вая, что гость при белых имеет нужду в чужом имени: - И эта, теперь-то, власть - не та. Пахомыч вдумчиво смотрел на капустную грядку. - Сказана истина: внизу - власть тьмы, вверху - тьма власти. - Помешкав, произнес: - Зависимость русских от лжи не дает что-либо изменить... От дальнейшего, впрочем, воздержался, и заговорил Евстрат: - Видели вы, чтобы утка сама пришла на кухню к поварам? А рабочие, нализавшись лжи, поперли к красным. Не понимали, что обозначают тем самым: "Жарьте нас для будущего пира!" Те, конечно, рады и, не зарезав, начинают у живых выщипывать перья. Мастеровой будто дал выход ущемленной хмурой силе: - При царе я господ не любил. Начальство - ненавидел. Полицию, за глаза, хаял. Налогообложение - проклинал! А теперь... - говорил почти надрывно, - теперь и за то, и за другое, и за третье, за все тогдашнее я не устал бы землю целовать! Тогда к нам были несправедливы, но потрошить - не-е-ет, не собирались! - Ну, так тогдашнее теперь наладится, - отозвался Пахомыч с чуть уловимой улыбкой в голосе. - Счастливых надежд! - сказал с тоскливым сарказмом Евстрат. - Слыхали о законе "Реквизиции для военных нужд"? Он имел в виду приказ, дававший военным, к примеру, право конфисковывать у спекулянтов грузы, что занимали необходимые для снабжения фронта вагоны. Мера обеспечила начальство винами и коньяком, провозимыми с Дальнего Востока. Прочие же товары, после жирной "подмазки", благополучно оставались в вагонах. - Взятки и при царе брали, но чтобы так похабно... - Евстрат сжал кулак и притиснул к груди. - Вот тут бурлит и гложет - спасу нет! Рассказал, как у сукновалов ремесленной артели была конфискована шерсть и продана хозяевам фабрики. И разве это единственный случай? Чины военно-хозяйственного управления за казенные деньги вовсю скупают хлеб, чтобы вызвать его нехватку и нажиться на распродаже, как уже наживаются на торговле дровами, для чего реквизируют у лесорубов лес. Начальники, большие и малые, знают одно: искать поживу, роскошествовать, кутить по ресторанам - искалеченные же на фронте солдаты и семьи погибших не получают никакого пособия. А при царе - получали! - И разве тогда, - продолжал Евстрат в неотпускающем злом азарте, - поутру встретишь офицера под мухой? А теперь ходят с красными рожами - хоть прикуривай! Почему они не на фронте? Отродясь в нашем городе столько офицеров не было. Обсели тыл, как лягушки болото. 60 Пахомыч и Мокеевна, как и подобало их летам, обвенчались тихо и нашли квартиру в крепко строенном флигеле близ Конносенной площади. По нонешним временам, повторяла Мокеевна, перво-наперво надо беречься от голода. Она водила Пахомыча на базар, где неправдоподобно дешево продавалась свежая мелкая рыбешка. В это лето она заполонила Урал, поминутно всплескивала у самого берега: рыбаки таскали ее бреднями, "зачерпывали" наметками - большими сетчатыми кошелями на шестах - и торопились сбыть. Маненьковы носили ее с базара пудами. Незаменимая спутница бывшего хорунжего по случаю запаслась солью и управлялась с посолом рыбной мелочи ловко и вдохновенно: - Не дай Бог бесхлебицу, но если что - у нас будет и похлебать, и пожевать. На базаре услышали о расправе с отрекшимся монархом. Поговаривали: и вся его семья беспощадно побита красными. Люд, однако, более склонен был верить, будто царские дети, как заявляли большевики, "содержатся в надежном месте". В Пахомыче ожили недавние захватывающие беседы с Лабинцовым. Помогая Мокеевне потрошить рыбу, он поинтересовался ее мнением об убийстве царя. - За Богом не шел, старую веру гнал, - послышалось в ответ. - Ну, а будь он старой веры, была бы у бедноты лучше жизнь? Женщина поглядела на него с выражением: "А как же иначе? Ишь, проверить меня решил!" Он спросил, каким она хотела бы видеть царя. - Мне его видать не надо. Пусть бы себе сидел, где ему положено. Только б от него шло, чтобы в местностях не умирали от голода. - Как же он из Петербурга за каждым местом уследит? - Если царь уместный, - убежденно сказала Мокеевна, - то от него будут по местам, кто и уследит, и обдумает, и не допустит никого до голодной смерти. Пахомыч, под впечатлением этих слов, обрадованно осваивался с тем, что перед ним женщина непростая - мыслящая. Спросил, знает ли она, что царь обманывал, будто его фамилия Романов? Ведь был-то он немецкого рода... Мокеевна, разумеется, не знала - однако любопытство в ней не возбудилось. Она стряхнула с пальцев в лохань прилипшие рыбьи внутренности: - Ну и если б он был русский, а за Богом бы не шел?.. - в ее глазах проглядывала отстоявшаяся опытность. - Кто в Баймаке при красных верховодил? Кто хотел убить Семена Кириллыча? Русские. Простота умозаключения была восхитительна. У Пахомыча едва не вырвались похвалы - но он смекнул: с Мокеевной так не годится. Она в них увидит либо несерьезность, либо снисходительность. На ночь он читал Библию, а на другой день ноги понесли в публичную библиотеку. Стена ее вдоль всей панели была оклеена известиями о победах белых воинов. Лубочные Илья Муромец и Добрыня Никитич поддевали пиками паукообразных человечков, чьи физиономии имели отдаленное сходство с Лениным и Троцким. Сообщалось, между прочим, что кайзер Вильгельм распорядился приготовить "ферму под Берлином" для красных правителей, которые "уже пакуют чемоданы". В библиотеке Терентий Пахомович встретил вопросительный взгляд девушки, державшейся чинно-официально, ее цвет лица намекал на слабость к папиросам. Она услышала, что посетителя интересует рассказ Льва Толстого "Божеское и человеческое". Со вчерашнего дня это произведение напрягало память хорунжего. Барышня, которая видела перед собой, если судить по одежде, крестьянина, решила, что это - опростившийся толстовец. Она принесла второй том издания "Круг чтения" за 1906 год, и Терентий Пахомович увидел здесь нужный рассказ. Расположившись с книгой в пустом, с запахом сырости и прелой бумаги зале, нашел эпизод, где старик-раскольник, умирая в Красноярской тюрьме, попросил позвать другого узника - революционера Меженецкого. Хорунжий, читавший рассказ довольно давно, убедился, что описываемое время помнилось ему верно. Это было царствование Александра Третьего, 1886 год. Раскольник поведал революционеру пророчество о царях. Хорунжий перечитывал слова старца: "А ты понимай в Духе. Цари область приимут..." Меженецкий не понял: "Какие цари?" Ему было объяснено: "И цари седмь суть: пять их пало и един остался, другий еще не прииде, не пришел, значит. И егда приидет, мало ему есть... значит, конец ему придет... понял?" Это были слова из Апокалипсиса, и хорунжий, казалось ему, со всей ясностью понимал, почему они вложены Толстым в уста старца, умирающего в царствование Александра Третьего. Лев Толстой взял выдержку из Библии, чтобы указать на фон Гольштейн-Готторпов. Если исключить Екатерину Вторую - она была как-никак не царем, а царицей, - то вот пять царей: Петр Третий, Павел Первый, Александр Первый, Николай Первый и Александр Второй. Слова "един остался" относятся к шестому - к тому, кто правит в описываемый момент: к Александру Третьему. А седьмой царь, которому должен был прийти конец, - это расстрелянный Николай Второй. Мне возразят, представлял привычное Терентий Пахомович, что Толстой мог вовсе и не иметь в виду голштинскую династию. Но тогда цитата из Библии оказывается не связанной с Россией. А старец-то говорит о ней! Он перед смертью передает понятое им о царях - владетелях России! Если Гольштейн-Готторпы не подразумеваются, то число "семь" повисает в воздухе. Царей - считать ли с Ивана Третьего или с Михаила Романова - было больше. Размышляя над обоснованностью своего вывода, Терентий Пахомович сказал себе: писатель не мог не видеть того, что стало явным для отставного хорунжего. Лев Толстой вывел на свет столько несносного в русской жизни, так основательно проследил, как оно накапливалось и привело к Первой русской революции, что вполне мог предвидеть конец главного виновника - династии, державшейся на обмане. 61 Терентию Пахомовичу иногда встречались знакомые по довоенной поре. Его вид если и удивлял, то не особенно: делалась поправка на переживаемый момент, полный нежданного. Бывший хорунжий с грустно-насмешливой покорностью судьбе произносил: "Увы-с, погорелец!" - и не продолжал разговора - как правило, к удовлетворению собеседника. Однажды отставной столоначальник в старомодном галстуке крученой веревочкой предложил "вспомоществование" - и Терентий Пахомович взял, кивнув в благодарность. Мокеевна, стараясь тратить поменьше из денег, полученных от Лабинцова, жарила рыбные котлетки и торговала ими с лотка. Вязала на продажу носки из собачьей шерсти: Пахомыч, по примеру другого старика, научился подманивать бродячих собак и стричь их. Он ходил со стариками и ватагой мальчишек за город, в поля: ловить силками перепелов. Потом ему подфартило: дворника, на чьем участке проживали Маненьковы, скрутил ревматизм, больной перебрался к дочери, и Пахомыч получил освободившуюся должность. Ему удалось более или менее очистить двор от мусора, но общая обстановка мало располагала к порядку. Город, продуваемый жарким пыльным ветром, выглядел сутолочно-взъерошенным. Под солнцем гудело многолюдье: атаман Дутов сумел обеспечить разовый подвоз большой партии сапог и обмундирования, седел, другой амуниции, и из станиц нахлынули те, кто пока что задерживался с выступлением на фронт. Перед зданиями комендантского управления и воинского присутствия стояло скопище телег, заморенно томились кони; с уходящими воевать понаехали жены, матери, отцы. По слухам, семьям должны были "выделять" ситец. Писари, перекрывая гомон, надсаживали горло: выкликали фамилии казаков. Офицеры выстраивали в ряды тех, кто уже надел новенькие гимнастерки и шаровары с лампасами. Войско строилось перед собором, и с колокольным звоном, под пение хора, выносилась предшествуемая хоругвями икона; сверкали золотом ризы, длиннополые стихари. После молебна оркестр исполнял "Коль славен наш Господь в Сионе..." - выбранный временем государственный гимн. Члены войскового правительства произносили зажигательно-патриотические речи - назначенные от казаков выступали с ответными, по написанному, речами, с клятвами сокрушить вероломного врага, "вырвать с корнем жало у ненавистников святой Руси и казачества!" Публика - хмельная более ли от выпитого или от веяния вселенского торжества - рукоплескала, махала шляпами, разражалась вскриками, восторженными взревами: полк уходил на войну. Вскоре, однако, многие из этих конников, что запаслись снаряжением и получили денежное пособие, оказывались в родных станицах. Люди нетрусливые, умеющие воевать, они не знали, что такое - большевицкая власть? Положим, знали уже и неплохо - да только не могла не загораться внутренняя усмешечка при виде осанистых господ, которые, не говоря уж о том, чтобы рисковать головой, не собирались и толику состояния пожертвовать на армию. Те, кто спас свои деньги, и те, кто сейчас снимал жатву там, где не сеял, уступали вождям заботу об изыскании средств для победы. Имущие люди и их выхоленные дамы и барышни отмечали, что ныне гораздо дороже деликатесов стоят свиные отбивные, жирная баранина, копченая колбаса и под разудалую мелодию "Черных гусар" поторапливали разгром большевизма как дело естественное, само собой разумеющееся, - закономерно возложенное на других. Комиссары же упрямились, насаждали у себя в армии жесткий порядок, расстреливали уклоняющихся от боя, гнали массу вперед. И вот уже занята Казань, вроде бы так недавно - и столь впечатляюще лихо! - захваченная белыми. На юге Оренбургского края - тоже разочарование. Станичники никак не выбьют противника из взятого в клещи Орска. В очередной попытке, наступая двумя полками, потеряли целый батальон и откатились. Оренбургские госпитали, лазареты полнились ранеными, и негде было класть; воцарилась антисанитария, легкое ранение оборачивалось гангреной. Тех же, кого судьба миловала и они начинали выздоравливать, выпроваживали на улицу, где они могли искать приюта сколько угодно душе. Приезжая в город по надобностям службы, офицеры-фронтовики - обносившиеся, зачастую в разбитых сапогах - посматривали на гостиницы, заселенные чиновниками и спекулянтами, и шли ночевать в битком набитую, смрадную, с клопами и вшами, комнату бывших номеров. Фронтовики всюду видели упитанное, одетое во все новое офицерство, что разместилось в реквизированных квартирах, сорило деньгами... Вопрос не в том, какое настроение фронтовики привозили в свои части, вопрос - кого они больше ненавидели: красных или собственных собратьев в тылу? Те успешно добивались страстного чувства и от других сословий. Здоровые, жизнелюбивые люди особенно охотно пополняли аппарат контрразведки, а она все большее значение придавала облавам. Утром рабочие, идя в железнодорожные мастерские, забегали в буфет вокзала за хлебом - тут их прихватывали и требовали паспорт. Рабочие жили рядом и паспортов в мастерские не брали - за что следовало уплатить. Тех, кто не желал или не мог, доставляли на улицу Воскресенскую в отделение контрразведки - в здание с закрытым двором, которое в народе лаконично называли "сыск" и откуда можно было выйти с раздавленными дверью пальцами или не выйти вовсе. Тыловая деятельность обретала разнообразие. Ввиду подступающей зимы началась реквизиция теплых вещей для армии. На шубы господ и котиковые манто их дам никто не посягал, но у ремесленников и рабочих, у извозчиков и грузчиков изымали малахаи, овчинные полушубки, из дедовских, обитых цветной жестью сундуков забирали оренбургские пуховые платки, шарфы козьей шерсти, носки. Все это поступало на местный рынок, где давно уже сбывалось зимнее обмундирование со складов. Замечательно, что торговали не только реквизированными вещами, но и - хотя и не на толкучке - ордерами на реквизиции. Жители сельской местности наведывались в город купить нужное и обогащались свежими впечатлениями для обстоятельных рассказов дома. Распутица раскиселила дороги, густая липкая грязь смолой наворачивалась на колеса: из станиц везли картошку, арбузы, тыквы, стремительно дорожавшую муку. На базаре, нервно теснясь, толкли слякоть модными, но в плачевном состоянии ботинками дамы, чьи мужья спасти имущество не сумели. Казачки в добротных глянцевых кожанах не без презрительного злорадства смотрели на этих барынь, что страдальчески приценивались к творогу, к каймаку, к яйцам и ссорились, стараясь перехватить одна у другой курицу. Небо, холодея и холодея, глядело со сквозящей апатией: красное войско возвратилось в Оренбуржье, проникая все дальше несколькими клиньями. У красных уже были Бугуруслан и Бузулук. В столице края расхристанная взбалмошность состязалась с чутко-ехидным глухим ожиданием. Людям в шубах вызывающе нехорошо улыбались люди в заплатанном. Но к кухням гостиниц подвозили и подвозили мороженых уральских осетров, гардеробные лакеи подобострастно принимали манто и шубы, и, когда в ночь распахивалась дверь ресторана, оттуда со снопом света, со жгучей волной музыки рвался ни с чем не сравнимый задор: Она была курсистка И шила гладью, Но выбилась в артистки И стала... Перед последним словцом певица коварно смолкала, и его, неспетое, с пьяной размашистостью выдавал какой-нибудь звучный мужской голос, а то и несколько сразу. 62 Хорунжий, ожидая вести от родных, ходил через день-два на "главпочту", куда, по уговору, ему должны были писать на имя Маненькова. В середине декабря, когда столбы дыма над крышами обваливались от порывов морозно-раскаленного ветра, а беспрестанно отворяемая дверь почты закуржавела изнутри, Пахомыч вместо обычного "вам ничего!" - услышал: - Извольте паспорт. Этим документом, мысленно произнеся пару весьма выразительных слов по поводу заломленной цены, Маненьков обзавелся еще летом. Почтовый служащий, астматик, чья шея была так утеплена, что голова не ворочалась, подержал паспорт перед глазами, дыша с однообразным присвистом, и вручил получателю конверт с напечатанным на машинке адресом. Там, куда наклеивают марку, на машинке было отстукано: "Воинское". Хорунжий отошел к белесо-сизому обмерзшему окну, вскрыл письмо и обнаружил купюру - радужную старую добрую "катеньку": сторублевку. В тогдашнюю пору "керенок" и подобных скороспелых дензнаков царские ассигнации весьма почитались властями всех цветов и оттенков. Письмо было от Лабинцовых, и из него следовало, что семья вместе с братом Семена Кирилловича еще в начале осени переехала из Челябинска в Омск, столицу белой Сибири. Лабинцова временно приняли консультантом в некий военно-промышленный комитет. Маненькову было отправлено, оказывается, уже с десяток писем, и в каждое вкладывались деньги. Не имея ответа, семья беспокоилась, Семен Кириллович поделился с коллегами, и ему посоветовали придать очередному письму вид служебного отправления - благодаря этому работники почты не решились поступить с ним, как с прежними. Анна писала, что девочки переболели ангиной, но теперь со здоровьем у них, кажется, благополучно. "А вокруг, увы, видишь какое-то общественное нездоровье. Нравы опустились, некоторые дамы доходят до неслыханного". Чувствовалось, как Анна сдерживается, сообщая: "Везде расклеивают портреты нового правителя Колчака, эсеров больше не любят, много разговоров о благе железной диктатуры". Затем следовала фраза: "Семен не в настроении". Семья собиралась в Харбин. Лабинцов рассчитывал устроиться в Китае на медеплавильный завод американской или шведской компании. У окна возле Терентия Пахомовича стоял священник - тоже с письмом. Согретый его содержанием, батюшка проникся словоохотливостью: - Ваше не со скорбями? - доброжелательно улыбнулся он Пахомычу, который засовывал свое письмо за пазуху. Тот дружественно кивнул, и оба вышли на улицу разговаривая. Священник рассказал, с какими трудами достал билеты супруге и детям и отправил их в Омск. Теперь он знал, что они добрались и "Бог послал кров". - Место в Омске я себе выхлопотал, но пока не еду. Раненые и отходящие к Отцу Небесному - на моем попечении, - сообщил священник с тоскливо-нудящей озабоченностью. Он направлялся в госпиталь, и ему было по пути с Пахомычем. - Ждут меня с надеждой... кто - чтобы Бог дал поправиться, кто - чтобы принял с прощением. Хорунжий понимающе посмотрел в бородатое добродушное лицо, и батюшка остановился: - А от людей маловато внимания к раненым, маловато. Не жертвуют на них. А кто к ним призван долгом - пренебрегают. Мы вот с вами разойдемся, больше не увидимся - и я вам скажу... Между живыми лежат мертвые сутками, а вынесут - так складывают покойников под лестницы, даже на чердак. Простите, в сортиры кладут. Он заговорил тише и так, будто с тревогой объяснял собеседнику, как обойти угрожающую тому опасность: - Вы думаете, вывезти и предать земле - рук не хватает? Другого не хватает, сударь, другого, и не след нам заблуждаться - что будет. Хорунжий с интересом спросил: - Как же быть? Лицо батюшки отразило нетерпение, он сказал уже другим тоном: - Верить надо. - Попрощавшись, произнеся: - Бог вас храни! - пошел в госпиталь. 63 Красные надвигались с запада, с севера и с юга. На фронт уезжали, промаршировав под взглядами публики к вокзалу, неукомплектованные части совсем юных солдатиков-добровольцев - в большинстве вчерашних гимназистов и реалистов с детски-гордыми, отчаянными, бесстрашными лицами. Публика, в разъедающей страхом взбулгаченности, поддерживала себя толками об ожидаемой помощи - о каких-то отборных ударных батальонах. А налетали известия, как в снегах в степи, под ледяным ветром замерзают целыми взводами плохо обмундированные юнцы. Нарастало бурление спешки, когда клич "Эвакуация!" означал для кое-кого желание не только вывезти свое, но и прихватить из казенного. В необоримой неразберихе не уронило себя военное чиновничество, отбыв на восток в протопленных, с запасом снеди пульмановских вагонах. Январь девятнадцатого мел полотно железной дороги мерзлыми космами буранов. Когда, казалось, уже не могло быть холоднее, когда выгоняющий слезу воздух замутился от такой густо-тяжелой стужи, что бледно расплывались все очертания, Оренбург опять сделался красным. На рельсах стояли двадцать восемь исправных паровозов и двести пятьдесят вагонов с товарами - которые у стольких лиц возбуждали аппетиты и достались подарком тем, кто и не помышлял о подобной награде. В чумоватой атмосфере задышал праздник не праздник, но что-то вроде. По накатанному нечистому городскому снегу затоптался высыпавший отовсюду оборванный народ - бездельно-занятой и ужасно говорливый, - и уж не верилось, что по этим улицам совсем недавно рысаки, всфыркивая, несли сани, в которых привставал разгоряченный, в расстегнутой шубе, с бутылкой коньяка в руке барин. Частную торговлю провизией прикончили, а по карточкам выдавали столько, что и мышь не облизнется, - но взяла силу, слышась на каждом шагу, упрямо-лучезарная присказка: "Сегодня как-нибудь, а уж завтра - блины!" Терентий Пахомович, постояв в очереди положенные часы, получал как дворник порцию овсяной крупы. Мокеевна была ближе к счастью. Вступив по купленной справке в профсоюз работников нарпита, устроилась поваром в столовую комсостава гарнизона. К весенним сырым метелям порции пшена чахоточно ужались, но Мокеевна приносила со службы коровьи и конские кости с остатками мяса. Горожане мерли от тифа и от голода, свозить покойников на лед Урала запрещалось - а свозили. Мокрые снежные хлопья застилали сложенные наподобие поленниц трупы, но снег стаивал, и зрелище коробило непривычных - каковые, правда, стали редкостью. Весна устанавливалась гнилая, с туманцами, изморосью, гололедицей. И с новостями иного, чем давеча, характера. Красные выдохлись - с востока наступали войска Колчака, нацеливаясь и на Оренбург. По нему проходили и проходили группками мобилизованные рабочие с тощими мешками за спиной. В одно мутноватое утро шел и Терентий Пахомович, но только не с мешком, а с внушительной вязанкой хвороста, который получил от конторы коменданта района - с тем, чтобы изготовить метлы на лето. По дороге, обгоняя, проезжал воз, и кучер, накренясь с козел, позвал негромко: - Эй, добрый человек! Пахомыч, клонившийся под тяжестью ноши, выпрямился, увидел окладистую соломенно-седую бороду, широкую фигуру и узнал Никодима Лукахина из станицы Изобильной. Глянув по сторонам и не обнаружив подозрительных лиц, сказал с впивающимся вниманием: - Встреча-то неслучайная, Фирсыч? - Хочу вас подвезти. Вон туда вам? - произнес Лукахин так, как если бы они вчера только расстались, и показал рукой на видневшееся через квартал здание с арочным ходом во двор. - Как есть туда. На груженом возу нашлось место и для хвороста. Пахомыч поместился на козлах рядом с кучером, который поведал: - Как красные в город зашли - я вослед сюда ж. Служу по развозу фуража со станции. Ну и из мастерских шорных вожу сбрую в конный полк. - Похвально, - выжидательно и с иронией сказал хорунжий. - Я тут проезжал и видал вас... то снег гребете, то лед скалываете, - сердито, будто осуждая, сообщал Лукахин, человек нелюдимого, тяжеловатого нрава. - Сегодня еду - вас нету. Значит, по делу пошли. Я во вторую ездку крюк сделал на вашу улицу: может, мол, уже трудится... - А я как раз и иду. - Ага. Вон, мол, идет. Запряжка поровнялась с арочным ходом, и возчик остановил лошадь. Терентий Пахомович понимал, что земляка побудило к встрече не просто дружеское желание повидаться. В прошлом у них имелось то, что сегодня разговорами бы их не развлекло: зная - это очевидно и для Лукахина, - хорунжий испытывал не столько беспокойство, сколько подъем напряженной любознательности. - Зайдем ко мне? - сказал он. Никодим этого и ждал и молча согласился. Он сделал попытку понести хворост, но хорунжий перехватил вязанку, предостерегающе прошептав: - Это когда за дворника носили? Лукахин шепотом же ответил: - Да я бы и не взял... так только - чтобы вы не обиделись. Терентий Пахомович от восхищения крякнул: звук пришелся на миг, когда хворост очутился у него на спине. Сгибаясь под грузом, покряхтывая и оборачивая голову к спутнику, Пахомыч провел его через двор к флигелю. Когда вязанка была заперта в кладовке в полуподвале и оба поднялись в комнату, чистенько выбеленную, с деревянным топчаном и железной койкой, Лукахин протянул большущую, мослаковатую, морщинистую, будто выделанную из дуба и пропитанную морилкой руку: - Теперь-то уж со свиданием... - еще не улыбаясь, но помягчев, старый казак произнес одними губами: "господин хорунжий". - Со свиданием, со свиданием, Никодим Фирсыч! - После рукопожатия они обнялись. Хозяин собрался сказать о смерти Варвары Тихоновны, но гость опередил: - Знаю я про вас. Мне знакомы здешние староверы - ну и был разговор. Дескать, обвенчались приезжие вдовец с вдовой... Тот, кто теперь навроде вам зять, сказал: человек, мол, с умом и очень крепкого характера... И мне что-то вы на ум... Поспрошал я, где вас можно увидеть. Думаю, а коли и не он - авось мне подойдет с таким характером-то... Терентий Пахомович словно бы пропустил последние слова мимо ушей: - Хозяйка моя на службе - управлюсь сам. Супу поедим. - Благодарствую! - произнес с достоинством Лукахин. - Лишку времени нет - хватятся меня. Я - два слова сказать... Хозяин, однако, заставил его сесть на табуретку. - Тут вот что... - покашляв в кулак, приступил гость. - Дело-то не я придумал, а есть у нас один... - держа в руках шапку, он смотрел на нее и будто решал, что с нею делать. - Сговорились люди: когда наши к городу подступят, а красные, известно, теперь будут стоять крепко... так надо нам подняться и красный комитет перепластать! "Как память о деле в Изобильной его горячит!" - подумал хорунжий. - С нами будете? - спросил гость. Хозяин ничего так не желал, как падения большевиков, но, зная уже достаточно, что такое белые, задавался вопросом: не обманывается ли Лукахин насчет того, о чем говорит? Что представляют собой участники? Гость словно собрался кашлянуть, но вместо этого неожиданно улыбнулся в бороду: - Хорошо, что не даете ответ сразу. Вы так и должны. Днями приду узнать. Хорунжий кивнул. Подмываемый впечатлением, которому еще надо было отстояться, провожал взглядом через окно фигуру, что удалялась по двору широкими шагами. 64 В небе, в восточной стороне, тяжело хлопнуло, возник белый клубящийся шарик и стал нехотя таять. Город обстреливали шрапнелью. Казачьи корпуса Дутова, по слухам, еще вчера были на ощутимом расстоянии; очевидно, они произвели редкостно стремительный бросок... Вскоре, однако, стало известно, что в пятнадцати верстах к востоку от Оренбурга, в станице Благословенной, - восстание и это восставшие, подойдя к городу, ведут огонь из захваченных у красных пушек. Пахомыч не уходил с улицы - приглядывался, прислушивался; изнывал в тревожно подогревающем воспоминании о встрече с Лукахиным, которая произошла несколько дней назад. Разве не улыбался сейчас задор неба знаменательной схожестью названий: Благословенная и Изобильная? То, что было совершено прошлой весной, возвращалось как бы в образе нового вдохновляющего деяния, и хорунжий, в возросшем уважении к Лукахину, томился нетерпением соучастия. Придя со службы, Мокеевна передала разговоры красных командиров в столовой. Восставшие перебили роту рабочего полка, завладели снаряжением, которое было отправлено из Оренбурга на фронт, перерезали восточную линию железной дороги. - Я в миски наливаю и слушаю... один тишком начал, - сообщала Мокеевна шепотом, хотя утепленная дверь их с Пахомычем комнаты речь глушила надежно, - начал, что, мол, будет отбита телеграмма самому Ленину. Будто просят, сколько их ни есть, здешние рабочие. Соберите, дескать, нам помощь - а то Оренбург возьмут, и всему конец! Пахомыч, сидевший на топчане, выпрямился и еще более повеселел, представив, сколько подобных телеграмм поступает Ленину из узлов смертельного натяжения. В следующий визит Лукахина, улыбаясь шире, чем подходило к случаю, он сразу сказал о согласии участвовать в деле. Так не хотелось тоски сомнений и до того была по душе возвратившаяся новизна минувшего. Лукахин рассказал, как летом прошлого года пошел добровольцем в казачий полк и оказался в нем не самым старым: были там два казака семидесяти без малого лет. А молодежь разочаровывала Никодима Фирсовича, как и прежде. - Нету нам племени на замен! - отнесся он о ней убежденно. Сыновей он не имел - Бог дал трех дочерей, да племянника воспитал Лукахин, взяв мальцом у вдовой многодетной сестры. Домовитого, скрупулезного во всем, сурово верующего Никодима не восхищали зятья. Один, мобилизованный красными, дезертировал, как и подобало, - однако он хотел было уклониться и от мобилизации, объявленной Дутовым. Посметь не посмел, но как воюет - про то славы не слыхать. Другого зятя ранило в ногу на германском фронте, и лишь только ехать на сбор к красным ли, к белым - в перебитой кости начиналось воспаление. С третьим вроде бы выходило на особицу: едва ли не с первых боев воюет в белопартизанском отряде. Однако ж недавно привелось услыхать: никакой это не отряд, а шайка пройдох и выжиг, которая прячется в лесу то у одной, то у другой станицы, где есть родня, и сжирает зараз свинью, а коли обломится - корову. Что до племянника, то - пробормотал гость в бороду - о нем он еще скажет. Вернулся к тому, что полк, куда записался летом, воевал под Орском. Красные держались, не давая взять город в кольцо и получая помощь с юга, от своей Актюбинской армии. В эту пору и прослышал Лукахин о человеке, который ловким угрем проник к красным, выведал секретное, чем якобы помог вышибить, наконец, коммунистов из Орска. Бог привел, что потом Лукахина отрядили отвезти этого человека в санях в штаб дивизии. Ездок разговоров не чурался - "такой разлюбезно-хитрый: иголки не подпустишь!" Лукахина он, видать, "умно понял", потому как кое-чего доверил: сказал, что хотя и пресмыкался до войны чиновником в уездной управе, но всегда знал в себе большую способность к обману врага. Никодим откликнулся признательно-самолюбиво: ежели-де Господь приведет быть дома, а сударю - проезжать недалече, то пусть не побрезгует завернуть на пироги. За словом дело. Занедужил старый стеснением в груди и "от немоготы служить" был "списан" домой. Отлежался, продышался - а сударь вдруг и наведайся. И пирогов поел, и в бане попарился, две ночи переночевал. Доверил - "опять его путь во мраке"... то есть по-секретному едет в Оренбург, который вот-вот займут красные, укоренится там и будет нащупывать у них становую жилу ножичком. Высказал Лукахину, что посети того "желанная мысль" - место в белой организации ему готово. Вот теперь-то не миновать словца о племяннике. Лукахин дал ему выучиться на счетовода - малый вышел не промах: без утюга выгладит, без аршина обмерит. С появлением в крае Советов пристроился к красным на должность по провиантно-вещевому снабжению. Приезжал к дяде просить прощения "за вольность своим интересом пожить", становился на колени, говорил, что хлеб-соль не забудет и - "коли какой-никакой случай" - может толикой пользы пригодиться. Когда коммунисты забрали Оренбург, племянник прибыл туда в вагоне при начальстве; он теперь был в интендантстве и сам небольшим начальником. Найдя его, Лукахин убедился, что память у воспитанника не свернулась, как молоко: помог устроиться возчиком службы снабжения. Зачем это дяде понадобилось, спрашивать не стал, сказав: "И дитя на пожар - из блюдца плескать!" Потом добавил: "Дальнейшей услуги от меня нет. Я, дяденька, вас не знаю - вы меня не знаете!" К тому дню Никодим уже повидался с "сударем", застав его воскресным утром в загодя обговоренном месте - цирюльне недалеко от собора. "Сударь" велел его звать Дудоладовым и дал задание: обжившись, присматривать "людей борьбы". В завершение своего рассказа Лукахин смутил хорунжего гордым: - Пусть узнает, кого я к нему привел! 65 Они шли на встречу в час, когда потрудившийся народ торопился домой, опасливо и крепко прижимая к себе свой пайковый хлеб. Дудоладов - знал от Никодима хорунжий - служил в военно-санитарном управлении и проживал в доме за углом бывшего кинотеатра "Люкс". Лукахин и державшийся чуть позади Пахомыч прошли мимо дома по другой стороне улицы. - Ну - фортка открылась. Значит, увидел нас, - тихо сказал Никодим. Он продолжал идти - медленно, как бы с трудом, - и вскоре их обогнал человек в поношенном сюртуке, какие прежде носили низовые земские служащие; штаны же, заправленные в сапоги, были армейские. Лукахин, глядя под ноги, сказал спутнику: - Он! Повел закоулками, дворами... Вышли около кинотеатра и опять оказались на той же улице, напротив дома. - Фортка открыта и теперь занавеска задернута. Значит, все выглядел, вернулся, - и можно идти. Они поднялись на второй этаж, и вдруг Пахомыч заметил: дверь на полутемную площадку чуть-чуть приотворена, кто-то за ними наблюдает. Впрочем, дверь тут же закрылась. - Угу, - удовлетворенно кивнул Лукахин, стукнул в нее костяшками пальцев дважды, а после еще разок. Вновь щелкнул замок, и человек, уже знакомый хорунжему, посторонившись, пропустил их в прихожую, за которой оказалась комната с непокрытым столом посредине. Хозяин - он сейчас был без сюртука, в гимнастерке, перехваченной солдатским ремнем, - глядя пристально-строгими глазами, назвал себя хорунжему: - Дудоладов Антип Иванович. Гость представился Маненьковым. - Да... Маненьков Терентий Пахомович! - произнес хозяин замедленно и преувеличенно утвердительно, давая понять, что знает об условности имени. - Прошу располагаться. Гости сели у стола, а хозяину явно не сиделось, он замаячил по комнате. Был он нерослый, поджарый, с бритым лицом и еще мог считаться молодым человеком. Заметным внутренним усилием заставив себя приостановиться, задал Пахомычу вопрос: - Вы понимаете, что, вступая в организацию, берете обязательства? Тот заявил, что берет обязательства лишь в том отношении, насколько они отвечают цели разгрома красных. Дудоладов успокаивающе вытянул руку. Выражение у него было важно-любезное, как если бы он услышал ожидаемое и желательное. - Для полной надежности исполнения... - подойдя к столу, он через него наклонился к Пахомычу, - нам не хватает еще одной пятерки. Я имею в виду боевые пятерки. Никодим лукаво-ласково и как бы исподтишка проговорил: - Человек этот стоит дорогого... Хорунжий возразил в неловкости: - Возраст у меня какой... не любое дело будет по силам. Дудоладов, взмахнув кистью руки от себя прочь, произнес, как мог бы произнести монарх, милующий виновного: - Я знаю, что вы сможете! - Он взялся за спинку стула, словно решив сесть, но не сел. - Люди пожилого вида как раз и нужны. Подъедете на телегах к штабу, наружной охране скажете, что посланы для нужд эвакуации... старики охрану не насторожат. Огонь из револьверов в упор - а тут вступят в дело молодые. - В штабе будет план эвакуации, там будут знать, кто ее обеспечит, - критически отнесся хорунжий. Дудоладов встал боком: - И вы думаете - это не обдумано? - его лицо выразило учтивую досаду, а затем подобрело. - Охране надо будет сказать - возможно, мы поручим это вам - сказать, играя дубинноголового: "Давай выноси москательный товар!" - "Какой товар? Не видишь, куда тебя, старого, несет?! Тут штаб!" - "Рази? А нам сказывали..." И огонь в упор из револьверов! У Пахомыча засосало под ложечкой. - И надо бы легче, да некуда, - сказал тоскливо. - А у меня мнение, что можно успеть наперед них пульнуть! - заговорил со страстью Лукахин. - Хоть одного комиссара убью, а там пусть меня... - голос пропал в сдавленно-тугом выдохе ненависти. - До комиссаров еще надо будет добраться. Внутри тоже охрана, - напомнил хорунжий. Дудоладов заметил ему, что достаточно поработал в Орске, который был в том же положении, в каком скоро окажется Оренбург, и попросил "большего внимания" к своему плану. Итак, в штабе, услышав стрельбу, бросятся вызывать подмогу. Но часть, в которую поступит сигнал, не явится, ибо в ней успешно проводится работа. Там много мобилизованных, очень недовольных коммунистами. - Понятие ор-га-ни-за-ция, - с неумолимой отчетливостью произнес Дудоладов, - вмещает в себя детали, каждая из которых должна быть серьезно взвешена. Правила организации требуют, чтобы свой человек был и в самом гнезде врага... Такой человек появился! - он внезапно сел на стул. - Под моим влиянием он стал нашим. То, как это было сказано, передало хорунжему мысль о женщине, и он невольно глянул на кровать у стены. Хозяин, уловивший взгляд, слегка, со сдержанной приятностью улыбнулся. - У меня есть все основания для доверия! - сказал с некоторым вызовом, как бы предупреждая нападки на упоминаемую особу. - Я получил доказательства. Человек работает в штабе, но признался мне и в тайном сотрудничестве с ЧК. "Поди ж ты! шел сюда и не ожидал веселого", - подумал Пахомыч. Определенно не любя сейчас тех, кто воспевает романтику приключений, и тех, кто это читает, поинтересовался: - Можно спросить - из-за линии фронта кто-то... - чтобы не сказать "вами руководит", договорил: - помогает вашей деятельности? Дудоладов произнес с невозмутимой вескостью: - Мои сообщения доставляются на стол Александру Ильичу, - назвал он имя, отчество Дутова. - Со мной, через службу разведки, согласует действия Андрей Степанович Бакич. Генерал-майор Бакич командовал 4-м армейским корпусом белых, который должен был прорвать оборону Оренбурга с севера. - Это мне доставили буквально недавно... - вскочив, Дудоладов вынул из платяного шкафа плетеный чемоданчик, положил на пол и присел на корточки. - Дополнительно получил... - приподняв крышку, выхватил из-под нее пачку купюр не глядя, как если бы чемоданчик весь был набит деньгами. - Сейчас я выделю вам средства, - обратился заботливо и раскованно к хорунжему, но тот заявил, что начинать с получения денег не желает. Хозяин согласился - с увещевающей оговоркой: - Знайте, что для вас предусмотрена сумма! - Заглянув под крышку чемоданчика, извлек маленький плотный бумажный четырехугольник и развернул перед собой довольно большое письмо: - Вот последние... полагаю, предупреждать излишне - секретные! - уведомления из штаба командования. Читаю: "Приказом за номером 016 поставлена задача 4-му армейскому корпусу: к 26 апреля ликвидировать группы противника, действующие в районе города Оренбурга, и по овладении городом продолжать наступление на Нижне-Озерную. В Оренбурге выделить в резерв один полк 2-й стрелковой дивизии..." Дудоладов, приглашая проникнуться впечатлением от услышанного, перевел взгляд с одного гостя на другого. - Для быстрого приведения города в порядок, - стал читать далее, - комендантом Оренбурга назначается поручик Васильчиков... Лукахин, чья житейская основательность вязала воинственное рвение, проговорил с заминкой: - Спешат... Поболе бы подумали, как город взять. Дудоладов, держа указательный палец на письме, сказал со спокойствием человека, скрывающего закономерное нетерпение: - Все, что они могли обдумать, они обдумали. Остальное возложено на нас! Приказы, которые кажутся скороспешными, - это знак уверенности, что мы сделаем наше решающее дело. - Он убрал письмо в чемоданчик и шагнул к столу. - Судьба оставляет нам пять-шесть дней до удара... Обезвредив верхушку, мы посеем панику у красных и облегчим нашим рывок к Волге. - Верхушку-то - это правильно, - тут же оживился Лукахин, - надо дочиста перепластать! Пора было прощаться: в темноте мог задержать патруль и заняться выяснением - куда, откуда идете? зачем ходили?.. На улице Лукахин сказал Пахомычу: - С какими командирами он в договоре! То-то хват! Хорунжий размышлял над тем, что нынешняя война часто сходит за авантюрное, чтобы не сказать - жульническое - предприятие. Но можно ли исключать, что кто в разыгравшемся хаосе к ней соответственно относится, тот и выигрывает? Сарказм отчаяния приносил странное удовлетворение... Нет ли, пошаливала мысль, некоего закона колебаний в том, что зимой белые были отогнаны на сотни верст, а теперь они опять совсем рядом? Почему бы маятнику не качнуться дальше? Пряча устремление к созвучному, Пахомыч принужденно усмехнулся: - Как полагаться-то на его план? Никодиму не хотелось рассуждений на эту тему. - А я положусь. Все одно не нами решится. Человек предполагает, а Бог располагает! Как часто, подумал хорунжий, случалось, когда он мог бы сказать то же самое. - Так пойдете с нами на их гнездо? - спросил Лукахин. - А куда я денусь? - вырвалось у Пахомыча. Он удивился, как беспечно сказал это, а потом понял, что иного ему и не оставалось. 66 К 20 апреля белые взяли Оренбург почти в кольцо. С юга, от Илецка, наступал 1-й казачий корпус. 2-й корпус приближался с востока, двигаясь вдоль железной дороги Орск - Оренбург. В сорока километрах к северу от города сосредоточился 4-й армейский корпус, которому предстояло переправиться через реку Салмыш, взломать оборону красных и западнее Оренбурга перехватить их отступающие части. Разлившийся Салмыш мчал свои воды не только по главному руслу, но и протоками, непроходимыми вброд, постоянные мосты поблизости отсутствовали. Солдаты сколотили плоты, собрали по деревням лодки, и, несмотря на артиллерийский огонь красных, 2-я стрелковая дивизия переправилась на западный берег. 21 апреля она заняла станицу Сакмарскую и поселок Майорский менее чем в двадцати километрах от Оренбурга. В нем на стенах домов, на заборах и столбах появились спешно размноженные воззвания: "Будем стоять насмерть!" Для искушенных горожан это было признаком того, что красная рать вот-вот пустится в дорогу. Автомобили начальников носились по городу, сигналя с каким-то надрывным ожесточением, походка же совслужащих, которые передвигались пешим порядком, сделалась характерно шмыгающей. В этот дрожащий от весеннего возбуждения час организация Дудоладова подразбухла, раскинутые сети принесли даже больше той пятерки, на которую он рассчитывал. От Лукахина хорунжий знал: в любой момент может состояться сбор "в надежном месте", откуда будет нанесен удар по большевицкому штабу. "Я за вами заеду. Ждите меня и чуть свет, и на ночь глядя", - предупредил Никодим. Пахомыч сказал Мокеевне, что, верно, придется ему "еще маленько повоевать". Она молча поглядела жалостно-непротивящимся взглядом и вздохнула, как бы говоря: "Эхе-хе..." Когда он, поработав во дворе, вошел в комнату, Мокеевна молилась перед иконой и, прежде чем обернуться к нему, утерла слезы. Он устал тревожиться о предстоящем, повторяя про себя: "Хоть бы скорее! скорее..." При этом воцарившееся глубоко внутри чувство кануна было недурно. Представлялся беспорядок отхода красных, мысленно виделись конные сотни белых на марше к городу... Действительность, однако, выказывала норов и гнула свое. В день, когда 2-я дивизия белых пыталась продолжить наступление, 5-я стрелковая дивизия, оставаясь позади нее, бездействовала и даже не начала еще переправу через Салмыш. Наступающие войска не получали провианта. Ведя более двух суток почти непрерывный бой, солдаты 2-й дивизии питались лишь сухарями из заплечных мешков. Оказавшись и без поддержки и без сухарей, стали расходиться по деревенским избам - похлебать горячего. Вмешивались боги и в отношения между другими частями белых. 7-й Хвалынский полк армейского корпуса имел задачу наступать совместно с 42-м Троицким казачьим полком вдоль железной дороги Орск - Оренбург. В будке стрелочника, где был устроен командный пункт, собрался офицерский состав двух полков. О наступлении договаривались почему-то в самых общих чертах, а затем неожиданно командир 7-го Хвалынского вместе со своими офицерами удалился из будки. Казаки увидели, что цепи хвалынцев двинулись на противника, который встретил их редкими выстрелами. Тогда и командир 42-го Троицкого приказал своим пластунам начать движение. Красные открыли пулеметный огонь, наступающие залегли. Пришлось озаботиться артиллерийской поддержкой (а если бы с артподготовки и начать?) Пока пушки вывозились на позиции, к красным подоспели пять рот и эскадрон, снятые с участка, где приморилось наступление 2-й дивизии. Были уже сумерки, когда завязался бой. Ночью эскадрон красных проник в тыл к хвалынцам и казакам, оба полка попали в клещи. Белых прижали к реке Сакмаре, и тут мобилизованные Колчаком крестьяне Кустанайского уезда - а их оказалось немало в 7-м Хвалынском полку - стали перебегать к противнику. Добровольческое ядро полка сохраняло твердость, одна из рот с отчаянным "ура!" бросилась в контратаку - и встретила весьма плотный огонь: не только неприятеля, но и перебежчиков. Разбитым белым оставалось лишь спасаться вплавь. Командование красных тут же перебросило силы по железной дороге на участок 2-й дивизии. Натиск на нее был подкреплен огнем с бронепоезда. 5-я дивизия не помогла ей и теперь - она еще только переправлялась через Салмыш. В последующие несколько суток, нанося удары по разрозненным частям дивизий, красные оттеснили их обе за реку. Ставка белых обеспокоилась "топтанием на месте", требуя скорейшего взятия Оренбурга, и генерал Бакич приказал вновь начать решительное наступление - произведя переправу вторично. Проводили ее не на широком фронте, а на узком участке всего двумя паромами, артиллерия не прикрывала ее огнем: удобные позиции были найдены, когда бой уже шел. А красные собрали тут силы в ощутимый кулак, сняв части с южной и восточной полос обороны, где в это время казачьи корпуса умерили активность, чтобы, как сообщали их командиры наверх, заняться разведкой. Не давая солдатам Бакича закрепиться на берегу, красные поливали их огнем с возвышенности, нажимали не только с запада, но и с севера, продвигаясь вдоль реки. Бой длился почти целый день. Бакичу доносили, что "многие мобилизованные перешли на сторону противника, расстреливая своих. К ночи части 2-й и 5-й дивизий были опрокинуты в реку Салмыш. Незначительное количество стрелков успело переправиться на пароме, другие сбрасывали обмундирование и плыли. К утру остатки шести полков, выбравшиеся на левый берег, оказались почти без оружия и одежды". Артиллерия была потеряна, погибло три четверти офицерского состава, к красным попала вся документация штаба 2-й дивизии. Уцелевшие солдаты отошли на тридцать километров к северо-востоку от места разгрома. Корпус Бакича, который неделю назад был смертельной угрозой для Оренбурга, таковую уже не представлял. 67 Яркость рассвета, какой предварялся ясный теплый день, не соответствовала настроению Пахомыча, шедшего через двор с тем, чтобы заняться уборкой на улице. Он ступил в арочный ход, когда проем впереди, заливаемый солнцем, закрыла тень и фигура, что показалась сейчас какой-то непомерно широкой, двинулась навстречу. - На ловца и зверь бежит! - сказал Лукахин, подходя к хорунжему вплотную. - Неужто на дело? - спросил тот. Узнав от Мокеевны об удаче красных, он понимал, что теперь нападение на штаб обречено. - Еду с грузом на склад, - сообщил Никодим. - Езжайте со мной - по дороге расскажу... Бородатое лицо Лукахина не казалось выразительнее обычного, голос звучал мрачно, но таким он бывал почти всегда. Пахомыч с видом усердного дворника, который отправляется по делу, поспешил к подводе, влез на облучок вслед за кучером; тот дернул вожжами, лошадь пошла. - Дудоладова... этой ночью убили, - Никодим добавил: - Н-но! н-но! - понукая без причины лошадь. Помолчав, хорунжий заметил: - Сытая кобыла. Что значит - когда возчик фураж возит! Лукахин с коротким мычанием выдохнул воздух: - И сильны вы характером! Поправив на голове выгоревший дозелена картуз, стал рассказывать: - Я у него был вечером... от него только-только вышла полюбовница, ну, которая в штабе на машинке печатает. Он мне передал про ее разговор. Она ему: белым город теперь не взять, пустое ваше дело, нам с тобой надо с деньгами скрыться... А он ей отвечает и этот ответ мне изобразил. Свобода, говорит, - алтарь, а это - и показывает себе на грудь - моя жизнь! И я, мол, глазом не моргну перед жертвой. Хорунжий, чувствуя, что от него ждут отклика, сказал: - С первого взгляда на такого я бы не поверил. А с такими, между прочим, как раз и бывает. Никодим тряхнул вожжами: - Н-н-но! - Душевное движение выплеснулось возгласом: - А какой был хват! Затем рассказ продолжился: - Ну, он мне толкует, что она, мол, на него глядела во все глаза, а под конец кинулась на грудь... Ладно. Стали мы с ним о деле. Он сказал - наши днями опять начнут наступать, и мы сделаем налет. Вышел я от него и не успел далеко отойти - стрельба. Побежал я в обратку... Черти эти рыщут перед домом, а внутри перепалка - как из решета сыплется... Вынесли его, покойника, и кинули наземь, пока подъедет колымага. Хорунжий в мысли о слежке извострил зоркость. - У него были списки? - Все в голове держал! - уважительно произнес Лукахин. - И баба не вызнала у него о других. - Он заметил внимание спутника к улице: - Глядеть и я гляжу... нет, не следят! Да они бы сразу и взяли. "Много ли минуло?" - угрюмо сказал про себя хорунжий, представляя, как в ЧК исследуют все добытое при обыске. Никодим с ненавистью и отвращением сплюнул в сторону: - Выдала сатана блудливая! Вертихвостки - надо им - и схимника улестят. "Ну тут-то сатане особо изощряться не пришлось", - подумал хорунжий, отдав вместе с тем дань мужеству убитого. Подъехали к складу. Пахомыч подождал у ворот, когда Никодим вернется с порожней телегой. Тот вез его назад к дому, и хорунжий, пощупывая взглядом фигуры прохожих, мыслью упирался в одно: ничто уж теперь ему так не поможет, как молитва. - Вы бы что сказали, если бы вас просить на место Дудоладова? - обронил Лукахин. "Боже, пронеси мимо чашу сию..." - подумалось Пахомычу. Он заговорил устало, но настойчиво: - Людей ваших я не знаю. Что можно теперь путного сделать - не знаю тоже! Но если и впрямь без меня некому - приму. Лукахин повернул к нему лицо - Пахомыч увидел обмяклые в красноте бороздки у глаз, горящих каким-то строгим, твердым умилением. - Неотступный вы человек! - сказал Никодим вдохновенно. - Я зачем спросил... чтобы уж ни в какую не сомневаться! Пустая подвода глухо погромыхивала по мостовой, мокрый круп лошади серо лоснился. - Я некоторых знаю и спрошу, - говорил Лукахин, держа вожжи, - если будут согласны действовать, я за вами приду. А если нет... - он, казалось, забылся, а потом произнес: - Не стоит село без праведника! - А если порушилось, то и правду поднять некому, - в тон ему вставил Пахомыч. - Ой ли? - будто кому-то третьему насмешливо бросил Лукахин. - Что упало, то поднимется... - произнес с выражением таинственного намека. - Человек, который много раз с жизнью простился и в любой миг ее за дело положит, должен жить. Черти будут тешиться, что все обиженные, какие не на небе, сидят в покорстве, а он будет все знать и оставаться недоступным... Хорунжему представился то ли Никодим, то ли он сам в образе неистового в терпении ветхопещерника: на сухой с натянувшимися жилами шее - цепочка с большим тяжелым крестом, свалянные волосы спускаются до середины груди. "Благословением Твоим пройду невредимо перед львом, сниму с плеча скорпиона, перешагну через змия..." - Отсюда вы уже сами до дома дойдете, - сказал Лукахин голосом трезвой деловитости. - А мне теперь особенно надо поспевать в срок - чтобы было доверие. Они расстались. Для Пахомыча потянулись часы, когда он ждал прихода чекистов то с холодной решимостью, то в нестерпимо-горячечном нетерпении, то с душевной судорогой восторга. От раза до раза хватка приступа приотпускала, тогда он слушал в себе: "Всегда радуйтесь, непрестанно молитесь, за все благодарите: ибо такова о вас воля Божия". Не щадила бессонница; он открывал фортку и вдыхал ночной воздух с такой жадностью, как если бы все дни сидел взаперти. В третью подобную ночь приметил во тьме над крышами шевеление каких-то отсветов, там, куда они не доставали, мгла казалась особенно густой, загадочно-караулящей. Постаравшись не разбудить Мокеевну, оделся; ноги несли из дому. Со двора он увидел суровое зарево в полнеба. На улице слышался безостановочно-дробный стук колотушек: так оповещали сторожа о пожаре и при царе Николае, и при Екатерине... Проехал, тарахтя, грузовик с красноармейцами, следом пробежало не менее роты. Пахомыч пошел к месту пожара, то и дело обгоняемый резвыми людьми, чей вид намекал на предвкушение поживы. Зарево угрожающе колебалось; снизу взмывал раскаленный свет, смолисто вскипали клубы дыма. Пылали огромные хозяйственные строения, кувыркаясь, отлетел в сторону багровеющий лист кровельного железа. Пахомыч увидел, что напротив, на взгорке, окна советского учреждения словно налились кровью. Толпился народ, ближе не пускали военные; на огненном фоне вскидывалась струя воды из слабого насоса. Пахомыч остановился рядом со стариком, одетым в кафтан с блестящими пуговицами и высокой талией: при царе в таких ходили приказчики из отставных, продавцы сбитня или товара с тележек. - Водовозов надо больше! - поделился с ним мыслью Пахомыч. - Водово-о-зов... - пропел слово мещанин, смерив собеседника хитро-усмешливым взглядом. - Сено порохом горит! На глазах запасы корма для гарнизонных лошадей ушли дымом. Не удалось спасти от огня и сарай с попонами, сбруей. На другой день Мокеевна рассказала услышанное в столовой: пожар устроил возчик, который доставлял фураж и был знаком охране. Одного охранника он зарезал, а потом, чтобы поджечь сараи с разных концов, застрелил из револьвера еще двоих. Когда поднялась тревога, стал стрелять из захваченной винтовки в команду, которая приехала тушить. Она потеряла несколько человек убитыми и ранеными, его, наконец, достали пулей - да было поздно. Хорунжий, с ночи молившийся за раба Божьего Никодима, спросил, не выяснено ли чего о личности возчика? Мокеевна, подумав, не припомнила, чтобы его личность больно-то занимала красных командиров. Ненавистник советской власти, какие то тут, то там поднимают восстания. По виду, сказали, вроде бы раскольник. Стрелял-де, старый бирюк, метко. За вред, какой он нанес, с него б, мол, с живого кожу лентами поснимать. - Стало быть, Господь его в рай определил! - заключила Мокеевна. x x x Вскоре Пахомыча и ее пригласил в гости Евстрат. Лучшим, чем смог он попотчевать, была квашеная капуста: ядреная, сочная, приятно сладковатая. Когда встали из-за стола, хозяин - хотя Олена, а от нее и Мокеевна все уже знали - повел гостя в уединение в огород. Сообщив, что на грядках высажен лук, тихо продолжил: в общине староверов известно, какой человек спалил фуражные запасы красных. Казак из станицы Изобильной. Община посылала людей к кладбищенскому сторожу - выкупить тело, чтобы перезахоронить по обряду в подобающем месте. Да сторож побоялся риска. - Цена его привлекает, буркалы от жадности маслятся - а страх поперек лег! - передавал Евстрат. - Если б, говорит, кого другого, я бы со всей душой. А этого они так люто кляли, когда закапывали! Узнают, что отдал - самого живьем зароют. 68 Корпуса Дутова сделали еще несколько осторожных попыток овладеть Оренбургом. Красные немного поддались, но дальше не пускали. Тогда белые отдали предпочтение самому решительному из обсуждавшихся замыслов - плану "внезапного налета на Оренбург двумя полками после двухчасовой артиллерийской подготовки". Однако командиры корпусов так и не договорились о проведении этой лихой операции. В то время как уделом белых стала пассивность, Москва требовала от своих инициативы. Оренбург принял подкрепления: не только стрелковые и кавалерийские полки, но также отряд бронеавтомобилей и, как тогда называли авиачасти, "воздухоплавательный отряд". Особенно же заметно ряды красных пополнялись молодыми женщинами с санитарными сумками на боку. В нескольких местах города можно было увидеть перед дверями учреждений длинные очереди сплошь из девушек: они желали записаться в санитарки, в медсестры, в армейские прачки. Остро встал вопрос жилья для них: в женском монастыре было уже тесно, и тогда, как недавно монашки, отправились восвояси жилицы бывшего царского приюта для неимущих вдов. В общежитиях боевой молодежи - это наименование в противовес иному, стихийно возникшему, настойчиво употребляла газета "Коммунар" - распространилась нужда в постельных принадлежностях. "Коммунар" оповестил о "Молодежной неделе", и девушки в гимнастерках отправились группками собирать по домам тюфяки, подушки, простыни. Если хозяева артачились, одна из девушек, подойдя к фортке, кричала на улицу: "Коля!" Появлялся Коля с добродушно-удивленной ухмылкой на лице, с винтовкой в руках, и имущество меняло владельцев без дальнейших затруднений. Пахомыча выручило то, что, впуская во двор золотаря на телеге с бочкой для нечистот, он углядел приближавшихся визитерок. Пока они обходили квартиры четырехэтажного дома, Пахомыч во флигеле успел перетаскать скарб вниз в кладовку. Гостьи, стайкой заполнившие комнату, были раздосадованы: - Так и спите на голых досках? - Подстилаем верхнее, во что одеты, - с гордостью нищего отвечал Пахомыч. Самая гладкая из девушек, которой была тесна юбка защитного цвета, уселась на кровать и, пробуя ее крепким задом, сказала знающе: - Такую койку старикам не продавить - и у нас бы постояла! Не отдашь, дедушка? - Этого сделать никак нельзя, - сокрушенно начал Пахомыч, - кровать мне выделил в награду комендант. Я выгребную яму содержу на полных порядках, каждая проверка обязательно заверит. Выгребными ямами советский актив занялся в "Неделю чистоты". Затем была объявлена "Неделя фронта", когда принялись собирать гостинцы для "родных фронтовиков, которые в окопах страдают без самого необходимого". Над окопами в напирающем жаре солнца крепчал дух испражнений, и обычный гость этих краев суховей не мог его разогнать. Горячие порывы проносились по желто-бурой прошлогодней стерне, по осыпающимся хлебам. Время от времени отстукивал свое послание пулемет - и перед окопом красных или траншеей белых протягивалась над землей кисейная ленточка пыли. Но цепи не поднимались в атаку ни с той, ни с другой стороны. Оренбургское начальство телеграфировало требовательной Москве, что "все силы сосредоточены на задаче обороны города любой ценой", и не высылало войск занять даже те поселки, из которых белые ушли без боя. Фронтовики тянулись в Оренбург на побывку. Имея первоочередную цель - постирать обмундирование, - они спешили в армейские прачечные, которые хотя и не работали из-за отсутствия мыла, но были полны тружениц. Охотно посещались общежития боевой молодежи, откуда с вечера слышались баян, гитара или мандолина, пение, смех. Правда, тут самыми ценимыми гостями были не фронтовики, а обосновавшиеся в городе пилоты воздухоплавательного отряда. Ночь принадлежала и гостям незваным, которые в квартирах простукивали стены и топором расщепляли подоконники, ища тайники. Хотя таковых они не обнаруживали, хозяев тем не менее сажали в кузов грузовика, а потом грузовик доставлял на кладбище груду тел, раздетых, окровавленных. ЧК очищала город от уцелевших "прихлебателей царизма". Люди имущие покинули город при белых, и теперь ЧК забирала бывших служащих присутственных мест, адвокатов, мелких домовладельцев, всех тех, кто, по воспоминаниям соседей, еще недавно носил шинель с меховым воротом или люстриновое пальто. Поскольку у белых в это лето сохранил воинственность только Отдельный Сакмарский казачий дивизион, состоящий из бородачей-старообрядцев, ЧК проявила интерес к староверам Оренбурга. Пахомыч узнавал от Мокеевны имена старожилов общины, за чьи души надо молиться. Община, где страдание за веру всегда вызывало трепет, еще теснее сплотилась. Евстрат, который прежде не слишком проникался ее заботами, теперь был одним из тех, кто продолжал переговоры с кладбищенским сторожем о выкупе убитых. Наконец сторож не вынес искушения мздой и занялся торговлей. Тело то одного, то другого расстрелянного единоверцы тайно выкапывали из общей ямы и перевозили на старообрядческое кладбище. x x x В конце августа войска Колчака, разбитые на других участках, тронулись в отступ и от Оренбурга. Крепнущая советская власть расширила штаты ЧК, пристраивая тех, кого ранее отвлекала оборона города. Аресты, расстрелы участились. Рядом с Евстратом оставалось все меньше людей, кто ночами вместе с ним брал в руки лопату. Хорунжий попросился в помощь, несколько раз принял участие в секретных ходках - а потом расстреляли сторожа. Оказалось, что, помимо предложенного ему, он имел и свой собственный промысел: откармливал покойниками свиней в сарае на слободской окраине. Скороспелые свиньи сальной породы, чье наличие владелец тщился скрыть, были учуяны обостренным, по-пролетарски голодным чутьем соседей, и ЧК получила сигнал. Той же судьбы не избежал, пойдя проторенным путем, и новый сторож. А жизнь продолжала искушать соблазнами, прежде неслыханными. В двадцать первом году народ до того очумел от голода, что то одна, то другая мать останавливала на ребенке долгий, особенной внимательности взгляд, после чего дитя исчезало... Истина страшная, а глаза на нее не закроешь: спрос разнообразит предложение; очередной кладбищенский страж принялся продавать пирожки, начиненные фаршем из покойников. Когда стало известно о его расстреле, Пахомыч навестил Евстрата. День был на исходе: в небе на западе чуть держалась выстуженная блеклая алость, а очертания предметов уже начинали рассасываться в ранних осенних сумерках. Хозяин во дворе сжигал опавшую листву тополей и пригласил гостя присесть у костра на поставленный стоймя чурбан. Разговор пошел о том, насколько оно действительно нужно - с такими ухищрениями сопряженное перезахоронение убитых, когда свою смерть катаешь на собственных плечах. Говоривших обволакивал, напоминая о ладане, аромат жженых листьев, Евстрат стоял, опираясь на палку, которой время от времени "кочегарил" в костре. - Я не верю, что это их душам надо... - он чуть поморщился, словно в расстройстве от своего неверия. - Но делаю в пику красной нечисти: так моей душе легче... Я по прежней жизни переживаю, - сказал он тоскливо-жалко, - и когда мы э... везем, чтобы упокоить, как положено, прежнее мне в душу заходит. Пахомычу вспомнился, как уже не раз вспоминался, священник, с которым перед уходом белых довелось повстречаться на почте. Тот сокрушался, что в госпитале умерших складывают под лестницы. "Вы думаете, - спрашивал, - вывезти и предать земле - рук не хватает? Другого не хватает, сударь, другого, и не след нам заблуждаться - что будет". Не первый день видится это самое "что"... Сочувствуя Евстрату и откликаясь на собственные мысли, Пахомыч сказал рассуждающе: - А если наше дело поможет тому, куда разуму не проникнуть... В памяти осталось, как он спросил священника, что же делать, и тот - словно опомнившись и не желая углубляться, - ответил без воодушевления: "Верить надо". Не сказало ли небо его устами о том, что они и исполняют: рискуя головой, по-христиански погребают невинно казненных? Хозяин ворошил концом палки костер, чтобы листья лучше прогорали: - Душа вусмерть заголодает - все видеть и терпеть измывания. Она тоже требует подкормиться. - Требует! - охотно согласился хорунжий. - Но с кем приходится дело вести... - добавил он с отвращением, имея в виду сторожей. Евстрат скрипнул зубами и быстро перекрестился: - Прости меня Бог, но красные правильно их шлепнули! Они помолчали. - Я чего хотел-то, - начал Пахомыч голосом, отразившим трудно давшуюся обдуманность, - попытаться мне самому в сторожа... Евстрат стоял недвижно, вникая в услышанное. - Если бы вышло, - сказал хорунжий, - сколько бы сбереглось денег. С негодяями не надо было б договариваться. - И то ведь! Не ждал только я, что вы это предложите... Они потолковали, что в мысли есть явный резон и она могла бы прийти и раньше. Правда, при всеохватной безработице не больно-то пристроишься даже кладбищенским сторожем: тем более что должность показала свои выгоды. В связи с этим у ЧК (ныне учреждение именовалось ГПУ) определилась стойкая недоверчивость к кладбищенской жизни. Однако небу угодно, чтобы полезное прорастало и на склоне огнедышащего вулкана. Евстрат стремился душой к Богу, плодами же его трудов завладевал Вельзевул - не было ли это обстоятельство плодородной вулканической почвой на краю кратера? Недавно мастеровой стал небесполезным человеком для нового начальника ГПУ. Тот, рыболов и вообще поклонник выездов на природу, хотел иметь большую по тем временам редкость в провинции: легкий моторный катер. Евстрат соорудил его, приспособив к лодке мотор от заграничного мотоцикла. - Попрошу-ка я за вас, - сказал хорунжему, утверждаясь в надежде, - пойду проверить мотор и попрошу. x x x Мотор служил исправно, начальник собирался на пикник и рыбалку, столь желанные в преддверие ледостава, - и Пахомыч без проволочек заполучил ключи от домишки на кладбище. До чего же оно раздалось за последние годы! Не так давно, кажется, не доходило до оврага, а и овраг уже превратился в огромную братскую могилу - но кладбище раскидывалось дальше и дальше. Над ним по временам с разрывным всеобъемлющим, из края в край шумом подбрасывалась к небу тьма ворон, ястребов-стервятников и прочей прожорливой птицы - то вносили тревогу грузовики похоронной бригады. Недолго повисев низкой ненастно сотрясающейся тучей, мрачный легион вновь оседал наземь. По кладбищу рыскали, с лаем, с рычанием бросаясь в грызню, стаи диких собак. Пахомыч попугивал их пальбой из доставшейся ему по должности берданки. У недремлющего ока ГПУ, которое ничего не упускало, его фигура стала вызывать вопрос. Чересчур уж старик отличался от предшественников: никакой живности не откармливал (хотя бы кладбищенской травой), ничем не приторговывал. Но должна же была быть какая-то лазейка у корыстолюбия! Однажды чекистов взял задор: они оставили неподалеку от домишки пиджак, положив в карман часы. В следующий приезд пиджак нашли на прежнем месте, и даже часы не пропали. Что за эдакой вызывающей совестливостью крылось? По-видимому, богобоязнь. 69 Между тем подошло лето, Евстрат ремонтировал мотор лодки, принадлежащей главе местного ГПУ, и тот вспомнил: - Ваш знакомый или родственник... по твоей просьбе он в сторожах - религиозный фанатик? В ту пору религиозные люди, тем паче фанатики, советскую власть не боготворили, и определение (да из чьих уст!) обещало последствия маловеселые. Мастеровой, побледнев, сказал со взволнованным упрямством, что "богомольства" за Пахомычем не знает. Вечером разговор был передан хорунжему, и тому стало очевидно: до разрешения вопроса уже не уйти из-под невидимой лампочки. Тайные перезахоронения исключались: их прекратили еще раньше и, как оказалось, не напрасно. Совершая обходы вверенных ему пространств, осматривая однообразный намозоливший глаза ландшафт, хорунжий знал, что в его домишко заглядывают - пошарить по углам, запустить щуп под гробовые доски пола, - и размышлял над положением. В мороз ранней зимы, когда крики воронья разрезали стеклянную стынь воздуха донельзя отчетливо, в домишко вбежал парень с малиновыми петлицами ОГПУ на шинели. Пахомыч узнал в нем шофера одного из грузовиков, чьи рейсы способствовали расширению кладбища. Парень смотрел с нехорошим цепким лукавством: - Погреться я, - и уселся на табурет у печки, с развязной щеголеватостью вытянув ноги в яловых сапогах. Пахомыч, учтя, что в кабине грузовика, нагретой мотором, не холодно, понял: шоферу скучновато ждать в одиночестве, когда привезенная бригада завершит свое дело. - Что, дед, вымаливаешь царствие небесное? - парень хохотнул натянутым горловым смешком. - Надеесся из могилы туда скакнуть? - Сапоги от печного жара отпотели, шофер игриво подергивал ногами. Хорунжего проняло трепетом того решающего момента, когда надобно откликнуться на тихий зов наития и, положась на волю Божью, сорваться в риск. Он открыл дверцу печи, лопаткой отправил в жерло порцию угля: - Вот что я скажу тебе, молодой человек. Когда я занимался истопкой, товарищ комиссар Житор Зиновий Силыч надо мной насмешкой не баловался. Лицо парня стало глуповатым от неожиданности: - А?.. Он знал тебя? Первый вожак красного Оренбурга был чтимой легендой, а Пахомыч произнес его имя и отчество с такой убедительностью родства. - Знал он меня серьезно и внимательно - как я протапливал печи в его кабинете и заседательном зале, - проговорил растроганно хорунжий. - И какой он из себя был? - копнул шофер в желании услышать общие разглагольствования. Ему было бы приятно, обнаружься, что старик привирает о знакомстве с прославленным комиссаром. - Какой из себя? - хорунжий задумчиво улыбнулся, видя запечатлевшееся в памяти. - Ростом в меру, на ногу легкий, скорость у него во всем... Взволнуется, заговорит... и возле рта - морщинки. А видом - моложавый. Опускаясь на табуретку, Пахомыч качнул головой, словно в ожившем восхищении тем, о ком рассказывал: - Втолковывать умел горячо - аж на подбородке жилочка дрожит! Он руку к тебе вытянет: "Я прошу вас поня-а-ть..." - К тебе? И чего - понять? - вырвалось у парня с досадливым изумлением. - А то, что мы, старые люди, можем беспримерно помочь заре нового, то есть освобождению сознания. Гость оторопело шмыгнул носом: "Старику таких слов не надумать - слыхал вживую! Набрался около комиссара политграмоты, ухват печной". Пахомыч сидел на табуретке напротив, глядя мимо пришельца, будто в дальнюю свою даль: - Если мы, старики, при нашей долгой жизни в обмане, его, обман-то, выведем на свет - как тогда и молодым не освободиться? Именем Бога сколько попы ни прикрывай подлог и фальшь, сколько ни делай святых - а убеждение стариков будет бить метко. Надо только понять весь вред фальши - как от нее шло и обострялось разделение, умножалась несправедливость, делалась тяжелее отсталость... - Это перед тобой Житор такие речи держал? - воскликнул шофер в недоумевающей искренности. - Надо очень понимать важность его жизни и как он не мог, чтобы само его сердце передо мной не выразилось, - проговорил хорунжий со значением, словно в строгой почтительности к памяти комиссара. "Еще б не важность жизни, если человек в своей руке весь митинг держал! - подумал шофер, чьим ярко-врезавшимся воспоминанием отрочества остались революционные митинги. - Ему и минута служила в угоду: видать, делал репетицию, когда старик печи топил". Пахомыч будто заглянул в мысли гостя: - Да... бывало, так же с ним сидим друг перед дружкой, и он мне втолковывает - надо, дескать, вопреки внушениям попов возмутиться на обман всем своим нутром, и через это придет вера в зарю... "Пламенная вера в зарю новой жизни", - вспомнились шоферу слова выступавшего на недавних политзанятиях. У парня возникло к старику подобие симпатии: из-за того что дед, оказавшись "правильным", ему первому поведал то, чем теперь можно будет впечатлять слушателей. Гость склонился на табуретке слегка набок, положил ногу на ногу; сапоги просыхали в тепле, и домик наполнился приятным душком дегтя. Настроенный душевно-пытливо, шофер намеревался обогатиться занимательным для слушателей. - Вы вот скажите, - перешел он на "вы", - как товарищ комиссар стрелял из маузера? Хорошо? - Этого я не видел и не знаю, - ответил Пахомыч с твердостью человека, крайне щепетильного в отношениях с правдой. - Верхом он ездил хорошо - было на моих глазах. Сказал мне, что выучился в ссылке, в деревне. - А шашка у него была? Рубился? Ответа на вопрос гостю услышать не дали - снаружи разнесся призывно-раздраженный крик. Похоронная бригада возвратилась к грузовику. Парень, махнув Пахомычу рукой на прощанье, выскочил из домика так поспешно, что и дверь не затворил как следует. Когда старший бригады, недовольный его отлучкой, влез в кабину, шофер незамедлительно начал с услужливой улыбкой: - А старика этого я размота-а-л!.. Он у Житора, у Зиновия Силыча, - имя, отчество постарался произнести непринужденно привычно, как их произнес Пахомыч, - у товарища комиссара в обслуге служил истопником... Храня вид презрительного равнодушия, слушатель, на самом деле, был развлечен рассказом: - Я деду запустил про религию, а он ее, религию, как пошел крыть в душу, в мать!.. Я сам матершинник, но таких скверностей и похабства не слыхал. Во-о смехота-аа... - С чего он так расходился? - не стерпел собеседник. - От злости, что вся его жизнь, как он в церкву ходил, ушла в обман. А товарищ Житор, говорит, мне открыл глаза, старому дураку. К ночи от дел освободится, комиссар-то, и сядет разутый - ноги к печке, - я ему портяночки чистые, и он мне втолковывает... Во-о человек был! Выезжал на фронт и после просит ему шашку поточить. Я гляжу - на ней кровь присохла. Он мне скажи: водил эскадрон в атаку. Пришлось показать ребятам рубку на скаку. Семь беляков порубил... 70 Хорунжий понимал, что ГПУ в силах выяснить, разводил ли он огни в печах губкома. Хотя и то учесть: просто ли отыскать бумажку, в которой мог числиться истопник? Притом что с бумагами не первой важности вообще вопрос: сколько их пожгли при скоропалительной эвакуации, когда город почти на год отходил к белым... Можно, по-видимому, направиться путем розыска свидетелей: помнят ли, нет - такого истопника?.. Да, но по какому поводу производилась бы вся эта работа? Проверить, не врет ли старик, кладбищенский сторож, о том, что его одарял парой слов комиссар Житор? Большую для того надобно иметь склонность к анекдоту - а анекдот без запаха трупа был для ГПУ не анекдот. В чем оно увязло по холку - и, похоже, увязнуть ему глубже - так это в делах о трупах. В крае глумливо буйствовал бандитизм - вернее, антисоветское сопротивление новой окраски. Милиция с ним не справлялась, да и за самой милицией требовался глаз и глаз: до того ее ряды изобиловали взяточниками, алкоголиками, психопатами, людьми, расположенными к дружбе и сотрудничеству с бандитами... В круг всех этих вопросов следственный аппарат ГПУ не внес проверку стариковской правдивости. Не внес - и Пахомыч определился в разряд несерьезных, занятного характера фактов, каковые находят свое местечко в жизни даже таких тяжеловесных учреждений, как ГПУ. Здесь оценили достоинства образа: кладбищенский сторож - богохульник! О нем стихийно распространилось и, при общем благожелательстве, устоялось: "Слово "церковь" скажи - и какие посыплются маты! Вот кто любому похабнику сто очков вперед даст! Хоть в женский монастырь вези и любуйся, что с монашками будет..." О том, как и почему безбожие приняло у старика столь непристойные формы, рассказывали: "Это еще когда комиссар Житор выступал в зале заседаний... выступает, а дед - он истопник был - печь топит и слушает... Особенно, если про опий для народа. Кладет в печку уголь и: "В огонь попов! В огонь попов!" Матерка подпустит. И так, по малости, свихнулся. Положи ему перед порогом золотые часы, а он: "Поповна бы сцапала! Попадья б схватила! Поп бы взял. А я - не трону!" И действительно не тронет". Последнее неминуемо вызывало снисходительно-забористый ретивый смех, который выражал приблизительно то, о чем сказано пословицей: "Научи дурака Богу молиться - он и лоб расшибет". Когда, таким образом, истоки стариковского бескорыстия выявились с подкупающей ясностью прибаутки, можно было бы осторожно возобновить то дело, ради которого Пахомыч обратил себя в столь любопытно-бедовую фигуру. Помешало, однако, необратимое обстоятельство - некуда стало перевозить казненных. Кладбище старообрядцев закрыли. При вести об этом хорунжий направил внутрь мысленное око, следя за началом смертельного вихря тоски: подобное пережил пять лет назад, знойно-кипящим днем, на могиле Варвары Тихоновны. Где и каким оставался теперь для него - и оставался ли? - путь, который говорил бы нечто душе? В том дне, на далеком кладбище, ему привиделся единственный уголок, куда бы он устремился и бегом и ползком в желании жить - намоленное место. И вот сейчас, в домишке кладбищенского сторожа, то же переживание подтолкнуло его, и он словно перешагнул препятствие к осознанию самого себя - войдя в смысл молитвы: "Всели в меня упованье твердое, что умягчится жестокое и обновится лик земли - к вознаграждению невинно убиенных, ибо у Тебя нет мертвых, но все - живые". Он дерзнет сделать намоленным местом это кладбище с тысячами бессудно убитых... Перед тем как отправиться сюда на службу, он в своей квартирке во флигеле стал доставать сбереженную икону "Воскрешение Лазаря". Она была мало того что стародавняя, но и редкостно необычная. На других подобных - значимой подробностью выступала темная пещера. На иконе же, перед которой замирал Пахомыч, Лазарь, восставший из гроба, стоял в огромном луче света. Хорунжий понимал этот поток сияния как Божье благоволение: мгла пещеры должна смениться светом близости Бога, гроб и воскрешенный Лазарь явятся среди свинцово-давящей действительности невидимо-действенным, живым узелком небесных энергий... Он вызывал в себе ощущение открытости Божьего неба и шел на кладбище, чувствуя под одеждой на груди другую, совсем маленькую иконку. На черном шнурке, вместе с серебряным крестиком, она была с ним всегда. Он, прежде всего, обходил свежие братские могилы, прося у Бога за убитых прощения, напоминая о принятых ими страданиях, и прижимал руку к тому месту на груди, где ощущалась иконка. Он обращался к Никодиму Лукахину, чьи останки истлевали здесь, затерянные среди таких же останков, и память повторяла слова Никодима: "Не стоит село без праведника!" Выходило так, что уж не оказывалось ли тем самым селом это страшное кладбище?.. Как ни гляди - но оно помогло ему сжиться с состоянием постоянного общения с Богом, когда словно бы небесная музыка говорила ему, что в его жизни был и есть смысл, что теперь душа очищается - он становится средством Бога. x x x Меж тем росту кладбища сопутствовало появление новых административных единиц, кладбищенской конторе стало тесно прежнее помещение, и домишко сторожа был освобожден от старика, которого спровадили на пенсию. В ГПУ, однако, не расставались без нужды с полюбившимися привычками. На дальний край кладбища пригнали зэков, и они соорудили будку для Пахомыча, в придачу получившего еще и старую шинель. Жизнь шла, по-советски матерея - подсекая жизни. Учреждение принял молодой начальник Марат Житоров. Ему рассказали о неповторимом в своем роде характере - о знакомом его отца, - и Марата Зиновьевича, эффект понятный, взяло за ретивое. Он не стал откладывать встречу. Привезенный Пахомыч, нимало не оробев, так описал внешность Зиновия Силыча, что у сына не могло быть сомнений: старик видел комиссара вблизи. Причем в минуты глубокого и яркого самовыражения души... Расчувствовавшийся Марат жарко обнял (соответствующим порыву воображенным движением) памятливого человека, который донес до него дорогое, и с внушающей уважение проникновенностью спросил, как тому живется? К сему времени Мокеевна давно уже не служила в столовой, замененная гораздо более молодой, с белыми пухлыми локтями и с румянцем на щеках поварихой, пенсии старикам хватало перебиваться с хлеба на воду. Пахомыч врать не стал, что возымело своим последствием открытый ему доступ в столовую НКВД. Пора приспела такая, что старый не на даровщинку питался горячим. Появившийся здесь московский журналист не промахнулся в догадке: дед мешал бродячим собакам разрывать совсем уж наспех присыпанные землей тела и растаскивать их части по округе. 71 "Части круга не всегда образуют круг", - Юрий Вакер пытался отвязаться от этой втемяшившейся в голову дурацкой фразы. Раздраженный ею, ступил он в знакомый арочный ход, направляясь к жилью Пахомыча. Обдумываемый роман можно было начать с дней нынешних, когда московский журналист берется расследовать, кто погубил легендарного комиссара Житора. Затем перед читателем должна была предстать сумрачно-яростная, дымная весна восемнадцатого года. Завершало бы круговую композицию разоблачение врага в нашем сегодня. Сегодня - накаленном обострившимся сопротивлением недобитков... В другом варианте предполагался "огненный" зачин. Комиссар Житор в седле, за ним вытянулся по степи отряд, покачиваются в такт шагу сизые штыки, отпотевшие в весенних лучах, на лицах красногвардейцев - печать суровой жертвенности. И вдруг - частота малиновых вспышек, певучие веера очередей... Исход боя скрыт траурным занавесом, который срывают в наши дни. Первый вариант сразу погружал читателя в близкую ему обстановку, создавая эффект присутствия, чем обеспечивалось общее - и от дальнейшего - ощущение достоверности. Плюс немаловажный. Зато второй вариант взвихривал воображение динамикой, завораживал эпической зрелищностью... Размышляя над тем и над другим, Вакер вошел во флигель, и тут его развлекло мелькнувшее в голове. Приехав в Оренбург, он увидел старца - и теперь перед отбытием увидит, опять же, его. Круг! Пахомыч стоял перед гостем - внимательный, странно не производивший впечатления ветхости. Распушившиеся пегие усы в сочетании с длинными седыми волосами сейчас придавали ему вид старчески-воинственного благообразия. Как и в прошлый раз, он был в светло-серой холщовой толстовке, перехваченной ремешком. Вакер, ожидая просьбы похлопотать в столице о какой-либо нужде старика, улыбнулся без особой теплоты, произнося строго и не без развязности: - Передали, передали мне ваш призыв! Ну что? что-нибудь еще расскажете о комиссаре? - Да вы раздевайтесь, - сказал хозяин, стоя недвижно и глядя в самые глаза гостю. Тот заметил, что хозяйки в комнате нет, а на столе курится парком самовар. "За водкой послал... чего раньше не позаботился? Час поздний..." - предположение было опровергнуто словами Пахомыча: - Мы с вами теперь одни побеседуем. Устинья Мокеевна ночует у дочери. - Он вытянул руку к столу: - Прошу! Жест и это "Прошу!" - носили характер некой барственной внушительности. Будь Вакер не Вакером, у него вырвалось бы: "Хм..." Перед ним был никак не бывший истопник или дворник. Думая о себе: "Ни один мускул на лице его не дрогнул!" - гость, уколотый подозрением о чем-то горячеватом, сел за стол и остановил взгляд на своем отражении в самоваре. - Чаек, значит, - сказал он, дабы что-то сказать в щекочущем азарте интриги. Рядом с самоваром стояла миска, прикрытая полотенцем. Пахомыч удалил его: в миске возвышалась горка масляно лоснящихся пончиков. - С начинкой? - полюбопытствовал Вакер. - С яблочным вареньем. - Пахомыч налил в чашки заварку и жестом пригласил гостя самому долить себе кипятку. Быстро проделав это, Юрий взглянул на старика вопросительно и как бы с затруднением, будто тот был неясно виден. Сидя напротив, хозяин в старомодно-светской манере повернул руку ладонью вверх и указал на пончики: - Попробуйте. Вакер взял один и стал жевать, улыбаясь улыбкой, от которой его заинтересованно-жесткий взгляд не помягчел. Хозяин не опустил глаз, они поблескивали из-под старчески-морщинистых век неярким твердым блеском. В лице выражалось высокомерие. - Вы что для вашей книги ищете? Никак, правду? Вакер на сей раз хмыкнул. - Почему же - "никак"? - встречный вопрос не затронул старика. - Комиссара Житора я видел не в губкоме, - проговорил он с какой-то сухой односложностью. - Комиссара Житора я видел в станице Изобильной. Вот так, как вы теперь, он был передо мной. Но не сидел, а стоял. Упал на колени... Я велел его казнить! У Вакера напряглись лицевые мускулы, выражение любопытства сделалось откровенно грубым. Мысль о старческих причудах, о сумасшедшей тяге к россказням не вязалась с тем впечатлением, которое сейчас производил Пахомыч. Однако Юрий изобразил полноту сомнений: - Вон даже как!.. Казнить велели... - он издевательски усмехнулся и доел пончик. - Лошадь его убило, - тоном формального отчета продолжил старик. - Он остался лежать, думая: авось примут за мертвого... Но кто же такого комиссара без осмотра оставит? Подвели его ко мне, и он стал убеждать, чтобы ему сохранили жизнь. Его, дескать, можно выгодно обменять: в Оренбурге среди арестованных есть важные персоны. Если этого мало - убеждал меня - то он готов объявить, что переходит на нашу сторону... Вакер смотрел с нарочитым презрительно-мрачным неверием, словно говоря: "Не хватит комедиянничать с трагедией?!" Пахомыч ушел в себя, словно щепетильно стремясь передать все возможно точнее: - Я не отвечал, и он упал на колени. Призывал: живой - он будет нашим козырем! Его имя знает весь край! - старик повернулся на табуретке вполоборота к гостю и простер руку вперед и вверх: - Вот так он руку протянул ко мне... убеждал, как будет нам полезно, что он - на нашей стороне, какое это воздействие на массы... В глазах - жгучая мольба, на подбородке жилка бьется, и сколько задушевности в голосе: "Я прошу вас поня-а-ть!" "Было!" - полоснуло Вакера, который, впрочем, уже ощущал, что слушает не вымысел. Так и подмыла едкая, относящаяся к Марату ирония. Расчувствовавшись за выпивкой в гостинице, тот живописал, сколь трогательно-бережно хранит в себе образ его отца Пахомыч. Говорил Марат и об этой запомнившейся старику жилке на подбородке комиссара. И те же самые слова отца повторил: "Я прошу вас поня-а-ть!" Впоследствии Юрий не раз повеселится над тем, как ему объяснил отцовский возглас Марат: "Имелось в виду понять, что жизнь при социализме - это ни на что не похожая заря". Пахомыч не спеша собрался с мыслями. - Не могли мы его обменивать. Отряд наш образовался только на момент. Да и не пошли бы коммунисты на обмен. У них... у вас, - уточнил он не без ехидцы, - незаменимых людей нет. Окружили бы и прихлопнули нас - пусть Житор и умри. Вакер, боясь помешать рассказу, окаменев во внимании, молчал, и Пахомыч продолжил: - Славу свою комиссар приукрасил. Кто бы ее простил ему, хоть и объяви он себя, из страха, на нашей стороне? Слава-то у него была такого убийцы кровавого и глумливого, какого и не знал наш край. Потому я сказал ему: "Сейчас вас казнят!" Он повел себя, как такому убийце и подходит: заюлил, с колен не вставая, заметался - к одному нашему, к другому, к третьему... за одежду хватает, вымаливает жизнь... Тут рассказчик сделал отступление: - А у нас старшой их конной разведки был. Житор впереди отряда разведку в станицу направил. Наши старики, с непокрытыми головами, встретили ее - пригласили выпить и закусить. Четверти с самогоном в руках. Разведчики не отказались. А как вошли во двор: попали под дула. - Пахомыч развел руки и изобразил объятие. - Вот так - со всех сторон - взяли мы их на мушку. Сдались они без лишнего слова. Вакер услышал, как командир разведчиков и один из его людей - за обещание сохранить им жизнь - согласились выехать с казаками к своим и издали просигналить: в станице безопасно, можно входить! Далее последовал рассказ о том, что уже известно читателю... Юрий воспринимал открывавшееся перед ним как удачу, от которой он буквально "очумел" (позднее в мозг впилось это слово). Кипятком дал бы себя обварить, лишь бы старик не замолчал! Все его существо испытывало такой восторг, что даже коже передалось ощущение торжества. Пахомыч довел повествование до эпизода, с которого начал. - Житор перед нами ползает, а старшой его разведки - тут рядом, под присмотром. Убийца тоже - хотя до Житора ему далеко. Однако и на этом - мерзости... человеку руку отсек шашкой. Я дал подлецу слово, что будет он жить. Но не мог я... - в глазах старика мелькнуло неутоленно-мучительное, - не мог я просто так его отпустить. Я велел, чтобы он казнил Житора. - И-ии?.. - не стерпел Вакер. - Дали ему карабин... руки у него тряслись... Стал садить в комиссара, всю обойму расстрелял... Убил. Я велел труп закопать. А бой еще шел, поехал я его докончить... Потом узнал: труп не зарыли, а сволокли к реке и в прорубь... - Вот ведь как! - неопределенно высказался Юрий, отдавая должное постулату римлян: "Горе побежденным!" - Разведчику тому дали мы отсидеться у нас до темноты, а там отпустили, - поведал Пахомыч. - А другие, люди-то его, - нарвались. Они были в амбаре заперты, но как следует не обысканы: у кого-то оказался револьвер "бульдог". Когда начался бой, они решили воспользоваться заварушкой, караульного убили. Но не удалось им разбежаться - положили их всех! - Все это о-о-очень интересно! - воскликнул Юрий с честностью, столь непривычной, что возглас окрасился оттенком фальши. Рассказчика это не отвлекло: - Много позже, я уже на кладбище обжился, - вдруг вижу этого человека, старшого разведки. Бывшего. Огрузнел, брюшко несет с одышкой... Супругу он хоронил. Меня не узна-а-л... нет. А я на могильной тумбочке фамилию покойной прочитал: "Маракина". Сколько-то лет прошло, гляжу, на свежей могиле - памятник, а на нем: "Маракин". Было дано ему умереть своей смертью... - произнес Пахомыч тоном философского раздумья. Вакер приступил к тому, что стояло в сознании завораживающим вопросительным знаком: - Скажите, а куда ваши... кто бой выиграл, - подобрал он выражение, - скрыться сумели? Ведь никого из участников не нашли! Лицо старика стало загадочно-отсутствующим, глаза словно глядели мимо предметов. - Секрет взял вас за живое, а? - сказал Пахомыч так, что Юрий с нехорошей явственностью ощутил себя под зорким, прицельным наблюдением. - Когда мы ваших крошили, - произнес рассказчик, - они, может быть, в нас заметили странность... - Какую? - в чувстве, будто его щекочут между лопатками холодным пальцем, прошептал Вакер. - Да старики были-то мы! Самым молодым - за сорок пять. Вакер узнал, как казаки призывных возрастов, сытые войной кто на германском, кто на австрийском, кто на турецком, а кто - и на персидском фронтах, не захотели "вдругорядь от порога плясать". Вопреки доводам отцов и дедов, несмотря на вести о том, что красные учинили в станице Ветлянской, собрание молодых казаков порешило: "В нас большевики не стреляли - а мы первыми не станем!" Но и старики не отступились от своего: "Костьми ляжем, а казацкую честь отстоим!" Две стороны сошлись на таком уговоре: молодежь уедет в станицу Буранную, где будет устроено гулянье, и потом свидетели смогут удостоверить, кто во время боя гулял в Буранной и перед красными чист. А старики отправили по ближним станицам и хуторам посыльных созывать подмогу. Немало откликнулось - из пожилых казаков. Так и возник стремительно отряд "на момент". Покончив с красными, старики разъехались по домам. Понимали, что неминуемо явятся новые силы коммунистов - мстить. Но пусть-де сперва докопаются, кто изничтожал их братву... Не сжился еще народ с революционным, с небывалым - закоснело судил по прежним порядкам. О молодежи, к примеру, полагали: коли руки кровью не обагрены и очевидцы - не один, не двое, а станица вся! - подтвердить это могут: какой спрос с невинных? Держалось еще упование на стародавний, не одним веком проверенный прием: "Меня там не было - а потому знать ничего не знаю, ведать не ведаю!" Молодые казаки обязались на том стоять. Некоторые из стариков, кто в бою особо на виду был, подались, как хорунжий, в другие края спасаться. Но большинство положились на Божью волю. Надеялись, как велось у старообрядцев: свои не выдадут. Пришедшие в станицу каратели заставили вспомнить другое: и не подлежащие дани платят имением, и не подлежащие ярму склоняют выю под нож... Уж, казалось бы, станичный-то атаман должен был потревожиться о своей участи. Но, видать, держало его убеждение, что он "в стороне". Благословив уговор молодежи и стариков, он во время дела оставался дома с семьей: кто опровергнет это? Красные, однако, согнав на площадь перед церковью народ, расстреляли атамана с сыном - и с ними священника, мельника и шестерых самых зажиточных казаков Изобильной. Четверо из них действительно участвовали в истреблении житоровского отряда - но никто их вины не открыл, а сами они не признались. Должно быть, многие из молодых казаков теперь пожалели, что не выступили против красных. Во всяком случае, когда каждого седьмого из тех, кто провел день в Буранной, избивали и штыками кололи перед тем как пристрелить, - ни словечка у них о стариках не вырвалось. 72 Вакер, до конца жизни запечатлевший в памяти каждую детальку рассказа, более всего обжигался мыслью: "И Нюшин, и Сотсков были в Буранной! Оба, они оба знали - кто истребил отряд Житора, кто убил его самого! И, однако, Марат - при всем его неистовом упрямстве, при его бешенстве напора - не смог расколоть их". Юрия приводило в восхищенно-недоумевающее беспокойство: они молчали и теперь - после столького, что пережили с того дня Святого Кирилла в Буранной! после столького, что должно было научить их... скептицизму - выбрал он слово. Молчали, чтобы не подвести под расстрел стариков, какие еще жили? Он с бесцеремонной быстротой упер в Пахомыча вопрос: - Вас не тревожит, что участников боя теперь найдут? Кому тогда по сорок пять было - им шестидесяти пяти нет. Могли бы пожить... - Могли бы, - согласился хорунжий, - да только никого их не осталось. Я к старообрядцам принадлежу, - напомнил он гостю, - и знаю: мои единоверцы давно собирали имена всех тех, кто выступил против Житора. Немало потом ушло с Дутовым. А других социализм поел. Выделялись они мнением, поведением: брали их и до коллективизации. А она уже окончательным триумфом прошлась. Но за мертвых братья молиться не перестали, каждое имя поминают. "Религиозный опий я когда почуял?! спросил Марата о старце: он верующий? - отдал Юрий должное своей прозорливости. - Однако этим ли только они были крепки? Старики, на вере свихнутые, - понятно. А молодые казаки? Что-то еще другое их держало, что-то глубинно-древнее и детски-дикарское... Общинно-земляческая круговая порука!" - нашел он формулировку. - Могу я спросить... - обратился к Пахомычу со старанием соблюсти "беспристрастную", "чисто деловую" манеру, - я о молодых казаках... Они до боя, на митинге, - вы говорите - кричали: "За кого-то чужую и свою кровь проливать надоело!" Наотрез отказались восставать против советской власти. Выразили явное несогласие со старшим поколением. - Явное, - подтвердил хорунжий. - Но потом они с необычайной преданностью спасали стариков своим молчанием. Я понимаю - дали слово молчать. Но одного убеждения, что слово надо держать, - мало! Должно быть и крайне сильное чувство. Должна быть всепоглощающая страсть - чтобы выдержать э-ээ... суровое обращение... не отступить перед угрозой расстрела. То есть, - продолжал Вакер с ожесточенным увлечением, - они были в плену у чувства местнической спайки, которое восходит к родо-племенным отношениям. На него наложилась вспыхнувшая ненависть к советской власти... - Вам угодно мое мнение выслушать, - терпеливо сказал хорунжий, - так вот. Обида у них была! Они на разделение с отцами и дедами пошли - чтобы против красных оружия не поднимать. Уверены были, что и те к ним мирно отнесутся. Уважали их за то, что они с германской войной развязались. А красные наплевательски их обидели. - Вон оно что. Обиженными ваши себя почувствовали, - проговорил Вакер осторожно, прикрывая мнимым участием иронию. Ему доводилось писать репортажи со строек, где зэки-уголовники "перековывались" в трогательно самоотверженных тружеников. Имея, таким образом, некоторый опыт общения с блатными, он знал их поговорку: "На обиженных х... кладут!" Фраза-плевок вызывала представление о ничтожествах с выбитыми передними зубами, о существах безвольных, заискивающих и презренных. Сидящий перед ним старик так и не понял за свою жизнь, что такое обида. Да, поначалу она озлобляет, возбуждая страстишку отомстить, нагадить, напакостить обидчикам. Но если обиду наносит сила непреодолимая - обиженный превращается в живую падаль. Вакер объяснил это Пахомычу с подчеркнутой - от сознания своего превосходства - любезностью. Тот не промешкал с ответом: - Быть задетым тем, что тебе наносят обиду, - это одно. Ваши слова к этому идут. А к другому - нет! Другое - уважать