оди. Но у меня другая уловка. У нас есть лифт, его особенность состоит в том, что почти всегда внутри темно. Заходишь и нажимаешь кнопку наощупь. Когда едешь вниз -- это легко, первая кнопка -- первый этаж. Но даже если ты ее нащупал и нажал -- это не значит, что лифт повезет тебя сразу вниз, нет! -- если лампочка не загорелась -- тебя ждут остановки на каждом этаже. И всякий раз, когда я нажимаю кнопку, я обращаюсь к тебе, Господи, славя имя твое. И всегда загорается свет. Маленькая светящаяся точка подтверждает, что ты услышал меня, Господи. Я вглядываюсь в нее. Словно ромашка, во тьме горит она, лепестки вокруг -- и яркая точка в середине. Иногда это больше напоминает глаз, нежели цветок. В радужном колечке возникает зрачок. Я вглядываюсь в него, и мысли мои с тобой, Господи. Я неотрывно держу пальцы на кнопке, чтобы почувствовать связь со всем сущим в мире. Ведь невидимые токи, питающие глазок, проходят по многочисленным проводам, они рассеиваются в пространстве и способны нести не только заряды, но и слова. Мне становится тепло и уютно в темной кабине лифта, и я всегда стараюсь спускаться вниз в одиночестве, и если лифт занят, не вхожу в него. Если я в лифте один, и лампочка загорелась, я говорю с тобой, мысленно я повторяю все твои имена: Сущий, Эль, Всевышний, Бог цваот, а не Саваоф, как утверждает Библия, подвел перевод, на иврите цваот означает воинство -- Бог воинств, Адонай, Шадид или Могучий, наконец, и Яхве, и Иегова. На одно из этих имен ты ведь должен отозваться. Но нет, никому из смертных не дано узнать твое истинное имя, увидеть твой лик. Ты, как воздух, невидимый, живительный воздух. Вселенная -- лик.Вселенная -- твой адрес! Мне вспоминается Стена плача, ее видавшие столетия камни, не скрепленные раствором, но сросшиеся так, что уже никакой силой не разъединить их. В щелях торчат бумажки. Это письма к тебе, Господи. Успеваешь ли ты все прочесть? Ночью, в темноте, кощунственные уборщики выковыривают, свернутые в трубочки, листочки. Если бы их не выбрасывали, а занялись сбором и публикацией -- можно было составить историю людских страданий. Ибо каждый обращается со своей болью, своими заботами. Я не оставил, когда был там, никакого письма, но думаю, что ты услышал меня. И не о продлении жизни я просил, ни о здоровье и славе, я просил у тебя разрешения на то, чтобы воссоздать прошедшее. Ведь если не напоминать о прошлом, оно быстро забывается и ничему не учит нас. Мы повторяем бездумно слова молитв и псалмов, слова твоих заповедей, и в который раз продолжаем нарушать их. В самом начале пути, когда всего десять поколений отделяло людей от Авраама, с которым ты заключил свой союз, ты вынужден был написать заповеди на скрижалях, а когда в отчаянии Моисей разбил их, ты повторил запись. Ты выбрал пастухов, кочующих по земле, не связанных уютом, тех, кто постоянно смотрел ночами на мерцающие звезды. Только они смогли понять, что никакие рукотворные идолы не смогли создать этот мир -- твердь и воды, и зелень лугов, и птиц, легко парящих в высоте, и овец с добрыми и печальными глазами. Но вокруг продолжали убивать друг друга, прелюбодействовать, воровать, лжесвидетельствовать. Губительные войны, испепеленные Содом и Гоморра, рвы, наполненные телами, -- быстро забывались. Люди, живущие по твоим законам, были столь редки, что их называли пророками, праведниками, святыми. В них совершенствовались души для последующих жизней. Освобожденные от телесной оболочки смертью, они воссоединялись с тобой. Но сколько мучений для этого надо было претерпеть. Я не претендую на роль праведника, слишком много грехов на мне и их не искупить никакими покаяниями. Мое долгое неверие в тебя, Господи, и сегодня продолжает терзать мою душу. Я не знаю твоих замыслов. Я не догадываюсь, почему нужно было уничтожить целые народы, зачем нужно было разрушать Храм, и уже на моем веку превратить в дым лагерных крематориев миллионы невинных душ. Ты можешь сказать, что не бывает невинных душ, но ведь горели в страшном огне дети, их-то за что? Я чудом избежал участи этих несчастных. Какой замысел был в моем спасении? Был ли, постоянно находящийся в подпитии, молодой железнодорожник, светловолосый и пахнущий мазутом, твоим посланцем или просто так совпало, и эшелон, в который он втиснул нашу семью, был спасен ради кого-то другого. Нет, он явно не был ангелом, мой дядя. Но был он тоже спасен, когда бомба вонзилась в землянку прямым попаданием, в ту землянку, где ему не хватило места в середине на нарах, и он, мой дядя, лежал у входа, матеря ловкачей-солдат, успевших угнездиться в тепле. Всю жизнь он пил и гулял и весело вспоминал всемирную бойню, в которой ему удавалось полакомиться американской тушенкой и вдоволь испить не разведенного спирта. Униженной чередой прошли его жены, которых всякий раз он изгонял из нашего послевоенного дома, вернее, из вагона, который тогда казался мне дворцом, ведь мои однокашники жили в землянках. И вот последняя жена отыгралась на нем, уже после своей смерти, мелко и подло предав его. Она спрятала все деньги в тайнике, о котором знала только ее племянница. Эта племянница ловко стащила все после поминок. Она же оставила дядю умирать в пустой квартире, лежащего на полу со сломанным ребром. Следствие допроса о золоте, которого не было. Она была уверена, что дядя вскоре последует за своей последней пассией -- ее теткой. Но дядю подобрали две стареющие алкоголички, привезли к себе в общежитие, и теперь существуют на его пенсию и ждут его кончины, ибо квартира дяди, ранее завещанная бесстыдной племяннице, ныне отписана спасителям. Притихший дядя лежит в углу за изодранным занавесом и ждет свидания с тобой, Господи. Хотя, вряд ли, он всю жизнь не задумывался ни о чем, великий грешник. И все-таки, может быть, он твой посланец, Господи. А теперь ты испытуешь его, как некогда испытывал Иова самыми тяжкими бедами. Мой великий грех в том, что я не могу спасти своего дядю-спасителя. Как и не смог уберечь своих родителей от переезда в далекий город на Волге к двоюродной сестре, где они сполна испили чашу страданий, которую избрали сами. Каждый сам выбирает свою Голгофу. И тому, кто ищет спасения, ты его посылаешь. Ты много раз спасал меня, и я не уверен, был ли в этом какой-то божественный замысел, но я очень благодарен тебе за то, что ты вложил в меня любовь к слову, ибо оно начало всего, и сейчас я вхожу словом в то время, когда ты был так близок к избранному тобой народу, и голоса твоих ангелов звучали в устах пророков. Ты спас меня, хочется мне надеяться, затем, чтобы вновь зазвучали в моем воспаленном мозгу шофары, и я смог бы услышать шум опадающих крепостных стен Иерихона и звонкую арфу Давида. Разве это не так, Господи? Почему же ты сдерживаешь мое перо, почему оттягиваешь миг видений? Помнишь, я говорил с тобой об этом у Стены плача в Вечном городе, ожившем на седых холмах? Ты ведь знал, что я приду к тебе. Иначе, зачем было вытаскивать меня из воды, когда я прыгнул с кринолина дока на катер и оступился, еще мгновение -- и меня растерло бы между доком и бортом катера, и я догадался тогда, что нужно нырнуть под обледенелые доски кринолина в холодную декабрьскую воду. И потом, сколько раз я перепрыгивал с корабля на корабль уже в океане, когда ходил на траулерах. Подо мной разверзалась бездонная стихия, палубы поднимались и опускались, и всегда я точно улавливал момент, когда следовало оторвать тело от настила, оттолкнуться и взлететь навстречу косо встающему из вод кораблю. И всегда, Господь, ты хранил меня. Но я тогда был молод и самоуверен и почти ни разу не вспомнил о тебе. И впервые какая-то догадка мелькнула, когда ты послал мне остерегающий сон. Приснилось мне, что ночью стучат в окно. Мы жили тогда в рабочем поселке, в старом немецком доме, на первом этаже. В этом сне за мной заехал диспетчер. Это он так настойчиво стучал в окно. Была суббота, день седьмой. День отдыха от всех насущных дел, ты завещал его нам. Но диспетчер был послан за мной, потому что в порту с пробоинами едва держалась на плаву плавбаза "Балтика" и ее надо было срочно ставить в док. Тогда я был докмейстером и была у меня уже хорошая практика, и никто не смог бы заменить меня. И я долго отнекивался, объясняя, что все рабочие пьют, недавно была получка, и нам не собрать доковую команду. Но мы все равно попытались ее собрать. И в машину, полукрытый газик, набилось полно народу, но все это были люди не из моего дока, и все они были пьяны. И потом, когда мы погрузили док, они дремали у лебедок, а я бегал, как угорелый, по верхней палубе и будил их. Была осенняя ночь. Почти безветрие. Но, когда буксиры подтащили к доку полузатопленный корабль, вдруг поднялся сильный ветер и начал швырять "Балтику", и мы долго возились с тросами и с трудом поймали нос плавбазы и стали заводить ее. И тут ветром ее стало наклонять. Потом резкий рывок. И вот уже стальные борта надвинулись на бетонную башню дока, и та не выдержала, с хрустом развалился пульт, огромная трещина переполосовала док, еще мгновение... И я проснулся в холодном поту. После того сна прошло, наверное, полгода. И когда события начали повторяться, я даже не вспомнил страшных ночных видений. Меня разбудили ночью, диспетчер объяснил, что плавбаза "Балтика" может утонуть, масса пробоин, надо срочно ставить ее в док, была суббота, я отнекивался, понимая, что мне не собрать свою команду, что все уже давно пьяны. И нам пришлось сажать в машину всех, кого мы сумели найти. Это были люди с других доков, и все они были пьяны. И все же мы сумели погрузить док, и начали заводить несчастную плавбазу. И тогда поднялся сильный ветер. И "Балтику" стало мотать из стороны в сторону. И тут отчетливо я вспомнил сон. Мне надо было отменить заводку, я метался по пульту, не находя выхода. И все же, пересилив страх, я отдал команду завести дополнительные концы, велел буксирам одерживать, и, несмотря на ветер, усиливающийся с каждой минутой, продолжил заводку. Все обошлось, благодаря заведенным страховочным тросам. К утру мы вытянули плавбазу из воды и пили неразбавленный спирт с капитаном. В те годы я вообще много пил -- и не только потому, что была такая работа, после которой надо было снять стресс, пили и в тех компаниях, где собирались люди слова, молодые писатели томились от невостребованности, и никто даже и подумать не мог, что когда-нибудь правда найдет выход в печатных изданиях, что рухнет империя лжи. Тогда казалось все беспросветным. И уверяли все, что ты, Господь, отступился от России и давно уже обессилил. И за все это неверие ты покинул и меня. И в назначенный срок, когда мне исполнялось тридцать семь лет, послал за мной, вернее, за моей душой ангела смерти. Но я не услышал пения его труб. Очевидно, переселение на небеса было задумано безболезненным. И я бы нисколько не обиделся, если бы оно свершилось. Не мог, по моим тогдашним убеждениям, жить столь долго в моей стране пишущий человек. Даже великому Пушкину это было не дано. Почти все пишущие уходили до тридцати семи. Если это был у меня запланированный тобой уход, то он был великолепно обставлен. Я тогда уже давно расстался с заводом, успел сходить в море и начальствовал в рыбацкой конторе, не надо всеми, конечно, был у меня технический отдел и конструкторское бюро, к тому же избрали в руководство научно-технического общества. И вот это общество заняло некое призовое место, нам выдали премию на семинаре, куда собрали таких же начальников, вроде меня, из прибалтийских портов. И, как водится, решили мы эту победу обмыть. Впрочем, что я тебе все это рассказываю. Ты ведь, наверняка, все видел. А если не видел, то ангел, наверняка, доложил, ведь этот ангел незримо парил над ресторанным столиком и ждал, когда я накачаюсь, чтобы переход в иной мир стал для меня совершенно безболезненным и незамеченным. И я не подвел ангела. Среди начальников был мой старый друг из Риги, и мы так радовались встрече, так угощали друг друга, что можно было только удивляться, как в человека влезает столько жидкости. Играл в ресторане оркестр, вертелись вокруг нас официантки в кокошниках и красочных сарафанах. Мы танцевали, пытались петь. И вокруг все шумели, и плясали, и прыгали. В общем, настоящий шабаш для ведьм. Как я ушел из ресторана -- не помню, как очутился под автобусом -- тоже вспоминаю смутно. Очнулся я в гипсе, с разбитым лицом, в родной рыбацкой больнице -- и радости никакой от своего возвращения в жизнь не чувствовал, ибо предстояло мне проваляться на больничных койках около года. Кто меня спас, кто подобрал и привез ночью в больницу -- не знаю. Где оставил меня ангел смерти, как он не довел свое дело до конца -- мне неведомо. Конечно, это знаешь ты, Господи. Тогда я не молил тебя о жизни, я хотел умереть. Не видел я для себя никакого выхода. А сейчас, задним числом, благодарю тебя, Господи, что спас раба своего. Ибо увидел я иное время и даже вздохнул немного воздухом свободы и дождался внучек. И понял, что если бы я даже ничего не сделал на земле, если бы не изобретал, не работал в доках и на промысле, не совершал бы всяких земных дел, не писал, не издавал книги, не создавал бы журнал, все мое существование было бы оправдано этими внучками. Ибо прав ты, Господи, когда завещал нам -- плодитесь и размножайтесь. И сделал сладким и приманчивым дело продолжение рода, угодное тебе. Но вкусив эту сладость, мы сделали ее не только источником жизни, она заняла все наши помыслы, переполнив их не только любовью, но и развратом и похотью. Казалось бы нет никаких запретов и ничто не может остановить. И вот СПИД! Зачем все это? Прости нас, Господи. Ты ведь сам всегда говорил о любви, ты ведь пребываешь с нами в момент соития и сладкие стоны -- это гимн тебе. Ты ведь сам все так задумал. Ты выдворил Адама и Еву из рая, из того рая, где не знали радости зачатия и мук рождения. Теперь, для потомков Адама зачатие становится гибельным. Может быть мы будем наказаны еще страшнее. Все в руках твоих, Господи! Ты дал нам то, что мы не оценили -- счастье соития. Ты можешь превратить нас в тех отважных, многокрылых, чьи самцы гибнут тотчас после свершения зачатия, ты все можешь... Я прожил длинную жизнь и мне ничто уже не страшно, но я молю тебя, Господи, прости тех, кто еще только начинает жить, кто еще не вкусил сладости любви. И если где-то в лабораториях близки к тому, чтобы создать вакцину против СПИДа -- помоги им и не таи на них обиды, не твоим делам они препятствуют, а напротив, дают возможность спастись несчастным и славить твое имя. Иногда я думаю, как тебе тяжело и одиноко, Господи! Ты знаешь судьбы каждого из нас, все мы в твоих дланях, и у всех свои радости и печали, у всех свои трагедии. Ты пытаешься остеречь нас, ты проникаешь в самые тайные наши мысли, ты посылаешь нам сны. Мы быстро забываем твои заветы, твои предупреждения, мы не используем то, что ты даровал нам. Мы не хотим заглядывать в будущее, мы так страшимся расстаться со своим телом, временной оболочкой нашей души, телом -- источником нашего сладострастия. Кончина всегда пугает неизвестностью. Совсем недавно ты дал мне почувствовать, как это происходит. В жизни я не видел сна страшнее. И хотя в конце его душа моя все же вновь обрела тело, но сколько страданий пришлось испытать ей. Я увидел свое тело на белой поверхности, наверное, это было в больнице, я понял, что его готовят к вскрытию и я наблюдаю это со стороны, а потом тело исчезло, и я, то есть моя душа, заметался. И тут мне вручили некий номерок, кусочек целлофана с рядом цифр, выведенных химическим карандашом. Я понимаю, что я должен найти свое тело. Сваленные трупы в морге были не самой страшной частью сна. Оказалось, что в областной больнице, под землей, есть еще одно хранилище для невостребованных тел. Туда я пробирался какими-то темными коридорами, пока не набрел на прыщавого сторожа, и он указал мне на лаз. Этот лаз был проделан в слипшихся, полуразложившихся телах. И настолько прогнили эти трупы, что мясо в них свободно отделялось от костей, и было впечатление, что и не человеческие это трупы, а куриные окорочка, срок хранения которых давно истек. Я пролезал, вернее, моя душа, проникала сквозь эти норы, проделанные в зловонной слежавшейся плоти, и от трупного запаха я стал задыхаться, и тут мне открылся новый зал, и там -- рядами трупы, покрытые зелеными простынями, и я увидел бирки, привязанные к пальцам ног, ноги эти торчали из-под каждой простыни. Свою я узнал по сросшемуся ногтю на большом пальце левой ноги. На бирке был нужный номер, все вокруг озарилось необычным светом. И я проснулся. Сердце мое билось так, что, казалось вот-вот выскочит из груди. И это не во сне, а в реальном полумраке комнаты, я отчетливо осознал, что душа моя продолжает воссоединяться с потерянным телом. Я был спасен и понял, что в который раз жизнь дарована мне. И в то утро, когда я лежал недвижно и ждал рассвета, и услышал первое пение птиц, я понял, что должен радоваться каждому новому дню. Я благодарил тебя, Господи, и славил твое имя. Ты вечен, а дни сынов человеческих кратки. И становятся они, эти подаренные тобой дни, еще короче по нашей вине. Какой огромный мыслительный аппарат заложил ты в наши головы, как велико совершенство задуманной тобой программы, не дано и компьютерам превзойти человеческий мозг. И все это направляем мы не во благо себе. Изобретаем оружие, уничтожающее все живое, выращиваем смертоносные бактерии и готовы разнести на куски нашу несчастную планету. А могли бы все изобретения направить на то, чтобы совершенствовать тело свое и душу, могли бы жить как патриархи наши, по несколько сот лет. К чему завоевывать чужие страны, вырывать друг у друга территории, гибнуть на чужбине! Почему ты не уподобил нас деревьям, чтобы вросли мы корнями в землю и не собирали бы войска для нашествий, а мирно бы цвели и вдыхали ароматы пыльцы и радовались бы птицам и пчелам, и легкому ветерку, разносящим наше семя. И не убивали бы себе подобных. Ты ведь этому не учил, и у тебя был свой, неведомый нам план, Господи, ты ведь хотел подарить всем радость... Я пишу это письмо и верю, что ты читаешь его тотчас же, как только возникают на листе мои слова. Легко писать, когда знаешь, что мысли твои дойдут до адресата. И не надо проверять, правильно ли указаны почтовые индексы на конверте, ибо адрес твой -- все окружающее нас. В наше время перестали писать длинные письма, кровавые годы большевистского режима отучили от дневников и писем, ведь за каждое неосторожное слово приходилось расплачиваться. Это не девятнадцатый век, когда делились с друзьями в письмах самым сокровенным и философствовали, и раскрывали душу. Есть телефон, есть электронная почта, есть компьютеры, подключайся к Интернету -- и твое письмо тотчас придет к твоему другу. Писать на бумаге ручкой или выстукивать слова на пишущей машинке -- это уже атавизм. Но в моей юности, да и потом в шестидесятые и семидесятые годы, мы еще были привержены к письмам, мы старались не думать о том, что наши письма вскрывают и читают люди в мундирах, мы все же хотели общения. И было очень много друзей, и не все они жили на том расстоянии, когда письма можно заменить беседой. В юные годы дружба вспыхивает ярко и не терпит компромиссов. Мы все были влюблены в слово, для нас слово было важнее поступка, слово предшествовало действию. Был поэт, рыжий краснокожий детина, захлебывающийся от слов, выдумки его были великолепны, страдал он и страдали окружающие от того, что он потом верил в то, что сам придумал. Его писем у меня не сохранилось. Был и самый близкий друг, мы вместе приехали в город на границе с Европой, разбитый и разрушенный, который не восстанавливали, скорее наоборот, его продолжали разрушать, вывозя кирпич древних соборов на колхозные стройки. Друг этот пробыл здесь три года. Он сжигал свою жизнь, и пока мы ютились вместе в прокуренной и пропахшей потом и алкоголем комнате заводского общежития, он еще держался, он еще пытался писать и рисовать. Потом он уехал на юг. И письма стали тем мостиком, что связывали нас. Их строки наводили на меня тоску, я почти физически ощущал его боль, она передавалась мне через слова, выведенные крупным, дрожащим почерком. У него отказала одна почка, и вот-вот должна была сдать вторая, врачи приговорили его к скорой кончине, и он заметался по России, прощаясь с местами, которые были святы для нас. Я получал тогда письма из Михайловского, из Коктебеля, из Ясной Поляны. Потом они прекратились. Он ослаб настолько, что не мог держать ручку. Это был совершенно чистый человек во всех его помыслах, и мне было страшно потерять его. Но ты, Господь, призвал его. Так устроена жизнь -- она в потерях и обретениях, но чаще -- в потерях. Прервалась переписка и со школьным моим товарищем, с которым мы долгое время были неразлучны. И в школе, и потом в институте мы в то время, когда даже чтение таких безобидных писателей, как Хемингуэй и Экзюпери, рассматривалось, как низкопоклонство перед Западом, доставали и перепечатывали на старенькой, дребезжащей машинке Кафку и Сартра. Мы мотались по всем тогдашним сборищам в Питере, мы появлялись на всех мало-мальских известных литобъединениях. Мы искали правду и верили, что слово спасет нас. Прости нас, Господи, но у нас не было и грана веры в тебя. Мы сами хотели стать пророками, но жизнь заставляла нас работать в иных сферах. Я очутился на западных судоверфях. Друг остался в Питере, потом перебрался в столицу. Разлуки мы не чувствовали, потому что постоянно посылали друг другу длинные письма. И эти письма наметили излом, ту трещину, которая сегодня стала столь глубокой, что никогда уже не сплотить воедино тех, кто находится по разным сторонам разлома. Он, мой бывший друг, стал шовинистом, воинствующим святошей, -- и письма потеряли всякий смысл. Я даже не знаю -- жив ли он сейчас, тот, кто некогда был моим адресатом. Был и еще один адресат -- работал он контрольным мастером на доках. Все свои рабочие дни он проводил в моей каюте, куда я забегал в перерывах между разборкой лесов и стаскиванием винтов. Я совратил его на стезю искусства, Потом, когда он уехал в Таллинн, а позже в Питер, мы долгое время переписывались, и это тоже были не просто письма-отчеты о происходящих жизненных событиях, а письма-размышления, письма-споры. И все это продолжалось до тех пор, пока мой ученик преодолевал барьеры на пути в мир литературоведов, а когда появились в печати его критические статьи, то сначала они стали подменять письма, а затем переписка вообще угасла. Я давно уже не вижу его статей в периодике и думаю, что он покинул нашу многострадальную страну и почивает на лаврах где-нибудь в уютном немецком городке. Сегодня большая часть моих адресатов переместилась за рубеж, там они живут в достатке и спокойствии, у меня уже нет желания раскрываться перед ними. И вот, Господи, мне сегодня некому писать. Давно уже нет на земле моих родителей. Переписка с ними может составить много томов, но до чего же они будут скучны и однообразны эти тома. После окончания школы я жил в разлуке с моими родителями. Сначала институт, потом неведомый и пугающих их, бывший немецкий, город. Они не захотели сюда переезжать, для них эта область была непонятна и враждебна. Но родители любили меня, их интересовала моя жизнь, и они желали, чтобы эта жизнь была лучше той, что выпала на их долю, им хотелось гордиться своим сыном, рассказывать соседям о его успехах, читать его письма. Поэтому и письма шли им такие, какие хотелось им получать. Там не было в строчках ни грана сомнений, там перечислялись только удачи. Упаси, Господи, чтобы в этих письмах я что-либо открыл перед ними, зачем расстраивать тех, кто произвел тебя на свет. Пусть верят, что у них родился почти гениальный сын, не знающий ошибок и поражений. За эти письма прости меня, Господи! И еще прости за то, что не смог я быть рядом с родителями в их смертный час. Так уж было дано тобой, а возможно, и ангелы внесли путаницу, родителям моим на старости лет вздумалось покинуть родной город, и не к сыну направить стопы свои, а совсем в другую сторону умчали их поезда, на восток, на Волгу. И там, на вершине горы, нависшей над железнодорожным вокзалом, обрели они свой покой на заросшем ежевикой старом кладбище. Но почему не дано было им переместиться на небеса с легкостью, почему и отец и мать претерпели такие смертные муки? То ли хотел ты, чтобы добровольно запросили они об уходе, не выдержав боли и унижений, то ли забыл об их душах и продолжал держать эти души в телах, давно уже истративших свои жизненные соки. Такой же тяжелой смертью закончила жизнь моя бабушка, сколько помню ее -- она задыхалась от мучительных болей и кричала по ночам так страшно, что я уже в школьном возрасте почувствовал мрачное дыхание смерти и свое бессилие перед ней. И потом много раз я был свидетелем того, как умирали близкие мне люди и друзья, и очень редко им удавалось покинуть этот мир в одночасье, не испытывая смертных мук. Невыносимы были страдания двух моих товарищей по работе, тела которых съедал неумолимый и безжалостный рак. За несколько месяцев, ранее подвижные, полные жизненного задора, эти мои товарищи превратились в живые трупы. На долю им остались одни страдания, одна сжигающая немыслимая боль. Они никого уже не хотели видеть. Один из них, почти великан, недавно женившийся на самой красивой женщине из управления, так высох, что она легко могла переносить его на руках, глаза его поблекли, зрачки и роговица слились, взгляд был полностью отсутствующий. Он никого не хотел узнавать, никого не хотел видеть. Он не хотел даже видеть свою жену, но был не в силах оттолкнуть ее, и она распоряжалась его телом, пытаясь пропихнуть в него пищу, которую давно уже отвергал сожженный болезнью желудок. Господи, за что такие мучения? Я не знаю, в чем таится твой замысел? Возможно, все это чистилище или даже ад на земле... Но почему не самые худшие обречены на муки, почему испытуешь ты людей праведных, людей близких тебе по своим устремлениям... Господи, почему нельзя было внутри каждого из сынов человеческих завести генные часы, пусть не будем мы знать свое время, но клеткам нашим будет дана эта тайна, и когда закончится завод и придет наш час, все это будет совершено мгновенно. Я прошу тебя, Господи, за всех, прошу величайшей милости -- мгновенной смерти и избавления от унижений тягостных для себя и для близких. Прости, я нарушил зарок, ведь, когда я начал это письмо, мысленно я дал себе слово не просить тебя ни о чем. Ты все видишь и все знаешь сам. Когда я молюсь, когда обращаюсь к тебе утром или в середине суетного дня, или по ночам, когда лежу с закрытыми глазами и стараюсь осмыслить мир, во все эти часы я никогда еще ни о чем не просил тебя, Господи, я просто славлю твой разум и уповаю на него. Мы, населившие землю, сами во многом виноваты. Сколько раз призывал ты -- возлюбите ближнего своего, как самого себя, сколько раз твердил устами пророков: никогда не делай ближнему своему того, что не хотел бы, чтоб сделали тебе. Сколько раз призывали пророки к покаянию. Но не вижу я вокруг кающихся. Каждый считает, что виновен кто-то другой, а не сам он, конечно, непогрешимый, добрый и обманутый. Вожди виноваты, начальствующие виноваты, система виновата. А сам исполнитель, что он мог сделать? Виноватых среди исполнителей нет. Миллионы убиенных ждут отмщения, а судить некого. Уничтожены, превращены в лагерную пыль те, кто могли и должны были судить, лучшие взяты на небеса. Чтобы уничтожить сотни миллионов, надо было найти тысячи и сотни тысяч убийц. Не мне судить, но полагаю, Господи, если бы мне дали в руки смертоносное оружие и приказали -- пли! в неизвестного мне, невинного, я отказался бы. Пусть бы изничтожили меня, но не замарался бы я кровью праведника. И не лучше ли убийц были те, кто одобрял эти убийства, кто думал -- лишь бы не меня, покорно голосовал за годы тьмы и расстрелов. И ты взирал на это, Господи, и ждал. Может быть ты хотел, чтобы расстреливающие сами образумились, может быть, ты забыл, как дразнящ запах крови, как ненависть вызывает ненависть, как рождается вседозволенность. И убивая себе подобных и разрушая твои алтари, они убивали себя. И я мог стать или палачом или жертвой, просто годы мои попали в иной период, и я благодарен тебе, Господи, что допустил ты меня в тварный мир в период, когда устали от войн и временно прекратили вселенскую бойню. Кровь, правда, продолжает литься, но уже не стало всеобщего одобрения этой крови. Но прежние палачи доживают на обильных пенсиях, изображая из себя добрых дедушек. И ты на это все взираешь, Господи... Ты терпелив, нам бы набраться твоего терпения. Перед тобой вечность. Что значит -- сто лет? Мгновение. Ты знаешь срок прихода Мессии и тобой назначен срок Страшного Суда. Всему свое время. Но не закрывай уши свои, Господи... Скольких приходится тебе выслушивать, сколько жалких молений и оправданий, сколько завистливых кликов, сколько жалких потуг, изображающих благость и покаяние. Отличить наносное от истинного дано только тебе, Господи. Я же столько раз ошибался в людях, столько раз принимал за праведников лжепророков, что и не перечислить. И вот годы умудрили, казалось бы, меня, а я продолжаю ошибаться и наталкиваться на тех, кто с моей же помощью пролез наверх и за то, что обязан мне положением своим еще больше возненавидел меня. Аппетиты людские безмерны, власть завораживает, возможность распоряжаться людскими судьбами -- вот что притягивает. Соперничать с Создателем, встать вровень с тобой, вот что надо нечестивцам. А те, кто молча содействуют жестоковыйным стяжателям, разве не торят они своей глупостью и раболепием пути к мракобесию? Пала империя, разрушен охраняемый лагерь -- ты дал нам право выбора, но опять первыми очнулись от поражения охранники, опять они сговорились с ворами в законе и растащили все лагерное добро, даже проволоку колючую продали, а те, кто смиренно молился и ждал, вновь как овцы в загоне. Власть не для праведников, она для паханов и бандитов. Разворовав все на земле и опоганив, они будут рваться в космос. Им, как всегда, мало власти, они хотят стать превыше тебя, Господи. И тогда строятся Вавилонские башни. Что остается делать тебе? Ждать их обманчивого ликования и разрушать. И наделять всех различными языками. Теперь они уже не сговорятся, не полезут. Впрочем, мог и не наделять разницей в слове, все равно перессорились бы -- а кто первый? Первый в космос, первый на Луну, первый на Марс, первый на свидание к тебе, Господи... Каждому придет свой час. Придет время Страшного суда. Спросится за все содеянное. Как хочу я в это верить, Господи. Мы ждем Мессию. Заканчивается очередной век. Возможно, последний. Оживут ли все обитавшие на земле, не знаю. Богатеи и правители и здесь хотят урвать свое. Они спешно покупают места для захоронения у стен Святого города -- здесь будут первые, кого призовет Мессия. Нам же, из Прибалтики, вряд ли добраться к шапочному разбору. Но души наши -- душам ведь нет границ -- души наши могут быть востребованы мгновенно. И зачем вершить тебе суд в одночасье? Суд каждого внутри него, в его собственной душе -- и ты присутствуешь на этом суде, это твое право. Ты наказуешь нас и детей наших, и их детей. И через детей наказуешь родителей. Дети стремятся туда, где ты заключил завет с народом, где была твоя обитель -- в центре земли, к жертвенному камню, скрытому куполом мечети. Туда, где кровавый газават повис над синевой небес. Может быть они хотят принести себя в жертву. А пока жертвами становятся те, кто породил их. Мы остаемся одни, растерявшие друзей, родителей, остаемся в завоеванном городе, отданном за миллионы исчезнувших в муках. Выжившим платят потомки палачей. Три тысячи марок за то, что остался живым. Тридцать серебрянников. Сыну этих денег не положено. Он родился, когда перестали убивать в лагерях смерти. Смерть стала не массовой, а единичной. Его товарища -- красавца-силача омоновцы забили до смерти. Профиль сына, его поступки, всегда раздражали блюстителей порядка. Может быть, он бежит от них. Я ему не судья. Все в твоих руках, Господи. Может быть, через него ты хочешь выразить свою волю. Не знаю. Ты посылаешь какие-то сигналы в мои сны, я не научился их разгадывать. В одном из снов мне упорно подсовывали нож, я был в совершенно безвыходном положении. Я ютился с женой в грязном подвале, постель на полу, запахи нечистот, и сын -- во главе шпаны, мне предстояло защитить от него его же мать, мою жену, и она кричала на меня и упрекала в трусости. Она была права, я никогда не смогу поднять руку на сына. Даже если ты, Господи, прикажешь мне, как приказал Аврааму -- прародителю нашему, и тот покорно повел своего единственного к горе Мориа, повел, заранее наточив нож. Зачем ты так жестоко испытывал его? Он ведь был предан тебе, предан всей душой, не так, как мы, ищущие оправданий. Он был один среди пустыни, он не мог понять, откуда происходит гром, отчего сверкает молния, кто посылает дождь, почему так сладко ему, когда входит он в женщину, данную ему в жены. На все вопросы он ждал твоих ответов. Между ним и мной годы крови и годы любви, годы урожаев и годы страшного голода. Я вооружен опытом всех предшествующих поколений. И все равно я знаю то, что я ничего не знаю. Я уповаю на тебя, Господи! Я счастлив, что мы неразделимы, что во мне ты всегда, также как в любом другом, также как в каждой травинке, в каждом вздохе и шорохе... И разум твой объединяет то, что не дано мне понять, я лишь один из мелких суетных зарядов в бесконечной системе мироздания. Благословен же ты в высях и на земле, и под землей, и везде, где растекается твоя благодать. Через тебя я ощущаю связь со всем сущим, со всеми, кто жил и еще будет жить на земле. Услышь меня, Господи, взывали к тебе не раз. На то твоя воля -- услышать или прочесть, как хочешь. Я мог бы отправить это письмо на Святую землю, чтобы положили его в расщелины среди камней в Стене плача, я мог бы отправить это письмо до востребования, мог бы сжечь, превратив слова в пепел, но зачем? Ведь ты уже прочел его прежде, чем я поставил точку. СОДЕРЖАНИЕ Пути паромов 3 Велосипед сорок первого года 25 Игры прошлых лет 34 Вавилон 39 Возвращение 61 Анкетные данные 81 Сирена 98 Выпустивший Джека 104 Последний рейс 109 Туман в Ниде 125 Признание 129 Письмо для Бога 142