---------------------------------------------------------------
     © Copyright Леонид Латынин
     Date: 08 Mar 2006
     Трилогия "Русская правда"
     книга третья
     Изд. "Водолей Publishers", Томск - Москва, 2003
---------------------------------------------------------------

     Копоть нехотя встала на крыло,  скользнула за  спину, и Гримеру, сквозь
просветлевшее и ставшее еле различимым в сером дневном свете пламя, открылся
Город,   который   отсюда,  из-под   навеса,   отделенный   от   глаз  сухим
пространством,  был непривычен.  С улицы, из дождя, Город выглядел размытее,
серее и всегда  была  видима только  часть  его. А  отсюда, с высоты,  через
пламя, сухой воздух и дождь, Город чуть трепетал, отделялся от земли и плыл,
как будто наконец перестал притворяться и стал  таким, каким он был на самом
деле. Сначала появилось тепло около дождя, и на ветру  это было приятно,  но
потом  языки огня,  нагрев подошвы  еще  не теплом своим,  а  только  жаром,
обожгли ступни, и тут же сразу, без паузы, один из них лизнул  в пах. Гример
дернулся и вспомнил, что  привязан крепко,  и дернулся только внутри себя. И
еще ощутил,  что тело готово привыкнуть к огню, оно выпустило пот, защищаясь
от жара. В это  время ветер наклонил языки  пламени,  и они нехотя отошли от
тела Гримера. Стало непривычно  холодно, но  непривычно - это была неправда,
это было привычно холодно, но привычно  холодно до огня. Гример  поежился. А
Город,  отлепившись  от  земли, казалось,  пытается  осуществить смысл своей
жизни - подняться на холм, над которым сейчас  жил Гример. Но как ни  высоко
жил  он, еще выше был Дом за его спиной, и,  наверное, с  крыши Дома  Гример
увидел  бы еще большую  часть  Города, а сейчас он мог видеть только  ровные
ряды  домов,  которые полукружьем  обступили  холм со  всех  сторон, образуя
строгие  параллельные  ряды.  Словно  вывернутый  наизнанку,  но не тронутый
временем античный театр,  своими  ступенями отделившись от земли, карабкался
на  холм, - никакой суеты, ни один из рядов не торопился опередить другой, и
в  движении  вверх   они  сохраняли   строгость,   очередность,  стройность,
правильность. Отсюда было хорошо видно, как ровно расстояние между рядами, и
только однажды широкий пояс разрыва разбивал ряды домов на  два разновеликих
отряда  - так  войско двигается,  выставив вперед командиров, и только через
ощутимое,  заметное даже издалека  расстояние, достаточное, чтобы не спутать
ведущих и остальную массу, шагают солдаты. И опять другой порыв ветра вернул
огонь  к телу Гримера. За это время огонь уже вырос и, соскучившись,  как по
хозяину, языком лизнул Гримера в лицо. Вспыхнули брови, согнулись,  побелели
и  исчезли,  оставив белые завитки пепла.  Еще чуть  выше  поднялся ласковый
язык,  и волосы исчезли, словно юркнули внутрь черепа. Так суслик, на минуту
выглянув  наружу  и  услышав   приближение  врага,  прячется  в  свою  нору.
Отвратительный запах  горящих волос, пожалуй, даже более отвратительный, чем
боль. Гример закрыл глаза.  И все равно в них еще остался Город таким, каким
Гример видел его впервые отсюда, - ровные  полукольца, обнимающие холм. Веки
нагрелись, и одно, не выдержав жары, лопнуло, глаз не выдержал света и огня,
высох и перестал различать мир.  И последнее, что успел им впромельк увидеть
Гример, - первый ряд сплющился, вытянулся и выгнулся круто в противоположную
сторону,  как будто  попытался  сопротивляться наступающим на него  рядам, и
вдруг не  выдержал и лопнул от  напряжения.  И все  - дальше  красная  тьма,
Гример  попытался  запрокинуть  голову  и  втиснуть   живой  глаз  внутрь  и
почувствовал,  как огонь ослаб. Может быть, ветер, может быть, сложенное под
его  ногами барахло, прогорев, обвалилось и огонь отступился, скользнул вниз
вслед за прогоревшим барахлом. Гример открыл  оставшийся  глаз. Конечно, это
ему показалось: первый ряд все так же, ровно и  правильно, полукольцом душил
холм.  С этим своим  высохшим  глазом он проморгал  ощущение,  что  ноги уже
начали гореть, обуглившаяся  изогнутая  подошва, наверное, стиснула ногу, но
из-за боли тлеющей ступни боль  зажатой ноги он  не чувствовал. Только  мозг
еще  мог  предположить  это,  и  все  же  тело,  независимо  от  мозга,  еще
сопротивлялось жаре  своей главной болью - хотя будущие причины  уже смиряли
Гримера  с  ней. Огонь  в это время взобрался  на  какую-то  кипу бумаги  и,
подпрыгнув,  кольнул  копьем в сердце Гримера.  Эта  боль, пожалуй,  была бы
сильной, если  б  не выгорел  глаз и  не тлели ноги. Как  жалко, что над ним
навес, - если  б навеса не было,  дождь давно бы залил огонь и на  этом  все
кончилось, он готов  к испытанию и огнем, но не до такой же степени, пора бы
уже и снять Гримера, в конце концов, он  уже потерял один  глаз  и  работать
будет труднее. Пламя вспыхнуло еще ярче и шире, и Город исчез за его спиной.
Вверху загорелся навес. Пламя пробилось наружу. Гример обрадовался, выплюнул
солоноватую  слюну. Сейчас хлынет  дождь. Нет,  уже поздно. Струи дождя,  не
достигая пламени, испарялись  и  исчезали. Огонь был  сильнее воды. Конечно,
рано или поздно огонь  ослабнет и дождь возьмет свое, потому что огонь - это
временно, пока  есть чему гореть, как бы он ни  был  силен,  а дождь в  этом
Городе постоянен. Но Гримеру-то от этого не будет легче: пока осилит дождь и
иссякнет  огонь, что останется от тела?  Во всяком случае,  не то, что потом
может  спуститься  с холма и открыть  дверь, за которой его ждет Муза. Стало
чуть прохладнее, - все-таки, не одолевая огонь,  вода  сделала его терпимее.
Но  глаз  открыть  было рискованно. Кожа  на  животе стала лопаться, трещины
поползли по  бедрам,  до колен Гример  уже не чувствовал боли.  И все же ему
повезло. Он  успел  получить Имя.  Ведь он - Гример, а  не  просто Семьдесят
седьмой,  каким был еще два года назад. И  Муза, его Муза, тоже  сегодня  не
безымянна... И он почувствовал, как живот стал вздуваться, вот уж никогда не
думал Гример,  что  живот  так поведет  себя  в  огне. А, нет,  это все-таки
заблуждение - просто кожа лопнула и все, что было внутри, вывалилось наружу.
Подожди, у  тебя уже путаются мысли, если б это вывалилось, то нужно было бы
открыть один глаз, чтобы подобрать все это, когда связаны руки, ты же можешь
видеть, следовательно, помочь. Или нет, когда связаны глаза,  ты можешь быть
ни  в чем не виноватым.  Опять  не так?  Не так.  Это  не  выход. Успокойся,
вспомни. Что не боится  огня? Камень? Камень. Тело,  видимо, еще подчинялось
мысли. Ибо все, что оставалось живого в Гримере, стало камнем. И справедливо
- ведь  если нет  выхода,  значит, надо  его  выдумать. И  мысли опять,  как
споткнувшийся  бегун,  поднялись  и затрусили дальше, чуть  прихрамывая. Да,
действительно,  думал  Гример,  если сейчас открыть  оставшийся  глаз  -  он
сгорит, если открыть рот - сгорят его речь  и дыхание, если он будет ощущать
боль, не выдержит мозг. И  Гример засмеялся. Выход не надо было  выдумывать.
Все стало просто, он  камень, а  камень не боится огня, раскаляясь, он всего
лишь  становится  красным   и  хрупким,  выделяя   пот,  чтобы  уравновесить
температуру,  исполняя закон будущих причин. И тут  возникло  сомнение - так
внезапно открывается  пропасть за поворотом, на месте еще вчера бывшей здесь
дороги. Став камнем,  сможет  ли  он работать?  И обойдутся ли без  него? Не
каждому дано людей,  от природы разных, выправить в одно лицо - такое, как в
зале  на  стене в  Доме за его  спиной. Гример даже  сейчас, за годы  работы
выучив  наизусть  каждую  черту  этого лица, здесь -  над  Городом, в  огне,
спрятав внутрь себя последний оставшийся в живых глаз, - видел это  лицо так
же ясно, как если бы смотрел на себя  в зеркало с полуметрового  расстояния.
Брось спичку в стог сухого сена, и увидишь, что станет с сомнениями Гримера.
Только красный пепел запорхает в воздухе. И ничего. Только почерневшее пятно
на земле. Наверное, еще меньше след от будущей памяти. Хотя был же он, стог,
трава которого еще  не  взошла, летели по ветру  красные пчелы, прятались  в
нору  суслики, спасаясь от огня,  и пахло паленым волосом, и  дымилось мясо,
ставшее камнем.




     I Идет дождь, и  только внутри  человека его  нет. Как ни силен, как ни
постоянен,  как  ни настойчив,  как  ни  повторим,  как  ни холоден, как  ни
всемогущ  он, дождь, дождь  синий в  косую линейку - реки, красный в крупную
клетку -  солнца, зеленый, сквозь листья - вниз - на пик капюшона плаща - по
плечам - наземь, а там -  в  поток, в канал и  за  город, - как ни силен он,
дождь, внутри человека течет мысль, набухает  кровью, выходит паром изо  рта
или  застывает  в  мозгу  памятью  на всякий  случай, в надежде когда-нибудь
пригодиться. Все,  что  вне  человека, подчинено законам  природы,  все, что
внутри человека, ничему и никогда не подчинено. Он может прожить в подполье,
то есть сам в себе,  жизнь,  и никто не узнает об этом, потому  что он будет
идти,  как Гример идет  сейчас по  улицам Города, возвращаясь с работы,  как
возвращается сейчас с работы Гример, потому  что его будет ждать дома  Муза,
случайно доставшаяся ему, его  верная Муза, как ждет Муза  нашего Гримера. И
все равно дождь  -  сверху  вниз, а  кровь  внутри тела,  в неправильном,  в
единственном  направлении  не-за-ви-си-мо от  направления дождя,  -  так или
примерно  так в радости рассуждает  Гример. В радости,  потому что рано  или
поздно  сбывается  то,  чего ждешь и чему единственно  верен. И  все  же час
встречи  человека с самим  собой главным  неожидан и случаен и, может  быть,
губителен,  может  быть,  и  не нужен, а  наоборот,  чем  долее проживешь  в
ожидании часа  этой встречи, тем больше будет осмыслена жизнь твоя.  Так или
примерно так и  примерно, может быть,  такими словами  Гример рассуждает  на
пустынной улице Города, не замечая, что мысль защищает его от  происходящего
снаружи и идет он,  не чувствуя, как дождь сжимает своими холодными тяжелыми
руками тело и пригибает голову к камню, что, лежа под ногами, надежно служит
жителям Города.
     II Как все переменилось. Еще вчера по этим же  улицам почти с  теми  же
мыслями Гример  шел,  ощущая  этот дождь складками плаща, а  потом  и  кожи,
принимая тяжесть этого потопа - сверху вниз. А сегодня, не перестав лить, а,
может быть, идя и сильнее, дождь был не ощущаем Гримером. Произошло то, чего
ждал он годы. Уже один раз, поторопившись  ускорить ожидание, Гример потерял
остатки  веселости,  приобрел   после  Комиссии  безразличие  к   страху  и,
затаившись, опять стал готовиться к сегодняшнему дню, не зная, что он  будет
сегодняшним, разумеется. Таможенник появился в предобеденные четверть часа в
лаборатории,  и пациентка,  лежавшая на столе,  натянув  простыню  на грудь,
округлила глаза и попыталась подняться. Тогда-то Гример в ее глазах и увидел
Таможенника. Жестом Таможенник  поднял  пациентку  со  стола, та  от  холода
поплотнее  закуталась  в  простыню,  встала и,  поняв,  что  ее  высылают из
кабинета, вышла  за дверь. Гример стоял,  неловко опустив руки, и в одной из
них в пальцах остался скальпель. Он попытался встать  понезависимей - согнул
руку  и  швырнул посвободнее скальпель  в  белую  никелированную  коробку  с
инструментами, но свободы  изображалось,  видимо,  больше, чем ее было, и  в
сочетании с волнением бросок оказался неловким - скальпель шлепнулся на дно,
отскочил, выехал  за пределы коробки, полетел остро  на пол  и, на мгновенье
сверкнув, как блесна в воде, погас.  Гример  с удивлением  обнаружил  в себе
черты,  которые  в  нем  существовали  только  до  Комиссии.  Во-первых,  он
волновался, а во-вторых, перестал владеть собой до такой  степени,  что  это
волнение  стало видимо чужому глазу. И это обрадовало Гримера. Так радуется,
ощупывая себя, человек, упавший со скалы, выплывая в жизнь  из непамяти, ибо
оказывается, что не  только жив он, но цел и послушны руки и ноги ему, видит
глаз и слышит ухо; радуется, до конца не веря  своему осознанию,  но радуясь
даже этому  неверию. Значит,  за пределами быта Гример по-прежнему чувствует
все, как и прежде. А приход  Таможенника - это мимо быта, это над бытом, это
из жизни, в  которой до сегодняшнего дня  не было Гримера. Из жизни, спеша в
которую в  прошлом  году чуть не  сломал себе  шею Гример. И  все-таки  опыт
безразличия и владения собой, оказывается,  работал и в  этой новой жизни  -
если внушить  себе мысль, что приход Таможенника - новый  и все  же быт,  то
приходит  почти прежняя,  только напряженная свобода.  Но и эта  придуманная
свобода оказалась почти мгновенной. Так заколачивают  костыли в шпалу:  один
удар, второй  - и вот  уже только  шляпка  на  поверхности. Мало  того,  что
появился  сам  Таможенник,  -  а  появление  его  было  знаком  причастности
посещаемого главной жизни  Города, - последовал еще один удар, который лишил
Гримера  его придуманной независимости: Таможенник пришел к Гримеру по делу.
Таможенник  заговорил. В  речи, монотонно и хрипло укладывающейся  на полках
памяти, как рулоны ткани  в магазине, Гример видел  смысл, а не  слова,  ибо
слова никогда не содержат в своих  внешних значениях того, что на самом деле
хочет сказать  вам  говорящий, - то  есть удивить, победить вас,  приказать,
уничтожить,  разбить, заставить  полюбить себя, разлюбить... и прочая... Это
надо выделить из любой речи, как соль из воды, и  не каждый способен на это.
Гример в совершенстве владеет  техникой перевода  слов  в смысл.  Таможенник
предложил  пару,  над  которой работал  Гример,  готовить  в  Главную  пару.
Несмотря на то, что обе пары участвовали в выборе, дистанция между ними была
так же непреодолима, как пропасть для  черепахи  или стекло для бабочки. Еще
большей  была  дистанция  между нашим  Гримером  и  его  учителем -  Великим
Гримером,  готовившим  Главную пару.  Гример  не знал,  куда  деть руки,  он
встал...   поднял   скальпель...   шмыгнул   носом,  что   было  равносильно
непочтительности, еще более  смутился, положил скальпель  бережно в коробку.
Скальпель  звякнул и  затих. И, словно ободренный этим стальным продолжением
своей  судьбы, вздрогнул  и  пришел  в  себя  -  по  крайней  мере,  внешне.
Предложение было настолько неожиданным  и невозможным, насколько  неожиданно
предложение девочке  из  кордебалета станцевать  главную партию в конкурсной
программе. Конечно,  Гример был все-таки Гримером, но  разница  между ним  и
Великим была позначительней, чем  между  примой и балетной  шушерой. Великий
был  единственным. Можно,  конечно,  предложение  расценить как проверку  на
степень подпольного честолюбия. Но  не Таможенника это, разумеется, ремесло,
да  и воспринимать  визит  как  проверку было бы крайней  границей страха  и
недоверия, а страх Гримера даже  после  Комиссии,  как  у всякого достигшего
имени, был умерен. Сегодня Таможенник не шутил  и не проверял.  Несмотря  на
свою  искушенность  в  оправданном  недоверии,  смысл  просто предложения  в
информации  Таможенника  Гример  поставил  на  первое  место.  Больше  того,
оказалось,  что  соглашаться  или  не  соглашаться  можно было подождать  до
завтрашнего дня.  Да,  если  воспринимать все вместе,  то  смысл искушения и
одновременно подвоха практически исключался.  И все же Гример не расстался с
этим  смыслом вовсе, он просто  сделал его не  главным в системе вариантов и
просчитал смысл просто  предложения как основной, употребив  на это все свои
сохраненные и таким образом накопленные силы. Это был первый  шаг  к тому, к
чему он готовил  себя в жизни  -  с помощью Музы, разумеется. Готовил? А вот
готов ли? Дождь усилился и, наконец, пробил себе в сосредоточенности Гримера
брешь,  тонкую  и маленькую,  размером  в  одну  каплю, и она  проползла  во
внимание Гримера -  так мышь, изогнувшись и вытянувшись, пролезает в комнату
через щель  в полу. Плечи Гримера  передернулись. И он  опять увидел себя на
улице одного, под дождем, согнувшегося, жалкого, спрятавшегося в самого себя
от  людей, каким видел  себя почти всю  жизнь,  кроме  минут мыслей о  Музе,
которая  ждала его в сухой  квартире и делала вид, что что-то  читает,  хотя
сама слушала,  не  хлопнул  ли  лифт и не откроется  ли сейчас дверь.  Она в
отличие  от  Гримера,  ждавшего  своего  часа, давно  была  готова к  любому
варианту жизни - удаче или прожить остатки лет так, как они жили, в ожидании
друг друга, и  радости видеть друг друга,  и... И, пожалуй, для Музы был  бы
приемлемей вариант второй, потому что удача - это было  что-то неизвестное и
даже страшное, она открыла бы  другой быт, который мог исковеркать все,  что
было накоплено их долгими и верными  отношениями, и, может  быть, сделать их
нежнее и добрее, а может, и  разорвать вовсе. И она не хотела этих вероятных
благ  или  бед, она меняла  их с радостью  на то, что было у них, и  чем она
дорожила, и в чем была счастливее многих, с кем ей  приходилось сталкиваться
на работе или после  нее. Но, к сожалению, не от нее зависел этот выбор, она
сама зависела от Гримера, а тот -  от чего угодно.  И от Таможенника тоже, и
подтверждение этой мысли - сегодняшняя встреча.
     III  Но если  б  не было сегодняшней встречи -  не было  бы  романа. Их
вчерашняя жизнь не есть предмет романа, она, их жизнь, похожа на жизнь всех,
а все, что известно  и  видимо всем, даже в  более выраженном варианте, есть
предмет  не   романиста,  а  бытописателя.  Предмет  романа  есть  то,  что,
сосредоточенное  в одном или  нескольких  людях, изменяет жизнь всех живущих
наново,   меняет   их  и   их   быт,   чтобы   будущие  бытописатели   могли
совершенствоваться  и формально изощряться  по  поводу  того, что  уже стало
реальностью  и  без них.  Поэтому-то роман начинается именно с  сегодняшнего
дня.  Он  касается судеб  живущих, а  не  только  Гримера  и  Музы -  этого,
разумеется, можно было бы не писать, оставить якобы  на догадку критику. Так
убирают  леса,  когда  достроят  дом,  и  только архитектор  знал  бы,  куда
поставить снова опоры в случае реставрации этого здания. Но я желаю оставить
критика  без  работы, ибо  он  осужден  служить бытописателю, он - та вторая
половина пары, которая  кормится, собирая хлеб, посеянный  до него сеятелем,
истратившим в почву себя вместе зерен. И как странно: до сегодняшнего дня от
Гримера ничего  не зависело, все решалось помимо него - и работа,  и оплата,
его быт, и  он  зависел от стоящих над  ним, а сегодня от  его добровольного
решения зависело, делать  или не делать  работу,  предложенную Таможенником,
потому что э т о нельзя приказать сделать.
     IV Гример поскользнулся. С  трудом удержал равновесие, как канатоходец,
коснулся  холодной  безоконной  стены  дома.  Следующий  дом его.  Осторожно
двинулся дальше, на всякий случай пошире ставя ноги. Не с неба,  так с земли
дождь  обратил  на себя  внимание.  С  ним  даже  в  задумчивости надо  было
считаться.  Этак трахнешься  затылком  о камень, и  все  великие  решения  и
желания вытекут через трещину в земной коре и, смешавшись с дождем, исчезнут
за городом, по каналу, уходящему вниз по холму. Еще  осторожнее: сегодня эта
кора  ему  была  особенно  нужна,  ее следовало нести  бережно. Ответить  на
предложение Таможенника было не  так-то просто.  С  одной  стороны, желанная
перспектива - Гример, занявший первое место, следовательно, ставший Великим,
и осуществление  затем того, к  чему для  начала стремился  Гример, или,  по
крайней мере, ему  казалось, что стремится. А с  другой -  та  же  авантюра,
которая  едва не  стоила  ему  Ухода. Правда, авантюра,  в которой участвует
Таможенник,  но   кому  не   известно,  чем   кончаются  официальные  устные
предложения, если что-либо срывается в исполнении задуманного?  Предложившие
забывают о своих предложениях  - следовательно, отвечает только исполнитель.
А  у  исполнителя,  в  данном  случае Гримера, была,  и  недавно,  уже  одна
Комиссия...  А  потом,  кому  хочется  занять  место  живого  и  работающего
человека,  да еще  в  том  случае,  когда  тот -  твой  учитель  и  работает
прекрасно,  более того  - лучше  тебя?  Ну здесь, правда,  Гример  мог  бы и
поспорить -  но  только  в  воображении.  Реальных Операций  Подобия  класса
Великого Гример не делал ни разу. Прошлогодняя  операция - самодеятельность.
А  работать  на  глаз  в  сегодняшних  условиях  бессмысленно.  Как  видишь,
предложение  достаточно сложное, чтобы ответить,  не задумываясь... Вот  эти
мысли и совершают круги в двух полушариях мозга  Гримера. Так иногда голуби,
ведомые  в  небе   опытным  голубятником,  раскрутившись,   никак  не  могут
остановиться,  и нужны  усилие и воля, чтобы загнать  их в  голубятню и там,
вблизи,  спокойно  рассмотреть  каждого,  дать  им  отдохнуть.  А,  пожалуй,
истинным голубятником мыслей Гримера  все  же была Муза.  Вот мы и вернулись
опять к той, без кого не было бы нашего Гримера. И всем, чем он  стал  и что
мог, Гример  был обязан Музе, она  была с ним  везде - и  когда он был занят
размышлениями, отдыхая,  и когда работал дома со скальпелем, во имя владения
пальцами  инструментом...  И только  один раз Гример решил действовать  сам,
когда  пустился в  прошлогоднее предприятие... Если бы  Гример спросил  Музу
ясно  и  просто,  стоит  ли ему  делать  это,  она  сумела  бы  убедить  его
отказаться, ибо  всегда наступает  случай,  когда то же самое можно делать и
без столь великого риска. Гример в прошлом году почти перестал разговаривать
с  Музой,  в  первый  раз  решился обойтись без  ее  помощи. Не  отвечая  на
настойчивые  просьбы   Музы   рассказать,  что  происходит,   он  отправился
осуществлять свой замысел, пошутив, что не происходит ничего, что с кем-либо
уже  не происходило. Муза  успокаивала Гримера  - способы были разные, но  в
результате  мысли Гримера  замирали,  складывали  крылья и, чуть  беспокойно
сначала, потом затихая,  давали себя в руки. Хотел бы я посмотреть  на того,
кто может определить породу птицы, которая летает в темноте, а непокой - это
и есть темнота, в которой шелестят крылья и живут крики. Хранительница Музея
Двести девяносто два  -  таковы были должность и номер нашей Музы, когда она
встретилась с Гримером на  одной из Операций Подобия. Тогда она была моложе,
он тоже. И едва Гример, по привычке навалившись всей грудью на ее лежащее на
столе  открытое  тело, попытался скальпелем прикоснуться к первому  верхнему
квадрату лица, что он делал до этого тысячи раз, как почувствовал такое, что
весь  кабинет сначала покачнулся,  потом перевернулся, потом - потом стал то
увеличиваться, то уменьшаться,  как  будто  превратился в маятник... И когда
Гример через полчаса пришел в себя, единственной  его радостью было  то, что
Муза осталась  жива и нуждается не просто в  Операции Подобия, а в  операции
восстановления. Это,  в общем-то, было несложно.  В том случае, если  Гример
брал ее  в пару, полагалась  все равно другая операция, в результате которой
она  получала имя,  или,  может  быть, сначала она  получала  имя,  а  потом
следовала  Операция  Подобия,  но   вне  зависимости  от  последовательности
происходящего  через неделю-другую Муза,  впрочем, как и любой другой,  кому
повезло  (а  случаи  подобные  в  истории  города были так же редкостны, как
колодцы в  пустыне), Муза из служителя  Музея превратилась  в Музу, с лицом,
соответствующим подобию  Образца.  Вообще,  надо сказать, что  было в городе
первично -  номер  или  соответствующее  лицо,  - так  же  неразрешимо,  как
неразрешим  приоритет  курицы или  яйца  в истории  человечества.  Посему  в
Городе, исполненном порядка  и  справедливости,  стихия  оставалась  главной
мерой  в оценке судьбы горожанина.  Что-то происходило  такое,  в результате
чего  все же  время  от времени менялись номера у людей, следовательно,  или
наоборот,  менялись  лица. И Гример, от кого вроде  зависела  судьба жителя,
должен был делать только операцию, соответствующую  его классу, не  больше и
не меньше.  Черт ногу сломит, а  не разберется в этой тайной штуке. В общем,
неважно - имя ли сначала или лицо, но какая-то Двести девяносто вторая стала
Музой. Повезло  человеку, сказал  бы любой обыкновенный человек. "Судьба", -
один раз  на эту тему обмолвился Гример, и  все. А не  то чтобы оба молчали;
сколько жили - столько и говорили, а уж ждали друг друга! ..
     V  Но  сегодня, как известно, день  особый. На радость Муза  чутка, как
собака на запах. И  на горе тоже,  на любое отклонение от будней чутка Муза.
Сразу и виду не покажет, вроде и не спросит ни о чем, и не заговорит  о том,
что  с Гримером происходит, а в болтовне  и  чуши, одной интонацией закружит
его,  заворожит,  глядишь,  через  час  все  ей,  Музе,  известно.  Как  это
происходит, Гример до сих пор  не знал. Заметил только одно:  когда праздник
выходит  за пределы  будней праздника,  здесь  опять Муза,  увы,  бессильна.
Конечно,  догадывается, что произошло, и  полувызнает в  разговоре, но чтобы
понять до дна?.. Тут уж Гримера пушкой не прошибешь... Сегодня тоже праздник
праздника, день  для  Музы  не  из  легких.  Но  поскольку  Гример  однажды,
положившись на себя в  этом двойном празднике, еле уцелел, он и сам перестал
быть  таким  уж сдержанным. И почти прямо с  порога, едва Муза  сняла с него
плащ,  сунула в сушилку и,  прижимаясь к его  спине  своим лицом,  обняв его
сзади  обеими  руками,  повела  в  столовую,  Гример сообщил  Музе  о визите
Таможенника, и  предложении, и о решении, которое надо  сообщить завтра.  Но
первый  вопрос,  который   задала  Муза,  был  для  Гримера  неожиданным,  -
просчитывая  все варианты - с одной стороны, в  плоскости нравственности,  с
другой стороны,  в  плоскости  исполнения  воли судьбы,  которая принадлежит
лично Гримеру (в  основном, жизнью людей  распоряжается общественная судьба,
например, в данном  случае - Города),  Гример  совершенно забыл одну  весьма
существенную,  как  оказалось,  вещь.  -  А сроки, -  спросила его  Муза,  -
перенесены? Ведь это двойной объем  работы... - Тройной,  - сказал Гример  и
сел в кресло, погрузившись в  него и  одновременно  в  размышление  по этому
поводу.  И   вспомнил,  что  об  этом  не  было  сказано  ни  одного  слова,
следовательно, ни о  каких переносах речи быть не могло. - Ну, если так, то,
собственно говоря, о  чем думать,  - сказала  Муза, - я  думаю, тебе  одного
урока достаточно. Покажи умному перо - он тебе покажет лису, съевшую курицу.
-  При  чем тут  лиса, - сказал Гример, думая о своем. И во время объяснения
Музы,  при чем тут и  Таможенник, и  лиса,  и  курица, Гример, не слушая ее,
неожиданно что-то вдруг  определил  для себя, -  так  идущий  по воду, найдя
золото,  бежит домой,  а  не к колодцу, - понял, утвердился  в этой  мысли и
перевел  разговор  совсем  на другую тему,  тема  эта была разработана нашей
парой до такой  степени, что стоило только, например, показать язык корытцем
и,  чуть  высунув,  пошевелить  им,  как...  И  лишь  сделать  губы  как  бы
произносящими буквы у-о... - Подожди, - сказала Муза, - ты что-то решил, и я
решила,  и, по-моему,  тут нет двух мнений... И она  выразила  мысль, что ей
ждать его  после Комиссии каждый раз невыносимо, а мучиться возможным Уходом
не  только не доставляет  никакого  удовольствия, а  более  того... и что  в
сегодняшнем визите она видит знак судьбы, которая ему-де посылает испытание,
напоминая  прошлогодний  урок, из которого  следует, что все похожие  случаи
должны  не вызывать  у  него  никаких желаний  и никаких размышлений... Надо
сказать, что если б Гример в этот  вечер  думал так, как думала она, или его
не  занимало одно  уже  принятое решение,  или,  скажем так,  для  верности,
желание и он выслушал бы все доводы Музы, то, может быть, и  не  произошло в
Городе того, что в нем произойдет. Но разве Гример мог всерьез слушать Музу,
когда у него самого появилось вдохновение? Хотя, надо  отдать должное музам,
они  всегда  совершенно  бывают правы. Но, я вижу, у вас появилось сомнение,
что,  мол,  событие может произойти  и без моего  Гримера.  Да, и  может,  и
произойдет. Но не обязательно теперь, и даже обязательно не теперь. Для того
чтобы  событие произошло,  в равной  степени  необходимы  и  готовность  его
произойти, и тот, кто событие приводит в движение. Не будь моего Гримера, не
было  бы этого романа,  был бы  другой, может,  с  таким  же эпилогом, но не
сегодня, и иные люди иначе приводили бы в движение время. Тут уж я  уверен в
этом, как уверен бывает трезвый и  не слепой человек, что перед  ним береза,
когда он  стоит перед ней и видит ее...  Ах, береза,  как мягок  и  бел твой
ствол, как он нежен и приятен под пальцами рук... Пальцы становятся  теплыми
и  такими  чуткими, как  будто  слышат бересту,  и шорох пальцев, и ветер, с
тихим шелестом трогающий надорванные ворсинки кожи березы...
     VI И Муза  на этот  раз  уступила ему...  Она положила  руки Гримеру на
плечи, возле  шеи,  скользнула  по гладкой и холодноватой коже вниз, нагнула
голову и прижалась вся, тихо и нежно. И если бы свершилось все,  что задумал
Гример, и если бы перевернул он мир и тот стал формой и материалом его самых
тайных желаний, все равно  вот так же бы  ложились руки на плечи.  Все равно
вот так же губы, пальцы ощущали, как набухает тело и как обрывается мысль на
полузвуке, полуфразе, полумысли... И  начинает двигаться свет против часовой
стрелки, мешая ряды  цифр и порядковые номера поясов. Муза знала это, Гример
этого не знал,  и он  качнул воздух,  и  поднялся  ветер, и  надул  парус, и
красные весла опустились в  воду,  и поднялся столб огня,  и поднял лодку на
гребне  своем,  с  белым парусом и  красными веслами.  И  ударила молния,  и
раскинулись ее  ветви по небу, и заслонила она от  медленного огня лодку,  а
потом корни ее проросли  сквозь лодку, и вспыхнула  она, и медленно-медленно
горящая  лодка полетела обратно  в море и  легла на его  спокойные волны,  и
погасли красные весла, и клочок  обгоревшего  паруса медленно потащил  ее  к
берегу, полуживую, обгорелую, розовую...
     VII Долго  лежали они,  не шевелясь,  не двигаясь...  Первой  поднялась
Муза. Говорить после этого с Гримером было так же бесполезно, как, например,
убеждать телеграфный столб пустить корни в землю и сбросить провода. Сначала
нужно  было  оживить  его,  научить  говорить,  а  потом  уже  обращаться  с
просьбами. Посему  Муза просто встала  молча... Но чтобы полностью  очистить
свою совесть от будущей вины, чувство которой могло все же  у нее появиться,
будь хоть один шанс вернуть Гримера к разговору, происходящему перед этим, и
переубедить его, Муза взяла его руку и попыталась приподнять Гримера. Гример
не мог ни говорить, ни спорить, ни соглашаться - он просто продолжал быть не
здесь... И никто его,  наверное, в ближайшие полчаса  не  вывел бы  из этого
состояния. Но Муза не сразу отступила, и теперь ей было так жалко Гримера. И
откуда это чувство, словно именно сегодня она теряла его. И больно было так,
будто все случилось еще вчера и сегодня уже все непоправимо...  Но одно дело
-  ощущение и  боль, а  другое  -  наши  поступки. И  Муза тихонько оделась,
накинула плащ и вышла на улицу. Она решила  попытаться что-то изменить - раз
не вышло в нем -  в обстоятельствах. Ибо  Сотые,  которых  готовил  к Выбору
Гример, были ее друзьями. Собственно говоря, даже Муза нашла в свое время их
для Гримера. Все гримеры предпочитали работать с  лицами, которые им были не
только известны, но и в какой-то степени связаны  с мастерами  лично. Личная
связь с Гримером заключалась в том, что Муза  дружила с ними. Эта дружба еще
осталась с  той  давней  поры, когда у  Музы с  ними  были  соседние номера,
следовательно, и  жили они тогда  вместе. Все началось с ухаживания  Сотого,
тогда Двести девяносто  пятого,  и,  не кончившись  ничем,  перешло в добрые
отношения с его парой. С тех пор прошло достаточно много  времени. В прошлом
в  чем-то похожие,  сегодня  они  были такими разными. Но  не  будь верности
памяти,  чем  еще жить  на земле? И дружба эта, если  ее можно  назвать так,
тянулась, не принося, впрочем, особого удовольствия Музе. Но  других  друзей
она  не  завела, да  и когда  имеешь Гримера  парой,  вряд ли  нужны другие,
достаточно вполне  его энергии, желаний  и  проблем: то придумать что-нибудь
новое  в постели до  бредового  желания  (и откуда  это  втемяшилось  ему  в
голову?) создания нового лица - это, видите ли, ему надоело... А потом еще и
своя работа...  Имея  право бросить  ее,  Муза продолжала служить,  и  это в
какой-то степени ослабило в ней мысли, от  которых можно было иногда сойти с
ума, и даже случалось, что  мысли эти работали лихо и запросто, обращаясь  в
нечто полезное и спокойное.  Сегодня, пожалуй, как  никогда, идти к Сотым не
хотелось... Но надо. Для  Гримера надо. И опять все вставало  на свои места.
На  улице  дождь схватил ее,  сжал,  как  будто стараясь сделать  маленькой,
легкой, чтобы своими струями сбить ее с тротуара и унести за пределы Города.
Даже сердце  заболело  от этого давления. Случись - собьет,  и  кто поможет?
Вокруг только Камень, что не боится дождя. Номера.  Мосты. Ни одного дерева.
Ни одной ветки. Ни одной  птицы,  ни одной души. Редко кто вылезал на улицу,
да и то в одиночку, оглядываясь, уж если гнала  великая нужда, а нужды почти
и не было вовсе, все общались в пределах своей десятки,  значит,  в пределах
дома.  Поэтому  спокойно  дымились  улицы,  пар поднимался от канала, только
монотонный шум дождя, и  больше ни одного звука; тишина шума. Тишина  дождя.
Тишина каменных стен. Тишина тумана... Оглохнуть можно...
     VIII Какое у Сотой  усталое лицо. Рабочий  день на столе под ножом. Еще
бы не устать. Муза случайно перевела глаза на грудь Сотой и вспомнила  слова
Гримера о том, что он не  может прикасаться к этой белой, острой  и плотной,
как камень, груди и надевает фартук во время операции, становясь  похожим на
домашнюю хозяйку. Ну, положим, он всегда  рассказывает, что надевает фартук.
Кстати, когда  делает поправки Музе, тоже  надевает его. Но в том случае, по
его словам, только потому, что боится опять изуродовать ей  лицо. Надо будет
все-таки  попросить его  попробовать  работать  без фартука,  может, все уже
давно прошло. А может, и работая с Сотой, он надевает фартук, потому что это
его заводит... В  первые пять минут беседы  между людьми,  которые давно все
знают друг о  друге, удается выяснить  все,  что надо  Музе. Несмотря на всю
выслугу дружбы и прочую ерунду, для Сотых возможность перескочить  в Главную
пару настолько мала, даже присниться не может, что появись она... И тут лицо
Сотой становится  мягким, немым, мечтательным, женственным... Каким и должно
быть там, во  время  Выбора. И  она,  не  задумываясь... Что она сделает, не
задумываясь, Муза выяснять не стала. Но для себя подтвердила бессмысленность
расчета на помощь и перестала говорить об этом с Сотой. Да и  чего говорить.
Все  было  понятно и  заранее. С  таким же  успехом  можно просить  дятла не
долбить дупла в деревьях. И все-таки,  понимая, как и в случае  с  Гримером,
проверила  себя: есть хотя бы  один  шанс? Не было шанса. Не  на что и здесь
было  рассчитывать.  Алчность,  с  какой Сотая  приняла  невообразимой удачи
вариант, убедила Музу в своем просчете. Покончив с деловой частью  и даже не
открывая  серьезности  содержания  пятиминутной  болтовни,  она  согласилась
пройти  с ней  в  сад и посмотреть,  как Сотый работает  с птицами, чтобы не
уходить  сразу, оставив  острую на  сообразительность Сотую  озадаченной  (в
конце  концов, та устала и от собственных  проблем, зачем ей еще и  Музины).
Они прошли  через холл,  открыли  дверь  в сад,  решетчатая,  легкая,  почти
воздушная  дверь  не  скрипнула, не  пискнула, отошла,  как крылом  махнула.
Спиной к ним  в  рубахе сидел  Сотый. Как раз доставал  птицу из  клетки. На
тихую  просьбу - можно посмотреть? - не обернулся,  кивнул. Осторожно достал
птицу,  она  попыталась  встрепенуться  -   невозможно.  Только  внутри  вся
напряглась, как  будто хотела стать меньше и  выскочить из этих пальцев. Еще
сильнее сжалась рука - уже тесно. Уже страшно  ей. Уже  и сердечко обступило
тело, уже не бьется сердечко. Уже без  сердца живет  птица.  И еще  сильнее,
жестче  вдавилась кожа ладони в мягкое, податливое, тонкое, крохотное птичье
мясо. Краак - как орех,  треснуло тело, сначала брызнула, а потом и  потекла
кровь, закапала тихонько, розовая, жиденькая. А рука каменная, еще  жестче и
сильнее,  и  коричневое,  розовое мясцо сквозь пальцы выступило...  Сотая на
глазах  оживала.   Муза  поежилась,  но  мастерство   оценила.   Немного  ей
приходилось видеть  это и нечасто, но из того, что видела, - Мастер. А Сотый
уже вторую  доставал, а кругом  стояли желтые деревья, пели  птицы,  которым
завтра, может быть, тоже  придется забиться  в сильной руке мастера, но  они
этого  не знали, а может, привыкли, порхали себе беззаботно,  пока  можно. И
под  их  трепетными  пушистыми  телами  трепетали   веточки   сухие,  тонкие
комнатного сада. - Пойдем, -  потянула Музу Сотая, - пойдем, чаем напою. Чай
пили со  вкусом, за  болтовней пролетело  минут  десять, появился сам,  руки
вымыл, только на рукаве, на подрубленной кромке коричневое пятно - пережал -
брызнуло, сел рядом с Музой.  Глаза еще рабочие - красные, жесткие. - И  так
теперь  каждый  день,  -  с  виду небрежно доложила  Сотая. - Каждый день? -
отозвался  Сотый. -  Ну  зачем,  бывают и  перерывы. Как  говорят  в Городе,
"нельзя все делать  всегда", надо иногда делать и не все, и не всегда. Сотая
расплылась так,  что  кончик  правой губы  почти долез  до уха  и там  криво
остановился. Ее был сегодня явно  в ударе. А раз в ударе, она знала наизусть
сюжет его очередных двух часов.  Поэтому в  разговоре, который возник  после
великого афоризма, Сотая участвовала охотно и оживленно. Ведь ей тоже в этом
случае перепадало два часа свободы...
     С  виду содержание разговора выглядело примерно следующим образом: мол,
Сотый  любит  дождь -  когда разгорячен,  ибо  тогда приятно выйти  под  его
жесткие плотные струи  и охладить тело свое и вернуться, погуляв, чувствуя и
утвердившись  в мысли, что тело сильнее дождя. Тепло Города, мол, и  человек
не  подвластны  дождю, ну  и  подобные  же  пустые клише,  которые  всегда с
равнодушным  вдохновением совал  Сотый своей  паре  в уши. А  та с  таким же
равнодушным  вдохновением соглашалась с  ним и уверяла его, что  она еще как
понимает  его,  и будет ждать, когда  он  вернется, и приготовит ему горячую
воду и полотенце, и... -  тут она делалась еще розовее и нежнее... Если же с
языка втирания  очков и заговаривания  зубов перейти на  язык смысла, то его
лирический  пассаж заключал  в  себе  информацию, что  Сотый  идет  к  бабе,
напоминая, что это  для Сотой не новость. Та  в свою очередь  сообщала,  что
поняла Сотого и сама не  прочь  провести  весело пару часов. Все трое хорошо
понимали этот язык. Приятно иметь  дело с умными людьми, им никогда не  надо
говорить то,  что думаешь, они это поймут и, рассказывая, например, о пользе
горячей  воды  для  охлаждения тела,  разрешат тебе  залезть  в их  карман и
заверят,  что  они  этого  не  заметят.  Зачем  все  эти сложности? Практика
показывает, что среди пользующихся подобной системой в случае суда виноватых
оказывается вполовину меньше, чем среди людей, скажем, прямолинейных.  - Так
прощай, дорогая, - Сотый был уже в плаще. - Прощай, дорогой,  - ответила ему
нежно-розовая Сотая и, пролив слезы, обвила его шею своими теплыми руками, -
береги только лицо - оно наше  будущее... И целую минуту смотрела ему вслед,
не  вернется  ли  он  обратно,  как  иногда  случалось.  Выждав  необходимое
контрольное время, сбросила с себя халат, натянула полотняную рубаху, рукава
которой были все в мелких  розовых  брызгах. Сверху  плащ. Извинилась  перед
Музой. Поскольку  приближается время  выбора  и ей придется уехать  из этого
дома, она хотела бы навестить еще пару соседей, с которыми была незнакома...
И, конечно, зайти к Музиному Директору, к которому Сотая была  равнодушна, и
даже более -  вызывал он у нее  чувство брезгливости из-за белой, безволосой
как коленка  и узкой  груди, но  это был  единственный человек  в  ее жизни,
имевший имя. А кому не лестно быть женщиной с номером,  которая допускаема в
постель  к самому  Директору. Конечно,  Директор  не Гример, но  для Сотых и
Директор  что крылья  для  бездомной  кошки. Муза  удивилась, что  за  такой
короткий срок ей придется столько успеть. -  Ничего, раньше больше успевала,
не умея. А теперь! Оооо, - она  подмигнула Музе и завязала тесемки  капюшона
бантиком.  - Пока... - чмокнула Музу  в щеку. Муза  вернулась к столу, потом
прошла в сад. Надо было что-то придумать или, во всяком случае, сделать все,
что могла, чтобы к прошлому отнестись без вины и  спокойно... Села в кресло,
в котором Сотый давил  птиц, задумалась. Пели плицы, падали листья... И было
тихо...
     IX Сотая  подошла  к  соседней двери,  торопливо  дернула ручку.  Двери
разошлись. В холле  никого  не было.  Сняла  плащ,  повесила  его.  Тихонько
толкнула вторую дверь - та отъехала. И комната была пуста. Следующая тоже. В
третьей  был сумрак, сырой и теплый. И вдруг она вздрогнула  -  прямо на нее
смотрели глаза.  Удивленные, и  в  них жил страх. Так приходят  только  они.
Страх  был  похож  на  птицу в  клетке, когда открыта  дверца и рука тянется
достать  птицу. - Вы Сто первый? - Нет, Девяносто девятый. - А я Сотая. Живу
рядом, -  она протянула руку.  Страх  взмахнул  крылом, юрк  мимо руки  -  и
скрылся  из глаз.  -  У  меня  вот несколько  минут  свободного  времени.  -
Пойдемте, я  напою  вас  чаем,  - Девяносто  девятый встал. -  У  меня всего
несколько минут времени.  - Сотая  подошла к нему. -  У меня всего несколько
минут, и  я  уйду. Иди  сюда,  -  она  потянула  Девяносто девятого  к себе.
Ощутила, как он весь напрягся, задышал тяжелее, ощутила его сердце,  которое
забилось чаще. И поползла стружка, тонкая,  прозрачная, протяжно, монотонно.
Доска еще не была готова,  а Сотая уже  думала, что материал сырой и вряд ли
стоит на  него тратиться... Она, пожалуй,  чувствовала, что партнер сходит с
ума, и ничего  похожего в своей жизни он не встречал, и, в общем-то, немного
немилосердно уходить сейчас... Но время!  Так человек, несущий воду, не дает
напиться умирающему старику, ибо там, впереди, эту воду ждут роющие колодец,
чтобы  напоить весь  мир.  Иногда бывает,  что донесший не застает никого  в
живых. И возвращается обратно  и  находит оставленного мертвым. - Некогда, я
сказала  тебе, что  несколько  минут...  Сердце ворочалось,  как  застрявшая
машина, ноги дрожали. Он отпустил  ее.  Она вышла  в холл, накинула плащ. Он
подошел к  ней,  прижался.  - Подожди минуту...  - Завтра, слышишь, завтра я
приду. Выскользнула из двери. Вышла на  улицу. Дождь встретил ее  прохладой,
но  не остудил, а сжал  своими струями тело. Еще неся  в  себе прикосновение
руки возле губ, около уха, она заспешила, и эта сила неостывшего возбуждения
пронесла  ее  по улицам, мокрым,  черным, блестящим, скользким, до заветного
подъезда. Дверь настежь. -  Здравствуй,  ты  опоздала на  десять минут. - Он
ушел на десять минут позже. - Это правда? Но он уже не слушал ее. Он ждал ее
и не дал снять плащ...
     Х Муза убрала сад.  Вымыла  следы крови и мяса. Подмела опавшие листья.
Ничего  путного  она  не придумала.  И  ей захотелось к  себе, в свой сад, к
Гримеру, от чужих  тайн,  от чужой грязи. Надела плащ. Распахнула дверь. - Я
не  могу до завтра.  -  На  пороге Девяносто  девятый,  всклокоченный, узкие
глаза, весь пьяный... Музе жалко его, она даже медлит, прежде чем произнести
свою всемогущую фразу, ибо уже от нее зависит, останется Девяносто девятый в
живых или вечером его ждет Комиссия. Сейчас и тот узнает об этом. Гнала лиса
зайца,  да и  сама  в капкан  - щелк. - У  меня  имя, -  Муза  даже  головой
покачала, как  будто прощения  попросила. ...Все  прошло, все  улетело,  все
исчезло.  Девяносто  девятый  стал мягким,  как каша, на лбу  выступил  пот,
обезъязычел. - Ладно, иди, чего стоишь.  Я не скажу... - держась  за стенку,
Девяносто девятый выполз за дверь. И Муза вышла вслед. Все-таки удобно иметь
имя. А вот  ворвись он  в  догримеровы  годы -  и нужно  было бы царапаться,
защищаться. Господи, как трудно женщине без имени. Да и кому без него легко.
Сразу и беззащитен, и зависим. От чего только  ты не зависим. Хотя и Муза, и
Гример зависимы от более крупных  имен. Но... это уже не  так  грубо, другой
уровень,  хотя если имена  равны,  то же самое... А  парня ей  все-таки было
жалко.  "Вот неутомимая баба,  - подумала она о Сотой,  - видимо,  даже ушла
раньше времени". Едва  Муза отошла несколько шагов от подъезда,  ее чуть  не
сбила с ног Сотая. Вытянув вперед голову,  как утка перед посадкой на  воду,
она  летела домой...  Узнав, что сам еще не вернулся, облегченно вздохнула и
шмыгнула  в  проем двери. Еде  несколько шагов. Поворот,  и навстречу Сотый.
Совсем другое дело. Неторопливо. Вальяжно. Задумчиво. Остановился посмотреть
так,  что Музе захотелось вымыть  глаза.  Что  она  и сделала,  подняв  лицо
кверху. - Погода прелесть,  даже  домой  не хочется,  если бы не  время... -
Сотый подмигнул. - А может, проводить тебя... Муза поежилась... - Спасибо, -
подумав  при этом: "Какая все-таки  скотина", но улыбнулась и, боясь, что ее
начнут  уговаривать, попрощавшись, пошла вперед.  Тот  не  сразу повернулся.
Перекосил рот. Жалко,  имени нет, а то  бы он  ее давно...  Правда,  дело не
только в  имени, -  как он умел, сюда, пожалуй,  не подошло бы.  Да и  зачем
возиться, когда этого добра и так навалом  за  любой дверью. А что у них,  с
именем,  тело, что ли, другое...  А может, другое. Мысли приклеились к слову
"имя"  и завертелись вокруг, как кудель на веретено. Не сразу, не  теперь...
но ведь каждый в городе  теоретически  мог  достичь имени. Сотый вытер лицо,
наклонил голову  вперед, чтобы дождь не  попадал на кожу. До выбора  Главной
пары осталось  три  дня, его  операцию ведет Гример Музы,  а значит,  второе
место.  Следовательно,  имени ему  не  видеть  как  своих ушей. А чудо? Ведь
возможно же чудо. Он остановился;  с этой  минуты,  забыв и про  Музу, и про
Сотую, и про Сто шестую, он почему-то стал  ждать чуда.  Так мысль, случайно
промелькнувшая в голове, вдруг становится  очевидной, включает предчувствие,
и начинает работать ожидание, а почему, убей бог, человек никогда бы не смог
объяснить. Происходит то, что  происходит вне нас,  а мы  только ощущаем это
происходящее! И  ради Бога, не думайте, что внешне в его жизни что-то тут же
переменилось. Он шел домой. Дождь шел над ним. Завтра опять он проведет свой
рабочий  день  на  операционном  столе.  Вечером  будет  смотреть   с  Сотой
видеозаписи и давить  птиц,  а потом отправится по своим делам. Это хорошо я
придумал, подумал он, по своим делам. Потом будет возвращаться, как сегодня.
Настолько  все похоже, что  можно предположить:  это  уже завтра  или  через
десять  лет  он возвращается домой -  день ото дня  его неотличим... Но  вот
ощущение  ожидания чуда  появилось в  нем.  Он попытался понять, почему  это
произошло.  День  был весь на виду.  И  ничего особенного не случалось. Муза
приходила и раньше. Да. Но последний раз она была две недели назад. И должна
появиться  через  две недели, а пришла  сегодня. Неужели приход Музы  что-то
менял в его жизни? Конечно, если ей нужно  что-то  узнать или  передать, она
сделала бы это через Гримера. Ах, как прекрасно жить в городе, в котором  не
бывает неожиданностей.  Тогда сразу  вот так, по одному  крохотному фактику,
можно догадаться,  что должно произойти что-то необыкновенное. Но не в  этом
только дело, не в размышлении. В него вошло ожидание чуда. Это было  точно и
просто по ощущению, как сопротивление лица дождю, как то, что он еще  нес  в
себе  руки и  губы  Сто  шестой. И  ему стало тепло и радостно. И у простого
человека с трехзначным номером бывают свои радости. Как говорят  в Городе, и
до воробья радость, если верить, доберется. Улыбаясь чему-то, вошел Сотый  в
дом. Сама уже в халате встретила  его, как всегда, так, как будто не  видела
целую вечность. И он  еще больше  осклабился на  ее вытянутые  руки, которые
сняли с него плащ, а потом ласково обхватили его шею, он  даже сам удивленно
потянулся к ней, чему несколько удивилась и она. Обычно после таких прогулок
оба быстро ложились и  засыпали,  оба, а тут...  может, из-за  своего нового
ощущения,  может, потому, что сегодняшняя прогулка  не так уж  была удачна -
поднадоела Сто  шестая, и оказалось, что напрасно он  давил  своих птиц, ибо
партнерша заставила  его давить у себя; во-первых,  он  мастер, а во-вторых,
возбужден, а она нет, пожалуй, сегодня он впервые подумал,  стоит ли тратить
столько  времени и сил,  если тебе почти так же, как  и с  Сотой... А может,
чуть  ласковее  обняла  Сотая его... но...  Она положила руку на  его плечо,
плечо было теплым и даже горячим. Так тепла и даже горяча грязь, в которой в
летний  день толкутся две свиньи; грязь глубока и жирна, она течет по ногам,
застревает в щетине, окатывает их морды, и одна свинья повалит другую, и они
начнут кататься в этой жиже - теплой, горячей, зловонной,  радуясь запаху, и
теплу, и возможности переваливаться с боку на бок, кружась и хлюпая жижей...
Хорошо?.. - Хорошо.
     XI Им  хорошо.  Но  количество  в  данном  случае еще не  имеет важного
значения  в осуществляемом  действии.  За время  повторного вытеснения телом
грязи, масса которой равна массе их тел, мы вполне успеем  увидеть того, кто
завел  пружину, приведшую в  движение Гримера. Зубец оной повернул его мысли
предложением проведения операции по новым данным, Муза мыслью Гримера завела
себя и передала движение  Сотым, а как это случилось, они сами не поняли, те
не остановили движения до сих пор. И даже когда остановятся, все равно будут
крутиться в главном направлении. Итак,  четыре человека в  этом городе живут
уже иначе, они  уже заболели идеей движения, - сами не понимая, чем на самом
деле. Ибо их  поступки  совпадают с их  желаниями,  и  они внешне продолжают
такую же жизнь, какую, как им кажется, и вели  до сегодняшнего дня,  оттенки
отличия в счет не идут. Но знающий будущее легко поймет, что это за перемены
на самом деле. Это великие перемены на самом деле. Хотя никто в Городе этого
пока не знает. Кроме разве закрутившего пружину действия, но и он  никогда в
жизни не  стал бы этого делать, если б знал о масштабе и результатах  своего
начинания.  Речь  идет  о  Таможеннике,  который  предложил  нашему  Гримеру
готовить  Главную пару,  когда  самим законом  с ней  должно работать только
Великому. Так зачем же Таможенник такое отлаженное и надежное хозяйство, как
Город, которым управлять нелегко, но вполне приспособленно и привычно, обрек
на перемены? Привычка и  традиции - вот суть жизни, и когда нарушаются они -
никто  не знает, чем это может кончиться. Может, благородная  идея обретения
равенства живущими в Городе? Может, попытка освобождения от  вечного  страха
Ухода? Может...  прочая  и прочая великие  причины,  во имя которых ломаются
города  и  люди...  Увы...  Стыдно  сказать и  произнести,  но все  дело,  к
сожалению, к несчастью, черт знает, почему это случилось,  оказывается, Боже
мой, в сугубо личной вражде Таможенника и Великого Гримера, которая началась
за день  до  того,  как наш Гример был спасен  и  освобожден Таможенником от
Комиссии. Когда начинается такая вражда,  авантюристов должно освобождать от
Комиссий. А Гример в  данном случае оказался, как это ни грустно признать, с
точки  зрения Закона, именно им.  Но, естественно, в дальнейшем, конечно же,
не повторится ничего похожего,  во всяком случае, теперь. Он  и  Муза думали
только  так,  но...  Гример Таможеннику  понадобился  опять  именно  в  этом
качестве. Что же касается причин, приведших  к ссоре Таможенника и Великого,
думаю  и сам  Бог  -  случись  ему быть  свидетелем  ссоры  -  четко  бы  не
сформулировал  их:  только,  может,  внешний  ряд  - и  ссоры год  назад,  и
последней, после которой Таможенник приперся  к Гримеру. Ну, это и мы можем:
надоели друг другу,  власть не поделили. Хотя  чего делить - один главный по
лицам, другой  по человекам.  Но это  на  самом деле, может,  одно и то  же,
человек  и его лицо,  и уж, во всяком случае, бабушка  надвое  сказала,  что
главное.  Но надвое или не  надвое  - была ссора. И все тут. А если бы  речь
зашла о поводе,  то тому  и другому и вспомнить  о нем  было бы стыдно...  В
общем, один -  первый, другой -  второй, но  это  так, для непосвященных, на
самом деле  по сути -  оба первые...  В этом  вся  закавыка,  двух вверху не
бывает - финал один, впрочем,  он и так один. А  поссорились,  и вчера тоже,
из-за - тьфу... нет,  не могу... язык не поворачивается... Оставим это на их
совести и посмотрим лучше, к чему в результате дело идет. Пока, естественно,
нет результата, но дело к нему, бесспорно, идет.  Таможенник тоже волнуется,
ведь чтобы согласиться на авантюру во второй раз, да после  Комиссии... Вряд
ли на это пойдет нормальный человек. Но что  касается Гримера, есть надежда,
что  он  человек явно ненормальный.  С точки  зрения  разумной,  разумеется.
Упорно  даже на Комиссии настаивал  Гример, признавая вину,  что причина  не
авантюра, а эксперимент, и  ведь, кажется, не врал - пожалуй, только такие и
удобны Таможеннику, хотя они  редки -  выстоят и выполнят  свою долю работы,
полагая, что это они ее делают для себя. Но, конечно, за ними нужен глаз  да
глаз. Еще  хорошо, в  свое время  Таможенник (рачительный  хозяин  -  далеко
вперед  видит) Музу Гримеру подсунул, чтобы та чем-то вроде тормоза при  нем
была, а то бы еще  раньше сорвался, и  тогда сегодняшняя затея, увы, лопнула
бы,  а  других на  его  глазу, подобных Гримеру,  увы,  нет.  И  опять ходи,
ненавидя Великого, и, исходя ненавистью к этому уроду, сам улыбайся.  Ладно,
успокойся, сказал  сам себе Таможенник, дело не в том, как ты его называешь,
а дело в том,  что ты должен  соблюдать  правила  игры.  Что-то  завтра? Кто
одолеет - Муза или Гример? А время позднее, пора и Таможеннику уснуть - тело
это  та лошадь,  которую нужно  держать  в  холе, иначе  не повезет, а чтобы
быстрее уснуть, есть неплохое снотворное. Увы,  чтобы выжить ему  в Городе и
именем не рисковать  -  мудрый  и для Таможенника поступок, -  от  женщин со
временем пришлось отказаться вообще, и Таможенник - человек в  эти  минуты -
может проболтаться, а  лишние свидетели  -  это  большой процент возможности
неудачи.  Тьфу... Таможенник  даже плюнул, что за язык  у  него - наслушался
всех  этих  коэффициентов,  параметров... хорошо,  когда есть  это...  Через
несколько  минут  он  успокоился,  сходил  принял  душ,  и сразу  благодушие
подкатило.  Может, и  не надо ничего, черт с  ним, с  Великим,  столько  лет
терпел. Нет...  а может, не надо... но, не решив ничего, заснул... И спал не
хуже,  чем  всякий  простой,  не  обремененный  никакими  высокими  заботами
какой-нибудь Сто сороковой.  Это тоже была  особенность Таможенника, в любой
ситуации он  нормально спал, легко принимал  любые  решения.  И не  мучился,
когда служба требовала поступать так, а  не иначе. То же  самое  и по поводу
своих личных  проблем, поскольку личные проблемы и  проблемы Города были для
него едины, ибо  он и был самим Городом... Но тише, не мешай спать человеку.
У него  завтра  все-таки  нелегкий день - при всем его хладнокровии. Ведь он
тоже переступил  обычай, то  есть самого  себя, и тоже как человек включен в
систему  им  же  вызванного  движения,  которое  ему  не   прекратить  и  не
переиначить, ибо оно уже и в спящем Городе набирает скорость.
     XII Но сон,  как  и бессонница, не  вечен. Уже и  утро. Фонари.  Дождь.
Черные  мокрые стены, блестящие, как  агат,  словно памятники  на  кладбище,
скромно-величественные   и  маломасштабно-монументальные.  Кто   же   первым
встретится идущим вдоль низких черных бортиков канала? Конечно, тот, у  кого
больше  работы. Следовательно -  Таможенник.  Прошел, почти  промелькнул как
тень по  этим улицам без размышлений, не оглядываясь по  сторонам, никого  и
ничего не заметил. Только один раз остановился, руку в воду канала сунул.  В
пальцах потер. Нормально. Никакого ощущения, вернее, такое ощущение, какое и
должно быть.  И  уже дальше,  как мальчик  с  разбегу,  проехался  по черной
скользкой плите и остановился там, где Муза видела Сотых. Около подъезда. На
мгновенье замер, подумал. О чем? Стоит ли? Нет. Это уже вчера на  самом деле
было  решено. Успеет  ли  до  их  выхода?  Да!  Зачем же Таможенник так рано
приперся  в  дом  Сотых,  когда за  всю свою жизнь  дальше домов имен  и  не
показывался? А затем,  что Таможенник должен  сам,  прежде чем услышит ответ
Гримера, посмотреть на  материал, с  которым  тот работает. Почему не сделал
это прежде, чем пришел к  Гримеру? До того  как Гример начнет  быть движимым
пружиной, любой порядок неприемлем,  это  вот потом последовательность имеет
единственный  вариант, а сейчас... А  сейчас Сотые уже встали.  Были одеты и
готовы к  продолжению работы с  Гримером,  они даже подошли к двери, когда в
ней  возник Таможенник.  Оба попятились... Уж они-то знали, кто  перед ними,
все мысли всегда  в  эту сторону, -  осклабились. И опять у Сотого радостный
комар  впился в  сердечко,  вот  оно...  А у  Таможенника мало  времени.  Он
ухмыльнулся. Подошел сначала к Сотой, провел пальцами по коже лица, отвернул
кожу  век,  открыл  пальцем  рот. Расстегнул  рубаху,  спустил вниз,  рубаха
сползла  и  застыла  горкой вокруг ее ног. - Шагни  вперед. -  Она  шагнула.
Таможенник опустился на колени, поднял ее правую ногу, затем левую, осмотрел
тщательно  ступни,  поводил ладонью по ее  пяткам. Гладкие, розовые, ровные,
словно свет  красного фонаря в  тумане. Посадил  в  кресло. Попросил  Сотого
приблизить свет  лампы, пальцами, как пианист по клавишам, пробежал по коже,
на  боку пальцы  почувствовали,  что кожа  не отзывается  на  прикосновение,
словно западающий  клавиш, чуть сильнее погрузил палец  в кожу - ага, глубже
была реакция, тело  Сотой  было  настроено и звучало вполне перспективно,  в
последний  раз тронул  правой рукой шею, провел согнутым  пальцем  по губам,
дождался полной реакции, бережно вышел из касания.  Тело еще несколько минут
звучало...  Пойдет...  После осмотра  Сотого,  столь  же тщательно быстрого,
методичного,  профессионального,  он  попросил  его чуть приподнять  голову.
Сотый  приподнял голову. -  Довольно, - Таможенник уже шел  к  двери.  Сотые
посмотрели друг на друга. Они были счастливы. Она бросилась к нему на шею. -
Господи, как я рада. Это  был Таможенник. Он гладил ее волосы и тоже плакал.
Просто чуть не сошел  с ума от радости. Зареванные  и счастливые,  они стали
одеваться.
     XIII А Таможенник и Гример в это время движутся по направлению  к Дому,
и головы каждого светятся в тумане. Когда мысли ярки, они различимы и сверху
тоже. Видишь,  как ползет свет  Гримера - много  медленнее, чем Таможенника.
Оно  и  понятно.  Гример  еще  не додумывает,  а  Таможенник делает.  Всякий
делающий  движется быстрее, чем думающий, как делать и, тем более, делать ли
вообще. Я  уже говорил, что Город похож на вывернутый наружу античный театр.
Вот и сейчас  снизу из проходов они движутся, светясь дождем в тумане, чтобы
сойтись в одной точке, где  появлялся бы deux ex  machina,  и  вот уже скоро
Таможенник, опередив Гримера, погаснет в дверях Дома.  Таможенник  погаснет,
не заметив и не  обратив внимания  ни на дождь, ни на черные мраморные стены
и,  вообще, не ощущая  почти ничего. Это  и  справедливо -  до  ощущений  ли
делающему,  ему  только до очередного исполнения. А  вот Гример, смотри, все
еще ползет, тяжело, боясь своего решения и запутывая себя мыслью,  что, мол,
все случится, как случится в последнюю минуту, и как  случится - то и будет,
как надо. И справедливо, ибо когда он поступал не думая, всегда выходило как
надо,  как судьба  распорядилась. И  так  вроде  удобно  было, ни  за что  и
отвечать не надо. И то,  внезапное, решение и  ощущение и есть истина, а все
расчеты  и решения до - всего лишь ложь самому себе. (Господи, а  может, все
наоборот! ) И  Муза, может быть, права, и  он еще  откажется от всего, - так
думает Гример, вроде бы  как понимая себя...  И ощущает все, ощущает сегодня
особенно и глубже, чем обычно, потому что сомнение - это и есть  внимание ко
всему вокруг. А дождь сегодня вечен и еще более ощутим, его тяжелые властные
руки обшаривают тело Гримера,  пытаясь  найти то, что он спрятал  снаружи, а
если нет ничего, то и внутри, и кожа подалась под этими руками, и чувствовал
он  сквозь нее,  как  дождь  обшаривает  Гримера  внутри его, труднее  стало
дышать,  сердце  будто  зажали в кулак, и  оно,  как птица, пыталось  делать
какие-то движения  -  взлететь, вырваться, но только  дергалось внутри себя;
еще сильнее под дождем  на лице выступил пот.  Гример остановился. Стоп. Еще
ничего  не решено.  Рука  разжалась,  сердце  сначала судорожно рванулось...
потом крылья его стали работать опять  легко и постоянно... Постоянно билось
сердце,  пот смыл дождь, и новый уже не выступал. Господи, подумал Гример, я
же не завишу, как  все, от каждого события, я же выбрал себе дорогу, я же...
Это они зависят от меня...
     XIV Таможенник, конечно, не знает, шагая по кабинету Гримера, о чем тот
думает сейчас, но настроение его в норме. Кандидаты вполне походящие. У него
даже проскальзывает любопытная  мысль, что потом надо будет ее  навестить...
Но  эта мысль все же в какой-то  степени -  попытка  уравновесить  волнение,
которое сейчас живет в нем.  Он бы убил это  волнение, если бы было надо, но
надо  только  чуть  уравновесить.  Потому что  Таможенник  знает: в волнении
человек чутче, а он должен быть  чутче, потому что от решения Гримера многое
именно сейчас зависит, и здесь не только важен факт, а и  степень надежности
этого решения.  А это уже никакими мозгами не просчитаешь, но ощущение может
вполне  надежно  расшифровывать  ответ и  степень  согласия или  несогласия.
Бывают такие  несогласия, в которых больше гарантии исполнения, чем... Вошел
Гример. Не  ожидал увидеть  Таможенника  здесь, специально  пришел на десять
минут раньше, чтобы в знакомых стенах и дорешить,  и отрепетировать варианты
ответов, и  даже  на этих стенах попробовать их  убедительность.  Ничего  не
вышло. Придется прямо на глазах Таможенника...  Что это - все же шанс или...
Таможенник пришел  раньше.  Следовательно,  обеспокоен сам, следовательно...
шанс.  Попробуем  вариант другой.  Таможенник пришел  раньше, следовательно,
хочет создать иллюзию беспокойства, следовательно... Но ведь, так рассуждая,
ничего  не  просчитаешь. Правильно. Ты ведь  хотел  положиться  на ощущение.
Хорошо,  на  ощущение. А  Муза, которая  знает,  наверное,  лучше  меня  мои
ощущения, абсолютно  проста в  выводе.  Отказаться не  прямо,  не  вслух,  а
сославшись на  любую вполне объективную причину.  Когда есть такая причина -
всем удобно. Гримеру - чтобы отказаться,  Таможеннику - чтобы принять отказ.
Причина? И  Гример решает выполнить все советы Музы, чтобы, по крайней мере,
потом перед ней не пускаться в тонкие  оправдания. - Я не знаю, подойдет  ли
моя  пара. На "е2 - к4" Таможенник не тратит даже  мига мысли.  -  Осмотрел,
подойдут. Удачный  материал. - И даже  ладонь опять  поднес к  носу -  запах
остался, подходящий запах. - Подойдут. - Хватит ли  мастерства? - Это так не
прямо, а с виду так спрашивает Гример, как будто он-то уверен, а  вот уверен
ли в этом Таможенник, Гример не знает. -  А у тебя будут данные, - объясняет
Таможенник Гримеру. В смысле -  радуйся,  мол, что  вообще  это  предложение
сделано  тебе,  а не другому, потому что мастерства  десятка гримеров хватит
для того, чтобы по этим данным сделать то, что надо. Но Гример тоже не лыком
шит.  Десяток   сделает,  а  пришел  к   нему.  И  тут  Таможенник  как   бы
проговаривается нечаянно, что, мол, он не первый, но что с другими разговора
не вышло.  Может, и правда. Вполне может  быть  и  правдой. Соавторы власти.
Страх  и так называемая справедливость в  чем-то поглавнее Таможенника... Но
что  такое правда  и неправда у Таможенника,  Гример хорошо  знает. Ему надо
сделать  дело, все равно как. А остальное все  можно назвать любыми именами,
которые удобны или приятны партнеру по  торговле.  Все равно суть не в  этих
словах,  а  в деле. Конечно,  для  самого человека  приятнее  пытать жертву,
думая, что занимается  он исключительно спасением души пытаемого, чем делать
это за деньги. Но,  с другой стороны, какое  дело жертве до мотивов  палача,
огонь палит тело, когда ток... Да,  в  результате разговора (и все-таки ясно
это не выговорено) оказывается, что  гарантий Гример никаких  не получит и в
случае  неудачи  будет за  все  отвечать один.  Наконец  наступила ясность -
Гримеру стало легче. Этот вариант его  устраивал. Если он отвечает один, это
действительно шанс, потому что тогда Таможенник ни разу не придет и не будет
соваться в работу, а это означает, что и без того в короткие сроки  операции
одним неудобством, и  может, главным,  будет меньше. Следовательно, возможна
удача.  А если невозможна? А возможно жить еще столько,  сколько он  прожил,
или большой срок так, как он жил, ибо потолок его им достигнут? Бессмысленно
буксовать  внутри себя, как танк  в трясине, погружаясь в болото еще десятка
два лет. Бррр... И только в этом весь смысл жизни и все ее перспективы?.. Но
Гример  не  дурак,  согласие он выражает  в  форме туманной и  расплывчатой.
Таможенник еще больше не  дурак, напоминает ему, что этого разговора не было
между ними. Ну, вот и все. Очень просто - пружина  повернула барабан, у того
на оси  -  зубчатое  колесо,  зуб  в  зуб  -  шестеренка  поменьше -  крепко
вцепилась,  не  оторвать,  и, пожалуй, не разберешь,  кто  кого движет. Да и
времени, чтобы разобраться, нет. Зуб за зуб и Сотых сейчас зацепят. Чтобы не
сталкиваться с ними, Таможенник выходит в противоположную входной дверь. Еще
движение до маятника не дошло, еще недвижимы стрелки, даже зоркости  крайней
не видимо новое время, а внутри вздрогнуло колесо, насаженное на одну ось  с
судьбой Города, - вздрогнула застоявшаяся история - пое-ехали... И все-таки,
черт  возьми, Гример взволнован. Не  просто разговор -  начало новой  жизни.
Руки даже дрожат. Пальцы.  Приятная вещь это дрожание. Он давно уже научился
использовать и согласовывать волнение и движение пальцев и рисунок операции.
Одно удовольствие избирать ту  часть  рисунка,  правки лица,  ритм,  которые
совпадают  с  твоим собственным  волнением. Это все равно что к  зажатому  и
крутящемуся  куску  дерева  подносить  резец  и  снимать  ровную и  красивую
стружку:  дерево  получается  гладким  и  совершенным  -   более  гладким  и
совершенным, чем когда режешь дерево, неподвижно лежащее, зажатое в тиски; а
если и тисков нет - в руке, какой  ни глаз, какая ни  рука, поверхности, как
вычерченной при вращении, не получится, а уж скорость - об  этом  и говорить
нечего. Давно  Гример работает  быстрее,  чем  его коллеги,  потому  что для
Гримера волнение  не помеха, а напротив. Но сейчас некогда  об  этом думать.
Сотая  уже спустила рубаху до колен. Гример просит поднять до пояса - больше
не надо.  А у Сотой после  посещения Таможенника все в голове перевернулось;
может, теперь и рубаху до колен надо спускать. Гример надевает фартук. Сотый
сидит  за  дверью,  тело его  дрожит. И он  весь  в  нетерпении  продолжения
операции. Но  если бы его спросили, чего он дрожит, чему  радуется, то, хоть
убей, вряд ли бы он ответил точно, но приблизительно свои ощущения от визита
Таможенника  и  своих  догадок  он   бы  сформулировал  так:  грядут  удачи,
повышения... и немалые... Вот почему он дрожит и волнуется. Так бык на бойне
чует кровь и уже  дрожит от  возбуждения. А Гример в это время уже навалился
грудью в фартуке на влажную от напряжения грудь Сотой и поднес дрожащую руку
к  ее  веку, третий  квадрат...  как машинка, строчащая споро и  быстро,  он
надрезал кожу  и  вывернул ее наружу. Сотая зашевелилась  под  ним.  Он  еще
сильнее навалился на нее и притиснул к столу. Той было больно и  от тяжести,
и от ножа, но она успокоилась. Надежда делает нас более  терпимыми  к боли и
тяжести. Она  даже  почувствовала его сильное тело, и  дикая  и  невозможная
мысль  мелькнула у нее: а  что, если... но у Гримера  было имя, и  это  было
исключено, но закон законом, а ощущению не прикажешь. И она шевельнулась под
ним, и опять  боль отступила.  Телу стало истомно. - Если ты, тварь,  будешь
мне мешать... Это отрезвило и испугало ее.  Гример сильнее утопил скальпель,
из-под него брызнула кровь, и ее дернуло, как на электрическом стуле, истома
вышла  стоном,  Гример  взял сразу два квадрата, и эта тройная боль...  Стон
перешел в крик... Это уже удобнее, когда пациент только в боли, он не мешает
тебе  хотя бы  тем, что  не думает  и не ощущает тебя,  а Гримеру нужно было
сегодня только немешающее тело...  И еще  глубже  и  шире скальпель  Гримера
впился  в плоть...  Здесь  начинаются  чисто  профессиональные вещи,  а  они
никогда  никому  не были интересны, в  них,  кроме  боли,  привычки,  ярости
Гримера, самовнушенной уверенности, что он успеет,  ничего больше нет.  Да и
стоит ли стоять над этими двумя союзниками, имя первой - сопротивление боли,
а  второго  -  причинение  боли, они оба получат многое, конечно,  в  случае
удачи...  Вернемся  лучше  на улицу  и последим за той, у которой  эта удача
ничего не  изменит в  жизни.  Она будет так же кормить  Гримера и ждать его,
плача от любви и жалости к нему и его бессмысленным идеям.
     XV Муза идет на работу. Смотри не смотри сверху, ты  не разглядишь ее в
дожде  и тумане.  Зато  тебя Муза может  увидеть, если  мысли выдают тебя  с
головой.  Вслед за  Гримером вверх движется  она, ее работа чуть ниже места,
где появлялся deux ex  machina, и  слезы  текут  у нее по  лицу,  потому что
сейчас, чувствует она, Гример уже работает и уже не остановить движения, уже
крутятся  колеса вагона, стронутого  с места Таможенником, а  истинней - его
ссорой, и эти колеса повисли  над  двумя стальными стрелами и скоро коснутся
их,  и  покатится  он,  нагоняя в  пути состав, который движется  под уклон,
потому что время вечно  движется  под  уклон.  Как уже  ина'  погода,  дождь
плотнее,  жестче,  как  будто тонкие пальцы впиваются в плащ, не  прокалывая
его, но вдавливаясь в тело, равнодушно и сильно, - так Таможенник осматривал
Сотую. Дождь быстро смывает слезы, и опять глаза видят  ясно, и туманный мир
в дожде сыр и прекрасен. Муза входит в дверь  и ловит себя на том, что опять
забыла,  что ей сегодня надо сделать, и так бывает часто в последнее  время.
Она  почти не  помнит о работе. А когда-то ей было  трудно представить даже,
что  она  может  забыть  очередное  задание.  Она  спешила  к  этим  дверям,
торопилась нажать кнопки лифта, веселела при мысли, что сядет за  свой стол.
Утопит  клавиш видеозаписи и... -  Что  у вас сегодня? - Директор спросил ее
чуть раздраженно. Она посмотрела на себя, на  часы.  Нет, все в  порядке,  -
значит,  это он  сам по себе.  Смешно. Вечером она  могла сказать два  слова
Гримеру о Директоре, и  тому завтра  сменили бы имя на  номер, а то и  вовсе
дело могло дойти до Ухода. Муза никогда не пользовалась своим именем, другие
-  часто и  еще  радовались  своей власти, как будто  сами  так  же  не были
зависимы от Таможенника, и никогда  не могли понять "за что", когда приходил
их  черед.  Муза,  не  торопясь,  посмотрела  на  пульт.  Последняя передача
"Бессмертных".  - Будете  смотреть  одна  и поставите  свой знак. Ага, вот и
причина: боится. А чего боится? Это же не первая передача. Что-то изменилось
в Городе?  Ну он-то откуда  это знает? Никакой информации  ни  у  кого  нет.
Информации  нет,  но...  Вот  в  этом "но" -  вся разгадка,  и Директор  уже
чувствует. Ну и черт с ним, пусть  боится. На уровне Директора у нее не было
проблем  и  не  было  никаких сомнений.  Все,  что  могло  случиться,  могло
случиться  только  с  Гримером, следовательно, и  с  ней,  но  не по  поводу
неудачной передачи.
     XVI  Клавиш вниз; третий, девятый,  второй. И  сразу  речь: "Напоминаем
содержание  предыдущих  серий.  В  одном  из  районов  мира,  оторванном  от
основного континента,  Бессмертье  стало нормой  и  формой  жизни.  Решением
Главного Совета решено было сохранить количество населения в пределах десяти
тысяч человек. Всех  женщин, способных рожать, уничтожили. Остались  те, кто
больше  никогда не  помышлял о  грехе, десять тысяч бессмертных  стали жить,
наслаждаясь  тем,  что  было создано  ими и  что  окружало  их.  Так  прошло
несколько столетий. И вот люди поняли, что они уродливы,  стары, безобразны;
слабы,  чудовищны и бессмысленны  их жизни. И  решением Главного Совета было
решено за счет добровольцев, согласившихся  уйти из жизни, освободить  место
новому  поколению, произвести  на свет Божий детей, чтобы жизнь сдвинулась с
мертвой точки. И,  о  чудо, в  самом глухом  месте  района  была  обнаружена
девочка, самая последняя в семье. Все семейство умерло, и  она жила одна. Ей
было лет шестнадцать. Не одно поколение рода  охраняло этот крохотный ручеек
жизни, минуя списки, минуя  бессмертных  наблюдателей.  И она была найдена и
приведена на Совет. Ей объяснили, зачем она нужна. Каковы ее обязанности. Ей
показали видеозапись, как она должна была вести себя. И  она почувствовала в
себе желание. И  были выделены десять  самых молодых бессмертных, в возрасте
примерно  до  тысячи  лет".  Вступительный  текст  кончился. Муза остановила
запись. Простучала свой знак  быстро и привычно, затем знак хранилища, затем
знак соединения. Готово. На пульте  зажглась зеленая лампа. Завтра эту серию
увидит  весь Город. Чиста ли запись? Все ли  смонтировано правильно? Однажды
был  такой  случай.  В "Бессмертных"  вмонтировали  хронику  выбора  Главной
пары...  Уход  был  назначен сразу всем Музиным коллегам. После  этого  было
большое передвижение. И только  ее, Музы,  не  коснулись  и этот Уход, и это
передвижение.  Она была парой Гримера,  у нее было имя. Внимание.  Перед ней
выросли люди. Они были приятны на вид, таких одежд не носили в Городе. И был
сумрак. И был час.  Легкие, белые, льющиеся  одежды были свалены в кучу. Все
встали,  сгрудились, тела  людей  были  тощи, дряблы, безобразны,  но  чисто
вымыты,  и  от  них  пахло  приятно.  Тела  давно облысели, все  было как  у
младенцев:  наружу,  невинно,  бесполо.  И даже  в  сумраке, видя  это, было
страшно и горько  за  человека. И  была она. И легла  она, красивая, нежная,
юная... И открыла ноги свои, и подняла рубаху,  похожую на рубаху женщины из
Города. "Зачем  это? - подумала Муза. - И так все понятно. Это лишнее".  Она
остановила запись. Вырезала рубаху. Опять кольцо мужчин. И  она. И, опираясь
на посох, подошел один. И вздрогнула она, и повернулась  к нему, и протянула
руки.  Он  потрогал посохом  ее  руки, плечи,  грудь,  живот  и отошел.  Она
сжалась. Подошли остальные - опираясь на посохи, и вдруг, отбросив их, упали
на  нее все  вместе, разом,  корчась и извиваясь.  И тут кончился сумрак,  и
ослепило  всех светом ярко  и бешено.  И  перестали быть  тела полусмутны, и
вспыхнула  сначала ее розовая  кожа, а потом и их  тела - желтые,  иссохшие,
испещренные синими жилами, и смешалось это чудовище, завертелось, застонало.
Муза посмотрела на шкалу: десять баллов отвращения к иной жизни. Довольно, -
это почти предел, какой может вынести человек. Чудовище стонало, корчилось -
так  черви,  облепив свежую кость, спешат, копошатся, извиваются. Но стрелка
задрожала  и поползла  за красную  черту  к  одиннадцати... Муза  остановила
запись. Закрыла лицо  руками.  Она плакала: "Не хочу бессмертия, не хочу, не
хочу. Господи, какое счастье,  что есть  день Ухода, какое счастье,  что все
это кончается, какое счастье, что мое тело молодо, что я могу видеть  себя и
любить себя..." Но надо  было  продолжать работу. Ей  стало  жалко тех,  кто
будет смотреть сегодняшнюю серию. Она вырезала  часть записи. Успокоилась. В
конце концов, это работа. Со своей задачей Муза справилась. Насилия не было,
она это сделала искренне, добровольно. Каждый должен быть уверен -  то,  что
он делает, либо прекрасно, либо справедливо. Сделанное ею  было,  бесспорно,
справедливо - по крайней мере,  так думала Муза,  которая сама лепила каждую
сцену, каждый жест и знала секрет воздействия и приемы  убеждения, и  все же
она  была сейчас  убеждена  в справедливости  своей работы  и для  нее  было
истиной, что бессмертие  - кощунство. Правда лишь то, во  что мы верим, даже
если мы всего лишь придумали эту правду.
     Она  приложила  ладони к щекам, насухо вытерла слезы и  опять  включила
запись. Пожалуй, эта серия лучшая,  предыдущие давали не более  трех-четырех
баллов омерзения...  А это  предел. Она  уже  почти  не  смотрела  душой  на
неподвижное  растерзанное  тело  девочки,  на  валяющиеся  вокруг скрюченные
беспомощные  скелеты, обтянутые  желтой кожей, она смотрела профессионально.
Они  останутся живы,  эти  старики. Результат этой свалки - мерзость, потому
что они  давно перестали  быть способны  исторгнуть семя и омолодить  жизнь.
Муза  посмотрела на  индикатор:  все  те  же  одиннадцать  баллов.  Вырезала
скорченного старика, валяющегося с запрокинутой, задранной вверх  головой, с
бельмом на  левом  глазу, сжимающего  клок  рыжих  волос  синей рукой.  Чуть
убавила свет,  проверила  по  индикатору.  Точно  десять баллов. Достаточно.
Хорошая работа,  даже удачная.  Если б  она  не была Музой, можно было бы  и
ждать поощрения.  А так она выше всех возможных форм поощрения - у нее  имя.
Проверила  контрольных  зрителей. Девять - одиннадцать баллов. Норма.  Город
сегодня еще раз убедится в гуманности  своего закона. Уход  -  высшая  форма
справедливости.  Как разумна  эта мера. Я  думаю,  если  б каждый так же был
убежден в совершенстве и разумности мира, который его  окружает, сколько  бы
истинного счастья испытал за свою жизнь.
     XVII А  вот  Великий  Гример может вполне  обойтись  и без иллюзий. Это
только микробу,  живущему в  кратере действующего вулкана, нужно воображать,
что он в раю, дабы выжить, а Великий Гример, наоборот, чтобы не было скучно,
иногда должен придумывать себе развлечение, ковыряя в носу, лежа в  постели,
чтобы чувствовать себя  как все. Но не сегодня - сегодня ему не до скуки, он
закончил свою пару, вполне доволен работой и в своем благодушии совсем забыл
о ссоре с Таможенником, которая в действительности была пустячной, да и чего
между друзьями не бывает.  Надо сказать, оба обязаны друг другу: один в свое
время  сделал другого  Таможенником, а тот,  другой, в свою очередь,  сделал
сделавшего его Великим Гримером. Почитай как лет десять они вот так и  ведут
этот Город,  помогая один другому. Но, справедливо считают  в  Городе, самая
крепкая любовь - короткая; самая прочная дружба, которая вовремя  кончается.
Так-то оно так, но дружба Сотой и Музы - это ее частное дело, а вот Великого
и Таможенника -  тут другой  коленкор:  от того,  к а к у них,  покой Города
зависит.  Но  все люди,  все прыгают.  А жаль. Хорошо, если б  Таможенник  и
Великий не прыгали, а как-нибудь  помертвее, что ли, были. Помертвее? Ну  не
помертвее, так бесчеловечнее, что  ли? Увы, на любой  линии, с любым именем,
внутри не перестает существовать человечек, даже если он и невидим. И в этом
вся причина? Может, и другая, но это пока не  моего письма дело. Сейчас  бы,
наверное, Таможенников человечек человечку Великого горло  перегрыз,  если б
числились они в  пределах даже первой  сотни.  А так - накануне  завтрашнего
выбора Главной пары, празднуя с Великим окончание его самой удачной операции
(ведь это только  подумать:  степень  подобия  -  минус ноль и три  сотых  -
такого, пожалуй, у него за все время работы не было. Даже  у Таможенника эта
степень только чуть выше). Так вот, раз так удачно сложились последние дни у
Великого и - хороший результат, а  для  мастера результат не последняя вещь,
это тебе и цель, и  перспектива,  и движение, ты  думаешь,  Таможенник зол и
неприветлив или,  что одно и то же для умного глаза, притворно мягок и мил -
ошибаешься,  на сегодняшний вечер Таможенник  убедил  себя  (это не  каждому
доступно), что ближе Великого и  друзей нет, что истинная правда. И  что тот
сделал Таможенника Таможенником (что справедливо  тоже). И  что этот человек
ему  мил и приятен в  своей удаче и в широте. Ну  Бог с  ними,  с  пустяками
расхождений,  которые сегодня  приятны Таможеннику, как привычные  комната и
кресла, сад, в  котором можно в  любом выборе давить  птиц,  единственные  в
Городе - даже у Таможенника этого нет - картины, на которых множество разных
лиц  и которые,  конечно, интересны и  опасны  своей  непохожестью.  И  даже
Таможенник, боящийся сомнения как  огня, никогда бы не повесил их у себя.  У
каждого в доме много картин и портретов, и на всех варианты Образца -  сидя,
стоя, лежа, на бегу, в фас, профиль, сверху и сбоку, и каких только нет, и в
окружении лиц, аналогичных Образцу, но с соответственными степенями подобия.
Опытному  глазу не стоит и  труда  определить,  кто -  кто. А  каждый глаз в
Городе в этом смысле  профессионален... В общем, что там говорить - приятно,
привычно, уютно, удобно,  свободно Таможеннику с  Великим! Удобно,  приятно,
свободно,  повторяет  он сам про  себя сначала,  а  потом настолько начинает
ощущать это, что даже перестает д у м а т ь так, а начинает так ж и т ь. Все
ему  нравится  в Великом,  его  руки, руки мастера, неторопливая  речь,  его
смешной  рассказ  о  том,  как  его пара,  сегодня увидев  друг друга  после
последнего  сеанса, расплакалась и  они  бросились от  счастья друг другу на
шею, а уже последние пять лет они ни разу не обнимали друг друга. И  вдруг -
опять  любовь  вернулась, и  это  не притворство, а рукотворная любовь. И не
вечер  для  обоих,  а  что-то  вроде  карнавала,  тихого,  замедленного,   с
фейерверками, масками  - незатейливыми, милыми, смешными. И когда Таможенник
напоминает  Великому их ссору, тот смеется и даже плачет, - как же они глупы
в этой  короткой жизни, что могут  ссориться, хотя, может,  и это нужно. Все
нужно, и все можно, в конце концов, человеческие эмоции и  двигают, и творят
историю.  Хотя  какая там история. Ведь  они знают, чего  стоят  эти  куклы,
которые только  воображают  себя  людьми.  Они прыгают, вертятся, зависят от
перемены номеров и места в Городе. А и места, и перемена номеров - во власти
Таможенника и Великого, а больше ведь и нет ничего у этих кукол. Да, говорит
Таможенник, эмоции - это хорошо, и, может, даже то, что мы можем говорить об
этом, тоже на дороге не валяется. Доверие - вот смысл жизни, а в этом Городе
только мы  можем говорить все друг другу. И сам Таможенник  верит  в то, что
говорит,  и  сам поражен  своим открытием. И оба довольны вот этим  приятным
вечером,   каких  у  них  впереди  еще  о-о-о...  А  что  ссора  помогает  и
катализирует отношения,  это надо учесть. Это и  разобщение,  и одновременно
повод испытать друг друга в доверии. Только давай, решают оба, случится что,
не таить столько времени  в себе, говорить  об этом сразу. И тут  две нежные
души не выдерживают и обнимаются. О завтрашнем вечере почти не говорят, да и
чего говорить - сценарий  написан,  роли  распределены, иллюстраторы покажут
то, что надо, даже  если это будет не так. Уж сколько лет без осечки. - А ко
мне скоро баба придет, - сообщает Великий. И это  можно,  до чего  у них все
просто. -  А я как  всегда,  - отвечает  Таможенник. И это можно, потому что
каждый  каждому готов последнюю  мыслишку  на свет  Божий вытащить.  И когда
Великий рассказывает, как его  новая баба дрожит и как она закусывает зубами
покрывало,  чтобы  не  разораться,  все-таки   при   Великом  неприлично,  -
Таможенник  спрашивает разрешения, чтобы  остаться и  посмотреть.  И Великий
доволен: конечно, это даже острее. Они знают, а она нет... Точно: оба такого
вечера  за  всю жизнь  не  имели,  счастливее вдвоем, пожалуй,  и  не  были,
все-таки мужская дружба  ни с чем  не  сравнима.  Таможенник идет в соседнюю
комнату, плача и не стыдясь  своих  слез, а бедная  Сто  с чем-то  на  дожде
простояла  час, пока  наша пара  убеждалась  в  общей  прежней,  неизбывной,
вечной, верной привязанности. И вошла она, промерзшая, дрожащая, холодная. И
свет не  погасил Великий, а, раздев,  стал разминать всю,  как массажист,  и
разогрел ее тело, а вот душу не отогрел... Чуть дрожала и стонала она... Но,
конечно,  так,  чтобы Великому угодить, все-таки  он человек единственный  и
необыкновенный, но только так, умом стонала она... Даже Таможенник это понял
и  ушел,  не дожидаясь конца, другим  ходом.  Да и договорились они, что  он
уйдет... Шел  и,  забыв о девке, плакал, и  дождь сливался с его слезами,  и
падал на черный гранит, и стекал по незаметному глазу наклону в канал.
     XVIII Но  пора уже было выкручиваться из состояния нежности к Великому.
Не так-то просто в мгновенье сделать это. Это тебе не  скорость переключить.
Пожалуй, еще  и в  дом  Таможенник  вошел, любя  Великого. И на кровать,  не
раздеваясь,  прилег, любя, и  под одеяло  залез, любя. А вот уже потом вроде
как бы  и отошло.  И потихонечку отношение, как  телега без  лошади  с горы,
поползло вниз сначала медленно, а потом все быстрее. И опять мысль, которой,
когда он сидел у Великого, и в  помине не было, откуда-то из двойной  стенки
вползла  и  весь  мозг  заполнила, холодный, точный, быстрый.  Пара  готова.
Гример  сделал лучше, чем  он предполагал.  Муза, кажется,  тоже поверила  в
удачу, увидев Сотых. Иллюстраторы заменены. Зал готов. У кандидатов Великого
у  бабы  под  правым ухом едва  заметный  шрам,  который в  увеличении будет
огромен. Выполнившему шрам произведен Уход. Великий любит Таможенника. У них
самые  добрые отношения за весь их период службы. Это позитив. Но  Великий -
все-таки  Великий.  И   его  мгновенная  реакция  может   быть  неожиданной.
Предположим, случайно, проверяя иллюстраторов, он узнает об их замене? Такое
невозможно. После сегодняшнего вечера он вряд ли завтра будет раньше, чем за
пять  минут  до  начала,  как  это делал  все  последние  пять лет. Надо же,
пригодилась  и  девка,  которую  недавно нашел  Таможенник Великому.  -  Как
забавно, -  ухмыльнулся Таможенник,  -  я мог  бы поклясться, что вижу  ее в
первый  раз.  Надо  же,   как  управляем  человеческий  мозг.  И  что  самое
интересное,  Великий тоже нравится ей. И может,  даже больше, но она человек
чести  и  раз  верность  обещала  первому  Таможеннику,  то...  Не  очень-то
заблуждается  Таможенник насчет их  верности. Вполне  она  может с  такой же
убежденностью   рассказать   Великому,   что   она   его    любит   сильнее,
следовательно...  А что следовательно? То,  что  он  ее знает, естественно -
бабу  Великого  Таможенник  по должности обязан знать. А что она  следит  за
Великим,  тут  Таможенник ни  при чем. Просто  они  делились  впечатлениями,
восхищаясь уменьем и  в этом Великого. И все-таки завтра утром ее надо будет
взять. И прежде Ухода сделать  так, чтобы она, помимо долга, сказала все еще
и от боли.  Это поубедительнее.  Девка чувственная, значит, скажет все,  что
надо. Но вот весь  ли это  негатив? Нет. Все возможно. Все. Великий  не  зря
номер второй, то  есть на самом деле тоже первый, как и Таможенник, а это не
только  профессия  и  дар   -  это  еще  и  дипломатия.  И  мгновенность,  и
неожиданность реакций.  Только они сейчас там  где-то,  внутри,  спрятаны за
двойными стенами за ненадобностью, но придет  час и... Нужно быть готовым ко
всему, но сделать все возможное, чтобы  не  произошло ни одной накладки.  Но
радоваться,  рассуждать по поводу  хорошего исхода можно  только после Ухода
Великого,  а  для  этого  тоже нужен  повод.  Впрочем,  это  дело  Комиссии.
Председатель  -  тот угадывает мысли  на  расстоянии.  И  если  только  весы
качнутся в сторону  Таможенника, его  чаша  поползет  дальше  автоматически.
Хороший  Председатель сделает все,  что  надо. А этот Председатель отличный.
Только вот бы чаша Таможенника  не пошла вниз.  А как она пойдет? Он  же  не
Гример, не делал  операции. В крайнем случае,  он будет  возмущен и  удивлен
вместе  с  Великим. А  после  вчерашнего вечера  в  душу  Великого  и  мысли
маленькой не заползет, - извиваясь всем телом  и дрожа раздвоенным языком, -
что Таможенник принимал в этом  участие. Гример попадется на этот раз  один.
Ну  ладно. Когда  все варианты разобраны, можно  и  спать. Таможенник  через
голову  снял  рубаху,  сходил  вымылся,  растянулся без  покрывала и  быстро
заснул.  Только  во сне  он  скулил  и вертелся,  как  побитая  собака,  как
полураздавленная кошка, и плакал, и просил прощения, но это уже во сне, а во
сне  человек не владеет собой. Таможенник  тоже человек. И  руки его сжимали
подушку,  и  тело  синело, и  казалось,  кто-то  душит  Таможенника,  но  он
вывертывался из этих рук, и борьба продолжалась, и победы не было ни на чьей
стороне.
     XIX Но побоку сны Таможенников и им подобных - пора вспомнить о простом
человеке, который живет в этом Городе, ибо для Таможенника и Великого -  все
люди  простые, кроме них, разумеется, а для Таможенника,  может, и Великий -
простой человек. Что  они? Как они? Эти простые люди? А у них сегодня бал  -
это раз.  А у них  сегодня день встречи - это два. Единственный день в году,
ибо  в этот  день открыт  зал Дома, где они  могут  быть вместе и где  им не
страшен дождь, который,  идя не  временно,  а  постоянно, гонит  людей силой
своей в  жилища, а жилища узки и тесны, и  негде  простому человеку  увидеть
всех разом. Итак, а у них  сегодня почти что равенство. И имена.  И  номера.
Ждут  дня  Выбора,  дня  встречи,  дня  свидания,  дня,  когда можно  и себя
показать, и  людей посмотреть. Как манны небесной.  И это радостное ожидание
буйно (по понятиям Города, разумеется)  проявляется  в том, как  медленно  и
чинно движутся  они  по направлению к  Дому.  Дать  бы им  факелы  в  руки -
надежные такие, чтобы на  дожде не  гасли. И посмотреть  бы сверху с  высоты
Дома, как ползут маленькие мерцающие  огни, словно муравьи к муравейнику, на
холм -  где Дом ждет их. Как веселы  они - простые люди, как праздничны, как
ликуют  они. Выбор  -  а это значит,  и  у  них есть надежда. Выбор - а  это
значит, выбранной парой будут  счастливы и они. А зрелище, что ждет их после
Выбора... Идут они в  полном ликующем  молчанье, и распахиваются все новые и
новые  двери, едва достигает  их шествие. И какова справедливость - вышедшие
последними движутся первыми, а вышедшие первыми - движутся последними, чтобы
не  было путаницы, давки. Дай  им факелы  в руки и увидишь  огромное дерево,
ствол которого корнями своими уходит в двери Дома, а  крона распласталась по
всему Городу, и  дерево все растет, и кажется, что  ветви его не вмещаются в
стены Города. Но это  иллюзия  - заставь их сейчас  вернуться и спрятаться в
своих норах, и на  улицах не осталось бы ни одного человека.  Только фонари.
Дождь.  Каналы. Камень. Холодные, черные, молчаливые.  Но ничего подобного в
день  Выбора  не произойдет -  идут люди.  Для  чего же  ветви,  которые  не
убираются  в границах города?  Чтобы напомнить, что это иллюзия. Людей ровно
столько, сколько места и номеров и жилищ в каменных кварталах. А  огромность
шествия тоже иллюзия, в которой  столько же истины, как в  утверждении,  что
земля неподвижна. Но трудно не верить глазам своим. Все понимаю - и все-таки
факелов  столько,  что  они разорвут этот город и он лопнет и разлетится как
воздушный  шар.  "Увы  мне,  увы мне,  брате..." Не разлетится, и  у иллюзий
бывают пределы, да и  потом они надежно ограничены  реальностью. Распахнутая
дверь Дома, как  фокусник огонь, глотает бесшумно текущее в  нее дерево, она
ненасытна, не такое количество может проглотить, если выпадет нужда. Оставим
извивающееся  горящее  огнями  туловище  дерева  догорать  на улице.  А сами
изнутри  посмотрим, как  толпа входит  в святая святых Города.  Здесь  опять
кончается равенство улицы, там все вместе - вверх к Дому на холм - строгим и
мерным  шагом, все в плащах, с факелами, под дождем.  А  здесь опять  тот же
Город. Да, это  не  зал. Это именно Город в миниатюре, вывернутый наизнанку,
только вместо домов,  ячеек, квартир  - кресла, и все они тоже под номерами.
Полукольца рядов с трех сторон спускаются от входа к сцене. Как удобны ряды,
проходы меж  ними  широки, легко каждый  идущий,  отыскав свой  номер, может
сесть, не  мешая другому.  В самом верху и  вниз  далее -  места для имеющих
номер, около самой сцены через широкую полосу отбива три полукольца - кресла
для носящих имя. Сухо, тихо, над головой голубой купол, и  яркий желтый свет
посредине. Такой яркий, что лучше не смотреть туда. От этого света голубизна
бледнеет и  почти  кажется белой.  Бесшумно, медленно заполняется  зал,  как
будто вино наливают в чашу, сначала на  дно,  а потом уже  до краев. Сначала
имена - внизу, на дне, около сцены. Течет в широкие двери поток. Не медленно
и  не  скоро,  а заполняется  чаша  зала,  которую,  если увеличить  да  еще
совместить обе полусферы в одну - Города сверху и  зала снизу,  - получилась
бы земля, которая  закрутилась бы  вокруг своей оси-точки, где  сейчас сидят
Таможенник, Великий и Председатель Комиссии Выбора. Так вот, получив землю и
разобравшись  в ее устройстве, вы  бы убедились, что номер - это и есть все,
чем  владеет человек в  этом зале.  Здесь  все наружу -  кто чего стоит, кто
какое место  занимает, на сколько номеров за год передвинулся, и  даже такая
тонкая  вещь  стала бы доступна, как то,  что  последнего  из имеющих имя  и
первого из номеров разделяет  бездна,  и в  этом  зале  эта истина  выражена
широким проходом,  можно сказать, рвом, который  и слепому виден.  Перескочи
эту  пустяковину. Где  уж  там, может,  всю жизнь  до Ухода  проживешь  и не
сможешь   это  пространство  перейти,  а  всего-то  метра  два  в  зале,  и,
разумеется, слезы, труд, мастерство Гримера, судьба, наконец, на самом деле.
Хочешь попристальнее посмотреть на них - посмотри, сейчас десять минут самой
великой коллективной  свободы.  На  сцене сидящие  молчат, и  каждый в  зале
предоставлен  самому  себе.  Десять  минут до Выбора, десять минут до  бала.
Веселье в разгаре, все молчат и друг на друга смотрят, кто - где, что за год
произошло. Ведь все видно. Да и себя всем, кто тебя видит, показать не  грех
и единственный случай, вырос ведь? А? И главное,  не дай  Бог, перепутают их
номер.  Хорошо еще в выгодную  сторону,  а если наоборот? И поэтому вставшие
стараются перейти на ряд-второй ниже - и здесь хорошо встретить тех, кто еще
недавно  с тобой был, а  теперь прилично  опустился,  весь зал  -  чаша,  и,
естественно, что самое высокое место - это самое низкое кресло,  но "низкое"
- слово, противоположное по смыслу истинному его значению. Здесь все иллюзия
и условность, но они-то эту условность знают как таблицу умножения. И  никто
из них ничего не  перепутает. Стоят группками, на переходах, между поясами и
секторами  рядов,  и  тихо,  полуслышно,  важно и солидно говорят, и вот уже
смешались   номера,   и  Пятисотый  может  вроде  бы  и  среди  Четырехсотых
затесаться. А вон Сто тринадцатый, пузырится  весь на главной границе -  ишь
куда забрался, пострел, энергией исходит, и корчит такие рожи, что временами
действительно кажется, что лицо его - лицо имеющего имя и он здесь случайно,
даже вроде непонятно, как он  сюда на верхотуру забрался и зачем.  Вроде вот
подошел только  к своим прежним забытым однокашникам и скоро уйдет. И никому
наверняка  даже  в  голову не приходит, кроме  знающих его  лично, что после
десяти  минут  свободы  вернется он  в  свое  Сто  тринадцатое  к своей  Сто
тринадцатой, которая, как делает это половина примерно  зала, сидит на своем
месте и ждет начала. И все мысли ее, Сто тринадцатой, там, где сидят их боги
и  где перспектива зависит от их взгляда, и,  шевеля  губами,  в полузабытьи
свою судьбу  просчитывает...  И  ей  не  до болтовни  крохотного  человечка,
который  доводится ей  парой.  И  до  того забылась,  что рубаху  выше нормы
подняла, судорожно комкая подол в потных ладошках. И через два номера от нее
сидящий Сто пятнадцатый протянул руку к ее руке. Опомнилась Сто тринадцатая,
и  выпустила подол, и так резанула глазком сощуренным Сто пятнадцатого,  что
тот  убедился в неосновательности своих ощущений и догадок,  встал и пошел к
группе, где  его ждали  глаза, которые уже давно были  его.  Из Сто двадцать
второй пары. Интересно вот так стоять. Здесь она - напротив он, он  -  ее, а
она - его,  до кусочка  кожи наизусть выучили,  а для всех  чужие, а  вокруг
десяток номеров, обсуждающих последние новости перемещений, и перспектив,  и
ошибок,  и  того,  как  вот   этому  не  повезло,  но  это  временно,  он-де
передвинулся за  год только на  один номер, это, конечно,  не  рост,  но вот
другие и этого не имеют.
     И  вот ведь можно  услышать,  что  другие  это  еще  не  мера... А  Сто
тринадцатый кипятится,  он  в  этой  группе  вроде  информатора  о  том, что
происходит там, внизу, у тех... Он поднимает палец, что он  в ближайшие дни,
мол,  будет  там,  и  это  вопрос  действительно  дней,  и  что  за  год  он
передвинулся на двадцать номеров, но для него это-де не  предел, а у лица ну
прямо-таки  другая степень  подобия. Так научился, собака, держать  его, что
спутаешь,  даже профессионал  спутает.  Ах, если бы  вот  сейчас  закончился
перерыв и спустился он туда, где все его мысли... Жди, жди, милок, времени у
тебя вагон. Будешь еще там, внизу. Зато у тебя сегодня  лихая  перспектива -
спуститься вон туда и на равных заболтать в сановитой, степенной группке. Ты
думаешь,  если они имеют номера повыше, то есть поменьше, то речь у них идет
об  ином... И тут иллюзия. Такое  ощущение, что ты  никуда не уходил.  Та же
тема.  Обсуждение перспектив.  Те  же заботы  гнетут, вечные  - имя бы им...
Упаси тебя Бог оставаться и выдать себя - что-де имеешь ты  право опуститься
куда угодно,  вплоть до первого ряда...  Все  эти  сто пятые, сто тридцатые,
двухсотые и  прочие  - высокие и низкие, толстые  и  тонкие, заговорят тебя,
впившись зрачком в очи  твои, что они, вот именно  они, и  стоят того, чтобы
сидеть  там в  первых  рядах, и то, что  они здесь, временно,  во-первых,  и
кратковременно, во-вторых...  Беги  в первые ряды, беги,  жаждущий покоя,  у
них,  слава Богу, нет перспективы, но есть этот покой, им некуда стремиться,
послушай, о чем говорят они, а ни о чем не  говорят они, все сытые,  им не о
чем говорить, разве что  о бабах,  но  и здесь  они прошли  такую школу, что
о-о-о-о, а о  работе  - что о ней  говорить,  они делатели, и у них все  уже
позади,  у  них  даже имена есть, то, о чем верхние  даже  в  приступе белой
горячки помышлять не  могут, потому  что  можно сменить номер  внутри  своих
рядов, а уж чтобы перебраться в первые ряды, как нашему Гримеру, такое раз в
век и удается кому-то, если  не считать баб, - а они не  люди,  не сами,  во
всяком  случае,  - но чтобы и это  не мешало  людям жить,  скрывают и  пишут
перешедшего как исконно своего, но что-де который был временно  в  наказание
лишен имени. И  что, мол, сверху  вниз  естественного,  то есть  единственно
правильного  движения, и  нет, и не  бывает, и быть  не  может. Как дождь не
может  прекратиться, а солнце, если бы оно было,  идти  с  запада на восток.
Тоже справедливо. Все  в  этом Городе справедливо.  Пожалуй,  справедливость
здесь достигла  предела. Есть цель, но она неисполнима, чтобы не исчезнуть у
живущего  и не обессмыслить его жизнь.  Ты скажешь -  у имен? Ну,  они и без
цели уместны, и тут справедливость - и такие нужны (как факт)  цели, которая
не завтра, не послезавтра, а сегодня. Понятно, как  лихо устроено? Но  тише,
десять минут  на исходе... И Сто тринадцатый юркнул на  место,  скривившись,
что мол, временно посидит здесь. Муза, которая говорила с Сотой, отправилась
на  свое место. И Гример, посмотрев  в последний раз  на  свою  работу, весь
белый, отправился к Музе, боясь глядеть на Великого. А тот и не знает вовсе,
что вот в этом рядовом Гримере, может, финал его карьеры... Но ладно, в мире
порядка  бывают тоже теоретические просчеты, которые потом быстро  обрастают
теорией справедливости.
     ХХ Тише, тише...  Шуууу. Смолкает зал, как море, выдохнув воду на песок
в сильный мороз - мгновенно превращается в лед. И вот вокруг только мертвая,
холодная, каменная тишина. Гаснет, затухает, затуманивается  свет в зале, он
исчезает,  и  теперь это действительно одно лицо. Без рядов  и номеров, лицо
смотрящего  и творящего, лицо  выбирающего.  А на освещенной сцене трое. И к
ним  идет  первая пара, которой сегодня предстоит  стать  Главной. При своем
участии именно в Выборе никто никогда не сомневается и в справедливости, и в
том,  что  эта пара будет Главной. Здесь смотрящие в зале разделятся на тех,
кто  знает пару, и на тех, кто  не знает ее лично. Каждый незнающий однолик,
он зависит от  легенды, а вот каждый  знающий, увы, знает и относится к паре
сам  по себе.  Да  и подумай,  может ли,  например,  Сороковой относиться  к
женщине из  пары  как  все,  если вчера  целых  два  часа  он шептал  в  это
правильное  розовое  ушко  их  тайные  слова,   она   же  вот  этими  губами
потихонечку, как девочка с  корзиной, обошла  весь лес и сорвала  все ягоды,
которые ей попались на  пути. И -  столько тайн, сколько нитей протянулось к
сидящим в зале от этой пары. А если бы продолжить эти нити, то оказалось бы,
что сидящие в зале, знающие главных кандидатов, связаны такими  же нитями со
всеми сидящими в зале. И  возьми пару, да приподними ее, да вознеси к куполу
-  и  весь  зал  закачается  на  этих  нитях, и ты увидишь,  что весь Город,
собравшийся  здесь,  оплетен  двойными,  десятерными  линиями и  нет  такого
человека, кто бы не побывал  с кем-то, а та, в свою очередь, побыв с кем-то,
не  связала того крепкой  и  прочной  связью. Это  хорошо,  что мы не  можем
поднять  главных  кандидатов, показать, как  Город  связан внутри  себя. Это
хорошо,  потому что у сидящих в зале  остается иллюзия. Что только  знакомые
связаны  с главной парой,  а  они в этом  случае ни при чем. Да и откуда  им
знать, что через знакомых они тоже связаны, все связаны друг с другом. Бррр.
Ну  ладно,  посмотрели, и  хватит,  думаешь,  ты не связан  в  этом со  всем
миром?.. Ладно. Пора. Они здесь. Глаз - на сцену, там уже начинается то, для
чего  они здесь.  Внимание.  И  пара поднимается на  желто-черный  очередной
помост на сцене. И нет уже  никого вокруг -  свет  погашен. только лица  еще
выхватывает луч из темноты, но вот и он исчез. И уже на экране вверху, рядом
их  лица -  огромны и подобны. Не голова, только лицо на экране  видимо; как
будто маску вырезали,  и цвет волос не важен, и есть ли  они вообще, и линия
черепа не имеет значения. И так просторны лица и так широки, словно огромная
карта  двух полушарий легла  на экран,  только то, что справа, подобно тому,
что слева. И на каждом вверху - на севере - холодное белое снежное поле лба.
На юге - внизу, круглый край подбородка, плавный, как залив моря. На западе,
словно изрезанное  петляющей рекой поле, нежное голубоватое ухо, а  справа -
на востоке - второе, розовое и прозрачное, словно туман при  свете встающего
солнца.  Огромная эта территория  пространств, на котором кажутся морщины  -
горами, пот  меж ними  -  голубыми озерами,  застывшими  среди гор. И только
глаза делают живыми это пространство. И все же, когда они замирают, кажется,
что земля и эти лица похожи друг на друга, как две птицы на одном  выстреле.
Взиууууу, - как пуля через зал, и над лицами Главной пары вспыхнул  Образец.
Лицо Образца  было хорошо  видно до начала вечера, огромное висящее над всем
залом, но вот  когда потушили свет  и высветили только лицо  будущей Главной
пары,  погасло  и  лицо  Образца.  Чтобы глаза  на мгновенье  забыли  о  его
совершенстве и  снова наново  увидели, как прекрасна эта великая территория,
необъятна и  исполнена  гармонии и  соразмерности. Теперь это  уже ансамбль,
трио - два лица Пары и третье - Образца. Как танцоры на сцене, одновременно,
разом,  синхронно,  перевернулись  они  направо.  Пауза. Зал  только  зрачки
перекинул  направо, за ними, как фокусник один  черный шар - из левой руки в
правую. Пауза. И на глаз видно,  что это за работа,  один к одному. О  таком
только грезить во  сне мог бы каждый  сидящий  в зале.  Если  бы и  над  ним
работал  Великий... Сколько  мыслей  пробуксовало, как  мотоцикл, в  голове,
сорвалось  с места  и улетело  в  голубую даль.  - Ах... - Общий выдох вышел
наружу.  В  нем  и  зависть,  и  ненависть,  и сострадание,  и  соучастие, и
наполнение  мечты...  Разве  все  расшифруешь?..  Загорелись  цифры  степени
подобия. Иллюстраторы  работают как часы. Первый -  минус  ноль  три  сотых,
второй  - минус ноль две. Наш Гример о таком и мечтать не мог, даже по новым
данным.  Сердце куда-то, как мышь,  юрк вниз  -  и вроде, как  яйцо,  сейчас
разобьется.  Нет,  еще  задержалось,  опять  зрачки  в  левую  руку фокусник
перекинул, и все три лица налево  перекинулись. Что это?.. Мышь вернулась на
место,  яйцо  -  в  скорлупу, хотя там,  возможно, был уже  цыпленок... Муза
поперхнулась. Знакомые похолодели, незнакомые глазом моргнули, как будто  на
них  замахнулись. Вспыхнул свет на сцене, и погасли проекции  пары.  Остался
только  один  неподражаемый  Образец.  Великий  не поверил  глазам  своим  -
во-первых,  степень  подобия  была минус ноль одна десятая, а во-вторых, под
правым ухом он увидел увеличенный  огромный, грубый шов. Не  может быть - он
помнил, как его тщательно привели в порядок, и еще именно тогда,  заканчивая
шею, подумал, что мог бы  и  больше  сделать с  лицом, если бы  у него  было
время. Великий  посмотрел на Таможенника  и  увидел  на  лице  его  испуг  и
недоумение. То же самое, наверное, выражало и его лицо, так что Таможенник -
зеркало. Великий вспомнил вчерашний  вечер и перевел глаза на  Председателя.
Тот был  бесстрастен  и  спокоен. Но, может быть,  это  недоразумение. Может
быть, ничего страшного. Там сидят проверенные  иллюстраторы. И сейчас, когда
на помосте появится пара номер два, все встанет на свои места. Нет, не все в
порядке.  Зал  волнуется. У  многих такие  степени Подобия. Почему  не  они?
Такого не было на их глазах ни разу. Что-то случилось. Еще не понимает никто
что, но случилось. Муза вцепилась в  руку Гримера. Гример  подался вперед  и
как будто оцепенел. Сейчас его пара.  Шрам явно положен  уже после операции.
Это не Великий. Зачем, разве недостаточно было того, что у пары Гримера выше
коэффициент  подобия,  чем у первой  пары? Запас прочности...  А если это не
так? А если  он не дотянет, тогда его победа будет только для них победой, а
для него - нет. Он не смог сделать, что был должен, или вообще не нужно было
стараться, и можно  было с его параметрами  готовить  пару.  Не  может быть!
Голова пошла  кругом.  Неужели  он ничего не  значит, и  его  ремесло, и его
уровень, и его  жертва - своим покоем, и именем, и жизнью, и Музой... И  его
сроки,  в  которые он сделал невозможное. Стоп,  перестань мучиться заранее.
Сотые уже на помосте. Уже идет работа с их лицами, как флюгеры, вертятся они
на  экране.  Опять фокусник  зрачками жонглирует.  Опять трио под эту музыку
исполняет ладный  и  синхронный танец.  Одно па, второе.. Ах, как  прекрасен
Образец.  Еще  одно...  Цифры.  Цифры.  Цифры,  много говорящие залу,  а  уж
Гримеру! Каждое подобие  в пределах сотых, но он так точно  даже не работал,
его  параметры  были  грубее. И  то,  что  для всех стало ясно  только через
несколько минут,  Великий и  Гример  вычислили прежде. Великий посмотрел  со
сцены на Гримера, которого  учил, не очень  веря  в  его незаурядные,  но  в
достаточной  степени приличные способности, но учил как человека одаренного,
необыкновенного. А вдруг? Чтобы перед  собой  не  возникло вины непонимания,
Великий  сощурился. Так  удобней  смотреть ученику в глаза. Не  может  быть!
Гример  отвел глаза...  Щенок! Брезгливость  исковеркала  губы  Великого. Ну
ладно, еще не все кончено. Он перевел прищур на  Таможенника. Лицо его  было
растерянно-удивленным. Растерянности и удивлению его  верил Великий,  но вот
неучастию  в происходящем  поверить  не  мог.  Не  мог!  И эта мысль  теперь
медленно поднялась в мозгу Великого,  как тяжелая  птица,  которая  была, но
принималась  им  за  куст  в сумерках,  потому  что свет был там,  где  была
нежность от мужской дружбы. И все-таки мозг верил, а ощущение нет.  Ну да не
в этом дело, вспыхнула кровь, и птица, обнаруженная светом, стала двигаться,
маша крыльями,  и вот уже  тесно ей  внутри и грудь  выдохнула ее... Великий
любил драку, поэтому он и стал Великим. Чему удивляется  он? Сам же еще даже
влез  на  это место.  Тогда он  умел драться.  А  что,  разве умеющий  может
разучиться своему  уменью? Сытый лев не  перешибет хребта козлу, потому  что
перед ним всегда сырое и свежее мясо. Зачем? Но дайте льву  проголодаться...
Но никакого  прыжка. Надо еще  более  прикрыть  глаза и  спрятаться  за этот
занавес, чтобы другие  не разглядели твоих  движений.  Очень удобная  вещь -
веки. Ага, Таможенник заволновался, но незаметно. Сейчас уже идет  степень -
минус  ноль, две сотых. Ого, выше его  контрольных данных. Не может быть. Но
теперь  дело не в том,  что может быть и чего нет. Работа - это  те пустяки,
которые уже остались позади, дело не в ремесле. В политике. А в политике нет
законов, а есть  проигрыш или победа. А уже  дальше  шел праздник. Начинался
главный  и самый  ответственный момент.  Момент  наложения.  Все маски  были
повернуты в профиль. Каждая вспыхнула своим цветом. Желтым - она, Зеленым  -
он,  Красным  -  образец.  И  -  внимание.  Сердца  остановились и перестали
выполнять свою  ответственную  функцию звукоисторжения. Остановилась музыка.
Ну... дальше уже дышать было нечем,  но никто  и  не  дышал.  Ну... Может ли
дышать опущенный с головой в воду? Может ли дышать всунутый в петлю, качаясь
в воздухе, который никуда не исчез... Топящий в том случае советует -  попав
на  дно  реки,  притворяйся  рыбой, пока  не  захлебнешься.  Ну...  Чем  еще
заполнить эту паузу? Что они, и  в самом  деле рыбы,  что ли? Может, жабры у
них под кожей запасные вшиты? Ах, черт, я больше не могу. Я даже не понимаю,
почему они могут. Ага... пискнуло,  скрипнуло  первое  сердце. И... Что  тут
началось! -  все  выдохнули...  Шууу... Совпали цифры  на контрольном  табло
Совпадения. Мгновенье. Было  темно.  Потом вспыхнул свет, обнаружив на сцене
Таможенника, Великого, Председателя и  нашу - теперь Главную пару. Боже мой,
я  никогда  не  видел   такого  буйного,  пьяного,  страшного  веселья;  они
победоносно, гордо, с чувством исполненности  долга молчали.  Во-первых, они
решили свою судьбу. Потому что каждый раз в жизни мог стать кандидатом,  но,
конечно,  не  Главной  парой.  Дело  дошло  до  того,  только   не  пугайся,
пожалуйста,  что чье-то сердце поторопилось -  немыслимо! - и ударило вместо
одного два раза. Так бывает, когда, например,  человек куда-нибудь торопится
и спотыкается вот так - рраз, и все. Никаких аплодисментов, никакого шороха,
случилось немыслимое  - вторая пара стала Главной. Главной парой Выбора. Вот
оно, мелькнуло в  голове  Сотого.  Вот оно, - все правильно. Ноздри его чуть
вздрогнули  и округлились, как ноздри собаки, учуявшей дичь и нашедшей ее...
Сотая  была ошеломлена,  она еще  не знала, чем это кончится, а зал  молчал,
тоже  не зная,  как ему отнестись к  происшедшему.  На их  глазах  произошло
невозможное, т. е. вроде как могло еще произойти.  И тут Таможенник взглянул
на Председателя. Председатель легко  и  спокойно  встал,  подошел к первой и
второй паре  и разрешил им сесть в зале. Те встали и пошли. Что это была  за
походка. Так ходят  дети после тяжелой травмы. Мало того, что они сами плохо
ходят,  они  еще  и  повредили  эти  неумелые ноги. Зал  тоже  был  похож на
игрушечный поезд, у которого отказала заводная пружина, он стоял  на месте и
тихо поскрипывал вагончиками...
     XXI И  Таможенник  осторожно разрешил  себе  предположить,  что  дело в
какой-то степени движется  в  нужном  направлении,  и  осторожность его была
весьма  уместна. Ибо  встал Великий. Махнул рукой.  И иллюстраторы  послушно
выполнили его приказ. Погасли цифры. Все было так, как должно было быть: ему
подчинялись. Великий вышел на помост. Великий был спокоен. И не такие сюжеты
прокручивал он  в  своей  голове.  Великий  нагнул голову.  Так  безоружный,
окруженный  врагами,  нагибается,  чтобы завязать шнурок,  а  поднимается  с
гранатой  в  руке. Беда, когда человек любит драку, все в нем,  и ум и воля,
переходит  в силу,  и простенький вопрос "зачем"  уже не втиснется в желание
быть и побеждать.  Так даже кошка не может жить в камне, хотя она маленькая,
а он со скалу, - ибо внутри не пустота, а... Остановись, Великий. Зачем тебе
это  первенство, ты же  знаешь ему  цену. Ну, Уход.  Ну, ученик  займет твое
место, ведь  это  твой  ученик, и твоя техника операций  останется в Городе,
тобой сотворенные имена будут  так же  занимать первые ряды, ведь  ничего не
изменится, это  ты  сделал этот Город,  это твои  люди  правят  им, это твой
Таможенник дергает кукольные  ручки, головки и судьбы, во всяком случае, так
думаешь ты, и в  этом есть доля  истины. Уйди сам, но оставь себя - ими. Так
ты достигнешь бессмертия. Посмотри в  глаза  твоему  ученику,  которые полны
растерянности и стыда,  ведь, чувствуя вину свою, он останется верен  тебе и
памяти твоей, остановись, сядь на место, ведь ты больше чем на самого себя -
на свое  дело  руку поднял.  Торкнулась кошка в камень  головой, и не  в том
дело,  что  больно - а  хода  нет.  Отошла,  повесила голову.  Поднял голову
Великий. И каждый сидящий в зале на свой  манер, в разной степени сложности,
услышал  мысли Великого.  Выросло ухо  зала,  стало, как  купол, огромным  и
всеслышащим, всем своим  честолюбием, славолюбием, завистью, неумеренностью,
страхом потерь и  желанием  сохранить  слушал  зал  Великого. Ум отказывался
верить слышимому -  ибо оказывалось, что его пара  подобна была не Образцу -
Оригиналу, который скрыт от простых смертных, и никому не доступно лицо его.
А  Великому  было явлено, когда  допущен он  был к  Оригиналу.  И  шрам, что
Великий сам провел Паре, от правого уха - вниз подобен шраму Оригинала.  Ибо
только  Образец незыблем  и неподвижен - а Оригинал живет, и  у  него, как у
всего живого, может быть боль, может появиться  шрам, может измениться линия
лица. Ум отказывался верить слышимому. Куда ты, Великий, на незыблемость, на
землю  под  ногами,  на опору дома своего поднял  руку. Закон Города - это и
есть Образец. Разрушь его, допусти  перемены, и  камень обратится в песок, а
песок  смоет дождь - и ничего, кроме пустыни, не будет на этом месте, и вода
зальет  пустыню, и станет здесь море.  Хорошо бы  это  услышать Великому. Но
обида заложила уши. И маленький паровозик уже заводит его потная рука, и тот
уже иногда пробуксовывает в руке своими крохотными  колесиками. Господи, что
за мысль об Оригинале?  Что в ней правда и  что защита?.. А  ведь окажись он
прав, и нету наших Гримера и Музы. И нету Сотых, и нету Председателя, и нету
этих  сменных   иллюстраторов.  И  все,  уже,  кажется,   переиграл  Великий
Таможенника,  хотя, видит Бог,  Таможенник тот в  этом не принимал  никакого
участия. И тонкий  расчет, что  иллюстраторы, зная теперь свою обреченность,
готовы,  наверное, выслужиться перед Великим, - махнул Великий рукой,  чтоб,
мол, иллюстраторы показали подлинную степень подобия. Но уж слишком запуганы
были бедолаги, и вреден лишний страх в  таком деле. И никто им не подсказал,
как было поступить в этом случае. И зажгли они прежние цифры, в таком страхе
ум  - глуп.  И еще более почувствовали себя обреченными.  И  пошел маленький
паровозик,  пыхтя   своими  крошечными  колесиками,  словно  тень   того   -
Таможенником пущенного.  Дави... ууу...  зачастили сердечки сидящих в  зале,
вот они, цифры. Они-то все знают. Встал  зал и зааплодировал. В такие минуты
только  цифрам  и  веришь,  не  тому, кто мгновенье  назад  был  Великим,  а
Таможеннику, Председателю, которые, лицом к залу стоя, ответили на овацию. И
ничего  не  было слышно в этом единодушии еще долго. Но если вы думаете, что
все были так уж единодушны, то ошибаетесь - были и другие. Но дело не в том,
что эти другие  верили Великому  больше, чем цифрам, им  вообще этот Великий
был до лампочки, а слишком  много  у  них накопилось ненависти  к  тому, что
десятилетиями  они  почти  не  меняют  мест  и  торчат  вот здесь  вверху  и
пользуются последними девками,  носят плащи худшего цвета, хотя  чем  черные
лучше белых?  Убей Бог, никто этого не знает. Наверное,  только  тем, что их
носят  имеющие  имена.  И вот они,  у  кого перекопилось  ожидание, вдруг не
выдержали,  так   бывает,   когда  слишком   сжимаешь   воздушный  шар,   он
деформируется молча, и вдруг - хлоп. Забуксовал поездишко. - Слава Великому!
.. - взорвались  как будто  ракеты в последних  рядах,  погорели,  помедлили
огни,  и вот  замелькали вспышки - все ниже и ниже - "слава! ".. И поднялись
кричащие... Кажется, весь зал сейчас встанет, но ракеты - они и есть ракеты!
Помедлил  Таможенник,  пока  догорели, руку поднял  - и  остались стоящие  с
разинутыми ртами, губы шевелятся, а звука нет. А сверху свет вспыхнул, и тут
уж сразу видно, кто - кто, стоящие на свету,  как вор, освещенный  хозяином,
застыли и не шевелятся.  И тут совсем пропал весь энтузиазм... А уж по рядам
заскользили  как тени хором  люди,  выводя кого  силой, кого  уговором  - из
стоящих, застывших, обнаруженных светом. Очнулся Великий,  когда увидел это,
прошла обида. Все, о чем ему ум кричал, услышал наконец... Обмяк... Сам себя
дал увести. Чтобы камень песком  не растаял,  пока не поздно... А Таможенник
спешит - место, где  зараза вытекала, надо жечь каленым железом. Его ум тоже
в работе, у него  не обида - у него расчет. У Таможенника задача,  тут не до
эмоций.  А уж когда Великий такой фокус выкинул, мало  расчета,  вдохновенье
нужно,  и пришло вдохновенье;  не на операционном  столе, не  после поправок
гримеров, сейчас желающие свободные  номера займут... Хорошая плеть, и рубец
на  коже и радость на  роже - и  уже лепятся  слова  из  его рта, становятся
каждому в  зале  понятны и  очевидны. Места свободны, и их можно занимать  в
зависимости от силы, а лицо потом доведут. И сразу - хлоп свет.  И только на
сцену луч широкий, в аккурат как сцена. А что происходит в зале? Вроде никто
не видит и  никто не знает. Да и действительно,  разве что и кто разберет. А
там -  представь себе собак  с полтыщи!  - голодных, лютых, сильных, которых
засунули в клетку, а клетка прочная и узкая, а вместо пола - змеи. От удавов
до гадюк. И что там  происходит? Ясно? Только одна особенность - молча.  А в
первых рядах тишина. Они вроде как  ничего и не слышат. Только вот неудачную
горемычную пару, метившую в Главные, из первого  ряда (она-то  чем виновата)
вывели  бесшумные  люди,  и на их  место  уже  кого-то другие бесшумные люди
перевели. И все так  тихо и культурно. Так бывает  в кинотеатре, когда фильм
идет и  ночные  совы  разводят  опоздавших по  свободным  местам.  В  полной
темноте.
     XXII  А  на сцене уже наши Сотые. У  него улыбка такая,  что рожа возле
ушей  рвется,  и  у  Сотой  руки дрожат  так,  как будто  она -  согрешившая
весталка, стоящая  на краю ямы, и вот-вот ее на дно опустят. А над головой у
них цифры подобия такие, что и поверить  нельзя. А в зале в  это время места
свободные  "занимают" и забыли, что  Оригинал  существует. А  ведь кто знает
больше, чем Великий? Но,  с другой стороны, может, кто и не забыл, но сейчас
не  до  этого,  не  упустить шанс  -  номер сменить.  Хороший  ход  придумал
Таможенник, молодец, голова все-таки. Еще есть в пальцах беглость, если мозг
с пальцами сравнить,  а  зал с  инструментом, хорошо сыграл... До сих пор  в
тишине сопенье и стоны, как в подушку,  как зарницы  на краю горизонта,  как
всполохи поблескивают. А у Музы сердце от этой победы все внутрь самого себя
вжалось, как  будто розу  ей там прислонили. У Гримера тоска вместо радости.
Ну да ладно, никто ведь никогда не верит первым ощущениям,  завтра проспятся
и все будет иначе. И главное заключительное действо. Объявляет Таможенник. И
после со сцены  уходят в  зал  на  свое место.  А на  сцене  только помост и
высвечен, похудел свет. Наша пара  стоит. Начинается  показательная  Любовь.
Главной  пары  этого года,  получивших имена Мужа  и  Жены.  У  Жены  колени
подгибаются, а  у  Мужа  выпрямляются  от  такой удачи,  о которой даже  он,
предчувствуя все,  и мечтать не мог. И вот под аккомпанемент небесной музыки
в  сочетании с собачезмеиным противостоянием  начинается э т о, и постепенно
все  стихает.  Даже  музыка и даже сопенье  и  стоны. Тихо движется поездок,
затормозивший о груду рук, ног, голов. И изо всех окон - рожи, глаза, груди,
руки. Да,  Великая  минута!  Город ждет ее год. И каждый  раз  получает свое
удовольствие. Важная деталь. Выбор закончен,  а все равно - уж  в этом  пара
должна быть не менее совершенна, чем совершенны ее лица.
     XXIII  Прости,  я  здесь  передохну.  Поезд только  затормозил,  но  не
остановился.  Все  в порядке. За это время бесшумные  люди остатки рук, ног,
голов, тщательно собрав,  как птицы крохи со стола, кажется,  уже вынесли из
зала. Имею  я право  отвлечься?  Имею  я  право передохнуть,  выйти из этого
тайного  механического погубительства  на  воздух? На дождь?  Да, на  дождь.
Какая непогода на дворе,  как на душе саднит, силуэты домов отсюда, с любого
места, далеки и туманны. За спиной - зал. Впереди, внизу, -  его увеличенная
половина.  Куда  идти, где  передохнуть,  передышать, нечем  дышать,  дышать
нечем. Дождем,  что ли?  Но  ты  же не рыба... на дне  реки, задыхайся, нет,
наоборот,  притворяйся... Тупо, как на душе. Какое мне дело до  них. У  меня
ведь  у самого каждый  день  -  туда.  Кошку  бы сейчас  погладить -  муррр.
Слышишь, как она под  рукой мохнато изгибается? Губами  - в шерсть. И все? И
ничего ведь и  нету кроме? Ах,  мокрая  шерсть-то. И кошку жалко, всю  жизнь
жалко  кошку, и за  что  ты ее  тогда?  Приказали. Да, это  серьезно.  Когда
зависишь, не то сделаешь, так  и не мучайся. А вспоминается. А если бы  и не
вспомнилось - убил-таки.  Подумаешь, кошка. Вон и не кошек в  зале  навалом.
Так - то не я. Не ты  - это утешает. В кратере действующего мрут микробы, им
тоже ничем  не поможешь.  Но  ведь живут.  Иди-ка  ты обратно.  Они  и языка
твоего, микробы, не поймут, у них, микробов-то, и до слов еще дело не дошло,
чего  мокнешь? Без тебя ведь начнут, и удовольствия не получишь. И никому не
поможешь,  каждый день ведь  -  туда, и каждый час ведь  туда же.  А  может,
помогу?  Но не этим.  Эти уже едут.  Все, что ты можешь (не  едут, а катятся
вниз,  лихо  полязгивая  железом),  -  это описать  их  путь,  чтобы  другим
неповадно  было т а к катиться и садиться на  такой поезд. И все? Мало? Вряд
ли от тебя будет польза, когда  в вагоне, летящем с откоса,  ты будешь мудро
мыслить и здраво рассуждать. Смешно.  И шерсть мокрая, и губы мокрые. Больше
никогда не целоваться, что ли? А зачем тогда жить? Пора? Пора.
     XXIV Свет стал чуть лучше.  Зазвучала музыка. На помосте Муж и Жена. Со
всех  четырех сторон  опустились  огромные  прозрачные  иссиня-белого  цвета
стекла. И сразу же пара выросла, вдесятеро. Увеличилась. И стала видима всем
сидящим в  зале, даже и  из  самой высшей точки  последнего ряда. Отчетливо,
одинаково  были  видимы  двое  стоящих на помосте. - Приготовились...  Голос
сказал это не равнодушно, что-то запершило у Таможенника в горле. Вздрогнула
Муза.  Положила  руку на колено  Гримеру. Он положил  свою ей  на грудь, они
обнялись еще крепче и застыли. Легкие, как птицы,  порхающие в зимних садах,
Муж и Жена  разошлись в разные стороны.  Она сделала реверанс. Он поклонился
сдержанно  и  торжественно. И вдруг подошел к  ней  и  одним  рывком сильных
тонких пальцев руки сорвал  с нее рубаху. И увеличенная, ясная, белая нагота
вспыхнула и ударила каждого по глазам, по сердцу, по телу, словно ток прошел
сквозь  сидящих в  зале.  Шуууу  - выдохнули в  зале.  И  застыли. Они опять
поклонились один раз, другой, четвертый и отдельно - пятый, туда, где должен
был, наверное, находиться Таможенник.  Таков ритуал.  Жена подошла  к  Мужу,
встала на колени и руками медленно стащила с него рубаху. Она сползла, легко
шелестя и  блестя. И  вспыхнул  красный свет.  Тела стали еще более огромны.
Была заметна каждая морщинка, тень,  каждая складка и даже волосок,  который
рос  у нее чуть выше правой ключицы.  Не  вставая  с колен,  Жена повалилась
навзничь, неподвижная, застывшая, ждущая... Огромная, как весь этот зал. Муж
стоял,  опустив  руки.  Опять   голос  Таможенника,  уже  вопросительный.  -
Приготовились? Жена  кивнула головой. - Начали. - Таможенник выдохнул это, и
пальцы его ощутили кожу Жены,  в них еще не  прошло ощущение ее грубоватого,
но  напряженного и медленного звука, воспоминание выступило  капельками пота
на кончиках  пальцев.  Таможенник вытер руки о платок. Что-то происходило  в
нем помимо его  воли и  ума. Его  Муж и Жена были  хороши...  "Слушай, а они
хороши",  - сказал себе Гример.  "Надо  же,  -  подумала Муза, - сколько раз
видела их  и  никогда не  представляла,  что  они красивая  пара. И чего они
бегают друг от друга?" Осветители вытерли  пот  с лица. Все  было  как надо.
Можно, по крайней мере, перевести дыхание. "Я никогда не видел ее  такой, ее
подменили", -  удивился  Сто  шестой.  За десять лет он наизусть  выучил это
тело. Оно же  на  самом деле  было  старее.  Но Сто шестой промолчал. Только
напрягся весь, вспомнив ощущения  свои от этой кожи.  "Боже  мой! -  что-то,
казалось, вот-вот лопнет в Сто четырнадцатой. Она больше десяти  лет  каждый
вечер гладила лицо Сотого, эти волосы, эти  плечи,  даже любила их,  но  она
никогда не  видела его таким.  -  Ооо", - застонала  и  тут  же закрыла  рот
руками. А в это время, в это время все уже начиналось. Началось. Распаренная
красная  огромная  туша  приблизилась к  себе подобной.  Наверное, весь  зал
вместился бы в эти тела. Зубы впились в  кожу плеча так, что брызнула кровь.
Ууф... - выдохнул зал. А они,  уже не отрываясь, перевернулись,  покатились,
руки   судорожно   стали  рвать  кожу   и  волосы,   они  рычали,   хрипели,
перекатывались,  огромные,  словно  саранчой  кишащее,  переливающееся поле.
Зеленый  цвет сменил розовый, потом  вспыхнул фиолетовый - цвет гармонии.  С
горы в  гору помост начал раскачиваться, как  лодка во время  шторма, и  они
держались  друг за друга. И  еще крепче  были объятья и боль их.  Этот комок
мяса швыряло о борт, они  бились головой, откатывались, переворачивались, но
никакая сила не  могла разъединить их  сейчас,  даже  смерть,  они  достигли
вершины  своей жизни  -  Главная  пара Города,  Муж и  Жена,  все в крови, с
вырванными кусками  мяса,  рыча,  плача, ненавидя друг друга, проклиная друг
друга,  были  счастливы,  и  каждый  еще  ухитрялся  думать  в этом  месиве,
движениях, крови и боли о тех, с кем они были вчера, о тех, кого  они видели
и кого бы хотели  за свои долгие годы на работе, в коридорах, в зале... - Не
могу... не могу, сейчас! - сильнее их рычанья и крика повисло в воздухе. Сто
шестой не  выдержал,  и  тут  же  Сто  четырнадцатая  вскочила, взвизгнула и
вцепилась  в волосы впереди сидящих и еще несколько человек присоединилось к
ним.  Они  были  возбуждены,  достаточно было  одного  толчка, крика,  чтобы
поднять  зал. Так маленький огонек  бикфорда  взрывает  тол.  Но  Таможенник
хорошо знал свое дело. -  Свет. Зажегся  свет.  - Стоп. Пара остановилась. И
застыла неподвижно в крови и поту, он только чуть приподнял  голову - бедный
гладиатор. Второй раз за вечер - это уже  слишком. И первый раз  - такого за
всю помнимую историю Города  не было, а тут... И пришлось снова швырнуть под
колеса крикунов. Правда, меньше, чем прежде, но что-то все  же разладилось в
управлении  вагонами. Неужто весь зал надо  переехать колесом? Нет,  на этот
раз отрезвление пришло мгновенно. Опять все скрылись в себя, и только бедные
жертвы  собственной  несдержанности,  оглядываясь  на  остающихся в  зале  и
лежащих  на сцене,  были уводимы из зала.  А  в это время уже стекла уходили
вверх, и на сцене вместо огромных лежащих красных, распаренных груд осталась
лежать пара полузадушенных червяков, которых и рассмотреть-то было трудно. И
из-за них?.. Оглядываясь,  уходили уводимые, жалея  о столь ничтожном поводе
взрыва. А этих уменьшенных людишек бесшумные люди вытаскивали  со сцены. Бал
окончен. Пора  за плащи - и по домам, но у некоторых нет уже плащей и  домов
тоже. Такими же монотонными рядами, на этот раз уже без факелов, в темноте и
дожде,  дерево  стало  вытаскивать  из  зала  корни  и, пятясь корнями вниз,
поползло из Дома. Но  нету той стройности. Нету. И не так уж счастливы и те,
кто в темноте таки  захватил поприличнее номер. И хоть ждет их другой дом, а
у кого рука замотана красной набухшей тряпицей,  у кого вместо глаз кровавая
каша...  до радости  ли  уж тут. Хромает дерево вниз за  струями дождя. Лишь
первые  ряды получили удовольствие, если  не  считать беспокойства  во время
перерыва, да и до конца все же не досидели, но было неплохо. Профессионалы в
этих  делах. Было-таки действительно  неплохо.  Интервалы  между идущими  по
улице  нарушены,  на  ком-то  не  накинуты  капюшоны,  кто-то падает,  и его
поднимают. Свет на улицах померк, фонари  белы, стены исходят теплом.  Дождь
парит.  А  по  каналу течет вода,  и зеленоватые струи окрашивают  ее в свой
неповторимый, мутно-тяжелый цвет. Но  скоро это пройдет. И это  проходит. На
то и дождь,  чтобы  смыть все, что  попадает  в водостоки. И кровь,  которая
иногда падает на камень из поврежденных рук, разодранных щек,  а то и просто
слезы, конечно женские, ведь женщины  более  чувствительны к происходящему с
людьми. Они в чем-то даже  люди будущего перед мужской половиной, поэтому-то
нет  совпадений  или  почти   нет.  Но  дождь  идет,  идут  люди  монотонно,
размеренно, тихо.  Исчезают в проемах  светлых, открывающихся  почти настежь
дверей. И  постепенно  все  успокаивается. Наверное, это  тоже  справедливо.
Приближается ночь. А ночью на короткое время к нам  приходит покой и в самые
беспокойные  времена,  более беспокойные,  чем  эти,  хотя  кому  дано право
судить, какие более беспокойны. Бывает еще  бессонница? Но ею болеют и самые
счастливые, и самые несчастливые, случается,  спокойно спят - вот это и есть
справедливость, что мир в конечном счете необъясним и неожидан.  Ведь какие,
казалось, неожиданности возможны в этом Городе - и на тебе! ..
     XXV  Наш Гример  теперь - Великий  Гример,  в  новом доме. Муза в новом
халате.  Они уже обошли все  комнаты, посидели в  саду, он подержал ее руку,
как желтую птицу,  в своей руке, тихо и бережно, а она ласково посмотрела  в
его, еще как вода после камня,  неупокоенные глаза. Какое счастье не  ломать
себе голову  в стремлении занять очередной номер. Выше Великого места в этом
городе  нет.  А  Таможенник? Таможенник  -  другая  профессия. Другая,  Муза
понимает это. Она пододвигается  к Гримеру.  И тут ее начинает тошнить.  Она
корчится, держась  за живот, и  едва успевает добежать до раковины... Гример
понимает  ее  состояние  -  вспомнила Сотых. Муза  плачет,  текут слезы,  ее
тошнит, желтый поток хлещет  на  белую  поверхность раковины. С радости  оба
выпили по  стакану  вина. Но дело не в выпитом. Дело в  том, что  в зале был
перерыв  и  яркий  свет  -  в  мозгу  осталась  вспышка,  в  мозгу  осталось
отвращение,  и для того,  чтобы это  исчезло, Муза вывернута мозгом  наружу.
Гример проще, после всех содранных кож, скальпелей, крови, страха, пациентов
за долгие  годы вряд ли  его чем можно  тронуть,  но понимать  он  понимает.
Гладит Музу  по волосам, и утешает ее, и объясняет ей, что это случайность и
что, если бы не оборвали показательную  любовь, она бы пришла счастливая.  И
даже  у них  сегодня  было  бы все  лучше  и  приятнее,  чем обычно. И  Муза
успокоилась. Постепенно.  Гример  ведет ее к  постели, раздевает, Муза дышит
еще  тяжело, но уже спокойнее, потому что  в мозгу чище, и она уже думает  о
Главной паре, жалеет их и жалеет Сто шестого, который вел себя так  отважно.
А мог ли Гример вести себя так отважно? А можно ли вообще вести себя отважно
в Городе, где отвага равносильна  Уходу... А отважно  - это, наверное, когда
дождь собирается внизу. А потом  поднимается настолько высоко,  что может  и
Дом,  стоящий  на лобном  месте, оказаться под водой, и тогда, Гример, плыви
внутрь воды, чтобы найти вход в свой дом, проплыви коридором... - глаза Музы
слипаются, мысли Музы  скользят по этому коридору, пытаясь отыскать вход, но
входа нет, и душа Музы колотится, задыхаясь, о закрытую дверь, через которую
она только что вплыла в коридор, а над дверью горит красное: "Выхода нет". И
не надо, поворачивается Муза и притворяется рыбой...
     А  Гример  слишком  сегодня  возбужден,  чтобы  спать,  ибо в  нем  еще
крутятся,  как  карусель,  цифры,  удивленное  лицо  Великого,  туша  Сотой,
развороченная  во весь зал -  потным,  белым,  желтым  наружу,  свой  страх,
спокойные рыжие глаза Таможенника и дождь, такой же рыжий сегодня в каналах,
как  эти глаза. И  пока все  это не  потеряет контуры  и  свой первый смысл,
Гримеру  бесполезно  ложиться, нужно,  чтобы  это все расплылось, улеглось и
забылось в памяти, нужно, чтобы это перестало существовать сегодня и перешло
в  было (а может, и вовсе не было), чтобы  случившееся  и  сон  переплелись,
поменялись  местами,  и  тогда  возникнет  смута,   с  которой  нужно  будет
договориться, чтобы она оставила его до завтра или до еще не прожитых дней -
и пусть однажды всплывет она, как рыба среди омута, ударит хвостом, и скажет
свое  пора, и  обернется  рыба  Мальстремом,  в котором столько-то  метров и
столько-то сантиметров до черной всасывающей дыры, и закрутит  его Мальстрем
и провертит по кругу положенное  число раз... Сосет дыра... Стоп, стоп,  это
ведь  не  та  смута, это ведь удача,  победа. Только  начало?  Но все  равно
победа,  а победа требует защиты, так что придется еще поработать, пока спит
Муза, - не  на коже и  мускулах продолжит  свои линии скальпель, на толстом,
тяжелом, как дерево,  картоне, перед тем как лечь красками, проведет он свои
дороги, троянский конь ухмыльнется своим  деревянным оком, и  море отступит,
чтобы выпустить гадов, без которых и удаче и победе не бывать вовеки, и нету
другой  правды. Столько  этих  картонов набралось за жизнь,  но не будь  их,
сколько мышц лопнуло, страхов и  болей без нужды  случилось, может, оттого и
провел  операцию Гример так быстро, что ни дня отдыха не знали пальцы его  и
все спешили, вырисовывая гадов,  извивая их тела перед деревянным копытом, а
то и без коня, сами по  себе... И успокаивается  смута, шипит и уползает  во
вчера,  в сон. И уже туда же можно  и самому, но  не скоро,  а к утру, когда
дождь  лупит по каменной  крыше сильней  и чаще... Но это потом, часа  через
три, а пока...
     XXVI  Сколько  новоселий  в  Городе,  сколько  счастливых  калек  после
сегодняшнего бала. А главные счастливцы,  бывшие Сотые, уже пришли  в  себя.
Сколько кошку  ни бей, а  она  все как новая. Муж и Жена  сидят уже  в своем
новом саду - распаренные,  розовые,  нежные,  счастливые. Он торопливо тянет
вино, красное как  кровь, и оно, не успевая  все  попасть  в  рот, течет  по
подбородку, капает на грудь (ибо Муж сидит откинувшись)  и ниже по бедру,  а
потом  в песок  сада. Завидуют  небось  их  тишине  и счастью.  А  Жена? Еще
розовей, еще  нежней  -  женщины  чувствуют  все  сильнее  - потягивает свой
напиток. Красное, густое, теплое, солоноватое  вино,  тоже огибая  ее  губы,
тонкими струйками стекает на грудь, потом капает, как  сосульки по весне, и,
заполнив пупок, переливается  вниз. И так проходит  полчаса.  И еще полчаса.
Хорошо. И хорошо,  а чего-то вроде и нет. Отдохнула.  И время привычное - ее
время. Да теперь и вообще все время ее. Муж и Жена  - это и  есть профессия.
Никуда не торопиться,  завтра рано не вставать. И  тянет поэтому ее куда-то.
Но вроде как  по привычке.  Мужу надо  первому.  Она  смотрит на  дверь.  Он
перехватывает взгляд  и закрывает глаза - не формалист Муж.  Чего уж, пусть,
мол, сходит, если хочет. И он отдохнет тоже. Теперь они сами себе закон, как
они  будут  жить,  так  и  нравственно.  Жена  подымается,  открывает дверь,
накидывает  халат, теперь все  в одном  доме. Кнопки  нажала на шести дверях
сразу, одна  открылась.  Высокий,  ладный,  что  надо.  -  Жена?  - Жена,  -
протягивает руку и улыбается. Конечно, каждый теперь знает ее, от родинки на
плече до ямочки возле ключицы. - Председатель. - Очень приятно. - Конечно, я
вас  знаю.  -  Глаза  у  Председателя  шаловливые, профессиональные,  еще от
действа не остыл. Есть что-то  все же в именах. Это тебе не  номера... Здесь
все приятно,  уважительно,  высокопородно. Люди другие небось... Так и есть,
пусть, оказывается, удовольствия меньше, но зато с лихвой - тонкости  этакой
именной. А?  Через час Мужу тоже повезло, но не сразу. В одной  двери открыл
глава пары.  Пришлось извиниться.  Во  второй, что  надо,  -  Сопредседатель
комиссии. Опупеть можно. Есть в этих дамочках на  мужских должностях  этакая
прыть. Да железо. Да  черт знает что есть, и не расскажешь всего. А главное,
все происходит серьезно, вдумчиво, свирепо, уж чего только  Муж не  видел. А
тут первый  раз  - Имя. Ничего не попишешь -  уж действительно, одно слово -
имя! Так  и  такого  ему,  в  его  великой  фантазии,  и  не  снилось,  и не
выдумалось,  и  не  предположилось.   Шатаясь,  Муж  встал.   А  что,  после
показательного  выступления, да сейчас... Ну  зараза, покачал  головой  Муж,
отдавая должное ее мастерству, не слишком ли много для одного человека, даже
если  он Муж. Трудно поверить, что в это  время  за  стеной все так  же идет
дождь и ночью сейчас еще кто-то занят другими делами. Мужу кажется, что весь
Город в эту ночь не спит, как и он, радуясь жизни.
     XXVII Увы.  Второй  час продолжала  дежурная Комиссия  работу  с  бабой
прежнего  Великого,  когда  в  кабинете  появился  Таможенник,  который,  по
утверждению бабы,  послал  ее  к Великому  с  вполне  определенной  целью  -
извлечения  информации.  Чем  она  успешно  и  занималась  и  передавала  ее
Таможеннику. Таможенник посмотрел на вспухшее отбитое лицо бабы, поморщился:
он не любил, когда лицо, которое носил и он, становилось  таким безобразным.
Уже  одного  этого  хватило  бы  для назначения  Ухода,  но  Таможенник был,
конечно,  насколько можно, гуманен  и справедлив.  И только  после того, как
баба,  не выдержав его  странных вопросов, спала ли она с Великим,  ответила
полубранью  и  просьбой  поделиться   с  ней  другими  способами  извлечения
информации  из Великих, - лишь в этом состоянии  каждый человек пробалтывает
все, как бы он ни был умен и изощрен, ибо мозг его бесконтролен. И что  спят
все,  даже если это и не работа  и не по заданию, и она не видит  причин, по
которым ей  было бы  запрещено делать  это.  Таможенник еще  раз убедился  в
женском коварстве и ненадежности  и тут же сорвался и  сказал  длинную речь,
какую  не  говорил, наверное,  ни  разу  в  жизни. Из нее можно было  понять
каждому  члену  дежурной Комиссии,  что,  во-первых, его не интересует,  что
делают  все,  есть закон, запрещающий  временное спаривание, возможно только
постоянное. Спаривайся  с кем-нибудь постоянно,  а потом будь свободна,  как
тебе  заблагорассудится,  только,  конечно, не попадайся, и,  во-вторых,  он
давал ей задание узнать, а не задание спать. И, в-третьих, и, пожалуй, самое
главное, что  можно было  понять из  его речи, что он поражен тоном, которым
она  говорит  с  ним. Еще,  может,  первое Комиссия  и поняла бы в  какой-то
степени, ибо польза от ее поступка  несомненна,  но  тон, которым она сейчас
разговаривала с ним, - в этом месте Таможенник развел руками, и в этом жесте
были и  удивление,  и огорчение, и растерянность, и даже своего рода печаль;
как он  не  выносит  в людях  грубость, и особенно  искреннюю,  и уж конечно
(Таможенник поник  головой)  вспоминает  причины,  по которым  баба  бывшего
Великого так говорила с ним. И что он-де, конечно, после  такого тона ничего
не  может сделать  для нее.  А  шел  именно  с  этой  целью  и уходит, чтобы
осмыслить  все  это. Сделать  для  себя  кое-какие выводы  относительно всех
людей, с которым он вступает в  контакт, пусть даже и по работе. И он вышел.
Баба Великого упала на пол,  сжав тело и скорчившись, и, извиваясь, устроила
такой  ор,  что разбирательство прекратили и тут же  назначили единодушно  и
коллективно -  о, они понимали благородную печаль Таможенника - Уход. И  два
члена Комиссии вынесли под руки ее из кабинета.
     XXVIII С  Великим  оказалось  и того проще - Великий  лучше Таможенника
понял, куда  его занесло в петушином раже. Вряд ли  Таможенник со всем своим
проворным  умом  ожидал такой развязки Выбора, а что дальше будет, за своими
рабочими заботами и не угадает, да и  времени мало.  Ум Таможенника в лучшем
случае  свою судьбу успеет прикинуть, да  и то  скорее всего не  в угад.  Во
время землетрясения некогда думать  о порядке в доме, искать свежую рубашку,
а хватай  себя  в чем  мать  родила и  через окно  - вниз,  и  хорошо еще на
вскопанный газон  грохнешься. А Великий не только  о себе думал,  шире  себя
жил, после того как до себя дорос, и жить дальше выше некуда стало. Единство
важнее собственной головы. Твое дело главнее тебя самого. Жизнь  всех -  это
та величина, при вычитании из которой твоей мясо-молочной массы она остается
постоянной, если, разумеется, ты  не страдал чумой. Понимал  ли  это Великий
всегда? Не всегда, но с той  поры, как стал жить шире себя. - Ну? - Занесло!
.. С кем не бывает - боевой  дух, все равно что родильная горячка, посильней
твоего  благоразумия.  А  что потом?  А потом  человек  приходит  в  себя  и
отрекается от  своих  слов,  просит  зафиксировать  отречение  в  протоколе,
требует сам Ухода. Если  это, разумеется, умный человек, дело свое выше себя
несущий,  если   это  Великий,   например.  Понимает  ли  Таможенник   такие
возвышенные штучки?  Конечно,  нет.  Но  раз  Таможеннику  этот  Уход вполне
подходит в качестве выхода, то, и не понимая, Таможенник соглашается: меньше
мороки. Таможенник не Великий, ему никогда не понять, что  сейчас  чувствует
бывший Великий  Гример.  А тот  похож в  эту минуту  на  человека,  случайно
попавшего  в высокий по чину  дом,  где, поначалу неловко  сковырнув древнюю
вазу и пытаясь на лету поймать ее, опрокидывает поставец с хрусталем, и вот,
стоя   среди   всего  этого  рассыпанного  по   полу  фарфорово-хрустального
безмолвия, не умирает только потому, что не хочет заставлять хозяев возиться
еще и с его телом, - так отец, недооценив своей силы, толкает легко ребенка,
и тот  падает в пролет  лестницы на его  глазах. Так подозреваемый тобой, не
выдержав подозрения, устраивает себя в ременной петле, а ты, снимая его, уже
знаешь, что  он не был  виноват. Великий не вазу разбил  -  единство  и веру
Города. И что его отречение, когда слова уже не зависят от сказавшего их.  И
что  смешные  усилия  сбивающего пламя с кресел  и стульев, стола  и дивана,
когда снаружи огонь, как  наводнение, закрыл  с головой весь  дом  и вот-вот
рухнет крыша. Совесть  Великого корчится,  как червяк на крючке, да и сам он
повторяет  ее  движения. Но  не  из-за  получивших  Уход, поддержавших  его,
страдает Великий, не  о тех, кто был разодран в захвате нового места, - вера
разбита на тысячу кусков, и каждый  кусок отличен друг от друга, как  смерть
отлична от жизни... Мало того что Великий  готов к отречению, к Уходу, - ему
мешает  жизнь, его  крутит  по ее  жернову,  и  одно желание  живет  в  нем:
выбраться  из жизни - так зверь  мчится из  горящего леса, - лучше навстречу
охотнику.  Так рыба выскакивает из отравленной воды, пусть в воздухе смерть.
Таможенник  утешает  его, Таможенник  любит  его, Таможенник  понимает  его.
Таможенник  плачет  над ним и гладит его по голове,  как  мать  гладит сына,
зашедшегося неутешно по поводу потери любимой игрушки. Вот здесь и  неважно,
как все это выглядит  друг  для друга  и  что  они скажут  друг другу,  - не
склеить, вот она суть, а склеить надо. Великий предлагает публичную комиссию
в том же зале, с  его раскаяньем. Таможенник уверен, что любое напоминание о
происшедшем для Города  - пагуба. Великий кивает  - справедливо. Бежит зверь
из  горящего леса. Летит птица из горящего леса.  Охотник - вон он, ружье на
руку, и в обожженную  шерсть, и паленые перья  - хрясь из  двух стволов... А
Таможенник добр, до двери Ухода проводил. Сам. Великий обнял его. Сочувствуя
Таможеннику, как никто понимая,  что тому расхлебывать придется. Ах, если бы
полегче толкнуть, а лучше бы и совсем не толкать - и лес бы не горел, и Уход
бы по-другому принял. Великий  бы принял Уход так, как принимает сон осенний
лес, медленно, лениво и  безразлично роняя свои листья, как умирает птица на
лету, не сложив  крыльев, как  умирает вода, покрываясь чинно льдом, спрятав
жизнь внутрь,  как умирает зерно, становясь хлебом... как умирает глава рода
человеческого,   дождавшись  своего   часа,  оставляя  после   себя  веками,
монотонно, со скрипом, размеренно  крутящееся колесо жизни, в котором не все
совершенно, как не бывает совершенно не воображаемое, а  рукотворное колесо,
но  которое надежно везет  человека по  накатанной дороге. Он умирал бы, как
умирает лед  по весне,  он умирал бы в мудрости и  покое  Великого  Гримера,
дождавшись  в  Городе  почти  единственным  естественного Ухода.  Таможенник
смотрел  на  Великого,  который  уже  встал  на ступень  лестницы.  Лестница
вздрогнула, поплыла вниз, разошлись  двери, мелькнул голубой  купол, и опять
сошлись двери, и только ступени  лестницы спешили, проникая сквозь камень, и
текли вниз. Еще  одна забота с плеч долой, можно и самим собой  побыть.  Уже
позади  то, из-за чего Таможенник сыр-бор зажигал, нету  Великого. Кажись, и
делу конец,  порадоваться бы! Порадуйся, найдя пропавший ботинок, когда ногу
уже  отпилили.  Счастлив,  Таможенник?  Счастлив,  как  стрелявший в  зайца,
зайца-то,  правда,  нет,  да  ружье  в  руках  вдрызг   разнесло.  Только  и
результатов для  себя что  глаз вон да рука в кусты. Тут уж не о зайце, не о
победе думать, самому бы выжить.
     XXIX Таможенник  пришел,  бедняга, домой,  сел за стол,  утопил в  свои
белые  теплые тонкие ладони лицо, просидел  так неподвижно  час, а может,  и
более, и  за это время немало мыслей, словно кони по лугу, пролетело  в  его
голове.  И решений,  сколько всадников  на  этих конях, сгинуло и  пропало в
памяти.  Пожалуй,  в таком количестве единственный раз за  долгие годы своей
тяжелой и кажущейся лишней для  некоторых людей службы, а  на  самом деле не
только нужной (Таможенник усмехнулся, вспомнил наивные глаза Великого),  а и
спасительной и  сохраненной для  всех,  и он один знал  почему - ибо границы
человеческого духа  и плоти, коим  не  поставить  предела, не только вызовут
спор внутри человека, не только разрушат его, что еще можно  пережить  и, по
крайней  мере,  принять, но  и  разрушат  Город. Таможенник всегда  спокойно
принимал попытку человека вырваться из-под его влияния, сделать то, что было
запрещено  человеку  законом  и справедливостью, и даже, случалось, не сразу
отправлял  его  на  Комиссию,  случалось,  не всегда соглашался с приговором
Комиссии -  пример тому наш Гример. Но если речь  шла  о Городе!  Таможенник
напрочь забывал и что такое великодушие, и что такое гуманность. Великодушие
для него  не имело множественного  числа, оно могло быть  применимо только к
одному человеку. В  этом смысле (черт бы побрал этого  взбрыкнувшего бывшего
Великого)  все  было  благополучно:  активно в  бунте  было  замешано  всего
несколько сотен номеров. В какой-то степени они могли быть приняты за одного
человека, и тут дело было сделано - этому множественному одному человеку уже
был исполнен Уход. Пока Город сопел, и потел, и видел вещие сны, бедные души
грешников, обгоняя друг друга, как воздушные шары, полные высоты, торопились
сквозь  дождь  туда  - отсюда. А тела?  В  городе, в котором постоянно  идет
дождь, это ли проблема? Все растворимо - и тело тоже. Итак, с  одной стороны
- этот множественный человек исчез, а с другой - и это было очевидно - слова
и действия этого человека лежали за пределами Ухода: они не растворились, не
исчезли  в  каналах, торопясь вниз  с  холма, за город, и  для  того,  чтобы
действие  этих слов было  прекращено,  и надежно нужно  было  назначить Уход
всем, кто  слышал  крамольные  слова. Заразу выжигают каленым железом, чтобы
оставить здоровым  тело, но вот беда, слышали те, кто сидел в  зале, то есть
почти весь Город.  Следовательно, можно было вполне бессомненно и уничтожить
причину, которая  вела к уничтожению Города,  но нельзя было уничтожить весь
Город,  потому  что  во имя его сохранения  существовал Таможенник и  закон,
получалось, что во имя  сохранения Города  нужно было  бы уничтожить  Город.
Правда,  в зале не  было никого  из  не имеющих  номера, но они ничего и  не
смыслили  в  ремеслах  Города  и  главных обязанностях  горожан.  Итак,  или
остается  то,   что  было,  -  следовательно,   и  он,   Таможенник,   минус
множественный человек, но тогда нарушается закон и  одновременно исполняется
закон,  -  или   уничтожается  весь  Город,  то  есть  исполняется  закон  и
одновременно нарушается закон.
     ХХХ  Да, это был  замкнутый  круг. Таможенник стоял на  границе власти,
власти  над людьми. Но сам был  подчинен силе, стоящей над ним,  высшей, чем
его знания, умение владеть собой. Силе, легко осиливающей его изощренный ум,
- так пальцы сжимают бумагу, так нога слона  давит попавшего под нее спящего
питона, так дробь разносит в клочья тельце воробья... Но в отличие от многих
стоящих на этой границе он знал о  существовании этой силы и вел себя крайне
осторожно  с нею и, когда  случались на этой  границе события,  не торопился
поступить  и не  поступал осознанно, а  доверяясь чувству этой  существующей
силы. И в общем, за  долгие  годы ни  разу не ошибся. Но сегодняшнее событие
требовало  не только догадки - оно требовало помощи. Так автомобилист  может
ехать, несмотря на то что кузов машины помят и пробит, а вся машина бренчит,
как телега; он будет  ехать, когда с шипением выпустят из  себя камеры колес
воздух, медленно, но можно ехать. Но когда одно из колес откатится в сторону
и, покружившись на месте, ляжет на асфальте, хотя еще работает мотор, делать
нечего  - приходится  остановиться. Вот и  Таможенник  застыл над оторванным
колесом - кругом. Таможенник нуждается в помощи. Но помощь дорого стоит, она
знак  твоего  бессилия.  Стоящие над нами  не  любят выполнять  за  нас нашу
работу.  Лучше найти другого, кто  в  состоянии выполнять ее  сам. За помощь
приходится  платить.  Чем?  Именем. Это  еще  переносимо.  Уходом.  К  этому
Таможенник  не готов. Он, ведавший жизнью каждого живущего в Городе, сам без
ужаса  не мог думать об  Уходе.  Таможенник  готов был согласиться,  что это
ужасный  недостаток  для  носящего Имя Таможенника, даже  не  недостаток,  а
слабость,  даже  не  слабость,  а  жалость.  Но кто  из  живущих, даже самых
именитых, в чем-то  или, по крайней мере, когда-то не был жалок?.. И в то же
время это был единственный выход. Только одному Богу известно, что следовало
делать  на  самом  деле, но Таможенник был только Таможенником. И все же эти
путаные  и сумбурные мысли в голове  Таможенника неожиданно,  как запутанный
ком бечевки  (потянул  за  один конец,  и  вот  она вся  свободна - мотай  в
клубок), распутались и сложились в ясное  и простое решение. В конце концов,
он,  столько  лет служивший  верховной силе, стоящей на границе между  нею и
Городом...   Между   законом    и   человеком...   Свободой   или,   вернее,
разнузданностью, в понимании  Таможенника, и законом...  Имел право решиться
на этот, не известный ни ему,  ни  предшественникам шаг. Да-да, заторопились
мысли: только Стоящий-над-всеми знает  истину, в конце концов, даже в  самом
страшном исходе  для Таможенника возможен будет  вариант:  он и  не  имеющие
номеров, а  остальным -  Уход.  Хотя  это  и будет нарушением закона,  но не
разрушением его, потому что он, Таможенник, и Закон  в этом Городе одно и то
же.  И уже просто и  легко  стало жить ему,  и  уже мысли,  похожие на  ряды
неуклюжих цифр, обозначились в голове его.  Это были птицы,  которые, словно
осенью на юг, неслись и звали  его  за собой. И опять  испугался Таможенник:
ведь это сомнение в его вере,  зачем слышать, если достаточно  знать, что он
существует.  И  опять  передумал  он,   и  опять  стал  проигрывать   способ
уничтожения Города... И все в нем  убедительно  подчинялось  идее: сохранить
себя,  пожертвовать Городом, не  нарушив Закона. И что-то  случилось  с ним,
может, интуиция, может,  озарение,  но  мысли были сами  по себе, а  он сбил
меткими выстрелами каждую птицу, и добил прикладом каждую, и  даже постоял и
посмотрел: не шевелятся ли они, и они не шевелились. А тело совершало то, от
чего только что так жестоко отказался разум...
     XXXI ...Сейчас это должно произойти. Сколько  страха,  сколько сомнений
испытал Таможенник. Вряд ли обычный житель  Города вынес бы все это, но ведь
Таможенник - так он, по крайней мере, сформулировал окончательно для себя, и
уверился  в этом, и был искренним в этом - думал о горожанах, и это уберегло
его разум от взрыва в пространство, как взрывается и падает комета. Да и что
нам до того, как  человек обманывает сам себя,  чтобы исполнить с  легкостью
то, что мерзко или лживо, но спасает в данную минуту, - нам ли не знать этой
техники. Разгадка проста, мы это должны исполнить, и нам надо ощущать,  что,
во-первых, это добровольно, или это прекрасно, или это не для нас,  или  нас
заставили сделать и мы не виноваты, а во-вторых, нет выхода, а в-третьих, мы
все   это  делаем  во  имя  какого-либо  более  великого  блага,  чем  наше,
принимаемое и используемое нами зло. Таможенник лучше других мог делать это,
да и выхода действительно у него не было.
     XXXII   Кощунство   -   было   имя   намерению   Таможенника.   Слышать
Стоящего-над-всеми, получить из первых  рук истину?! Конечно, Таможенник был
ближе  всего к  границе Стоящего-над-всеми, даже стоял на ней, но услышать -
значило перейти ее, стать на мгновенье ногой на чужую территорию, где другой
закон, не ведомый  никому,  где неизвестен  каждый шаг и каждый  вздох, где,
может  быть, мгновенно, как лоскут бумаги, сгорает, обращаясь в пепел, тело,
где  нечем  дышать, откуда, может быть, нет возвращения,  а если и есть,  то
прежним ли и в какой форме? Чужая  загадочная жизнь - имя  твое  смерть? Имя
твое - страх? Имя твое - пустота? Есть ли ты? Таможенника охватил озноб, как
будто  тело стало  тенью на волне, из воды налетел ветер,  и тень искорежила
рябь,  оно расплылось,  перестало быть видимым  прежнее отражение, и  только
некие  линии,  даже  не  напоминающие человека,  стлались  по воде,  гонимые
ветром. Да, тело стало рябью;  так можно высыпать песок из стакана  - только
что  была точная форма, внутри стакана спрессованная  в жесткий  совершенный
цилиндр,  -  и вот только  несколько желтых  холмиков  вперемежку с  травой,
которая согнулась под тяжестью попавших  на  нее  песчинок, но выпрямляется,
ибо ветер сдувает их с каждого листа... Граница между телом и мыслью позади.
Страх  гонит человека туда? Любопытство? Выгода? Таможенник перешел границу,
чтобы уцелеть. Кость и мясо больше не мешали  мысли. Мысль была размыта, как
огни сквозь дождь. Здесь,  за  линией своей власти, она не могла  говорить и
спрашивать, но  она  могла  слышать то, что было  слышимо ею, или, вернее, -
воспринимать - ибо не слова это были. Кусты в темноте. Которые можно принять
и за человека и за медведя. И за страх. И за спасение, и за то, что не имело
имени, ибо не существовало  в знании и опыте, но ветви можно было потрогать,
и  ощутить их шершавую кору, омытую дождем, и понять, что живое застыло  под
руками, что если оно и не  поможет, то и не таит угрозы. Но вот мысль  стала
еще легче. Таможенник попытался  удержаться за  этот куст,  но было нечем, и
появилось ощущение высоты, холода,  одиночества, которое жило  в нем всегда,
но  только  сейчас  узналось  как  одиночество.  Высота  тоже  разделена  на
территории, за  границей одиночества было  тепло, пар плыл, бел и  желт:  он
пахнул.  В  запахе  границы не было,  но  там  была таможня -  без  границы.
Ощущение  надежды  на  спасение  осталось  лежать  на  полках  таможни,  как
отобранная валюта и оружие... И все-таки далее было тоже движение. Сознание,
как  копоть, медленно встало  на крыло и  скользнуло за спину. Казалось, что
могло происходить, если нечем было воспринимать окружающее? Тело  - размыто,
ощущение -  на таможне, сознание - только запах гари, а через шаг и  это как
след от  ракеты  на черном  небе - нету!  Ни-че-го!  Ничего? Да из того, что
только  мешает  слышать,   мешает  понимать,  мешает  видеть.  Ясность  была
независимой  -  не  стало ничего.  И  Таможенник  существовал  вообще, и  он
перестал быть Таможенником  бы, если это было просто так! Просто потому, что
нет предела  возможности человека, просто чтобы голову сломить  или испытать
себя: на какой высоте (или в какой глубине) перестает быть человек человеком
и  кем  он  становится в  этом  пределе,  а  потом  и  за  этим пределом. Но
Таможенник был з а ч е м, это было не испытание,  и не забава, и не от жира,
и  не от силы, и  не от гордости:  нужда  и  страх могут  то, что недоступно
правде и силе. Выстрели  в небо стрелой или пальни прямо  над  собой тяжелой
пулей, и где-то  вверху кончится высота,  мгновенье повисят стрела и пуля и,
как перезревший виноград, как убитая  птица,  упадут  на  землю, возле тебя.
Мгновенье -  и Таможенник завис в высоте, за границей  себя и перед границей
Стоящего-над-всеми. Вот оно. Помощь? Совет? Приказ? Ради него каша варилась.
Ради него жизнь на  кон  поставил. Ради  него ум за разум завел. Так сегодня
шифровка за минуту передачи содержит сто двадцать  страниц печатного текста.
Но  нечем слышать,  воспринимать,  а  тем  более сознавать. Схватил  будущей
памятью, как яблоко  с ветки во время прыжка. И вот уже пустота, схваченное,
данное, а потом и мысль, как снежный ком  липким снегом, обрастая ощущениями
и памятью, покатилась обратно. Да не как стрела или пуля по воздуху камнем -
вниз,  а  по  наклонной лестнице, узкой и черной. Ступени  были  выщерблены,
усеяны битыми бутылками из-под виноградных вин  и кислот, что поблескивали и
испарялись со дна черепков темно-зелено-плесневелого цвета,  и там, где быть
должно  плечу,  возник  удар,  покатилась кровь, боль  ударила  в  мысль,  и
распоротое плечо  перекатилось  через ступень  и своим  краем  напоролось на
острие торчащей  из стены косы - и вот уже  боль  возвращенного  тела так же
остро полоснула мозг; заржавленный нож  вонзился в пустоту, где должно  было
быть око, нож повернулся, ибо высока была скорость паденья, да и не имел еще
Таможенник Глаза, и ощутил он его на  своей ладони, которая сжала око вместе
с обломком стекла, и  кислота, плеснув, обожгла глаз и рану;  тяжелело тело,
болело все сразу,  набирало инерцию  и  пропарывало собой  не останавливаясь
ножи и косы, стекло и  железные рваные клочья, било  о каменные  выступы  и,
скатываясь, приобретало форму, и глаз  перемещался на свое распоротое место,
и спина  начинала  быть  там, где бывает она у  живых  людей, и  даже  начал
привыкать  Таможенник к  этому  падению; но вот  кончилась лестница, и тело,
перевернувшись,  звякнуло, как мешок  с деньгами, и легло  на пол, и  поднял
больную  голову Таможенник, и увидел своим оком Таможенник, что  сидит он за
столом, и тело прежней формы, и ничего  не изменилось в нем, а то, что жизнь
ушла из него, он  не поймет никогда и даже будет бороться,  и не  раз, чтобы
уцелеть,  но  это  уже  не  имело никакого значения. Таможенник стал  только
исполнителем такого качества, которого ранее не  было в нем,  и своей теперь
не будущей,  а прошлой  памятью  он вспомнил о том, что  там, перед  тем как
начать падать, он принял, не расшифровывая. А настоящей памяти не было, да и
нет ее ни у кого, настоящая память - это вниз, сквозь крючья, стекла и ножи,
неуправляемо, беззащитно вниз.
     XXXIII Да,  Таможенник  стал исполнителем. Почему  вдруг? А не  вдруг -
изменивший себе, вышедший  за пределы себя, даже из самых важных побуждений,
не вернется  в  прежнее состояние. Измена - это уже необратимо. Измена - это
движение только в одну  сторону,  и даже когда назад, это  все равно вперед,
только  с  заблуждением,  что   назад.  Ибо  человек   движется  не   только
относительно  земли,  где он может идти  в любом  направлении с точностью до
одного градуса и даже минуты, думая, что эта дорога единственна. Счастливец,
идущий  в неведении,  на  самом  деле главная дорога - во всем  пространстве
относительно вечности. Земля обманщица - она закружила  нам голову, мы идем,
как нам кажется,  вперед,  а  на самом деле  никуда; сколько  обмана и  силы
иллюзии в этом крошечном крутящемся шарике под ногой. Дорога вперед, вверх и
вниз, а кровь внутри независимо от нашей дороги, а наша дорога независимо от
стран  света по  кругу  к  смерти.  Растопи оловянного солдатика и  попробуй
отлить прежнего в старой его же, солдатика, форме. Та же форма, то же слово.
А перегрел - и цвет другой, и упругость, а уж весь... Если быть точным, даже
воздух внутри в пузырях. А что человек, если даже оловянная мертвая кукла...
Таможенник, обретший  себя в боли,  стал исполнителем, - это, можно сказать,
другая  биография. И  другая участь. Но исполнитель, по мне,  все же  больше
участник того,  что происходит со всеми людьми,  чем  правящий, повелевающий
или бунтующий, что несут  разрушение, в  силу противоположных причин, всего,
что  вокруг  них,  но  они все же  тоже  участники жизни  всех,  трагические
участники,  но даже самые  лучшие  из неудачников  не есть предмет жизни,  а
следовательно, и внимания, они навоз, или плесень, или черви, видящие себя в
зеркале своего воображения  темноглазыми рыцарями. И что был  должен делать,
исполнять Таможенник  в  своем  новом  качестве и  прежней  должности?  Если
припомнить, осознать  воспринятое  там,  вверху,  перед  падением?  Провести
испытание нашего Гримера на готовность к работе, о которой Таможенник ничего
не знал, но что обязан  был сделать. А где же сто двадцать страниц шифровки,
если всего-то "провести испытание"? А инструкция! Для исполнителя инструкция
- это более  серьезная штука,  чем  приказ,  идея. Ибо  идея  без приказа  -
фантазия. Приказ  без инструкции - безграничная  самодеятельность, глупость,
бессмысленная   свобода,  возможность  поступать,   как   заблагорассудится,
согласно своему  разумению, но  всегда  законно.  А когда  по  инструкции. И
Таможенник своей прошлой памятью стал расшифровывать, запоминать и усваивать
каждую  строку  этой  инструкции,  которую наш  Гример, спасая  Таможенника,
испытает на своей шкуре.
     XXXVI  Таким  образом,  Город,  что  мог  уже  перестать  существовать,
проснулся рано утром: новые постели были обжиты, облиты, разбросаны,  смяты,
и жизнь пошла своей обычной колеей, -  так  машина,  выскочив на повороте на
обочину  газонов,  опять вползает в  две колеи, так  пассажирский поезд, что
должен  был врезаться  в  цистерны  с нефтью,  после щелкнувшей в  последнюю
минуту стрелки  устремляется  по  соседнему  пути в  ту сторону,  а спокойно
спящие пассажиры никогда и не узнают, как близки были они к гибели, и только
машинист поседеет в эту ночь. И это еще не последняя станция. И Муза, наутро
спокойно встав,  стала  расталкивать  Гримера, которому  было  уже  пора  на
работу, но тот, заснув под утро, не хотел возвращаться в эти здешние заботы.
Ему еще там хотелось  договорить. Он стоял  в зале перед жителями  Города  и
говорил и не мог наговориться о том, с детства ощущаемом им чувстве верности
избранному пути,  которое-де жило в нем всегда, и что каждый так же в Городе
может  осознать счастливость  любого места, которое этот любой занимает. Ибо
счастливость внутри нас, и пусть сидящие перед ним не думают, что он говорит
то же,  что  и  вечерние передачи,  - похоже  все на  свете,  снаружи: ум  и
хитрость,  благородство и расчет, насилие и желание. Но это только снаружи -
и что дело  не в разных  городах, в  которых есть или нет предел бессмертию.
Дело внутри нас. И  Гримеру казалось, что он владеет тайной, разгадкой этого
счастья внутри нас. И стоит только проснуться, и он сможет это передать всем
и наяву. И  он делал усилие  над  собой, чтобы  проснуться,  чтобы свести до
лозунга  эту тайну, все изменить в этом Городе,  обойтись без бунта, чтобы и
Таможенник мог понять его и тоже стать  иным - там, внутри. В это время Музе
удалось все же вернуть его  на этот свет, и он оставил свою разгадку на том,
и мучительно пытался вспомнить  ее, и морщил свой лоб, похожий на каждый лоб
этого Города, и щурил  глаза, такие же, как у Образца в Зале. И это казалось
ему важнее своего Величья, важнее того, что Муза сегодня остается дома,  ибо
она, Муза, обязана теперь  ничего не делать. Ее жизнь это и есть работа. Ибо
она - служение Великому, и  каждый взгляд,  жест станут словом  в восприятии
окружающих.  Даже  важнее  того, что сегодня опять будет скальпель в руках и
чье-то красное, мышцами наружу лицо, вспыхнет перед глазами.
     XXXV Другие заботы  у Председателя, если  встал он с утра  полубольной.
Жена домой  только  под утро  пришла. Теперь у нее свобода  - Жена!  А вот у
Сопредседателя -  те же  сроки, да на час  больше, а ничего, кроме нежности,
приятной и вполне бодрой усталости, и нет. Словно берегла она это в себе все
годы  суровой работы, а вот  дошла очередь, и все разом  выплеснула, да так,
что еще осталось с лихвой, да еще на жизнь хватит. Не смыкая глаз и рук, она
готова и  жизнь жить. Если  бы не работа. Отпускала Мужа  домой  -  плакала,
всего обцеловала - есть  смысл  в жизни.  Да  и тому не  больно-то  хотелось
уходить - совпали. Но не  Мужу говорить, что такое  обязанности. Смешно, еще
вчера он  на  нее  и посмотреть  боялся. Сколько их  она  на Уход назначила,
больше, чем он  баб  видел, а уж  он... А сейчас целует, стоя на коленях,  и
плачет. Есть в этом  какая-то разгадка. Но Мужа такие пустяки и раньше-то не
волновали,  а теперь  и  вовсе: это ее дело  -  относиться  к  нему, как она
относится  вместе  со всеми  причинами на  свете,  почему  так, а не  иначе.
Почувствовал Муж,  что устал, ему тоже домой пора, потому что  домой  теперь
для Мужа это и есть - на работу.










     I И Город уже весь выполз на улицы и  на целый день перерасползается по
своим рабочим  местам,  чтобы  вечером  перерасползтись  обратно.  Ведь  это
иллюзия, что  он становится  другим,  одетым, занятым,  работающим, на самом
деле те же руки и  бедра, щеки и волосы, губы и глаза, только внутрь,  но те
же. Попробуй сейчас раскидать их по своим спальням и убедишься, что ничего в
них другого  и не существует. Та  же жизнь, что  и вчера, на людях - внутрь,
дома - наружу. Но, увы, это было бы слишком хорошо, если бы было неизменно -
бывают  периоды,   когда   все   это  перепутывается,   когда  люди   теряют
определенность  внутри  себя и  снаружи. И  тогда Гример, вместо  того чтобы
сидеть в  своем кабинете,  окруженном услужливыми, молчаливыми,  спрятанными
внутрь  бедрами, руками,  движется по  коридору. Он ведь  ничего  не  знает,
почему это происходит, почему ведут его  идущие справа и слева, и немудрено:
он ведь не присутствовал при  контакте Стоящего-над-всеми и Таможенника и не
ведает,  что  происходящее с ним -  попытка сохранить в  живых  Город,  или,
говоря точнее,  Таможенника, так,  по крайней мере, полагает Таможенник.  За
Гримером  пришли,  как  однажды  пришли  после операции в прошлом году.  Еще
недавно  он бы согнулся, съежился, вжался в свое  тело.  А  теперь  поднялся
легко, как будто сам хотел прогуляться.  Не торопясь, вымыл руки.  Посмотрел
на свое лицо, провел по нему ладонями. Промыл глаза. Вернулся к столу, налил
из графина воды, сделал несколько глотков. И поднялся. Комиссия Комиссией, а
он  -  Великий Гример.  Ах,  как легки, неторопливы  и точны  его шаги, да и
действительно, кто  в городе лучше владеет своим телом, чем наш Гример? Да и
невозможно ему  идти иначе. О  Гримерах говорят, что они ошибаются один раз.
Поэтому и точны его шаги как кошка, идет он по мягким коврам так, как  будто
каждый раз  готовится к  прыжку и  не совершает его  только  потому, что нет
жертвы.  Забыл  ли он  коридоры  Комиссий?  Нет, не забыл, но  так ли он шел
тогда? Теперь  иначе,  а, все-таки,  сердце  нет-нет  да и  сожмется внутри.
Остановится на миг и опять молотит по воздуху  крылышками. Вот здесь, Гример
помнит, была  дверь, а теперь начало нового коридора направо. Теперь налево.
Идущие  справа и слева движутся почтительно  и тоже  как кошки, но, конечно,
кошки худшей породы и, видимо,  не  первой молодости, отяжелели. Наконец вот
оно - дверь. Вверху  имя  - Председатель. Гример  вошел один. Хозяин вскочил
навстречу. Значит, действительно все в порядке. В прошлом году не подымался,
даже глаз  не поднял, а когда поднял, сузил так,  что и души  сквозь щель не
видно,  и лицо  уж на  что  было на  Образец  похожее, а  в мгновенье  стало
незнакомым  и  даже  нездешним.  А этот  вышел  навстречу, усадил.  Сам  сел
напротив,  ноги  сдвинул. Глаза  красноватые, устал, значит, правда, причина
усталости Гримеру не важна, но если в усталости и такая любезность - это вот
важно. Уверился в себе  еще больше, и голос стал опять мягким и бархатистым,
а  то уже внутри какой-то фистульного  цвета приготовился выползать  наружу.
Приготовившийся убрал и наружу выпустил иной - свой,  даже повеличественней.
- Слушаю  вас.  Но  тот  ответить  не  успел.  Открылась дверь. Председатель
вскочил   -  Таможенник.   Гример   поднялся.   Таможенник   кивнул  головой
Председателю,  руки не протянул, к  Гримеру  бросился  с разгону, улыбнулся,
обнял его. Вроде  как  у Таможенника ближе  Гримера и друзей не было. Гример
ответил сначала  неловко  и  неуклюже,  а  потом  засмеялся  и тоже  стиснул
Таможенника. Пожалуй, посильней,  чем  тот его. - Ого,  ручки! Садись.  -  И
сразу Председателю:  -  Дай-ка  нам  выпить. - Вода. -  Председатель налил и
подал  два стакана. - Спасибо.  А теперь иди, - Таможенник кивнул головой. -
Ну,  ручки, -  Таможенник поводил плечами.  -  Даже слишком. Тебя  бы к моим
людям  переместить,  цены бы тебе не  было, и как  только ты  этими  клещами
скальпелем работаешь?.. Вроде об одном говорит, о другом думает. Глазами луп
-  и  взглядом   внутрь  залезает  бесстыдно,  как  вор,  которому  воровать
позволено. - Готов? - Вот это уже со смыслом. Постукал Таможенник по низкому
столику,  поставил  стакан.  Ладонью провел по лицу сверху вниз. - К чему? -
Гример тоже постучал по столу пальцами, ах, какие у  него были пальцы, в два
раза  тоньше, а  красоты...  Таможенник  вылупился на него до  такой степени
натурально,  что Гример поверил его удивлению...  Собрал  улыбку Таможенник,
как скатерть со стола,  свернул,  закрыл и, через свернутую,  жесткие  глаза
сузив: - Работенка тут одна предстоит, вот не знаю, справишься ли ты... - По
какой  части?  Гример  приготовился   слушать  интонации,  ни  одному  слову
Таможенника он не верил, а вот интонации, пожалуй, мог поверить. Но тот тоже
не одну  собаку  на разговорах  съел, пожалуй, почище Председателя  мог кого
угодно в  любой угол  загнать. Но  только не Гримера.  Может, он и не лучший
Гример на самом  деле  в Городе, но не только для работы готовил себя Гример
всю жизнь, да и  после  Комиссии опыт  осел так, что  во сне настороже. - По
твоей. Больше  не спрашивай,  но интонации мои  не  щупай, они без пульса, -
ухмыльнулся, как волк зевнул. - По твоей. -  Обманываешь? - Наполовину. - На
какую?  - На  любую. И дальше  разговор перешел  на  Музу, что, мол, повезло
Гримеру и прочая, что  вчера Муза была первой дамой на вечере выбора,  и что
Таможенник любовался  ею, и что,  наверное, все будет  хорошо, и что он сам,
хмыкнул  Таможенник,  "будет служить  у  него  на  посылках". Из  всей  этой
болтовни Гример ничего внутри не зафиксировал. И цену  хорошим отношениям он
знал, веселым вот таким,  открытым, этот приемчик  на Комиссии на нем не раз
отрабатывали.  Таможенник,  конечно, виртуоз, но модель та же. А это вот уже
ближе  к делу. - Ты знаешь, почему тебе тогда на Комиссии подфартило? Молчит
Гример, слушает,  интонацию  прячет.  -  Ведь  это  я. Ты  моего партнера  в
дотаможенный  период нечаянно на  два номера назад отодвинул, а мне хватило.
Так что я с тебя  начал. Должник я  твой, - опять волк зевнул. Врет, что ли.
Да  какая разница. Для Таможенника - ему, Гримеру, или  Музе, если не нужны,
Уход назначить, что  пальцем шевельнуть. Значит,  нужен,  коль лирика пошла.
Встал Таможенник, обнял. -  Ну ладно, за словами  и дело пролетит. -  Позвал
Председателя, тот  вошел. Руки  с плеча Гримера не снял.  - Если с него хоть
волосок  слетит,  -  и  уже  без  улыбки,  даже  волчьей,  а  может,  и  тут
притворяется.  Председатель  смотрит:  не  проглядеть  бы.  -  А  то, как  в
анекдоте, не то что  Уход организуем,  а хуже будет.  - А что хуже? -  Опять
вернем и опять организуем, и так всю жизнь. Нет, с Председателем столько лет
вместе  прожили,  проработали,  прошутили,  -  конечно,  с  осторожностью со
стороны  Председателя.  Так  Таможенник ни разу  не говорил.  Это не  прием.
Улыбнулся. - Да что ты, как будто сам не понимаю. - А если не понимает, да и
о каком волоске слово сказано, если тут всего и  слон не выдержит.  - А  вот
так, - говорит Таможенник, перед тем как уйти, - тебе решать, не все  валять
дурака,  за свое Имя и поработать надо.  Председатель с толку сбит; Гримеру,
собственно говоря, радоваться тоже  нечего. Что  еще за работка?  Да до  нее
Гримера еще  подготовить надо.  И волосок - знак убедительный для слышащего.
Напрягся весь, холодок  на спине растопил, как снег огнем - волей. Готов все
вынести, а выносить-то пока и нечего. Сначала беседа. Общие данные,  которые
всем, и Председателю, разумеется,  известны. Даже что  ученик  Великого лихо
проехал, как  санки с горы. Комиссия -  тут  и вопроса нет, это Председателю
лучше Гримера известно. Вопросы  о Музе пролетели так, словно пули мимо уха,
- вжжик, и нету. Как ни напрягался Гример, как ни контролировал себя, а явно
что-то  помимо слов, что и не хотел, а выпустил из себя. А как узнать - что,
если не понимает он, даже когда это  произошло.  Дело мастера  боится,  а уж
Председатель - мастер, этого не отнимешь. А жаль. Встал Председатель - конец
началу, у него - все. Мастер только вроде работать начал, во вкус вошел. Вот
бы сейчас Гримера  как бабочку  булавкой к  стенке присобачил  и через  глаз
Гримера, внутрь Гримера, до блохи  сжавшись, вошел туда, где на дне - душа в
скорлупе. И все бы вызнал, что и Гример сам не знает, все  бы увидел, все бы
записал: но  мало  того,  уже  сам  для себя,  для развлечения, что ли, душу
ножичком на две половиночки - раз, и  оттуда этот  самый  желток из  души на
ладонь да под увеличение. А тут разъедешься, и  проколоть нельзя. Инструкция
-  она как  светофор  для машины. Хочешь не  хочешь -  тормози. -  В  другой
кабинет,  прошу.  Посмотрим,  как  у  вас  с состраданием  дело  обстоит.  О
сострадании  вспомнил,  улыбнулся  полуртом.  Действительно,   как  у  него,
Гримера, с этой штукой?.. Никак. Как человек с  именем, он вроде должен быть
лишен этого недостатка, мало ли их на его  глазах  выводят  прямо из кресел,
мало  ли  под его ножами они  корчатся,  орут, плачут, да разве только  это.
Работа и сострадание, жизнь и сострадание - несовместимы. Иначе  кто имел бы
право жить?.. А сострадание в полумеру,  на уровне сочувствия -  пусть в это
играют  другие. Пожалуй, что это сострадание существует, Гример знает только
по закону, отрицающему сострадание. Еще, может, в детстве, или в первые годы
работы,  или там,  на  Комиссии, он  и  чувствовал какое-то  волнение, когда
снимал кожу с лица  и пациент  плакал от боли, не  в состоянии  век закрыть,
красных и сочных век, или слышал крик вошедшего перед ним в кабинет Комиссии
и, когда  входил,  видел  его сидящим в  кресле с открытым  ртом и  струйкой
крови, стекающей  по подбородку... Но  чтобы сейчас - да посади в это кресло
весь Город! И ни один глаз не вспотел бы слезой, и не моргнуло бы  око, и за
это  в  себе  он  спокоен,  убеждал  себя  Гример, направляясь  в  следующий
кабинет... Да вот  взять вчера. После того  как зажгли свет и выносили руки,
головы, ноги, а сотни остались в креслах, что он чувствовал? Нежность к Музе
и  радость по поводу того, что  операция  вызвала  восторг зала. Он как все.
Гример шел спокойно и даже весело.
     II  Дверь  распахнулась.  Это  была  широкая,  в  полстены,  дверь. Она
отъехала  так, будто котенок  прошел  по ковру, гибко и  бесшумно, и так  же
бесшумно затворилась.  Пожалуйста, в кресло. На  человеке,  который встретил
его, были темные очки.  И руки  его были точными и гибкими, как у Гримера. У
Гримера  особый пристрастный  взгляд на руки.  Эти  были, пожалуй,  не менее
виртуозны,  чем у  него.  Гример как-то почувствовал  себя уверенней. А что,
хорошие  руки в  испытании на  то,  в чем  уверен, - не так  уж  и  мало для
человека,  чтобы стало  спокойнее  ему, когда  он  хочет  быть спокойнее.  В
кресле,  куда  усадили  Гримера,  мягко и  удобно.  Стало еще спокойнее.  Он
почувствовал на  коже  рук, на  шее, на  лбу  легкие  теплые  зажимы, и  ему
захотелось  даже задремать. Пояса вокруг  тела  он почти  не ощутил. А  руки
поднесли ему бумагу. Вверху были исходные данные. Сто пятая  - лицо и вес  в
норме, соответствуют номеру. Все  соответствует номеру. Приговорена к Уходу.
Сто пятая, подумал Гример,  знакомый номер, и  вдруг  вспомнил: ну, конечно,
это же знакомая Сотых. Это к ней уходил  по вечерам в безымянный период Муж.
Муза столько  говорила о ней  и о том,  что Сто пятая  любила Сотого, и  что
ждала его как-то так,  что даже Муза не всегда ждала так Гримера, и что Муза
в  чем-то хотела бы походить на  нее. И что когда-то она знала  ее сама,  но
потом она вышла  за норму номеров, возможных для  общения. И вообще это  был
самый близкий ей в  прошлом  человек.  Она воспитывалась  с  ней вместе... -
Ааааа... "Какой мерзкий  крик, хотя  и  глухой",  - поморщился Гример,  это,
пожалуй, за этой стеной. Он повернул  голову, поползла дверь тихо и бережно,
как будто мелкий снег падал на ладонь. Двое ведших его на Комиссию час назад
сейчас  волокли  за  ноги  Сто пятую. Какое отвратительное тело, избитое,  в
синяках и крови,  лицо почти лишено кожи. Голова  лежала на боку, но женщина
еще кричала. В Гримере  что-то  чуть шевельнулось. "Спокойно, - сказал он, -
значит,  так: линия тела обычна, только чуть полноваты бедра. Они уже успели
испортить лицо,  и  сейчас ее  вряд ли можно принять  даже за Сто пятую. Как
быстро может меняться судьба, - думал  с усилием Гример. - Хотя какая судьба
- она приговорена к Уходу. Интересно, показать ему именно  Сто пятую - затея
Комиссии или  только  Таможенника?" Сто пятую бросили на стол. Ей приподняли
голову,  и  женщина зашевелилась.  Застонала.  Стоящий  справа взял со стола
скальпель  и  снизу вверх  вспорол  одну  из  ног  женщины.  Та  дернулась и
закричала. "Спокойно, - сжался Гример, - я сам вскрываю шею, щеки. Спокойно,
это всего  лишь испытание на сострадание. Ты же выдержишь  это -  подумаешь,
каждый день работает Комиссия.  А вчерашний день? Зал. Можно сойти  с ума...
Но ты  же  думал о другом". Его рука  чуть шевельнулась.  Ведущий  испытания
наклонился к  Гримеру:  -  Хотите что-то  сказать?  Гример покачал  головой,
сильнее к ручке кресла прижал руку и тут же испугался - не чересчур ли резко
он это  сделал,  если не заметит Ведущий,  то машина,  датчики. В  это время
стоящий слева взял  скальпель... "Хорошая работа, -  заставил себя  подумать
Гример, -  профессионалы.  Вполне.  -  И  тут же  отметил сам про себя,  что
заставляет думать себя с трудом. - Неужели я не могу быть спокойным? Ведь от
моего свидетельства ничего не меняется в  ее  судьбе. И без меня происходило
бы  то же. А если я не выдержу - не будет новой работы,  Музы, может, меня".
Пожалуй,  это и подвело его.  Когда  он подумал о Музе, мысль, что она знала
Сто  пятую,  где-то   запуталась   в  нити  размышления   о  бессмысленности
вмешательства, и обе сплелись, и уже выходило, что это может быть она, Муза,
его Муза, а не Сто пятая. Но опять Гример взял себя  в руки,  и даже руки не
дрогнули.  "Молодец",  -  подумал  он, и мысль,  что  он может все-таки  все
вынести,  видимо,  расслабила его,  он  слишком  рано  почувствовал  победу.
Женщина  не  закричала, а  сжала  зубы,  стоящий слева поднес скальпель к ее
правому глазу  и, поддерживая  ее под затылок  ладонью,  приподнял голову...
Если бы  Гример не  ощутил чувства облегчения  и победы, он, наверное, и это
принял так же, как и все остальное, ведь она приговорена к Уходу. Совершенно
непроизвольно  Гример  дернулся,  оборвал  все  датчики,  опрокинул  кресло,
замычал,  как  от тупой боли,  и вцепился  в пояс, чтобы  разорвать  его.  И
почувствовал на своем плече руку. - Перестань. - Он выстрелил глазами вверх,
весь ощеренный от бешенства волк, и увидел, что  над ним Таможенник. А перед
ним ничего  и  никого  нет, ни  стола,  ни  женщины, ни  людей...  И  Гример
опустился и заплакал, и голос  был воем, и ему  было плевать на испытание, и
на Таможенника, и на Город. И на все на свете. Только одна мысль крутилась в
нем и буксовала,  как  машина, провалившаяся в болото. "Это могла быть Муза.
Это  могла  быть  Муза".  Таможенник  опять  положил  руку на плечо. Сел  на
корточки перед Гримером. - Кончишь выть, приду, - отстегнул пояс у Гримера и
вышел. Гример еще полежал,  встал,  поставил  кресло.  Сел  в него и  закрыл
глаза. Болела  голова, но было пусто и не  было  ни одной мысли, кроме  "это
могла быть  Муза". Потом эта мысль потеснилась, и  в нее смиренно, виноватой
собакой, проникла другая: "Вот ты и не выдержал испытания, и это там, где от
тебя ничего не зависело.  - Гример открыл  дверь в эту  пустоту  и  отпустил
птицу. - А черт с ними, с испытаниями. Будьте вы все  прокляты, -  он  начал
смеяться.  Встал. Лег на пол. Он  смеялся,  и у его  текли слезы, как бывает
после  анестезии,  когда отходит  лицо. Вставал, стучал кулаками  в стенку и
постепенно  успокаивался, и, пожалуй, в голове осталась только одна мысль: -
Не выдержал, и наплевать, зато  могу  чувствовать себя собой".  - Прошло,  -
Таможенник  заглянул в дверь, - нет  еще? Пройдет. -  Вышел. И  скоро Гример
действительно  почувствовал,   что   прошло.  Опять   появился   Таможенник.
Счастливый, веселый. -  Я  поздравляю  - выдержал.  - Все врешь, ты думаешь,
теперь для меня  это имеет  какое-то значение?  - Посмотри на  табло. Гример
поднял голову,  над входной  дверью зажегся текст:  - оценка - положительно.
Норма.  Таможенник обнял  за плечи  Гримера.  - Вот  видишь,  значит, все  в
порядке.  По  этому поводу вот тебе, -  Таможенник протянул  стакан. - Запей
свою победу.  Гример,  не ощущая даже вкуса, выпил, и  вдруг  к  нему пришла
легкость,  видимо,  испытание  происходило  по   неведомым   ему  законам  и
естественные  реакции,  вопреки   принятым  в  городе  нормам,   оценивались
положительно, и  нужно только, не  юля, не показывая  наружу  того, чего нет
внутри,  быть самим  собой  и верить  себе,  и он сказал  Таможеннику: - А я
думал, испытание  кончилось на этом,  и у меня, знаешь, нет  больше  желания
испытываться дальше. Таможенник кивнул головой,  он был доволен его словами.
Разминка действительно позади.  -  И ты скот, - сказал он  Таможеннику, -  и
мразь. -  Правильно,  - сказал Таможенник,  ему ужасно  нравилось  говоримое
Гримером. -  Ну,  сказал он, - еще. - А  еще,  - сказал Гример, - если вдруг
случится тебе попасть на мой  стол, я с тобой сделаю то же, что эти коновалы
со Сто пятой. Таможенник был просто счастлив. - Господи, - говорил он плача,
-  если  бы  ты знал, как это  дорого мне,  как ты близок мне. Как прекрасен
искренний человек, даже в  грубости, ничего нет выше искренности. Тут Гример
несколько опешил. У  него много  было приготовлено слов и о Таможеннике, и о
Городе, и  всей  мерзости  этой ленивой  машины  законов и  несправедливости
Ухода. Но когда  он увидел такое счастье на лице Таможенника, слова застряли
в горле  Гримера, и он  успокоился. Замолчал и  ушел в свои мысли.  Вспомнил
первую  комиссию и  Музу, которая могла быть  на месте  Сто  пятой. И ничего
больше не сказал Таможеннику.
     III А Муза  в  это время ждала Гримера.  Заканчивался  обычный  рабочий
день. Она ходила из угла в угол. Она  ждала, вспоминала первое прикосновение
локтя Гримера к  своей коже, вспоминала,  как любила  снимать  с него  плащ.
Перебирала  работы, клала  их обратно.  Садилась,  поджимала под себя  ноги,
смотрела, считая  каждую минуту, и если бы минута  была кошкой или  собакой,
она бы обязательно заставила бежать  их быстрее. Муза  твердо решила  завтра
вернуться на работу. И это ей было можно. Сегодня она поняла, что невозможно
вот так ждать целый день и  еще неизвестно сколько. Когда открылась дверь  и
она, бросившись к ней, увидела Таможенника, Муза запахнула  халат, приложила
ладонь к губам,  почувствовала,  что что-то  бежит по  ладони, отняла  руку,
увидела кровь, опустила руку. "Почему кровь?" - подумала она. - Жив, и все в
порядке,  -  сказал Таможенник.  И  Муза была благодарна ему за то, что  тот
сказал это сразу. Опять приложила руку к губам. Опять  отняла  ее. Прикусила
губы. И  как это она и  почему вдруг ни с того ни с сего начала волноваться,
ведь никогда  этого  с ней не было, даже когда она ждала после Комиссии, она
волновалась  меньше.  Вытерла руку,  показала на кресло рукой Таможеннику. -
Почему  он не дома, не пришел сам? Таможенник махнул рукой, устало опускаясь
в кресло,  и  наговорил  ей  с  три короба  о сложности новых  обязанностей,
наконец, важности первых дней выхода  на  работу,  тем более после вчерашних
событий. Да-да, которые произошли на ее глазах. И последствия, которые будут
продолжаться несколько дней. Нужны общие усилия, чтобы все вернуть в  норму,
операций прибавилось втрое  - много перемен, и несколько дней  ему, Гримеру,
придется не выходить из кабинета. И,  конечно, Таможенник тут же согласился,
что Музе надо работать  и что она в порядке исключения может вернуться  даже
на старое место, только, ради Бога, должна себя вести осторожно, потому  что
любое  раздражение,  несогласие   будут  восприняты  -  он,  мол,   даже  не
представляет  как, и ведь не  каждому  можно  объяснить убедительно,  почему
после такого  передвижения женщина остается на работе. И Муза согласилась. И
ей  стало  весело и  приятно.  Завтра  она вернется  в свое кресло  и  опять
поставит на  контроль "Бессмертных", которых перенесли на следующую неделю в
связи  с последними  событиями, и ей уже  было интересно, какой балл покажут
контрольные  зрители из уцелевших, да и новые тоже. Все  хорошо, уговаривает
она  сама  себя.  Но  как  Муза мысли ни  разгоняет, те, как голуби,  высоко
покружив,   опять  в  голубятню  возвращаются  и  шумно  хлопают   крыльями,
усаживаются и воркуют. Почему все-таки его  нет? И почему пришел Таможенник,
и правда ли то, что он сказал, и можно ли ему верить, хотя она твердо знает,
что  в  Городе верить никому  нельзя, но так уж устроена женщина, ей хочется
верить. Но Муза Музой, а у Таможенника кроме нее забот по горло.
     IV  -  Готовы?   Гример   спросил  только,  будет  ли  это  связано   с
экспериментами на других людях, успокоился, когда приятная  женщина покачала
головой и сказала: конечно, нет. Просто разминка не могла быть проведена без
дополнительного  объекта,  ибо...  Гример  поморщился: довольно. -  Где  это
будет, тоже здесь? Женщина улыбнулась,  объяснила, что нет, и повела Гримера
в комнату, в которой, ему помнится, в первый раз еще на той Комиссии он был.
На  стене  те же светильники;  он еще тогда обратил внимание  - человеческая
рука, выходящая из стены, держала факел. И так были тонки и трепетны пальцы,
что он принял  тогда их за настоящие, и ему  сказали, что рука действительно
настоящая, но, поскольку он тогда не верил ни одному ответу, он не поверил и
этому. И он спросил женщину, вспомнив  свой  вопрос: настоящая? Нет, сказала
женщина, это уже неживая ткань. Странно,  что ответ Гримеру был безразличен,
видимо, он уже жил, понимая, что знание и незнание правды ничего не меняет в
жизни.  "Довольно, -  оборвал он себя, - теперь пора сосредоточиться.  Пора.
Каково содержание первого испытания  и  как в  нем - опять быть естественным
или  наоборот?" В этом сейчас  было главное.  -  Пожалуйста, сюда, - женщина
открыла почти  невидимую стеклянную дверь - настолько  она  была  прозрачна.
Перед  ним был  куб, который только  теперь стал  для  Гримера видимым. И он
подумал:  почему он не  заметил  раньше,  ведь  факел  и  сама рука в  месте
соединения были чуть как бы надломлены, и грань куба тонкой нитью перерезала
их. - Я объясняю вам главное. В случае, если вы почувствуете себя плохо,  вы
должны - видите, вот  там,  справа от кресла, -  оказывается, даже кресло  и
пульт были в этом кубе, - нажать на красный клавиш. - Гример сел,  прикрепил
датчики.  Показала,  как работает  клавиш прекращения испытания.  - Но  дело
заключается в том... - женщина по-детски назидательно подняла палец. - Какой
у  вас номер? - перебил ее Гример. - Сорок первый, - улыбнулась  она и опять
еще раз улыбнулась, уже без слов, выдерживая паузу: нет ли  у Гримера других
вопросов,  и продолжала  свою  мысль:  -  Дело заключается  в  том,  что  вы
максимально должны выдержать интервал прежде, чем нажать на клавиш, и нажать
его надо  только тогда,  когда  вы почувствуете, что теряете  сознание. И от
того, как точна будет ваша реакция, сколько вы сможете пробыть  в  кресле, и
будет зависеть  результат  нашего  испытания. - Только и  всего?  - Только и
всего. Вы будете иметь дело только с  собой. Женщина вышла. Закрыла дверь. И
села с противоположной стороны куба за пульт. Потом исчезла из глаз Гримера.
Стены  были  более  непрозрачны. На одной из  них возник мчащийся  на него с
невероятной скоростью  предмет, он летел необратимо  и тяжело.  Все  ближе и
ближе, и  уже ясно: поезд с  торчащим фонарем на лбу - и пол уже дрожал  под
Гримером, и у него возникло смешное  желание сейчас прекратить испытание. Он
даже протянул руку и улыбнулся. Все пронеслось мимо, почти касаясь его тела,
ветер  больно  хлестнул  по рукам,  по  шее,  тронул  лицо,  Гример даже  не
шевельнулся. Он хорошо понимал приказ Таможенника, чтобы волосок не слетел с
его головы.  Если  и это ложь?  Если они  с Председателем  разыграли  сцену,
если... но стены  стали  сходиться,  они были черными,  и  почти  ничего  не
изменилось, только воздух стал давить  на Гримерово тело, как  иногда бывает
во  время  дождя, все ближе  сжимались  стены,  сейчас  они  сойдутся.  Нет,
сошлись, видимо, огибая его. Он остался в каком-то воздушном пузыре, - пульт
и клавиш выключения сплющились и стали  тонкими, как дым от потухшей спички.
Гример был спокоен,  но поднял  палец  и тут  же  опустил его. А может,  это
входит в испытание -  невозможность прекращения его. У него ведь бывало так:
на столе человек терял сознание от боли, и Гример никогда не прекращал своей
работы,  на то есть восстановители -  через несколько часов человек будет на
ногах и здоров, правда не в  такой  степени, как раньше, но это деталь, а он
не имеет  права полностью не использовать  время  операций  и тратить его на
передышку пациенту. Всегда на очереди были тысячи, и они ждали его, и каждая
минута Гримера была  уже распределена между горожанами.  Нет,  здесь не так,
здесь работают с  ним одним, он один  только  может  выполнять работу  после
этого  испытания.  А  может, и  не один. Тогда опять обман. Сплющенный пульт
упал на пол, звякнул и лег плашмя. Гример решил не спрашивать, почему убрали
пульт,  в конце концов,  это не  трагедия, жаль, что он сейчас не видит лица
женщины,  а  может,  можно  попросить,  но  опять  передумал.  Стены  пузыря
загорелись, он явно ощутила запах  дыма, и пузырь  стал сжиматься. Огонь был
уже рядом, и  его охватил  жар. Тело вспотело. "Будущие причины" -  так это,
кажется, называется.  Он засмеялся.  Сжигаемый  на  костре потеет для  того,
чтобы  восстановить нормальную  температуру тела, и на несколько  секунд ему
удается  это.  Пульта  под  рукой не было,  пальцы вцепились в кресло. Сжал.
Пальцы  разжались.  Он  сидел  спокойно  и  расслабленно.  Еще  ближе  языки
извивались  по полу, лезли вверх, гасли  и загорались новые...  И вдруг мозг
почувствовал сигналы  тревоги. Дело не в  огне, не в  запахе гари, не в этих
языках. Где-то, в чем-то он почувствовал главную опасность. Он зря так легко
отнесся  ко  всему,  ведь  это  была маскировка.  Это  вообще не  надо  было
замечать.  Надо было подготовиться к  главному. В горло влез какой-то зверь,
он  щекотал горло, царапал его,  мешал дышать.  Гримера  стало  тошнить,  он
гладил  себя по  горлу, пытаясь вытолкнуть этого зверя,  выгнать его наружу,
струя желто-зеленой мутной  жидкости при свете пламени  выхлестнула  наружу.
Стало  немного  легче  и  опять   душно...  Подожди.  Удушье  наступает  при
отсутствии кислорода в воздухе, при  прекращении доступа воздуха в легкие. В
мозгу завертелись, закружились цветные круги: в чем разгадка? Если он найдет
причину, он  сможет бороться с этим. И черт с ним, с огнем,  - дышать нечем.
Горло свободно. Но что-то хрипит уже внутри. И вдруг вспыхнуло подозрение, и
круги разбежались  на  тысячу  осколков  и погасли: из-под  куба  выкачивают
воздух.  Успокойся. Перестань  дышать. Ни одного движения. В пузыре есть еще
воздух. Он вверху. Нужно встать.  Можешь осторожно дохнуть. Он ощутил, как в
горло пошел  слабый  ток  воздуха. Внутри перестало  хрипеть.  Ага, ты прав.
Дальше. Дальше можно влезть на  кресло. Но они заметят, что  ты раскусил их.
Ничего, встать, в конце концов, ты мог неосознанно, а влезть на кресло - это
уже поступок  мысли. Еще тяжелей дышать. Но это уже без  истерики.  Главное,
почему-то мелькнула мысль  о следующем испытании - там тоже без  истерики. У
него возникла почти  уверенность,  что это испытание не так уж  и трудно.  И
дело  действительно в том  (а время  он протянет сколько надо), что в  любую
минуту он может  остановить  испытание.  И когда  почувствует, что  не может
больше  дышать...   Но  пульта  нет,  клавиш  смят.  Значит,  мысль  уже  не
контролируется им. Дышать  стало больно. Нет, еще минуту он  все же простоит
здесь.  И Гример начал считать  варианты. Движение вправо  - стена. Влево  -
стена. Назад -  стена. Вверх? Он  протянул руку - ожег. Отдернул и попытался
опустить  руку.  Не опускается. Зажата. Вторую -  та  же  история. Ничего, с
вытянутыми руками тоже можно стоять. В момент катастрофы мыслить и поступать
только мгновенно.  Попытался  сесть  - сел.  Дышать  стало  нечем. Попытался
встать.  Нет. Вытянутые  руки и  невозможность  встать  -  опять закружились
красные  круги,  кругом черно и ни  одного  клочка  света. Только  сейчас он
понял, что огня  уже нет, и,  видимо, давно. Надо запомнить: страх выключает
сознание, и оно идет на контакт со страхом, это как якорь или гавань кораблю
в бурю, это как... - подожди, и мозг не участвует в решении  других проблем,
локальная  сосредоточенность,  которая  может  привести к  гибели,  конечно,
страх...  Сейчас  конец.  Сейчас  надо  все-таки  встать.  Пора.  Прекратите
испытание! Несуществующий клавиш утоплен.  Никакой  реакции.  Та же  темнота
стены. Как будто  его запаяли в камеру, как  в водолазный костюм, опустили и
не подают воздуха. Сердце остановилось. Легкие повисли, как паруса на ветру,
и только мозг еще работал какое-то мгновенье. В это мгновенье он слышал, как
он засипел,  ударил в этот сип головой, и плавно провалился на  дно, и почти
не  почувствовал, только вроде  как тень ощущения промелькнула, что какая-то
сила разрывает  легкие, мозг, сердце  и все это  летит в  разные стороны,  а
навстречу с такой же скоростью свет... Хааааааа - заскрипело тело.
     V  Муза  открыла  дверь  Главной  пары.  Она  по-прежнему  выше  их  по
положению, хотя уже, конечно, не с  таким  разрывом, как прежде. И  это  она
очень скоро почувствовала. Жены не было дома. Муж ужасно обрадовался приходу
Музы. Он сразу залепетал,  что рад  ее видеть, что ужасно соскучился, что он
вообще скучал, когда  она долго не  показывалась  в их доме, что все, что  у
него было,  это  отношение  к  ней, но что  он-де никогда не мог  отважиться
коснуться ее,  это потому, что была такая дистанция, а теперь она рухнула, и
пусть ее от него отделяет положение, но он  теперь тоже не какой-то Сотый, а
Муж, и в  это время он становится на  колени, вскакивает, пытаясь обнять ее,
плачет. Муза стояла  вся ошалевшая,  как человек, который  шел по равнине, а
оказался  в  пропасти.  Она  часто  видела  Мужа  спокойным,  давящим  птиц,
рассказывающим ей мило, трогательно о  Сто пятой и своей нежности  к той под
великим секретом от Жены, тогда еще Сотой, и Муза не могла так быстро отойти
от прежнего отношения и зафиксировать себя в этой  перемене. Она  никогда не
могла  сказать, что Муж был ей  противен  или,  скажем,  неприятен,  нет, он
как-то  по-человечески  нравился ей,  может, это  тоже была  маленькая ложь,
которую  она  позволяла  себе, чтобы не  испытывать  чувство  стыда  за  эти
посещения. А  Муж, ободренный молчанием Музы,  уже  обнимал ее. Уже повис на
ней,  и ноги  ее  подогнулись.  И,  наверное,  это  вывело  ее из  состояния
ошаления,  - так машина, которой дали газ, сначала буксует на одном месте, а
потом  мгновенно  набирает  скорость.  Она  опустилась  сама   на  колени  и
засмеялась, а потом захохотала, она хохотала так,  что тот вскочил. В испуге
сам  оправил  ее рубаху.  Муза повалилась на пол и  залилась от хохота.  Муж
опешил. Муза хохотала. Она представила его  лежащим...  "Какой идиот,  какой
идиот. И чего я с тобой  говорила, неужели ты  ничего  не  понял, о чем я  с
тобой говорила".  В  таком виде застала  их вернувшаяся Жена. Прижавшегося к
стенке   с   дикими  глазами   и  пятнами   на   лице  Мужа   и  валяющуюся,
перекатывающуюся хохочущую Музу. Жена поняла и постучала согнутым пальцем по
своему  лбу.  -  Как говорят  у  нас в  Городе, не  бери  в  рот  того,  чем
подавишься. Муж бросился к  ней. Муза так же внезапно остановилась,  встала.
На глазах ее  были еще слезы от смеха и  омерзения. Даже  не посмотрев ни на
того, ни на другого, пошла к двери. - Только вы не думайте,  пожалуйста, что
это  меня  как-то обидело  или что я  об этом скажу Гримеру, -  и  не  стала
слушать,  что ей  скажут  в ответ.  Мы  часто  не нуждается в поводе,  чтобы
сделать  то,  что давно  хотели,  но без  повода неловко.  А  в ответ  сзади
раздался  хлыст пощечины. Кому? Судя по сдвоенному звуку, - каждому, а затем
крик кошки, на которую наступили кованым сапогом.
     VI Гример лежал в воде.  Он открыл глаза и не  сразу понял, где он. Это
было похоже на аквариум, в котором они держат рыб. Гример посмотрел на  свои
руки. В полном порядке. Пальцы?  Попробовал - работают  прекрасно. Напротив,
за  прозрачным   бортом,  доходившим  Гримеру  до  глаз,  сидел  улыбающийся
Таможенник. - Первый класс,  - поднял  палец и сказал  он.  - Выше  нормы, в
полтора раза.  С таким запасом мы тебе удвоили все показатели. - Я больше не
хочу, - сказал Гример. - Конечно, - Таможенник никогда и не думал иначе. Он,
Гример, прав.  Нечего доводить себя до этого состояния. Ведь все добровольно
- это  Гримеру нужна работа,  которую он ждал всю  жизнь, которая невозможна
без испытания. Хватит так хватит. А потом, когда захочет сам, если надумает,
решит или  придет к  выводу, то можно будет продолжить испытание. Таможенник
помог Гримеру вылезти из воды. Раздел Гримера. Вытер его насухо  полотенцем,
и все сам, один,  принес свежую сухую  одежду, опять  бережно, очень бережно
всунул  Гримера в широкие рукава  и широкий  ворот.  Посадил в кресло. Налил
воды, зачерпнув  прямо из  аквариума. Выпил сам половину, остальное протянул
Гримеру. И правда,  надо -  в  горле  все  ссохлось,  нужна  была  вода,  он
поблагодарил Таможенника. Усмехнулся себе  - единственная  отчетливая мысль,
которая сейчас существовала  в  нем,  это  то, что  он  превысил контрольные
показатели в  полтора раза. Все-таки  человек  остается  человеком. И имя  -
Великий Гример,  и Муза, и перспектива новой работы, и - чуть не подох (если
вообще  он  еще  жив),  его  радуют,  несмотря  на  всю  чудовищность  этого
определения, именно радуют и эти его личные показатели выше  нормы в полтора
раза. Так  в истерике  иногда  радуется  человек,  потеряв  жену  и  сына  в
авиационной катастрофе, тому, что в последнюю минуту не отправил  с ними еще
и  свою  кошку. Так  радуется  человек,  потеряв  все свои  деньги, находя в
кармане  старого пиджака  мелочь, на  которую можно купить еды. Так радуется
человек,  хороня  свою  любимую, что  гроб ал,  торжествен  и  наряден.  Так
радуется  человек,   потеряв  руку,  сохранившимся  запонкам.  Так  радуется
человек, засыпанный  в  пещере, где неоткуда ждать помощи  и о нем никто  не
знает,  тому,  что еще  жив,  не  думая  пока  о том, что  умирать от голода
страшнее,  чем быть раздавленным. А может,  пронесет, а  может,  откопают, а
может, вспомнят, а пока не откопали, главное - чтобы близкие не знали о том,
как тебе, иначе они будут мучиться,  не зная, как и чем помочь  тебе,  и это
будет лишняя  мука, и надо объяснять, что тебе еще не так плохо,  что только
начало твоей жизни без  еды  и воды и ты готов прожить, сколько  выдержит  в
тебе  жизнь, ты не боишься голода, но время все же сильнее тебя, это ты тоже
знаешь, и единственное, что дано тебе внушить любящей  тебя, что все хорошо,
все  хорошо  и ничего не случилось,  жизнь идет как  надо. Гример  лежит  на
постели  и,  улыбаясь, говорит Музе  о том,  как хорошо на  работе - и новая
лаборатория, и  кабинет, и новые обязанности, и удивительные  люди. И что он
сегодня не мог прийти раньше, да, конечно, это он послал Таможенника, служит
Гримеру тот  на посылках. А дышать тяжело? Потому что  к ней спешил.  А руки
такие  слабые?  Тоже  от  усталости   -  Гример  очень  бережет  свою  Музу.
Благородный человек. И Муза  тоже благородная  женщина,  бережет Гримера. Ни
слова  о  невеселой  части  посещения  Главной  пары,  но  что  была  -  это
пожалуйста.  Все  у  них мило. Они такие же приятные люди,  но что-то в  них
изменилось, особенно в  Муже, и вряд  ли она пойдет в ближайшее время к ним.
Потом не  будет времени.  Муза собирается работать, потому  что  ждать очень
трудно, и ходить  в  гости  ей надоело, и она очень  беспокоится, что Гример
устает. Журчат слова, собираются в стаи, выравниваются, как, взлетев, птичий
клин  в небе. И  Гримера охватывает дремота. Он и впрямь устал. ...И вот уже
они стирают грязное белье вдвоем в полынье  на реке. И течет грязная вода, а
белье  каленое режет руки, а Гримеру нужны руки, и он жалеет Музу и выжимает
холодную тяжесть, пальцы краснеют  на ветру, вода течет обратно в полынью, а
кругом  ослепительный  снег и  сияет  солнце.  А кругом  мраморные,  черного
мрамора надгробные  плиты, то есть дома, а внизу по  водостоку  течет желтая
струя,  вытянутая  и длинная,  и  мелкие лохмотья  ее  иногда  на  мгновенье
задерживаются  на  стенках  канала -  Сто  пятая  уходит на  окраины города,
смешавшись с  дождем, а  оттуда  и того дальше и, может, в  эту  речку,  где
полощет белье  Муза. Наконец засыпают  оба.  Слова... Слова... Что в них,  а
помогло. И  ведь,  черт возьми, будьте прокляты,  все боли и беды мира, весь
ужас  этого черного камня, этого дождя, этого полосканья  белья. Холод. Глаз
Сто пятой. Муж с выпученными  от  похоти буркалами, их бережение и обманы во
имя помощи. По-мог-ло. И спят и видят сны, и, может, даже не такие страшные,
как  эта жизнь,  и, может быть, даже лучше ее, потому что ей надо, чтобы его
голова лежала у нее на  плече, а  ему - чтобы  ее  голова лежала у  него  на
плече. Так хочется, чтобы они доспали до  утра, и не нужно никаких испытаний
вообще, ничего  больше  не  надо. Но выбор уже позади. У Гримера нет выхода.
Летит поезд, выйти - и размажет  по  стенке тоннеля. Задрав голову, как  нож
масло, режет самолет  небо, - выйди, вот она, дверь. Только плечи передернет
от такой  мысли. Выбор  позади,  и даже ночь  лишь по милости  на час-другой
твоя, но в любую минуту... За Гримером пришли, едва ночь  за вторую половину
перевалила,  -  такая уж работа. Муза согласна,  что такая уж работа, только
вот  больше заснуть  не может,  и уже  начинает  ждать Гримера, и с радостью
вспоминает,  что и  ей сегодня  утром к своим "Бессмертным". Когда Музе есть
что делать, ждать все-таки  легче. А у Гримера и следа вчерашних мыслей нет.
Все выдержит,  потому что если  только и жить  для того, чтобы удержаться  в
Великих, то зачем, если ты уже - он, а без цели живут только мертвые.
     VII  Приготовились.  Таможенник рядом.  Гример  вошел, а он  уже здесь.
Когда и спал, непонятно. Гример в воде. Пожалуй, даже приятно: вода теплая -
около  двадцати  пяти градусов.  Для Гримера определить  температуру воды  и
воздуха  несложно.  Не  зря  все-таки  он сходил домой.  И  мысли другие,  и
ощущения  другие, утренние, хотя еще  продолжает быть ночь. И вчерашнее  уже
где-то на  окраине мозга,  как в  тумане,  сквозь  зарю  силуэтом, полутенью
скользит, и  ужас даже  кажется красивым. И опять ощущение:  все-таки не зря
хотел больше, чем  все, можно  сказать, целый этап позади,  вряд  ли  дальше
будет тяжелее, ведь он не машина и  его беречь надо. Ведь для работы готовят
-  не в калеки. И  вода приятна.  Вот это - "приятна" и  мысль - "испытание"
опять  дают  уже  некий  знакомый  импульс. Плещется Гример в воде, фыркает,
плавает, головой трясет, а сам  уже настороже, так кот - вроде  лежит, глаза
закрыл, дремлет,  а птица к нему на прыжок - подойти только. И когда датчики
крепят к телу, успевает на  мгновенье пережить раньше  это  прикосновение, и
индикатор  реакции  остается  на нуле.  А Таможенник продолжает  говорить  о
Гримере, что-де чуден  факт  - показатели  перекрыты, и он, право, не знает,
как  даже к этому отнестись. Попутно Таможенник объясняет, что он здесь  все
время,  и что  для него  это тоже испытание, и  еще неизвестно,  кому сейчас
тяжелее, и  чем это может кончиться для Таможенника, потому что  он и Гример
как сообщающиеся  сосуды - одна судьба, и, упаси  Бог,  Гример  не выдержит,
предел не угадаешь... А чтобы  угадать, параллельно с ним проходят испытания
десять контрольных групп, и пришлось заменить уже два раза всех контрольных,
и  у  него, мол,  все равно не хватает  данных, и, чтобы  сохранить Гримера,
они-де  опережают Гримера на  одно испытание, но  что  часто  контрольные не
помогают объяснить ни поведения Гримера, ни его возможностей. А та маленькая
ложь, которую позволил себе Таможенник с красной клавишей, придумана не  им,
это импровизация испытателя, и что он-де скоро убедится, что это так, потому
что испытатель  - материал для проведения  эксперимента, и  что Председатель
сейчас сам поступит  с тем так же, как  тот поступил со Сто пятой. И Гример,
понимая все, начинает чувствовать неизвестно почему расположение и доверие к
Таможеннику, ибо ни одного  слова нет, которые бы вызвали у Гримера сомнение
или отвращение.  Мы ведь просто устроены: лучше  наживки,  чем благородство,
участие, великодушие, для  нас и не существует,  если  на крючок лезем после
первого доброго слова. И опять Гример настраивается на  слова Таможенника. И
в  это  время понимает, что стена  аквариума темна. И  голова  его  утоплена
сверху крышкой такой  же  темной, и он понимает, что  он находится в воде. И
первое, что надо сделать, -  это перестать дышать. Пока еще работает голова.
Надо  думать о  том, что тебя  ждет Муза. И что ты  должен сегодня вечером в
свое время прийти  и сказать ей что-либо веселое, например:  а у  меня, мол,
был сегодня  удачный  день. И он даже начинает  представлять себе, как  Муза
прижмется к его плащу, как она заплачет, потому  что все же что-то понимает,
и  понятно, что она не хочет его беспокоить, а может, у нее самой  не  все в
порядке на  работе, хотя при  чем тут "в  порядке", когда она может  уйти  в
любое  время, она  независима  от  них,  хотя  уйти  для Музы  необязательно
получить Уход.
     Дышать  больше  нечем.  Один  только  маленький  глоток  воды.   Да-да,
возможно,  еще  реакция  бессознательная,  реакция  доверия  более  разума -
интуиции;  просто надо перевести  тело  в бессознательное  состояние,  почти
умереть. Перестать дышать, выдержать это непросто, но он выдержит. Ведь он и
не человек вовсе, просто мертвая ткань,  которая  положена в воду, он халат,
брошенный в воду, он  птица, которую уже раздавил своими  сильными  пальцами
Таможенник. И вот  уже показалась розовая пена, и вот  уже на глазах пленка.
Нет, надо ждать Музу. Муза, тебя надо ждать, ты же теперь живешь  в  страхе,
ты  же видела, как вчера скальпель вошел... О Боже мой, Боже, как надувается
тело и его тянет вверх, да нет, это же лед, полынья с  тонкой коркой, просто
нужно сильнее  ударить головой, так и есть - лед,  темный, весенний, рыхлый,
талый, ну же, со всего размаха - головой.  Еще, еще,  как  разбивают головой
стенку.  Проломлен,  жив, глоток воздуха, вот  и все.  Слой, еще  слой,  уже
голубой, уже  видно небо, уже  видно вон  дерево, как в детстве,  еще тонкий
слой,  и кажется, на самом  деле  уже можно  дышать.  Голова болит,  по лицу
что-то течет -  это мозг, но нужен еще один удар - там же небо, ну же, урод!
Так. Здесь не вышло. Теперь здесь. Ага, черное тело, здесь нельзя, то баржа,
ведь  так уже  было.  Тебя  ждет Сто пятая.  Стоп. Сейчас очень  тяжело.  Ей
тяжелее, но ты ведь виртуозно можешь зашить глаз, чтобы он видел твои пальцы
и твое тело,  баржа уже прошла. Удар. Кто-то просто пошутил.  Это не днище -
теплая мягкая каша перевернутого дома. Но тогда почему ощущение удара? Чтобы
привести себя  в себя,  ведь  ты  еще жив?  Как хорошо, что  ты ночь  провел
сегодня со  Сто пятой, она  так любит тебя. Но  зачем рядом  лежит женщина с
задранным  подолом  и смеется? Это  же Муза.  Почему  Муза лежит и  смеется?
Конечно,  где  тебе до нее  - она же пара Великого Гримера, а  на  что  тебе
Великие бабы?.. Они же все старые, потому что, пока партнер лезет вверх, они
все стареют вместе с ним и у них  отвислые  груди, висящие складками животы;
Сто  пятая, маленькая, гладенькая  моя,  я не  променяю тебя ни на кого,  ты
слышишь,  мне  никто  больше  не нужен.  Тело  медленно  спускается  на  пол
аквариума,  переворачивается и остается  лежать  с  жестко  стиснутым  ртом,
закрытыми  глазами,  неподвижное   и   ленивое,   с  раскинутыми  ногами   и
раздавленными, разбросанными в  разные стороны руками. "Готов или  не готов?
Подождать или можно переждать?" - Таможенник прилип к  стеклу так, что лицо,
кажется, вошло в  стекло и, если бы  Гример увидел эту  искореженную, словно
гусеницей   танка,  образину,  он  наверняка   проникся  бы   к  Таможеннику
состраданием,  которого  тот  добивается от  всех,  даже  от  тех, кого  сам
обрабатывает перед Уходом. Он искренне хочет, чтобы люди понимали его боль и
то,  как трудно ему быть орудием Божьим. Но, к  сожалению,  в данном случае,
как  это  ни  несправедливо,  не  может  Гример  осуществить  его постоянное
желание, ибо нету Гримера,  а есть халат, покачивающийся  на дне, шевелящий,
как рыба плавниками, длинными голубыми рукавами в белую полоску и никакого в
данную минуту отношения не имеющий к Гримеру.
     VIII А ночь продолжается. Муза не спит.  Встала,  мысли странные, каких
раньше  не  было.  Когда можно было  ждать перемен,  кажется, и жить веселее
было.  Вечером с  Гримером  минувший день  на  шахматную доску  расставляли,
пересчитывали, переигрывали его, не на скорую руку, а каждый ход отдельно. И
можно  было убедиться в разнице:  думать  вдвоем  и  медленно  или одному  и
мгновенно. Но  иногда (а  у Гримера, пожалуй, не так уж и редко)  мгновенные
решения  были точны и  единственны. И  Музе  не надо было объяснять, что так
бывает, потому что и она была похожа в этом на Гримера.  Но потом, после - в
этом тоже было свое удовольствие и свое неторопливое вдохновение - возникало
иное  решение,  и  иногда  три  хода  были  равны  между  собой,  как  будто
единственность троилась и была так же  убедительна и возможна. Наверное, это
был  праздник - каждый день как надежда.  И еще немного вверх. И сколько раз
переигранный дома день, который повторяется через неделю, помогал и Гримеру,
и  Музе поступать добрее,  щедрее и  великодушнее и в то  же время  умнее. В
самом конкретном поступке было тоже место вдохновению, и он становился тогда
уже  только единственным, потому  что на  какую-то деталь был необыкновеннее
самого умного  заранее  придуманного решения.  Но  теперь Гример  замкнулся,
наверное  потому, что Гримера больше не было, а существовал Великий  Гример,
дальше которого и выше для нее,  непосвященной, был только День Ухода. А это
не лучшая из перспектив, подальше от нее, подальше... Теперь  не надо решать
каждый день наново и  иначе, все  уже случилось, что могло случиться. Теперь
остались только будни, в которых холодно и пусто, и только одно беспокойство
- не утратить то, что уже есть.  Все-таки Муза баба, глупа, стало быть. Ей и
в голову не  придет, что все только  начинается.  А  она жалеет  о  минувшем
празднике, качает головой, думая о буднях, и  вскрикивает и  стонет время от
времени, а почему - убей бог, и понять не может. Вот  подошла к  воде,  и ее
чуть  не стошнило. Что происходит?  Она всегда так любила окатить  свое тело
горячим  дождем. Это как на улице, только на тебе  ничего нет, и дождь такой
же сильный,  и мнет тело, а  от кожи пар  идет, словно она оттаивающая земля
весной, и все тело становится легким и плавным, и можно поднимать руки, лицо
запрокинуть  и, закрыв глаза,  гладить  кожей  падающие струи...  А  сегодня
подошла, и чуть не стошнило.  Ну,  нет так нет. Муза  опять села на кровать,
накинула  халат,  руки  разлеглись  на  коленях,  усталые, вялые. Попыталась
встать.  Почувствовала,  что  теряет сознание. Встала. Все как будто прошло.
Нет, на работу. Пора. От безделья и ожиданья перестанешь и Музой быть. Пора.
Хотя бы сполоснуть водой лицо. К горлу опять подступила тошнота. Ладно, черт
с  ней, с водой. Оделась. Вышла  раньше времени,  чтобы испуг, нараставший в
ней,  остался  здесь, в  доме.  Наверное, когда  переедаешь - комнат, покоя,
ожидания,  -  нужно открыть дверь и  выйти вон. И  опять на работе  думать о
доме,  и стремиться туда,  и не мочь уйти. И опять вернется желание покоя, и
опять можно любить его. И все пройдет, решила она, само  по себе. Муза вышла
на  улицу, и дождь привычно обнял ее, напряг тело и погнал, пригибая  Музу к
земле.
     IX  Боже,  как  бесконечно  пространство  твое  между  "передержать"  и
"недодержать". Это как мясо: мало огня - и сыро оно, много  - и жестко мясо,
а то и уголь вместо красноватой мякоти... Или кофе - закипел, пена поднялась
выше тайной единственной точки - не то, не дошла пена до этой точки - и тоже
другой вкус.  Но  как ни  бесконечно (или мало)  это пространство, а в  него
можно втиснуться, как в кресло, вытянуть ноги и передохнуть.  Таможенник так
и сделал.  Глаза  внутрь повернуты,  веки  сведены,  руки на животе,  ноги -
длинные  - вперед, носки  врозь. И время от времени, как  стрелки весов, они
совершают  циркульные  движения,  как  будто кладет Таможенник  внутри  себя
что-то на чаши весов,  а  ноги показывают: вес пределен или ничтожен. Грубый
механизм  - человеческие весы, без  делений  и точности. Ну да  что там,  во
время передышки и так можно. А халат голубой в полоску  и через полузакрытые
веки наблюдаем зорко. В общем-то, обычная жизнь, будни. Какой приготовленный
к Уходу не прошел и пожестче  испытаний, чтобы где-то кончиться,  оборваться
на одном  из них.  Не  все и  Гримеровы  операции выдерживают.  Но, с другой
стороны,  и  Гримера,  надо  сказать, щадят,  не  просто  испытание.  Оно  и
подготовка. Сегодня,  если  быть  точным, "праздник-испытание".  Ведь оно со
смыслом "зачем", а не  просто согнуть человека так, чтобы он сломался. Когда
неважно, выдержит - не выдержит, потому  что есть точка  в каждом  человеке,
после которой он лопнет, как резиновый мяч под паровым молотком, как птица в
ладони Мужа, медная труба в тисках, резина между двух проводов, - жми, дави,
растягивай, и  самый гибкий...  Ага, кажется,  халат зашевелился.  Приподнял
голову. Нет,  опять  затих.  Еще рано.  За  годы  работы Таможенник  столько
насмотрелся на этих приговоренных, что  заранее мог почти точно до испытания
и даже до любого момента испытания сказать, где человек кончится. Таможенник
встал,  подошел  к  стеклу.  Ему   даже  жалко  лежащего.   Слово-то   какое
унизительное: жалко.  А может, и не унизительное, если предположить, что там
на дне  он сам  лежит  и тихо синими в полоску рукавами покачивает? А Гример
лежит себе, не существуя, и не знает, что с сегодняшнего дня сроки Испытания
вдвое сокращены. В Городе неспокойно. Торопиться пора. Это приказ.
     Х Гример не  чувствовал,  как подняли  его, как  положили на  стол, как
надели маску, как выкачали из него воду, приятную, теплую, примерно двадцати
пяти градусов, теплоту которой он мог определить пальцами, наложили на грудь
прибор,  который  заставил  двигаться сердце,  прикрыли  Гримера  простыней,
чтобы,  когда он придет в  себя, не испугался и не принял ложе стола за  дно
аквариума.  И через каких-то  четыре  часа, как раз ко  времени,  когда Муза
пошла на работу, Гример начал приходить в себя. "Жабры болят", - пожаловался
Гример для  начала. А  затем еще менее  понятно: когда  над ним  наклонились
знакомые глаза Таможенника, он шевельнул плавниками  и хотел  встать. Но ему
не  дали.  Нет  здесь Таможенника. Это была женщина,  которой он  ни разу не
встречал. - Я ваш врач, - сказала она. - А вообще я Сопредседатель Комиссии.
"Сопредседатель, -  неожиданно осмысленно понял Гример. - Значит, меня ведут
свои.  Значит,  пока ничего  не изменилось". И опять пожаловался  на  жабры,
потребовал  переставить в его кабинете  шкаф с инструментами  справа налево.
Потому что огонь должен  быть справа. А шкаф,  хотя он  и прозрачный, мешает
огню  как следует поджаривать  лицо пациента.  А  этот  пациент  (операция в
разгаре) не кто-нибудь,  а Таможенник. Попросил пить. Сделал глоток, тут  же
вырвало.  Организм  не  принимал  воду.  Нельзя  собаке дважды  давать кусок
отравленного  мяса. Гример  не помнил, что с  ним  случилось сегодня  ночью.
Последнее  в памяти то, как выходил он  из своего  прежнего  кабинета. Тогда
почему же Таможенник?  И  память начала  возвращаться  к  явной  нелепице  -
сопоставлению  должности  Гримера  и  операции   Таможенника.  Веселое  лицо
Таможенника выплыло из тумана. - Ты женщина, - сказал Гример Сопредседателю,
-  я тебя уже знаю. - Конечно,  - сказал Таможенник, -  непременно  женщина,
непременно. Отличная мысль, - сказал  Таможенник,  - женщина. Баба, попросту
говоря. - И Таможенник  подмигнул ему, испуганно оглянулся. - И каждая баба,
-  было  ясно, что  Таможенник сообщает Гримеру  страшную тайну,  -  и  есть
Таможенник.  И тут  Гример понял окончательно, что  перед  ним действительно
Таможенник, и с этой минуты память  встала на место, как становится на место
вывихнутая коленка в умелых руках врача. - Я готов, - тут же сказал Гример и
попытался  встать.  Он  потянул, чтобы помочь себе,  за край накрывавшей его
простыни, простыня подалась, а Гример остался лежать. Нижний  край покрывала
остановился  как раз  на коленях. - Конечно, готов. -  Таможенник-баба ни на
минуту не  сомневалась  в его необыкновенных  способностях. Она подняла сама
Гримера, поставила  его на пол. И сказала:  -  Иди!  Гример  начал падать. И
вдруг телом  вспомнилось  ощущение,  когда Гример стоял  перед своим  столом
после Комиссии,  и  вдруг  колени  подломились,  и тогда Гример  засмеялся и
сказал самому себе: "Не валяй дурака,  ты же здоров! " Он повторил эту фразу
-  как  и  тогда, она  помогла.  Потому что  Гример  сделал шаг, придерживая
покрывало,  и направился к  креслу.  Чтобы  каждый  понял:  он просто  хочет
посидеть. Так бывает в боксе после сильного удара: чтобы противник не понял,
что ты не в себе, ты совершаешь с виду вполне грамотные и рассчитанные удары
и  даже  передвигаешься, хотя голова твоя, как ядро,  отлетела куда-то и там
крутится  вместе со всем миром. А потом, так же крутясь, как бильярдный шар,
возвращается в  лузу, то есть  на плечи. И  противник удивляется,  когда  ты
лупишь по  воздуху там,  где  его уже  нет. И  надо  сказать, удивление  или
сочувствие к тебе  часто не проходят для него без последствий. Ты уже пришел
в себя,  голова твоя  надежно висит  в сетке  лузы.  И  ты... Сопредседатель
гуманна. Таможенник еще больше. - Ему надо отдохнуть. Ему нужен сон. Укол. И
Гример засыпает  прямо в кресле.  И совершенно не слышит, как Сопредседатель
рассказывает Таможеннику о своей ночи с Мужем  и они оба весело ржут, ничуть
этим не мешая Гримеру.
     XI А что,  скажите, может  помешать  Гримеру, если  несется  он, лучшая
гончая города, по кругу, длинному  кругу - дорогой, лучше которой придумывай
не придумаешь, то вверх она, то через канаву; то вниз, то почти как в гонках
по вертикали - несясь по отвесной стене, и легок бег, и тело вытягивается, и
каждая лапа в воздухе находит  опору  и, как  весла в воде  лодке,  помогает
телу. Один  прыжок. Скок.  Бег.  Прыжок.  И  неважно, что  справа  или слева
выстрел и  чья-то  тень  повернулась  в  воздухе.  Там,  впереди,  сбоку, за
поворотом - хлопок, визг, короткая  схватка, дождь, дождь. А тело пластается
по воздуху, кажется, больше себя  Гример раза в два, кажется, вот сейчас еще
увеличится,  и лапы  вперед, как выпущенные  стрелы, летят,  брюхо о  воздух
трется и нагревается - скорость. Скорость, и в мозгу только скорость, потому
что ведомо ему условие - скорость, скорость быстрее себя,  с помощью дороги,
опередить  свои  возможности, и -  ах, как  просквозил  воздух, и -  ах, как
перелетел  через  канаву  и  не  заметил. Вперед, по  кругу, почти  все  дни
завертелись и слились в один прыжок,  в один полет,  а  в голове мысль - еще
быстрее, и  ты выиграешь гон, еще круг. И только  одна  мысль  - там где-то,
вроде и нет ее, вроде  и забыл,  может  появиться  (а может  и не появиться)
препятствие, сразу  вот  так  наотмашь,  поперек  дороги,  и  тогда  -  стоп
скорость, тогда встать,  как врасти в  землю, пока не  снимут, ибо... но что
это "ибо", что это знание, предосторожность, когда чувствует Гример, как еще
усилие - и вот оно! И действительно  -  еще,  еще,  еще, рот  ощерен,  слюни
сквозь  дождь,  цель - поперек, вой! вой!  - труби - и уже все, уже  больше,
быстрее, чем задумал, плавно, еще  выше и еще пронзительнее и неотвратимее -
к победе! И  сквозь что-то белое, легкое, возникшее нежно в лицо разом из-за
поворота пролетел так, что и прыжка не почувствовал, ничего: и уж  не это ли
препятствие? - обрадованно засветилось  все внутри,  так легко и  не ждал, и
нет уже ничего вокруг, и все - свет, и все - полет, только свет там, позади,
там где-то, а впереди остановилось все; с растопыренными лапами и похожей на
треугольник мордой  -  по винту оскаленной горлом  наружу  псиной  сломанной
тело,  словно шкура  сырая  и вывернутая, шлепнулось под дождь на траву... И
заскользило  по  инерции, не останавливаясь. - Пора, - Таможенник Гримера за
плечо трясет.  - Перестань, - Гример в ответ трет лицо руками. И сразу - вон
из памяти  сон. Неужели за это время  что-то произошло, произошло  или  нет?
Отчего тело разбито? Руки? Пальцы? Легко и  привычно подвижны. Значит, все в
порядке.  Значит, действительно ни одного волоска. Значит, позади  уже часть
испытания,  и,  может,  большая...  большая  ли? И  сразу в  цепь  разговора
железным  кольцом -  щелк - узнать у Таможенника: дальше что? - Сейчас домой
или продолжим? - Какая свобода, Таможенник даже нагнулся к Гримеру, мол, как
тебе угодно.  - Нет, это ты  как хочешь. - Гример ощерился. - Вообще-то  это
испытание легкое, может, самое легкое, - так Гример услышал Таможенника. Ну,
конечно, на легкое у него  сил  хватит. Он  протер лицо рукой, намочив  ее в
воде, глаза стали видеть яснее. Руки, прикоснувшись к коже, затанцевали так,
что  скальпель в  них и...  -  Что? - Таможенник  подмигнул. - Сейчас  бы за
работу? Будет скоро работа... "Будет, - подумал  Гример. - Что твои сомнения
по сравнению с ней..." Да, Гример не  в состоянии, конечно, еще воспринимать
каждую интонацию Таможенника, воспринимать,  сопоставлять,  изучать  ее, как
подробную  схему кровообращения  тела,  которую  он  знал  наизусть и  даже,
пожалуй,  во время испытания на сострадание даже в самый страшный момент мог
себе ясно представить; он даже вспомнил,  что, когда скальпель вошел в ногу,
он мысленно  увидел, какие  мышцы были задеты, а какие разрушены. Вот так  и
каждое  слово  и фразу он воспринимал не  только  как некие  знаки,  имеющие
внешнее значение,  но и как материал для ответа  на  множество вопросов, как
знаки невидимого  глазу. Сейчас он был глух,  сейчас ему был доступен только
этот  внешний ряд знака, его первое  значение. Сейчас он слышал  только, что
будет  работа, и  все  тут. А в каком  состоянии Таможенник, степень лжи или
неточности информации, отношение Таможенника к нему  в  эту минуту  и вообще
отношения к  нему, что извлек бы мгновенно Гример еще вчера  из  услышанного
слова,  были Гримеру  сейчас недоступны. Хотя какое может  быть  отношение у
Таможенника, одно  дело -  его отношение личное, а  другое дело  -  рабочее.
"Ого, - подумал Гример, - до  анализа и знания далеко, а размышляю, кажется,
вполне по-прежнему". - Легкое, значит? Хорошо, -  говорит Гример, - еще одно
легкое на сегодня, я думаю, можно будет, а потом и передохнуть.
     XII  Сопредседатель сажает  Гримера в  огромное медное  кресло,  крепит
датчики. Это  мы  уже  видели  - обычное  начало,  хотя, конечно,  не совсем
обычное. Высокая белая комната -  это обычно, но вот медное кресло с высокой
спинкой - это в первый раз, и, смотри, сходится, как в театре, занавес почти
перед самым носом Гримера. Опять  он оказывается  один.  Яркий свет. "А ведь
испугался, признайся,  когда  зашуршало, а вдруг опять стекло, к стеклу  уже
внутри ненависть. Но не  о пустяках  надо  думать.  Ведь повторы,  наверное,
возможны,  но на  другом  уровне. Ну  ничего, сядем поудобнее". Ага, значит,
Таможенника  и Сопредседателя нет. Значит, мы одни.  Хотя почему нет? Если я
не  вижу,  это же не значит, что нет. Мысли! Мысли! Рассуждай.  Ага,  модель
такая. Если меня не будет, во мне не будет всего  того, что меня окружает, а
если не будет во мне, следовательно...судя по технике мысли, шок явно еще не
прошел,  но, с другой  стороны,  уже  могу  думать о  невозможности  полного
восприятия  и анализа  информации Таможенника. А как  сейчас  мозг? Лучше...
Кажется, уже начинает двигаться,  как машина с нуля, как  камень в пропасть,
как собака из-под колеса. Руки? Пошевели пальцами, приклеенными каждый своим
широким медным  кольцом к  подлокотнику,  широким настолько, что  пошевелить
можно. Не так-то просто. Почувствовал Гример, как с  некоторым трудом пальцы
от  меди отошли. Не от усталости или судороги. Внутри он  ощущал свои пальцы
даже  как  в лучшие свои операции. Неужели вот это все, что он прошел, может
помочь и даже  подготовить в какой-то  степени к  большим  нагрузкам? Может,
действительно мудра  очередность  испытания, может, действительно Таможенник
сам  зависит от этого испытания? Стоп. Собака всеми лапами уперлась в песок.
Затормозил. Между пальцами  медь,  забегали голубые маленькие искры.  Пальцы
оторвались от поверхности подлокотников, и тут же их отбросило от внутренней
поверхности колец.  Какая-то  пружина  перекатилась  из  пальцев и  в  плечо
ударила. Плечо вздулось.  Больно. Гример  поморщился, -  пожалуй, первый раз
больно   снаружи.  Никакой  реакции,  все-таки  больно  -   это  легче,  чем
сострадание. Надо сказать, испытывать боль самому удобно,  потому что потом,
чиня ее пациентам, ты защищен от сострадания своей болью. А  в данном случае
ее  можно  воспринимать  как  расплату  за  причиненную  боль.  И  это  тоже
справедливо,  он  вспомнил  почему-то,   что  операции,  даже  имеющим  Имя,
проводились  почти  без  обезболивателей,  чтобы  ценимей  были  результаты,
половину второй, заключительной части  операции лицо  уже воспринимало боль.
Наверное,  это действительно больно; интересно, какую степень боли  выдержит
он  сам,  всю  свою жизнь  только  и  занимавшийся  причинением боли во  имя
возвышения пациента. В общем-то,  почти каждый из  них,  получивших  имя или
высокий номер,  или  особенно  те,  у  кого лицо по природе своей,  то  есть
главному  признаку,  было мало  похоже на Образец,  кое-что имели  в голове,
например  волю, но и  нужно было иметь тело, которое бы  выдержало  не  одну
операцию Подобия, и ведь были же  люди, которые делали их почти постоянно во
имя перемещения  вверх...  Бррр...  Рядом с ними  что его,  Гримера, боль! -
шершавый острый камень перекатился из плеча в живот. "Ааааа, - но это где-то
закричало внутри Гримера.  А снаружи ничего - он даже скудно улыбнулся. - Не
могу,  - выло  внутри,  потому  что этот камень, а  может, просто ком  битых
стекол завертелся еще сильнее, - выше боль, горло,  глаза, мозг... - Не могу
больше,  глаза - я хочу, чтобы были глаза...  -  А внешне - еще слой мыслей,
связанных  с воем  и болью,  кровью,  даже кровь  течет с  каждого слова,  а
все-таки  боль самое  простое, что придумали люди  и что происходит  в  этом
испытании, но уже  верхний слой  пропитался кровью,  в нижний перетек, и там
все воет, а другие мысли над ними,  это еще не все,  еще возможно, возможно.
Мы все  уже  имели  Имя,  возможно,  мы  будем иметь,  возможно, на  ладонях
выступает пот, когда хочется слушать  музыку, но больше не обманешь  ее,  не
заговоришь  бредом,  она  настигла,  и  стекло взорвалось и  каждый  осколок
внутри, но,  слава  Богу, мгновенье  - и  он  вылетел наружу.  Вон он  стены
качает, стены то больше, то меньше, как маятник, листок бумаги на столе - то
ростом  в дворец, то  в пылинку,  и сердце  качается  рядом с  ним,  и  туда
осколки,  и туда.  - Музаааа... Я не  качаюсь,  это  качается только стекло,
глаза не качаются. Кричит, нет? А, уже закричал, ты напрасно  думаешь, что я
не закричал, я же могу кричать внутри. Ну вот здесь, возле горла, ну хорошо,
на  языке,  мокрый,  бесперый птенчик,  но это  же  птица,  сожми ее,  Муза,
попроси,  Муза, попроси скорей,  если  не  можешь сама. Пусть  сожмет, пусть
удержит, пусть раздавит мой  крик, пусть все будет  мокрым от  крови, только
останови эти стены, я  не  могу, чтоб  нога  стала такой огромной, чтобы она
наступила на  самого себя, я не хочу быть раздавленным собственной ногой, о,
я хрущу уже костями, да останови птицу, этот осколок, это  просто кровь и...
А  я  думал,  что  я  не  выдержал,  я  думал,  что  не  выдержал,  зашлись,
захлебнулись  стены, и маленькие и большие, и листок, и нога  повернулась на
нем,  и голова щелкнула под ногой как орех,  когда у меня были такие тяжелые
ноги, надо же, шел сюда я так  легко. Надо же, шел, а теперь сижу, сам сижу,
где-то вот здесь около горла  последний осколок застрял, его надо выплюнуть,
и все,  и уже  можно открыть глаза  Что еще? Что-то боли  нет. А  пальцы  не
болят. Их просто трясет. Жалко, что нет головы. И все же раздавленная голова
менее важна, чем  пальцы. Какое счастье, что пальцы не попали под  ноги и не
щелкнули,  они  бы, наверное, не  так щелкнули, они  бы тише. Приди потом  к
Музе, а она и не поймет, что у тебя были красивые тонкие пальцы, пришлось бы
не ходить. А интересно, раздавленная голова говорит "о", как "i". И "ф" тоже
как  "й",  и все  звуки, как машина под прессом, с боку - "i".  И глаза  все
видят  иначе  -  дом как  бумагу, а бумагу как...  и не видят вовсе. Голубые
искры без боли - это даже красиво, это даже в какой-то степени полезно. Хотя
"полезно"  - и это испытание, это  испытание,  - стоп, а ты говорил: мысли в
крови. Это испытание в крови, и оно уже  кончилось. Тебе же обещали, что оно
легкое, вот оно и действительно легкое. Ах, дурачок, а ты к нему так отнесся
напряженно, как будто не будет вещей более тяжелых, как будто вот сейчас все
кончится  и больше ничего не будет. Будет. И  никогда не кончится. Испытание
это  вечно,  так  же как работа. Постой, испытание  для работы?  Да! Вечно?"
Рассуждение попало в слой, который содержал знание,  что это еще не  боль, и
мысль о крови; как будто тряпку, выжал сам  себя  и стал розовым, - конечно,
дурак, сначала испытание, потом работа. Потом работа. Испытание для работы.
     XIII - Ты хорошо  выглядишь. Гример  не заметил, как разошелся занавес.
Не заметил?  А листок бумаги  вздрагивает,  вон он еще  неподвижен,  но  уже
полуспокоен. -  Прошли  твои  четыре часа, и  ты выглядишь просто  молодцом.
Правда,  -  Таможенник  покачал головой, поджав  губы,  -  надо  сказать, ты
опустился  до  нижнего предела  нормы.  Единственное,  что тебя  в  какой-то
степени уравновешивает, это то, что ты сам вышел из испытания, этого даже  у
тебя ни разу не получалось. Так ты говорил, что готов к следующему, осталось
всего... -  Я хочу домой. - Домой?  Послушай, никакой речи не  может  быть о
доме, все мы торопимся, и всем хочется закончить это. Потом я скажу  тебе по
дружбе.  - По  дружбе, - Гример тяжело, как будто  мертвый, улыбнулся, -  по
дружбе, может, ты по  дружбе сядешь на мое место? И объяснил ему Таможенник,
как ребенку, что, садись он не садись,  от этого ничего не изменится, потому
что  работать  должен  Гример,  а  не  Таможенник.  С  его  способностями  и
профессией Таможенника ему следует заниматься своими  делами, и что  если уж
Гримера  так волнует,  получил  ли  он дозу  этих веселых  приятностей,  то,
разумеется, получил! И неизвестно, чьи  показатели выше,  хотя, конечно, это
было  несколько  иное  испытание,  и  оно  имело,  конечно,  психологический
характер,  но  неизвестно,  какая  боль  еще  больнее   -  нравственная  или
физическая, и он,  Таможенник, не понимает, да-да, не понимает  ни  тона, ни
предложения Гримера;  а если  завтра  случится  так,  что  он  сможет помочь
Гримеру  и  заменить  его  собой в одном из таких испытаний,  он, Таможенник
(Таможенник выпрямился и стал на глазах каким-то  неузнаваемым), сядет в это
кресло - и тут же засмеялся: шучу, шучу. Не сяду, разве что во имя дружбы...
Ну видишь, какую сцену  разыграл, ну дурачусь, а ты обрати внимание при всем
этом, что Таможенник торчит около Гримера  уже который день и не  собирается
уходить,  а у него, у  Таможенника,  в  обычное-то  время, между  прочим, ой
сколько забот.  А  он не собирается уходить и все испытание  пробудет с ним,
Гримером, а между прочим, среди тех, кого испытывали на предел  и  благодаря
которым  еще и  сейчас  может  Гример  беседовать  с  ним,  Таможенником,  и
проситься домой, не думая,  сколько в его сегодняшнюю удачу и спасение чужих
жизней всобачено, -  так вот,  среди тех, уже не существующих, был настоящий
друг - да-да,  друг его, Таможенника, которому он обязан и этим лицом (палец
Таможенника осторожно ткнулся чуть пониже правого глаза в щеку), и Именем. И
он, Таможенник,  уж гораздо больше обязан своему другу в жизни, чем Гримеру,
и  ему было бы нужно  быть  там,  где последние секунды еще жил  его друг, и
пусть не прекратить испытание,  но хотя бы в  последнее мгновенье поддержать
его взглядом, но! ..  Он остался  именно  с  Гримером,  и не потому, что ему
Гример  дороже друга, а потому, что ему  дороже  истина, а истина сегодня  и
Гример  одно и то же.  И он, может,  переживает в душе  не меньше, чем любой
человек,  он в душе тоже, может,  еще человек. Таможенник опять опустил вниз
глаза и уголки губ и как поросенок хрюкнул, и у  него сползла  одна слеза по
щеке и упала на пол. "Странно, - подумал Гример. - Упала на пол и ничего  не
прожгла". Голубые искры опять тронули его руку. Он даже не дернулся. - Опять
мозги заговариваешь. - Просто надо  спешить. - Таможенник высушил глаза, ибо
в эту минуту снизу глаза вздувались, очередная капля пропала, как будто вода
в  унитазе. -  Я хочу домой...  Сопредседатель как-то очень уж  прижалась  к
Гримеру, отстегнула датчик. Гример встал сам, и почувствовал себя бесконечно
легким, и,  наверное,  мог бы сейчас  взлететь -  тела не  было. Он  опустил
правую  ногу,  которой  раздавил  сам  себя,  покривился  своей  мысли, нога
дрожала,  вторая  дрожала  тоже,  но была  легка, как нога после перелома по
снятии  гипса,  легка  по  сравнению  со  второй.  -  Отведи  меня  домой...
Таможенник махнул рукой. Сопредседатель принесла плащи себе и Гримеру. И тут
выключилось сознание. А когда Гример пришел в себя, то  увидел, что лежит  в
незнакомой комнате,  напротив  в кресле  сидит Сопредседатель и  смотрит  на
него. На ней только халат. Он смотрит на нее, потом на себя... - Между  нами
это было? - полуспрашивает-полуутверждает Гример. Она  качает головой:  -  В
таком состоянии,  как ты, умирают, а не спят. Тогда  Гример пробует натянуть
на себя покрывало, с  ее помощью это получается. - Конечно, если бы было, то
ты бы сейчас не натягивал одеяло. - Не натягивал одеяло, - говорит Гример, -
а ты застегнись  и закрой свои ноги. - Можно подумать, что я тебя возбуждаю.
На  Комиссии  мне каждая  твоя пациентка  рассказывала,  что когда  ты своей
грудью наваливаешься на столе на нее, то она начинает  сходить с ума и, мол,
не надо никакого наркоза, а ты всегда ведешь себя как бревно. - Ты  думаешь,
я это знаю хуже тебя? Но когда баба  возбуждена,  она забывает о боли  и  не
мешает работать. -  Я бы тебе тоже не мешала, - она сбрасывает халат на пол.
Тот ложится около ног, и кажется, что она  не стоит на  полу, а приподнялась
над ним, и держится в воздухе, и может улететь совсем,  и ее надо держать. -
Чтобы любить, я должен  любить.  - Ты хорошо  устроился, жирно живешь,  я, к
сожалению,  максимум, на  что могу рассчитывать, - это спать,  чтобы  спать.
Прости,  - она опускается на пол,  накидывает халат, застегивает  его.  -  Я
просто не знала, что душа твоя так чиста и целомудренна; она похожа на козий
помет,  пролежавший  на  солнце  неделю, на  нож,  с  которого вытерли кровь
зарезанного,  на плевок,  размазанный по лицу. Жирная мразь,  у которой  все
благополучно и которая, видите ли, только  любя,  и при  этом необыкновенно,
позволит себе склонять свой лик над запрокинутой рожей. Что ты знаешь о нас,
которые вертятся ночью, после дневного кошмара, когда  перед тобой дергаются
души, тела, выступает пена  на губах, ломаются руки, слезы  и кровь вытекают
вместе с глазами  и падают в  темноте на  твои  глаза, затекают в  твой рот,
ползут по животу, по рукам, и ты дергаешься вместе с ними, и так не день, не
час,  не  ночь,  а  жизнь,  а  в  это  время  ты  регулярно  колышешь  своим
отрегулированным позвоночником, - живи и дальше в своей ублюдочной святости.
Жалко, что тебя надо беречь, я бы сама первая не в Сто пятую, а в тебя своей
рукой медленно, как нож в  резиновый шар, всунула какой-нибудь  ржавый кусок
железа и  повернула там  двумя руками,  и чтобы захлюпала  из  тебя хоть раз
кровь  и  жизнь и умирал ты медленно - как дохнут  недобитые и брошенные, не
могущие ничего  изменить.  - И  в это время ее глаза стали больше, потом они
завертелись, как будто кто-то закрутил факелом перед носом, и запахло жженой
шерстью  и паленым мясом...  Гримера бьет дрожь,  возвращается боль,  стекла
вылетают  из   кожи,   и  они  царапают  руку,  схватившую  за  сердце,  пол
перевернулся, за ним земля - и вот Гример падает вверх, хватается за дверную
ручку, и страх, что он сорвется, охватывает его. И Гример что есть силы рвет
ручку на себя, руки отрываются... Покрывало скинуто. Она лежит рядом. - Если
бы ты знал,  какое ты чудо... Если бы ты знал,  какое  ты  чудо, - и  плачет
Сопредседатель, и плачет, и гладит Гримера своими сильными чуткими пальцами.
И  опять куда-то летит Гример, чтобы прийти в себя уже на своей кровати и не
понимать, было что или не  было. Наверное, все же  не было. Потому что он же
одет и лежит здесь,  в своей кровати. Еще нет Музы. Она на  работе. А откуда
он узнал,  что на  работе.  А откуда  он  узнал,  что Она на  работе...  Это
спрашивают у него по очереди стоящие над  ним и Муж и Жена,  и  Таможенник и
Сопредседатель,  и Председатель укоризненно спрашивает: - А откуда ты узнал,
что она еще на работе... - Не знаю, - совершенно искренне признается Гример,
- понятия не имею. Знаю, что...  -  Стоп, стоп, стоп. А  испытание? Ведь ему
ничего не сказали  о  результате?  Он возвращается сам в кабинет.  С  трудом
ориентируясь, находит  дверь, в  которую он входил первый раз. Там  тишина и
никого. Нет, из-за занавеса, белого занавеса, появляется женщина. Она знает,
конечно, зачем он пришел. Она просит его успокоиться. Она сейчас все скажет.
Ее предупредили,  что  он обязательно вернется. Испытание  прошло в пределах
нормы, но закончилось самостоятельным возвращением в сознание, но что это он
уже знает, потому что  ему это уже сказали. И Гример удивляется, откуда  она
это знает так хорошо.  Может, ему действительно все  уже  сказали,  сказали,
например, и то, что Муза  еще на работе. - А  вас не предупредили, где я был
после  лаборатории, дома,  у  себя, или не у  себя... - И  смотрит Гример на
лицо,  как  будто  камень в воду  бросил  - будут круги или нет.  А бросил в
болото - не будут. Ни одного круга. Ни одного лишнего звука. - Дома. - Слава
Богу. Он ей верит,  но  это, может быть, потому, что  ему хочется ей верить.
Ладно. Выдержал - это важнее. Не затем он на свет Божий явился, чтобы думать
- было с этой  или не было. Выдержал, вот - истина. А почему выдержал? - это
сейчас не по  уму, а и по уму  бы было -  душа иначе  болит. Иначе? Подожди,
какие у тебя данные, что было? Воспоминание. А почему это не сон? Ну снимала
датчики, ну прислонилась сильнее, чем  обычно, а  может,  и  это  выдумал  и
все-таки остальное тоже сон. А возможен и другой вариант? Возможен. Качается
стена. Качается. Упаси Бог чего-либо не знать. А зачем?  Только затем, чтобы
знать, что есть и было на самом деле.
     XIV  А Сопредседатель и Мужа  к  себе сегодня не пустила. А Муза пришла
чуть позже,  чем обычно. Одно событие к другому никакого отношения не имеет.
Гример тоже пришел домой в  сопровождении лаборантки. С трудом. И сразу лег,
и  опять  полубред. Полусон. Муза ходит  тихо, смотрит на него как-то иначе.
Может, бросить  все, думает Гример. Вернуться из Великих в свое прежнее имя.
Нет уж,  раз  покатился.  Посреди  горы  обруч  не остановишь. Ну,  может, и
остановишь,  а гору другую  можно выбрать. Вот и  выбери. А  для меня это не
просто гора.  А единственная  гора.  Затем  и жить начал.  И  сразу никакого
бреда. - Не хочу я ничего другого, - лицо злобное, жесткое, сухое... Никогда
не  кричал Гример. -  Тише, тише. - Муза  останавливает его. - Я  не спорю с
тобой. Ты же  сам говорил, кому п  л о х о, тот и п р а в. Тебе - плохо. Это
главное.  И все  мерить надо  этим главным. Еще  тем, что позади  семнадцать
прожитых вместе лет. И то, что сейчас плохо, - это на одной чаше весов, а на
другой  - семнадцать  лет.  Или наоборот -  на  одной  хорошо,  а  на другой
семнадцать  лет,  и  то, что тяжелее, главнее,  вечнее -  то истина. И любое
слово ничего  не значит,  если  оно  меньше жизни  и случайнее ее. И  Гример
успокаивается,  затихает  и  забывает,  что вот  секунду назад  лицо было не
Гримерово, и кричал он,  и мысли  его  были не  Гримеровы, но уже раскурочен
мозг  и нуждается  в  движении,  и  начинает он  думать  про себя  и  про их
семнадцать лет, раз  уж они попали в  мысль и торчат там  посреди, как стена
перед глазами, как  ров широченный перед лошадью, как  огонь перед бабочкой,
и, остановившись перед этой стеной, на  одном месте крутятся мысли  Гримера,
как колеса попавшего в грязь грузовика, и подводи итоги - перерыв -  подводи
итоги - опять перерыв и снова газ -  и комья грязи летят из-под колес, и все
глубже садится машина, и почти  не видно внутри вращающихся рубчатых дисков,
и  почти  не летят комья  грязи, и кажется, что  неподвижна машина,  а у нее
внутри все гудит и крутится, и больше уходит сил, чем во время самой большой
скорости. Однако  ни с места - и такая трата сил, и крутятся на  одном месте
мысли...
     XV  ...Муза, ты  была  верна  мне, когда у  меня  не  было  ничего.  Ни
мастерства, ни  опыта,  умения  работать, когда  я был  учеником  и  пытался
научиться тому, чему научиться нельзя. Тогда ты говорила мне, что была права
и не надо было учиться. И я научился тому, чему было научиться нельзя, и  ты
сказала,  что раньше была не права. Ты была мне верна, когда я забывал тебя,
когда я  перестал  думать,  что  живу,  служа тебе,  что все делаемое мною -
только для тебя, не для людей,  не во имя придуманной мной  идеи,  не во имя
спасения  этих  человеков. Я  убил в себе себя, чтобы  служить тебе,  но это
стало не  сразу. Ты была  мне верна,  когда я заблуждался, что люди воистину
нуждаются в помощи, люди воистину ждут  явления того, кто  спасет их,  и они
верят, что есть на земле  то, что может однажды изменить жизнь каждого. Пока
я  не понял, что  они своим  вчерашним опытом заблуждения уже не в состоянии
снова верить  даже истине! Они  правы,  убить  можно  многих  и  многое, а в
воскресение можно поверить только один раз, и оно было, и они уже не верят в
него. Что же делать, спросил я себя.  Раз люди не  нуждаются в  тебе, раз ты
сам не веришь в то, что можешь помочь им, или веришь, что это поможет только
на некий срок - два тысячелетия или  столетие, и  потом  опять  окажется все
заблуждением. И  ты придумал маленькую смешную идейку  - упрятав  главное  в
себе и уже  не надеясь открыть ее человекам, стал служить тебе,  Муза. Может
быть, видя тебя, люди  что-то поймут, может  быть, один счастливый человек -
это больше, чем слова о счастье, может быть, один человек,  обретший покой -
это больше, чем слова о покое; и стал я думать, что это и есть  истина. Будь
мне верна, моя Муза, иначе как помогу людям, не тобой ли спасу человеков! ..
Гример говорил  это  Музе, потому что происходящее с  ним сегодня делало его
похожим на зверя, перед которым  обнажены все ямы с воткнутыми вниз кольями,
капканами  с  распахнутыми и разведенными  железными  челюстями, самострелы,
нацеленные  в  морду, петли, как  змеи, свернувшиеся  в траве.  Да,  это все
видимо,  это все  отдельно - и обходимо и  преодолеваемо. Но беда, что это и
есть  дорога, и нету зверю возможности  по воздуху перелететь ее, и все, что
он может, -  крикнуть идущим вслед: "Поверните назад, валите деревья, но  не
идите за мной", - и еще может встать на пути вслед идущих и драться  с ними,
чтобы свернули они с дороги, потому что  им еще не  открыты ни голодные ямы,
ни радужные самострелы. Гример открывал  это Музе, ибо завтра он  мог уже не
сказать  то, что говорил  самому  себе, и  то,  отчего  плакал,  как  плачут
связанные  люди  над  ребенком, которого терзает собака, а  хватило б пинка,
чтобы она  уползла, ощерясь своей  бешеной  мордой. Любой день, а  значит, и
любое испытание  властны  были  и  над ним. Все  эти бесконечные  будни, что
тянули его, как тянут живую птицу голодные  волки, трещит позвоночник, летят
перья  и  вот-вот  оторванная  голова закроет  пеленой  глаза  за  сомкнутой
челюстью, а тело еще хлопнет пару раз  крыльями и затихнет в зубах.  Но ведь
жив пока, жив,  и  позади  уже столько! Да  не столько  позади, просто кусок
жизни, обычной  или почти обычной для жителя  Города. А может, и не птица, а
червь, которого насадили на крючок и  который корчится не оттого, что внутри
жало, а вроде бы как от заботы о человечестве, понимая его муки,  что,  мол,
человечество  само корчится на изогнутом  стержне,  да еще видит, как  мучит
себе подобного - тем,  что корчится сам, и еще тем, что само человечество...
И смешались мысли, как стадо мчащихся овец перед пропастью, задние напирают,
а  впереди пустота, и все  же осилили те,  что впереди, кому некуда идти, на
краю пропасти, и повернули, и вдоль с той же  скоростью, в риске каждый  шаг
сорваться  туда,  вниз. Конечно,  не  птица, и не на  зубах, которые  сейчас
сомкнутся, а червь,  червь, гладкий,  юркий,  послушный  урод, которого если
разодрать, то испачкаешь в дерьме  руки, это огромное белое, жирное, упругое
тело  разодрать от кончика головы до кончика  хвоста,  хотя  как понять, где
хвост или голова, не  пригибаясь к этому  огромному туловищу, чтобы  оно или
сдохло, или же само освободило  себя. Дефективный лепет о Музе - каждый день
электрический стул, каждый  день нечем  дышать, каждый день  на твоих глазах
скальпель в глаз, так что кровь бельмом наружу. Как гейзер, как нефть из-под
земли, в твое  лицо,  в твои  глаза.  Ах,  не видишь,  и  опять  пойдешь  на
электрический стул,  потому  что, видите ли, ты осенен идеей создания нового
лица, которое спасет мир. Ложь. Фарисейство, и ты знаешь это. За ноги Музу -
трахни ее головой о стенку. И  об эту же стенку свою  голову, чтобы мозги по
ней, красивее всех  мраморов, ведь мозги прекрасны, это звездные  миры, если
смотреть  на  них  в огромные  линзы. Где же ты, спаситель, защити  червяка,
сними его, бережно уложи в постель, скажи, что я заблуждаюсь  и что я ничего
не понимаю в боли, она благородна, и что всегда так было и ничего другого не
будет. А будет только вот этот огонь, вот это с изогнутым великолепным жалом
и вот эта рыба, которая проглотит  это жало, думая проглотить червяка, потом
человек вырвет жало и съест рыбу, а остатки раздаст и накормит человечество,
а оно  в  благодарность распнет его, вознеся  над  собой,  и будет спасаться
своим  грехом. Червь. Крючок. Рыба. Человек. Распятие  и опять червь.  Вот и
вся  история,  и  ничего другого не было,  слышишь,  ты,  червь,  похожий на
Гримера, как  дождь похож на воду, как море  похоже  на воду, как капающая с
крыши сосулька похожа на воду... Как  кипяток  похож на воду. О Господи... К
чему все эти  страсти,  если скоро  утро и  опять  испытание... И ничего  не
изменится  ни в  чьей душе, разве что  станет чуть добрее  жизнь  к другому,
думай, думай так...  дурачок, тебе ведь тоже  нужен крючок,  можно подумать,
что ты другой...
     XVI И  опять  успокоила его  Муза, ибо говоримое им  просто усталость и
необходимость     исповеди,    необходимость    выплакаться,    выкричаться,
необходимость  освобождения и не только эта правда  есть  в человеке, а есть
работа,  есть  ее верность, и есть завтра, когда можно будет сделать то, для
чего торил  и вел путь свой Гример, и пусть пока не делал он этого, и  пусть
время  предложит форму существующего в нем, Гримере, а может, не случится  и
этого, но на сегодняшний день она,  Муза, с  ним, и  на сегодняшний день она
верит, что не зря появился он на свет Божий и не зря судьба свела их вместе.
Муза говорит так, что можно не отвечать ей и можно закрыть глаза и послушать
ее,  успокаивая свой раскрученный мозг, и он  останавливается  медленно, как
волчок,  в  котором  кончается  движение,  как  овцы,  в которых  неожиданно
кончился  бег. И  Гример, обняв Музу и повернув ее  к себе спиной,  начинает
засыпать.
     XVII  Пустынны улицы в этот час,  как  будто смыл  дождь живые души,  и
гулок каждый шаг, как удар колокола, и цокают  по граниту медные подковки, и
звенит гранит, но это  внутри, а  снаружи -  дождь, все звонче,  не  успеешь
голову поднять - хрясь  по  камню и  смывает  в  поток.  Ах, дожди последних
перемен  глуше, плотнее -  душнее дышать. Никогда Таможенник не  чувствовал,
что просто  идти и дышать тяжело,  а теперь  слышит это в себе. Сколько  раз
ночами,  после  того  как Таможенником  стал, бабу  свою, пару  свою,  через
Испытание и на Уход провел,  чтобы не зависеть от людей и не быть ею слабым,
чтобы не мешала ему по ночам метаться по  кровати  (а это пришло с  Именем -
кричать, задыхаться во сне и просыпаться от собственного крика), - проснулся
тихо, и никого, перед кем объяснять  что-то,  что ни объяснять, ни объяснить
нельзя; сколько раз ночами бродил вот так по этим улицам, но, кажется, тогда
дожди  на ней были тише. А может, внутри спокойней и  проще,  и слышнее звук
шагов в ночи, и отдыхал Таможенник, один во всем городе имеющий право ходить
по улицам, когда ему  в  голову это взбредет. Жил человек, и первую половину
жизни  своей приходил, когда счастлив был, в комнату  в  доме, и  оставался,
пока  покой  и нежность  в душе  его  не истаивали, не вытекали  наружу,  не
оседали на  стенах комнаты,  и была она удобна, прекрасна и тиха. А потом во
вторую половину жизни приходил  он  сюда  же,  когда  тяжело и  трудно  было
человеку,  и лечила его  комната и  отдавала взятое  на  время, возвращала и
спасала его. Так и Таможенник ночами  этими утишал и утешал себя,  -  а  тут
нашла коса на камень. Нет покоя в ночном Городе, и дождь, и тишина, и шаги -
все как  раньше, а нет покоя. Все  после  Выбора  иначе к нему  повернулось,
словно нарушил он какое-то равновесие, а где и чем - понять не  может. Зайти
к кому-нибудь  к своим старым знакомым, разбудить, из тех, что еще  уцелели,
какую-нибудь Сто  вторую, прижаться к ней  и заснуть? И увидеть, как  камень
точильный начинает вращать колесо, искры  летят  из-под ножа, все больше их,
сейчас  кончится  сталь  и бессмысленно завертится камень,  но устала  рука,
камень  -  пополам, и  нож в  сторону. И дождь гасит  сталь, и  шипит она, и
покрывается синевой, и камень ногой в  воду, и поток унесет его обломки... И
пусто  на  душе и  мертво...  Не надо никуда идти, чтобы  не испытывать даже
минутной зависимости от  своей тоски  и своей  человеческой  прошлой  тяги к
живому. И  вернулся дождя шум, по плащу  забарабанил  словно  в  дверь,  еще
сильнее  и  громче,  и  больше,  и  какая  дождю  разница,  был ли  плащ  на
Таможеннике и самый ли первый он в Городе, зависит ли от него каждый живущим
в нем, - лупит по спине, по лицу, равнодушно огибая тело, так же равнодушно,
как стены домов, дворца, стены каналов, льется в них и через  Город, туда за
его пределы; зелена вода и  желта. Таможенник сунул руку свою в воду, и  она
ожгла  руку.  Конечно, столько  работы. Полны  каналы. Почти  до  края  вода
вровень с тротуаром бежит.  А впереди работы  еще больше.  Комиссия работает
круглые сутки. Лаборантка руку в раствор опустила, боль утихла. Успокоился и
Таможенник, в чем-то вот такая боль удобна, отвлекает, пожалуй, даже больше,
чем баба.  Таможенник  встал,  положил свою  руку  за спину Пятьдесят пятой,
руку, которая  ручку точила держала, вспомнил, хмыкнул; та  стоит перед ним,
его -  до  кончиков  пальцев и  по службе,  и по  дружбе,  - и не знает, что
делать; иногда  Таможенник ее погладит,  а  иногда  посмотрит, ухмыльнется и
ударит наотмашь - не сильно, чтобы не упала... Вот и стоит она, не зная, что
сегодня.  А  ничего, не ударил,  не  погладил,  только рот  в  ухмылке,  как
заржавленные  двери, в  разные  стороны  пополз -  иди. И опять  в кресло  -
додремать  до утра,  благо  час до  начала очередного  Гримерова испытания и
остался.
     XVIII За  час до испытания  спит  Гример, и снится ему, что не может он
проснуться, и мучается, и стучится в дверь, и бьется головой, потому что ему
надо проснуться  и что он  только на мгновенье забыл,  как это делается,  но
сейчас вспомнит, и что это он от сопротивления жизни забыл все. А ему  надо,
обязательно  надо, потому что  он  может  опоздать на  Комиссию, и не успеет
пройти  испытание,  и никогда не  узнает, что  же будет  дальше. А Муза  уже
проснулась и вскочила, смотрит на него, как бьется он, пытаясь проснуться, и
будит, и  его по щекам бьет,  и воду льет, и уже пришли за ним, и еще больше
навстречу  Музе  Гример  рвется  из  сна. Уже вдвоем с пришедшим трясет Муза
Гримера.  Только бы не это, только  бы не  заболел Гример сном, и тогда все,
все, все  зря - и она, и удача, и жизнь, только бы не заболел. Стоит Муза на
коленях перед  ним и  плачет, и  уже  хрипит Гример,  уже сам  крутится, как
перерезанный  пополам  червь,  как  будто  вот-вот  срастется,  все  сильнее
судорога, - вон из того проклятого сна! - и ничего не  может сделать. Только
извивается весь, там,  внутри  и снаружи... И остановилась  Муза,  и вытерла
глаза,  и  выгнала  пришедшего за Гримером.  Легла к  Гримеру, и  обняла его
крепко,  и сначала вместе с ним  стала  извиваться на полу, а потом одолела,
незаметно, незаметно утихли  они. И стала  целовать  его, когда остановилось
тело его, и стала  гладить его, как часто  Гример гладил  ее, стала говорить
ему, как Гример говорил ей  свои непонятные речи. "Если ты сам стоишь у себя
на дороге - брось свое тело собакам  -  им будет  кстати кусок добровольного
мяса. А сам - иди дальше... Если дорога упрется в стену, не спорь со стеной,
разбей  равнодушно тело о камень.  А сам - иди дальше. Если земля развалится
под ногами и ветер рассеет твое разбитое тело вместе с землею, смирись перед
этой  силой. А сам - иди дальше. Если  ты сам стоишь у  себя на дороге..." И
услышал Гример знакомые речи, которые  криво протиснулись в сон и, перепутав
смысл,  улеглись  в  голове,  как  собака,  нашедшая дом,  как  кошка  после
мартовской долгой отлучки. И очнулся Гример, и понял, что дверь перед ним не
дверь, а  стенка,  что всего лишь похожа  на дверь, но что и не надо толкать
плечом,  биться  головой,  а  просто  сделать  шаг  вправо  или   влево  или
повернуться назад, и ты свободен. И  увидел Гример,  что не один стоит перед
куском стены, принимаемой за дверь, и крикнул  он: отойдите, рядом выход.  И
никто не послушал его, потому что  глухи были люди. - Да посмотрите, это  же
стена! -  крикнул  он второй  раз, и стал оттаскивать стоящих вблизи  его, и
увидел,  как  стоящие  уцепились  каждый  за свою дверь, потому  что боялись
пустоты и свободы, и не  смог Гример оторвать их, и, когда отошел он, глухие
удары плечом услышал Гример.  Вот так же и  он, ничего не  видя, бился  бы в
стену всю жизнь, если бы не  Муза. И он  сделал шаг в сторону. На пять минут
опоздал Гример  на работу. Но разве кто заметил  ему  этот  пустяк,  который
другому  мог стоить  Ухода. Только  когда  пришел, Таможенника  била  дрожь.
Таможенник  спешил. Таможенник  знал то,  что  не  знали  другие.  Срок знал
Таможенник, и он истекал завтра.



     I Завтра - это еще роскошь. Завтра - это  еще целый день  и целая ночь,
жизнь  прожить  можно  до завтра, и умереть  успеть  можно до завтра.  Но, с
другой стороны,  как  ни много  в один  день навалится, а проходит же  он, а
позади  столько сделано,  что иному на его век бы хватило.  Только не думай,
что  если времени мало,  что-то  скомкать,  что-то пропустить можно,  никому
потом не  объяснишь,  строя  дом, что времени на крышу не хватало. Люди жить
должны, а ты спи не спи, выложись весь на этот дом и истрать  себя, хоть всю
свою жизнь,  а  дом подай и  с крышей,  и  в  срок, чтобы двери не скрипели,
спящих не будили, чтобы крепко  спали спящие. А дождь себе шел и шел, и сухо
было бы над головой  хотя бы в  твоем доме.  Успели Гример и  Таможенник, не
скомкали, все прошли, один - другим прошел, а другой  - сам. Все, что живого
в Гримере  еще  было, как  собака  языком слизала, стоит он  -  глаза ясные,
спокойные, руки  точные, больше не дрожат, вверху свет, в руках скальпель не
шелохнется, как будто  не в  пальцах, а в тисках зажат, а тиски  с верстаком
заодно,  а  верстак  в  землю врос и  с  ней крутится. Лежит перед  Гримером
Стоящий-над-всеми.  На столе. Тело по грудь белой тканью  от  глаз спрятано,
видна  только  голова.  Какая  она,  на самом  деле  неизвестно,  не  с  чем
сравнивать  -  ни  головы, ни лица такого Гример  отродясь не  видел. Только
кажется ему, что огромней она любой человеческой, а вот лицо и сравнить не с
чем,  не  лицо  это вовсе, а только материал для лица, вздувшийся, вспухший,
как будто не операцию ему делать надо, а  заново  сотворить. Случись это  до
испытания, - от одного своего воображения сошел бы с ума Гример, вцепился бы
в подобие двери, и никакими силами от нее и  Музе  бы не оторвать Гримера, а
теперь, положи перед ним Бога, поднимет скальпель и как машина необходимое и
возможное  от "а" до  "я"  прочертит.  Но  решимость  решимостью, готовность
готовностью,  а  нет  знания, и поэтому осторожен  Гример.  Надрез - сверху.
Медленно. Неглубоко. Что за черт, одну линию провел, всего два квадрата кожи
снял, а материал для лица уже иным ему видим, что-то неуловимое, но знакомое
мелькнуло. Голову Гример  наклонил пониже, и опять все  пропало. Еще надрез,
там бы, где  глазу быть, квадрат вверх  - и надо же, под скальпелем роговица
провиделась и опять, когда лезвие вынул, сжалась. Осторожно. Еще осторожнее.
Пинцет.  Надрез. Угол приподнят; так и есть, роговица. Очень хорошо,  теперь
следующий квадрат, чуть выше, - довольно. Это уже веко. Теперь квадрат ниже.
Нету Гримера  - весь он на кончике  лезвия. Надо же, с  первого раза  угадал
око. Вот это удача. Спокойно. Щель на лице открылась, и Гримеру  показалось,
что наружу вышли слова - какие  они? Он  не  узнал, но смысл  их был понятен
ему.  Необходим  перерыв.  Гримеру  казалось, что  он  только  начал  и  мог
работать,  не  останавливаясь, и  мог  сделать сейчас,  в  следующую минуту,
что-то важное, главное. Но здесь Лежащий перед ним  остался Стоящим-над-ним,
даже  в  эту  минуту. Гример  отошел,  положил  бережно скальпель. Попытался
вспомнить - что же за слова услышал он, и не  вспомнил ни одного. И  тут  же
почувствовал, что устал,  что не прошел еще вчерашний день, что физически он
перешел его границу, а душа, мысли, состояние, ощущение еще там, где сегодня
наступит только  завтра,  и  только завтра он возьмет скальпель  в  руки,  и
приблизится к Стоящему-над-ним,  и сделает первый надрез.  Живешь  там,  где
тебе больнее, главнее жить,  где важнее, а снаружи - там, где ты ходишь, где
работаешь,  где разговариваешь,  где связан обязанностями, заботами  с целым
миром. Сидит Гример в кресле, ноги вытянул, носки врозь,  как стрелки весов,
- то сходятся, то расходятся. И лицо спокойно, и руки неподвижны, а ощущение
- там, во вчера, которое на самом деле и есть - сегодня.
     II  Шел дождь, и  было бесконечным поле, пустое, как мраморная стена, и
не было видно линии горизонта, и  не сразу понял Гример,  что не знает, куда
идти, и  что  ему нечем  укрыть тело, и  что ему нечего есть, а он  голоден.
Сначала было ощущение, что  тело иначе чувствует дождь, что пальцы перестали
ощущать воду и влагу, а ноги с трудом подпирают тело и оно тяжело для них, -
так,  бывает,  человек, взявший  непомерную  ношу  на плечи  свои,  идет  на
подгибающихся  ногах  и  понимает:  еще несколько  метров,  и  все, придется
опустить  эту  ношу, а  вокруг никого нет, чтобы  помочь потом поднять ее на
плечи, а ноша эта - жизнь. Но  большая часть  дороги позади,  здесь было чем
дышать, здесь  никто  не мешал ему, и  впереди была  работа и Муза.  И опять
бесконечно тащился Гример, без дороги, поперек поля, вперед. Но всему бывает
конец,  и силам,  и желанию,  и пределу. Даже те, кто заигрывается, повиснув
над  пропастью,  сначала  на  двух  руках,  чтобы  удивить своим бесстрашием
сопутствующих им,  потом -  на одной, а  потом, убирая один за другим четыре
пальца,  доходят  до  рубежа, после которого  нету  сил  пальцы  вернуть  на
шершавое  тепло камня, и они  летят вниз, в мгновение  между ощущением лихой
безопасности  и падением осознавая свое величие  и бессмертие. Но  Гример не
заигрывался,  поэтому  одна рука,  державшая  добровольно  тело,  продолжала
служить ему, когда,  лежа на раскисшей, пропитанной водой и  грязью, недавно
вспаханной  земле,  он приподнялся чтобы посмотреть  теперь уже не вперед, а
вокруг себя. И увидел, что  не  один  он: женщины, дети, старики и  мужчины,
телами  похожие  на  детей, и одинаково  иссохши были  лица их,  и одинаково
голодны и беззащитны были глаза их, копошились возле в этом черном месиве. И
они  узнали  Гримера  и  сползлись  к нему. И ближе всех подползла  старуха,
посмотрела на него своими мертвыми,  незрячими бельмами, обшарила его своими
мертвыми, холодными пальцами, подняла бельма  к небу  и  сказала равнодушно:
"Это  Он". И  все обрадовались, как может  обрадоваться человек с распоротым
животом, когда ему показали  его  здорового розовотелого ребенка...  И опять
закопошилось  поле, и  вот около Гримера оказался  старик, и он протянул ему
завязанный в грязный лоскут  хлеб и  кусок нежно-розового мяса. - На, ешь, -
сказал старик, - мы  ждали тебя,  мы верили в  тебя, и  ты пришел  к  нам. И
посмотрел вокруг  Гример, и увидел безумные детские  глаза, которые смотрели
на хлеб и  на мясо, и слезы  текли по их морщинистым старым лицам, и помотал
головой Гример, хотя он уже сидел на земле и в руках его были хлеб и мясо, а
ртом, подняв голову к небу, он ловил струю дождя, чтобы  утолить жажду.  Всю
жизнь проживший под вечным дождем, только здесь он понял, какое это благо, и
ужаснулся, как мог забыть  он, что дождь - это вода. И опять покачал головой
Гример  и сказал: - Ваши дети голодны, и вам самим нечего есть. - Он  не мог
взять последнее у тех, кто сам умирает от голода...
     - И холода, - сказал ему старик, стащил клеенку с плеч своих и протянул
Гримеру. - Мы знали, что ты должен появиться среди нас, и мы приготовили еду
и  одежду  тебе. И ты не  смотри на нас, на наши  глаза,  и тела, и на детей
наших,  ты  должен  отправиться дальше, куда  мы знаем  дорогу  и никогда не
сможем дойти, но, если  ты возьмешь  все, что есть у нас, ты дойдешь.  -  Не
обмани нас, ты  обязательно должен  дойти,  - сказала  старуха, и ее  бельма
опять уставились на него, и он увидел радость в лице ее. - Но ведь вы умрете
здесь, и я ничем  не смогу помочь вам... - Да-да, мы умрем здесь, и ты ничем
не можешь помочь нам,  но ты дойдешь, и мы дойдем тобой,  и это  очень важно
для  нас. Это  важнее,  может быть, чем даже дойти самим. -  Но я не могу, -
сказал Гример. -  Если мы  мешаем тебе, мы отползем  в  сторону,  но нам так
хотелось хотя бы тобой съесть то, что в руках у тебя,  то,  что мы сберегли,
ожидая тебя. Никак, и ничем, и никогда, и никому бы Гример не мог объяснить,
почему он выполнил то, что просили они. Но  он, сидя под дождем  в окружении
смотрящих на него,  ел и плакал,  и дождь и слезы, смешиваясь на  щеках его,
текли на землю. И видел Гример,  как умирали дети, которых матери держали  в
ослабших  руках своих, и умирали матери на глазах его, и радостны  были лица
их,  и  начинали  иначе смотреть  глаза его,  и  он  увидел,  что  старуха с
бельмами,  что  была  счастлива приходу его,  -  девочка, а  старик, который
обещал им приход Гримера и который единственный знал время прихода Гримера и
неотвратимость прихода его, -  юноша. - Ты не  спасешь нас, - сказал Гримеру
юноша, -  но ты  иначе будешь видеть тех, кто будет окружать  тебя там, куда
придешь.  Ты и они сами поймут это, и тебе не нужно будет говорить обо всем,
они  переменятся и  станут за  нас счастливее  нас.  И  когда уходил Гример,
черное поле под струями  дождя  еще копошилось, и несколько рук поднялись  в
воздухе, чтобы помахать ему вслед,  и одна  рука  все  неподвижно  указывала
туда,  куда шел Гример. И увиденное,  и хлеб, и мясо оживили  Гримера,  ноги
несли  его крепко и быстро, впереди  вместо простора он видел  глаза  детей,
смотревших  на  его руки, в которых были мясо и хлеб, и  на его рот, который
двигался и разжевывал размокший хлеб и нежно-розовое мясо. И что-то менялось
в душе человека, и зорче смотрели глаза  в ответ, потому что  их глазами  он
начинал  видеть  землю,  а  много глаз  видят дальше  и  больше,  чем  самая
прекрасная пара.
     III И он  увидел  впереди зеленый  луг, где  кончалась  полоса дождя, и
солнце светило там,  и он увидел красивые  платья мужчин и женщин, и  увидел
зверей, которые  мирно играли с ними,  и ускорил шаги Гример,  потому что не
так уж  много прошел и можно  этих людей  попросить  помочь  своим  братьям,
оставшимся там, под  дождем,  на  вспаханном  поле,  и почти  бежал  Гример,
насколько может бежать человек по острым камням вверх, по отвесной горе, все
ближе  они, и  уже приготовил  слова  Гример, которые соберут людей, и  они,
набрав хлеба и теплой одежды, придут  к пославшим его, и тогда  окажутся  не
напрасными ожиданье их и вера в приход его. Еще ближе  приблизился  Гример и
убедился,  что глаза почти не подвели  его: женщины были молоды и прекрасны,
мужчины  легконоги  и стройны, а звери крупны, породисты и могучи.  И только
одного не разглядел Гример издалека: звери  не играли с людьми, они  поедали
их, и то, что было игрой издалека,  оказалось убийством. Один зверь, заметив
пришедшего,  бросился  к  нему,  смешно  подкидывая задние  ноги  и  изгибая
бархатную пятнистую спину, и наперерез ему метнулось белое платье. - Муза! -
крикнул Гример. Женщина посмотрела  на него, и Гример увидел, что это совсем
не Муза, но  она, увидел Гример, была  той, которая была  нужна ему и  более
прекрасна,  чем Муза. И он понял: это была судьба его, и к ней он шел  сюда,
из-за нее погибли люди в черном  поле,  - чтобы спасти  его,  Гримера. И  он
бросился к женщине и не успел добежать до нее, как зверь,  лапой ударив  ее,
перебил позвоночник и двумя  ударами  клыков профессионально и ловко отстриг
ей голову  и  покатил  ее  перед собой,  смешно подкидывая зад  - пятнистый,
бархатный  и  круглый...  А тело  осталось  извиваться  на зеленой  траве, и
красные  пятна легли на  белое  платье, и Гример подбежал к ней, бросился на
нее, обнял ее, и  оно,  тело, стихло под его руками,  успокоилось и замерло.
Тогда Гример, подняв  над головой  тяжелый  камень,  бросился  на зверей, и,
когда  звери,  оставив  свои страшные игрушки,  весело покусывая друг друга,
бросились в рощу,  стоящую на краю  поля, Гример понял, что это дети зверей,
смешные,  веселые, добродушные  и  безжалостные в своей наивности,  как  все
дети. И еще  понял Гример,  что некого звать  помогать  оставшимся в  черном
поле.  Долго трудился он  руками,  ногтями и  острым  камнем,  копая  тяжело
глубокую яму, чтобы  положить  туда лежащих на поле  и вместе  с их головами
закрыть  землей.  Последней  Гример  положил свою  судьбу,  так и  не  сумев
приладить  к телу голову. Звери были  наверное, травоядные, они  не питались
человечиной,  для  них убийство было  забавой. Вырос  холм,  который  Гример
разровнял,  чтобы  получился  ровный  квадрат,  похожий  на  Дом,  закончил,
приложился губами к земле, попрощался с ней, поднялся и  пошел дальше... И в
глазах его к глазам черного поля прибавились глаза зеленого луга и глаза его
единственно  любимой,  которую он видел и любил одно  мгновенье. И еще плоть
тела, которое теперь жило в его теле... Но это было только  начало дороги, и
оно было раем по сравнению с тем, что он видел потом.
     IV  И было  раем время, когда Гример добрался до своего  Города  и стал
стучать в дома, в которых  жили его пациенты, которые были обязаны ему своим
будущим и  настоящим, и они вышли на улицу, не убоявшись  дождя и  закона не
собираться, и были добры, и  кивали головами в ответ на просьбы его о помощи
оставшимся в черном поле, и подняли его, вероятно, чтобы помочь  ему, и  все
вместе молча и дружно отнесли на площадь перед Домом. Да-да, они соглашались
с  ним,  что идти нужно  сейчас и немедленно. Они ласково  смотрели на него,
женщины гладили  его волосы, мужчины  держали  над  ним крылья своих плащей,
потому что на Гримере была жалкая клеенка, которая  почти не  спасала его от
дождя, а пока пациенты соглашались с правотой  желаний  Гримера, восхищались
его  благородством,  часть  из  них  уже  побывала в Доме  и принесла оттуда
огромный рулон  ткани для  плащей. Они растянули эту ткань высоко на четырех
столбах,  и  сразу  дождь прекратился над  ними,  он  падал  справа,  слева,
впереди,  сзади,  но  там, где были  пациенты и Гример,  было сухо, и Гример
подумал,  что  это предусмотрительно  и  этот  навес  пригодится  тем,  кого
принесут  из  черного  поля  на   своих  сильных   руках  его  пациенты.  Он
обрадовался, что уже началось спасение тех, кто послал его. И он улыбнулся и
вытер воду с волос, плотно  прижимая  пальцы  к темени, и  вода полилась  по
лицу,  и стали ясными глаза  его,  и  тут увидел Гример, что он окружен  тем
хламом, который однажды он видел в подвале Дома, -  обломками старых кресел,
стульев,  столов,  золоченых  рам,  все  это  густо  поливали черной  густой
жидкостью, неприятный  запах ударил в нос. Улыбка исчезла с  губ  Гримера, а
пациенты уже вставали на плечи друг к другу, и поднимали Гримера все выше  и
выше, и там, в высоте,  примотали  Гримера крепко-накрепко влажными от дождя
веревками к каменному столбу. Камень не боится огня.  Сырые веревки какое-то
время тоже. Привязали для того, чтобы не упал он,  не сорвался  и мог видеть
вокруг  как можно  больше  и  дальше,  и  потом  оставили  его,  сделав  это
справедливое  и  доброе дело, ибо тащиться  куда-то,  спасая подобных  себе,
рискуя погибнуть  самим -  какой  в этом резон. А чтобы он не смущал  людей,
внизу вспыхнул костер, пламя махнуло крыльями и закрыло и Гримера, и хлам, и
черная  копоть ударила  в центр навеса и он мгновенно исчез в том месте, где
ударило  пламя,  и дождь, который был всесилен в эти минуты перед  пламенем,
терялся, исчезал, стираясь перед стихией, а огонь  щедро, широко и мощно все
махал  и махал крыльями,  и прошла  копоть, и Гример ощутил и увидел то, что
уже  пережил  однажды, накануне Выбора,  и что теперь  узнал, и обрадовался,
потому что ему было известно, чем это кончится. Но это было раем в сравнении
с  тем,  что  он  видел и  ощущал потом.  И  если бы  на  Страшном  суде ему
предложили за возможность прощения всех грехов только вспомнить, что испытал
он  потом,  Гример бы отказался,  ибо в  нем,  если не  вспоминать,  все  же
оставалось  в ж и  в ы х  ощущение  правды, какую  он нес  в себе сегодня  и
которая стала  единственной мерой, какой мерил теперь Гример поступки свои и
то, что он  мог видеть вокруг себя, вернувшись  оттуда. И  цена  его жизни в
этой правде была ничтожна, и его боль  - смешна, его страдание -  забавно, а
его удача - оскорбительна,  потому что глаза  черного поля и зеленого луга -
великий цензор - смотрели на него постоянно, за каждым поступком Гримера, за
каждым отношением к себе и к тем, кто был близок ему...
     V Спокойно и  верно работал Гример. Новое лицо, которым он  мог  помочь
людям,  и  было  той  правдой, что  теперь жила  в  нем. Она была  проста  и
постоянна, как  постоянен  дождь, идущий  в Городе.  Лежащий  перед Гримером
сейчас был просто человеком. И впервые  с  благодарностью и спокойно подумал
Гример  о правоте проведшего его через  Испытание,  через  страдание живущих
вокруг и  вместе  с  ним. Ибо не будь  этого,  Гример вряд  ли способен  был
создать лицо своего страдания, лицо помощи самому себе и своей Музе. А люди?
Он бы забыл о  них,  как не помнил долгие годы, думая о своей работе,  своих
надеждах и бедах,  живя только ими. Да, как  бы ни  прекрасно было это лицо,
оно было бы чужим для всех.  А сегодня этого  не  случится. В  руках Гримера
жили руки, которые  тянулись к нему,  прося о  помощи, которые  цеплялись за
него, пытаясь уцелеть, руки, что лежали теперь неподвижно в черном поле  или
на  зеленом  лугу,   потому  что  душа,  управлявшая  ими,  покинула  их,  и
переселилась  в руки  Гримера,  и управляла  каждым  движением  скальпеля. И
Гример был  должником,  учеником, рабом и творцом перенесенного, и не во имя
честолюбия и перемены, а во имя помощи живущим и тем,  кто не пришел  еще на
эту землю. Работая, Гример творил Лицо, которое он не видел и не видел никто
из  живущих, но  оно было общим лицом  - ибо  выражало время.  Непривычно  и
потому  неуклюже  двигались слова, пытаясь  быть похожими  на мысли. Подобно
слепым,  которые  ощупывают  друг друга  и  радуются, когда в  толпе находят
знакомые лица  и  уж ни  за  что  не отпускают друг друга, хотя  незнакомые,
стоящие рядом, ближе  бы и любимее были  им, но они, в страхе  потерять, что
уже нашли, не делают никаких попыток отыскать себе подобных.
     А  в это  время  пальцы привычно уже работали  третий  квадрат  лица. И
странно: чем дальше снимал первую  грубую, давно не  троганную кожу  Гример,
тем  незнакомее  становилось  лицо,  которое  медленно  появлялось  под  его
пальцами.  Голова была столь  же огромна, как  прежде, но черты проявились и
становились осмысленными и безобразными еще более,  чем  бесформенная масса,
которую сначала видел  Гример.  И у него мелькнуло  подозрение,  что  и это,
получающееся,  лицо для кого-то и когда-то было  прекрасным  и единственным,
значит, и  красота  была временна и относительна? Нет,  этого не могло быть,
красота  постоянна,  и  это  лицо всегда было безобразно для всех. Но то  ли
глаза приглядываются, то ли душа привыкает, и,  когда подошла минута и  пора
уже   было  начинать  снимать  кожу   первого  лица,   Гримеру  стало  жалко
расставаться  с тем, что он открыл, потому что была своя правда в этих синих
вздувшихся  морщинах,  узких  глазах,  неподвижном  величии, что  ворожило и
подчиняло Гримера, и, наверное, делай он это в своей  лаборатории, не  гоним
своей задачей, он бы оставил  это лицо, потому что во власти и мудрости его,
которые он узнавал тем больше, чем больше работал с  ним, был  выход, но это
был выход для  немногих и, наверное, давно, и ни для кого - сейчас. Не  было
смысла менять лицо любому живущему в Городе на  это, оно  было безобразней и
примитивней лица горожанина. И все же Гример помедлил и  отложил скальпель в
сторону прежде, чем сделал надрез по открытому им лицу. Наверное, прежде чем
расстаться с работой своей, надо хотя бы закрепить ее в памяти, надо увидеть
в ней сколь можно более смысла и  правды, которые существуют в каждой работе
и которые иногда не видимы даже творцу ее,  потому что истинная  правда, как
горох в стручке, желток в яйце, скрыта внутри, и что общего может быть между
известковой скорлупой, мертвой,  и мертвой всегда, и  жизнью желтого  цвета,
которая  свисает  с  краев  чайной ложки  и  затем,  растекаясь по  языку  и
перемешиваясь  с  хлебом  и  маслом, своей  смертью  поддерживает  жизнь.  А
скорлупа? Да, пора  было снимать открытую  кожу, потому  что под  ней должна
быть истина. И  опять Гример перестал думать,  а стал думать работой. А кожа
под скальпелем была ветха, спрессована, тонка, и нужно было быть осторожным.
И когда  она как  колбасная кожура, легла  в  широкий белый  таз, и захоти -
никто бы и  никогда не различил того, что было несколько часов назад, потому
что несколько  мелких лохмотьев ничуть не  похожи на  мудрость и властность,
Гример опомнился и увидел результат своей работы.
     VI  "И  какой  великий  мастер делал  это открывшееся лицо,  - удивился
Гример.  -  Неужели  после  всего,  что  было,  можно  думать  о  красоте  и
мастерстве", - и,  поняв,  что  он  все-таки думает, ужаснулся,  что  можно.
Значит, есть что-то  более  великое, чем  страдание, -  красота... Неужели в
том,  что  он  видел,  была и  красота? И отшатнулся разум от  своей мысли -
была... Но  есть  ли что выше?  Что  может заслонить  красоту?.. Может быть,
человек, создавший ее? Когда это было  и  что это был  за мастер? Он работал
почти без швов.  Что за материал? Это не кожа. Да, это неизвестный материал.
Но как прекрасно это лицо,  он не мог начать снова, не мог оторвать глаз, он
проклял  себя, как  проклял  Город и  людей его  - там, вверху, в  огне,  за
глухоту их, и суету, и равнодушие, а сам не  мог оторвать своих глаз от этих
морщин  и  всего  лика,  светлого,  белого,  святости каждой  черты,  линии,
складки. И только глаза убивали в очах эту красоту и свет... Но ведь можно и
не смотреть в эти глаза. Они все равно почти  не менялись. И что-то начинало
жить в нем. И оживала  Муза, и оживали  ее руки, и оживало ее тело. И  опять
хотелось работать, как работал он, делая  операцию Музе, ведь он сегодня, не
боясь никого  на свете, имел право создать к а к о е у г о д н о лицо, какое
он видел в своем воображении и в своем страдании, и ему захотелось и то, что
перенес  он,  и  то, что  живет сейчас там,  и  то, что происходит постоянно
сегодня и завтра, выразить на  этом лице и чтобы это  лицо смогло спасти  их
всех, переменить все в мире, чтобы это лицо стало для всех напоминанием, что
не нужно стремиться к смене номеров, не нужно уничтожать друг друга, не надо
зверей держать не в  клетках - или  не пускать  к  ним  людей, или вооружать
людей, чтобы не были беззащитными  они. И что, если когда-нибудь мастер  вот
так же будет снимать кожу и дойдет до лица, созданного Гримером, пусть и его
руки  наполнит сила  желания спасти людей.  И он понял, что это лицо открыло
ему желание  спасти людей  и сделать  новое.  Но  глаза...  Последними будут
глаза. Он сможет их  изменить,  он  сделает, что не могли  мастера,  которые
работали перед ним. Да-да, и Муза, и Город,  и страдание, и боль, и все, что
в нем живет и умирает и мертвым все-таки живет, - это все для того, чтобы он
сотворил  лицо,  которое  спасет людей...  И  Гример  опять сел, чтобы  дать
возможность  отдохнуть  Лежащему  перед ним. Потому что тот  снова умирал от
усталости.
     VII А у  Музы тоже была работа. Она  опять смотрела  "Бессмертных", она
восстановила все сцены, она добавила еще крови на теле девочки, она вставила
эпизод с разорванной щекой. И все равно чувство омерзения к иной жизни на ее
шкале было равно нулю. Ее уже больше не трогало это. Так ужас  нарисованного
ада  забывается перед  лицом  мучающегося от  боли человека, которому  ты не
можешь ничем  помочь.  Она думала  только о Гримере, о том,  каким  он вышел
Оттуда  и  что она была готова сделать  все, что  угодно, только бы  он стал
прежним Гримером, хотя бы на минуту, пусть заболеет сном, и она будет лечить
его, пусть потеряет Имя, пусть она будет работать одна, только бы, только бы
он  вернулся.  И каждый раз, когда  Таможенник приходил к ней и сообщал, что
все  идет хорошо,  и по тому  звериному страху,  который был постоянно в его
глазах  - а тот не мог бояться ее, - она верила  Таможеннику или, по крайней
мере, тому, что Гример жив и работает. А если б  он  не работал, то и у Музы
был бы Уход. И она проверяла передачу на контрольных зрителях и не понимала,
как это можно испытывать по такому пустячному  поводу омерзение в 11 баллов.
И оставляла очередную серию "Бессмертных" в первоначальном виде...
     VIII А Гримеру уже  не хотелось  работать. Он, отдыхая, смотрел на лицо
Лежащего  перед ним и  вбирал  в свою память  каждую линию,  каждое движение
скальпеля  мастера.  А там, внутри  него,  как  будто  туманный белый  полог
возникал перед его памятью, и дети-звери становились безобиднее, невиновнее,
и люди становились красивее, и Гримеру  казалось, что они движутся к Городу,
где  он сможет помочь  им.  И  запах  исчезал и  заменялся  тишиною и  ясным
туманным  воздухом,  в котором уже  не было страха  и  боли.  Все переживает
человек. Если дать ему возможность вернуться  к жизни, ощутить чудо работы -
он воскреснет. Никогда  ничто не потеряно,  человек может  воскреснуть после
креста, после гибели всего живого, потому что он может забыть, потому что он
может желать, потому что он может жить в том, что сделает его счастливым,  и
поверьте  мне,  что это  может произойти и никогда  не  поздно, даже умирая,
ощутить  в  себе  силу  забыть, не  помнить,  но  не  помнить  не  забвеньем
жестокости,  а забвеньем любви и желания  спасения всего, что остается после
тебя. И Гример встал. Что за руки подарила ему природа,  что за время было у
него за  спиной,  когда  каждый  день работа, рядом Муза, каждый день  новые
листы, которые его пальцами украшены узорами лесов, и гор, и морей, и богов,
и  деревьев, ронявших по осени свои золотые листы; и  снова  первый квадрат,
там, где  на  вершине лба седые, мягкие, почти  воздушные волосы  кончаются,
редко-редко  серебрясь  назад,  между  ними -  первый  квадрат. Миллиметр за
миллиметром исчезали линии прежнего лица, таяли глаза и становились  добрее,
овал губ вытягивался, сплющивался и превращался в узкую нить, менялось лицо,
и менялись глаза - только лицо становилось жестче, хищнее и наружу выступала
улыбка, а жестокость пряталась за той улыбкой, но не могла исчезнуть совсем,
а  почти  выступала из-под  нее. И странно:  глаза  были  добрее  различимой
жестокости. Видимо,  глаза  не менялись  вовсе,  только  лицо назад они были
жестки  и  тяжелы, а сейчас их недоброта  в сравнении с жестокостью казалась
добротою. Где была правда?  В  глазах? Но они были  так  различны  в  облике
своем. В лице? Но оно менялось в зависимости  от времени, которое  выглядело
подобно.  Казалось, ничего не  может быть страшнее этих тонких  губ, морщин,
прошитых  красно-синими  сосудами,  этой  жесткости,  которая  прикидывалась
улыбкой и нежностью, вниманием, и состраданием, и участием. Не может? Может!
Это  было еще доброе  лицо - оно прикидывалось, значит, иногда было не самим
собой.  Это,  пожалуй, было  даже прекрасное  лицо, конечно,  не  такое, как
второе, которое было  белым,  добрым, мудрым,  совершенным. Но когда кожурой
колбасы, шелухой вареной картошки и это лицо легло на белую поверхность таза
и смешалось  с  первыми  двумя  и уже  трудно  было  различить,  какая  кожа
принадлежит какому лицу, Гример, видевший  и  перенесший то, отчего покидает
разум душу  человека  и она  умирает,  остановил руку и бросил  скальпель  в
раствор. Он увидел, узнал лицо, которое было похоже на то, что он чувствовал
в  себе  внутри, когда  хотелось ему быть  Великим  Гримером,  единственным,
перевернувшим, спасшим  мир. И он вспомнил свои надежды  и свой выбор, и это
лицо было похоже,  но  еще страшнее того, что лежало сейчас перед ним, а оно
кривилось  в  ухмылке, радуясь узнаванию.  И  как вор,  собиравшийся  только
украсть  и  не  хотевший убить, но, боясь быть пойманным, в  испуге  убивает
схватившего его за руку  и  потом  бежит и, озираясь, зарывает  нож, даже не
вытерев  крови,  так  и  Гример схватил скальпель  и  вонзил  его  чуть ниже
подбородка; казалось, сейчас он вместе с мясом и всеми  накопившимися лицами
срежет это лицо, как срезают половину яблока, потому что сверху его  тронула
гниль,  и увидел, как  поползли зрачки лежащего перед  ним - все шире, шире,
вот-вот  вырвутся за черный  круг  -  и взорвутся, не выдержав боли, брызнет
черная  кровь. И... сразу же  Сто  пятая закричала  в памяти.  Что-то внутри
затормозило движение, и пропало усилие,  и Гример остановился.  Пославший на
Испытание знал хорошо: тот, кто  испил полную меру, тот,  этой мерой владея,
пощадит  все  живое.  Даже  если  бы  речь шла  о  своем спасении.  И  сразу
успокоился Гример. Вытер салфеткой лоб, перевел скальпель на первый квадрат.
Совершил ли  бы сейчас он свой выбор, так же как это он сделал, веруя в свое
высокое предназначение? Право  быть  над людьми?  Конечно, нет.  Но тогда бы
кто-то другой  стоял  сейчас на этом  месте? Вряд ли.  Выбор Пары прошел  бы
спокойней,  и  никаких  перемен  не  было.  Но  зачем  сейчас  рассуждать  о
возможности жить иначе вчера, когда ты уже живешь сегодня. Есть зачем - ведь
переменив внутри  себя "вчера", сегодня поступишь иначе. Ибо, убив один раз,
во  второй (после перемены) не  убьешь, а, напротив  - спасешь,  а  не будет
выбора  -  не пощадишь  себя.  Вот и не  щади свое лицо, спрятанное  внутри,
которое не знали люди. Смотри - вот  оно. Никакого притворства, все наружу -
право сильного, право  быть надо  всеми,  право  единственного знающего, как
людям станет  легче жить,  право единственного владеющего истиной, жестокое,
холодное,  уверенное  -  Лицо.  Похожее  на гильотину;  она  тоже  мастерски
исполняла то, для чего ее изобрели природа и люди. И ей, гильотине, в голову
не  приходила  мысль, что она  не права. Она ведь тоже выполняла  свой долг,
пока наточено лезвие, пока  не заржавело железо, пока есть головы виновных -
не важно,  в чем  и против кого, и не важно, кто  управлял ею - сначала один
или потом братья тех, кого еще вчера рубили эти одни. Смотри, смотри на себя
- смотри не перепутай, что это не ты, смотри не забудь, как и чем  ты жил, и
только не  было условий, чтобы ты проявил себя до конца. Не было? А Выбор? А
тысячи получивших Уход?  А Сто пятая? Но это все Таможенник, это время,  это
закон,  которому  ты,  Гример,  только  подчинен.  Ложь.  Конкретно  от тебя
зависело  это  конкретное время  и этот Город,  и от тебя зависит,  кем  они
станут завтра, и даже от тебя зависит, больно ли будет лежащему перед тобой,
- таковы были мысли, а пальцы были бережны и осторожны.
     IX  Казалось,  жизнь  остановилась,  время   перестало  двигаться.  Так
велосипедист жмет на все педали, выбивается из последних сил, а вокруг те же
четыре стены, белый потолок,  ибо внизу  - ролики, создающие иллюзию дороги.
Хотя почему иллюзию, на самом-то деле велосипедист движется, и на самом деле
стоит на одном месте, и то и другое истина, - а горка шелухи на дне таза все
росла.  И  закрывала дно, и каждое  лицо и каждая  кожа  растворялась в коже
ранее снятых, только в памяти Гримера оставались эти лица,  и  только пальцы
привычно  делали дугообразный  надрез,  приподнимали  край  кожи  и  снимали
квадрат, и все  сначала. Крутились ролики, двигался  скальпель, тяжелел таз,
шли дни, и остановилось  время. Лежащий перед ним никогда не двигался, глаза
его  были  раскрыты, но время  передышки  Гример чувствовал,  хотя,  как это
происходило, понять  не  мог.  Если  бы  не  глаза, Лежащий  перед  ним  мог
показаться  Гримеру неживым. Но глаза! .. Они  показывали Гримеру, насколько
бережно  он делал  то, что  делал. Как мал и узок стал  его  быт:  операция,
передышка,  отдых, память о  снятых  лицах,  размытая память боли и ощущение
присутствия Музы. Иногда Гримеру казалось, что операция никогда не кончится,
никогда он не выйдет отсюда, что это просто  иллюзия работы, а на самом деле
все  это называется хитрой несвободой; хотя зачем, ведь так легко обойтись с
ним  проще  и  привычней  - Уход,  и  не нужно было  бы уставать,  мучиться,
сомневаться. Нет, убеждал  себя тут  же Гример, ты занят чем-то  важным, что
только тебе и по плечу - и по  праву, и по опыту, и по страданию, - создание
этого  нового,  неведомого лица, которого  ни  разу он  не  узнал  в  лицах,
открывшихся  ему. И пусть,  когда он закончит операцию, так  же  будет  идти
дождь и так же будет ему  Город  подставлять свои мраморные стены, - все  же
что-то изменится в  нем внутри, потому  что, увидев  новое  лицо,  созданное
Гримером, женщины станут нежнее,  а мужчины добрее, дети полюбят любящих их,
потому что будет нельзя с таким лицом испытывать что-то иное, кроме любви, и
безразлично  будет  каждому, какой  номер у него и как закончится его жизнь.
Ибо жизнь будет исполнена добра и доверия. Пусть быт. Пусть монотонный труд,
но ведь  не напрасно...  Ибо доверие  - это все, что может сделать  человека
счастливым, когда можно говорить правду, когда можно говорить больше, чем ты
сделаешь, но и что  только  намерен сделать. А руки становились тяжелее: как
странно, чем холодней было сердце, чем жестче был разум,  тем легче и  жарче
работал Гример. Чем больше он хотел и чем больше был счастлив в  работе, тем
тяжелее дышал он, тем тяжелее давался каждый штрих, хотя, может  быть, он не
прав; просто с человеком постоянно что-то происходит,  все меняется в нем, и
из-за этих перемен легче или тяжелее работать.
     Это был не первый, но новый страх, который испытал  Гример. Была  ночь.
Пациент спал, свесив  свою похудевшую, опавшую и уже  почти соразмерную телу
голову. Гример взглянул  на  него. Час  назад  он  почти  полностью  снял  и
обработал очередное лицо, но думал о чем-то своем, почти не обращая внимания
на то,  что  делал,  а сейчас поднял  глаза, свет  был  приглушен, и  голова
спящего полуосвещалась им. И вдруг глаза  Гримера стали черными, он подумал,
что сходит с ума: перед ним было лицо Образца. Лицо, которое сейчас в Городе
было главным, Единственным, какое носил и Гример. Не может быть, это же было
десятки лиц назад, и мастера работали иначе. Иначе? Вот швы, вот спайка, вот
ткань, это  все другое! С  этой стороны?  Он  усилил свет.  Нет, здесь  уже,
похоже, меньше. Опять приглушил. То же самое.  Откуда? Как ни странно,  всех
труднее оказалось снять это лицо,  потому что оно было скроено совершенно на
свой лад. Привычно сделав несколько надрезов, Гример должен был остановиться
и начать все сначала... Да,  оно было  скроено совершенно иначе. Но работа и
на этот раз  была совершенна. И все же, как хорошо  работать отгороженным от
всего мира огромными мраморными стенами, наедине со своим пациентом, Лежащим
перед ним, который покорен, мягок, молчалив  и ненавязчив, и думать  о  том,
что было,  и как ни ужасно то,  что было, это  все-таки только "было". И  не
знать, что в это время происходит в Городе, во всяком случае, быть свободным
от происходящего.
     Х А жизнь в Городе идет своим чередом. Не прежним,  когда ровно и мерно
вокруг оси Таможенник - Великий крутился  Город, плавно и бесконечно. Попало
под колесо  черт знает что, всего-то несколько десятков сотен голов да слово
Великого,  - и колесо, давя, приподнялось,  и  сместилась ось, смяв  обод, и
захромало колесо, а все  равно едут, и  скорость та же, да трясет сильней, и
тряска  людям  передалась.  И не то  удивительно, что колесо головы,  словно
ореховые скорлупы, раскалывало, это дело привычное, а то, что слово Великого
под колесом не хрустнуло, не рассыпалось в прах, целехонько выскочило, а вот
обод смяло,  ось сместило, и  само колесо хромотой  заболело. Да-да,  слово,
уцелев под  колесом,  открыло  возможность независимости  от колеса,  а  это
означало возможность нарушения  закона Города в пользу, естественно, каждого
живущего в нем.  А нарушение закона  каждым воспринималось  как  возможность
сменить  номер  или  получить Имя - не никогда, неизвестно когда или к концу
жизни, а завтра. Но - и это понимал каждый истинный житель  своего Города  -
такое желание  нуждалось в  приличном и  уважительном для законовоспитанного
горожанина идейном оформлении. И  тут идея  настоящего лица была идеальна. И
Город вспучило, как тесто на дрожжах, как  река весной из берегов вышла, как
муравейник  после зимы закишел движением. Жители именитые  с любопытством на
муравейник око с прищуром  уставили, а  муравейник под этим  оком заметно на
две  неравные  половины  распался  - действующих и  выжидающих.  Выжидающие,
сочувствуя  идее,  жили  рьяно  и  только внутри  себя,  а  внешне -  вполне
привычной жизнью, а поскольку внутри - это их личное дело и жизни Города это
не касалось, не о них  речь. Вспомни развалившего скальпелем грудь Сто пятой
на две половины -  он оказался из  выжидающих, ей-богу. Правда, оттого,  что
внутри у него был такой высокий запас благородства, Сто пятой не было легче.
Что же  касается действующих, то... Идеи способны рождать детей. Действующие
придумали фокус, они  замаскировали свою работу  под любовь. Встречи с  этой
целью  в  городе  разрешались неофициально, но  без ограничений.  Прекрасная
мысль. Правда, оказалось, что  часть горожан  занимается любовью  под  видом
идеи,  зато  остальные  под  видом  любви действовали. К  первым  немедленно
примкнул Муж. Как  расширились его возможности! .. Раньше он приходил в дом,
где жили непарные бабы. Но согласитесь, что лучшие бывают разобраны на пары,
и кому охота пользоваться только тем, что никому не нужно. Какая  там Муза -
пошла она, - оказались среди прочих пар и полепее и понежнее, а что касается
души, которой якобы Муза от прочих отлична была, - так кому она нужна, когда
за каждой дверью тебя  знают, а  потому ждут.  Сегодня  Мужу  пришла хорошая
мысль. Он рывком открыл дверь бывшей своей квартиры. На него  смотрели глаза
новой Сотой. Это были вдохновенные глаза, они выглядывали из-за плеча нового
Сотого. Муж узнал  ее. Еще там, во время Выбора, он  запомнил  ее - сидевшую
молча в следующем ряду и без отрыва впившуюся в лицо Мужа, тогда еще, тогда.
Ах, как удобна была эта идея настоящего Лица. Муж выпучил глаза и проговорил
пароль. Собственно  говоря, он не  знал настоящего  пароля. Но его не знал и
Сотый, он просто понял, что ему надо уйти.  И только Сотая знала, что пароль
другой, но  ей ли  было пропустить свой шанс.  Таким образом все  устроилось
удобно. Сотый ушел к соседям, даже не надев плаща, с извинением и волнением,
он  уважал  решивших действовать,  сам  был  лишь  из  выжидающих  и даже  с
гордостью думал, как его пара  сейчас будет участвовать в этой опасной затее
храбрых  людей. К  сожалению, ему не повезло, у соседей  человек шесть сразу
занимались новой идеей,  было темно,  как в Содоме  в  ночь  перед  финалом,
раздавались  всхлипы, стоны и кряхтенье.  И  Сотый  понял  сразу,  что такой
тяжелый и натужный труд возможен только тогда, когда люди работают над новой
идеей, и проникся еще большим уважением к этим людям и, чтобы не мешать им и
не быть принятым  ими за соглядатая,  вышел  тихо, прикрыв  дверь. Что  было
удивительно во всем этом, что какая-нибудь Пятая могла  заниматься действием
с  Тысяча девятьсот семьдесят седьмым, а Тысяча шестьсот шестьдесят шестой с
Сорок  седьмой или Седьмой в зависимости  от случая. И за это  уважал  Сотый
этих людей.  Правда, когда Сотый вернулся  к  себе в квартиру,  в его голове
мелькнуло подозрение (ну, как  мелькает  тень птицы в  ночном окне -  то  ли
было,  то ли  показалось, что  было),  когда увидел  свою  Сотую  сидящую на
коленях Мужа. Но они быстро объяснили, что так нужно для конспирации, ибо  в
любую минуту  в квартиру может зайти кто угодно и тогда Уход неминуем. И еще
больше зауважал их Сотый - ее за моральное мужество (уж Сотый-то  знал,  как
его  любит  Сотая),  а Мужа за сильное  тело, которое легко несло  тело  его
Сотой. Такие  люди  не  подведут, думал Сотый,  сидя  в  коридоре  те  три с
половиной часа, которые уважаемые им все больше  мужественные люди провели в
его  доме.  Надо отдать должное Мужу, сюда  он стал заходить регулярно, и со
временем  Сотый  перестал  мешать им,  а  иногда,  правда  страшно  труся  и
одновременно уважая себя  за участие,  стал помогать им,  так до  конца и не
поняв, что  было сутью их тайной деятельности.  И  Жена устроилась ничуть не
хуже. Получив кучу свободного времени и вечно где-то пропадающего Мужа, Жена
перестала суетиться и бегать по соседним домам, она держала дверь  открытой,
и каждый, кто попадал в ее дом, уходил всегда счастливым и усталым и даже на
время  забывал о  своих  высоких замыслах, но  не забывал разносить весть  о
Жене, которая так  щедра  и так  неутомима. Жены  хватило бы, наверное, и на
весь  Город,  но информация  передавалась  только  между своими и по частным
каналам, и это в какой-то степени связывало ее  практику, но времени впереди
было много, и она надеялась когда-нибудь принять и  самого последнего жителя
Города.  Кстати,  это тоже не частное  дело, и,  бесспорно,  Жена  оказывала
некоторое  влияние  и на жизнь  в Городе,  и на  жизнь новой идеи,  которая,
потрепыхавшись, пооблиняла  и  успокоилась,  как бабочка, если ее пустить по
рукам,  чтобы  посмотрел каждый, - как ни  бережно, а  после  шестой-седьмой
сотни рук пыльцы почти  не осталось, а следовательно, и привлекательности. И
возможности летать.
     XI И через какое-то время в Городе все встало опять на свои места, даже
хромота  колеса  стала  казаться естественной.  Имеющие  имена  наслаждались
жизнью,  забыв слова Великого. Кроме, разумеется, Мужа - уж он-то их помнил.
Для удобства. Тайно и явно участвовавшие в  движении за настоящее лицо тайно
и  явно  участвовали  в  этом движении,  двигались постоянно в такт  хромоте
колеса. Таможенник  тайных  и явных  участников  движения  знал в  лицо и по
спискам, а если не сам, то его  Комиссия. Время от времени наиболее активные
приговаривались к  Уходу, и тогда  вода в  каналах становилась более желтой,
чем обычно, а город, равномерно хромая в такт колесу, шел на встречу с новой
жизнью  радостно, тайно и явно, ждя  для себя удачи в  этой новой жизни, что
было и на самом  деле справедливо, ибо каждый  имеет  право  ждать  удачи  и
заслуживает счастья  - таков был главный закон Города. И  все же дата  и час
этой встречи и возможность факта  встречи зависели теперь только от Гримера,
от его работы, от его вдохновения, но жителям города, кроме Таможенника, это
было неведомо.
     XII  Все  чаще желтела  вода,  и были  дни, когда  текла она с утра  до
вечера, и даже дождь, который со всем  своим постоянством и всесилием только
мог  унести ее,  но не мог осилить, растворить этот желтый  цвет  до  конца.
Дождь лил и лил, собираясь со всех улиц и площадей города, и вода  в каналах
поднималась почти до  краев,  казалось, еще усилие,  и она перельется  через
гранит,  и эта желтая, липкая  плоть расползется по  улицам,  поднимется  по
лестницам  и  заполнит дома, поднимется выше  крыш, и весь Город  исчезнет в
разлившемся желтом шумном, постоянном потоке, но пока этого не происходило и
только казалось,  что  может  произойти. Гранитные  берега  каналов  заметно
вытянулись ввысь и на  всякий случай  были  готовы к этому разливу.  И когда
вода подошла к краю гранита, к этим вытянувшимся  ввысь берегам, стало ясно,
что ничего не получится со спокойной и неторопливой работой. Гример узнал об
этом первым, и одновременно  с ним - Муза. Еще вчера она валялась на полу и,
придя  с  работы, кричала,  что ей  все надоело,  что надоела  и  работа,  и
ожидание,  и  все   эти  бесконечные  тридцать  седьмые,  пятьдесят  третьи,
шестьдесят шестые,  восьмидесятые,  семнадцатые  и прочие, что почти  каждый
вечер открывали двери ее дома и  произносили пароль, который она уже выучила
наизусть и после которого она, сначала в  остервенении, а потом с улыбкой, а
потом  в безразличии, выпроваживала  этих уродов с горящими глазами, потными
руками, которые тянулись к ней, привыкнув к податливости, и даже Имя не было
так  всемогуще, как в  еще совсем  недавние времена, а что  же  творилось  в
Городе, если даже Муза была беззащитна.  И,  оставшись  одна,  Муза дрожала,
сжавшись в комок, и жалела себя, почти забывая о Гримере, и  мучилась от с в
о  е г о страха и бессилия, и вдруг - в минуту, когда Гример, остановив руку
на полпути к очередному квадрату кожи,  узнал, что  срок  невечен и нужно не
просто  создать,  не  важно  когда  -  главное создать, а  - завтра  -  Муза
успокоилась. Муза убрала дом, впервые не торопясь вымылась, не ощутив  ужаса
и  отвращения к  воде, которые мучили ее с  той сумасшедшей  ночи,  когда на
рассвете увели Гримера. Она перестала думать  только о с е  б е  -  что е  й
мучительно, что е й  невыносимо,  что о н а ждет.  И  стала просто ждать, не
анализируя и не жалея себя  в  этом ожидании, собранно и спокойно,  чтобы  в
любую минуту, если будет нужна, помочь  Гримеру,  хотя бы не мучая его своей
мукой. Так при  умирающем  более  человечности в  человеке, способном подать
напиться  и сделать  укол, чем в воющем, рвущем волосы,  бьющемся о  стенку,
потерявшем себя от боли, так что умирающий еще должен думать о сострадании и
не  мучить  своей  болью  живого...  Известие,  что  срок завтра,  отрезвило
Гримера. Рука опустила скальпель на кожу. Кончилось неторопливое творчество,
и началась жизнь. Ибо еще несколько дней размеренного, тщательного труда - и
уже некому  будет  показывать лицо,  которое пока знают только  его  пальцы,
только его память, только  его  воображение, -  так  узнает в  толпе женщина
того,  кто будет отцом ее  сына, еще не  смея  поздороваться и подумать, что
этот человек откроет  ее  лоно  и  оставит  себя  внутри души ее, чтобы  сын
смотрел вот  этими  большими  глазами,  чтобы  его пальцы, как у отца,  были
сильными и подвижными. И не мужчину любит она во встреченном и  узнанном ею,
но будущее свое, продолжение ее рода, и,  даже если это неосуществимо и даже
если это не  чувствуемо и не видимо ею, это  та  правда,  которая существует
помимо знания ее.  Так же и Он разыскивает себе мать его рода, узнавая ее по
запаху тела, цвету волос  и легкой, спешащей, прерывистой речи, которая, как
отпечатки пальцев, дважды не встречается в  мире.  И  Гример,  поняв, что не
придется отныне ему отыскивать и узнавать ту, для кого пришел он в этот мир,
ибо  нет времени  больше  ждать,  завтра  -последний  день,  и  если  хочешь
продолжить род  -  обними первую встречную, лежа  на грязных,  неоструганных
досках,  пахнущих  сосной и скипидаром, где-то  возле  товарной станции,  за
стеной  прогнившего,  полуобвалившегося  сарая,  отвернув  голову  от  этого
курносого, старого, жеваного  лица, отдай ей  избыток своей жизни, уйди,  не
оборачиваясь,  потому что не сделаешь этого -  и не будет продолжения твоего
рода,  и никогда  твои пальцы не возьмут скальпель, а  твои глаза не  увидят
твою работу; потому что  там, за  спиной, уже гудит тяжелый состав,  который
идет по своей колее, набрав скорость, и тормози не тормози - некуда свернуть
ему, и  сил  не хватит  остановить эту громаду,  и  машинист, весь белый как
снег,  только  будет  смотреть  на  твою  приближающуюся  согнутую  спину  и
сострадать тебе,  как  будто от  этого сострадания  будет легче голове твоей
лететь, выброшенной из-под чугунного колеса, а кости - сжиматься под колесом
до толщины пустоты. И  все же  тебе  повезло, Гример, - перед тобой творимое
твоими  руками  лицо,  точен скальпель, верны пальцы, и  тебя  осеняет  Муза
любовью  своей.  Там,  где стены дома ждут твоего возвращенья,  ждет и Муза,
перестав замечать  все,  что окружает ее, и почти не  дышит,  чтобы дыханием
своим  не помешать работе твоей, и ты ощущаешь, как  будто это  растворено в
тебе, что там, за спиной, в своем дому, у тебя все спокойно и надежно  и еще
до поезда, идущего сзади, не один день пути, а поезд, идущий тебе навстречу,
из-за которого ты не услышишь другой, наплывающий из-за  спины, тебе никогда
не  был опасен, потому  что ты идешь по соседней колее  и он, идя навстречу,
всегда  пролетит мимо.  ...Спасибо, Муза, и за то, что сейчас  спокойна ты и
что, не принимая меня, служила мне, была верна и в  работе моей, и в постели
моей. Спасибо, что мучилась болью  моей. Так сердце ноет, когда  глаза видят
покой и сад в белом цвету, потому что за деревьями стоит тот, у кого  нож, и
топор, и верная рука и  кто ждет  своего часа  поднять на тело руку  верно и
тихо, как ждет любимая Муза возвращенья Гримера. Спасибо, что светила светом
моим. Так глаза  погрузившегося в  болото, выпученные от страха, наполняются
светом радости  и спасения, потому что  под ногами твердо и болото оказалось
мелко для попавшего  в  него.  Спасибо,  что была  добра добротой моей.  Что
людские вины  перед тобой и друг другом, когда смерть звенит железом пилы за
порогом,  и стоит только переступить  через  него  -  нет ноги; стоит только
нагнуться  к отрезанной ноге  - и  нет  глаз, стоит только уронить  голову в
бессилии и смирении - и нету жизни. Что  их  вины  и  перед тобой и  людьми,
когда  не они вертят железный  диск и нету другой  дороги,  кроме как  через
порог.
     XIII  Да, быстро  же  все  меняется  в  человеке.  Только  вчера Гример
радовался  тому,  что ему выпало продолжить  род дела своего, оставить людям
лицо, которое  откроет им тайну чуда любви и  нежности  друг к другу. Только
вчера  он  был  счастлив, что может  бесконечно  и  не торопясь  работать и,
вглядываясь в незнакомые черты, читать  книгу, которую оставило человечество
и которая видима только ему одному, - весь опыт всех мастеров Города, живших
за столетия до него, доступен ему. И вот когда осталось всего три или четыре
дня, чтобы,  не  разрушив ни одной черты,  ни  одного  лица, но каждым своим
движением ощущая мастерство и в  уменье и желании, создать  и первым увидеть
новое лицо, он должен  спешить. Господи, если бы знать  раньше, что  времени
так мало, Гример бы в течение двух-трех  дней содрал бы эти маски с Лежащего
перед ним одним махом, чтобы тот корчился от  боли, и, сотворя лицо,  ничего
не увидел, ничего не узнал; вместо любви вложив всю ненависть к испытывавшим
его  и к  Городу, который  мертв  в вечной гонке  за  лидерством, в  желании
обойти,  опередить, удивить; всю боль,  испытанную  им, чтобы они еще больше
ненавидели друг друга, чтобы, встречаясь раз в год, на Выборе, они раздирали
лица,  выцарапывали  глаза,  ломали  руки  и  чтобы  были  счастливы в  этой
ненависти, потому что  этому они  учили его в каждую его жизнь и каждую  его
минуту.  Но Муза! .. И останавливаются мысли Гримера, и перестают кружиться,
и уже не красны они, и не черны, а  фиолетовы, и желты, и веселы... Все-таки
придется снять сразу  вместе  несколько лиц,  и  никогда никто  не узнает на
свете,  каковы  были  эти лица... Пусть будут уничтожены  те, что  остались;
никогда  и  никто не узнает,  какими были  они.  Но  свое  лицо  он  сделает
прекрасным,  самым  прекрасным  на  свете,  потому что  нельзя,  чтобы  люди
ненавидели друг друга и их ненависть становилась огромной, как воздух, чтобы
негде было жить человеку,  чтобы не  дышать ею, потому что, когда начинается
пожар,  уничтожается все и никакой дождь не в силах остановить огонь, потому
что  ненависть сильнее  дождя... И  пока буксовали и летели мысли в  голове,
меняя решение, отчаянье превращая  в надежду, потом  в страх, потом  опять в
надежду,  пальцы Гримера видели только  маленький квадратик  на  поверхности
кожи, и этот квадрат был отделен от  лица, и ничего  не было, кроме  желтого
крохотного  кусочка,  который  нужно  было  отслоить  и  сохранить, -  пусть
когда-нибудь  другие  сделают  это, восстанавливать легче, чем  создавать. А
этого никто не сделает - кроме него.
     XIV  Это  и было решение - работой. И полетела  золотая  лихорадка - по
коже, по векам, по губам, и не стало  ни времени,  ни Музы, ни заботы о том,
чтобы  не устать, чтобы оставить  что-то на завтра, ибо завтра - нет.  И это
иллюзия,  что  завтра наступает.  Когда приходит  завтра  -  оно  становится
сегодня, и  нечего  жалеть  силы, нечего жалеть руки,  нечего жалеть душу, -
один раз выпадает работать так,  как работал Гример. И вонзился плуг золотой
в эти борозды, эти рытвины, эти провалы и холмы. И огромное поле было  перед
Гримером,  и нужно было распахать его и разбить  комья, чтобы оно  лежало  в
зелени лугов, и было желто от пшеницы, и прекрасно от зерен и хлеба, которым
можно накормить  людей.  Да  придет  урожай  на поля  вои, да  придут  косцы
вовремя, да  спорится их работа,  и небо - небо не  пошлет града и  дождя на
желтое поле  твое.  Слышите,  кричат  колосья, как беременные бабы, слышите,
сейчас под ножами  машин подломятся их ноги и цепами будут молотить их тело,
и свершится то, что должно  свершиться, - нищие, оборванные, голодные  дети,
похожие на  желтые  листья,  зеленые  листья  болотной травы,  в руки  свои,
прозрачные руки, получат хлебы и,  глотая слюну, вонзят свои черные сгнившие
зубы, и просветлеют их  лица, и  станут  добрее глаза  их, и встанут  они, и
выйдут в поле, и  встретят  зверей, что будут ходить, роняя кровь долу, и ни
одного человека не ранят они. Сами не  ведая, что творят, освободив людей от
страха и жестокости,  дети болот пойдут осушать болота и  спасать все живое,
что  еще есть на земле. И это будет, потому что под  руками Гримера  скрипит
золотой  плуг,  и  вот уже черна вывороченная  земля,  и вот уже пар идет из
развороченной  распахнутой черноты,  никогда не видавшей  Божьего  света,  и
шевелится,  как  живая,  земля. Нет  Города, нет Лежащего перед ним  -  есть
жажда,  есть право, есть свершение.  Но тут как будто выкачали  весь воздух,
как тогда,  и дышать уже нечем, и легкие  надуло, и вот-вот разорвет их;  но
Гример  знает, что  делать в  эту  минуту,  и его руки подымаются  кверху, и
явлено милосердие - дышать уже легче, и дышать уже есть чем, и можно опять -
за ручки плуга, но валится земля из-под рук, и кричит она голосом боли - или
это грачи кричат, кружа над пашней, вперев око в развороченное лоно, нацелив
клювы  в вывернутых  плугом разрезанных  кровоточащих червей. Так вот почему
под скальпелем  шевелилось лицо (не  мускулы, не ткань) - черви  вместо них,
красные черви переплели свои тела и  подняли хвосты или головы, защищая себя
и близких от  ножа Гримера. Причастные бессмертию черви. Ибо менялись  лица,
мудрость щурилась из жестокости, боль вылезала из  нежности, сила усмехалась
безумием - и только черви знали истину. Они, они  несли ее в  своих телах, и
эти  тела  всегда  были  в  движении,  пытаясь поудобнее  устроиться  внутри
тесноты, темноты и духоты. И вот теперь нож - лучше ли он удушья? И они, как
змеи, поднимали свои хвосты или головы навстречу боли. Они пытались показать
свое мастерство, одно белое плоское тело изменило свою форму, и Гример узнал
выражение скорби. Только один  переменил позу и другой опустил свою голову -
и вот уже ужас исказил лицо. Отшатнул очи  Гример от этого  лица, и тут  же,
красный, короткий, скрылся  среди себе подобных,  и смехом  подернулись губы
Лежащего перед Гримером. И, отложив  нож, пальцами своими, нежными, тонкими,
подвижными, как шестнадцатые доли нот, пальцами, Гример собрал с костей этих
безобидных слепых  тварей, полных мастерства и слизи, шлепнул комок радости,
боли и жизни в  ведро, дооторвал несколько вросших в кость и мускулы  тел. К
чему  зависеть  от  червей,  от  их  судорог  и  голода,  от  их  тесноты  и
безразличия. Пусть плачет душа - и  плачет лицо, пусть светлеет она - и лицо
выражает  душу,  пусть  сурова душа  -  и  лицо  ей  подобно.  Мне не  нужны
посредники с  гладкой  кожей, мне не  нужны посредники,  набитые моим телом,
переваренным  в  дерьмо.  Я  хочу сам  улыбаться и плакать. Мне  нужна Муза,
которая видит меня, а не их, притворившихся мной. Мне нужен Город, в котором
будет то,  что есть,  а  не то, что притворяется  тем, что  есть.  Мне нужна
любовь, которая так же искренна, и бесстыдна, и  бесстрашна, как та, которой
любят  друг друга тела, открытые в доверии друг  другу. И, не  взглянув, как
корчатся,  карабкаясь друг на друга,  красные черви, подминая остатки шелухи
лиц, соскальзывая по  гладкой никелированной  стене вниз  и  все-таки  опять
карабкаясь  и пожирая  друг  друга  и  остатки  того,  что приводили  они  в
движение, работал Гример. Работал до  той поры, пока открылись глаза под его
руками, и они были похожи на глаза тех, кто провожал его, не имея сил ползти
за  ним, чей  хлеб съел  он,  оставив умирать от голода,  одаривших его;  на
глазах  той,  которая умерла  под  лапой  зверя;  на свои глаза,  оставшиеся
спрятанными внутри во  время испытания  огнем  на площади... Это были  глаза
прощения и надежды,  это были глаза  понимания и сострадания. Это были глаза
той  жизни,  которую лепил  Гример своими руками. Это были глаза  Музы,  без
которой он был бы беспомощен и  бессмыслен. Потому что если ты живешь ни для
кого - ты пуст и имя твое прах.
     И  щеки  уже вылоснились  из-под пальцев Гримера,  похожие  на поле,  в
котором сеял он хлеб своей и с которого собрал он урожай свой. И нос, словно
дозорный, застыл над  полем, чтобы уберечь  этот урожай и сохранить зерна от
воронья. И скирдами хлеба встали губы,  алые от заходящего солнца и пролитой
крови жнеца. И отошел Гример,  и посмотрел на лежащего, и ослеп от красоты и
добра созданного им, а когда отошел глаз, привык, преображенный увиденным, -
суть Стоящего-над-всеми стала доступна ему.
     И понял Гример, что он переделал только видимое.
     Мастер   плоти   не    тронул    душу.    Прекрасное   было    внешним.
Стоящему-над-всеми все равно, каким  лицо его видят и делают  люди, ибо суть
его  лишена  плоти  и недоступна  вовеки ни мастерству, ни железу.  Награда?
Конечно, Гример  заслужил  ее  за свою  работу. Не каждому дано  узнать срок
дней, да еще так милосердно, и так  мудро, и  так сострадая,  как открыл это
Стоящий-над-всеми Гримеру, кого  он и не вспомнит никогда и без кого он  все
равно осуществил бы то, что могло произойти и без него самого.
     XVI А распахнутые двери Дома всасывали в себя людей из дождя. Казалось,
удав  открыв  свою  эластичную,  как  чулок, пасть,  постепенно  заглатывает
ползущее,  беззащитное,  шуршащее  плащами   и  пахнущее   грозой,   которая
отргремела над Городом, зачарованное безвольное  животное. И  наконец  хвост
его мелькнул  в створах двери, и они сошлись лениво и  равнодушно, вероятно,
обозначая  начало процесса  переваривания. Чаша зала была  полна до краев, и
бережно  эту чашу держала  рука Таможенника. Он выполнил свою миссию сегодня
как  надо,  и теперь  все  зависело  уже  не от  него.  И для него наступала
передышка. Даже  вода в каналах  после ливня  была  сегодня почти прозрачна.
Весь оставшийся Город, боясь перелиться через край, на краешке кресел впился
глазами в середину  сцены.  Там было пусто.  Образец исчез,  и только на его
месте  на  камне  был темный  слаборазличимый квадрат. Но  его контуры  были
заметны только с последних рядов, а с первого, где сидел Таможенник и откуда
он осматривал зал,  когда  снимали Образец, пятно  было невидимо. Таможенник
еще тогда, осматривая, улыбнулся про себя. Столько времени Образец проторчал
здесь беспеременно, а сняли - и никаких следов. Камень  не меняет  цвета.  А
для  сидящих  вверху, в последних рядах, этот различимый квадрат пустоты был
надеждой на  то,  что сегодня переменится их  судьба. И кто  знает,  кем они
выйдут  из  этого зала. А первые ряды,  столько уже видевшие  на  своем веку
перемен,  заранее смирялись с  болью очередных  поправок, и ждали зрелища, и
посмеивались  внутри  над  надеждой  последних  рядов.  Но  и  их  захватило
ожидание,   и  уже  через  несколько   минут,   вопреки  своей  уверенности,
безразличию,  готовности к привычным,  ничего не меняющим переменам, они, не
понимая,  что  происходит  с ними,  были  заодно  со  всем залом,  как будто
начинали чувствовать то, что не мог понять их мозг. Так собака воет накануне
смерти хоязина, хотя тот сам  еще не ведает об этом сроке, знаемом  собакой.
Верная  закону будущих причин, плоть  сплотила людей. И  вот уже размеренно,
лишь чуть учащенно забилось огромное сердце  зала, как будто его увеличили и
усилили, чтобы каждый мог, не выбиваясь  из общего ритма, смотреть туда, где
должен бы  появиться  Он,  чье  существование  предположил  Великий  Гример,
сопротивляясь  Таможеннику. Прошло  семь  дней,  и  басня  перевернула  мир.
Бережно держал чашу зала  Таможенник, не дрожала рука его. Ровно сокращалось
тяжелое сердце зала, гоня внутри людей страх, равнодушие и надежду. И только
Таможенник  да  Муза  жили сами  по себе. Он подмигнул  Музе, которая сидела
рядом  с  ним.  Муза напряженно, загнанно сплющила  губы -  она единственная
ждала Гримера,  а не того, кого ждал зал. Таможенник обещал  ей эту  встречу
здесь. Но она хорошо помнила фразу  Таможенника,  что он  никогда не говорит
правду, - эта фраза избавляла его от  любых оправданий. Но как ни ждала Муза
Гримера, вопреки неправде, на мгновенье зал перевернулся в ее глазах и опять
встал на  место,  и только одна капля  - капля слезы Музы  - пролилась через
край,  когда Гример опустился  около нее и взял  ее  руку своей ладонью, еще
горячей от работы. Но уже некогда было радоваться друг другу - свет на сцене
усиливался, а в зале стал убывать, как будто его из одного сосуда переливали
в другой. И  еще  тише  стала  тишина, и только несколько  сердец  застучали
вразнобой, быстрее, а потом и остальные  наверстали их и вошли в новый ритм,
как будто поезд набирал скорость.
     XVII Когда  свет в зале погас совсем, а  тень  на камне  исчезла вовсе,
Гример  встал  и потянул  Музу, повел  ее через  проходы  к  выходу. У  Музы
кружилась голова, и она почти не понимала, что  происходит с ней и  где она,
потому что она слишком долго ждала его. Муза немного пришла  в  себя, только
когда дождь застучал по  ее  капюшону.  И  опять пропал  и дождь, и все, что
окружало  ее сейчас. Не было  ни Города, ни ливня, ни  ожидания. На какое-то
мгновенье она пришла в себя опять, когда он опустил рубаху с нее до пояса, и
погладил ее, и включил  свет, и склонился над ней. Коснулся своей грудью,  и
Муза  ощутила  это великое  мгновение, и  она протянула руки  и  обвила  шею
Гримера. И не поняла его сначала,  когда он  снял ее руки и положил их вдоль
тела...  - Ты больше не любишь меня?  - сказала Муза, еще  не веря тому, что
происходило.  - Я  ничего не скажу  тебе, но  ты должна поверить  мне, что я
делаю то, что  нужно. У  меня очень  мало времени, - сказал  Гример, - очень
мало, но я постараюсь  сделать все,  что смогу... И Муза подняла глаза и тут
только увидела, что она в  лаборатории Гримера, что кругом  белые стены, что
под ней операционный стол, что в руках у  Гримера скальпель, и боль в правом
углу  рта  заставила ее  понять,  что уже  идет операция.  Так,  сразу,  без
подготовки  лица, без  замораживания кожи, по живому.  -  Смотри на меня,  -
сказал Гример,  - смотри, и тебе  станет легче. И  еще тяжелее  навалился на
грудь ее, и она ощутила  его тело и его боль, Муза, которая знала его таким,
каким не знал ни один человек в мире. Лицо любви и работы задышало над ней -
и все стало  единым:  любовь,  боль, ощущение тела;  и  уже  было  нестрашно
чувствовать, как изгибается  кожа под  глазами, как становятся тяжелее губы,
как  рот наполняется  кровью, как Гример меняет вату во  рту и как скальпель
чистит роговицу  глаз, и она начинает  видеть лицо Гримера, и оно  иное, чем
было еще  вчера... А  вкус крови  все  сильнее, боль сильнее, но  сильнее  и
нежность  тела  Гримера... А  он работает,  торопит  себя  и  смотрит  на ее
меняющееся лицо. Вода и слезы падают на открытые мышцы Музы. - Ведь я успею,
я  не могу не успеть, пусть приблизительно, пусть не совсем точно,  но этого
будет достаточно и ты будешь ждать меня. -  Я всегда буду ждать тебя, только
почему  ты плачешь,  только почему  мы здесь?.. -  Я  скажу тебе, -  говорит
Гример, - я скажу, только дай  мне успеть.  Потерпи...  Но  не так-то просто
терпеть. Уже все  лицо только мышцы, только живая плоть, и оно горит, словно
пожар  ползет по лицу и  сжигает на нем все, что  было, чтобы на  этом месте
выросла трава,  чтобы на этом месте выросли цветы, чтобы на этой земле  жило
новое лицо Музы, похожее на ее душу, похожее на лицо Стоящего-над-всеми. Ах,
этот пожар, никакого  тела,  только боль. И когда еще цветы? А сейчас огонь,
огонь и дым, и пахнет шерстью, и нечем дышать, и незачем жить, и нет никого,
ни  Гримера, ни старого,  ни  нового лица.  Только  выжженная  степь на  все
километры.  И  когда  еще взойдет  на  пепелище  первая трава, и  когда  еще
зацветет первый цветок и первый маленький зеленый кузнечик споет свое мудрое
щелк, а Гример работает, и слезы падают в степь, и холмы ее лежат у него под
грудью и чуть движутся, все тише и тише... И тихо так, что пролетит птица, и
можно вздрогнуть от этого страшного шума.



     I  И тихо  так, что стань  еще  тише  -  и вытечет  жизнь из  зала, как
вытекает вода из развалившейся в руках чаши; горное озеро - через трещину на
дне;  как останавливается поезд, когда из него выходит последний дым, потому
что сгорел уголь,  обесточили провода,  подъем одолел  колеса. Но, мгновенье
помедлив, выдохнул  зал  -  и  перевал  позади. Провода, как  вода  - канал,
заполнили ватты и вольты, и  задышали колеса, и опять  набрали скорость. Вот
оно  - движение, горло перехватывает, руки вцепились  в подлокотники  медных
кресел,  голову  вперед и глаза туда,  где Стоящий-над-всеми явлен залу. Уже
позади первый свет лица, ослепивший всех, поразивший каждого сидящего в зале
своей  добротой,  силой  и  милосердием. Так  ослепленный встречными  фарами
перестает видеть все  вокруг,  а  только  вспышка торчит в глазах,  хотя уже
далеко и машина и ее свет. И достаточно видно вокруг, чтобы различить дорогу
и свернуть,  пока не ударила следующая идущая без света машина. Свернул  бы,
да  этот  свет  в глазах. И пока  не привыкли  к  нему,  каждый  видел  лицо
воображением своим,  своей слепотой.  Да, это то лицо, какое  ждали  они. Но
проходит время,  и кончается слепота избытка света, человеческое  ухо слышит
слово, и оно помогает видеть то, что не в состоянии различить глаз. И первый
Таможенник, что был зорче и проворней умом, увидел  иное новое лицо. И страх
заполз в  сердце  Таможенника. И пока  ликовал в  безмолвии зал, жаба сунула
свой нос  и глаз  в  сердце Таможенника  и  перекрыла клапан, через  который
бежала в тело Таможенника кровь, и нечем стало дышать, и  Таможенник глотнул
воздух,  совсем как  Гример,  когда  остался в  стеклянном  колпаке,  из-под
которого  выкачали   воздух.  И  перестал   дышать  Таможенник,  и  собрался
Таможенник.  "А  теперь  все,  что  в  тебе  есть, ну  же",  -  и  он  через
раздавшийся,  как рот, клапан протолкнул этого зеленого  скользкого  урода и
задышал  ровно  и  спокойно.  Стоящий-над-всеми провел  его: может,  и будет
спасен Город, может, и останется в  нем жизнь, может, и останутся те, у кого
лица хотя  бы не совершенно  подобны лицу  Образца, но годны  к переделке. А
лицо  Таможенника  слишком  за  пределами  этого  "годны".  И стало  пусто и
бессмысленно внутри. Так бывает с бредущим в пустыне сутки за сутками, точно
знающим,  где вода.  И дополз полумертвый, и  вот уже протянул  руку,  чтобы
набрать  воды, и вернуться  в жизнь,  и научиться  снова  любить, и  бояться
простых  вещей (потери власти,  что бросит  та, которую любил, или  то,  чем
занимался всю  жизнь,  окажется  заблуждением  и  бессмыслицей), и  вот  уже
протянул  губы, чтобы вернуться в жизнь, чтобы обмочить их  сухую, шершавую,
расколотую,  как  земля  в  засуху,  кожу,  но  она  на  глазах  доползшего,
потерявшего все в пути, поступившегося всем в  пути, чтобы доползти, уйдет в
песок, и перед ним окажется только воронка, такая же  сухая  и мертвая,  как
дорога человека.  Поползли губы Таможенника вниз, как  будто лопнула  трость
посередине. Гример,  испытание,  слежка движением,  тысячи  приговоренных  к
Уходу  с исполнением Ухода, так что  вода  в  канале  становится густой, как
нефть,  участие в совокуплениях под видом участника  движения  во  имя блага
Города, во имя спасения Города, каждый час, отданный на то, чтобы Город жил,
как  жил он  до  Таможенника,  нелепая  ссора  с  Великим,  которого  и  он,
Таможенник, переживет ненадолго.
     Таможенник потер  виски, закрыл глаза  и увидел мысль.  Ему  сейчас был
нужен Гример. Вот почему тот увел Музу из зала. Через час у Музы будет новое
лицо. Значит, и у Таможенника есть эта возможность -  пока еще  зал  слушает
Стоящего-над-всеми. И Таможенник  встал,  и  в  темноте поднялся медленно, и
тихо по ступеням вверх к входной  двери; даже точно увидел, где  можно найти
Гримера - в  его лаборатории.  И никто на Таможенника  не  обратил внимания,
потому  что там, внизу,  на сцене был  свет и там судьба каждого начала свою
новую дорогу. И толкнул тихонько Таможенник дверь, и была заперта дверь. Ему
ли было не знать, что, если двери закрыты, ни  одна душа живая не стронет их
с места. И еще более внешне  успокоился  Таможенник.  Он  останется здесь, в
последнем  ряду, около  двери. И  когда  все  будет  окончено, выскользнет и
найдет  Гримера. Еще не все потеряно.  Пока ходят ноги, смотрят глаза и есть
чем дышать. И Таможенник, как кошка, готовая к прыжку, спокойно развалился в
кресле у самой двери. Последние ряды почти все были свободны. Слишком многие
в  последние дни  получили  Уход,  номеров  не хватало, чтобы заполнить  все
кресла,  ибо  процедура  оформления в  номер  требовала  операции  и рядовые
гримеры просто не успевали восполнять ушедших.
     II А слова Стоящего-над-всеми  уже заполняли зал. Так вода, хлынувшая в
выкопанный  канал,  сначала  течет  медленно,  впитываясь  в  землю, но  вот
набирает скорость,  и  уже  первые  ряды  захвачены  теченьем  мысли, головы
начинают  кружиться от азарта и силы, которые топят в себе сомненья и страх.
Желанье,   право,   необходимость,   неотвратимость  действия,  как  семена,
брошенные  в жирную почву,  на  глазах щелкают в небо побегом, - течет мысль
Стоящего-над-всеми,   скачками   побеги   прибавляют  в  росте.  Действие  -
наполняется  тело  силой,  как  воздухом  резиновые   игрушки.  Действие   -
суживаются  глаза. Бойницы  в стене крепости,  а не глаза. И за ними - цифры
защиты, и нападения, и победы прыгают, как в кассовом аппарате магазина, где
бойко идет  распродажа подешевевших товаров. Действие  -  значит перемена...
Каждый слышит то, что он хочет  слышать. Имеющий Имя единоличен в восприятии
мысли, затопившей  его уши. Первый ряд, шестое место. Даже привстал. ...Черт
возьми, в драке есть смысл. Защита того, что имеешь, - дело святое, победа -
их форма жизни, все остается как было. Только застоявшаяся кровь, как река в
половодье, веселей побежит по венам. И уже руки нащупывают подлокотник - это
оружие,  которым суждено победить. Первый ряд. Седьмое  место. Председатель.
Пора принимать сторону  последних рядов, за ними будущее.  За теми, с кем он
еще  не  работал, следовательно, они  живы, следовательно, он для них только
великодушный,  милосердный Председатель  Комиссии,  но у  него  есть Имя. Он
откажется от своего Имени, а свою работу он готов выполнять безымянно, легче
потерять  Имя,  чем жизнь...  Третий ряд, десятое место.  Муж... Только  что
добился того, о чем мечтать не мог, и уже потерять, а это вы видели... да он
один -  всех  -  зубами,  ногтями,  ногами... Место одиннадцатое. Жена... Не
ввязываться,  подождать, чем все кончится. Жена  нужна всем. Она обернулась,
глаза зала шли мимо нее, но сколько среди видимых ею было знакомых глаз, что
защитят  и  оставят в живых... Подождать. Тринадцатое место. ...Справедливо.
Да, пора начинать  все сначала. Лучшие дома, лучшие бабы, лучшие... Конечно,
правота на  стороне последних рядов, и тогда  не будет внутри стыда, страха,
неволи жить  по  закону Имени, не  слушая себя внутри, конечно, прямо сейчас
перейти, незаметно, пока не до тебя... Тридцать первое место.
     ...Для него в словах  Стоящего-над-всеми жила,  была видима,  ощущалась
уверенность в победе имен, в их избранности, в их профессиональном умении, в
праве быть над Городом, повелевать им, ибо  что могут вот эти рожи, тусклые,
почти разноликие, по сравнению с его лицом, подобным  лицу Образца... Другой
Образец?  На это существуют  гримеры, и завтра у них будет  вот это лицо,  и
завтра  они снова...  лучше потерять  жизнь, чем имя... И пальцы впивались в
подлокотник кресла, тяжелый, зеленой меди, почти топор-подлокотник. Тридцать
третье место... В задоре и силе своей правоты ждали конца речи первые ряды.
     III Каждый слышал то, что  хотел слышать. В задоре и силе своей правоты
сидящий вслед за первыми рядами  зал ждал, замерев, слов Стоящего-над-всеми.
Уже волна мысли дохлестнула до их ушей, до их душ, уже каждому стало ясно, и
даже  тем,  кто были в  последних рядах: вот оно, не зря  ушли их соседи, их
друзья,  сегодня заполнят ими  первые ряды  за Уход, за свои дома,  за  свои
сады,  за  свой покой... Они ясно слышали, что  старый закон разрушен. Новое
лицо  - вот мера  новой  жизни. Все наново.  Все места в зале свободны. Надо
только сначала  первые  ряды скрутить  в  бараний  рог,  выжать, как вымытую
собаку,  руками, - это доступно им,  вон их сколько, ряд за рядом весь  зал,
никогда не видевших Образец  так близко,  как  первые, заполнивших весь зал.
Всегда им  нужно было  в темноте,  ломая руки  и головы,  драться за то, что
первые имели без драки; и даже исковерканные, полусмятые, полузадушенные, но
выжившие, они  все равно оставались для  имен ничем  и  никем, и по-прежнему
первые ряды не видели их и делили между собой лучшее, что было в Городе. Вот
он,  час  расплаты, вот она,  возможность в  одну минуту  - без  труда,  без
операций, а значит, без боли,  одним усилием  - получить то, что принадлежит
им.  Слава  Великому  Гримеру,  что  открыл  им  Стоящего-над-всеми.  Весело
блестели их глаза. Сто тридцать второй нащупал ногой камень плиты - шатается
- и раскачивал его. Хороший материал камень, дождя не боится, а  для драки -
лучше не придумаешь.  Сотая  спрятала  руку  на  груди, у нее  был свинцовый
амулет,  и  пальцы  ее  потихоньку стали перетирать льняную нить,  накоторую
амулет был  подвешен.  Амулет  не худшее  из  оружий, если он тяжел. Сотый с
жадностью  думал,  что он  как следует не принимал участия в движении, разве
что один раз, и что ему вряд ли что-то достанется в этом зале, зато Сотая, -
и он погладил ее локоть, который был на  уровне его  губ... Сотая перетирала
льняную нить. Она только чуть повела  локтем, и губы Сотого разбились  о его
зубы,  и кровь побежала по  его подбородку.  "Да-да,  справедливо, - подумал
Сотый, - она, бедняжка, так страдала, ведь она так любила  меня, а что может
быть невыносимей нравственных мук", - и кровь  для него была успокоением и в
какой-то степени искупала его пассивность  в движении, и он своими разбитыми
губами поцеловал ее локоть. Сотая  даже не вытерла кровь - было некогда. Ах,
как был прав Стоящий-над-всеми. Все можно, если это нужно тебе. Каждый имеет
право  быть  самим собой и  занимать  место, которое, по его  представлению,
предназначено ему. И никто лучше, вот, например, тебя, слышалось каждому, не
знает, чего ты  заслуживаешь... Да, сладкая музыка вместе с кровью крутилась
в человеческом теле, и если бы в нее опустить плывущий огонек, который виден
сквозь тело, то именно эти слова были  бы выписаны им в  своем движении: вот
она,  истина. Каждый прав.  Если  он имеет  право. Каждый имеет  меньше, чем
заслуживает. Вот оно, движение, и каждый прав - его результат. Для них новым
было то, что время от времени устаревало. Старые слова были  новыми в сути -
внутри, в смысле, а не снаружи в звучании и существовании. И это в радостном
возбуждении принимал зал. Пришло время, когда стало неизбежно новое  лицо. И
это лицо было  узнано  оком  зала и жадно  принято  им,  -  так  сухая земля
принимала дождь. Легко  было,  и светло,  и ясно отныне в  голове  зала. Зал
знал, что  делать, и только ждал сигнала.  Все уже  происходило, пока только
внутри  тела и в воображении, но  происходило.  И каждый  отрепетировал свое
первое движение, и каждый выбрал себе кресло, которое будет его... Ах, какая
это  сила -  разрешить  человеку  одним  махом преодолеть то, на что  у всех
уходят годы, жизнь, род.  Ах, какая это сила! Она,  как  волкодав  на волка,
пускает  провинцию на столицу, гонит  степь в горы,  море разливает на реки,
горы переделывает  в  канавы,  грязью заливает могилы, в мгновенье совершает
кругосветное путешествие и возвращается с другой стороны, откуда ее не ждут,
вешает сама  себя, с хреном  и  с маслом лопает  своих щенков, производит на
свет Божий музыку и оставляет пуповину,  чтобы  ужас и  боль жили,  пока  не
умрут мать и дитя, меняет богов, как меняют  старьевщики  тряпки  на деньги,
жует  битое  стекло,  испытывая  наслаждение  и  гордость  за свой  желудок,
обманывает сама себя и по второму кругу становитя истиной, истиной снаружи и
противоположной себе внутри, и в итоге временной, как сама эта сила. Господи
Боже, сколько энергии уходит на то, чтобы в результате прийти к тому, с чего
все началось,  и  через какие потери! ..  Сколько бы эта сила вертела колес,
двигала  крыльев, произвела  на  свет детей, посадила  новых лесов, выдумала
новых слов, взамен старых и  ничего не обозначающих, новых смыслов, которых,
как  птицу  в брошенный  дом,  можно было поместить  в старые слова, сколько
жизней не  исчезло бы в безымянности,  как волн,  растворившихся в океане...
Сколько бы тепла прибавилось в каждом доме мира. Ну же, стрелочник, переведи
эту  силу  на  основной  путь, пусть  пролетит,  не останавливаясь... Налево
пойдешь - себя потеряешь, направо пойдешь - человека убьешь. Прямо пойдешь -
назад вернешься. Крутятся колеса поезда, и нет никакого  выбора, тебя везут,
летят вагоны, и уже не разобрать, где имена, где номера, одна летящая масса,
которую не  остановить,  не понять,  но  и  захоти  кто-то сойти,  голову  о
скорость  оторвет: "Выхода нет"  - горит в  вагоне, как  в  салоне  самолета
надпись  "Не курить",  где, что "Выхода  нет",  и писать не надо. И в глазах
каждого,  уже опрокинутых в  себя, - новое лицо,  которое открыло эти глаза,
которое взяло на себя все их боли, печали и  всю их вину. Это лицо! Могла ли
душа зала не поверить ему, и могло ли ухо зала не услышать новые слова, если
в зеркале  их люди  узнали себя?.. И  уже не было Стоящего-над-всеми, и  уже
исчезли, спрятались сказанные им слова (так прячутся в сумы бесплатные хлебы
в голодные  годы), а зал все  сидел молча  и еще  впитывал  в себя  даже эхо
сказанного Стоящим-над-всеми. Так, съев  свой ломоть  хлеба, нищий подбирает
крошки  и с жадностью  отправляет их  в рот  грязными иссохшими руками.  Еще
видели люди себя в  красоте нового  лица (так  исковерканное  зеркало делает
урода прекрасным), но уже лопнули первые зерна и всходы вытянулись наружу. И
Сотая, зажав амулет  в поднятой руке, пересекла не переходимую никем границу
прохода  и  опустила  свинцовый кулак на  голову Жены,  ее это было место  в
воображении - вчера и в праве своем сегодня, но  и Муж сделал то, что должен
был  сделать каждый, имеющий  Имя, при  нападении  человека с номером,  - он
перехватил руку Сотой, когда кулак с зажатым  амулетом  почти коснулся волос
Жены,  и  вывернул руку вместе с плечом, и мясо брызнуло кровью,  и треснула
кость, и лопнула ось, и первое колесо крутанулось в зале и  завертелось  еще
сильнее, отдельно по камням, по обрыву... И накренился вагон, зацепил шпалу,
выдрал ее из земли, и завязал узлом рельсу под собой, как будто не металл, а
суровая нить была положена под колеса, и встал вагон поперек поезда.
     IV Кончился  закон, и осталась только  правда,  которую  знал каждый  и
которая делала его  свободным.  И затрещали кресла,  и рванулись  верхние  -
вниз, а нижние - вверх или на самом деле нижние - вверх, а верхние - вниз. И
конечно, среди  них были те, кто хотел бы выйти  из игры, кто добровольно бы
отдал  то, чем  владел,  кто  плевать  хотел  на  эту  иллюзию  человеческой
перспективы, Имя и номер.  Но... разве наша мудрость помогает нам,  когда мы
летим  в горящем самолете, стоим на окне двадцатого этажа, полыхающего,  как
цистерна с нефтью, так ли  уж мы мудры в купе лезущих друг на друга вагонов?
Что  наши увертки,  ловкость,  сдержанность, дипломатия,  воля,  провидение,
готовность к этому, равнодушие... Эй,  поезд,  кто тебя  поставил на дороге,
поперек пути? Эти чертовы рельсы связал узлом и  выбросил их на обочину. Как
летело, кувыркаясь под откос, это железное чудовище, нафаршированное людьми,
судьбами, надеждами, классами, номерами, вагон на  вагон; как бык на корову,
как кобель на суку...  И встали вагоны  друг на  друга,  а в них -  отрывали
руки,  катились,   как  расссыпанный  по  полу  горох,  выцарапанные  глаза,
сухожилия рвались  с таким  треском, словно это  были ружейные выстрелы, под
грудой ног лопались  головы, как воздушные шары от булавочного укола. И  эх,
заходили кулаки, заходили. Может, не жили и мы, а может, жили... Гудит вверх
колесами поезд, дым из  трубы валит.  В клочья его!  И поршень в воздухе еще
летит и по инерции крутится, а стекла-то! Трахх - и в глаза! А руки-то крякк
- и в черепа! И такая заварушка, господи не приведи. Лицо-то у всех одно, не
разберешь  чье -  чье, все бьют всех, и неизвестно, кто - кто  и кто -  чей.
Видел бы сейчас это Гример - как собака лег  между стульев на пол - и  завыл
бы от своей глупости. Жизнь вложена в это. В э т о? Вот в Это? Прокрутить бы
назад время, не Мужу б лицо правил, а прирезал бы Таможенника в темном углу,
сам Уход получил,  так  было бы за что  - не было бы э т о г о. Не создать -
сохранить. Это больше чем создать, а главное - спасительней для людей, пусть
безымянней,  но спасительней.  Неделя  счастья  для Мужа и  Жены -  невелика
награда за все муки.  А зато не летел бы поезд, выкручиваясь на лету  и давя
попавших в железные складки. А огня-то, огня! Цистерну, что ли,  кто-то  для
шутки в состав прицепил... Недолго Мужу счастье фартило, как  подняло, так и
опустило,  только  пониже, чем  до  подъема жил. Чьи-то ноги  прошли по  его
голове, чья-то нога  пнулась в пах - и,  как собака, скрючился Муж, хлюпнула
жизнь и вывалилась наружу  вместе с языком, и не  вспомнил он никого, только
перевернулся  горящий  поезд  в его  глазах  и  погас,  да  амулет свинцовый
вывалился на пол и откатился под кресло. А  жизнь продолжается. Кто-то двери
штурмует.  С  размаху  Таможенником  в  них,  как  бревном,  бьют.  Давно  у
Таможенника  вместо  головы  мочало,  а  лупят  и  лупят; на  них  наседают,
оттаскивают, а  они,  как  лесорубы, монотонно, как маятник, размеренно, как
пулемет, часто, как вдох и выдох, неизбежно... А бабы-то, бабы. В ногти да в
зубы, а вон еще - придумают же, запалили самых  усердных. Хорошо горит мясо,
бегает, вопит и горит, а все-таки участвует в драке... Но все не вечно.
     V  Уже  вроде и  вагоны под  откосами, и паровоз догорел, додымил, и ни
дыма, ни огонька - одна копоть только что и осталась. И кажется, мертво все,
нет ничего, только  железо и тишина. Ан нет, и здесь продолжается жизнь. Кто
со стоном, кто даже спокойно, кто и не поймешь как, но начинают выползать из
этой железной свалки.  И неважно оказалось в драке, в этом  кружении, у кого
Имя, у кого  номер, и тех и других лежит навалом, вперемешку, без счета, без
разбора, меж стульев, в проходах, на  сцене, а возле двери холм  вырос и еще
чуть шевелится; тоже люди выбираются из небытия. Только вот как  ни крути, а
с номерами народу и полегло  и уцелело  все же больше. И в этом, разумеется,
есть свой  резон и своя справедливость. Во-первых,  имена  и до  крушения  в
сравнении с номерами что ложка меда в бочке дегтя, а известно, что пропорцию
и стихия  щадит,  а во-вторых, все-таки, по идее, большинство меньшинство по
стенкам размазывало  и медными топорами глушило, а если и наоборот выходило,
так  это  разве масштаб?  Что было, то  было,  а  теперь выползли уцелевшие,
оглушенные,   вялые,   выползли,   огляделись,   освоились,   отошли   чуть,
мятые-перемятые, крученые-недокрученые, осоловелость4 с глаз, как скорлупа с
головы  проклюнувшегося  цыпленка,  свалилась, и тут же  первый пришедший  в
себя,  на вид самый уцелевший,  даже рубаха целая, значит, железный  боец, а
может, конечно, и случайность  или, как Жена, отсиделся, как гаркнет на весь
зал: вяжи  сволочей во имя  нового лица. И поняли сразу номера, кого связать
надо,  связали.  А  чем  свяжешь? Рубахи  с мертвых баб  и мужиков  стащили,
разорвали и связали, а  кто полусопротивлялся, того для примеру ножкой стула
и чем там  под  руку попало еще от крови пьяные номера трахнули,  не мучаясь
размышлениями. И то верно -  какая там жалость, когда их братьев вон сколько
по  всему залу между разбитыми рядами валяется.  Правда, это еще вопрос, кто
их положил.  Но  для кого это вопрос? Для  номеров  ясно  -  имена, конечно,
особенно те, кто жив  остался, вот эти. Железный  на сцену вышел  и попросил
братьев  по номеру связанных на сцену волочить. Поволокли. Мало вот только с
именами  в живых осталось.  Жена,  конечно,  не пропала,  в чаду да  в  аду,
полузадохшаяся, под  креслами  отсиделась, вся в синяках, а, как и железный,
почти целехонька. Значит, есть выход, когда вагоны один на один встают? Нет!
А  Жена?   Случайность,   разве  она  одна  пыталась  вывернуться,  уползти,
пересидеть, вон они, как под креслами были,  так там и остались, кому голову
ногами  раздавили,  кого   топором...  Чистая  случайность,   что   и  новая
Сопредседатель жива, хотя, конечно  ее профессия в чем-то  не меньше ад, чем
тот, что прямо на глазах рассасывается, как вода в землю после  ливня. Пяток
живых имен и помельче набрался. Среди  них и Директор Музы - занял свободное
место. А номера работают - целые  кресла и то, что от них сидячего осталось,
поближе к сцене стаскивают, выравнивают, опять  в ряды  превращают,  и почти
без  ругани,  без  спора в них рассаживаются, да и  о  чем спорить. Вот она,
удача. Девятьсот тридцать седьмой в первый ряд на шестое место сел и там как
всю жизнь сидел, рядом бывший Трехсотый, и прочие времени даром не теряют. А
вот  и  наш  железный,  Девятьсот десятый, в кресло  Таможенника  опустился,
правда,  не  в прежнее кресло,  то вдребезги, в клочья разнесено, но на этом
месте  новое поставлено,  не новое, разумеется,  вон  еще  и  номер Шестьсот
шестьдесят шестой виден на спинке, но место - Таможенника, а значит, и смысл
- главное. Сел железным, а встал Таможенником. И началось.  - Так, -  сказал
новый Таможенник. - Что мы с вами делать будем? Вы столько наших дорогих нам
людей положили. Один из связанных  на  него огрызнулся: - Сами и положили, а
то кто же? Развел руками Таможенник грустно и пожал плечами, из первого ряда
поднялись и подошли к поклепщику. И  своими руками на глазах присутствующих,
как говорится  в  старинных  хрониках, придушили эту гниду, которая смела во
время  речи  Таможенника (до чего  дошли  эти  имена,  избаловал  предыдущий
Таможенник)  перечить.  Номера  тоже  порядок любят. Оттащили убитого.  Жена
увидела его  вывалившийся  язык,  и ее передернуло,  и напомнил он ей Мужа в
постели.  И  поняла  Жена,  за  что ненавидела она  Мужа  всю  жизнь,  когда
обрывался в нем запал, - на удавленника был похож. И подумала с облегчением,
что  освободилась от Мужа, и  улыбнулась. - Улыбаешься? Над нами смеешься? -
Таможенник зашелся весь.  Как  всякий  только что  захвативший  власть,  он,
конечно, был мучим комплексом  недоверия  к подлинности уважения его власти.
Но улыбнулась еще шире Жена и сказала: -  Я просто рада, что ты поступил как
настоящий мужчина.  Зря, что ли,  она переобщалась почти  со всем населением
Города, за свою разнообразную жизнь чему только не научилась, а уж с мужиком
ладить ей раз плюнуть.  Высшая  дипломатия отношений была доступна  ей,  как
таблица умножения школьнику старших классов, она-то знала, как сказать и что
сказать  в  такую  минуту  бывшему Девятьсот десятому,  ибо место местом,  а
внутри  он (правда,  конечно, плюс опыт  крушения)  оставался  пока  прежним
Девятьсот десятым,  у кого на уме номер повыше (что достигнуто),  да  баба в
порядке, где-нибудь из  восьмой  сотни. А уж что  касается Жены -  в этом же
зале давно ли, кажется, потел и сопел он, в спинку кресла вцеплялся во время
показательной любви.  Да и  кто уцелеет  перед  прелестями  ее,  Жены,  тело
которой он, как и все, знал наизусть и столько дней носил в душе своей. И он
сказал  Жене,  успокоенный ее словами  и  поощряемый  своим  желанием: -  Ты
заслужила прощение. И никто  из зала не сказал  ни слова,  они  тоже уважали
порядок. Только когда она подошла к  нему, села рядом, положила  руку ему на
плечо, а он правой рукой обнял ее и прижал к  себе, то  скрипнуло  несколько
рядов  стоявших кресел, и немудрено: почти все  они  были  или  разбиты, или
еле-еле держались. И подумала Жена про себя, что  всегда она жила в ощущении
омерзения  и  от Мужа и  от своей  жизни; и  не  исключено,  что в этом были
виноваты именно имена, которые сделали ее такой. И эта мысль успокоила Жену,
и она, оглянувшись по  сторонам и  подметив про  себя сильную  руку, лежащую
спокойно на плече, подумала, что быть парой Таможенника  - удача и все,  что
случилось -  к счастью; ей  повезло. И,  радуясь,  случившемуся,  она начала
испытывать  влечение к сидящему рядом, и  рука ее  стала горяча, и бедра  ее
потеплели, и сквозь  ткань тепло коснулось ног Таможенника, и тот вздрогнул,
и делаемое им в эту  минуту было в  какой-то мере  связано с ощущением около
себя женщины.
     VI - Ну что же, - сказал Таможенник. -  Перед нами Сопредседатель нашей
замечательной и прекрасной Комиссии. Чей  отец и чей брат или близкий  номер
не проходил мимо этого  всевидящего ока?.. Посмотрите на это  чудовище. -  И
все  посмотрели на это чудовище, и  ни у кого даже не шевельнулось сомнения,
что можно не смотреть, ни у кого  даже не шевельнулось сожаления, что у них,
мол,  не шевельнулось  сомнения,  что  можно не  смотреть.  Того,  прежнего,
Таможенника  слушать  было  бы оскорбительно  для  духа  оставшихся  в живых
номеров, а этого - нет. Потому что он был - они. А себя  разве оскорбительно
слушать? А что касается привычки, опыта послушания, им ли было его занимать!
Все  дружно, и даже те,  кто скрипнул расшатанными  креслами, посмотрели  на
Сопредседателя. И было на что посмотреть. Ткань на груди, и на поясе, и ниже
была разорвана, и сквозь все это розовело  молодое  красивое тело, и  только
около  шеи  краснела  ссадина,  произведенная чьей-то  неточно  направленной
ножкой  кресла  или  другим  достаточно  острым предметом, например женскими
ногтями. - Но мы не видим, - сказал Таможенник, - какая она на самом деле. -
И  он толкнул  Жену  в  бок,  та  подошла  и, не  развязывая Сопредседателя,
оборвала остатки  ткани с ее тела.  - Теперь видите, - Жена подняла глаза на
сидящих, их было все-таки мало, и глаза многих из  них  были  знакомы ей. Но
сидящие занимались возмездием  и,  конечно, ничего  того,  что знакомом было
Жене  и хотелось  им, позволить себе не могли. - Теперь видим... Жена хотела
вернуться,  но  остановил Таможенник.  -Подожди,  поскольку мы  представляем
здесь наших братьев,  которые полегли  здесь, и он показал рукой в зал, - мы
должны разобраться в степени вины каждого оставшегося  в живых нашего врага.
- Первым Таможенник  показал на  Музиного  Директора:  - Начнем  с  него.  -
Связанный  дернулся.  - Сиди, сиди. Жену не нужно было ни о чем просить, она
быстро  усвоила  новые  обязанности.  Под слова зала: "Он  не  должен ничего
скрывать, - долой их  тайны" - Жена досорвала  с Директора все оставшиеся на
нем   тряпки.  -  Развязать   их,   -   приказал  Таможенник,  показывая  на
Сопредседателя и Директора. Жена развязала их. - Посадить друг против друга.
Жена повернула  кресла и помогла Сопредседателю и Директору сесть поудобнее.
И все это искренне усердно и доброжелательно.  "Все-таки свой, - мелькнула у
нее мысль в голове, - хоть в чем-то помочь". Пересаживая Директора, она даже
нежно провела  по его плечу, но достаточно  незаметно, чтобы  это не увидели
сидящие в  зале. Исполнив свои  обязанности, Жена вернулась в свое кресло, и
опять  Таможенник  обнял ее  и  прижал к  себе. Весь напрягся, заострился  и
подался вперед. -  А теперь  выполняй  свои обязанности, - сказал Таможенник
Сопредседателю, - ты же профессионал, и если сделаешь это достаточно хорошо,
то... Он не сказал, что "то", но по его виду можно было понять, что возможен
и  Уход, но и помилование  не исключено. Остальные связанные  вжались в свою
связанность  и   тоже  замерли.   Кажется,  появлялся  шанс  служить  новому
Таможеннику. Боже мой,  как далеко было то  спокойное время, когда ничего не
надо было выбирать, можно было жрать, пить, спать, ходить на работу, и жизнь
была ясна, как номер,  который они имели и конечно же заслужили. И не думать
ни  о каком новом лице. А ведь он, Стоящий-над-всеми, был  предсказан своим,
вот тут уж ломался  мозг, разгадывая эту загадку. Да, он был даже более они,
чем они сами, только  и всего.  - Ваше Имя, - сказала Сопредседатель,  у нее
тоже мелькнула  надежда... И  началась привычная работа для  Сопредседателя,
уже не  было ни зала, ни драки, ни ощущения, что Таможенник смотрит на нее и
нужно  стараться  справиться  со своими  обязанностями. У  подсудимого  тоже
появилась  надежда; ведь  было ясно, что он такой же участник драки,  как  и
сидящие в зале, ничуть не более виноват, чем они. Да и допрос на людях - это
нечто другое, чем один на один в кабинете Сопредседателя. - Директор!  - Как
давно? -  Уже два  года. - Сколько делали  операций поправок, чтобы получить
это имя? - Шесть. - Отчего такая забота о вас?.. В зале возмущение, никто из
них даже в случае самом благоприятном не мог рассчитывать на две поправки, в
лучшем случае - одну. - Какая же первоначально была ваша степень  подобия? -
Минус  двадцатая. Зал выдохнул: "Чудовищно!  " Со степенью минус  десять они
сидели в средних номерах!  Из дальнейшей  беседы  Директора и Сопредседателя
было выяснено такое количество нарушений Закона операций, что все было  ясно
через полчаса. И несмотря на все увертки, подсудимый выходил на ту главную и
единственную правду, десятой  доли  которой хватило бы и для Ухода  в мирное
время. А сегодня, перед номерами, после стольких  жертв... Но Сопредседатель
была безжалостна. - Вы сами верили  в справедливость  Закона операций? После
ответа,  что  нет,   но  честно  выполнял  свои  обязанности  и  весь  Город
воспитывался на сделанных им передачах, которые неизменно поддерживали общее
отвращение горожан  к  иной  жизни, Сопредседатель  задала с  виду  невинный
вопрос: - А не казалось  ли вам, что, воспитывая отвращение к иной жизни, вы
воспитывали отвращение  вообще  ко всему  новому?  -  Конечно, - последовала
непосредственная реакция подсудимого. - Следовательно,  -  лениво и небрежно
уточнила  Сопредседатель  и  даже  улыбнулась,  -  и...  к  новому  лицу.  -
Следовательно, и к  новому лицу, - испуганно  выдохнул полубезумную в данных
условиях фразу  подсудимый. И глаза его наполнились ужасом. Убей бог, он сам
никогда  бы не додумался до  этого,  а теперь  он  понял, что  действительно
заслуживает Ухода...  И приговор  был  оглашен...  - Учитывая те-то  и те-то
вины,  - сказала, поднявшись,  Сопредседатель, но  поднялась  она  несколько
резко, и кожа на шее напряглась, разошлась рана,  и из-под корочки спекшейся
крови   показалась   свежая,   ярко-красная  капля,  скользнула   по  груди,
остановилась  на мгновение и поползла по животу, ниже  и  ниже, скатилась по
бедру и наконец растеклась возле правой ноги.  На сцене образовалась лужица,
но Сопредседатель была увлечена своей работой и победой и не заметила этого.
- Учитывая нанесение подсудимым того вреда, который  неизменно на протяжении
многих лет причинял  он, или,  скажем  точнее,  под  его  руководством  было
причинено  Городу, -  Сопредседатель  читала, как  бы по листу,  лежащему на
ладони,  но на  самом  деле  листа  не  было,  и она  несколько раз  на ходу
переформулировала  текст,  но  в   общем  говорила  гладко  и  действительно
профессионально.  "Да, это мастерство, - отметил про себя Таможенник, - надо
учиться". И он учился. Далее следовал еще ряд вин, в которых и не сознавался
подсудимый,  о  которых  не  шла речь,  но которые (и  это  понимал  каждый)
вытекали только из одного признания  воспитания  отвращения  к новому  лицу.
Они, которые именем этого  нового спокойно выполняли свои новые обязанности,
в которых не было не только ничего предосудительного,  а даже, наоборот, был
подвиг  служения  новой  идее,  тоже  были  в  некотором  замешательстве  от
неожиданности  такого  количества вин,  вытекающих из одной  - не осознанной
подсудимым. И  каждый невольно стал примерять на себя эти вины, и в какой-то
мере выходило, что все  они выполняли ту  же роль, ну, может быть, на другом
уровне, чем подсудимый. И Таможенник тоже задумался, но задумался иначе, чем
зал.  Вот он-то  - нет, и подобного быть не  могло, но  сидящие в зале... об
этом позже стоит подумать,  подумал  он и еще сильнее  стиснул плечи Жены. -
Довольно,  -  сказал  Таможенник,  и  все  вздохнули  с  облегчением,  а  то
Сопредседатель  и  впрямь  могла начать перечислять и их вины,  и тогда... -
Поскольку у  нас нет  возможности выполнить  Уход  по правилам... кстати, вы
знаете, что такое Уход по правилам? Сопредседатель от волнения переступила и
чуть не упала, поскользнувшись в собственной крови; хорошо еще, ее поддержал
один из подсудимых, она поблагодарила  его легким кивком. - Нет, это  уже не
мой  участок. - А жаль,  -  сказал  Таможенник, -  будем выполнять кустарно,
подручными  средствами.  Но  вам  тоже  придется  освоить  новую  профессию.
Исполнителем Ухода назначаетесь вы... Одобрение  засветилось на лицах  зала.
Правильно,  пусть  сами выполняют Уход друг  другу. Ведь если бы они заранее
учили новому лицу, может быть, и не случилось ничего плохого сегодня в зале.
Последовала  пауза, а потом вместо сурового,  четкого, жесткого и прикрытого
мягкой маской лица профессионала все увидели слабую  женщину,  которая почти
разревелась, то  есть  не то чтобы разревелась,  но слезы заскользили  по ее
лицу. Она, и это было правдой, не  умела произвести даже ремесленного Ухода.
И не  потому, что не видела, как  это делается, а только потому, что слишком
много  сил  и  лет  жизни  отдала  другому  ремеслу, ремеслу,  которое  было
ограничено только  дознанием, обвинением и проверкой. Конечно, Таможенник не
растерялся. Он обратился к  подсудимому с вопросом, может ли  тот привести в
исполнение  приговор  суда  сам. Тот отрицательно  покачал головой, довольно
задумчиво, потому  что его искренне  мучила  вина  и  неожиданность, что его
обязанности,  точно  и  свято  выполняемые им столько лет,  оказались  столь
вредны для  Города. - Тогда, - продолжал неутомимый  на  выдумки Таможенник,
столько  энергии  в  нем  накопилось за годы надежды, а реализации  никакой,
немного-то  потратишь  эту энергию, монтируя  передачи. - А ей  вы можете...
исполнить ремесленный  Уход? Да,  Директор остается Директором. Даже если он
приговорен  к  Уходу  и   подавлен   своей  виной.  Его  заинтересовало  это
предложение, и беспокоила только мысль: что  он будет иметь за это? - Сядешь
в  зал на последние  ряды, - немедленно прореагировал Таможенник.  - Могу, -
сказал, подумав, подсудимый. И опять увидел перед собой не женщину,  по телу
которой бежала кровь, а  сурового Сопредседателя...  - Тогда я  тоже могу, -
сказала Сопредседатель, смотря в глаза подсудимого, а потом в  зал. Ах,  как
был тонок и умен новый Таможенник...  - Я  думаю, подсудимого нужно наказать
дважды: первый раз за его вину, а второй раз за  то, что он так быстро забыл
свою вину и согласился  на помилование, которого не заслуживает. Но  у нас и
самый справедливый суд из всех существовавших, и новый. Раз уж мы предложили
-  сначала он выполнит ремесленный  Уход  ей,  а потом мы решим. И  Директор
выполнил ремесленный Уход  Сопредседателю: он  взял  за  ноги это молодое  и
красивое тело и грохнул  головой об пол сцены.  - Выполнил хорошо,  - сказал
Таможенник, - но  мы  потерпим  с  вынесением окончательного  решения. -  Он
стиснул  бедро  Жены  и, обернувшись  в  зал, подмигнул  ему.  Услышав  это,
Директор  перехватил  Сопредседателя, взял  ее  на  руки,  правая  рука  под
коленями, левая за спину, и понес в груду других тел и бережно опустил, так,
чтобы ей удобно было лежать, и даже поправил ей голову.
     VII - Мы назначаем  тебя  выполнять  пока обязанности Сопредседателя. -
Следующий подсудимый! Это была  девочка,  только недавно переступившая порог
зрелости. Жена узнала ее, это кандидат будущего года на имя Жены, ее будущая
соперница, Таможенник стал  сразу чрезвычайно любезен. Он менялся на глазах.
Только  что  все  видели  остроумного, несколько  развязного  и  энергичного
человека,  и вот уже перед  залом  был, можно сказать, воспитанный  человек,
если не видеть, как его руки, никоим образом  не связанные ни с внимательным
и добрым лицом, ни с ясно смотрящими глазами, щупают ляжки и грудь сидящей с
ним Жены... Но какое это отношение имеет к делу,  которым он занят?  Девочка
была  хороша.  Настолько,  что  Жена  не  выполнила   своих   прямых   новых
обязанностей,  дабы жалостью  не тронуть,  может  быть, чувствительные  души
номеров,  - и полуразодранная ткань осталась  на худеньком теле  девочки.  А
Директор,  пока уцелевший в  этом честном,  новом и  справедливом  суде, уже
начал допрос, несколько волнуясь за то, что не сможет так же профессионально
вести  следствие,  как  его  предшественница.  Но  то  ли  в силу  профессии
частенько приходилось разбираться  в  винах своих подчиненных, прежде чем он
передавал  их в Комиссию, то  ли  в силу  пережитого (очень часто  пережитое
делает  нас мудрее и искреннее  в  жизни), то ли в  силу неких других причин
скрытые способности следователя, до сей поры  не нужные, обозначались в нем.
Мало ли их, людей, которые на склоне лет начинали быть  юношами, предаваться
излишне  любви  или,  наоборот,  заниматься политикой, исключительно  в силу
того, что накопившийся и неиспользованный опыт желал выйти наружу и показать
себя окружающим. Так вот, после  буквально семиминутного допроса выяснилось,
что практически обвинить ее не в чем, нигде  она не работала, ничему  она не
способствовала,  нигде она не состояла, ни в чем она, по сути,  не виновата.
Конечно,   иной   на   месте   Таможенника  мог   заподозрить   Директора  в
тенденциозности  и  в  желании  поспособствовать  своим,  но Таможенник  был
достаточно  умен, чтобы  догадаться, что  при всем старании трудно  что-либо
извлечь  из  этой испуганной свежей,  наивной и  милой -  в  эту  минуту  он
взглянул на Жену  - девочки. И та, Жена, понравилась ему именно в эту минуту
даже меньше... Но, с другой  стороны, Таможенник был достаточно  умен, чтобы
понимать, что, даже  невинная,  она принадлежала  к именам. Следовательно...
Ведь правосудие превыше всего, думал Таможенник, и оттого, как именно пойдет
дело,  будет  зависеть его продолжение. А потом, здесь  - это  здесь, но еще
есть завтрашний день,  и завтра придется  отчитываться перед  Новым Лицом...
Неизвестно,  о чем бы еще долго думал Таможенник, непроизвольно  все сильнее
сжимая бедро Жены, и таковы по усилию были его мысли, что Жена не выдержала.
Но, как опытная и воспитанная женщина, конечно, не  дала ему  по  морде,  не
оскорбила, не заспорила, не пожаловалась на его  поведение сидящим вокруг (а
у тех относительно Таможенника был такой же примерно длинный ряд мыслей, как
и у Таможенника по поводу  того, что ему делать). Нет. Жена спокойно встала,
вышла на арену,  чуть прихрамывая  (все-таки у Таможенника были пальчики дай
бог), подошла к Директору, взяла его  за  нос, отчего, конечно,  все  в зале
засмеялись, этак сочувственно и доброжелательно, отвела Директора в  сторону
и села напротив девочки. - А скажи, - сказала Жена ласково, - ты ведь должна
была  в будущем году быть кандидатом на имя Жены? - Да,  - сказала девочка и
поспешно прибавила, что ей  так сказали  и  готовили для этого,  но почти не
делали поправок,  так, очень  небольшие,  ее  лицо  имело природное  высокое
подобие. - Конечно, старому лицу, - уточнила так же вежливо, улыбаясь, Жена.
- Но другого не было, - виновато, но искренне ответила девочка, - другого мы
просто не  знали. - И пожалуй, последний к тебе вопрос. Ведь на будущий год,
будучи избранной Женой, ты  бы,  конечно, искренне и  старательно  выполняла
свои  обязанности? - Конечно, - сказала девочка. - И тем самым продолжала бы
служить тому, что для всех нас теперь отвратительно и невозможно? - Выходит,
что так,  - сказала девочка. - Хотя я же не знаю, как бы это было... - Стала
бы служить  пропаганде старого лица, - почти  про себя проговорила огорченно
Жена, и развела руками, и встала из кресла. И сидящие в зале, каждый  внутри
себя, встал из  кресла и огорченно  и сочувствующе развел  руками.  Директор
выполнил теперь  свою вторую часть обязанностей.  Потом уже  профессионально
перехватил девочку - правая рука под колени,  левая  за  спину, и отнес туда
же, к груде, также старательно положил тело, поправив голову. Таможенник был
разочарован  в  Директоре. И весь зал был разочарован в Директоре в качестве
следователя, очень разочарован.  До такой степени, что все  не  могли скрыть
своего разочарования.  - Развяжите  оставшихся троих, - попросил  Таможенник
Директора. Директор сделал  это.  Жена  в  это  время  опять села в  кресло,
приготовившись  выполнять так хорошо  начатые обязанности. -  У вас  затекли
руки?  -   доброжелательно  спросил  Таможенник.   Это  было  видно  и  так,
невооруженным  глазом.  - Ну хорошо,  - сказал он. -  Сейчас с вами проведет
серию упражнений на разминку наш Директор. Прошу, - сказал он Директору. Тот
перетащил свое голое  усталое тело на  середину сцены, и  началось.  -  Руки
вверх, и раз, и два, и три... на грудь. Присели,  еще раз  и выпрямились,  и
раз-два-три,  раз-два-три, и раз... Гимнастика, наверное, продолжалась  бы и
дальше, но сидящие в зале  заскучали, и  движением руки Таможенник прекратил
эту великодушную  процедуру.  Подсудимым  она явно  помогла, руки,  кажется,
опять  начали подчиняться им.  - А  теперь, - сказал Таможенник, - я  думаю,
пришла пора... Как руки? - обратился он к трем подсудимым. - В порядке, - за
всех  ответила  рыжеволосая  женщина,  сделав  несколько  движений кистью, и
улыбнулась  Таможеннику   и  залу.  Таможенник  продолжал  свою  речь,  тоже
улыбнувшись  ей:  -  Пришла  пора выполнять  данное  нами  обещание наказать
Директора. Во-первых, за вину, во-вторых,  за несамонаказание, и  в-третьих,
это произошло на ваших глазах, - он обращался и  к подсудимым и к залу, - он
выполнил Уход женщине, которая отказалась это сделать ему, то есть не оценил
ни ее благородства, ни нашего  великодушного решения - дать ему  возможность
проявить себя с нравственной стороны.
     И почувствовал  Таможенник,  что и зал и подсудимые на его стороне. Тут
не  может  быть  двух  мнений,  -  каждый  испытал  чувство  брезгливости  к
Директору, а  что  сами  они поступили  бы, вероятно,  в этой  ситуации, как
бедная  женщина,  которая отказалась  выполнить  Уход,  у  них  не  вызывало
сомнений. Ах, как много значит поддержка!  Таможенник мог  уже быть гуманен,
либерален.  И  он  разрешил -  не  приказал,  не  настоял, а  именно  только
разрешил, если, конечно, трое подсудимых хотели это сделать, - провести Уход
Директору,  которого  он заслужил только за одно  свое поведение в последние
часы работы зала.
     VIII  К сожалению, до  конца  провести Уход трем подсудимым  во главе с
рыжеволосой женщиной не успели. Вверху распахнулись двери, и в зал ворвалась
толпа. Это  были  разноликие  люди, это были  те, кто  не  имел  ни имен, ни
номеров. Они жили на  самой окраине Города. И только когда Город собирался в
Зале  Дома, им  разрешалось  подходить  к  площади перед  Домом и, стоя  под
навесом,  который  натягивался  по  такому редкому  и торжественному случаю,
слушать музыку, что слетала к ним со стен дома, энергично и неуклюже, словно
лебедь,  перед тем как  садиться на воду, но для них это была великая музыка
причастности  главной  жизни  Города, музыка  невозможной  надежды и  музыка
несуществующей   перспективы.   А   сегодня   не   было    музыки,   сегодня
Стоящий-над-всеми переозвучил ее  в слова  и полноправие  их, стоящих век за
веком вот здесь, на площади, раз в году во время выбора Главной пары, только
понаслышке  зная о  том, как это происходит, ни разу не переступивших порога
Дома и домов, в которых жили имеющие Имя или  номер, - их, выполняющих самую
черную работу в Городе, их, лишенных будущего, потому что будущее было таким
же, как настоящее. Их Стоящий-над-всеми перевел сегодня в это несуществующее
будущее. Город был  отдан  им,  разноликим, разноглазым,  Стоящим-над-всеми.
Могли ли они не поверить ему, если во время речи его движеньем руки  его был
остановлен дождь, услуга, плата за этот дар была удобна, необходима, желанна
им;  уничтожить в Городе  все живое, носящее старое лицо,  и не  важно, что,
когда Стоящий-над-всеми кончил говорить, хлынул дождь с силой, с какой он не
шел в Городе, как будто не шедшая временно вода скопилась и вылилась наземь.
Люди силой своей, напором своим, правом своим,  телами своими выдавили двери
Дома и  хлынули внутрь, и  как танк  давит, не  замечая,  улитку, как лавина
сносит тоненькое деревце, как самолет разбивает птицу, - так и  оставшиеся в
зале  подсудимые вместе с Директором и Таможенником исчезли под нахлынувшими
руками, зубами, ногами.  В пять минут все  было кончено. У всех оставшихся в
живых в  зале  было старое лицо, а ворвавшиеся твердо знали свое дело; любое
старое  лицо  любой степени подобия должно быть уничтожено в  течение  этого
дня,  как  пойманный  клоп  или таракан. И лавина,  прокатившись через  зал,
выкатилась  наружу,  растеклась  по  Городу,  по  домам, по лабораториям, по
улицам,  так же старательно  и тщательно  уничтожая  все, что попадало  ей в
руки, - так саранча опустошает поле, если оно попадется на ее пути.
     IX  И пришла Муза в себя, когда Гример натягивал рубаху ей на плечи, он
налил ей стакан ледяной воды, от  которой заломило зубы, вытерла Муза, выпив
этот стакан, свои и теперь не свои губы: мягче, больше стали  они, и показал
ей Гример  лицо ее, и удивилась Муза.  Прекрасно было это лицо. И шевельнула
она головой, и волосы сзади, как будто ветром подхваченные, полились Музе на
спину.  -  Это  я? -  сказала Муза.  И увидела свои новые широко распахнутые
глаза, лицо длинное,  белое, нежное, нос тонкий  и  прямой, и лицо  это было
строго и  исполнено силы. Только болело.  - А зачем ты сделал это? - сказала
Муза. - И  мы не остались в зале? Но, наверное, у всех людей бывают пределы,
и у  Гримеров тоже. Слишком много сил ушло и  на  Стоящего-над-всеми,  и  на
Музу.  Гример молчал, и, пока  он молчал, пытаясь  для себя ответить на этот
простой еще недавно вопрос и вслух объяснить Музе зачем, двери открылись и в
его кабинет ворвались люди, которые, сметя все  на пути своем  в  Зале Дома,
вывалились  на улицу и  растеклись по  домам,  где жили  и работали  имевшие
старое лицо, и остановилась только раз волна перед чудом, отхлынула,  словно
налетела на стену. Они увидели новое лицо - лицо Стоящего-над-всеми, которое
жило в  их  памяти,  и,  отступив,  они  подошли,  бережно  подняли  Музу на
вытянутые руки  и медленно  и  торжественно понесли  ее  в Зал  Дома,  чтобы
показать всем.  Они стали  рабами Музы,  но  и  она  теперь принадлежала им.
Уходя,  не  обернулись они,  что  им  было  до человека,  сидящего  в  углу,
опустившего руки на  колени, - в такую  торжественную, святую  минуту они не
хотели пачкать руки, несущие Музу, а старое лицо никуда  не денется - идущие
вслед смоют эту грязь и выполнят свой долг.  И Гример  встал,  надел  плащ и
вышел за  ними почти равнодушно. Так  мертвые отдают  свое тело червям,  как
мертвые  отдают свое тело огню  и  летят пеплом по ветру,  слабо и медленно,
нежно и тихо, как сожженные обрывки  письма от  того, кто был  любимым и уже
безразличен...  Гример  опустил капюшон  на лицо и  медленно  побрел  вниз к
домам, по улице,  которая здесь,  около  лаборатории, была пустынна,  только
оттуда,  только оттуда, снизу, где  были  дома горожан, слышались крики  или
стоны. Стоны обрывались,  и крики взрывались  веселым  гулом  голосов, потом
стихали, и опять через некоторое время гремел этот почти подземный гул - как
будто ворочался  вулкан внутри себя. Как будто  голоса играли в детскую игру
"холодно - горячо", и когда "холодно" - было тихо, а когда "горячо" - вулкан
рычал. Когда Гример спустился  за пределы зоны Дома, он понял принцип тишины
и  гула  -  толпа  металась  по  улицам,  кто-то из  ее  числа  вскакивал  в
распахнутые во всех  домах Города  двери,  и толпа молча  ждала  на дожде, и
дождь хлестал на порог этих распахнутых дверей, и затекал в подъезды, и лужи
стояли в подъездах, и вот, разбрызгивая воду этих луж, вошедшие  вытаскивали
оставшихся в живых обитателей этих домов, и тогда толпа приветствовала ревом
их  удачу, все  подхватывали беспомощного  против этой  силы человека  и, на
руках  неся  его, поднимались  к  Дому.  Гример остановился около толпы,  не
открывая капюшона, растворился в ее рядах и вместе со всеми стал ждать около
одного из подъездов, молча,  как ждали молча добычи окружавшие его. И вот он
увидел, как из подъезда вытащили полуживого в разорванной одежде человека, с
обезображенным  ударами  лицом, толпа  взвыла  радостью,  с человека сорвали
остатки одежды, и голое  тело взмыло  над вытянутыми  вверх руками,  и струи
дождя,  как  барабанные палочки, замолотили  по  коже человека, выбивая свою
победную дробь.  Дождь тоже принимал участие в  празднике.  Чтобы досмотреть
это действо, Гример  тоже коснулся пальцами тела человека и  вместе с толпой
отправился  вверх, к  Дому. Пока  люди шли по  улицам, никто даже не обратил
внимания на  Гримера; они были  упоены своей миссией, они,  что еще вчера не
смели ступить шага по этим камням, сегодня были властью, дознанием, судом. И
может,  не раз  бы Гример  пропутешествовал  по улицам,  а  потом  отсиделся
где-то, чтобы еще хоть раз издалека увидеть Музу,  новую жизнь нового Города
с новым лицом, увидеть дело рук своих, но именно руки и подвели его. Не лицо
- оно было под капюшоном. Когда люди, обойдя Дом,  вошли через черный  ход в
зал,  который Гример, проживя жизнь  в  Городе, никогда не видел, и вспыхнул
свет -  ударил в закрытые  капюшонами лица и осветил руки,  то  возле  спины
обреченного, окруженные волосами, скрюченными, короткими, жесткими пальцами,
занялись белизной и тонкостью  своею пальцы Великого Гримера. Так в  болоте,
пахнущем  смрадом, вопреки  здравому  смыслу  цветет лилия.  Лилия. Вот люди
швырнули на пол полуживого человека и, окружив Гримера, сорвали с него плащ,
одежду,  и,  увидев  старое  лицо,  загомонили  и  удивились  бесстыдству  и
пронырливости своих предшественников,  и  еще раз убедились, как справедливы
они в охоте своей. Дойти до такого цинизма, чтобы идти в рядах их. И, подняв
Гримера над головой, подошли к  двери Ухода, и опустили Гримера, и поставили
его на черную площадку - верхнюю  ступень лестницы, ведущей  вниз. И  Гример
встретился  с  глазами лежащего  на  полу  человека,  и улыбнулся, и  кивнул
головой, и  потом  перевел око на людей, которые смотрели на  него  из низко
надвинутых капюшонов,  так  что  трудно было разглядеть лица. Может, и среди
них были те, кто знал Гримера, а впрочем,  какое это имеет значение. Человек
исполнил  то, зачем  он был  послан в этот мир. Уход -  это  дело времени  и
техники,  которые  исполнившему безразличны. А  люди  смотрели  на Гримера и
ждали его реакции - уж больно по-разному уходили на их глазах пойманные, кто
- плача,  кто - падая на колени,  целуя ноги  казнивших  его, кто  - пытаясь
сопротивляться, и  тогда приходилось  слегка  придушить смешного  человечка,
чтобы он  не суетился перед Уходом. И удивился Гример опять самому себе - не
было  в  нем в  эту  минуту  ни страха, ни удивления, ничего, кроме мертвого
любопытства. Как не было его ни в зале, когда он выводил Музу,  ни на улицах
Города,  ни сейчас. Наверное, и страх,  и любовь, и желание остались там - в
лице Стоящего-над-всеми,  которое  светило  этим людям  так ярко и  было так
всемогуще, что именем его им было все позволено, все прощено, все оправдано.
И  двинулась лестница под ногами  Гримера, и заскользила вниз,  и  разошлись
двери,  и, щелкнув,  сошлись  за ним,  - так  рот  рыбы,  попавшей  на сушу,
закрывается судорожно  и  беззвучно.  И  пока  открывалась дверь, рассмеялся
Гример в своей неживой улыбке. Муза - жива. И  не страшно, что не будет его,
Муза -  это тоже Гример. И ее будут любить эти скрюченные  жесткие пальцы, и
она научит  их  нежности  своей,  которую  она открыла с Гримером.  И  опять
улыбнулся Гример, может, своей наивности, а  может, правде, которую он видел
или хотел видеть таковой. И перевел глаза  из внутри себя - наружу, и увидел
Гример в первый раз высокий зал, голубой сферой теряющийся в высоте, а внизу
перед ним застывшее неподвижное зеркало чуть желтоватой воды,  и это зеркало
едва дрожало в том  месте, где лестница, движущаяся под  Гримером, уходила в
воду, и  мыльные круги расходились и снова гасли недалеко  от этой лестницы.
Тяжела  и  малоподвижна   была  вода,  словно   масло  было  разлито  по  ее
поверхности. Пусти, брось, швырни сюда весь  Город с его новыми обитателями,
и  ни капли, ни волны не колыхнется на этой  тяжелой поверхности,  такова  и
человеческая  память,  в  ней тонут,  растворяются,  гаснут  судьбы,  тела и
события, великие гримеры и великие идеи. Спокойно  Гримеру уходить, не зная,
а  следовательно,  и  не помня, что  Город  сошел  с круга, распалась  связь
времен. Последний Гример сейчас двинется навстречу  густо-зеленому, тяжелому
безмолвию и беспамятству, некому будет на этих лицах вырезать черты красоты,
благородства,  строгости  и  канона,  нового  канона,  ибо  тайна  ремесла и
искусства, вместе  с  пальцами, тонкими,  белыми, хрупкими, чуткими пальцами
Гримера, и  его  умом,  оснащенным  извечным  родовым умением  творить лицо,
истают сейчас вместе  с этим единственным,  временным,  проходящим  телом, в
которое  была  заключена традиция рода, а  Муза, которую он  оставил  людям,
будет  стареть и  наконец уйдет за  ним, а если успеет родить детей,  они не
будут  похожи на  Гримерову Музу,  рукотворную Музу, у них будут первородные
лица, которые имели каждые  из жителей этого Города внутри  себя. "Дети Музы
будут похожи на  людей без лица" - так  бы  подумал Гример, зная будущее. "У
них  будут  свои лица"  -  так думал Стоящий-над-всеми, который знал будущее
раньше,  чем оно началось. Город сошел с круга,  Город свели  с круга, и кто
его  знает, что  ждет  того,  кто  вышел из  повтора  и  примера;  никто  не
возвращался к своему первородству за всю историю Города,  а может, это и  не
возвращение   к    первородству...   Вздрогнула   лестница   под   Гримером,
остановилась, когда до воды  оставалось  полметра, и Гример качнулся вперед,
но  удержался и  удивился  тому,  что  движение прекратилось.  Но  это  была
иллюзия, просто движение  стало  медленным  и почти  незаметным. Вот до воды
остались сантиметры, с  виду она была мягкой,  и пар шел от нее,  вода  была
теплее  воздуха.  Ее  тепло втягивало  в  себя. И Гример  подумал, что  пора
вспоминать  и  Музу, и  Город,  и  свою работу,  которая  приносила  столько
радости. - Ведь приносила? - спросил он сам себя. - Приносила, - успокоил он
тут же  спрашивающего. - То, что сейчас происходит в  Городе, тебе  страшно?
Ибо ты причина  происходящего? - Страшно, но  ты знаешь, что  и не только ты
причина происходящего, -  успокоил он  спрашивающего. -  Но если бы не  было
тебя - так ли все было? - Может, и не так, может, и страшнее, может, и...  И
тут подошвы Гримера коснулись воды, сначала тепла, а потом уже воды. Да, это
было знакомое  ощущение,  но времени,  на что оно  похоже, вспомнить уже  не
хватило, потому что  мысли  стали через ноги уходить в воду, а сами  ноги  в
этой  прозрачной зеленоватой воде становились невидимы, они таяли,  как тает
сахар в кипятке, самолет в небе, снежинка  в ладони, как заря поутру.  Но не
было боли. А вода  уже  творила бедра, живот, грудь, и не было боли,  и была
истома, покой и смирение вместо  тела, и становилось тепло в мыслях. А потом
стал  раскаляться свод над головой, и этот жар коснулся глаз Гримера, и, как
в  парилке, тело, прежде  чем нагреться, покрывается  гусиной  кожей,  глаза
Гримера замерзли, и замерзли слезы, что выступили на них, и Гример попытался
сквозь  лед  увидеть  свод,  и воду, и то, что еще осталось  от  тела его, и
взгляд стал  проваливаться в этот лед, - так  ломает кромку  льда попавшая в
полынью лошадь, но сани тянут ее ко дну, так самолет, потерявший управление,
- все еще  живы,  прекрасно  точны и умелы руки  летчика, но  катится  земля
навстречу бильярдным шаром,  и так  собака,  попавшая к  живодеру  в  сетку,
бьется, пытаясь вырваться. И не стало уже  воздуха от духоты и жары, наконец
осилившей холод, пухло горло, и крик лез через растаявшие глаза, потому  что
рот уже был в воде и  плыл туда, вниз, влекомый течением к выходу, и кричали
глаза в красный свод, и покраснели  глаза, растаяли, и зашли  розовые глаза,
не как заходит солнце в затмение, а как закатывается оно, отслужив свой срок
совсем,  а не на  время  полусуток,  и  равнодушно слушал  этот крик  свод и
постепенно  успокаивался  и голубел.  Так догоревший дом зарастает травой  и
становится зеленым  лесом, а  спустя  века пойди  догадайся, что  здесь было
государство или стояли высокие башни, над которыми голубел свод, а внизу, не
колеблясь,  застыло зеркало  озера. Только еще  маленькие круги появились от
почти  незаметного движения лестницы, и  глаза и  мысли Гримера  через узкое
клокочущее горло  выливались на улицы Города в его вечные каменные каналы, и
им стало ясно и спокойно,  потому что впереди  был долгий путь по каналу  на
окраину,  за пределы Города, в воды реки, которые принимали в  себя канал, а
потом по старому руслу в океан, который вечен и постоянен, который  зелеными
своими очами смотрит  в  голубое небо. Но это  потом,  а сейчас вокруг  были
привычные дома, камень, который не боится воды. Так же привычно шел дождь, и
Гримеру казалось, что где-то плакала Муза.

     Декабрь 1977-апрель 1978, декабрь 2001 г.




Популярность: 11, Last-modified: Wed, 08 Mar 2006 18:46:01 GMT