием сделалась бойким промыслом тамошней власти. Совет солдатских и рабочих депутатов скопил запасы винтовок, гранат, патронов, которые отбирались на станциях у фронтовиков, что тянулись с захлебнувшейся войны. Губернское руководство взимало с Орска свою долю прибылей, при этом грозно требуя, чтобы оружие не продавалось "подозрительным, кто мог быть от белых партизан". Карамышев пояснил мысль: если рабочие Баймака и башкиры начнут создавать общие красные дружины, орский совет продаст для них винтовки без затруднений. Предрика сжимал карандаш и расправлял перед собой листки бумаги. Казалось, он производит в уме какой-то математический расчет. - В Орск мы могли бы послать наших, там и знакомые есть... но наши должны одни ехать! - он почесал тупым концом карандаша переносицу. - Если от вас тоже поедут - ничего нам не продадут. Невозможное дело! - вздохнул он огорченно и сожалеюще. Башкиры обменялись взглядами. Затем Магизов как бы поделился размышлением вслух: - Если бы совет рабочих подписал с нами документ, что мы вместе держимся... Дали бы нам удостоверение, чтобы формировать общие красные дружины... - И вы бы с ним поехали в Орск? - опередил предрика и закрыл один глаз, отчего другой сделался по-особенному насмешливым. - А мы покамесь должны идти в дружины без винтовок? Какие же это будут военные силы? Только обман на бумаге. Нам надо сперва вооружиться, а тогда и вступать. Переговоры продолжились. Эти дела впрямую не касались Семена Кирилловича, и без того загруженного, и он не присутствовал на совещаниях, которые актив Баймака проводил отдельно от башкир. Лабинцов узнал, о чем в конце концов уговорились обе стороны. Делегаты Башкурдистана выдали совету двенадцать тысяч рублей на покупку ста винтовок и запаса патронов: рабочие и башкиры должны были поделить оружие пополам. Посланцы Баймака с дюжиной пароконных саней отправились в Орск... По уговору, ко дню их возвращения делегация опять прибыла в поселок. Девятерым руководителям отвели дом, где прежде жил управляющий заводом, а охрану поселили в двухстах метрах, во флигеле при заводоуправлении. 42 Проснулся Лабинцов от дальних, но ясных и частых ударов, в которых он угадал выстрелы. В твердо сдавившем смятении зажигал лампу: до конца февральской еще долгой ночи было далеко. Поднялась Анна в своей комнате, он пошел к ней: сильная стрельба, которую они слушали впервые в жизни, дергала воображение жутковатыми вероятностями. Дочки не просыпались, и Анна в тревожной суетливости плотнее укутывала их одеялами. Вдруг снаружи послышался шум бега: утоптанный крепкий снег звонко отзывался. Глухо зазвучал стук в дверь, донеслось движение из комнаты прислуги, но Семен Кириллович поспешил к входу сам и, не отпирая двери, спросил: - Кто? Знакомый голос кого-то из рабочих ответил приглушенно: - Башкир убивают! - человек не стал ждать, когда дверь откроется, и побежал с крыльца. Анна стояла перед мужем, и в ней чувствовалась такая внутренняя дрожь, будто она вот-вот несмолкаемо закричит. - Ты куда идешь? - прижмуриваясь сказала она и вдруг расширила зрачки: - Ты подумал о нас? ты подумал?! Он, теряясь, трогал ее за плечи, успокаивающе пробормотал было, что никуда не пойдет, но надел шубу и пошел скорым шагом. По сторонам, за домами, ломалась густая и спешная пальба. Темноту высоко над Лабинцовым визгливо прошивали словно бы тонюсенькие сверла. По пустой улице катились отголоски смутного напористого рокотанья, будто множество людей в отдалении преследовало кого-то. Везде лаяли собаки. Держась заборов, Семен Кириллович приближался к дому, где поселили делегацию, и завидел метавшиеся на подходе к нему фигурки. Решившись, побежал по открытому пространству и узнал одного парня. - С кем бой? На парне была черная сплющенная шапка, залихватски надвинутая на правое ухо. Он сжимал в руке револьвер и, отвечая, направил его дулом вниз: - Мы промеж двух попали! Вон с той стороны красные заходят, - показал он револьвером, - а оттуда прут беляки! А наши поселковые окружили башкир - охрану ихнюю, - чтоб они вгорячах не сунулись куда! А мы-то здесь, - докончил он торопясь, - делегацию поведем спасать... Парень помчался к дому, откуда выходили, застегиваясь, люди. Один из них приметил Лабинцова и словно бы с какой-то настойчивой надеждой поздоровался. Инженер знал его фамилию - Изильбаев. Гость запомнился нездоровым цветом лица - сейчас он потянулся к Семену Кирилловичу и, силясь обратить страдальческую гримасу в усмешку, сказал: у него язва желудка, "вот как огонь внутри сидит". Собрались местные красногвардейцы с берданками. Был тут и предрика. Раздраженно-просительно обращался к делегатам: - Товарищи, идемте скорее в безопасное место! Лабинцов пошел со всеми в заулок; избы остались позади, слева глухо высилась заводская ограда, справа стоял непрерывный забор. За ним темнели мучные, пустые теперь лабазы и начинавшие разрушаться сараи, где в былую пору держали уголь, бочки с дегтем, скобяной и прочий товар. Изильбаев шел трудно, сгибался от мучивших болей; он оступился с тропинки в глубокий снег, и Семен Кириллович взял его под руку. Карамышев и другие делегаты были впереди, перед ними по левую сторону оказалась заброшенная будка заводского сторожа. Дальше ограда обрезалась углом. Из-за него выбежали люди, плохо видные в темноте, выехали конные. - Р-рруки в гору! - рубанул шалый, куражливый голос. Люди с чем-то возились на снегу: наводили пулемет. Делегаты, не подымая рук, искали взглядами предрика, а он отскочил на правую сторону и закричал резко, со скандальной нотой: - Башкиры, разоружайтесь, ну-уу! К забору же отпрянули и рабочие, наставили на гостей берданки. Семен Кириллович стоял с делегатами, держал под руку Изильбаева, и волнение сбивало мысль. Было смутно, нехорошо. Карамышев что-то крикнул по-башкирски и побежал назад по заулку. Рабочие вели за ним стволы ружей, но никто не стрелял. Конный поскакал за офицером, паля по нему с седла. Семен Кириллович сморщился от стегавших хлопков и красноватых вспышек, а Изильбаев вырвал руку и, с перекошенным лицом, с ввалившимися щеками, возмущенно бросил ему какую-то фразу на своем языке. Бегущий обернулся и ударил по верховому из пистолета. Лошадь шарахнулась, из ноздрей вылетел грудной храп; она пятилась и, взмахивая мордой, дергала поводом руку седока - мешала целиться. Карамышев ухватился за верх забора, подпрыгнул и перекинул через него тело. Конник встал на стременах, распаленно крича своим: - Р-ррежь их из пулемета! Семен Кириллович в чувстве бьющего со всех сторон набата услышал себя, как чужого: - Не стреля-а-ать!!! Люди сдаются! Он потянул Изильбаева книзу, повалил и сам лег рядом. Делегаты подняли руки. К ним бросились и стали снимать кобуры, обшаривать одежду. Верховой, бранившийся и глядевший туда и сюда, нашел калитку. За забором, недалеко от того места, где через него перескочил Карамышев, чернел дверным проемом сарай. - Ага-ааа!!! - закричал со сладкой яростью верховой, и вслед за ним почему-то решили: офицер не побежал дальше, а затаился в постройке. Подъехали еще конные, но первый замахал рукой: - Назад - постреляет сука! Пешие, низко пригибаясь, окружили строение; то, что они делали, было им жгуче интересно... Сарай стоял щелястый, без половины крыши. Над ним меж облаков проблескивали звезды. Спешившийся предводитель прокричал с отдаления: - На сда-а-чу - выходи-ии!! Подождав, картинно вытянул руку с револьвером и, целя в дверной проем, выстрелил три раза. Сарай стали обвально расстреливать со всех сторон, пули учащенно-жадно садили в дерево, будто кто-то многорукий неистово забавлялся колотушками. Потом предводитель подозвал одного из своих и почему-то шепотом, на ухо, отдал ему приказание. Тот вертко пополз к сараю, зашвырнул в него гранату и, вжавшись в снег, прикрыл голову руками. После взрыва от постройки потекли дым и пыль, темные клубы сверху медленно оседали внутрь. К сараю кинулись переполненные нетерпением - но обнаружили там лишь разметанный мусор и нечистоты. x x x Семен Кириллович добивался у предрика: что делается? Тот, с видом вконец заверченного тяготами, изнемогающе обнял инженера: - Это не наши! Лабинцов понял так, что "не наши" относится к конникам и к тем, кто был у пулемета, и означает: красные, но не местные. - Зачем на башкир таким враждебным образом? - спросил он, смягчая гнев. Председатель с жалобой и досадой выдохнул ему в лицо: - Ну как? ну как? Мы их от расправы уводим! Подъезжали розвальни, запряженные парой коньков, что заинели от кусачего мороза. В санях стоял, расставив ноги, возчик в тулупе, приземисто-прочный, как тумба, держал ременные пахучие вожжи. Подоспели еще розвальни и еще. Предрика, размахивая руками, приказывал башкирам "садиться". Поселковые с увлеченным видом подталкивали их к саням, потом человек пять завалилось в задние. Над передней парой лошадок взвился и разрывно щелкнул махорчатый кнут, полозья круто вычертили полукруг на снегу - Семена Кирилловича, застигнутого разворотом, чуть не сшибло запрягом. Сани одни за другими уносились по заулку. Лабинцов спохватился, что нигде не стреляют, и перенял заспешившего было прочь председателя: - Что - белые? Отбиты? Тот не стоял на месте, глядя мимо и показывая, что его ждет неотложное: - Есть такое дело! - он побежал и смешался с уходившими поселковыми. 43 Поутру Лабинцов шел в совет в состоянии мучительного умственного нытья. События ночи возбуждали саднящий пессимизм, будто Семен Кириллович заглядывал в сырой и темный ход. То, что довелось вскоре узнать, представило ему окружающую среду в образе взбаламученной стихии, где путаются кривые пути чужих соображений и поступков, чьи истоки пугают. Оказалось, что таинственное стало завариваться в ночь первого визита делегации. Предрика и другие большевики, словно в поселке стоял враг, конспиративно встретились в здании школы. Затем они отправились на телеграф, но не по улице, а дворами, перелезая через заборы. Позже об этом будут рассказывать с сурово и отчаянно загорающимися глазами: "Башкирская охрана могла патрулировать..." Охрана же в это время безмятежно почивала. Коммунисты передали телеграфом в оренбургский губком все, что знали о делегации и ее планах. В губкоме помнили, как Баймак принял посланных за золотом, и двадцать минут аппарат молчал. Но вот лента побежала: "Всякое формирование автономного Башкурдистана является контрреволюционной националистической бандой. Появившийся в Оренбурге башкирский совет целиком арестован как безоговорочно контрреволюционный. Завтра получите приказ номер пять". В губернском центре решили отложить вопрос о драгоценном металле - ввиду намечающегося подарочка: согласия Баймака с башкирами. При телеграфисте по очереди дежурили поселковые большевики, пока не поступил обещанный приказ - "беспощадно бороться с зеленознаменными беломусульманскими бандами". В заключение аппарат отстучал: "...заслуга в обезвреживании будет высоко оценена". Это было то самое яблоко, что соблазняло предрика, обремененного заботой: как, не отдав золота, отвести карающую десницу. Он телеграфировал, что для захвата банды сил нет, но предложил маневр, не вызвавший возражений Оренбурга... Люди, что выехали в Орск с деньгами башкир, были секретно проинструктированы. Они закупили сто с лишним винтовок, тридцать тысяч патронов и отправились назад окольной дорогой. В глухой деревушке неподалеку от Баймака их поджидали оренбуржцы, что просочились сюда неприметно, порознь, чтобы не вспугнуть башкир. Среди баймакского актива, наряду с лицами посвященными, которые знали все, имелись и те, кому, опять же с наказом хранить тайну, было сообщено: на поселок совершает рейд белопартизанский отряд. Он будет врасплох атакован красным полком. Задача поселковых дружинников - "в боевых условиях эвакуировать башкир". В начале ночи, которую мы описали, более ста рабочих скрытно, малыми группками, вышли из поселка и собрались на замерзшем болоте, где уже сгружали подвезенные винтовки. Оренбуржцы разделили вооружившихся людей на четыре взвода, которые обложили свой же спящий Баймак и, по команде, стали пулять поверх крыш... Последующее известно. Когда делегация была "эвакуирована", оренбуржцы, по уговору совета с губкомом, убыли, дабы своим присутствием не напоминать о распре из-за золотого резерва. Башкир, под охраной местных красногвардейцев, совет поместил в бараке на ближнем руднике. x x x Семен Кириллович, которому не давали покоя эмоции идеалиста, чье мировоззрение пошатывалось, проникал в душу среды, ища примирения с собой. Он говорил друзьям-рабочим: - Приехала делегация с дружескими предложениями, с ней стали сотрудничать - и вдруг... посадить под арест? Ему отвечали с благодушной покорностью, к какой побуждают настырные, но любимые дети: - Не наши они, а хотели попользоваться. Видели вы их знамя зеленое? Ни красной звездочки на нем. - Традиционное - то есть по стародавнему обычаю - мусульманское знамя, - начинал Лабинцов с преподавательской дотошностью в разъяснениях. - О чем и разговор. Бело-зеленые они! - непринужденно прерывали его с симпатией людей, уверенных, что они понимают то, до чего не дойти этому приятному, образованному, но не настоящего труда человеку. - Хорошо ли - взять их деньги, а потом так поступить? - упорствовал Семен Кириллович. - Деньги взяты на общее дело, - слышал он в ответ. - А давали они их из своего расчета: чтоб нашими руками оружие заиметь. Против нас бы и повернули. - Но они с белыми воюют. - Так на то и банды! Они ль друг с дружкой ладят? - отвечали ему с вежливой иронией превосходства. Баймак тем временем окружали башкиры: спасшийся Карамышев собрал возмущенных из четырнадцати волостей. По телеграфу пришло требование исполкому: сложить оружие и отпустить захваченных. Председатель связался с Оренбургом, после чего глядел соколом. Депутаты, узнав от него, передавали рабочим посмеиваясь: "У башкир на один дозор не наберется ружей. Вся толпа - с самодельными пиками. Всыпят им горячего!" Предрика телеграфировал Карамышеву, что "доводит до его сведения губернский приказ номер пять", к которому и присовокупил ответ исполкома: "Только через трупы рабочих вы можете взять оружие и арестованных". Башкиры перерезали провода, но не атаковали. Прошло три дня, стала доноситься редкая перестрелка. Потом красногвардейцы-разведчики крадком вынырнули из поселка и прибежали назад, подбрасывая шапки: противник ушел. Ходили в деревню по соседству, где встал красный карательный отряд: более шестидесяти запряжек, бомбомет, станковые пулеметы. В поповском доме, натопленном до банной духоты, командир накрылся одеялом над горячим чугуном с травяным настоем и вдыхал целебные пары: изгонял легочную хворь. Он открыл мокрое лицо и, моргая слезящимися глазами, сказал, что "уже поработано" по башкирским волостям и будем, мол, продолжать "без роздыху", не заходя в Баймак. А Лабинцов при каждой встрече с предрика спрашивал об арестованных. Тот отвечал наигранно-вольно, почти панибратски: - А важный они народ! ой, ва-а-жный, а? - Но тут же добавлял уже совсем с другим выражением, понижая голос в смирении перед возложенной на него ответственностью: - Серьезные фигуры. Очень-очень серьезно мы к ним... В перерыве заседания он, как обычно, занимался бумагами за столом, и Семен Кириллович присел подле: - Я уже говорил... Изильбаев страдает язвой желудка. Предрика поглядывал любопытно и кротко: - Это не секрет. Лабинцов кивнул и постарался произнести потеплее, как бы заранее благодаря: - Он получает молоко? - Решался вопрос. - Решили? - слабо улыбался Семен Кириллович. Черты председателя выразили глубокую горечь, точно он услышал от уважаемого человека нечто кощунственное: - После исполнения приговора вопрос не стоит, - было сказано отчужденно-замкнуто. Оно отозвалось в Лабинцове невыразительно и тупо, будто стук по толстому дереву. Так остро было то, что рассекло сознание. Предрика расстроенно-сердито точил карандаш и заполнял собою мир. Семен Кириллович, чувствуя сквозяще холодный перерыв в мыслях, бесцельно спрашивал: какой приговор? кто судил, когда? - Принести вам приказ номер пять и все телеграммы? - щеки председателя стали сизоватыми от напиравшей крови. - Я говорю о местных решениях... - меркло пробормотал Семен Кириллович. - Как же у нас, при нашей власти, может быть без местных решений? - произнес предрика укоризненно и сокрушенно, с видом оскорбленного, который не желает ссориться. Лабинцов обнаружил отсутствие в себе воли, точно исчезли формы, в которых она могла проявиться, и ему стало нечем определять свое поведение. Он понес было домой всепожирающее чувство душевного разора, но его остановили по делу. В селах, зная о золотых пудах в Баймаке, подняли цены на продовольствие, и требовалось решить: соглашаться или ехать в дальние деревни? Семен Кириллович, конвульсивно стряхивая с себя надсаду момента, жадно прильнул к своевременной трудности, окружил себя знакомым, привычным. 44 Симпатия к зятю напрягалась в душе Прокла Петровича, подвигая его, когда он представлял некую тяжбу, Высшего Судию, вступаться за Лабинцова. "Он по своей природе - крайне поддающийся внушению!" - в эту точку нацеливал размышления хорунжий. Обобщая, их можно передать так. Чуткий к хищности жизни, Лабинцов боится отчаяния, безверия, апатии, и всякий внушительно звенящий хрип кажется ему окрыляющим мотивом. В беседах с зятем Прокл Петрович подбирался к вопросу веры и однажды высказал припасенное: - Нравственный закон внутри нас. Ведь это конкретность, сигнал решениям, которыми мы обязаны... - он хотел сказать "Творцу", но Лабинцов опередил, закончив с вопросительной интонацией: - Аду? Нет, - продолжил он прочувствованно, - я верю в нравственность, которая существует вне страха перед адом. Мое убеждение: у истоков сущего стоит Высший Разум. Но, создав Жизнь, Бог вряд ли входит в подробности поселка Баймак. Они прогуливались ранним утром и сейчас были за окраиной, на дороге, вблизи которой сохранились редкие клены - раскидистые, в свежих маслянистых листочках; по сторонам расстилалась молодая зелень щавеля, лебеды, крапивы. Байбарин огорченно думал, что жизненная линия зятя, видимо, пролегает в обход Божьего поступка. На месте зятя Прокл Петрович проклял бы здешнюю власть за расстрел башкир. Но Лабинцов не знал молитвы, он слушал иные внушения. Какой шаг он ни делай, делает его он - плюс те, кто имеет над ним власть совместных увлекающих забот. Инженер и заговорил о них, о хлопотах, о затруднениях, благодаря которым в нем нуждается масса людей. Это превращало его жизнь в широкоохватное положительное действие, что оказывалось таким ценным теперь, когда время перестало быть производительным трудом. Он сетовал, какие открываются "случаи жульничества с умопомрачительно дорогими солью и мылом". Говорил с переживанием в голосе, что лгут не только те, на кого приносят ему слезные жалобы, но и сами жалобщики. Он признавался тестю, что запутан, задерган и полон раскаяния - "зачем связался..." Но Прокл Петрович понимал: общность с воспаленно-суетливой средой для Лабинцова - ни что иное как защита в ее, скорее, не прямом, а психологическом значении. Низкое, ничтожное, с чем ему нужно разбираться, помогает не останавливаться на гораздо более мрачном, что выбрасывает побеги там и сям. Байбарин спросил о предрика: мешается он в дела? - Он? - недовольно переспросил зять. - Как сказать... У него своих разбирательств достаточно. Исполком берет суммы немаленькие, распределяет, и, я думаю, не обходится без... без неурядиц. - На что же идут суммы? - полюбопытствовал Прокл Петрович. - Больше всего, полагаю, на военные нужды... Баймак теперь располагал своей боевой единицей: отрядом в сто с лишним красногвардейцев. Несколько недель назад он поступил в распоряжение Оренбурга и использовался против белых партизан. Хорунжего интересовало: что же, оренбуржцы отступились от золота? - Да осталось-то совсем незначительное количество, - словно бы с облегчением сказал Лабинцов. - Вся надежда на кустарные промыслы. Байбарин хотел подковырнуть: "А на губернскую рабоче-крестьянскую власть не надеетесь?" - но сдержался. - С вашим советом, выходит, губерния поладила. А как они к тебе? - спросил он. Лабинцов ответил с неохотой к теме: - Не трогают. Прокл Петрович напомнил, что ему было рассказано об эпизоде с гологлазым, когда миг отделял зятя от удара пули в грудь. - Они без крови-то не могут. Однако зять, после того как "впечатления отстоялись", уже не верил, что уполномоченный действительно решил убить его. - Беда нашего времени - невероятная поспешность, - начал объяснять Семен Кириллович. - Неожиданности так и сыплются, и мы делаем выводы в жаркой спешке. Действительность, бесспорно, тяжела, но в нашем сознании она принимает совсем уж уродливые образы. Надо понимать, что разгулялась не какая-то небывалая жестокость, а на нас налетает шквал поспешек. За ним все придет в равновесие. Прокл Петрович раздраженно безмолвствовал, не давая себе возмутиться. Зять почувствовал неудобство. - Но ты же не обольщаешься насчет белых? - сказал обеспокоенно. - Или мы все-таки... идейно - в разных лагерях? У хорунжего во все эти дни как-то не легла душа открыть о разгроме красного отряда, о своей роли. Зять знал только, что Байбарины спасались, ожидая: красные сожгут их усадьбу. Это вполне отвечало духу той поры: усадьбы горели, и их владельцы не всегда оставались в живых. По рассказу тестя, беженцы добрались до белоказачьей станицы, но там "получилось несогласие", "поворачивалось довольно худо", и они, презрев дальнее расстояние и опасности, направили стопы к дому дочери и зятя. Сейчас, после обращенных к нему вопросов, хорунжий ощутил готовность рассказать, в чем он "не согласился" с белыми, углубиться в это, развить выношенную идею. Он приступил к тому, что уже знакомо читателю: как фон Гольштейн-Готторпы присвоили фамилию вымерших Романовых и втерли народу очки, будто они - русская династия. Лабинцова нимало изумила погруженность тестя в историю, он остановился на дороге и, полузакрыв глаза, улыбался недоуменно и снисходительно. Прокл Петрович объяснил, что не один год собирал сведения, вел переписку со знающими людьми, заказывал у книготорговцев нужные издания, занимался в библиотеках. Он стал разворачивать перед зятем свое понимание Февраля и его последствий - "прорвавшегося народного возмущения чуждым, искусственно насажденным порядком". Рассуждая, доказывая, Байбарин напоминал о том, что сообщали историки, высказывали писатели. Однако он был лишен возможности узнать немало того, что подкрепило бы его точку зрения, и мы придем на помощь нашему герою. Читатель наверняка встретит кое-что знакомое, и мы просим нам это простить: знакомо-то оно знакомо - но в более или менее устоявшемся освещении. Почему бы не примерить иной взгляд? 45 Оправдан ли риск вызвать приговор: это отступление, добавляясь к тем, что уже были, "окончательно убивает" действие? Допустимо ли - уже слышим мы раздраженное - так "нашпиговывать" роман историческими справками, публицистикой, пояснениями "лекционного характера"? В то время, когда хочется знать, что было с героями дальше, все это отвлекает, мешает и в итоге отбивает интерес к чтению. Да, но если без добавляемых фактов нельзя оценить то, что думают и что делают герои? Если оно не может не проситься на свет: все отличающее главного героя, хорунжего, от людей его эпохи? Убеждения, которые ведут его этим, а не иным путем, требуют и рассказа о том, на чем они зиждятся. Точно так же, как, сказав о зажженном ночью фонаре, надобно упомянуть и о предметах, выхваченных его светом из тьмы. Не менее уместно и знание, взял ли путник с собою в дорогу запас съестного? Или нет - но зато он несет соль, без которой живут в тоске многие, имеющие вдосталь муки и картофеля... Итак мы продолжаем разговор о той соли, которая разъест заблуждения относительно прошлого - откуда не удалить камень преткновения: эрцгерцог Карл Петер Ульрих фон Гольштейн-Готторп занял российский трон в качестве Петра Третьего Романова. Императрица Елизавета, которой он наследовал, не имела детей, эрцгерцог же был сыном ее умершей сестры. Сестры Анны, которая вместе с отцом Карла Петера Ульриха эрцгерцогом Фердинандом отказалась, под присягой, за себя и за свое потомство от всяких притязаний на российский престол. Такова была воля Петра Первого. Елизавета нарушила ее, назначив Карла Петера Ульриха своим наследником, - превратила в ничто присягу. Это обстоятельство, как и то, что он не родился Романовым и был привезен из-за границы, делало его весьма зависимым от российской верхушки, а если шире - дворянства. Оно, составляя офицерский корпус, являлось костяком вооруженных сил, и его настроение могло многое определить. Исстари дворянство несло государственную повинность: оно должно было служить - и именно поэтому владело крестьянами. Целесообразность крепостного права состояла в том, что крепостные содержали дворянина, дабы он мог исправно служить государству. Не только на мужике, но и на барине лежала обязанность и тяжелая. Освобождение от нее дворян - ход, само собой разумеющийся для "правителя со стороны", чье положение в одном немаловажном пункте условно и вообще зыбковато. Правда, как мы знаем из исторических работ, монарх был туг на соображение, но имелись же советники. Скорее всего, по подсказке немцев его окружения и заинтересованных русских (Ключевский говорит о Воронцовых, Шуваловых "и других, которые, спасая свое положение" при троне, "хотели царскими милостями упрочить популярность императора"), Петр Третий - не минуло и двух месяцев после его вступления на престол - издал Манифест о вольности дворянства. Всем служащим даровалось право уходить в отставку и, по-прежнему владея землей и крестьянами, вести частную жизнь. Дворянин теперь даже мог уехать за границу и, по своему выбору, поступить на иностранную службу - русские же мужики оставались его собственностью, трудясь на него. Екатерина Вторая, свергнув супруга с помощью русских вельмож, еще более него нуждалась в расположении господствовавшего в России сословия. Политика его ублаготворения и отход от старорусских традиций продолжились. Жалованная грамота дворянству закрепила освобождение дворян от военной и гражданской службы, от податей, телесных наказаний, провозглашала их право полной собственности на землю, недра, воды, леса - на все, что есть в имении. Подтверждалось исключительное право дворян на владение населенной землей. Еще Екатерина предоставила помещикам власть уже не только ссылать своих крестьян в Сибирь, но и "за дерзости" отправлять в кандалах на каторгу - не уведомляя судью, в чем состояла "дерзость". Кроме того, помещик теперь мог во всякое время, не дожидаясь рекрутского набора, отдать крестьянина в солдаты. И это все - в придачу к давно имевшемуся праву сечь крепостных. Указом Екатерины крестьянам отныне запрещалось жаловаться на господ, а если кто "дерзнет", того следовало наказывать кнутом. Екатерина не упускала и другие способы утвердиться на захваченном троне. В то время довольно еще значительная доля крестьянства жила на государственных землях и оставалась незакрепощенной. Императрица принялась нарезать из этого резерва имения и, обращая свободных людей в рабов, раздаривать тем, в ком была заинтересована: русским вельможам-любимцам, ну и, конечно, гостям, которых влекла Россия. За тридцать шесть лет царствования Екатерина раздала в частное владение около миллиона душ. Сын ее Павел, своей матери не любивший, что иное, а эту ее практику продолжил с размахом. За четыре года правления он раздарил более полумиллиона крестьян - "скоровременно и безрассудно", как с землей, так и отбирая у них земли "даже из-под пашен и огородов" (Державин). Но уже и ранее того Екатерина Вторая сделала крепостное право таким нещадным, каким оно не было до воцарения фон Гольштейн-Готторпов, хотя начало ужесточаться еще при господстве временщика Бирона в правление Анны Иоанновны - правление, которое историки именуют периодом "немецкого засилья" (словно бы позднее такового уже не бывало). Полагая, что спина русского мужика не должна быть в разлуке с плеткой, Екатерина оказалась безупречной немкой в ее сочувствии собственному народу, хорошо знающему, что такое безземелье. Благодаря ей многие германские жители, которым, как и их потомкам, судьба судила мыкаться в нищете, превратились чудесным образом в российских землевладельцев. Было бы странно, если бы немец осуждал за это Екатерину, и мы решительно возражаем против попыток приписать нам что-либо подобное. Отражая сделанное императрицей, мы всего лишь не исключаем, что русский читатель может иметь свой взгляд на ее деяния... Начиная с декабря 1762, посланцы русского правительства стали частенько появляться на площадях германских городов. Барабанным боем созывалась публика, и ей зачитывали манифесты с приглашением в Россию. Они начинались словами о том, что императрица дарует переселенцам "материнское благословение" и берет их под покровительство. Приглашенным предоставлялась полная свобода вероисповедания. Они могли выбирать из перечисляемых местностей ту, где желали бы поселиться, и наделялись изумительным для России правом: самостоятельно управлять своими поселениями. Каждая семья получала в полное владение тридцать десятин земли: бесплатно, с правом передачи по наследству, но без права продажи. Переселенцев ждала беспроцентная ссуда. Они освобождались от воинской и прочих повинностей, от любой государственной службы, в течение тридцати лет не платили налогов и, кроме того, десять лет могли торговать беспошлинно. Тех, кто откликался на приглашение, российские чиновники и офицеры (главным образом, с немецкими фамилиями) собирали в партии и препровождали в портовый город Любек. Здесь в январе 1764 была открыта контора переселенческой службы, которую возглавил Кристоф Генрих Шмидт. Представители русского правительства (комиссары по делам переселения) обосновались и в других германских городах. В Ульме поставил дело на широкую ногу Карл Фридрих Майснер, во Франкфурте-на-Майне - Йоганн Фациус. Русская казна безвозмездно оплачивала проезд колонистов от российской границы до места жительства. Им выдавали, помимо "кормовых денег", суммы на разнообразные мелкие надобности. Прочие издержки записывались в долг. Приезжали не на пустошь: переселенцев ожидали дома. Каждая семья, оделенная весьма крупной ссудой в двести рублей, получала по две лошади и по корове (лошадь стоила семь-девять рублей, корова - пять-семь рублей). Представители власти отвечали за обеспечение прибывших орудиями труда, семенами, предметами домашнего обихода: столами, лавками, кухонной утварью - включая ложки. В первые с начала переселения четыре года казна израсходовала на колонистов более пяти миллионов рублей серебром: огромнейшие в те времена деньги. Впоследствии часть долга переселенцы вернули, остальное было им прощено. (21) Екатерина Вторая с немецкой честностью соблюла то, что обещала. Ее материнское попечительство о приглашенных не обернулось зазывной уловкой. Не всем россиянам приятно признавать это, однако оно так: их императрица не забыла, что была германской принцессой... Нас призовут "снять с глаз шоры" и увидеть в предприятии Екатерины заботу о благе российского государства: немцы-колонисты якобы несли в страну культуру земледелия - каковую должно было перенять русское крестьянство. Домысел без доли серьезности! Трогательно "просветительская" сказка. На переселение чаще решались батраки, решались те, кто, не имея собственной земли, не имел и должных навыков хозяйствования (кстати, тогдашние мелкие германские государства не могли похвастать культурой земледелия - в отличие от Голландии, от Англии). К тому же, люди перебирались, главным образом, в степи, в края с иным, чем у них на родине, климатом, и потому им самим приходилось присматриваться: как местный народ добывает воду, копая глубокие колодцы, как возделывает поля, разводит скот. "Пусть так, но заселение края полезно государству, - не сдастся читатель из упрямых, - не через десять, не через двадцать лет - позднее, - но плоды явятся!" Не станем спорить, однако же заметим: Екатерина, в противоположность мысли: "Народ для края!" - следовала правилу: "Край для народа!" После разделов Польши к Российской империи отошли земли, на которых жило немало евреев. Для них императрица в 1796 ввела черту оседлости, дабы евреи, оставаясь там, где были, помнили: переезд в незаселенные края - не про них. x x x Разборчивость в симпатиях ни в коей мере не противоречила коренному интересу царицы: самозваная династия должна была избежать участи известных временщиков и удержаться - ради чего одних следовало приносить в жертву, а других возвеличивать. Почему служивому до того дворянскому сословию и было даровано право на праздность, на разгульное самовластие. Ключевский пишет о нередких случаях, когда барин совершенно обезземеливал своих крестьян, сажал их на ежедневную барщину, выдавая им месячное пропитание. "Крепостное русское село превращалось в негритянскую североамериканскую плантацию времен дяди Тома" (обличающий рабство роман Г.Бичер-Стоу "Хижина дяди Тома" вышел в русском переводе в 1858 приложением к журналу "Современник"). Помещик торговал крестьянами как живым товаром, не только продавая их без земли, но и отрывая от семьи. Крепостных проигрывали в карты, меняли на охотничьих собак. Тургенев в "Дворянском гнезде" упоминает, что дед его героя вешал мужиков за ребро. Между тем как ранее, при Петре Великом, считает историк Сергей Платонов, в положении главных сословий существовало, во всей силе, равновесие. Равновесие - совершенно и окончательно нарушенное Петром Третьим и Екатериной Второй. То есть, уточним, голштинской династией. В обмен на власть, на ее сохранение она превратила "крепостных ради державы" в рабов частных лиц, чье небокоптительство столь выразительно запечатлено в русской литературе, вспомним ли мы Гончарова, показавшего нам Обломовку и Илью Ильича Обломова, возьмем ли Гоголя с его Маниловым, Ноздревым, Плюшкиным... В то время когда Обломов лежал на диване, а тысячи его братьев по классу развлекались в своих имениях, освободившиеся должности занимали иностранцы, хлынувшие в Россию. Голштинский Дом был в этом прямо заинтересован, ибо не только немцы, но и шведы, французы, венгры скорее станут за фон Гольштейн-Готторпа под фамилией Романов, чем за подлинно русского претендента, если таковой наметится. x x x Своеобразно (а как же иначе?) складывались отношения Голштинского Дома с церковью. Определенный в наследники Карл Петер Ульрих, приняв православие, во время церковной службы передразнивал священника и вообще задорно щеголял пренебрежением к православным обрядам. Сделавшись самодержцем и по закону став и главой Русской Православной Церкви (а это: право назначать епископов и обер-прокурора Святейшего Синода, менять, по усмотрению, его состав), он вознамерился, сказано у С.М.Соловьева, "переменить религию нашу, к которой оказывал особое презрение". Собирался уничтожить иконы в церквях, хотел обязать священников бриться и одеваться, как пасторы у него на родине. По словам Ключевского, монарх публично дразнил русское религиозное чувство, в придворной церкви во время богослужения принимал послов, "высовывал язык священнослужителям, раз на Троицын день, когда все опустились на колени, с громким смехом вышел из церкви". Словом, слишком уж переходил за рамки и, хотя и облагодетельствовал, к своей выгоде, русское дворянство, его сменила благоразумная, дальновидная и расчетливая супруга. Она оставила в покое иконы, бороды и облачение священников, но, как и ее муж дотоле, стала с истым уважением к прямой силе возвеличивать шпагу в ущерб рясе. Петр Третий успел утеснить духовенство и имущественно - Екатерина же пошла тут гораздо дальше. Она последовательно отнимала у монастырей угодья и крестьян (отняла сотни тысяч) и награждала военачальников (не в последнюю очередь, иностранцев), фаворитов, немецких родственников, а когда митрополит Ростовский Арсений в своем послании к ней выступил против, его по ее повелению расстригли и заточили пожизненно. Екатерина закрепила запрещение Петром Третьим домовых церквей, хотя в этом было, замечает С.Платонов, "принципиальное неудобство: выходило так, как будто православный государь воздвигал гонения на церковь". По обычаю, который велся из глубокой старины, домовая церковь была всегдашней принадлежностью всякой зажиточной усадьбы, даже городского богатого двора и представляла собой отдельную маленькую избу с бедным иконостасом, деревянной утварью. Приглашался нанятый на площади на одну службу, или на одну требу, полуголодный "безместный" священник и надевал облачение из домотканого небеленого холста. Он же исповедовал и причащал немногочисленную паству, крестил младенцев, соборовал отходящих в мир иной. Чем легче было завести, читаем мы у Платонова, и чем дешевле было содержать "свою" церковь, тем сильнее и распространеннее было стремление именно к "своей" церкви. "Против этого глубоко вкоренившегося в быту стремления и встал Петр Третий". Послужила ли тому его вздорность, мелочность, как полагают историки? А если предположить, что меру ему подсказали? Недаром ее оставили в силе Екатерина и кто царил за нею... Священник "при месте", имеющий приход, был связан клятвой верности царю и обязывался нарушать тайну исповеди "во всех случаях, когда относилось ко вреду Августейшей Особе". "Безместный" же пастырь выпадал из-под постоянного надзора. Он мог разносить по домовым церквям нежелательное, ту же истину, что на престоле - немец: оттого и притеснения, и непосильные поборы. Оттого и не дают народу выбраться из нужды - тогда как немцам почет, живут они своими селами на русской земле, свободные и богатые. Голштинскому Дому было определено опасаться такого рода просветительства и ужесточать "оказенивание" религии. Религиозное чувство обрекали на угасание и показывали пример: относиться всерьез к чувствам рабов, лишенных даже права пожаловаться? Сергей Аксаков в "Семейной хронике" рассказывает, как в екатерининские времена помещик, переселяя крепостных, оторвал их от церкви, в которой они крестились и венчались. Они, читаем, обливались "горькими слезьми" - им предстояло жить в местах, "где, по отдаленности церквей, надо было и умирать без исповеди и новорожденным младенцам долго оставаться некрещеными". Крестьянам это "казалось делом страшным!.." Вот тут-то бы и спасла своя домовая церковь! Что церковь "казенная" была не совсем своей, показывает Толстой в "Хаджи-Мурате" (это уже правление Николая Первого). Солдат Авдеев умирает от раны в крепости (заметим, она не осаждена, в ней течет обыденная армейская жизнь) - а полкового священника возле умирающего нет. Пришли друзья-солдаты, и Авдеев произносит фразу замечательной смысловой нагрузки: "Ну, а теперь свечку мне дайте, я сейчас помирать буду". Толстой добавляет деталь, столь же заостренно-глубокую: "Ему дали свечу в руку, но пальцы не сгибались, и ее вложили между пальцев и придержали... фельдшер приложил ухо к сердцу Авдеева и сказал, что он кончился". Вот так - без исповеди! без слова Божьего. Зато семье отписали, что солдат погиб, "защищая царя, отечество и веру православную". x x x Монархи-голштинцы в роли ревнителей православия - пикантно?.. Если Петр Третий хотел обязать священников бриться и одеваться, как пасторы у него на родине, и вознамерился "переменить религию нашу", то его сын (22) Павел Первый стал гроссмейстером католического Мальтийского ордена. Александр Первый, будучи наследником, имел в духовниках православного протоирея, который действительно брился - одеваясь, правда, не как пасторы: он предпочитал носить светское платье. Александр, заняв престол и в письме делясь с другом мечтой поселиться на берегу Рейна, молился то католическому Богу, то протестантскому. Он пригласил немецкую баронессу Крюденер проповедовать в России иллюминатство, осуждаемое православным духовенством; правда, впоследствии к иллюминатству охладел. Обладая характером мистического склада, Александр, между прочим, не оставлял без внимания и земные средства, призванные к охранению его власти: ту же тайную полицию. Название ее было: Особая канцелярия министерства внутренних дел, она имела свою сеть в гвардии и армии. Возглавлял канцелярию фон Фок, непосредственно за дела отвечал Густав Фогель. При Николае Первом важной фигурой на поприще, о котором речь, стал граф Бенкендорф, предложивший еще основательнее следить за состоянием общества, поощряя доносы, перлюстрируя частные письма. Царь сделал его руководителем преобразованного ведомства, которое было названо 3-м отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Бенкендорф отличился тем, что поставил под пристальное наблюдение печать, литературу, образование, ужесточил цензуру. Его правой рукой стал Дубельт, по чьему личному приказу был установлен тайный надзор за Пушкиным, Некрасовым и другими литераторами. Не жалея денег на охранительные меры, сделав, кстати, небогатого Дубельта весьма состоятельным господином, Николай Первый настолько верил в возможности полиции, что одного из ее чиновников назначил профессором Харьковского университета. Император посчитал нужным покончить с традицией Петра Первого, запретив российским студентам учиться за границей. А как пройти мимо такого эпизода, добавляющего еще одну черточку к портрету царя Николая? Лев Толстой пишет, как царь распорядился перевести несколько тысяч государственных крестьян в свои удельные, и об этом сообщила газета. Монарх тут же велел отдать редактора в солдаты. Служба же, богатая розгами и мордобоем, длилась двадцать пять лет. Заговорив о солдатчине, упомянем, что Николай Первый ввел для евреев натуральную рекрутскую повинность: в солдаты забирали еврейских детей, начиная с восьми-девятилетнего возраста. Герцен в "Былом и думах" описывает встречу в ненастный холодный день с толпой этих новобранцев, о которых командовавший ими офицер сказал: "Сначала было их велели гнать в Пермь, да вышла перемена - гоним в Казань (выделено Герценом)... беда и только, треть оставили на дороге (и офицер показал пальцем в землю). Половина не дойдет до назначения, - прибавил он". Герцен передает свои впечатления: "Привели малюток и построили в правильный фронт. Это было одно из самых ужасных зрелищ, которые я видал - бедные, бедные дети! Мальчики двенадцати, тринадцати еще кое-как держались, но малютки восьми, десяти лет... Ни одна черная кисть не вызовет такого ужаса на холст. Бледные, изнуренные, с испуганным видом, стояли они в неловких толстых солдатских шинелях с стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо равнявших их; белые губы, синие круги под глазами показывали лихорадку или озноб. И эти больные дети без ухода, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого океана, шли в могилу". Автор "Былого и дум", рассказавший и о многом еще, характерном для тридцатилетнего правления этого монарха, замечает: "Какие чудовищные преступления безвестно схоронены в архивах злодейского, безнравственного царствования Николая! Мы к ним привыкли, они делались обыденно, делались как ни в чем не бывало, никем не замеченные, потерянные за страшной далью, беззвучно заморенные в немых канцелярских омутах или задержанные полицейской цензурой". К этим словам весьма идет эпитафия, которой отозвался на смерть царя Тютчев - а он был не только поэтом, но и государственным деятелем. Эпитафию переписывали тайком, и начиналась она строкой: "Не Богу не служил ты, не России..." Совсем с иными чувствами восприняли кончину Николая Первого, монарха, который доверял лишь двоим людям - Бенкендорфу и прусскому послу фон Рохову, - в Германии. Берлинские газеты писали: "Умер наш император". (23) Унаследовавший трон Александр Второй, вспоминает фрейлина его супруги, дочь Тютчева Анна Аксакова, "смотрел на русское платье как на неуместное проявление вольнолюбия". Среди многого, что осталось в литературе о его правлении, приметим: принижение, "оказенивание" православия оборачивалось тем, что в конце шестидесятых, начале семидесятых годов (XIX век) сокращалось число приходов, в некоторых селах закрывались церкви. Сын этого монарха Александр Третий "не усмотрел тревожного омертвления в состоянии православной церкви, не дал импульса к оживлению церковного организма, не протянул помощи униженным сельским священникам в их бедственном положении, оставил церковь - а с ней и народное православие - в тяжелом кризисе, хотя еще не всем ясном тогда" (Солженицын). Но ведь и то сказать: почему он должен был поступить иначе? Любя заявлять о своей "истой русскости", он, еще будучи наследником, вступил в Копенгагене под руководством датского короля, будущего тестя, в масонское Всемирное братство. Датский король позднее заботился о ложе мартинистов "Звезда и крест", открытой в Петергофе уже с соизволения Николая Второго. Царя приняли в ложу, и для него вызывали дух его отца. Об увлечении Николая Второго спиритизмом написано достаточно; напомним только, что вызывание духов, занятия магией осуждаются православием как тяжкий грех. Зато какую последовательность явили Гольштейн-Готторпы в гонениях на старообрядчество, сохранявшее силу веры, укорененность в национальное! Лесков в "Соборянах" описывает, что - в просвещенном девятнадцатом веке - доводилось выносить старообрядцам, которых тщились принудить к отречению от веры. О событии в царствование Александра Второго рассказывает Гиляровский: когда войска и полиция стали врываться в скит, старообрядцы, запершись в особой избе, сожгли себя, как их единоверцы во времена Аввакума. И еще факт. Епископ официальной церкви Мефодий причастил умирающего старообрядца. Так вот, Николай Второй - который и в ложе мартинистов членствовал, и питал пристрастие к магии и колдовству - счел поступок епископа грехом, не заслуживающим снисхождения. Мефодия заковали в кандалы и погнали в Сибирь, но ему было семьдесят восемь лет, одолеть путь пешком он не мог. Тогда его водрузили на лошадь и привязали к ней; но все равно достичь места ссылки ему не довелось, он умер в дороге. Старообрядцев не допускали к государственной службе, чего никак не скажешь о католиках, лютеранах, кальвинистах, лицах англиканского вероисповедания. Примечательно или не очень, но в России до 1833 года роль национального гимна выполнял английский гимн "God, save the king" ("Боже, храни короля"), написанный, по заказу англичан, немецким композитором Генделем. (24) В Отечественную войну с ее Бородином национальный гимн - английский! И какая уж несообразность в том, что упоминавшийся Карл Роберт фон Нессельроде-Эресгофен, с 1816 по 1856 - министр иностранных дел (с 1845 - еще и госканцлер), не научился говорить по-русски? (Кстати, последний российский император Николай Второй и тот говорил по-русски с акцентом). Однако не столь просто расстаться с Нессельроде - уж больно любопытны его фигура и удавшаяся карьера. Происходя из германского графского рода, принадлежа к англиканской церкви, он учился в гимназии в Берлине и позднее поступил на русскую службу. По воспоминаниям князя П.В.Долгорукова, он "был отменно способным к ведению обыденных, мелких дипломатических переговоров. Но зато высшие государственные соображения были ему вовсе чужды... его страстью были три вещи: вкусный стол, цветы и деньги". Он так чтил австрийского канцлера Меттерниха, находился под столь сильным его влиянием, что Долгоруков написал о нем (о Нессельроде): "Этот австрийский министр русских иностранных дел". Долгоруков отмечает, что Нессельроде "не любил русских и считал их ни к чему не способными, зато боготворил немцев". Таков деятель, что сорок лет (при Александре Первом и Николае Первом) ведал внешней политикой России. Семидесяти шести лет уволенный в отставку, он умер в восемьдесят два года - возглавляя Комитет финансов и оставаясь членом Государственного совета. Нессельроде Карл Роберт (для русских он был Карлом Васильевичем) владел землями и крепостными крестьянами в разных краях империи (имел 5373 души; в частности, 274 души - в Оренбургской губернии). Он удостоился всех высших российских орденов и похоронен на лютеранском кладбище. Коли мы коснулись владения русским языком, скажем, как свободно им пользовался, к примеру, Петр Андреевич Клейнмихель, ставший главноуправляющим путями сообщения и публичными зданиями империи. Когда он слышал имя министра финансов Вронченко, то сразу же заявлял: "Скотина!" Статского советника Игнатова называл так же: "Позвать сюда скотину Игнатова!" Клейнмихель, до того никогда не видавший ни паровоза, ни вагона, был назначен Николаем Первым руководить строительством железной дороги между Петербургом и Москвой, благодаря чему нашел свое место в поэме Некрасова "Железная дорога". У Анны Аксаковой (Тютчевой) читаем: "Клейнмихель вызывает всеобщую ненависть, ему приписывают большую часть наших неудач, благодаря ему у нас нет ни шоссейных, ни железных дорог и в этой области администрации совершаются невероятные злоупотребления и хищения". Клейнмихель не раз уличался в "расточительстве" казенных денег, которые, были случаи, "неизвестно куда девались". Только на содержание занимаемого им дома он получал из средств своего ведомства от ста пятидесяти до двухсот тысяч рублей ежегодно. (Вспомним, помещик Илья Ильич Обломов считался небедным при доходе восемь тысяч рублей в год). Заимев девять тысяч четыреста крепостных душ, беспрестанно украшая дом новой мебелью за счет казны, Клейнмихель не давал из ее средств ста рублей семье несчастного мелкого чиновника, которого не на что было похоронить. Этот деятель, возведенный Николаем Первым в графское достоинство, тоже получил все высшие российские ордена, включая орден Св. Апостола Андрея Первозванного с бриллиантовыми знаками. x x x Можно перечислять и перечислять сановников, схожих с Нессельроде и Клейнмихелем в том, чем они столь привлекали фон Гольштейн-Готторпов, но мы лишь окинем взглядом кое-что из встречающегося о немцах в русской литературе. Для начала подходит цитата из Мамина-Сибиряка: "Красный короткий затылок и точно обрубленное лицо, с тупым и нахальным взглядом, выдавали в Майзеле кровного "русского немца", которыми кишмя кишит наше любезное отечество". Помня о подчеркнутой распространенности типа, взглянем на отдельные портреты. В рассказе Толстого "Божеское и человеческое", основанном на фактах, читаем о генерал-губернаторе Южного края: "здоровый немец с опущенными книзу усами, холодным взглядом и безвыразительным лицом". Его прототип Тотлебен в 1879 отправил на виселицу троих народовольцев, обвинявшихся в подготовке покушения на Александра Второго. У Толстого есть слова, которые стоит перечитать и задуматься. Утвердивший приговор немец вспомнил "чувство подобострастного умиления, которое он испытал перед сознанием своей самоотверженной преданности своему государю". Тургенев тоже взял подлинный случай из жизни и написал повесть "Постоялый двор". В ней фигурирует помещица-немка, владеющая крепостным человеком Акимом, который трудами-стараньями построил постоялый двор, и дело пошло очень хорошо. Но помещица отняла двор и продала, а Акиму велела вынести три рубля, да и тех ему не передали. В рассказе Гаршина "Из воспоминаний рядового Иванова" капитан Венцель, убежденный, что есть только одно средство быть понятым русскими солдатами - кулак, - избивает их до полусмерти, выделяясь лютостью среди офицеров. Солдаты, переделав его фамилию на свой лад, за глаза зовут его "Немцевым". Не пронзителен ли тот же мотив в явлении русской классики - рассказе Григоровича "Гуттаперчевый мальчик"? Кто так жесток с мальчиком-учеником (рабом фактически) и заставляет его выполнять цирковые смертельные трюки - до того, последнего?.. Акробат-немец. У Куприна в "Конокрадах" немец-колонист отрубил у попавшегося незадачливого вора пальцы на обеих руках, приговаривая: "Не воруй, коли не умеешь". Это - в конце девятнадцатого века! Эпизод поразителен тем, что предоставляет поразмышлять не столько о жестокости немца (уже читали), сколько о том - кем он осознавал и чувствовал себя в Российской империи. И ведь не обманывался - о его наказании и мысли не было. Как не было бы у него самого мысли в Германии учинить подобный самосуд - за него пришлось бы отвечать по закону. Так чем возразить на то, что немцу в России было вольготнее?.. Имел, имел Прокл Петрович основания горячиться, говоря о русской смуте и Голштинском Доме. 46 Мысли тестя заставили бы Лабинцова воспринять их иначе, будь они преподаны человеком, принадлежащим к ученому миру. Но то, что "идеи" высказывал "доморощенный философ", не располагало инженера к глубине размышлений над ними, не побуждало отвлечься от значимости собственного понимания вещей. Он, однако, не мог не замечать нового, меткого и бесспорного в рассуждениях отставного хорунжего, и это подспудно смущало, хотя Семен Кириллович ни в коем случае не согласился бы, что задевается его самолюбие. Взяв позу доброжелательно-иронического внимания, он выслушивал очередной довод и, участливо кивнув, произносил: - Интересно подмечено, да только за деревьями не видно леса. Прокл Петрович, вскипев, преподносил что-нибудь особенно убедительное, но зять отвечал все с тем же мирно-обезоруживающим упрямством: - Не спорю. Но, прошу прощения, ты повторяешься. - Дождавшись момента, Семен Кириллович выдвигал свою систему взглядов: - Наша история, с ее чудовищным смешением противоречий, намного сложнее, чем можно себе представить при недостаточном изучении... Вопиющее самовластие укоренено у нас во времена Орды, и потому наши города развивались не как узловые промышленно-торговые пункты, а как цитадели власти над окрестным людом, власти насилия и произвола. Они, города, так и остались, по сути, гнездовьями чиновничества, и в них не выработалась сознательная сплоченность населения. У тех же немцев и поучиться бы, как бюргеры завоевывали свои свободы и давным-давно добились, чтобы верховная власть относилась к ним не без уважения... - Немцы-колонисты не могли пожаловаться на неуважение царской власти, - вставил Прокл Петрович; он и зять чаевничали вдвоем. - Колонистов у нас - два миллиона, а полтора века назад не было и десятка тысяч. Скажешь - это не колонизация? Ну тогда скажи: возможен в России такой порядок, когда русская деревня получила бы те права, те условия жизни, которые имело у нас немецкое село? Лабинцов помешал в стакане резной посеребренной ложечкой и отхлебнул чаю: - Ты так и видишь национальные пристрастия! Это держит тебя в плену. Как же, однако, быть с тем, что царь не воздержался от войны с Германией? Байбарин кивнул, как кивал на его доводы зять: - Войны бывали и между германскими государствами и не столь уж давно. Внутрисемейная борьба за главенство! И к этой большой войне, не сомневаюсь, подтолкнули семейные счеты, но здесь надо еще покопаться... Как бы то ни было, они свою роль сыграли, но главным явилось другое. Царь почел выгодным подыграть национальному чувству в обществе. Хорунжий поднес к губам стакан чая, с выражением внимательности сделал глоток и причмокнул, словно от необыкновенного удовольствия: - Почему наша образованная и полуобразованная публика - от профессоров и думских ораторов до школьных учителей и почтовых служащих - так воспылала противогерманским возмущением? Где был ее патриотизм в войну с Японией? Питерские студенты, по случаю японских побед, даже поздравление отправили микадо... Зато уж с Германией - брать Берлин и никаких! В Питере, в Москве беккеровские рояли выбрасывали из магазинов со второго этажа! Сторожа-старика, что в германском посольстве был оставлен, забили дубинками, о чем газеты сообщили с гордостью. Ты же сам наблюдал это - продолжал Прокл Петрович, лишая зятя повода для несогласия. - Патриоты, куда ни глянь, клокотали яростью, как горшки в печи. А допрежь того: как приветствовалось сближение с Францией - Германии в пику? Те же французы и англичане Севастополь у нас забирали, и об этой их славе напоминает в Париже Севастопольский бульвар. Наполеон Москву навестил - а когда к нам вторгались немцы? Последняя война с ними была при Елизавете - да и то далековато от русских земель. Хорунжий взыскующе взирал на Лабинцова: - Как и откуда оно произрастало - стойкое озлобление на немцев? Чем Германия уедала Россию да так, что ни одна страна, считая и побившую нас Японию, не вызывала эдакого бурления страстей?.. Умолкнув на миг, Байбарин проговорил с печальной укоризной: - Разве же не понятно, разве не очевидно, что Германия расплачивалась за наших, за российских немцев? Они из поколения в поколение говорили в селах только на своем языке - германские собственники нашей земли, жители германских оазисов. Они гордились своими колбасами и ветчиной, пивом и тминной водкой, открыто кичились перед русскими тем, что они - немцы. Как же было не оскорбиться русскому национальному чувству? Возмущение обратилось на Германию, откуда текли и текли к нам ее ухватистые детки... В силу этого, считал хорунжий, укрепилось представление о Германии как о вселенском Зле, распространилась убежденность в роковой немецкой угрозе, в том, что Германия готовится подмять Россию, уже разведанную, облюбованную и обжитую немцами. Не останавливаясь на том, далеко или нет от истины подобное мнение, Прокл Петрович присовокупил: общему настрою сообщало остроту застарелое негодование военных - из-за того, что среди них особо отличаемы немцы. Русские генералы и честолюбивые, стремившиеся к власти деятели Думы понимали: война с немцами окажется дорогой в западню для монарха голштинской династии. Вот что делало эту войну Великой необходимостью! Царь, при поощрительном воодушевлении близких ему лиц, не менее умных, чем он, решил, что блестяще выиграет, неопровержимо доказав свой русский патриотизм, - ежели поплывет на волне. И поплыл - словно щука в плетеный вентерь. В февральские часы он оказался один перед тем, чем сделался выпущенный из бутылки джинн: ненависть к немцам. Царю предложили: или отречение, или будет обнародовано, что он - фон Гольштейн-Готторп. В этом случае генералы-русаки арестовали бы и его, и немцев свиты... (25) Слушая тестя, Семен Кириллович думал: "Одно втемяшилось колом, и все остальное на привязи, от кола - никуда". - Ты себе же противоречишь, - сказал он устало. - Войну прежде осуждал и теперь ура-патриотизм выбранил, кажется, - а с тем и оправдал. Прокл Петрович, осерчав, помотал головой: - Я не оправдываю войну! Я объясняю, что к ней вел все тот же обман с династией! Если бы не он, народ знал бы - виноваты не Германия и даже не наши российские немцы. Не будь веры в то, что на престоле - русский царь-батюшка, россияне давно бы поднялись на борьбу против коронованных иноземцев. Семен Кириллович, внушительно отчеканивая слова, произнес: - Сегодня страну раздирает классовая борьба. - До нее бы не дошло, да и не совсем она - классовая... к Февралю привела национально-освободительная борьба! - настырно продолжил свое тесть, но скоро оба обескураженно присмирели. То, что творилось сегодня, слухами затеребило нервы до той степени, когда ничего так не хочется, как сделать действительность сном. Вокруг из края в край разливалась плотоядная непримиримость проклятия. Бои становились кровопролитнее, картина - страшнее и страшнее... Красные предприняли из Оренбурга карательный набег на станицы повстанцев, но оказались отброшены назад в город. Уходя, они дотла сожгли станицу Павловскую. Чехословацкий корпус, чьи эшелоны занимали огромную протяженность Самаро-Златоустовской и Сибирской железных дорог, восстал против красных, захватил Самару, Уфу, Челябинск, другие города, и это поддержало повстанцев Оренбургского края. Главное командование чехословаков расквартировалось в Самаре, здесь же организовался противобольшевицкий Комитет членов Учредительного Собрания, и казакам были посланы оружие, боеприпасы. Противнику приходилось теперь уходить в оборону, но отбивался он упорно, располагая броневиками, которых казаки не имели. Красные превосходили их и количеством пулеметов, пушек. Атаман Дутов, с небольшими силами державшийся против Советов в Тургайской степи, начал наступление на Оренбург. Станицы встречали его хлебом-солью, а то и крестным ходом, служились благодарственные молебны, войско его росло. Большевики двинули ему навстречу по Орской железной дороге отряд с бронепоездом. Дутов лично руководил боем: под огнем с бронеплощадок атаки казаков захлебывались,