е крепок головой был, в угарных сумасбродствах больше куражу было, чем беспамятства пьяного. А теперь хмель и вовсе не брал его. Сколь не пил, а только злости прибывало, дай волю - прошел бы по селу ураганом черным, смертоносным, а начал бы с этих самых дружков своих, с кем за одним столом сидел. Руки зудели от нестерпимого желания мучить все равно кого, заставить кричать и корчиться от боли. И это желание он тоже держал в себе, копил до нужного часу. И вот оно - пришло. Приятелей Ярин в тот день щедро поил, но смотрел, чтоб не перепили. Сам брагу крепкую как воду глотал. По сумеркам послал Михася придурковатого поглядеть пастуха. Как и думал - домишко пустым стоял. Опять назад отослал Михася, ждать, когда нищета приблудная спать заявится. Пока ждал вести, сердце будто иглами раскаленными искололось - от каждого звука, каждого шороха жаром обдавало, потом опять в лед жестокий спекалось... Может для Ярина, оно и к лучшему оказалось, что исполнительный Михась с домишка глаз не спускал, а вкруг озерка глянуть ему невдомек было. И углядел он Ивана уже далеко за полночь, когда тот Алену проводил и домой возвернулся. От Алены шел Иван, то улыбаясь, то вдруг задумывался, улыбку согнав. Но на душе все одно радостно было, и улыбка опять расцветала на губах, и подмывало его на всю сонную деревню прокричать о своей радости. Сна - ни в одном глазу. А все-тки едва уронил голову на подушку пуховую, Аленой любовно взбитую, минуты не прошло, как уже спал крепко. Лихо вошло бесшумно, крадучись. Ни дверью ни скрипнуло, ни брякнуло ничем в потемках. Не вскинулся Иван, когда в крохотной горенке стало тесно от незваных гостей. Набросились на сонного, руки скрутив, на пол, под ноги кинули. В пьяный раж друг перед другом входя, долго пинали сапогами коваными. Толкались и мешали друг другу. Не в раз дошло, что сквозь ихнее сопение и кряхтение давно уж не слышно стонов Ивана. Тогда остановились. - Все. Пошли, - протолкнул Ярин сквозь сухое горло. Приятели вдруг заторопились на двор выбраться, показалось, что дышать нечем - весь избяной воздух пропитался сивушным да потным запахом. И еще было в том спертом воздухе. Спроси их, - как пахнет страх, боль, смерть? Не сказали бы, еще и посмеялись бы дурацкому вопросу. Но сейчас погнал их из избы именно этот тяжкий дух, от него потные тела вдруг холодной испариной враз проняло. Одному Ярину вроде нипочем все, он и вышел последним, без спешки. И не видели дружки, как тусклым, черным блеском отблескивал нож, в беспомощное тело снова и снова входя. Вышел Ярин, поглядел в лица дружков-приятелей, белеющие в темноте. Он и раньше приязни к ним не испытывал, а сейчас и вовсе противны показались. Чего, спрашивается, рожи отвратные друг от друга прячут, прямо не смотрят - виноватые ровно? Пастуху только должки накопленные воротили, не боле... - Я - спать, а вы как знаете. Дружбы и службы вашей не забуду. А кто лишнее сболтнуть захочет по дури иль по пьяни - лучше загодя язык себе откусите. Не спущу даже за заслуги прежние. Теперь убирайтесь отсюда, считайте, что не было вас тут. И подивился, как резво они пожелание его сполнили. Поглядел Ярин, как сравнялись с ночным мраком их спины, кругом огляделся - равнодушная холодная тишина обступила, будто и вправду ничего и никого не было. Но дело сделано. Если и тлеет еще жизнь в чужаке беспортошном, так ненадолго ее хватит, вытечет кровью, уйдет в земляной пол. Вот только почему-то радости все равно никакой нету. Другого хотел. Хотел, чтоб смерти своей приблудный в глаза заглянул, чтоб понял - Ярин жизни его распорядитель, чтоб крики да мольбы слух ласкали... Все не так. Не дал душе облегчения. Сплюнул Ярин, глаза сощурил - а все ж поглядим теперь, Алена, можа и ты захочешь в одну воду два раза зайти?.. Оглянулся еще раз в черный проем двери и зашагал в темноту. И если бы, отойдя чуток, Ярин опять назад оглянулся, увидел бы в ночи светлое пятнышко - то летела через просторный луг опоздавшая на короткие минутки Алена. Вбежав в избушку, едва не наткнулась на распростертое на полу бездыханное тело Ивана. Ни вскрика, ни звука сквозь сжатые зубы не вырвалось. На колени перед Иваном пала. Свет лунный ярко в окошко полился, - огня не надо, беду чтоб разглядеть. Доселе мгла безлунной ночи над Лебяжьим висела, а тут раздвинулись вдруг облака. Лицо Алены бледно, как серебристый лунный свет, заострилось вдруг, жестким сделалось. Только глаза огнем черным полыхали. Простерла руки над Иваном - дрожали руки от скрытого усилия. Кровь унялась. Потом, силушки все напрягши, схитрилась тело большое, безжизненное на постель втащить. И печь растопила, котелок на огонь поставила, покидала туда корешков да трав, которые нашлись под руками... До рассвета хлопотала над Иваном. И хоть не давал он никакого знака, что жив, а все ж знала Алена, что смерть пока что от него отступилась. Правда, недалече ушла, стала в сторонке с усмешечкой кривой, мол, ладно, похлопочи, потешься - все одно мое это, а спешить мне некуда, суета - это людское. И день ждала смерть, и два, и три... Подступала все ближе. Уж в самом изголовье встала, насмехаясь над изнемогающей в неравной борьбе Аленой. А у Алены уж и силы на исходе - спала ли, ела ли чего, кто приходил, о чем говорил - ничего не помнила. Чуяла, что уходит Иван, ускользает, и не знала, где средство взять, чтоб удержать его. В третью ночь сидела у постели его, глазами сухими, страданием выжженными в лицо дорогое глядела. Знала, что трое их - Иван, она и Смерть. И дыхание Смерти слышнее, чем Иваново. Неужто теперь другая невеста у жениха ее, а она стала третья-лишняя? Встала Алена и тихо в ночь вышла, оставив их один на один. Глава пятнадцатая, о том, перед кем Алена на колени встала Знала Алена, что сделала для Ивана все, и что этого мало слишком. Где помощи искать? Кто совет даст? Никто... Пусто вокруг. Одна она. Подошла к березке - ноги не держали, опустилась к подножию: - Впусти, березонька... Прислонилась мокрой щекой к гладкой бересте, поплыла в водовороте белом все скорее, скорее... Голова закружилась, почудилось вдруг, что затягивает ее водоворот в глубь бездонную - не помнила Алена, как толкнулась от ствола, вытолкнула себя из водоворота. Сердце колотилось в испуге непонятном - что увидать успела в той глыби, куда тянуло ее, как в омут бездонный? Не помнила... И вдруг вскинулась Алена, порывом надежды подхваченная. Омут! Вот средство! Хоть еще не срок к Русалочьему омуту идти, но лишь на него Аленина надежа последняя. Опасная... Отчаянная... Сердце еще пуще заколотилось, от страха руки похолодели - столько жути в рассказах про омут этот. Алена быстро на ноги поднялась, чтоб даже тень сомнения не успела коснуться ее. Да может ли она впустить в свое сердце колебание, когда, может быть, это единственное, что спасет Ивана?! Пусть вдесятеро страхов прибудет, разве остановят ее? И уж совсем другая забота наперед вышла - как Ивана-то одного без пригляду оставить? Да что ее пригляд... Много ли полезен? В избушку вернулась, над Иваном склонилась, в бледное безжизненное лицо всмотрелась с мукой сердечной. - Любый мой... я скоро ... дождись... Наклонилась низко, губами едва слышное дыхание поймала, прикоснулась своими губами к его, сухим и горячим. Сглотнула слезы, еще раз окинула взглядом лицо любимого. "Ах, если б могла я от смерти тебя заговорить!.." Повернулась и вышла быстро. Боялась Алена, что заплутает в ночных лесах - в темноте-то все иным представляется, ночь-оборотень меняет все. Да и не была Алена ни разу у того омута, даже с Велиной, хоть вроде все дальние и ближние места вдвоем ни по одному разу исходили... Теперь Алена совсем одна была, наедине с ночью, лесом, с тревогами своими. Даже луна отказалась спутником ей быть - поспешно закатилась, задернулась плотными, темными облаками. Мрак владел миром, и кажется, ничего кроме него и не было боле: леса стояли, будто немые - и филин не ухнет, и волки не взвоют, даже листья не залепечут. Живности лесной ночной Алена как-то и не боялась. Толи верила, что до омута невредимой доберется, толи страха бесполезного до себя не допускала. Дороги не знала и не видела - то через луга бежала, то вдруг в чащобе сплетенной оказывалась и рвалась напролом, оставляя на сучках клочья одежды. Куда рвалась, бежала куда? А в ту сторону, куда глядеть опасались, ежели об Русалочьем омуте речь заводилась. Вот в ту сторону теперь и торопилась Алена. Как ни сбилась, кружить не начала - подивиться можно. Только вдруг, сквозь тяжелые, колючие еловые ветви продравшись, очутилась на узкой полоске берега. Лежал перед Аленой омут. Недвижная водяная гладь лоснилась странным черным маслянистым блеском. Показалось Алене, что это глаз, и смотрит он на нее с холодным бесстрастием, без удивления и любопытства. Спине холодно стало, так, будто кто сзади встал, и дыхание его промозгло было, как осеннее ненастье. Нестерпимо оглянуться потянуло, но Алена вперед, к кромке воды шагнула. - Вот, пришла я до сроку... Беду свою тебе принесла и надежду последнюю... О помощи молю... Пособи, надоумь... Не всплеснет вода, и даже камыши молчат - все запечатано страхом, оцепенело, и только она один на один не то с омутом лесным, не то с чем-то живым и непостижимым. Алена на колени опустилась. - Прости, не гневайся, что тревожу в неурочный час, только мне больше не к кому. Горе дорогу указало. Откликнись на мольбу мою, услышь и помоги. Научи, как спасти мне Ивана? Алена - вся слух, всеми чувствами своими ловит малейший знак ответа. Только нет ответа. - Веда! Госпожа моя! К тебе зову! - себя не помня, роняет отчаянные слова Алена. - Если любимого спасти не могу, зачем мне дары твои?! Куда сила моя делась? Знаю, много прошу и отплачу, чем пожелаешь, что спросишь. Помоги! Не испытывай меня так страшно! Неужто Яринова свора в благополучии пребывать должна, неужто доброму да светлому нет уж места в этом мире?! Падают слова в воду, свинцовыми горошинами тонут... А отклика нету. Отчаяние сжало сердце Аленино - все зря. Придумала она себе, будто нашла для Ивана последнее средство... Обманулась с готовностью... Легла Алена на траву и впервые дала волю отчаянию и слезам. Плакала долго и горько. Потом лежала без сил, будто со слезами вся жизнь из нее излилась, в землю ушла - так бы и осталась насовсем тут лежать... К чему вернется? Вдруг не дождался ее Иванко?.. Или ждет? Обещалась ведь скоро! Тяжело поднялась Алена - вся беда ее теперь на ней одной повисла, никто разделить не захотел. Склонилась над омутом - лицо омыть. Странная блестка взгляд притянула. Как будто монетка серебряная лежит на дне и сквозь толщу темной воды блестит. Только говорили, что у омута этого дна не было. Сразу от берега круто вниз шло, а насколько - кто знает. Случалось, искали в омуте утопленников, да зря только воду длинными шестами да баграми месили - ни только не достали никого ни разу, даже дна задеть не могли. Никого не отдал омут, все вот там, под черной водой. Какая уж тут монетка? Разве что звездочка? Алена потухшие глаза подняла, но не нашла средь облаков звездочки, которая в омут гляделась, да и не шибко старалась найти. Зачерпнула ладошкой воду и вспомнила, что склянку с собой прихватила, воды омутовой домой принести. Наполнила Алена бутыль, заткнула кукурузной пробкой, в сумку холщовую сунула - и в бутыли мельком блестка сверкнула. Глава шестнадцатая, в которой Иван забывает Алену и уходит за прекрасной Девой Никакой перемены в избенке не случилось, пока отлучалась Алена. Иван и не шевельнулся ни разу. Казалось, что здесь только тело его, как пустой, покинутый дом. А то, что недавно еще заполняло его - жилец, суть, содержание - ушло и обитает теперь где-то в другом месте, дом же стал мертвым. Разве боль только живет еще в нем... И впрямь, так мало жизни теплилось в теле Ивана, что надо было присмотреться, прислушаться, чтобы обнаружить ее. Только слабое дыхание едва-едва грудь его тревожило - ему уже и дышать силы не стало. Алена с тоской в столь милое сердцу лицо смотрела. Если б можно было лечь с ним рядом, прижаться телом своим, полным жизни, к его - полумертвому. И пусть у них будет на двоих одна жизнь. Если угаснет - сразу у обоих. Если жить дальше, так двоим - хоть бы и по половинке веку отмерянного... Руки сами поднялись, начали тихонько повязки разматывать, снимать. Потом Алена принесенной водой бережно лицо Ивану обтерла, плечи, руки, грудь... Боль его знала, как свою собственную. Потом укрыла одеялом пуховым, невесомым, рядом с топчаном на пол опустилась, к Ивановой недвижной руке лицом прижалась. - Иванко, помоги же мне... Гони от себя разлучницу злую, видишь - одной мне не совладать... из сил выбилась. Помоги... Трогает Алена губами руку, которая совсем недавно была такой сильной, надежной: и ласкать умела, и на работу любую способная. А теперь - безжизненна и холодна. Тихими слезами мочит ее Алена, - не слышит ничего Иван, ни чует... Он не здесь. Он далеко. Там, где светло и покойно. Ничто не беспокоит: ни боль, ни память. Покой и беспамятство... Ах, нет, одна-единственная помеха досадная мешает покоем услаждаться. Имя ей - Ожидание. Чего ждет? Не знает Иван, но, кажется, душа живет одним лишь этим. Да вот же, наконец-то! ...Впереди, в отдалении, проступает в жемчужно-перламутровом свете силуэт прекрасной Девы. Хрупкий стан ее облачен в светящиеся одежды и оттого кажется прозрачным, из лунного света сотканным. Серебро волос, мелкими кудрями вьющихся, каскадом струится по спине, падает на плечи и грудь. Уже и лицо красоты необыкновенной разглядеть можно. Тонкие черты выписаны Божественной кистью. Большие лучистые глаза печальны, смотрят с укоризной, и на губах тоже печальная, тихая улыбка покоится... Иван не знает, чем опечалена Дева, но вина - на нем, и горько то Ивану. Сколько уж времени стремится он к Деве сквозь этот жемчужный свет, но настигнуть никак не может. Всем существом к ней устремляется, но в этом странном мире покоя и безмятежности порыв его теряет силу, и Иван будто плывет бессильно в мучительной медлительности. Вот и теперь - уходит Дева в молочно-голубое перламутровое сияние, тает в нем, а у Ивана от тоски горло перехватывает, воззвать к ней голосу нету. И опять - безвременье, покой и тоскливое ожидание. Больше нет ничего. Чего ждет? Не помнит. И себя не помнит. Ушло все вместе с образом неземным. Но что это? Что?! Будто зовет кто Ивана. Зов этот с самого донышка души поднимается, будоражит такой мукой, как будто забыл Иван еще о чем-то, несравненно более важном. Бьется крик - ровно сама душа заходится от боли. Да зачем же это?! Уже не светло и не покойно Ивану, и боль оживает, и память из пут рвется. Жемчужный свет вскипает. Взвихрились безмятежные потоки перламутра, перевились, смешались. Разрывая их, выходит из кипения Дева сияющая. Гневна и нетерпелива. Ланиты бледны, губы тонко сжаты, взгляд строго-взыскательный - на Ивана. Но как же она несказанно прекрасна холодной своей красотой! Дева Ивану длань свою тонкую нетерпеливо подает. И знает Иван - коснись он тонких перстов девичьих, и прикосновение это целительно будет: все уйдет, вся мука непонятная, боль, что душу и тело рвет... Только короткий ответный жест - и он соединится с ней во единое, память отпрянет, перестанет терзать... Память о важном, о главном, о чем он почему-то забыл... Медлит Иван, и досадно Деве промедление его. Тонкие дуги бровей гневно сходятся, взгляд грозен делается, протянутая ладонь - требовательна. ...Иван знает - легко и сладостно будет ее пальцы изящные в свои руки взять, и смолкнет крик в душе. Он так долго шел за ней, догонял, вот она, наконец, рядом... Иван маленький шажок делает. Назад. И успевает увидеть, как лицо Девы растерянным делается... И открывает глаза. Глава семнадцатая опять сводит читателя со злыднем Ярином С той ночи хворь Иванова переломилась - на поправку он пошел. Хоть и медленно, трудно, шажочками крохотными, но все дальше отступал Иван от того предела, из-за которого не возвращаются. У Алены глаза сияли, сил стократно прибыло, будто крылья носили ее - устали не знала. К омуту еще дважды бегала воды принести. Ни о чем боле не просила, знала - нельзя. Да и сама теперь твердо верила, что справится. Лишь слова благодарности сердечной в темную воду всякий раз роняла. В Лебяжьем глухо говорили о тех, кто над Иваном злодейство учинил. Гадали вроде о виновнике, а с другой стороны - знали, виновника-то. Косо глядели сельчане на Ярина. Да не пойман - не вор. Ярин ничем не выдал причастности своей к злодейству. В один из вечеров на игрища заявился. Недобрым молчанием его встретили. Он вроде и не замечал того - то словом кого зацепит, то девицу со смехом приобнимет. Тогда сказали ему: - Весел ты больно, Ярин. Видно никакой печали на сердце не лежит. - Верные слова, - рассмеялся Ярин. - Об чем мне печалиться? - Недавно еще находил причины... - Это об Алене что ль? Да куда она от меня денется? Пастух вот-вот ноги протянет, я и утешу. - Выходит, горе ее так веселит тебя? А не ты ли поспособствовал этому горю? - Не, не я, - усмехнулся Ярин. - Сам гадаю, кому эта голь перекатная занадобилась. Разве только какие разбойные люди из лесу забрели ненароком? Избенка на отшибе, можа, на легкую добычу надеялись, непутевые. А какой с пастуха прибыток? Вот и обиделись. А мне что? Не бывать бы счастью, да несчастье помогло. Бог не Микишка, все видит. Вон и Любица со мной согласная! - со смехом взял он девушку за косу. Она отшатнулась от него, глядела с ужасом. - Уходи-ка ты, Ярин, - глухо проговорил кто-то из парней. - Верно, - поддержали голоса. - Не нравится нам радость твоя злая. Уходи. А не захочешь - подмогнем. - Знаю я вашу помощь, - расхохотался Ярин, мало тронутый угрюмыми словами. - Я уж так как-нибудь, обойдусь. Любица, может и ты со мной? Я и тебя утешу. Широкая спина заслонила девушку. - Иди, Ярин, подобру-поздорову, не гневи Бога. - Да пошел уж я. Доброе дело сделать хотел, но коль никому не нужно, так оно и мне без надобности. Кое-кто дружков его пытать пробовал, да с них толку - то пьяны, то с похмелья. Разум пропит давно, а с ним и совесть. Такие на кого хошь покажут, да велика ли цена тем словам? Только Алене гадать никакой нужды не было, она доподлинно знала, кто был в ту черную ночь в избушке Ивана, на ком вина лежит - ведовством своим вызнала. Ничему невозможно случиться в тайне, всегда свидетель найдется. И хоть пред строгие очи суда не всякого представишь, но спросить всегда есть у кого, и ответ получить. Только надо уметь спросить. Вот и у того лиха свидетель сыскался. Да ни один: Ночь темная, Месяц ясный, Вода тихая, Ветер неугомон... Все сказали Алене, все показали. Знания своего она не выказывала - схоронила до поры в памяти своей. Не до злыдней Алене было. Правда, с Ярином вышло-таки словом перемолвиться. Други-то его Алены избегали. А с этим - вольно, невольно ли - а перекрещивались дорожки. Видно и вправду - тесен им был мир. Так вот, случилось это, когда Алена по нужде какой-то домой забежала и уже обратно торопилась. И в тесном проулке - едва разминешься - сошлась с Ярином лицом к лицу. Впрочем, он сейчас так мало мысли ее занимал, что прошла бы мимо и через миг о встрече забыла - не глянула даже на него. Ярину ее непонятное равнодушие столь удивительным показалось, что посторонился, дорогу дал. Алена мимо шла - в лице не дрогнуло ничего, как мимо камня. Несносно то Ярину стало, аж растерялся, сказал усмешливо, невпопад, первое что на ум взошло: - Алена, будто сердишься на меня? Алена шага не сдержала, головы не повернула. Бросила, как камешек с дороги мимоходом отпнула: - Ты готовься пока, Ярин, - без угрозы, равнодушно. Но содержалось в той обыденности столько твердая непреклонность, что Ярин забыл, куда шел. В проулке давно уж пусто стало, он все стоял, будто истукан деревянный. Дошло до него вмиг, что Алене все до последней мелочи про него известно, и что с рук ему еще ничего не сошло, что час спроса и ответа еще впереди. Открылось ему на миг короткий, что стоит он на узкой хлипкой жердочке, а под ним - бездна, как черный, бездонный зев. На один только миг Ярин в него заглянул, а забыть потом уже не мог. И днем, и среди ночи распахивался этот зев пред мысленным взором его, и стонала душа в смертной муке, волосы на голове шевелились. С той встречи запил опять Ярин, и никому невдомек было, что тщится он хмельным разум свой залить. Алена же эту встречу с Ярином прочь от себя откинула, думать не думала. Еще не пришла пора думы свои омрачать. Знала - час еще придет, и ей он тоже тяжким будет. Хотя мести Алена не жаждала, только лишь ответа за содеянное зло. Глава восемнадцатая заканчивается накануне главного дня День за днем катилось золото-огненное колесо по небесной горушке - сначала вверх, вверх, потом тихохонько книзу. И каждый денек вставал верной преградой между Иваном и Смертью. И хоть был Иван еще тихим и слабым, да все увереннее шел назад по тому пути, которым еще недавно вела его прекрасная Дева в страну Смерти. Был Иван задумчив, надолго уходил в думы свои, засыпал незаметно, просыпался, и опять мыслями в одну ему известную даль увлекался... На разговоры еще сил не хватало. Когда же окреп чуток, не сразу, но стал думами своими с Аленой делиться. Так сказал однажды: - Алена... что ж выходит? Смерть и любви сильнее? - Выходит, что так... Иначе смерть бессильна была бы разлучить счастливых. Иван вздохнул: - А я все корю себя... как тебя забыл? Как могло это статься? Я ведь думал... сильней моей любви нет ничего... Неужто она заставила? - Зачем, Иванко, укорами напрасными душу тяготишь? Разве же человеку возможно со Смертью тягаться? Человек ей не соперник, из ее воли не выйдет. - А я, почудилось, супротив ее воли пошел. Удивилась она очень, когда я от нее отступился, на зов твой отозвался... И все же... Алена... Смерть не старуха с косой и страшным мешком... Она дивно хороша... Не злая, не страшная... Печальна очень... И властна... - Не знаю. Она ведь у каждого своя. К каждому по-разному приходит. Может, старухой-то с мешком она чаще еще является, не зря ж про нее так думают. Жизнью своей человек смерть себе подготавливает. Какой достоин оказывается, такой она и предстает. Велина вот тоже не боялась, ждала, как праздник, как гостью желанную, высокую. - Скажи ты мне про это раньше, посмеялся бы я на старушечью причуду глупую. Теперь смеяться охоты нет. Мудра, выходит, твоя Велина была. Лето шло к концу. Начались звездопады. Вдруг ни с того ни с сего срывалась звездочка, серебряным гвоздем к черному бархату приколоченная, стрелой неслась вниз, к земле - зачем? что манило ее? кто знает? Только сгорала в этом желании своем, вспыхивала, оставив на мгновение огненный росчерк. Часто грохотали грозы, полыхали зарницы в полнеба. Неспокойные какие-то ночи были, тревожные. Но утренние зорьки весело раздергивали черные шторы, разгоняли ночные мраки, и деньки занимались ясные, погожие. Ивану уже не лежалось, стал на солнышко выбираться, - благо, лето перед уходом со всей щедростью дарило теплом. Лучи благодатные согревали, вливали в Ивана силы животворные. Ветер прилетал из лугов, и был он так напоен ароматами, что в целебности своей не уступал Алениным настоям да сборам травяным. Птицы слетались хлебных крошек поклевать, да так осмелели, что без всякой опаски на руки Ивану садились, с ладони клевали. А его все радовало, будто впервой увиденное. Какую-нито былинку, у ног сорванную, мог рассматривать, как чудо расчудесное. Как вставать да под небушко просторное выходить Иванко зачал, так, считай, и хвороба его кончилась. Одно осталось - слаб еще был, силушка-то в считанные минуты излилась, во сыру землю ушла, а назад ее так скоро не воротишь. А все-тки уж и без Алены во многом стал обходиться, серчал, когда она с ним, как с дитем малым нянькалась. Вроде как бы серчал. А по-правде - жалел Алену, понимал, как многотрудно было бдение ее, видел, как исхудала. Знал Иван, что это Алена, не он тягался со Смертью, Алена одолела суровую непреклонность гордой Девы, безоглядно истратив себя в этом противостоянии. И теперь старался Иван, насколько только можно облегчить Аленины хлопоты. Да оно и на пользу было: мог-не мог, а одолевал слабость свою Иванко, отталкивал немочь, она и прочь бежала. Одно только не в лад было - подходил день, который все более тревожил Ивана, а в сердце Алены будил трепет ожидания и волнения. И вот настал канун его. Уже сказала Алена, что из дому уйдет перед утром, а вернется лишь к следующему рассвету. Видел Иван - она сама не своя, как в лихорадке. И тем больше, чем ближе вечер. - Алена, боишься? - Нет. Не знаю. Это совсем по-другому, Иванко, не страх... - А если не пойдешь никуда? Удивленно глянула Алена. - Что ты, Иванко... Да не в моей это воле... Зовет оно... - Что зовет? - Все... Ветер, птицы. Все громче к себе требует... И радостнее. - Хотел бы и я с тобой радоваться, а не могу. Страшно что-то... Какой вернешься ко мне? А если переменится все? Смеясь, взлохматила Алена волосы Ивану. - Что удумала головушка твоя премудрая? - Сердце плачет. Нахмурилась Алена: - Иван, зачем тревожишь его думами пустыми? Неужто не веришь мне? Скажи, знаешь ли такое, что сможет нас друг от друга отворотить? - Я теперь другое, Алена, знаю - слаб человек. Много против него. Нету во мне твоей веры в силу человеческую и стойкость. - Тогда верь в любовь нашу. Она страшным испытанием испытана. - Длинным будет мне день завтрашний. - Он пройдет... Пройдет, да. Но пока что - и не начинался, и казался Ивану темной, тоскливой вечностью. А еще более боялся он того, что принесет ему утро, что настанет после этой вечности. Говорил себе слова правильные, разумные - да сердце к ним глухо было. Глава девятнадцатая, в которой Алена девятнадцатый свой рассвет встречает И говорить не надо про то, будто тревоги Ивановы вовсе Алену не трогали. Только чувствам ее столь тесно в душе было, что Алена будто в лихорадке горела: то в холодные сомнения, то в жар ликования кидало. Голову будто дурман-травой обнесло, и вся Алена уже не здесь была, не по земле ходила. Как бы стронулось все со своего привычного места, сместилось, и стала видна Алене другая сторона обыденных вещей, доселе неведомая. Приоткрылся ей иной мир - чарующий, сулящий дива и открытия чудные. И стояла Алена на перекрестье - уже не на прежней дороге, но еще не на новой. Матери Алена о намерениях своих ничего не сказала. Знала, что поутру, найдя пустой дочерину постель, матушка не удивится - рассветы частенько Алену в лугах аль в рощах заставали. Потом матушка будет думать, что Алена у Ивана хлопочет, а к вечеру, если и наведается к нему узнать, куда дочка запропала, так Иванко найдет что сказать. Не хотела Алена объяснять матери то, что и объяснить затруднительно, да и пользы из этого никакой - растревожится матушка, угнездятся в душе ее беспокойства. Как часто незнание благодатно укрывает нас от терзаний и мук. ...Ночь Алене толи длинна показалась, толи коротка - сама она не знала. Да и ночь ли то была, или чарующий мрак тайны за волшебной дверью? Надо сделать в нее только шаг... Но время еще не приспело, и ожидание в Алене струной звенело. В самый темный час, когда еще Госпожа-ночь всем своим рыхлым телом навалилась на землю, угадала Алена перелом в ней. Бесшумной тенью поднялась с постели - даже мышка ее не услыхала, все так же увлеченно хрустела в углу припасенным сухариком... Ночь полнолуния, как ей и надлежало, была светлой, ясной. Висела в воздухе звонкая прозрачность, а может, это холодный лунный свет напитал его. Звезд было несметно - как золотой песок щедрыми пригоршнями разбросали. Круглая большая луна плоский лик миру являла. Только глядеть на нее некому было - все спало, забыв о дневных заботах, освободившись на короткие часы ото всех тревог. Ан нет, не все спали... Алена повела глазами туда, где за огородами и садами, за ночью стояла, облитая лунным светом, заветная избушка. "Спи, Иванко, день еще долгим будет, намаешься. Но теперь - спи". Алена не видит, но знает, как под песню сверчка запечного, нисходит на Ивана благословенное забытье. Сонными деревенскими улицами вышла Алена за околицу. Потом след ее потянулся через седые росные поляны... Времени вовсе чуток прошло, а сумрак ночной растаял, сменился белой пеленой тумана. Поднимались из молочного потопа острова - круглые спины нахохленных кустов; тихие деревья стояли, утонув в молоке по пояс. Удивительное началось, когда в рассветную зорю окунулось солнце и брызнуло на землю первыми лучами. Увидела Алена, как заиграли капельки росы, сразу - несчетное число их увидала. Сколь рассветов Алена в лугах да рощах встречала, но такое видела впервой. Как будто махонькие самые звездочки в траву попадали, затаились там, а теперь откликнулись солнцу, замерцали в ответ ему. Многоцветное сияние разгоралось над травами. И туман ему помехой не был - сам засветился, пронизанный сверху слабыми еще солнечными лучами и снизу - радостным, переливчатым сиянием росинок-звездочек. Их свет был живым - росяные капельки текли по листам в ложбинках-прожилках, радостно сталкивались друг с другом, сливались в одно; дрожали, будто от смеха; срывались с края листа и, алмазно сверкнув, прыгали вниз, где еще таился сумрак, будто хотели осветить его. А еще удивительнее было другое - видела Алена то, что с нею рядом происходило. Но одновременно - видела весь луг и каждую травинку на нем. И соседний луг. И самые-самые дальние - стоило только подумать про них, пожелать увидеть, и тотчас открывались они взору, будто в один момент оказывалась Алена на том дальнем лугу. Тогда она могла заглянуть в огромные сетчатые глаза стрекозы, что застыла неподвижно и сонно на высоком стебле на самых далеких полянах. Диковинно это Алене было, и долго забавлялась она тем, что мысленным взором своим уходила далеко-далеко. Глядела то с высоты, то низко к корням опускала "лицо", в мир козявок малых. Меж тем туман редел, таял под солнечными лучами. И скоро ясным чистым светом был залит весь мир. От ночного безмолвия и следа не осталось - просторно разносился птичий щебет, деловитое жужжание пчел, шмеля тяжелое гудение... Аленин же слух столь тонким сделался, что могла она услышать не только, как мышка в траве прошмыгнула, но и топоток маленьких лапок по земляным ходам; слышала сухой шелест прозрачных стрекозиных крыльев. Там, где человек увидел бы пестрый цветущий луг или просторную светлую рощу, открылась Алене необъятная Вселенная с ее обитателями. Вместо сплетения трав и копошения букашек, явились Алене полноправные представители мира, где нет малых и великих, но каждый равен всем, у всякого свое лицо, нрав и назначение. Глава двадцатая, о мире дивном, от человека нелюбопытного сокрытом Широкий мир Аленин еще стократно раздвинулся, развернулся новыми сторонами, и оказались они предивны. Все, что было вокруг Алены, до последней солнечной пылиночки, пронизано было жизнью, изобилием и разнообразием ее, в постоянном движении, звучании, блеске, сиянии... И как же гармонично и разумно - на удивление - он был устроен! Каждый, самый махонький цветок, листок самый неприхотливый был исполнен такого очарования и совершенства, будто у Матушки Природы не было иной заботы, как сотворить именно этот чудный шедевр. Сей мир не рождал корыстолюбцев, не знал зависти и злобы, и иных мрачных теней, бегущих от света ясного. Главная-то его красота в том и состояла, что был чистым, как в день Творения, и лучезарным. А Аленина главная радость происходила от того, что не была она самозванной чужой пришелицей - сей необъятный мир с готовностью распахивался пред нею, приветствовал, как желанную гостью. Птицы слетали к Алене и без страха опускались на руки пропеть свою ликующую песнь, облачко легкокрылых мотыльков порхало над головой веселой многоцветной радугой, цветы поворачивали к ней головки и склоняли их в почтительном привете... "Весь день в доме твоем будь - и широко же он раскинется, без единой стены, без пола и кровли. Узнавать его будешь, и узнавание это обернется как удивлением великим, так и радостью небывалой..." - Алена будто в яви услышала тихий голос. Улыбнулась светло: - Со мной ты, Велина? Здесь? Порадуйся радостью моей! "Вот только не мой это дом, Велина. Гостья я тут. Пусть желанная, жданная, а все-таки, гостья лишь. Мой мир другой - людской. А этот - только дивный подарок в радостный день..." Но мир людей - потом, потом, а сейчас день ее только разгорается, все шире распахивает пред Аленой чудесную вселенную. Вокруг Алены уж тысячи голосов звучали: и звенели, и шептали. То были похожи на шелест травы под ногами, то на лепетание осиновых листьев, то на журчание потаенного ручья в чаще лесной скрытого - пространство было изобильно звуками, а они все прибывали, прорезаясь из беззвучия. Сливались в хоры, и распадались на отдельные мелодии, и вновь сливались в стройное многоголосое звучание... Все находило отзвук в Алене, каждое звучание свой отклик рождало - и пело все в ней, заполоняя волшебными симфониями, вознося на самой высокой ликующей волне. Алена себя не видела, - может, оно и к лучшему. Внутри, в душе еще оставалась она сросшейся с людьми, с Лебяжьим, с околицей деревенской, с крынкой парного молока в материных руках... А облик ее... была ли то все еще Алена? Кожа ее атласом отливала, и стала такой же бархатисто-гладкой. Светилась толи солнечным отблеском, толи собственным светом. Кудри сделались изобильны и длинны, пышным огненным плащом спускались по спине и груди. Глаза лучисто сияли, и казалось, будто временами исходят от них лучи, как от невиданных роскошных изумрудов самоцветных. Улыбка вспыхивала ровным рядом крупных жемчугов и дорогого стоила - особым светом освещалось пространство, и преисполнялось радости все сущее, на что тот свет проливался. Смех Аленин уже не был самозабвенно заливистым, как прежде, а рассыпался негромким хрустальным перезвоном, волшебного очарования полон. Все в Алене ожиданием звенело. Трепетным ожиданием встречи. Обещание и предвестие ее было во всех голосах, во всех хорах и мелодиях. Слышала Алена, как то тише, то громче проступали одни слова, на разный манер звучащие: "Веда! Веда идет! Наша Веда!" Откуда-то знала Алена, что встреча эта случится в полночь, что идти ей к тому часу полуночному сквозь день, сквозь чудеса и открытия. Но не просто дивиться на них да забавляться, - а отозваться на них открытиями в себе самой, стать достойной высокой встречи... Возвышение души Алениной во всем сказывалось, даже в движениях ее - они стали просторны и грациозны, как взмах птичьего крыла, как изгиб лебединой шеи, как вольные игры ветра с полевым ковылем. И когда почувствовала Алена, что платье мешает, стесняет тело ее, не раздумывая скинула его в траву, как стряхнула... Глава двадцать первая, про крючок-тройник, самим дьяволом Ярину посланный Солнышко уже высоко стояло, когда Антипка малахольный, один из дружков-приятелей Яриновых, ехал верши вдоль улицы деревенской и натянул поводья против дома Ярина. - Эй, Ярин! Дома ты? Выдь-ко, слышь! Во дворе, высоким забором скрытом, взлаяли собаки, но быстро умолкли, едва хозяин цыкнул на них. Сбоку больших двустворчатых ворот открылась глухая калитка, и вышел Ярин, спросил недовольно: - Ну? Чего надо? - Глянь-ко! Антипка на кнуте протянул Ярину тряпичный узелок. - Какого дьявола ты мне в рожу тряпкой тычешь?! - Ярин последнее время будто ужаленный ходил, каждое слово в гнев его вводило. Так что дружки вроде и избегать его стали, да он сам их находил, - видать, одному-то вовсе тошно становилось. - Ну что ты лаешься без дела? - обиделся Антипка. - Лучше глаза разуй - то Аленки одежки. - С берега что ль утянул? - чуть повеселел Ярин. - Да вот про то и речь, что ни с какого ни с берега! Корова наша вчерась со стадом домой не вернулась, ну матка ни свет, ни заря и выгнала меня пошукать ее. Ладно, думаю, обегу круг деревни. Ну и кемарю себе в седле. Думаю прилечь где под куст. И ровно в бок кто пихнул. Глаза открыл, гляжу, куда эт нелегкая занесла. Тут-то и заприметил - навроде лохмотьев горка в траве виднеется. Интерес разобрал - подъехал, кнутом поддел... Ну и - вот, надумал тебе рассказать. - А саму-то Аленку видал? - Не, и близко никого не было. Я поглядел. Маленько переврал Антипка, как оно на деле было. Как разглядел он, что не лохмотья с травы поднял, а сарафан девичий да рубашку, сильно-то не обдумав, по шкодливости натуры своей, сунул их под луку. И на тот момент пришло вдруг в голову - одежка-то Аленина! Изо всех девок у ней только такой сарафан был, чистого небесного цвету. И вот тут напал на Антипку страх, и так-то ему одиноко да жутко стало посереди пустого луга. Показалось ни с того, ни с сего, что затаился кто-то невидимый в этой тишине и пустоте и глядит на него, на Антипку. Боясь в сторону глазами рыскнуть, голову в плечи втянув, нахлестывал Антипка коня, торопясь к деревне, к людям. Потом уж, недалеко от околицы разумная мысль явилась, что не надо бы одежу брать. Да ввиду деревни выбрасывать тоже поздно уж было. Вот так и надумал избавиться от нее - Ярину спихнуть. - Чудеса! - хмыкнул Ярин, комкая в кулаке тонкую рубашонку. - Поглядим, может, как нагишом домой красться будет? - Ох, друже, да не связывался бы ты с нею. Ведь как есть - ведьмачка. Старуха, видать, обучила ее своим премудростям. Та много чего знала. Моя бабка сказывала, на отшибе-то она не сама жилье себе определила. Она еще в девках была, когда люди ее с деревни погнали, не схотели боле рядом с ней жить. Надоело причуды ее терпеть. Да мимо нее ни одна свадьба проехать не могла - кони, как вкопанные вставали против ейного домишка! Коров портила, молоко по ночам на землю сдаивала, и коней мучила - гривы им путала. Лошаденки бедные так бились, что к утру в мыле все были. - Да ладно тебе бабьи сказки пересказывать! - прервал его Ярин. - Ничего не сказки! Моя бабка и сама немало в чем разбирается, знает... - Михася с Филькой не видал? - Не-а. Поди-ка спят еще. - А брат дома? - А куда он денется? Мать растолкать его не могла, за меня взялась. - Приходите к нашей риге. "Не связывайся!" - невесело хмыкнул Ярин. Оно бы хорошо, не связываться-то. Да, видать, поздно назад оглядываться, отступное искать. С последней встречи с Аленой тянуло душу у Ярина, не было ему покою ни днем и ни ночью. Он боле и не жил, вроде, а деньки отсчитывал опять. Только ежели в прошлый раз он Ивановы дни считал - сколь пастуху жизни осталось, то теперь - свои, драгоценные шли наперечет. По первому времени жуть его не отпускала, разум затмила. Потом так устал он от боязни своей, что стал мечтать, чтоб поскорее сталось все, чему случиться должно. Потом злиться начал, и питаемая злобой да гордыней, закопошилась в Ярине глухая ненависть, заструилась черным дурманом. "Ловка ведьмачка! Эк, сколь страху нагнала на пустом месте! Да ведь не всесильна ты, тоже изъяны имеешь. Ваньку-то прокараулила!" Ярин сам перед собой бодрился, глубоко-глубоко упрятав знание, что нет, не на "пустом месте". Но правда и то, что не всесильна. Значит, потягаться можно, а там и поглядеть, - кто кого. Только состязание не забавы ради будет. И ежели не одолеет он ведьмачку, значит - она его. И жил Ярин теперь одной только думой - где слабину Аленину углядеть. Мысль про одежки на пустом лугу зацепилась в нем, как крючок-тройник. Пустой тот крючок или нет, этого Ярин еще не знал, и зачем дружков позвал в ригу - на обычное место их сборищ, тоже пока не ведал. Глава двадцать вторая, в которой Ярин просит сказок, тоску развеять Известно - в семье не без урода. Так и в селе любом найдутся бездельники-празднолюбцы никчемные. Подрастают сыновья, тятька с маткой радуются - подмога, утеха, опора поднимается с ними рядышком, как молодое деревцо, день ото дня глаза и сердце радует. Обещает стать крепким, сильным дубком, и будет к кому приклониться в старости, на кого понадеяться. И поднялось дерево. Да только не углядели родители тот злосчастный миг, когда в его сердцевину дурная гниль пробралась. Не на радость дите выросло, на кручину да стыдобу. И водить его на помочах мамке да батьке всю их остатьнюю жизнь. Вот такими и были четверо молодых и сильных, удалых в застолье и никчемных в работе, кто отозвался на зов Ярина. А Ярин еще пуще с пути их сбивал. Кабы ни он, глядишь, и беспутства бы в них поубавилось. Сам-то не был таким, как они. Но нужны ему были именно такими, вот и держал их при себе - ценил не дорого, но далеко не отпускал. Поставил так, что слово его в компании навроде закона было. Дак и то сказать, к словам ли Антипки малохольного прислушиваться, у которого язык далеко наперед головы соображает? Языком молотить горазд, а послушать-то и нечего, что балалайка бесструнная. Или братца его Федьки? Так они ни в мать, ни в отца, а один в одного уродились. Отец таким знатнющим шорником был, к нему из залесных деревень шли с поклоном. А у сыновьев все интересы мимо отцова ремесла, как, впрочем, и мимо всякого другого путного дела. Или Михася взять. Тому хоть на тропке малой, хоть на торной дороге, непременный наставник нужон, чтоб каждый секунд направлял и наставлял; к тому еще и мягкотел да податлив не по-мужичьи, любой ему указ. У Фильки силушки не меряно, зато мозги гладкие, как камень-голыш, Лебедянкой обкатанный. В работе сила его объявляться не любит, то дело понятное. А вот как он в пьяном дурном кураже по деревне идет - тогда доброму человеку его лучше стороной обойти. Или еще пред всем деревенским миром силой своей выставиться - это ему тоже любо. Как в тот случай, когда у Трофимки-бондаря бричка в канаву увалилась, и Трофимке ноги придавило. Филька прям к месту оказался, ему бондаря вызволить - только плечом чуток двинуть. Так он приноравливался так и этак, пока народ не сбежался на стенания и зовы Трофимкины. Уж тогда развернулся. Не только край брички с ног несчастного поднял, но и на колеса ее обратно поставил, потому что народ глядел. И так у него в любом деле - больше дури, чем толку. Так что Яринова верховодства оспаривать было некому. ...На желтой соломе ярко краснели переспевшие помидорины, на разломе светилась рассыпчатыми икринками мясистая мякоть; лежал хлеб, кусками от круглой буханки отломанный. Крупная серая соль была насыпана на крышку от берестяного туеса. Туесок тут же стоял - в рассоле, вперемешку с укропом да смородиновыми листьями, плавали малосольные огурчики. В середине "хлебосольного стола", старательно утопленная в солому, стояла большая, темного стекла бутыль. Позади Ярина, небрежно брошенная, лежала на колючей соломе одежда Алены. - Нет, Ярин, ты послушай сперва, потом нос вороти. А я правду говорю, - горячился Федька на Яринову ухмылку. - Ежели бабка наша врала, тогда и я вру, но я ейные слова точно помню. Антипка, можа, и не помнит, малой еще был, больше головой вертел. А я помню. - Чо ты! Никакой головой я не вертел. Помню пурга така страшенна была, ветер волком выл, а тут бабка со своими рассказками. Жути нагнала, я уснуть апосля боялся. - Вы, братья языками без дела бы не мели. Мы уж соскучились на вас глядеть. А про что речь, даже и в толк не возьмем. - Дак, а ты не ухмыляйся! А то навроде я плету невесть чего! - Да ладно тебе, Федюнька. Я, по чести сказать, и не над тобой ухмыляюсь. - Над кем же? - все еще непримиренно буркнул приятель. - Хошь бы и над собой. Ну, давай бабкины сказки, глядишь, и скуку разгонишь. - Тока не смейся. Обижусь. - Да сказал же! - Как щас помню, зачалось с того, что про зиму говорили - лютая в тот год зима была. То мороз вдарит - деревья в лесу лопаются, а лишь чуток отпустит - метели налетают. Батя сказал про озерко за огородом, куда мы скотину поить водили на прорубь, что до дна промерзло. Бабка-то и встряла, Русалочий, мол, омут никакой мороз не берет. Отец плюнул - в таку ночь больше дела нет, как про нечисть поминать! А мы с Антипкой, как батька спать улегся, и пристали к бабульке. Она и сама любила всяки были да небылицы плести, токо разговори - не остановишь... Ярин чуть не брякнул: "Видать, в бабку ты и уродился!" Да сдержался - насупится, улещай да умасливай потом дурака! - ... и в тот вечер тако же было. Много чего наговорила, все и не вспомню щас. Да вот одно уместно к Антипкиному рассказу в ум взбрело. Сказывала она, что в конце лета день есть особенный, про него добрым людям и знать не положено, а ведьма Велина про него как есть все знает. Потому как в этот день она волчицей оборачивается и по самой глухой глухомани рыщет. И ежели к полуночи не поспеет на Русалочий омут, не окунется в нем, то цельный год ей волчью шкуру заместо своей одежи носить. - Ага, - не стерпел младший брат. - Должна волчица в омутовой воде ополоснуться, тогда опять человечье обличье примет. - Видать, сегодня и есть тот день ведьмацкий. А то с чего бы Аленке среди луга одежки скидывать? - Как пить дать - на шкуру волчью она ее поменяла! Замолчали братья, ожидая, что Ярин скажет. И другие тоже на него глядели. А он сидел, соломину белыми зубами сжимал, мимо глядел. И не понятно было - слышал он, чего тут говорили, иль пребывал где-то вдалеке наедине со своими мыслями. Глава двадцать третья, про затеи веселых выпивох - Говоришь, в полночь на омуте? - медленно выговорил он, не выпуская соломинки - сквозь зубы, все так же глядя куда-то скрозь них. И столь нехорошо в его голосе было, что парни переглянулись. - Ты чего, Ярин? - за всех высказал вопрос Филька. - Что на ум тебе сбрело? - Давно хочу поглядеть, много ль правды в этих баснях, про омут. Вот и взбрело мне на ум, что сегодня хорошая на то причина. - Свят-свят, - быстро перекрестился Антипка. - Хошь золотом меня осыпь, а я еще голову не потерял, Яринушка! Чтоб своей волей! На Русалочий омут в полночь! Да ни в жисть! - А кто тебя зовет, овечий ты хвост? Тебя ежели брать, это сундук портков чистых за собой тащить! Не ровен час, с нами надумаешь, так с тобой от одной мысли заячья болесть приключится! Ну-к, поворотись задом, мы глянем - штанов-то еще не обмарал? Парни расхохотались, как всегда, с готовностью подхватывая шутки Ярина. Пожалуй, еще и не каждый сообразил, что за себя тоже ответ дать надо. - И зачем ты нам, Антипка? - продолжал Ярин, твердо определив объект насмешек и желая показать каждому из трех других, каково им будет на месте Антипки. - Тебе уж загодя невесть что мерещится, а там филин гукнет, с тобой вовсе падунец случится. Чего тогда с тобой делать? Фильке на закорки сажать? Нет, друг Антип. Ты проситься с нами станешь, так мы еще подумаем крепко, брать ли с собой? Так, Федюнька? Аль возьмешь братца да сам сопли ему утирать станешь? - спросил Ярин, разливая по кружкам - Ярин... Ты это... Хорошо ль удумал? Дался тебе этот омут... Нашто он нам? - Дак интересно же, Федор! Столь рассказок про всякую жуть, а где она? Ты хоть раз видал чего своими глазами? Враки все. - Эт не скажи... - Да мы ж поглядим только, скрадемся в кустах, никакая вражина даже и не гукнется - не дал ему Ярин вспомнить еще какие-нито страсти. - И не будет ничего, верно говорю. Помнишь, на могилки ты на спор ходил? Зачем? - Ну, дак то... Так просто, сдуру. Выпить охота была. Ярин расхохотался. - Уж и выпьем потом! И над страхами своими посмеемся. А доведется, сами любую страхолюдину до смерти перепугаем. Глянь вон хошь на Фильку - а ну, как така образина громадная из кустов полезет, да рявкнет дурнинушкой? А ну-ка, Филя! Утерев губы рукавом, Филька вдруг вскинул руки с растопыренными пальцами и заблажил дурным голосом: - У-у-у! У-у-у! Ух-хо-хо-хо! Ух! Ух! Захмелевшие приятели покатились с хохоту. - А если еще и Михась... Помните... Ох!.. Помните, как он заверещал с перепугу, когда его рак цапнул! Хохот грохнул с новой силой, парни попадали на солому. Даже Антипка не удержался, хоть и был разобижен на Ярина за его насмешки, да и на дружков, что не решились впоперек сказать. Догадывался Антип, что им тоже не по души задуманное. Но с другой стороны - впервой что ли так: сначала Яриновы задумки сумление вызывают, а потом получается - животики надорвешь! С Ярином всегда весело. Да и пятеро не один. Может зря он сунулся вперед всех. А с другой стороны - омут этот треклятый. Ведь днем с огнем ищи, а не найдешь на деревне ни одного, кто в здравом уме бы к нему сунулся. Даже и при ясном солнышке, когда нечисти всей положено где-нито хорониться до ночи... Ярин никого не уговаривал, хотя ему край, как надо было, чтоб все четверо решились на рисковую затею. Часто подливал в кружки, но понемногу, чтоб оклемались к вечеру. Шутил, смешил дураков, прогоняя их страхи - опасность, над которой посмеялся, уже и не такой страшной кажется. Знал, кому польстить, кого на смех поднять... У самого - сердце сжималось в холодную ледышку от мысли одной об жутковатой затее. Ох, чуялось Ярину, будет, будет у того омута! Что будет? Того он и угадывать не хотел. Чему судьба, то и свершится. Пусть только россказни бабкины окажутся правдой. Пусть Алена явится туда. А чем та встреча кончится, он гадать не хотел. Все равно она случится, не раньше, так позже. Но врасплох себе застать Ярин не даст, он сам заявится. И ни один. И туда, где никто не придет Аленке на подмогу и не станет незваным свидетелем опасной встречи... Глава двадцать четвертая. На берегу омута... Алена не помнила, какой была она вчера. Казалось ей, что всегда, от рождения самого умела она не только услышать голос ветра в шелесте листвы и разумную речь его. Но и уподобиться ему существом своим, стать вольной, никому не подвластной стихией. И трогать лепестки цветов легкой, теплой лаской, расчесывать седые пряди ковыля, пасти облака в синеве, как стадо белоснежных овечек. А то вдруг налиться силой, сгрудить облака в тяжелую тучу, свистнуть посвистом разбойничьим низко по-над травами, пригибая их к земле, погнать по воде испуганную рябь. И рвать стеклянные струны, когда туча, провиснув тяжелым брюхом, вдруг треснет оглушительным треском, хлынет на поля нежданным ливнем. А Алена уже в том ливне, в упругих хлестких струях несется встречь земле, и весело ей и страшно рухнуть, превратиться в брызги, в пыль. Что потом? А потом - теплая чернота, парной дух земли, и Алена там, где начинается белыми тонкими нитями корешков все, что под солнышком оборачивается непостижимым великолепием и изобилием форм и расцветок. И здесь, в темноте, сокрытой от солнечных лучей, но все же согретая ими, тоже своя многообразная жизнь: дышит, трудится усердно, борется, страдает и ликует. Алена же вдруг возносится над землею высокой тонкоствольной березой, всплескивает руками-ветвями от изумления и веселья, как с котенком играет с ветром, что нырнул в зеленые, омытые короткой грозой кудри и шаловливо плетет косы из длинных и легких прядей... Казалось Алене, что не Велина учила ее собирать целебные травки, рассказывала, когда и как употребить их в лекарском деле. Нет же! Разве только сегодня научилась она, глядя на зеленый побег, сама вспомнить, как малым семечком упала в землю, потом хрупким и слабым корешком припала к сокам земли, упругой иголочкой прошила надежную и уютную, будто колыбель, почву, рванулась к солнцу?.. Кажется, что всегда умела она стать любой луговой былинкой и знать все про себя - в чем мощь корня, какого врага одолеют цветки, стебель, листья. В какую пору сила ее в рост идет, а когда на убыль, чем хороша она утром, в росе омытая, а когда целебные силы ее переменяются и приобретают способность не созидать, а разрушать... И еще была Алена полна любви, сострадания и милосердия. Ко всему этому миру чудному, ко всему сущему, что обогрето живыми лучами солнечными. И столь велика была ее любовь, что вблизи Алены делались ярче краски цветов, звончее и радостнее разносились птичьи трели, вдруг ожили и брызнули молодой зеленью почки на старом, умирающем дубе, когда Алена провела рукою по стволу, изъязвленному глубокими морщинами, как застарелыми шрамами... ...А солнце меж тем завершало свой дневной путь, усталое, клонилось к синим зубцам дальнего леса. Спроси Алену - жаль, что день сей удивительный кончается? Она бы и удивилась, пожалуй. Почему жаль? Несказанные богатства раскрыл он ей. Разве унесет их с собой? Нет, все Алене останется, а значит, и день этот светлый вечно с нею теперь. О чем же сожалеть? И впереди еще ночь, впереди еще что-то главное, к чему день лишь готовил ее. Снова звенел в Алене зов. Возник тревожащим ощущением, но шли минуты, часы, и он креп, наливался силой, тянулся издалека и влек к себе. Но Алена знала - пока это только напоминание, еще не время откликнуться, уступить его притяжению. Еще только сумерки обволокли мягким покоем, ласкали парным ароматом лугов. Алена тихо шла по высоким травам, будто плыла сквозь них. И так покойно было вокруг - листок не трепыхнется, что в Алене тоже стихали ее удивление, ликование, потрясение, подобно тому, как ночной ливень переходит в тихий дождик, который не барабанит тревожно в окошко, а тихо шелестит-шепчет, навевает ласковый сон. Душа Аленина обретала чудесную гармонию покоя, умиротворения, полного согласия с миром. Выкатилась из-за леса круглая луна, и пролила вниз серебро. И Алена увидала вокруг себя волшебную серебряную страну, околдованную чарами сна. Поднимались вокруг нее хрупкие серебряные иглы, и боязно было шевельнуться, ни то что ступить в них. Нахохленные сонные деревья укутались в серебряные латы, выкованные на чудо-наковальне. Сам воздух был заткан тончайшими паутинными нитями, вытянутыми из лунного света. И стоило присмотреться внимательнее, чудилось, будто расшит он дивно серебряным шитьем, какое пишет мороз на оконных стеклах. И каждый шаг Аленин порождал едва-едва слышимые, неуловимые звоны, когда шла она сквозь это призрачное шитье, по серебряным травам. "Иванко, любый мой! Как рассказать тебе это чудо? Не рассказать. Но я покажу тебе, ты все увидишь сам!" ...Алена, видно, и сама попала в сети колдовских чар сонного царства, потому как нежданно-негаданно увидала, что стоит пред Русалочьим омутом. Ведь так просто шла, никуда, а тот влекущий зов выстлался пред нею тропинкой, она и привела куда надо. Густой заслон ветвей сомкнулся за спиной, стояла Алена и глядела на то, к чему стремилась всей душою много-много долгих дней. Был омут таким же, как в их прошлые встречи, когда от больной Ивановой постели бежала Алена воды чудесной зачерпнуть. Может быть, даже сумрачнее чем прежде, показался он Алене сейчас. Над черным незрячим зеркалом медленно шевелились белые клочья тумана. Они то клубились и расцветали большими странными цветами, то текли, струились над водой, и снова разрывались, обнажая черную поверхность, в которой терялся, пропадал даже свет луны. Стоял омут глухим и безмолвным... - Да он же спит! - догадалась Алена. - Как все в этом, зачарованном луной мире! Алена осторожно, неслышно подошла к самой воде, не тревожа покоя трав, опустилась на колени. Тихо-тихо провела пальцами по черной глади, как спящее дитя погладила. Осторожно зачерпнула в ладошку воды и подняла ее над собой. Струйки потекли вниз по руке, на лицо, на грудь, в траву упали, в омут назад. А след, ими оставленный, засветился в лунным свете, и обнаружилось, что там, где докоснулась до Алены омутовая влага, разгораются махонькие текучие звездочки. Стекая вниз, они оставляют за собою след, который немедля оборачивается таким же звездно-серебристым сиянием, и скоро оказалась Алена вся в этом текучем переливчатом серебре... А те капельки, что назад в омут сорвались, разбились о черную воду на брызги лунного сполоха, и, будто пробуждаясь, отозвалась омутовая черная бездна, медленно-медленно начала разгораться звездным мерцанием. Онемело смотрела Алена на то, что разворачивалось пред нею. Знала она уже - омут, он живой. Но теперь на ее глазах пробуждалась, вызванная ею, сила невиданная, неслыханная, какой Алена и представить себе не могла. Но всем существом своим чувствовала ее, угадывала и в благоговении обмерла пред тем, что вздымалось прямо к ней. Мерцание поднималось из глыби бездонной - ближе, ближе. И вот побежали чудные узоры звездных россыпей по зеркальной глади, и глаз едва успевал ловить их изящные начертания, как переливались они в другие формы. Расходились волнами, как круги на воде, вращались стремительными звездными спиралями, плелись кружевами умопомрачительной красоты... Заблистали серебряные сполохи поверху, сам воздух над омутом осветился, и Алена, завороженная волшебством света, различила вдруг, как образовалось в нем некое сосредоточие, куда тянулась звездная пыль, кружилась в медленном вихре, как в танце. Туда же повлеклось с поверхности нерукотворное кружево, превратившись в переливчатые лучи. И такие же лучи заиграли, светясь сквозь толщу воды, устремились туда, где из света, из лунных кружев ткалась высокая тонкая женская фигура. Перехватило дух у Алены, сердце затрепетало. Поднялась она быстро с колен, встала у самой кромки омута, который теперь уж и не омутом представлялся, а обширной чашей, до краев наполненной жидким, играющим серебром. И вдруг... Толи ветром злым хлестнуло, толи плеть черная рассекла звездные узоры... Вздрогнула спокойная гладь, яростно метнулись по ней черные молнии. Провалами опало свечение над омутом, ввинтились черные воронки в текучее серебро, затягивали и гасили все, что только что играло самоцветным сиянием, жило в непередаваемой волшебной прелести своей... - Ну, здравствуй, - вздрогнув, услыхала Алена голос и увидала у себя за спиной Ярина. Глава двадцать пятая томит Ивана ожиданием длинною в целый день да еще в ночь Ох, и долог был день Ивану... Знал он и прежде еще, что измучается ожиданием. Но что так тяжко будет ему на сердце - сгадать не мог. Впору взвыть по-волчьи от тоски. Да еще немочь эта проклятая! Хоть бы какой работой занял себя, и чем она тяжельше, тем на душе бы легче стало. Дак нету же силы ни в руках, ни в ногах. А хворому известное заделье - посидеть да полежать. Но ни сиделось, ни лежалось, ни ходилось. Тянуло и тянуло душу, и сердце порой так обмирало, что казалось, жизнь вся враз из него вышла. И вел Иванко два нескончаемых разговора. То с Богом говорил, просил его о милосердии великом - укрыть Алену дланью Своей от лиха всякого, в каждый миг быть с нею рядом и не оставить покровительством Своим высоким. Прощал своих обидчиков, не храня зла в сердце своем, и просил прощения за собственные недобрые дела, что вольно или невольно совершал, за обиды им чинимые. И приходили на память мгновения, которые открывались вдруг иной стороной, чем виделись прежде. То были минуты, когда Алена была с ним рядышком. Почему же тогда он не знал, какое это счастье - видеть свою Аленушку, слышать голос ее Почему забота ее стала обычным делом, когда следовало почитать за великую радость бережные прикосновения легких рук? Теперь в мыслях своих говорил Иванко Алене множество несказанных еще слов, казнясь переживанием о том, чего уж не повернешь вспять. Зачем шутил и смеялся, когда Алена, может быть, ждала от него иных слов? Почему не думал, что ей может быть то обидно? Как многотерпелива она с ним, а он... грубиян бестолковый! "Ох, Аленушка, да вертайся ты поскорее! Как много слов особенных нашел я для тебя! Оберну тебя в них, будто в одежды шелкотканные, в меха соболиные! Каждое - как маленькое теплое солнышко будет греть тебя и ласкать..." Только бы поскорее пролетели остатьние часы! Да они не хотят лететь. Капают минутки, как вода из дырявого ведерка. А дырочка-то махонькая-примахонькая! Упадет капелька-минутка, и ждешь не дождешься, пока соберется вторая, сорвется прочь... "Господи! Господи! Яви милость многогрешному дитю Своему! Дай мне сонного забытья!" Но сон десятой стороной бежит, когда душа взбудоражена тревогой. Да еще бы знать, чего бояться! Стенает душа, а от чего? От того ли, что Алены не просто с ним рядом нету, а ушла в ночь странную, и что-то неизвестное сулит им та ночь?.. Иль беду вещует сердце, кручинится? С какой стороны и чего ждать? Казнит Ивана незнание... И бессилен он этим незнанием... Глава двадцать шестая. ...на дне омута - А я уж заждался, заскучал, - хрипло выдавились слова сквозь вздрагивающую на губах ухмылку. Был Ярин бледен, глаза рыскали в страхе и странном желании испытать опасную силу Алениного взгляда. Не знал еще Ярин, что время встречи выбрал самым наилучшим для себя образом: именно сегодня, сейчас застал он Алену беззащитной. Не могла она силу, обретенную сегодня, роскошный подарок дня, тут же обратить во зло и ударить в мир, который любила безмерно, который наполнял ее восторгом, раскрывшись в неповторимом многообразии и дивном совершенстве. В этот день не способна была Алена не то чтобы недоброе сотворить, но даже оборониться от зла, ей чинимого. Обернулась она жалобно и растеряно к омуту... Последние слабые сполохи света гасли, умирали на поверхности темной воды, больше ничего не осталось от того, что предстало Алениным глазам мгновения назад. Ярин тоже короткий взгляд на омут кинул - все так же плыли над холодной водой клочья тумана. - Чего ждешь, Алена? Вранье все, про омут твой, - голос ободрился, налился привычной твердостью. - А если ты за чудесами сюда явилась, так мы сей момент тебе их устроим. Алена голос Ярина слышала и не слышала. Она будто и с ним, на берегу была, но одновременно другая ее часть - большая, сильная, покидала ее сейчас, рассыпалась, распадалась. И это было страшно своей непонятностью, это было главным. - Что, Аленка, сыграем теперь свадьбу? Глянь сколь женихов у тебя! А вот и венец невестин. Сзади на глаза накинули тряпку, поспешно шкодливо вздрагивающими руками обмотали ее вкруг головы, хранясь от опасного зеленого огня. Разломился Аленин мир. Сегодня не смели являться в него злоба людская, хищная алчность и подлость, и трусливая жадная похоть, и боль. Но они вломились нежданно, когда нельзя и нечем было оборониться от них... ...Когда поднялась Алена c измятой травы, слепо шагнула по берегу и остановилась потеряно... пятеро остались за ее спиной. Федька вдруг назад шарахнулся, без толку шаря руками по сторонам, за кого уцепиться... Но у приятелей его, в ком Федька опоры искал, тоже ледяная змейка за шиворот шмыгнула, вниз по спине скользнула. Федька-то первый увидал, а уж потом и они, как узел, туго на тряпице затянутый, вдруг зашевелился и сам собой распадаться стал. Упала тряпка с Алениних глаз. Оцепенели тати, ожидая, что обернется Алена, глянет на них. Но она еще к воде шагнула, и еще, будто слепая, будто не видала, что край уже, обрыв... Вот в омут ступила... Но не рухнула в бездну, а остановилась, и так, стоя недвижно, тихо-тихо в воду ушла, будто опускала ее большая сильная ладонь. Вот лишь легкое облако рыжих кудрей всплыло на воде, вот и оно утянулось вниз. Ничего. Неподвижно все и мертво. Даже кругов нету на тяжелой свинцовой воде... Рваные клочья тумана застыли, будто лютым холодом закованные... Переглянулись пятеро. Тут только заметили, что тихая летняя ночь обернулась ненастьем лютым. И куда делось то мертвое оцепенение, которое только что представилось им? Обезумевший ветер метался, бился как непомерной величины птица, путами плененная, жалобно стонали деревья от лютых ударов неистовых крыл, низко над мятущимися верхушками неслись рваные облака, тусклый фонарь луны то и дело тонул в густой мути. Вдруг вздрогнули все от лошадиного храпа. Хрипели кони смертным хрипом, как если б сдавливали им шеи тугие змеиные кольца. Бились в смертном страхе, ломая кусты, срывая привязь, ржали тонко и жалобно. Михась, про которого известно было, что коников он жалел куда больше, чем людей, туда, к ним бросился, про собственные страхи позабыв. Антипка ни с того, ни с сего тоже закричал тонко - так заяц-русак верещит от смертного страху - и, дороги не разбирая, в темноту кинулся. Федька вроде за ним дернулся остановить, да только промычал неразборчиво и к Ярину повернул бледное пятно лица. Да тому не до Федьки было. Сам того не замечая, отступал Ярин к деревьям, озирался, желая понять - отчего волосы на голове шевелятся? Отчего кожа колючими мурашками взялась, когда холода он не чует? Нету Аленки, нету! Все кончилось! Иль осталось что-то!? Иль омут проклятый свои каверзы казать начал? Так прочь отсюда! Прочь! Пусть остается в лесной глухомани со своими жутями, Ярину он больше не нужон - кончилась свиданка, и остался на этом свете один победитель, он - Ярин! - Пошли! - неловко мотнул он головой, дернул за рукав Фильку, который, губу отвесив, уставился в пустое место. Нарочито и протяжно зевнул: - Спать охота, пошли до дому, робя. Славно поработали, пора и отдохнуть, - блудливо ухмыльнулся он. ...Как листок, оторванный от родимой ветки, последний тихий полет свой совершает, так же плавно и тихо опустилась Алена на дно, в непроглядную тьму и глухоту. Легла на мягкое ложе, выстланное придонь-травой. Всплеснули легкие побеги, и успокоились, лишь чуть качались, будто баюкали Алену. Только длинные стебли рачьего глаза еще колыхались тревожно, и длинные темные кудри переплетаясь с ними, струились и опадали, укрывая тело Алены - но слишком холодно было в последнем ее приюте, не согреешь, сколь не укрывай. Да Алене-то уже все равно было, другие пределы встречали ее, и в стране вечного сна земные заботы больше никого не заботили... Глава двадцать седьмая, в которой завершается долгая ночь Веды Вскинулся Иван, обмер, весь в слух обратившись - показалось, что голос Аленин позвал его. Он так и не ложился спать, хоть было уже далеко за полуночь. Сидел на лавке, что вынесла для него из избы Алена, чтоб мог погреться на щедром августовском солнышке. - Алена... - недоверчиво и негромко позвал он, не слыша ничего в глухой беззвездной тьме. И опять, явственно, стоном-вздохом прошло над озерцом: - Иванко-о-о... - Алена! Аленушка-а-а!!! - во весь голос - откуда и сила взялась - взвился в ночи крик Ивана. Тихо. Как на погосте деревенском. Тихо так, что можно подумать, будто все примерещилось Ивану, будто задремал он, к стенке бревенчатой привалившись, вот и помнилось... Только Иван не верит в утешительную ложь скороспелых подсказок. Беда с Аленой! Беда страшная! Услышал ее Иван в голосе обреченном, во вздохе горьком... - Алена! Люба моя! - Он не кричит больше, лишь стонет в отчаянной мольбе. - Дай знать мне, где ты?! Что делать мне?! А ноги уж до самой ближней, до первой избы в улице донесли, в темноте кромешной, в чужом дворе руки безошибочно нашли ворота и затворы, упряжь на стене конюшни. Лишь узду накинув, единым толчком кинул тело вверх, на спину сильного жеребца, рванул его с места. Себя не помнил, не то что немочь свою и хворь. Отчаяние стало его силой, налило руки и ноги крепостью. Так сжимал пятками и коленями конские бока, что летел тот, будто шенкеля в него втыкались, только билась по ветру длинная грива. Слившись в одно, стлались всадник и скакун над травами, без дорог и тропок, безошибочно влекомые ощущением беды. И сквозь дубраву, сквозь чащобу буреломную стрелой мчался жеребец, с намету не сбиваясь. Как? То без разницы Ивану было. Если расступалась пред ним чаща непролазная, так это ни диво, так и быть должно - ничто не смело задержать его в этой бешеной скачке с жестоким роком вперегонки. Когда же оборвалась безумная гонка, когда дико всхрапнул конь под Иваном и, задирая голову, попятился назад к черной стене вековечных елей, соскочил с него Иванко, искал глазами торопливо. Глухо шумел ночной лес, тускло отсвечивала вода впереди. Да, вот сюда и летел он, к Русалочьему омуту, знал, что здесь найдет Алену, уверен был твердо в том. И вот он, омут, а Алены нету. Позвал Иван растерянно, уж и на ответ не надеясь: - Алена... где ты... лада моя?.. Чуда не случилось, никто не отозвался на голос его. Только ветер шумел в темных вершинах. Тут вдруг в облачном плотном заслоне окошко прорвалось, и в эту прореху круглая луна выкатилась - будто фонарь повесил кто. Отпрянула темнота непроглядная в хвойную чащобу, и высветила луна Ивану то, что темнота укрывала - ошметья земли, копытами вывернутые, у самой воды круг травы измятой, вытоптанной. Еще без мысли всякой шагнул туда Иванко, и в глаза блеснула зеленая искра сквозь путаницу смятых, изломанных травинок... Нагнулся он, а когда распрямился и подставил ладонь холодному льдистому свету, увидел перстенек, что подарил Алене, и она носила его на пальце, не снимая... И в тот же миг сразило Ивана другое видение - вдруг толща черной воды сделалась прозрачней хрусталя, и увидал Иван свою Алену... Тяжело, как срезанный косой безжалостной, рухнул он на берег. Выронил перстенек с ладони. Покатился он по траве, да и упал в омут, который опять непроницаемым покровом скрыл ту, что искала у него защиты и убежища... Глава двадцать восьмая, в которой омут Русалочий горькую милость свою Ивану явил Уж сколь часов подряд чертила лодка след, морщиня темную воду. В четыре багра шарили мужики без толку. Только зря воду месили - ни разу дна не зацепили. Оно так и не впервой было. Когда еле живой Иван раным рано поутру в сполошный колокол ударил, мужики живо три подводы снарядили. На одной длинной лодку-плоскодонку укрепили, на две сами сели. Поспешали как могли только, а думка у каждого одна была - тщетные хлопоты. Ежели Иван не зряшный сполох устроил, и Алена вправду в омуте утопла, то больше ее не увидеть. А только не хотелось верить в Ивановы слова. И думать про то не хотелось. Нечистое дело. Зачем Алена к омуту Русалочьему пошла? Как Иван середь ночи прознал об несчастье? Откуда отчаянная уверенность его? Ох, нечистое дело! Лучше не гадать. Лучше, как всегда - собраться, ехать, баграми искать, досками по воде хлопать - бывает же, что всплывают... Но, как и чаяли мужики - хлопоты были напрасными, и всем это уж яснее ясного, кроме Ивана. Он обезумел, ровно. В лодку его не брали, некому за ним пригляд вести, а он того гляди, сам в воду кинется. Его на берегу-то хоть связывай. Не присел ни на миг, в маяте беспрестанной по самой кромке берега взад-перед ходил и такими глазами в воду глядел, будто ждал, что вот-вот, в какой-то миг раскроется пред ним темная толща... Мужики уж взглядами перекидывались, мол время за полдень, хошь, ни хошь, а пора отступиться. Только как Ивану про то скажешь? Он и так чуял, что они готовы багры из воды вытянуть, в лодке сложить, Христа ради заклинал: - Ищите! Здесь Алена, я знаю! Достать ее надо! Не отступайтесь! Да возьмите вы меня в лодку, я найду! Что ж его, и впрямь связывать, да в телегу класть? До самого последнего сроку мужики добросовестно шарили длинными баграми. И лишь когда солнце на вечер поклонилось, длинные тени поперек воды легли, они решились труд свой бессмысленный закончить - пора обратно, дорога-то, чай, не близкая. Не дело ночью по лесу, по бездорожью с лошадьми да телегами... И вот в тот миг, как решительно повернули лодку к берегу, вздрогнули мужики от отчаянного крика. Обернулись - качалась недалече от берега черная коряжина, поблескивая мокрыми, осклизлыми боками. И держала на себе Алену. Раскинув руки, как сломанные крылья, лежала девица лицом вниз, прижавшись щекой к черному, мокрому дереву. Иван уже плыл к коряжине, боясь, как бы она опять на дно не ушла и не унесла дорогую ношу свою. Доплыл, вцепился в нее. А оно и правда - только-только мужики подоспели и сняли тело Аленино, коряга стала тонуть и быстро под воду ушла. Кто-то скинул верхнюю одежку, и Иван торопливо стал укрывать Алену. Не потому что нага была она, а потому, что холодна как лед. Кутал ее Иван, прижимал к себе, чтоб хоть капельку тепла его впитала... Оглаживал лицо ее, волосы прибирал. - Алена... Аленушка... Ладушка моя ненаглядная... Что ж ты ко времени не вернулась?.. Обещалась ведь... Ледяные пальцы ее к груди своей притиснул, согревал... Темнели лица мужиков, горькой складкой сходились брови. Бережно уложили Алену на подводу, на солому. Укрыли большим пестротканым рядном... - Пошли, Иван, - сострадательные руки обняли его за плечи. - Нет, я с Аленой. И лег рядом с нею, ничком. Так и лежал всю дорогу, будто ни одно тело скорбным путем везли, а два одинаково безжизненных. Рука Ивана Аленину холодную руку укрывала. Телегу часто потряхивало, когда колеса наезжали на корни, попадали в лесные колдобины. Тогда ладонь Иванову чуть царапал камешек в перстеньке, что у Алены на пальце был... Иван теперь уже не знал, поднимал он этот перстенек с измятой травы, либо сдвинулось что-то в уме его... Глава двадцать девятая, в которой Алена догадывается, что, избежав бездны омута, не убереглась от еще более тяжкой участи ...Тьма все объяла бескрайняя, глухая, и кажется, что кроме нее ничего боле и нет, как в то Довременье, когда и впрямь кроме тьмы не было ничего, даже времени самого... Иль не тьма это, а невиданно белый свет, до того ярый, что глаза слепнут?.. ...Безмолвие столь глубокое, что слух не выдерживает, отказывается принимать его, верить ему, и наполняет шепотом, шелестом, едва различимым многоголосием... Алена медленно и плавно скользит в этой светлой мгле, в пространстве безвременья... Или недвижна?.. Но чем-то угадывает она непрерывное движенье вокруг себя, изменения, перетекания... Может быть его вехами становятся невнятные голоса-звуки, которые то делаются будто явственнее и громче, обступают Алену и касаются ее неощутимо, то опять вдаль плывут... Шевелит Алена рукою - и не чувствует руки. Желает найти опору под собой, но ноги не сообщают никаких ощущений, совсем никаких... И не поймет Алена, глаза у ней открыты? бодрствует она или спит? может все - сон? Да что она сама в этом странном пугающем просторе? Что истинно ее в этой обманной бездонной пустоте? Мысли? Да, это ее. Вялые, как засыпающие рыбы. Но разума она не лишилась. Хотя как про это наверняка знать? Вон Устя-то блаженная, дурочка деревенская: и тихая, и добрая, а только беспамятна вовсе. Не помнит людей, обогревших и накормивших ее вчера, ни имен их, ни даже своего собственного. Временами в помутненном разуме что-то происходит, и Устя ведет себя как совсем обычная девка, а уж речи ее столь разумны делаются, что люди вслушиваются в каждое слово, пересказывают друг другу и толкуют в силу собственного разумения, - в них и впрямь, много сокрытого смысла есть. И память к блаженной внезапно в те минуты возвращается... А ее память, Аленина? Помнит ли она свое прошлое? И Алена вспомнила... Душа содрогнулась от воспоминания и выплеснулась горестным стоном. И ответом пришел столь же горестный вздох. Вскинулась Алена - не одна она здесь? Спросить захотела... но сомнение секундное пришло: ни пустота ли эхом откликается? Алена только помыслила спросить, колебалась еще, а ответ уже тут как тут - нежданный, неслышимый, прямо в ней возник, прошелестел без голоса: - Ты домой вернулась. Это твой дом, твой мир. И хоть голоса не слыхать, а знает Алена, что тих он, ласков... может - печален. И так обрадовалась Алена, что не одинока, о смысле ответа еще и не задумалась. - Кто здесь!? - вне себя от радости, заторопилась Алена - громко позвала, а голоса не услыхала, как в груду плотной ваты лицом уткнувшись кричала. Но кому вопрос назначался, до того дошел, и голос сообщил: - Никого. Ты одна в твоем доме. Вот тут и поразила Алену мысль, которую она одновременно и отторгла, и признала, как страшную истину. Алена разом утвердилась в мысли о собственном безумии. Так вот оно как случилось! Знать, из омута ее успели выхватить, но разум ее всеж-таки рухнул в бездну... И этот мрак, пустота - плен ее, из которого она не силах вырваться. Все здесь, с нею - разум, память, да вот только между нею и тем, что вне ее, стоит пелена безумия... Потому и тела своего не чувствует - оно отдельно от разума. Что же творит оно, при жизни исторгнувшее душу? Что может быть страшнее для человека, чем такая вот смерть без погребения? А близким каково смотреть на того, кто безмерно дорог, и еще видеть в нем любимого человека, и не желать согласиться, что в нем уже ничего не осталось от прежнего - ни чувств, ни страстей, ни воли, умерла память - умерла и любовь, привязанности... Легче рыдать над гробом, чем утирать скорбные тайные слезы... Как же вырваться ей на свет из плена безумия?! - Но кто ты, с кем говорю я?! - С собой. Я - это ты. Горько рассмеялась Алена: - Ну да... И вправду, кем мне еще говорить? Я и вправду одна в узuлище своем... Глава тридцатая, сомнения Алены обретают другое русло - Ты не безумна. В горе великом, в отчаянии пребываешь, но не в безумии, - не ожидая больше ответа, опять услышала Алена. - И ты еще слишком человек. - На сей раз в голосе слышалось нечто новое. Снисхождение? Усмешка? - Еще не хочешь признать, что путь Алены - пройденный тобою путь. Но скоро ты отряхнешь пыль той дороги. - И что тогда? Кем стану? - Боюсь, ты еще не готова узнать. - Если ты и я - одно, так что же такое я могу знать о себе, чего мне же и не знать лучше? - рассердилась Алена. - Мы с тобою две части целого, но не равные. БОльшая никогда не была Аленой. А ты была, потому тебе многое неведомо. Алена должна была все узнать, да не успела. - А теперь я - узнаю? - Да. Теперь мы снова станем одним. - Кем? Кто оно? - Хочешь сейчас знать? - промедлив, осторожно молвил голос. - Да. - Веда. Рассмеялась Алена. Хоть, вроде, оно и не до смеха было. - Так вот почему Устя блаженная порой надменна становилась и требовала, чтоб королевной ее величали! Неужто и ты уверишь меня, как Устя верила безумию своему?! - Ни в чем уверять не стану. Сама увидишь. Ты ведь Аленины умения еще не забыла? А ей всего и дозволена была малая толика знаний. Сейчас ты уж не Алена боле, стоишь на пути возвращения, и талантов в тебе стократно прибыло, потому осторожна будь. А лучше всего, коль душою примешь открывшееся и согласишься: "Я - Веда!" - Что изменится тогда? - Не станет нас двух. Будет одно. Все, что сокрыто еще от тебя, вмиг станет твоим, и перестанешь ты блуждать во мраке незнания. - Но?.. От чего ты хочешь остеречь меня? Я слышу это в голосе твоем! - Не станет Алены. Она умрет. - Так не умерла она?! Стало быть, омут не принял меня?! - Надежд напрасных не измышляй. Ты - Веда, хоть и не сознаешь того, так кто мог против воли твоей встать, если ты решила сократить Аленину жизнь? Тело бездыханное омут Ивану вернул. А слова мои, что не станет Алены, как только ты Ведой себя назовешь, то значат, что Алена - твой нынешний облик, и ты от него покуда не отказалась. А признаешь, что Веда ты, человечий облик больше не нужен тебе будет и отпустишь ты Алену, не станет ее. Молчит Алена. Мечется мыслями своими в поисках знака, который бы к истине путь указал... Как трудно принято за истину то, что Голос вещает!.. - Знаки сыскать нетрудно, - вновь вплетаются в помыслы тихие слова. - Но они не здесь, не внутри тебя, а там, снаружи. Иди. И силу свою спытаешь. Помни только - прежнее при тебе осталось, но и еще прибыло многократно. Вскинулась Алена. Ведь сказал же ей Голос: "Сама увидишь"! Глава тридцать первая, в которой Алена оплакивает себя То, что в следующую секунду случилось, опять ввергло Алену в сомнение: да может не было ничего? может, мороком-дурманом голову обнесло, и в миги короткие пронеслись события, которых на деле не было? может, она еще только-только вышла из чащи лесной и стоит, смотрит на спящий омут сквозь колючие ветки елок... Ведь все, как было... Ох, нет, не все! Она сама другая уж... Не уколоть рук об зеленые иголки, отводя ветки с пути, и ног не замочить студеной росой... Потому что не ноги несут ее на край омута, - лишь тень помышления коснулась ее, и она уж у самой воды. Еще одно невысказанное желание - и прозрачней хрусталя сделалась черная вода омута, открылось взору дно его. Да, правду сказал голос: тела Алениного здесь нет, отдал-таки омут нечаянную добычу... А следующее мгновение подхватило и унесло ее далеко, прочь от глухого омута-колдуна, и бесплотным духом склонилась она над Иваном... И будто молния, полыхнула мысль, ослепив разум: вот тело под пестротканным рядном, как недавно покинутый дом. Так что стоит вернуться в него?! И опять обретет он живое человеческое тепло! - Нельзя! - встрепенулась она от беспокойного предостережения. - Осторожна будь! Не подумавши, беды натворишь! Из мертвых к живым возврату нет. Нельзя, Алена! То правда... с горечью согласилась Алена со своим осторожным и незримым собеседником. И осталась глядеть на Ивана со стороны. Вся душа к нему тянулась - тронуть волосы ласковым теплом, утешить, хоть бы малый намек на надежду дать, мол, не сгинула без следа Аленушка. Иванко вдруг голову вскинул, глаза метнулись, будто искали кого-то... Отпрянула Алена. - Не надо... не смущай ты душу его... не испытывай разум... Оставь его. Со стоном, будто душа ее пополам рвалась, отстранилась Алена, отпустила любимого. Глядела вослед, как уходят подводы в лесной сумрак, ползущий из-под мохнатых лап вековых елей. Потом устремилась Алена к другой душе, оцепеневшей в жутком ожидании - и в миг единый далеко опередила подводы с их печальным грузом. Матушка стояла, безотрывно глядя туда, где таяла в сумрачной дали светлая лента дороги. Непереносимая мука неизвестности привела ее сюда, далеко за околицу, от сочувствующих глаз, которые будто и тайком, украдкой касались ее, но ранили пребольно. Плела мать безотрывную нить молитвы-мольбы, а сердце кровью горячей омывалось, как кипятком: "Напрасная мольба..." И мать гнала прочь страшное предчувствие: "Жива! Жива доченька моя! Неправда все! Боже, милостив будь!.." Лицо ее закаменело, слезы не туманили материных глаз, горе выжигало их... И тянулась она из последних сил, не сгибая плеч под каменной ношей страшного ожидания... - Мама... Матушка... Задохнулась мать резким, как всхлип вздохом, вскинула глаза, оторвавшись от дали. - Доню моя!.. - Заплачь по мне, мама... Покачнулась мать, враз ослабев, закрыла глаза, и покатились из-под век слезы горькие и жгучие, как сок, что роняет на землю плакун-трава... И Алена стенала с нею вместе, гладила седые волосы, мокрые щеки... На сей раз Голос молчал. Глава тридцать вторая, в которой волчица подсказывает решение, но Алена от него отказывается Когда вдалеке завиднелись подводы, обняла Алена мать бесплотными руками и метнулась прочь. И не было у нее ни слов, ни голосу такого, чтобы высказать, выплакать лютое горе свое. Металась Алена диким вихрем, черным стоном, ослепшая, оглохшая... Пронзала серое ночное облако - вскипало облако черными клубами, свинцовой тягостью наливалось, и горьким дождем опрокидывало оно не землю ядовитое свое бремя: ежились, никли травы, обугленные этой горечью. Где в лес, на зеленые купола слепой вихорь падал - сухим песочным цветом след его окрашивался - листья живые сворачивались, как зноем палящим сожженные. Спящая птица ворохнуться не успела - свалилась с ветки серым комочком. Иссяк родничок - вмиг иссушил его горячий, горький вихорь. Казалось, сама беда раскинула крылья и носилась обезумевшей черной тенью, пятная чернью своей все, что на пути попадалось... Потом услышала Алена протяжный и жуткий вой и поняла - немой крик, которым душа исходила, наконец, вырвался наружу, и будто бы легче стало. Должно, и вправду, легче, потому что мало помалу стала различать Алена вокруг себя - стлалась она низко по-над самой землей. Справа и слева мелькали темные замшелые стволы, паутинный сумрак несся навстречу, когда ныряла она под тяжелый и душный лапник... Не сразу поняла Алена, что уж не бесплотной тенью сквозь лес стремится, что вновь обрела она плоть живую... А поняла это, когда вылетела на лесную прогалину, над которой висела большая желтая луна - как мало прошло с той поры, когда это же ночное светило являло Алене чудеса волшебной серебряной страны!.. С новой силой объяла Алену тоска, и тогда опять вырвался из нее истошный, иступленный вой-плач. ...Большая, сильная волчица, запрокинув кверху морду, плакала-стенала, исходила отчаянным и жалобным воем... Стыла кровь у всех, кто этот волчицын плач слышал, и безумный, смертный страх, отнимая разум, гнал их в щели, в самые глубокие и тесные норы. Долго плакала волчица - то отчаянным воем, то скулила по-щенячьи. Когда обессилела, уползла в ельник, распласталась недвижно на рыжей хвое. В полузабытьи где-то отдельно от Алены возникали и подступали к ней, обезволевшей, мысли. Что коль утратила она человеческий облик, чем этот плох?.. Остаться так. Рыскать по дикому лесу, изливать горе свое лунным ночам. И однажды глухой порой встать поперек дороги... Или впрыгнуть в окно, к спящему... Или метнуться из зарослей, сбить с коня... Что-то горячее, жгучее растекалось внутри нее. И эта боль была приятна. Она будоражила кровь, с ней было ясно, как и чем жить дальше. Зашевелилась жесткая шерсть на загривке, волчица глухо заворчала. Было в том коротком рыке грозное предупреждение. А перед внутренним взором волчицы вставали белые от страха глаза, разорванные криком рты. Кровь... - Нет... - продираясь сквозь звериное в самой себе, косноязычно вытолкнула Алена. Трудно далось ей. Так сквозь ночной кошмар пытаешься крикнуть, позвать, и не владеешь собой, предает тело: всем существом своим прочь стремишься, а ноги отказываются бежать, рук не поднять и вместо крика - хорошо, если хрип протолкнешь из кошмара своего. Вот так и Алена - чуяла, что вязла в темном, жутком, погибельном, и погибель та желанна была ей, сладостна. Но выговорила Алена трудно: - Нет! - И повторила опять, увереннее. И будто спало что-то с нее, может - шкура волчья. Потому что стрелой взвилась Алена сквозь густые еловые лапы, пробила глухую тьму и вырвалась на волю, под россыпь холодных звезд... Глава тридцать третья о мире, лежащем у престола Веды На возвышении, в центре просторной палаты стояло высокое кресло. Расслабленно откинувшись на жесткую спинку, сидела в нем Веда. Она облокотилась о подлокотник, чистый белый лоб опирался на тонкие пальцы. Престол ее был покрыт большой, искристо белой шкурой - даже и на ум не приходило, какой зверь мог носить этакую роскошь. Пряди длинные и блестящие шелковым потоком текли по ступеням. Странные блики скользили по ним, будто играли отсветы невидимого пламени. И палата сияла такой же искристой белизной, как покров кресла, и оттого казалась холодной, ледяной. Мраморный стрельчатый купол уходил вверх над колоннами, похожими на великанские хрустальные кристаллы. Из высоких, узких окон лился голубоватый свет. Искристая белизна холодного камня, ледяной блеск полированных плит на полу, холодный простор - Веда казалась так одинока в спокойном величии своем... Между тем тяжелые раздумья омрачали ее, и думами она далеко-далеко от этого своего престола. А дворец-то был престранным - то ли дворец, то ли помышления Веды. Ежели присмотреться к стенам его, они будто в марево облачены были - струились, дрожали едва заметно. И белизна их то вдруг отливала в синеву небесного цвета, то в зелень травяную. Да уж и пол не так льдисто-гладок как споначалу казался! Вот, будто проступил сквозь полированные плиты странный ковер... Да нет, не ковер! Летний цветущий луг! Но как он здесь, посереди палаты, среди мертвого камня?! ...Да где же стены беломраморные?! Наместо их уже теплый, широкий простор во все стороны. И качаются белые ромашки да синие васильки у подножия белого престола, ледяно сияющего на солнце. Ласковый ветерок невесомо трогает бесстрастное лицо, и, осмелев, вдруг ныряет в густые кудри цвета красного золота, треплет пряди, как языки пламени, с огнем играет. Медленно вздымаются тяжелые ресницы, глаза - ясные, чистые изумруды - смотрят на девушку, стоящую поодаль. Она печальна, прислонилась к молодой березке. Полевые цветы клонятся к ее ногам. На девице старенький сарафан чистого небесного цвету. У Веды - ее лицо. Веда опускает глаза и прикрывает их тонкой рукой... Вечерний свет туманит даль, густеет... Растворяется в нем девица, сумрак подступает ближе, ближе... Кажется, что там, где сумрак скрадывает даль, уж и нет ничего - ни луга с цветами, ни берез. Нет простора, есть - пустота... Но чу! Потянуло ветерком, с ним донеслись запахи воды, озерной ряски, и сухой шелест камышей, и тихий плеск. Когда Веда вновь подымает глаза, заместо полуденной лужайки, пред ней берег озера, сквозь камыши блестит вода, посеребренная луной, а поодаль темнеет низенькая избушка... Кто на престоле? Веда? Но зачем тревожат ее эти видения, когда они Алене только дороги? Алена? Зачем она так холодна, и быть на престоле ей столь привычно. Нет, не двое их в этом мире. Веда - одна. Глава тридцать четвертая рассказывает о печальном открытии Долгой чередой текли мысли, сменялись образы, одно оставалось неизменно - бесконечное одиночество Алены. Даже Голос звучал все реже и реже потому, что недолго казался он Всеведающим, и она нуждалась в его всезнании. Недолго. Наверно, вот до тех пор, пока не спросила Алена: - Скажи, зачем понадобилось Веде жизнь человеческую прожить? - Веда бессмертна, а время остужает чувства, незаметно налагает печать забвения, и перестает Веда понимать в мире людей - странны становятся ей человеческие поступки, неразумны, необъяснимы. Вот тогда идет Веда в мир простым смертным на короткий срок, которым меряется человечья жизнь. - Значит, Веда не только Аленой была... Почему же не помню я иных воплощений? - Потому, что не хочешь признать: "Я - Веда!" - Старая Велина говорила про девицу... Будто к омуту Русалочьему она в любой час ходила, все равно что в собственную кладовую, и брала из него всякое знание, какое нужно ей было. - Вот ведь как далеко память о ней ушла. Трижды народившиеся дети умерли от старости, а память не стерлась. Правильно ты догадалась - девица эта тоже навроде тебя была. Тогда понадобилось заново научиться быть терпимой к людям, учиться прощать их несовершенство. - А чему должна была научить Аленина судьба? - Веда перестала понимать, от чего страдает человек, теряя другого. Почему бывает, что один готов умереть, только пусть бы другой жил? И тут внезапно вспомнился Алене давнишний разговор с Велиной. Тогда Алена сказала: "Выходит... нет в ней любви... баба ледяная эта Веда". Верно девчоночьим разумом своим угадала! И впрямь забыла Веда, что значит любить! Как больно терять любимого человека. Как случается, что душа будто пополам рвется... - Значит, пошла я в мир, чтобы полюбить всем существом своим. А потом потерять любимого, дабы вспомнилась боль утраты? Счастливая любовь мне не была суждена? - Никто другой как ты, начертала судьбу Алены прежде, как стать ею... Но когда предстояло тебе потерять Ивана, утрата показалась столь непереносима, что восстала ты вперекор начертанному, - и человек остался жить. Но что было определено Ведой, тому дoлжно случиться. Вместо него ушла ты. - А Иван... Он обыкновенный смертный человек? - Да. Ты выбрала его из тех, кто должен был народиться на свет незадолго до Алены. Чистый душою, светлый, пригожий, он был достоин высокого выбора. Алена прикрыла лицо рукою: "Достоин высокого выбора?.. Дать крылья, чтоб смертельно ранить на взлете... И это - высокий выбор? Щедра же Веда!" Глава тридцать пятая, в которой Веда отпускает Алену Вот после того разговора и пришло к Алене-Веде глухое отчаяние. И так нестерпимо ей стало, что вызвала она из памяти образ человека, который единственно - как думала - мог помочь ей. Из небытия встала перед нею сухонькая старушка. И едва лишь узрела, пред кем стоит, проворно на колени пала, голову низко склонила. Велина! - окликнула ее Алена-Веда. - Приказывай, высокая Госпожа моя! - не поднимаясь с колен, торопливо откликнулась старуха. - Велина! - с отчаянием, требовательно воскликнула Алена. - Кого ты видишь пред собой, Велина? - Госпожу мою, владычицу Веду! - Не госпожа я тебе! - Чего же ты хочешь от меня, ясная моя... - голос Велины неуверен и робок. - Так кого ты видишь? - Тебя, моя детонька... Но я знаю, что ты... - ...твоя Алена! Помоги мне, Велина. - Чем? Говори, дите! Что хочешь, сделаю для тебя! - Если бы я знала... У тебя мудрое сердце, Велина. Может быть оно даст ответы на мои вопросы... Хотя... не знаю я даже и того, о чем спросить хочу... - Тебе ли просить совета... Твоей ли мудрости равняться с моим ничтожным разумом... Алена поспешно встала и на травянистый берег сошла, опустилась к ногам старухи, взяла в ладони ее маленькую руку, прижалась к ней лицом. - Велина, милая... Это же я, твоя Алена... Посмотри, видишь ли ты во мне Веду? Я все еще Алена! Мне плохо! Я будто впотьмах блуждаю! Неужто не видишь?! Я только одна, а вокруг - ни огонька! Но не превозмогла себя старая знахарка. Потрясена была, что ее Алена, любимица, утеха старости, вдруг оказалась владычицей Ведой. А пред ней Велина с малолетства трепет в душе имела. С тех самых пор, почитай, как бабка маленькой Вели приметила в ней дар и наставлять стала, замену себе готовить. А уж когда Велине к омуту ходить доводилось, от благоговейного страха сама себя не помнила, ног не чуяла под собой. И теперь - как же ей хотелось помочь! Душу бы за милую Алену отдала! Но сознание того, что не Алена - сама Веда помощи от нее ждет, как невольничьими цепями сковало старуху, лишало воли, остудило разум. Не смогла она. Со слезами вины попросила отпустить ее. И получилось, что искала Алена-Веда помощи, совета разумного, а гнет одиночества лишь тяжельше, безысходнее стал. К Господу обращалась - нисходила в душу кротость наместо отчаяния. Но горечь одиночество слаще не становилась. А так необходимо было ей согреться теплом сердечным! Уж очень студено одной было... Да неужто во всем мире не было у ней друга? Кто не смотрел бы на нее снизу, кто был бы равен ей и по разуму, и по душе. Где найти такого? Ведь была она Аленой, страдающей, с душой изъязвленной... Но одновременно - грозной и неприступной, чуждой человеку Ведой... ...Долго недвижно сидела Алена-Веда, невидяще глядела в холодное пустое пространство. Потом решительно подняла голову, распрямила спину и проговорила: - Я - Веда! Отпустила от себя Алену. Глава тридцать шестая. Алена собственную волю обретает Услыхав долгий вздох - будто пробудился кто-то - Веда опустила долу свой царственный взгляд. В нескольких шагах от ступеней ее снежнобелого престола стояла тоненькая девица в небесно-голубом сарафане. Веда молчала, глядела на нее с ожиданием. Девица поклонилась низко: - Государыня моя... - Молчи! Не то! - резко прервала Веда, зеленые глаза полыхнули досадой. - Дозволь приветствовать тебе, как надлежит... - растерянно начала девица. - Опять не то! - в глазах Веды и гневный упрек, и мольба, и беспокойное нетерпение. Девица вскинула голову, и вдруг рассмеялась легко: - Не чаяла я к себе самой на встречу прийти! И в ответ точно такой же смех просторно рассыпался. - Наконец-то! Я уж тревожиться стала, что получила не то, чего ждала! Веда быстро сошла по ступеням, взяла девицу за руку. - Ну, здравствуй, Алена! - Здравствуй, Веда-хозяйка. - Не хозяйка я тебе, Алена. Понимаешь ли ты, что равны мы с тобой? Что сестрицей мне стала? Что теперь свободной волей владеешь и от моей не зависишь? - Да, понимаю. - Значит, не ошиблась я, подумавши, что не погублю тебя, признав себя Ведой! - Не ошиблась, ибо "советчица" моя - или... наша? - улыбнулась Алена, - никогда не была Аленой, и не познала, не поняла любви. А коль "не знала", то уж вовсе и не всесведуща была. Она в главном ошибалась, не знала, что пред могуществом любви бывают бессильны доводы разума. - Да, Алена, именно так. И пока я не поняла этого, как же тяжко было мне от разлома своего! Словно трещины душу разодрали. Теперь все встало на место. Теперь нас двое равных - ты и я. Я - Веда, закончила свое земное существование и вернулась в свой собственный мир. И я в полной мере получила то, в чем нуждалась. Ты - Алена. Ты смертна. Но покуда живешь, сколько б не длился твой век, можешь ты почти все, что я могу. Захочешь меня увидеть - позови только, я всегда рядом. - Так что я, сестра? Душа бестелесная? Но тогда, что значат твои слова: "Ты - смертна"? - Алена... Не знаю, что ответить тебе. Вижу только, что по-своему разумению определив судьбу твою, сделала неладное... Грех большой на мне - против любви. Вмешиваться опять? Не могу... не хочу. Ежели найдешь путь и исправишь ошибки мои, благодарна буду. Только помни Алена, что воля твоя свободна, а помыслы - людские, страстями проникнутые. Не давай страстям помыкать тобою. Совета спросишь - скажу. А руководить делами твоими произволом своим не стану. Сама видишь - мне тоже случается в ошибки горькие впасть. Ты помни только одно, Алена, - воздается за все, за дурное и за доброе. - Коль так... хотела бы знать я... за что мне была та встреча, у омута... - Когда унизил тебя Ярин, в землю втоптал... По моему разумению, это ответ на грех гордыни... нетерпимости... - Гордыни!? Сестрица! Я ли была нетерпима к людям?! - А к нему? - К Ярину?! Да ведь он!.. - Постой. Не об нем ведь теперь речь. Даже если он стократно хуже, чем ты о нем помышляешь, не его грехи мы считаем. И не ведомо нам, чем ответит он за них. Но за твои - платить тебе. У человека нет права судить другого человека, в каком бы виде он не предстал. А ты - судила. И сочла, что недостоин он твоего милосердия. А как знать, может, в том спасение ему было бы? - Но ведь лживыми были слова про любовь его небывалую!.. - Да. Это так. Но иногда он сам верил в лжу свою. А хоть бы и не верил... Была у тебя сила хоть на сколько-нибудь отворотить Ярина от дурного. - Добрым отвечать на злое?! - Нет, Алена. Все труднее. Но ты душе своей труда этого не дала. Презрение явить ему было легче. Но чем обернулась та легкость? Помнишь ведь, как матушка говаривала: "Не кляни постылого - заберет Бог милого". В тех местах, где живут грешные, - грешнее всех тот будет, кто грех, а не Бога в грешнике увидел. И споришь ты сейчас не со мною - с собой. Саму себя переубедить хочешь, потому как знаешь, - я правду говорю. - Помолчав, Веда опять заговорила: - Последним злодейством своим Ярин не одну тебя