. И представляешь, что они тогда сделали? Прокофьев. Они - это кто? Войтюк. Портнов и компания выпустили афиши, в которых режиссером Смирнова объявили. Представляешь? Прокофьев. Неужели из-за такого пустяка играть не стали? Войтюк. Для нас это не было пустяком, Коля... Евграфыч даже говорил, что наш спектакль надо заносить в книгу рекордов Гиннеса: его вроде и поставили, а никто не видел. Прокофьев. Евграфыч жив? Войтюк. Жив, курилка. Прокофьев. И все над своим эликсиром колдует? Войтюк. Говорит, ждать недолго осталось... Нет, Прокофьев, твои актеры все молодцами оказались. Ну, почти все. Прокофьев. Ира, опять людей на овец и козлищ делишь? Не надо этого делать. Никого не осудишь - спать будешь спокойнее. Войтюк. При чем здесь осуждение? Я тебя не понимаю. Ведь есть очевидные вещи. Если человек подлец - то он подлец. Возьмем того же Ильина. Прокофьев. А вот его не надо. Войтюк. А почему? Он сейчас в Москве живет, бизнесмен известный - по телевизору их семью каждый месяц показывают - то его, то Томку. Она ведь у нас народная актриса. Слышал, наверное? Прокофьев. Слышал. Войтюк. (Будто вспомнив что-то). А ведь ты все верно тогда угадал. Лазукина - народная, Шилова - завроно. Да, о чем я говорила? Прокофьев. Слушай, мне пора - на работу идти надо. Войтюк. Как - на работу? Когда ты успел? Прокофьев. Так я уже неделю в городе. Взял два участка неподалеку от дома, буду теперь их подметать. А по ночам подрядился детский садик сторожить. Войтюк. А как же школа? Прокофьев. Школа? Родная, я первым делом - в милицию на учет встал. Неужели, ты думаешь, меня Галина возьмет учителем? Если позволишь сторожем поработать - буду и этому рад. Войтюк. Ты что такое говоришь! Да я до самого верха дойду... Прокофьев. До Портнова, нынешнего вашего мэра? Не знаю, сломался аз грешный или нет, но я сейчас рассмеюсь. Войтюк. Ты прав... (Звенит звонок). Коля, у меня урок сейчас. Я отменю его. Пошли в учительскую, потом в буфет. Прокофьев. Нет, нет, мне правда пора. Войтюк. К нам когда зайдешь? Давай, сегодня. Прокофьев. Не возражаю: обо всем и поговорим. Войтюк. А что будешь пить - человек традиции? Прокофьев. Самогонку. Войтюк. Будет. Свойская. Прокофьев. Ирка, ты меня совсем заболтала. Я ведь книги по истории принес. Мне они ни к чему. Возьмите. Войтюк. Спасибо, с радостью возьмем. Сейчас я позову Софью Викторовну... кстати, что же я раньше... Прокофьев. Что раньше? Войтюк. Ничего, сюрприз это. (Кричит в дверь). Кто-нибудь, позовите Софью Викторовну. (Прокофьеву). Сейчас придет. Интересно, узнаешь ты ее или нет. Прокофьев. Ты даже не ураган, ты - торнадо. Войтюк. Слушай, я же тебе про Ильина рассказывала. Прокофьев. Господи! Войтюк. Нет, ты послушай, толстовец. Прокофьев. Какой я толстовец? Просто хочу ночью спокойно спать. Войтюк. Так вот, он единственный из всего нашего театра, кто подписался тогда за высшую меру для тебя. Прокофьев. (Удивленно смотрит на Войтюк). Ты... ничего не путаешь? Войтюк. Моя мать на консервном заводе работала, вместе с Ильиным. У них тоже подписи собирали. Она сама видела, как этот... подпись свою ставил. Прокофьев. Может, он не понял, что подписывает. Впрочем, какое это имеет сейчас значение. Бог ему судья... Заходит Софья Викторовна. Софья. Можно? Ирина Леонидовна, на ковер вызывали? Войтюк. (Подходит к девушке, берет ее за плечи). Вот это наша Софья Викторовна. Преподаватель истории. Прокофьев. Приятно. Очень. То есть, очень приятно. Войтюк. Правда красавица? Софья. Ирина Леонидовна... Войтюк. Николай Михайлович, вам эта девушка никого не напоминает? (Подражая интонации Прокофьева) : "А чья это маленькая девочка там за сценой сидит?" Прокофьев. Не может быть! Войтюк. Может, Прокофьев, может. Софья Лазукина - собственной персоной. Младшая сестра нашей одуевской гордости. (Девушка покраснела). Не сердись, не сердись, золотце мое, я любя. Кстати, Николай Михайлович, в последние годы Софья Викторовна очень много общалась с Верой Ивановной. Я бы даже сказала, они дружили. Прокофьев. Я себя чувствую подросшим Маугли, который вернулся к людям. Каждое мгновение - открытие. От одних - жить не хочется, а от других на сердце теплее становится... Как красиво сказал. Войтюк. Значит, смущен. Коля, я, наверное, зря тебе про Ильина сказала. Софья. Извините, а что вы сказали? Войтюк. Я забыла, что он твой родственник... Так, вспомнили кое-что. Прокофьев. Пойду я. Говорят, большие люди в Одуев приезжают, поэтому аврал по уборке улиц объявили. Книги посмотрите, Софья Викторовна, может что-нибудь сгодится. А за сумками я в другой раз зайду. Софья. Спасибо вам, Николай Михайлович. До свидания. Прокофьев. До свидания. Войтюк. Так мы договорились о вечере? Прокофьев. Конечно. (Направляется к двери). Войтюк. Коля... Прокофьев. Цунами. Войтюк. (Подходя к Софье и вновь обнимая ее за плечи). Ты не прав. Прокофьев. В смысле? Войтюк. Ты не можешь быть Маугли. Знаешь, почему? Прокофьев. Почему? Войтюк. Ты никуда от нас не уходил, Коля. Прокофьев. Интересная мысль. Вечером обсудим. (Уходит). Картина вторая. Городской сквер. На скамейке сидит человек. Это Евграфыч. Слышны голоса: "Скоро приедут". "Посторонись". Чувствуется суматоха. С ней контрастирует Евграфыч, мечтательно смотрящий куда-то вдаль. Евграфыч. Как говорил мой Кулигин, "какая красота в природе разлита". Вот смотри, что получается: приезжает к нам в Одуев какая-нибудь делегация, куда ее везут? Правильно, сюда везут, в городской сквер. А что еще показывать? От старой крепости только фундамент остался, вечный огонь теперь не горит - газа нету. Вот и везут гостей сюда, к дубу, который еще Ивана Грозного видел. Сила, красотища, вечность. Сколько раз я видел: приходят сюда и немцы, и японцы, и американцы всякие, им что-то объясняют, они что-то на своем басурманском наречии лопочут, а только на дуб посмотрят - и замолкают. И впрямь, чего тут объяснять. Эх, жаль, что я так поздно на свет появился. По всей Руси такие дубы стояли. А сейчас... (Машет рукой). Вон, сколько мусора под дубом раскидано. Ну, если нравится здесь пить, так хоть уберите. Завтра же опять придете, неужели в свинарнике приятно сидеть... Эх, люди! В природе красота разлилась, а от вас она куда ушла? Появляется человек с метлой. Это Прокофьев. Он подметает мусор и поет. Чем ближе Прокофьев приближается к Евграфычу, тем четче слышны слова песни: Моя метла, в лесу росла, Росла в лесу зеленом. Еще вчера она была Березой или кленом. Евграфыч. А что, неплохо. Сам сочинил, мил человек? Прокофьев. Нет, это из старого фильма песня. "Город мастеров" называется. Евграфыч. Не смотрел. А о чем фильм? Прокофьев. (Продолжая мести). В одном средневековом городе жили вольные люди. Но кончилась однажды их свобода, - покорила город черная сила. Злой герцог-горбун стал их повелителем. Евграфыч. Покорились, значит? Прокофьев. А куда деваться? Впрочем, не все покорились. Жил в этом городе метельщик, тоже, кстати, горбун. Евграфыч. Понял, они, наверное, братьями были. Только одного цыгане украли. Прокофьев. (Смеется). Нет. Хотя общее между ними, действительно, было: оба любили одну местную красавицу, которая ответила взаимностью метельщику. Вот герцога и бесило: почему нищего горбуна могут любить, а его, сильного да богатого - нет. Евграфыч. Не понимал, выходит, что не в деньгах счастье. Прокофьев. Не понимал. Ну, а закончилось все хорошо. Метельщик поднимает восстание, герцога убивают, город вновь становится вольным. Евграфыч. А твой коллега, мил человек, женится на красавице... Детский выходит фильм, раз кругом одно счастье? Прокофьев. (Тихо). Получается так. Только сначала метельщик тоже умирает: черная стрела ему в горб попадает. Все думали, что он умер, а он взял, да и ожил. И одна мудрая бабушка говорит: видно то не горб у него был... (Замолкает). Евграфыч. (Нетерпеливо). А что же? Прокофьев. Крылья, Евграфыч, крылья. (Старик вздрагивает). До поры до времени сложенные. Евграфыч. Ты, получается, знаешь меня? Прокофьев. А кто же в Одуеве тебя не знает? Евграфыч. И то верно. Меня здесь все знают. А умру, никто не заметит. Прокофьев. А как же эликсир? Ты это брось, Евграфыч. Вот увидишь: вы вдвоем всех переживете. Евграфыч. Это с кем же? Прокофьев. А вот с этим дубом. Евграфыч. Голос мне твой, мил человек, вроде бы и знаком, а не припомню. Да и не видел я тебя никогда прежде здесь с метлой. Прокофьев. (Начинает декламировать). "Бульвар сделали, а не гуляют. Гуляют только по праздникам, и то один вид делают, что гуляют..." Евграфыч. (Вскакивает со скамьи). Николай Михайлович! (Долго трясет ему руку. Вытирает слезы). Прокофьев. Ну, что ты, отец, что ты. Садись, я тебя ругать сейчас буду. (Усаживает Евграфыча, а сам садится рядом). Евграфыч. Вернулся... Слушай, Михалыч, а я ведь до сих пор свою роль не забыл. Прокофьев. Я погляжу, ты с Кулигиным одним целым стал. Сидишь, философствуешь, а мусора вокруг... Пятнадцать лет назад порядка больше было. Евграфыч. Это ты правильно заметил. И про Кулигина в точку: и от него и от меня ничего не зависит. Прокофьев. А люди? Евграфыч. А что люди? Они деньги зарабатывают. Вот сейчас какого-то немца в гости ждут. Инвестор называется. Ильин его привозит - об этом вчера наша брехаловка писала. Прокофьев. Кто? Евграфыч. Газета наша местная. Раньше называлась "Ленинский путь", теперь - "Одуевские вести". В каждом номере - на первой странице портрет Портнова. Отец - благодетель! Люди... Закусочную снесли, хоть кто бы пикнул. Говорят, в ней раньше корчма была, сам Михаил Юрьевич Лермонтов, проезжая на Кавказ, откушивать здесь изволил. Прокофьев. Да, такое не прощается. Евграфыч. Зато там сейчас, как его, супермаркет. Ильин на паях с Портновым построили. И, вообще, Николай Михайлович, ты только не обижайся. Прокофьев. Постараюсь. Евграфыч. Я понимаю, ты шуткой ко мне претензии предъявляешь. А ты без шуток их предъяви другу своему, Самсонову. За что его бабу все уважают? Личность! Вот кого мэром ставить надо. Еще раньше Рощина была, царство ей небесное - личность! И заметь, обе женщины. А мужики? Прочти Петькины интервью с Портновым: "Леонид Игоревич, горожане с благодарность отмечают... Леонид Игоревич, разрешите поздравить вас..." Тьфу! Прокофьев. Не ругай его, Евграфыч. Это горький хлеб. Евграфыч. Так не ел бы. Прокофьев. Может ты и прав. Только ты тоже не обижайся. Смотрю я, у вас на свободе, свободы нет совсем: Самсонов без куска хлеба боится остаться, Портнов без должности, и ты - боишься... Евграфыч. Ничего я не боюсь. Что-то ты путаешь. Прокофьев. А что же ты тогда на Самсонова всю ответственность перекладываешь? Когда закусочную рушили, наверное, здесь, у дуба монологи Кулигина произносил. Евграфыч. Как ты все перевернул. А что я мог сделать? Прокофьев. Предположим, закусочная была обречена... Евграфыч. Не предположим, а обречена. Прокофьев. (Тихо). В тюрьме мне один добрый человек молитву написал. Я ее каждый день помногу раз твердил. Евграфыч. Не поленись, прочти еще разок. Прокофьев. Господи! Дай мне душевный покой, чтобы принимать то, что я не могу изменить. Мужество, чтобы изменить то, что могу. И мудрость, чтобы всегда отличать одно от другого... Ты тоже личность, Евграфыч! Без тебя Одуев уже никогда не будет тем городом, который мы так любим. Но ты ошибся, когда решил, что можешь стать личностью только тогда, когда изобретешь свой эликсир... Вот, что я хотел тебе сказать. Евграфыч. (Тоже тихо). Я хочу изменить то, что нельзя изменить? Прокофьев. А что можешь - не хочешь. Или боишься, оправдывая себя тем, что родился не в свое время. Евграфыч. (Удивленно). Откуда знаешь? Прокофьев. (Будто не слыша вопроса). У меня закусочная не идет из головы, Евграфыч. Евграфыч. Далась она тебе. Прокофьев. Неужели ты ничего не понял? Это же сакральный акт. Если хочешь, - жертвоприношение. Евграфыч. Чудно говоришь! И кого же принесли в жертву? Прокофьев. Тебя, меня, наш Одуев... (Взволновано). Тот дух, который жил здесь тысячи лет, и который старше этого дуба... Евграфыч. Здесь русский дух, здесь Русью пахнет... Нет, Михалыч, загнул ты. Обидно конечно, но это же только закусочная. Прокофьев. Закусочная? А сколько видели, сколько слышали эти стены? Я будто воочию вижу, как в ожидании свежих лошадей здесь сидел Лермонтов. Сидел в окружении той России, которой уже никогда не будет. Гусары, мещане, крестьяне, сельские священники, титулярные советники. Менялись поколения, постоялый двор стал гостиным двором, потом трактиром, чайной, и уж после этого - закусочной... Евграфыч. Постой, Николай Михайлович, я все понимаю. Выразить не могу, но понимаю. Правильно, дух! Ты ведь не помнишь то время, а я еще застал. Ведь тогда пьянства не было: люди шли с работы, заходили в чайную, кто хотел - пил чай с баранками, а кто и рюмочку пропускал. Про жизнь говорили... чего только бывало не услышишь... Прокофьев. ... Теперь там стоит супермаркет, где ты можешь купить бутылку водки и спокойно пойти домой, чтобы выпить ее у телевизора. Евграфыч. А еще раньше... Прокофьев. Остановись, Евграфыч. О том, что было раньше, мы можем говорить часами. Давай лучше вспомним, что произошло совсем недавно. У нашего краеведа Белова было очень сильное желание написать гневное письмо и собрать подписи, чтобы не трогали закусочную. Все-таки памятник архитектуры. Но потом он вспомнил, что Самсонов все равно ничего не опубликует, да и Портнов нет-нет, да и подкинет денег на музей. Самсонов ждал писем от народа, приходя домой, ругался: говорил, что сейчас никому ничего не надо. А сам ничего не написал. Но сдается мне, что самый эффектный замысел был у тебя. Евграфыч. Точно. Хотел придти к закусочной и лечь под бульдозер. А потом представил, как это будет выглядеть со стороны. Глупо. И смешно. (Встает). Сейчас мы могли бы пойти туда и отметить твое возвращение... Прокофьев. Ладно. Пойду работать. Я был рад тебя увидеть, Евграфыч. Но - метла зовет. (Уходит). Евграфыч. Русский дух, русский дух. А может, он еще у нас остался - дух этот. Я понимаю, Михалыч, ты припугнуть меня решил. (Поднимается). Нет, одним супермаркетом нас не возьмешь. (Дубу). Ты, старик, и не такое видел. А то - супермаркет! (Уходя). Хотя... жалко закусочную. Картина третья. Тот же сквер, но в другой его части. Прокофьев вновь орудует метлой. Приближаясь к нему, идут два человека. Это Портнов и Ильин. Ильин. Смотри, Леонид Игоревич, еще метут. Через час немцы приезжают, а вы еще марафет наводите. Куда это годится? Портнов. Тебе легко говорить. За всем приходится самому смотреть. Чуть что упустишь... Ильин. (Перебивает). Извини, Леонид Игоревич, но это твои проблемы. Я же не рассказываю, чего мне стоило к вам этих ребят привезти. Они серьезные люди, понимаешь? Водкой и икрой здесь не обойдешься. И если кроме этого сквера вам гостей вести некуда, так вылизывайте его. Или и на это уже денег нет? Портнов. Приму к сведению, Виталий Сергеевич. (Подходят к Прокофьеву. Портнов, не поздоровавшись, обращается к нему). Давай шустрее, браток. Чтоб через десять минут здесь все блестело. Ты меня понял? (Собирается вести Ильина дальше, но вдруг оборачивается). Слушай, браток, ты новенький, что ли? Не припомню я тебя. Хотя лицо вроде знакомо... Прокофьев. Ты?! При этих словах ушедший вперед Ильин вздрагивает и останавливается. Прокофьев. (Продолжая). Я. Портнов. Вернулся, значит? Ты остановись, я с тобой разговариваю. Прокофьев. Так ведь через десять минут все должно блестеть. Портнов. Ты смотри, а гонору не поубавилось. (Ильину). Виталий Сергеевич, не узнаешь? Твой знакомец. Режиссер - постановщик, япона мать. У другого не хватило бы совести вернуться туда, где людям столько горя принес, а этот... Ильин. Леонид Игоревич. Портнов. Подожди, Виталий Сергеевич, сейчас пойдем. Только скажу этому подлецу пару ласковых. (Подходит вплотную к Прокофьеву). Слушай меня и запоминай. Даю тебе три, нет, два дня, чтобы ты из моего города убрался. Ты оценил мое великодушие, подонок? Если через два дня я узнаю... Прокофьев. (Прекращает мести). Не узнаешь. Портнов. Вот как? И почему же? Прокофьев. (Очень спокойно и твердо). Потому что я убью тебя. Уже завтра. Портнов. (Отшатываясь). Что? Что ты сказал? Повтори. Прокофьев. Повторяю. Я убью тебя, Портнов. Портнов. (Ильину). Виталий Сергеевич, этот тип мне угрожает. (Прокофьеву). Влип ты, приятель. Сегодня же в родные места этапом отправишься. Прокофьев. (Вновь начинает мести). Как не понять? Только ты забываешь, Портнов: я же рецидивист - почти половину жизни небо в клетку видел. Тянет меня обратно, тянет. Но держать слово там хорошо учат. А значит, ты все равно покойник. Дружки за меня, товарищи - недоделанное завершат. (Останавливаясь). Ты это понял, подонок? Портнов. (Видно, что он напуган). Я... я мэр этого города. Прокофьев. Мы все в этом мире кем-то были, Леонид Игоревич. Ты - секретарем райкома, я - порежиссерствовать успел. И то и другое - смешно... Только Господь знает, что с нами завтра будет. Как там у Бродского: входишь в спальню, вот те на: на подушке ордена. Портнов. Не понял. Прокофьев. А что здесь понимать? Ну, если ты Бродского не понимаешь, я тебе Светлова процитирую: новые песни придумает жизнь, не надо ребята о песне тужить. Портнов. (Немного приходит в себя). Значит, песня - это я? Прокофьев. Почему только ты? И я, и вот - Виталий Сергеевич. У каждого своя песня, но рано или поздно - она заканчивается. (Вновь начинает мести). И уже другой мэр будет говорить: мой город. Портнов. Нет, я это так не оставлю... Ильин. Оставишь. Человек отбыл в заключении пятнадцать лет и теперь имеет право жить там, где захочет. Иди, Леонид Игоревич, я поговорю с Николаем Михайловичем - и все улажу. Портнов. (Возмущенно). Николай Михайлович, иди... Виталий Сергеевич, почему ты... вы мне указываете? Я мэр города. Ильин. Я знаю кто ты, а ты знаешь, почему указываю. Иди, готовься к встрече. (Портнов уходит). Здравствуйте, Николай Михайлович. Очень рад, что вы вернулись. Сегодня же позвоню жене, она очень обрадуется. Прокофьев. Здравствуйте, Виталий Сергеевич. Передавайте привет Тамаре Викторовне. А сейчас, извините, я должен работать. Ильин. Я понимаю... Буквально на днях Томочка приедет в Одуев. Театральный сезон заканчивается. Мы обычно с ней летом в Европу выбираемся, - я на пару недель - больше дела не позволяют, а она там подольше задерживается. Но в этом году Томочка решила в Одуеве погостить. Надоели, говорит, все эти заграницы. Прокофьев. Понимаю. Ильин. Да. Так вот, хорошо бы нам встретиться, посидеть... Прокофьев. Зачем? Ильин. Мы с Томочкой действительно все эти годы очень переживали. И всегда... всегда умели помнить добро. (Более уверенным голосом). Кое-чего в жизни мы добились. Своим трудом, а Томочка - и талантом. Но без вас, Николай Михайлович... я же все понимаю. Портнова не опасайтесь. Он действительно трус. Но если захотите, я помогу вам перебраться в Москву, устроиться там. Если деньги нужны - скажите только. И вообще, метла - не для вас. Прокофьев. А по мне - в самый раз. Виталий Сергеевич, давайте раз и навсегда договоримся: вы мне ничем не обязаны, ничего не должны. Если считаете, что жизнь у вас удалась - я рад за вас. За то, что хотите помочь - спасибо. Только... я как-нибудь сам. Не обижайтесь. Ильин. Хорошо. Но почему мы не можем просто общаться, как прежде? Если, конечно, все ваши слова о том, что вы рады за нас - искренни. Прокофьев. Ты всегда был хорошим психологом, Виталик. Я повторяю, вы мне ничем не обязаны, пятнадцать лет назад я действительно сам сделал свой выбор. А вот насчет общения... Стоит ли общаться процветающему московскому бизнесмену и народной артистке России с простым одуевским дворником? Ильин. Все-таки гложет вас обида, Николай Михайлович. Прокофьев. Без церемоний Виталий: с мэром на ты, а мне зачем "выкать"? Ильин. Да ради Бога. Могу и на "ты". Только суть от этого не меняется: "стоит ли общаться процветающему московскому бизнесмену и народной артистке России с простым одуевским дворником"... Неужели ты не понимаешь, что этими словами оскорбил нас? Хочешь, чтобы мы теперь до конца жизни с чувством вины жили? Прокофьев. Психолог... Сначала денег предложил, затем дружбу, теперь вот оскорбленного из себя строишь. Ильин. Я не строю, Прокофьев. В отличие от тебя, я искренен в своих чувствах. Прокофьев. Интересно, почему в анекдотах "новых русских" такими тупыми представляют? "Я искренен в своих чувствах" - хорошо сказано, Виталий. Но почему ты отказываешь в этом другим? В третий раз тебе повторяю: это было мое решение и я не жалею о нем. Общаться с вами не хочу, понимаешь? Говорю это тебе совершенно искренне. Ильин. Почему? Нас ведь так много связывает. Прокофьев. Сейчас нас уже ничего не связывает. Не хотел говорить, но, считай, ты вынудил. Я очень нуждался в общении с вами. Там, в тюрьме. Первые лет пять все от вас письма ждал, да что письма - маленькой записки. Так и не дождался... А теперь ты можешь говорить, что угодно - и о радости своей, и о переживаниях за меня. Это все слова, Виталий Сергеевич, пустые слова, за которыми только страх. Ты же совсем не хочешь со мной общаться, Ильин. Как ты Портнову сказал: "все улажу". Вот это честно, а то все про искренность вещаешь... Не бойся, я пятнадцать лет молчал о том, что произошло, буду молчать и дальше. Ну, вот и поговорили. Мне надо работать. А то немцы вот-вот приедут. (Начинает петь). Моя метла, в лесу росла, Росла в лесу зеленом. Еще вчера она была Березой или кленом. Ильин. (Кричит). Ты прав, прав, Прокофьев! Это был твой выбор. И тогда, если помнишь, я тебя ни о чем не просил. Ни о чем! Ты все решил за меня. Благодетель! Вот и мети себе на здоровье. А про страх - врешь! Тебе ли не знать, кто тогда за рулем был. Я - честный человек, и любому могу прямо в глаза посмотреть. Слышишь? Прокофьев. Да как не услышишь - орешь, как резанный. Чтобы тебя услышали, Виталик, не обязательно кричать. А вот про глаза - это ты здорово сказал. Будь другом, посмотри в мои и ответь всего на один вопрос. Впрочем, можешь не отвечать, только посмотри. Ильин. Нет, я отвечу. Прокофьев. Спасибо. Меня это действительно... гложет. (После паузы). Зачем ты подписал ту бумагу? Ильин. Какую бумагу? А откуда... Впрочем, это неважно... Все подписывали. Короче, дураком я тогда был. Хочешь, верь, хочешь, нет, но до сих пор не понимаю, почему тогда подписался. Прокофьев. Нет, Виталик, кем-кем, а дураком ты никогда не был... Ну, вот, кажется, домел. Прощай, Ильин. Оставляю тебя один на один с твоей честностью. Тамаре Викторовне - мое почтение. (Уходит). Действие пятое. Картина первая. Уже знакомая зрителям комната Прокофьева. Он сидит на диване, поджав под себя ноги и что-то пишет. Раздается стук в дверь. Прокофьев. Пятнадцать лет никто в эту дверь не стучался. Войдите. Входит Софья. В руках у нее сумки, в которых Прокофьев приносил книги в школу. Софья. (Явно смущаясь). Это я. Добрый вечер. Прокофьев. (Удивленно). И вам добрый. Софья. Можно войти? Прокофьев. А мне кажется, вы уже вошли. Софья. Ну, да... я вот... сумки вам принесла. Прокофьев. (Улыбаясь). Вижу. И что не пустые, тоже вижу. Неужели книги не пригодились? Софья. Что вы! Очень даже пригодились. (Достает из сумки какие-то пакеты, разворачивает их). Прокофьев. Боже мой, какой запах! Нет, нет, Софья Викторовна, положите все обратно. Софья. Так я же... от всего сердца. Прокофьев. Верно. У вас чудесное сердце, но, все равно - уберите. Софья. Но почему? Вы попробуйте, вкусно очень. Я подумала, что вы отвыкли от домашних харчей. Прокофьев. Это точно. Софья. Я не так выразилась... Совсем вы меня засмущали. Прокофьев. Не обижайтесь. Пожалуйста, не обижайтесь. Я ведь не меньше вашего смущен. Софья. Правда? Прокофьев. Честное слово. Я не привык... к доброте. Да к тому же, согласитесь, это - искушение. Софья. В каком смысле? Прокофьев. В самом прямом. А вдруг мне понравится ваша стряпня? Софья. Я принесу еще. Прокофьев. Вряд ли я достоин такого внимания с вашей стороны. Софья. Вы кушайте, пока все горячее, а я пойду. Прокофьев. Не уходите. Побудьте еще немного. Софья. Вы правда этого хотите? Или это... Прокофьев. ...простая вежливость? А можно я тоже кое-что спрошу? Вы не первый раз находитесь здесь? Софья. Это заметно? Прокофьев. Забавно, мы только задаем друг другу вопросы. Кто же будет отвечать? Софья. Начните вы. Прокофьев. Хорошо. Когда человек впервые входит в незнакомое помещение, он вольно или невольно начинает осматриваться. Чего не скажешь о вас. Софья. Все верно. У Веры Ивановны был ключ от вашей квартиры. Время от времени мы приходили с ней сюда, убирались, разговаривали. Прокофьев. Вы и Вера Ивановна? А о чем разговаривали? Софья. О разном. Помню, как-то раз она сказала такую фразу: самое большое горе и самое огромное счастье случились со мной в один день. Он назвал меня мамой и покинул меня на пятнадцать лет... Прокофьев. Оказалось, покинул навсегда... А я, признаться, был изрядно удивлен, когда впервые зашел сюда. Думал, увижу запустение, паутину и толстый слой пыли, оказалось... Спасибо. Только почему мама не писала о вас? Софья. Я сама ее об этом просила. Прокофьев. Вот как? Софья. Моя фамилия - Лазукина. Дальше продолжать? Прокофьев. (Удивленно). Ты... вы не хотели причинить мне боль? Софья. Томка... Не знаю, наверное, про родную сестру нехорошо так говорить, но она никого не любит. Только себя. Извините, давайте не будем об этом. Прокофьев. У вас большая разница в возрасте, вы живете сейчас в разных городах. Может быть... Софья. Я ошибаюсь? Скажите, а она хоть раз написала вам в тюрьму? Прокофьев. Написала. Софья. Неправда. Вы все еще любите Тамару, поэтому защищаете. Прокофьев. Я совсем недавно одного хорошего человека упрекнул в том, что он из реальности, из нашей жизни пытается убежать, пусть даже и в мечтах - в другое время. А сейчас сам поймал себя на мысли, что с удовольствием оказался бы в своем любимом времени, когда жил Пушкин. Не смотрите на меня так, Софья Викторовна, это уже старческое - отвечать на вопрос издалека. Так вот, живи я тогда, то написал бы элегию - это было модно, - в которой сравнил бы любовь с цветком. Софья. А почему вы сейчас не можете ее написать? Прокофьев. Боюсь, это назовут сентиментальной чушью. Софья. Я не назову. Прокофьев. Вы исключение. Но, продолжим. Если садовник не поливает цветы, они засыхают. То же самое и с любовью. Софья. Вы хотите сказать, что в вашей душе... Прокофьев. Правильно - выжженная солнцем пустыня. Софья. Интересная аллегория. А что означает в ней солнце? Прокофьев. Страсть, которая раньше или позже, но сожжет человека, который ей поддастся. Поэтому, бойтесь страсти, Это говорит вам много переживший Николай Михайлович Прокофьев. (Церемонно кланяется). Прошу любить и жаловать. Софья. (Приседает в поклоне). Что вы, сударь, что вы. (Серьезно). Впервые заговорили со мной серьезно - и испугались? Наверное, я для вас так и осталась той маленькой девочкой... Прокофьев. Софья Викторовна... Софья. Да я и не в претензии. И вообще, за все время нашего разговора я вас только один раз заинтересовала и вы сразу, оговорясь, на "ты" перешли. Прокофьев. А мне казалось, что я один такой наблюдательный. Но вы не правы: мы видимся всего второй раз в жизни, а вы не перестаете меня удивлять. Софья. Шутите? Прокофьев. Отнюдь. Все-таки красивые, ну то есть очень красивые девушки даже в России редкость. Вот вам удивление номер раз. От Ирины Леонидовны я узнал, что вы ухаживали за Верой Ивановной, а ведь старики, к сожалению, редко интересны молодым. Разве что корысть какая имеется. А какая у вас могла быть корысть? Вот вам и второе удивление. Вчера пришел на могилку к маме - все чисто, ухожено. Говорят, это молодая учительница сюда приходит. Третий пальчик загибайте. Вот эта еда... Софья. К которой вы даже не притронулись. Прокофьев. Четыре. Софья. Я даже не знаю, шутите вы или говорите серьезно. Прокофьев. Мир парадоксален, Софья Викторовна. И только через парадокс можно его понять. Софья. Вера Ивановна читала мне вашу рукопись. Кстати, вы ее еще не закончили? Прокофьев. "Парадоксы"? Вы и это знаете? Софья. Мне кажется, я о вас знаю все. И про тот злополучный вечер знаю. Прокофьев. А если подробнее? Софья. Испугались? Я ведь почему Томку не понимаю? Ведь человек из-за любви к ней сел тогда на мотоцикл. Понятно же, что он должен был выплеснуть свои переживания... Прокофьев. (Облегченно вздыхая). В самый корень зришь. Давай... Давайте больше не будем о ней? Софья. А я тоже люблю пушкинское время. Если бы жила тогда, знаете, какое письмо вам написала? Брат Прокофьев, написала бы я, я пишу к тебе: ты, потому что холодное вы не ложится под перо; надеюсь, что имею на это право и по душе и по мыслям. Прокофьев. Это же из письма Рылеева к Пушкину. Ай да Софья Викторовна, ай да молодец! Я все понял. (Подает ей руку). Здравствуй, Софья. Софья. Здравствуй, Николай. Прокофьев. Ты извини, своих не сразу распознаешь. Особенно в наше время. Софья. Я понимаю. Мне было легче. Мне тебя показали. Прокофьев. Понимаю, наши люди есть везде... Как тебе "Парадоксы". Сгодится? Софья. Честно? Прокофьев. Можешь не продолжать. Софья. Отчего же, я скажу. По-моему, это гениально. Прокофьев. Спасибо. Софья. Это тебе спасибо. Я теперь на жизнь через твои "Парадоксы" смотрю. Ты дашь мне сегодня вторую часть? Прокофьев. Спрашиваешь. Такой бальзам на душу. Если, конечно, твои слова не простая вежливость. Софья. Какая, к черту, вежливость? Мне Вера Ивановна, по листку давала, и я наизусть заучивала. Потом отдавала обратно ей. Сейчас они у меня дома, ждут хозяина. Прокофьев. Наизусть? Брешешь, друг Софья, прости за недостаточную деликатность. Софья. Брешет собака, брат Прокофьев. Проверь, если не веришь. Прокофьев. Не надо. Верю. И поражен. Софья. Спасибо. Разве это сложно - всего один листок в месяц. Прокофьев. Да, всего один. Софья. Ты вспомнил о чем-то грустном? Вижу, что вспомнил. Хочешь я отвлеку тебя? Прокофьев. Попробуй. Софья. Когда я пришла сюда, ты писал "Парадоксы"? Прочти, пожалуйста. Прокофьев. Возьмешь домой - и прочитаешь. Софья. (Садится). Тамара как-то говорила мне, что все авторы обожают читать свои произведения. Прокофьев. Из каждого правила есть исключения. Софья. А если я очень попрошу? Прокофьев. (Вздыхает). Непривычно как-то... Ну, хорошо. (Берет листок и садится рядом с Софьей). Пока без названия. (Читает). "Вдалеке от дорог и больших городов, там, где Древний Лес расступался, давая возможность солнцу ласкать землю, жил-был Луг. Ворчливый, но бесконечно добрый, он обожал своих детей - звездочек, ромашек, колокольчиков. Когда осенью они уходили под землю, Луг тосковал. А весной к их приходу он менял свой охровый наряд на изумрудный и ждал возвращения каждого цветка. Луг знал в лицо каждого своего ребенка, любой, даже самый неприметный цветок чувствовал на себе его любовь и заботу. Впрочем, чувствовать и ценить - это совсем разные вещи, не правда ли? Цветы эту любовь воспринимали как должное, а сами мечтали. Ведь каждый день перелетные птицы рассказывали им о больших городах, где люди так ценят цветы, что даже сами выращивают их или покупают за деньги. И колокольчики, а также ромашки и незабудки мечтали о той, другой жизни, в которой не будет этой вечной тишины и не путевого задиры ветра, время от времени резвящегося на Лугу. И вот однажды они услышали шум мотора. Из подъехавшей машины вышли люди. "Какая красота!" - раздался чей-то звонкий голос. Люди бегали по Лугу и срывали цветы. О, как взволновались незабудки, колокольчики и васильки! "И меня, и меня" - кричал каждый цветок на своем языке. "Сорвите, пожалуйста, сорвите!" - взывали медуницы, лютики и звездочки. Цветам казалось, что это судьба улыбнулась им, прислав сюда этих людей. А мудрый старый Луг плакал, но... жаждущие счастья цветы не могли или не хотели услышать своего отца. А потом машина уехала. Сорванные счастливцы грелись в теплых людских ладонях, навсегда покидая опостылевший им Луг. Оставшиеся цветы уныло понурили свои головки, но в то же время в этих прекрасных головках - лазоревых, синих, розовых, голубых и фиолетовых - появилась надежда. Кто знает, думали цветы, не захотят ли люди приехать сюда еще раз? И не знали они, что их сорванные сестры и братья, - васильки, незабудки, звездочки и колокольчики, - не доехали до большого города. Цветы быстро завяли. Откуда им было знать, что вся их красота и сила, нежность и трепет заключались в любви к ним ворчливого, но бесконечно доброго Луга. Те же теплые человеческие руки приоткрыли окно в машине - и выбросили цветы на широкую бетонную дорогу, раскаленную от солнца, пахнущую бензином и гарью. По дороге непрерывным потоком мчались машины, потому даже вездесущий ветерок- озорник не увидел последних слез легкомысленных детей старого Луга - незабудок, звездочек, ромашек и колокольчиков." Николай Михайлович замолчал. Молчала и Софья. Тишину нарушил громкий стук в дверь. Прокофьев с Лазукиной не успели встать с дивана, как в комнату не вошли, а ворвались Войтюк, Филатова, Козлова, Самсонов, Евграфыч и Васильев. Картина вторая. Козлова. Мать честная, а мы кажется не вовремя! Филатова. (Войтюк). Ирина Леонидовна, а говорила, что грустит в одиночестве. Может нам в следующий раз придти? Прокофьев. (Смеется). Заходите, коли пришли. Филатова. Вы слышите - "коли пришли". Мы ведь и обидеться можем. Прокофьев. И напрасно. Доступ к телу строго по очереди. Сначала те, кого не видел пятнадцать лет и пятнадцать дней, затем остальные. (Козловой, Филатовой). Нина Ивановна, Светлана Георгиевна - придите в мои объятия. (Васильеву). Тихон! И ты пришел! Сейчас заплачу. Васильев. (Смущенно). Николай Михайлович, мы тут принесли кое-чего. Прокофьев. (После того, как объятия закончились). Сергей, "кое-чего" - это чего? Васильев. Шампанское, вино, водка. Кто что пожелает. В ильинском супермаркете все есть. Войтюк. Не вс?. Васильев. А я говорю вс?. Войтюк. Хереса там нет. Васильев. А кому он нужен? С него только голова утром болит. Войтюк. Наверное, если литров пять выпить. А я бы не отказалась. (Прокофьеву). Правда, Михалыч? Прокофьев. Ирина Леонидовна, на что вы намекаете... (Уже серьезно). Вообще-то я в настоящее время не очень пьющий... Евграфыч. Ты давай не откалывайся от коллектива, Николай Михайлович. Нам еще вместе работать. Ты главное, закусь готовь. Прокофьев. Закусь? Софья, видишь, как ты кстати все принесла. Постой, Евграфыч, о какой - такой работе ты говорил? Войтюк в это время показывает Евграфычу на висок. Прокофьев. Ирина, в чем дело? Войтюк. Да так, голова что-то заболела, массажирую. Прокофьев. Массажируешь... Так, все рассаживаемся по местам, кто, где сможет, а ты, дорогая, колись. Филатова. А я тоже считаю, что надо сказать сразу. Козлова. Ты слышала, Ирина, как он сказал: "так, все рассаживайтесь по местам". Режиссер в нем проснулся. Прокофьев. Вот оно что. Припоминаю, народному театру Одуева в этом году исполняется сто лет. Нет, братья и сестры, увольте. Войтюк. Вот почему я вам, болваны, говорила, что его надо сначала подготовить. Теперь уговаривайте сами. Самсонов. Ирина, можно я скажу? Войтюк. Наконец-то я услышала голос мужчины. Говори. Самсонов. А может, Николай прав? На хрена он нам сдался, этот спектакль? Мало мы от него горя увидели? Сто лет - смех один. За последние четверть века - ни одного спектакля. Что это за театр, который существует только на бумаге? Войтюк. Это ты так уговариваешь, Самсонов? Ничего, мы с тобой дома еще поговорим. Самсонов. Ирка, зачем ты так? Коля все равно не поверит, что ты такая, какой пытаешься казаться. Я и дома это скажу. Забудьте про спектакль. Знаю, вы уже почти все роли распределили. Но если даже Коля и возьмется восстановить нам тот спектакль, кто даст гарантию, что если опять его фамилию из афиши вычеркнут, зрители увидят "Грозу"? Войтюк. Ты все сказал? Теперь послушайте меня. Да причем здесь сто лет? И не нужны нам никакие афиши. Весь Одуев - десять тысяч жителей. Сарафанное радио подключим - наш школьный актовый зал битком будет набит. Но опять, не в этом дело. Пятнадцать лет назад мы прикоснулись к чему-то очень светлому, будто... Филатова. (Подсказывает). Будто воды ключевой испили. Войтюк. Молодец, Света. Именно так: испили ключевой воды. Да, не сыграли мы тогда спектакль, но все эти пятнадцать лет каждому из нас давала силы жить та... атмосфера, то братство. Мы поняли, что можно жить и творить одновременно. Коля, я знаю, ты пережил такое, что редко кому приходится пережить. И если был в чем виноват, я считаю полностью, слышишь, полностью искупил свою вину. А потому живи с поднятой головой. И не метлой орудуй, а головой своей светлой. Мы тебе поможем. Вот при всех тебе клянусь. Скажи мне, где ты захочешь работать - в школе, в газете, просто решишь сидеть дома и книги писать, - я все инстанции обойду, я всем портновым глотки перегрызу, но ты будешь делать то, что захочешь. Но и ты... помоги нам. Пожалуйста. Прокофьев. Вам? Войтюк. Именно. Ведь для нас эти пятнадцать лет тоже не сахарными были, ох, не сахарными. Козлова. Это уж точно. Войтюк. И перестраивались мы по указке сверху, и за трезвость боролись... Филатова. И демократами успели побывать, и красно-коричневыми. Козлова. Вертимся, как белки в колесе - одна половина дня на работе, вторая на огороде. Тетради вечером проверяешь. А завтра все сначала. Филатова. А куда сейчас без огорода? Деньги заработанные - и те не платят. Васильев. У нас платят без задержки, но разве это деньги? Мне получку стыдно домой приносить. Войтюк. Подождите ребята. Николай Михайлович об этом быстро узнает. Прокофьев. Ты права. К вашей свободе быстро привыкаешь. Войтюк. К нашей... Да не свободны мы. Вот пятнадцать лет назад, пусть совсем на немного, ты сделал нас свободными. Прокофьев. Я? Не смейся. Войтюк. Ты, театр, Рощина. Мы только сейчас начинаем понимать, что это был за человек... Она не дождалась тебя, Коля, хотя так ждала! Знаешь, я выла как волчица на луну, когда Вера Ивановна умерла. Не только от горя - от обиды за нее и за тебя... И ради нее тоже, Коленька, мы восстановим спектакль. Даже если ты нас бросишь. У меня все. Все смотрят на Прокофьева. Он очень долго молчит, наконец, говорит. Прокофьев. Хорошую Вера Ивановна себе замену нашла. Она умела убеждать, и ты, Ирина, умеешь. Как после таких слов отказаться? Евграфыч. Друг Тихон, пора наливать. Прокофьев. Подождите радоваться. Хочу сразу предупредить: репетировать будем каждый день, никаких отговорок про огороды и проводы в армию, как тогда, слушать не буду. Две неявки - и мы расстаемся с эти человеком. Войтюк. Принято. Прокофьев. Далее. Покажите мне ваши списки. (Смотрит). Что, и Дикой в строю? Васильев. А куда мой тезка денется? Он у нас как огурчик. Прокофьев. Катерина - Софья? (Смотрит на Лазукину). Ты об этом знала? Филатова. А чем тебе наша Катерина не нравится? Глядишь, еще один талант откроется. Самсонов. Коля, мне кажется на самом деле отличная замена. Во-первых, яблоня от яблони, а во-вторых, чисто внешне Софья Викторовна и сестре фору даст. Войтюк. Чья бы корова мычала. Прокофьев. Говоришь, яблоня от яблони? Софья. (Тихо). Мы на разных яблонях росли... Я знала, что Ирина Леонидовна затевает и очень хотела, чтобы ты согласился. (Ко всем). Если меня утвердят на роль, не уверена, что сыграю хорошо, но буду счастлива быть вам полезной. Евграфыч. Речь не девочки, но жены. А ты, Михалыч, или продолжай или заканчивай, а то водка теплой становится. Прокофьев. Кабаниха - Козлова? Нет, Нина Ивановна, ты просто идеальная и неподражаемая Феклуша. Будем считать, что Кабанихи у нас пока нет. Войтюк. Коля, а может, Нина Ивановна попробует? Вера Ивановна смогла, и она сможет. Прокофьев. Еще раз повторяю, мне Козлова нужна как Феклуша. Без ярких эпизодических ролей спектакль никогда не получится... И самое главное, что я хочу сказать: мы не будем восстанавливать ту "Грозу". Войтюк. Не будем? Прокофьев. Это вы можете сделать и без меня. Не обижайтесь, но мне не интересно то, что однажды уже было сделано. Тем более, мы все стали другими, одни в большей, другие в меньшей степени, но другими. Евграфыч. Что же мы будем делать в таком случае? Прокофьев. Ставить новый спектакль. Без греческих мантий и лучей света в темном царстве. Евграфыч. Но мы тогда говорили, что для вечности даже сто лет - один миг. Что, пятнадцать лет прошло и все заново? Самсонов. Эх, Евграфыч, для вечности сто лет - миг, а для человека пятнадцать - могут стать вечностью. Прокофьев. Стоп, ребята. Обо всем этом поговорим на репетиции. Сейчас я спрашиваю вас: вы согласны рискнуть? Войтюк. А чем мы рискуем, Коля? Конечно, согласны. Прокофьев. Чем рискуем? Каким был бы день, если бы Господь не различал цветов? Какой была бы наша жизнь, не будь в судьбе каждого из нас "Грозы"? Но, пожалуйста, не забывайте: мы тогда были молоды. И про древнюю мудрость не забудьте: в одну реку нельзя войти дважды. Вот чем мы рискуем. Войтюк. Это не риск, Коля, это наш шанс. Прокофьев. Шанс? Что ж, об этом я не подумал. Васильев. Ребята, я знаю, почему мы поставим этот спектакль! Евграфыч. Постановщик, ядрена вошь! Васильев. Молчи, старик. Ребята, если мы выйдем на сцену, значит, нас не сломали, понимаете? Ни жизнь эта треклятая, ни время - непонятно какое. А люди придут, посмотрят... И мы... мы им силы дадим, понимаете? Евграфыч. Давальщик, ядрена вошь! Самсонов. Постой, Евграфыч, он правильно говорит. Не очень складно, но верно. Так только сердцем можно говорить... Васильев. Спасибо, Петр. Да Евграфыч и сам все понимает. И лучше меня скажет об этом, только не мне или тебе, а дубу нашему одуевскому. А я хочу громко. Михалыч, веди нас! Не поверите, я себя панфиловцем почувствовал. Велика Россия, а отступать некуда - позади Москва. Евграфыч. Надо же, панфиловец... Прокофьев. Евграфыч, не смейся. Помнишь, наш разговор о закусочной? Будем считать, что для Сергея "Гроза" - такой же рубеж. И вообще, у каждого человека в жизни есть свое Куликово поле или разъезд Дубосеково. И свой выбор: выстоять или сдаться - третьего не дано... Все, достаточно слов. Будем пировать. Войтюк. Правильно. Давайте праздновать. За твое возвращение, Николай. Прокофьев. За наше возвращение. Картина третья. Городское кладбище. Тишина. Поют птицы. У одной из могил сидит Прокофьев. Прокофьев. Ну вот, мама, и поговорили. Завтра приду опять. Николай Михайлович кланяется и поворачивается, чтобы уйти, но тут замечает Лазукину, тихо подходящую к ограде. Лазукина. Здравствуй, Коля. Я так и знала, что увижу тебя здесь. Прокофьев. Здравствуй. Прекрасно выглядишь. Лазукина. Спасибо. Скажу честно: удивлена. Ты тоже совсем не изменился. Прокофьев. Вот видишь, какие мы с тобой молодцы. Ну, ладно, пока... Я пошел. Лазукина. (Ошарашено). Как - пошел?! Ты даже не хочешь со мной поговорить, узнать, хотя бы из вежливость, как я жила все эти годы. Прокофьев. Здесь место такое, Тамара... особенное. О суетном говорить как-то не хочется. Даже из вежливости. С мужем твоим мы уже общались. Лазукина. Он мне передал ваш разговор, и я хотела бы... Прокофьев. (Перебивает). Вот видишь, кое-что друг о друге мы знаем. А вежливость здесь не при чем. Жизнь научила меня одной простой вещи: чем меньше знаешь, тем лучше себя чувствуешь. Лазукина. Я хотела бы прояснить некоторые моменты. Прокофьев. О, Господи! Мочи мочало - начинай сначала. Тома, Тамара Викторовна, не надо больше ничего прояснять. Мы с Виталием Сергеевичем все, что надо и не надо, друг другу сказали. Достаточно. Лазукина. Хорошо, пусть будет по-твоему. Но я не поверю, что тебе не интересно узнать о том, как сложилась моя жизнь. Прокофьев. Тамара, дорогая, весь Одуев знает об этом. Это во-первых. А во- вторых, ты еще молода, а потому говорить о том, что сложилось, что нет - еще рано. Всего хорошего. (Поворачивается, чтобы уйти). Лазукина. (Растеряно). Понятно. Коля, а мне спросить тебя можно? Соня говорит, что вы репетируете "Грозу". Прокофьев. (Останавливается). Да. Лазукина. А почему именно "Грозу"? Сейчас это не актуально. Если бы вы захотели, я могла бы предложить несколько очень интересных современных пьес. Прокофьев. Спасибо. Правда, спасибо. Только ведь мы не собираемся реанимировать одуевский народный театр. Что умерло, то умерло. Просто у каждого из нас есть свои причины... короче, народ сказал: даешь "Грозу", - вот мы и пытаемся дать, но пока не очень-то у нас получается. Лазукина. А если бы я предложила... свою помощь? Прокофьев. (Удивленно). Ты? Помочь нашей самодеятельности? Это было бы здорово, но Катерина у нас уже есть. Лазукина. Я со своей младшей сестрой обо всем договорюсь. Прокофьев. Нет, так не надо... (Вдруг оживленно). А вот это идея! Нет, это гениальная идея. Тамара, ты действительно хочешь нам помочь? (После паузы). Кабаниху сыграешь? Лазукина. Ты... ты... Ну, знаешь... Зачем так... жестоко? (Резко поворачивается и пытается убежать. Прокофьев догоняет ее и хватает за руку)... Пусти... Слышишь, пусти! Надо мной никто еще так не смеялся. Прокофьев. Да стой ты, ненормальная! Лазукина. Совсем здорово. Еще что скажешь? Прокофьев. Что надо, то и скажу. Ты хотя бы выслушать меня можешь? (Поднимает руки). Вот, смотри, я не держу тебя. Можешь уходить, но, даю слово, после пожалеешь об этом. Лазукина. Прекрасно. Портнова грозился убить, а со мной что сделаешь? Прокофьев. Не волнуйся, Портнов будет жить. Так ты выслушаешь меня? Впрочем, если тебе слабо сыграть Кабаниху, так и скажи. Тогда, действительно, что я здесь разоряюсь и бегаю за тобой. Лазукина. Запомни, я могу сыграть все. Но Кабаниха... это... это. Прокофьев. Пойдем, у входа есть скамейка, мы сядем и я расскажу тебе все о Кабанихе. Лазукина. Да про нее и так все известно. (Но сама послушно идет за Прокофьевым). Прокофьев. ( Усаживая Тамару Викторовну на скамейку). Все, говоришь? Хорошо, начнем с того, как ты ее представляешь? Лазукина. Старуха. Во всем черном. Злая. Прокофьев. Знаешь, в чем твоя ошибка, как впрочем, и ошибка большинства людей? Лазукина. Ты сейчас будешь говорить о парадоксах? Софья, по-моему, ими просто бредит. Прокофьев. Вот видишь, я же говорил тебе: мы друг о друге знаем все... Если хочешь, назови это парадоксами, но в данном случае под ошибкой я разумею склонность людей к стереотипам... Представь мое потрясение, когда я узнал, что Сальери в год смерти Моцарта было всего 40 лет. А мы представляли его пожилым человеком. И играют его всегда пожилые актеры. Лазукина. Ты не ошибаешься? Действительно - сорок? Прокофьев. Удивлена? А теперь вернемся к Кабанихе. Старая, говоришь? Посчитаем. В купеческих семьях в те времена девочек выдавали замуж очень рано. У Салтыкова - Щедрина мама стала женой его отца не то в пятнадцать, не то в шестнадцать лет. Допустим, что Марфу Игнатьевну выдали замуж в семнадцать лет. Сколько лет Тихону, ее сыну? Лазукина. Лет двадцать... Постой - постой, получается, ей нет еще и сорока? Как и мне? Прокофьев. Получается, так. Но продолжим. Пятнадцать лет назад мы сознательно строили все действие вокруг Катерины, и ты справилась со своей задачей просто здорово. Помоги мне и сейчас. Лазукина. Помочь тебе? Прокофьев. Да. Лазукина. Кстати, Заславский позже использовал твою идею, правда, в другой пьесе. Прокофьев. Все идеи носятся в воздухе. Использовал - так использовал. Лазукина. Он умер три года назад. Прокофьев. Хорошо. То есть, жаль мужика, конечно, но не отвлекайся, пожалуйста. Мы сейчас будем играть "Грозу" иначе. Теперь каждый персонаж - главный герой. Лазукина. Так разве может быть? Прокофьев. Я хочу попробовать. А уж без яркой Кабанихи - точно ничего не получится... Вот послушай меня. В прошлый раз мы исследовали луч в темном царстве. Теперь мы обратимся к самому темному царству. Откуда оно берется? Вспомни, с чего начинается "Гроза": сидит на берегу Волги Кулигин и восхищается, насколько прекрасна природа, окружающая нас. А ведь человек, каждый в отдельности и все мы вместе - венец творения. Венец, то есть предел совершенства. Как сказано: "И сотворил Бог человека по образу своему, по образу Божию сотворил его". По своему образу, понимаешь? Но если так, тогда почему среди нас столько зла, ненависти? Почему вся история человечества - это непрерывные войны и смерть? И возникает вопрос: если Бог - это Любовь, отчего мы - его образ, не живем по любви? Лазукина. (Тихо). Ты знаешь ответ, Коля? Прокофьев. Я пытаюсь его найти. Всю жизнь... Понимаешь, Бог создал человека свободным. То есть не игрушку он создал, не робота. Он настолько нас... любит, что говорит нам: я доверяю тебе, ты - мой образ. Но уже первые люди совершили грехопадение... Лазукина. Сорвали яблоко. Прокофьев. Причем здесь яблоко? Нет, Тома. Они обманули - доверие. И - больше того, у них не хватило... мужества в этом признаться, то есть просто и честно сказать: прости нас, мы же - малые, неразумные дети. В старинной русской книге я прочитал, как наши предки образно передали разговор Бога и Адама. Сейчас попробую вспомнить: "Рече Господь: что се сотворил еси? Он же отвеща: жена, еже ми сотворил еси. На што-де мне дуру такую зделал". Лазукина. (Смеется). Понятно, Бог виноват. Прокофьев. По логике Адама так и получается... Извини, я слишком увлекся. Потерпи еще немного. Лазукина. Коля, мне очень интересно. Правда, я не совсем понимаю, к чему ты меня ведешь? Прокофьев. Человек сам, по своей воле нарушил мировую гармонию. Когда же Каин убил Авеля, гармония была взорвана. Но Бог нас не оставляет (На минуту замолкает). Не оставляет. Он ежеминутно, ежесекундно взывает к нам: придите ко мне, дети мои, придите труждающиеся, придите обремененные. Но мы не слышим. Не слышим... Темное царство, Тамара, - это жизнь с Богом на устах, но без Бога в сердце. Лазукина. Как же так? Кабаниха верит в Бога. Ты ничего не путаешь? Прокофьев. Почему ты думаешь, что верит? Лазукина. Так она все время о Боге говорит. Прокофьев. А разве не сказано: "... по плодам узнаете их. Не всякий, говорящий Мне: "Господи! Господи!" войдет в Царство Небесное". Когда Христа спросили, какая из заповедей наибольшая, Иисус ответил: "Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим... Вторая же подобная ей: "Возлюби ближнего твоего, как самого себя". Это как в математике: если первое число равно второму, то второе - равно первому. Если ты не любишь людей - значит, ты не любишь Бога. И наоборот. Вот это мы и будем играть, Тома. Только судить никого не будем. В темном царстве - все жертвы. И первая - сама Кабаниха. Мы просто расскажем людям, во что превращаются люди без любви. (Впервые за все время разговора он садится). Понимаю, как сумбурно я все это попытался объяснить. Лазукина. (Кладет свою руку на руку Николая Михайловича). Главное, ты сам знаешь, что хочешь сделать. А я... я все поняла. И тебе помогу, вот увидишь. Прокофьев. Спасибо. Я, наверное, в последнее время о "Грозе" слишком много думаю. Сегодня ночью даже приснилась последняя сцена. Лазукина. Расскажи. Прокофьев. Как только Кулигин и люди из народа понесут Кабановым мертвую Катерину, зазвучит музыка. Это будет "Лакромоса" из "Реквиема". Лазукина. Моцарт? В пьесе Островского? Прокофьев. Он, и только он! Понесут через всю сцену - и положат прямо у ног Кабанихи. Будут идти долго. Только музыка - и это шествие. Нет, не шествие - суд над фарисейством, лицемерием, ханжеством. И одновременно тоска - по светлому царству, в котором им никогда не жить. Лазукина. А что же Кабаниха? Прокофьев. Ей страшно, очень страшно. Пусть текст пойдет своим чередом. Главное то, что мы выразим только музыкой и молчанием. Понимаешь? Лазукина. Понимаю? Нет, я это вижу. "Лакромоса" кончается, что дальше? Занавес? Прокофьев. Нет. Музыка продолжается. Все замерли. У каждого - и на сцене и в зале есть время подумать о себе, заглянуть внутрь себя. А потом... потом с другого конца сцены выходят мальчик и девочка... Лазукина. Но их же нет в спектакле? Прокофьев. Не страшно. У Островского написано: "городские жители обоего пола". Так вот, дети словно не видят страшной картины неподалеку от них. Мальчик читает девочке Евангелие. Музыка становится чуть тише. Дети похожи на ангелов, а может, они и есть ангелы, спустившиеся на нашу грешную землю? Не знаю. Лазукина. А что мальчик будет читать, ты уже решил? Прокофьев. (Вновь поднимается, закрывает глаза. Голос звучит глухо). "Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я - медь звенящая, или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, - то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, - нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится. Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла. Не радуется неправде, а сорадуется истине. Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится..." (Умолкает). Лазукина. Любовь долготерпит, милосердствует, не гордится... Прокофьев. Да. О жизни без любви мы и будем играть. Лазукина. Не боишься, что на спектакле будет пустой зал? Прокофьев. Для себя будем играть, Тома. Лазукина. Для себя... Остаются сидеть молча, каждый думая о своем. Действие шестое. Картина первая. В актовом зале школы подходит к концу спектакль по пьесе Островского. Идет последнее действие. Актеры играют в своих повседневных одеждах. Евграфыч (Кулигин) и несколько других лиц из народа несут Софью (Катерину) к ногам Лазукиной (Кабанихи). Звучит "Реквием". Евграфыч (Кулигин). Вот вам ваша Катерина. Делайте с ней, что хотите! Тело ее здесь, возьмите его; а душа теперь не ваша: она теперь перед судией, который милосерднее вас! (Кладет на землю, но в отличие от оригинала пьесы не уходит). Васильев (Кабанов). Катя! Катя! Лазукина (Кабаниха). Полно! Об ней плакать-то грех! Васильев (Кабанов). Маменька, вы ее погубили, вы, вы, вы... Лазукина (Кабаниха). Что ты? Аль себя не помнишь? Забыл, с кем говоришь? Васильев (Кабанов). Вы ее погубили! Вы! Вы! Лазукина (Кабаниха). Ну, я с тобой дома поговорю. (Низко кланяется народу). Спасибо вам, люди добрые, за вашу услугу. (Все кланяются). Васильев (Кабанов). Хорошо тебе, Катя! А я-то зачем остался жить на свете да мучиться! Продолжает звучать музыка. Из-за кулис появляются мальчик и девочка, но мальчик не успевает начать читать. С Лазукиной что-то произошло. По замыслу она должна стоять неподвижно, но она вдруг отделяется от группы и выходит на середину сцены. Медленно опускается на колени перед залом. Дети, повернувшись, удивленно смотрят на актрису. Лазукина. Не могу я больше этот камень носить, не могу. Простите меня люди добрые, простите! (Актеры на сцене недоуменно переглядываются). Это я, слышите, это я! (Рыдает). Простите меня, простите... Из-за кулисы медленно появляется Прокофьев. Прокофьев. Тамара... Лазукина. (К нему). Опять за меня все решить хочешь? (Показывает на Прокофьева). Он ни в чем не виноват. Это я тогда... на мотоцикле, сбила... Убила... Господи! Если сможете, простите... К Лазукиной бросается Софья и, ничего не говоря, обнимает сестру, словно пытаясь спрятать ее от чужих глаз. Остальные, в том числе и Прокофьев, остаются стоять на своих местах. Смолкает музыка. В полной тишине мальчик растерянно начинает читать свои слова. Мальчик. Если я... если я... говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я - медь звенящая, или кимвал звучащий. Если (Начинает плакать. Девочка тоже плачет) имею... если имею дар... Картина вторая. Квартира Прокофьева. Кроме хозяина в ней находятся Войтюк и Самсонов. Самсонов. Вторая неделя пошла, а я все от спектакля не отойду. Войтюк. Вообще-то не ты один. Когда Лазукина перед залом на колени встала у меня у самой ноги подкосились. За занавес схватилась... думала, что сердце остановится. Да, бедная Томка. И никаких званий не надо: не приведи Господь ношу такую в сердце носить. Самсонов. И не говори. Иной раз читаешь книгу и только диву даешься, насколько автор все закрутил. И все равно не интересно. А жизнь такую штуку выкинет... Войтюк. Тоже мне - журналист: закрутил, штуку выкинет. Ты нормальным языком можешь говорить? Впрочем, нужны ли здесь слова? Говорят, люди из зала выходили словно окаменевшие. Я уверена, никогда Одуев нашу "Грозу" не забудет. Самсонов. Это уж точно. Слушай, Коля, пошли к нам. Посидим, все обсудим. Войтюк. И впрямь, пойдем. Прокофьев. Спасибо, ребята. Войтюк. За что? Прокофьев. За то, что вы у меня есть... Получается, что я очень счастливый человек. Серьезно. Помню, маме, говорил: Вера Ивановна... Самсонов. Не понял, кому ты говорил? Маме или Вере Ивановне? Войтюк. Слушай, инвалид по жизни, ты можешь хоть раз помолчать? Самсонов. Вот, сразу ругаться... Прокофьев. ... Вера Ивановна, я свободный человек. Мир огромен и прекрасен, неужели он сошелся клином на вашем Одуеве? А оказывается, настоящая свобода (показывает себе на грудь) - вот здесь. Поверьте мне, можно быть свободным в тюрьме, и невольником здесь, на воле, имея все, что твоей душе захочется. А человеку, ребята, надо совсем немного: чтобы тишина на сердце была, под ногами клочок луга, над головой кусочек неба синего и чтобы обязательно было с кем поделиться - и печалью, и радостью. Самсонов. А как же насчет того, чтобы построить дом, посадить дерево и вырастить ребенка? Прокофьев не успевает ответить, - в комнату входит Лазукина. Лазукина. Простите. Я стучала, наверное, вы не слышали. Войтюк. Здравствуйте. Мы пойдем, Коля. Помни свое обещание: мы ждем тебя у нас. Самсонов. А может сбегать? Я быстро. Войтюк. Ты не понял: мы пошли домой. Прощайся. Самсонов. Опять кричишь? Пока, брат Никола, надеюсь, скоро увидимся. Прокофьев. И я надеюсь. Пока, ребята. (Супруги уходя). Здравствуй, Тамара. Лазукина. Ирка теперь до конца жизни со мной разговаривать не будет. Да и другие тоже. Прокофьев. Нет, ты ошибаешься. Когда обе выдите на пенсию - вас водой не разольешь. Будете каждый вечер на даче чаи распивать, о внуках беседовать... Вот увидишь, так и будет - у меня с интуицией все в порядке. То, что я тебе когда-то предсказал - сбылось. Не так ли? А пока... Она себе простить не может, что считала меня... одним словом, ты понимаешь. Лазукина. (Тихо). Понимаю. Прокофьев. Ну и то, что Рощина все эти годы молчала, - Иру просто потрясло. Я думаю, только теперь Одуев осознает, какой среди них человек жил. Лазукина. А почему все-таки она Софье ничего перед смертью не сказала? Прокофьев. Если бы не данное мне слово - наверное, рассказала бы. А впрочем, не знаю. Не всякую правду человеческое сердце вместить может. Его еще и подготовить надо. Софья и сейчас - почти ребенок, а тогда... Лазукина. Ребенок? Не скажи. Ладно, я ведь попрощаться пришла. Прокофьев. Не правильно формулируешь. Лазукина. А как правильно? Прокофьев. Мне кажется, надо было сказать: "Ладно, я ведь пришла сказать до свидания". Лазукина. Что, есть какая-то разница? Прокофьев. И огромная. Лазукина. Жаль. Я думала ты тоже по-другому... сформулируешь. (Молчит). Так говоришь, все, что предсказал - сбылось? Прокофьев. Получается, так. Лазукина. А как же Володька? Прокофьев. А кто это? Лазукина. Мой сын. Правда, не поверишь, я до сих пор не знаю, кто его отец - то ли Ильин, то ли Заславский. Но для меня это не имеет значения: главное, что у меня есть сын. И есть ради кого жить. Прокофьев. А вот это ты брось. Жить надо прежде всего ради себя. Когда так живешь, и Володе будет хорошо и всем, кто вокруг тебя. Лазукина. Почему? Прокофьев. Он не вырастит эгоистом. Лазукина. Очередной парадокс? Кстати, ты не хочешь их опубликовать? У меня есть кое-какие связи в этой сфере. Прокофьев. Даже не знаю, что сказать... Лазукина. Вот и хорошо. Рукопись у меня лежит в машине. Так что жди вестей. А сейчас что будешь писать? Прокофьев. Есть одна идея. Лазукина. Секрет? Прокофьев. Да какой секрет? Ты смеяться будешь. Сначала хочу Сальери оправдать, навели на человека напраслину, - не убивал он Моцарта. Потом... потом видно будет. Лазукина. Понятно. Извини, но мне действительно пора. Прокофьев. А чем ты будешь заниматься? Лазукина. Играть. Это моя жизнь. Это мое счастье. Звучит громко, но это так. Прокофьев. Нормально звучит. Лазукина. Сейчас готовлю моноспектакль по стихам Заболоцкого. Если за помощью обращусь - поможешь? Прокофьев. Спрашиваешь. Лазукина. Тем более, мы родственниками скоро можем стать? Прокофьев. (Хмурясь). Не говори глупости. Лазукина. Думаешь, у тебя одного интуиция развита? Я тебе кем тогда буду приходиться? Свояченицей? Что молчишь? Помнишь, пятнадцать лет назад? (Начинает декламировать). То были капли дождевые, Летящие из света в тень. По воле случая впервые мы встретились в ненастный день. Коля... Прокофьев. ... Друг другу нам нельзя помочь. Лазукина. Я это знаю... На прощанье... поцелуй меня. Внутри Прокофьева происходит борьба. Наконец, он все-таки целует Тамару. Неожиданно дверь открывается и в комнату входит Софья. В руках у нее сумки с едой. Софья. Я без стука, руки заняты. (Только сейчас замечает целующихся). Кажется, я не вовремя. Извините. (Поворачивается, чтобы уйти. Прокофьев кидается за девушкой и задерживает ее в дверях). Прокофьев. Соня, останься. Лазукина. Все правильно. Сестренка, это я... должна уйти. Меня ждет... целый мир. А вам будет хорошо... здесь. И все-таки, прощай, Коля. (Уходит). Картина третья. Прокофьев и Соня стоят подле друг друга и молчат. Только слышно, как стучат старые ходики. Первая заговорил Софья. Софья. Ты еще можешь догнать ее. Прокофьев. По-моему, машина уже отъехала от дома. Софья. У меня есть адрес, возьми другую машину - и поезжай. Прокофьев. А, может, лучше сразу мотоцикл? Софья. Ну и юмор у тебя, однако. Прокофьев. Какой есть. Софья. Я все видела. Прокофьев. Видеть, еще не значит - понимать. Софья. Здесь умные слова не уместны, Прокофьев. Может, я девушка и не очень умная, но глаза у меня есть. Я видела, что вы делали. Все, мне надо идти. Прокофьев. Мы прощались, Соня. Понимаешь? Прощались на веки. Софья. Хочешь сказать, вы больше не увидитесь? Или ты имел в виду... Прокофьев. Вот именно. Те люди, которых ты видела - больше не увидятся друг с другом. А свояк и свояченица - почему бы нет? Софья. Какие такие свояк и свояченица? Прокофьев. Софья Викторовна, знаешь, отчего это вдруг в один прекрасный момент люди резко глупеют? Софья. Обидеть хочешь? Прокофьев. Это я про себя, ненаглядного. Софья. Так отчего они глупеют? Прокофьев. (Смотрит девушке в глаза). Только от любви. Огромной, как звездное небо, чистой, как снег на вершине Джомолунгмы. Нет, не так - Джомолунгму всю затоптали эти бесконечные экспедиции. Софья. Ну вот, все испортил. Прокофьев. Я извиняюсь. Чистой, как твоя прекрасная душа. И бездонной, как зеленый омут твоих глаз. Софья. Я не знала, что ты поэт. Прокофьев. Я не поэт. Я безответно влюбленный глупый человек. Софья. Действительно, глупый. Почему - безответно? Прокофьев. Потому что до самого последнего дня я не смогу поверить, что такая девушка, как ты, смогла полюбить меня. Софья. А если... если я поцелую тебя... поверишь? (Целуются). Прокофьев. Если ты даже родишь мне двух, нет трех, детишек, не поверю. Софья. Что же мне делать? Родить четверых? Прокофьев. А это интересное предложение. Мы обдумаем. Софья. Когда? Прокофьев. Я бы хотел не откладывать дело в долгий ящик, любимая. Софья. Как ты меня назвал? Прокофьев. Лю-би-ма-я. Софья. А еще раз, можешь? Прокофьев. Ну, если только один: (шепотом) любимая... А мне можно еще раз... Софья. Что? Прокофьев. Поцеловать тебя... Софья. Ну, если только один. (Целуются). Больше никогда не говори о безответной любви. Хорошо? Прокофьев. Больше не буду. А ты больше не заставляй меня догонять ночью других женщин. Софья. Договорились. Просто, когда я увидела вас... меня будто кто обухом по голове ударил... Прокофьев, а я тебе поесть принесла. Прокофьев. Поесть? Это прекрасно. Софья. Ты сейчас о чем-то другом думаешь. Скажи, о чем? Прокофьев. А вдруг обидишься. Ты у меня такая ранимая. Софья. Я знаю, ты не способен меня обидеть. Говори. Прокофьев. Я вдруг вспомнил, что мне уже тридцать девять. Софья. Ну и что? Прокофьев. А то, что еще ни разу ни одна женщина не стелила мне постель... Ты обиделась? Софья. Нисколько. Я буду стелить тебе... Прокофьев. Нам... Софья. Нам постель, а ты... Прокофьев. А я буду обрывать цветы с нашего жасмина и осыпать ими наше ложе. Софья. Не надо. Он такой красивый, - не обрывай его. Прокофьев. А что же мне сделать? Софья. Совсем немного. Пусть каждый новый день начинается с твоих слов: "Доброе утро, любимая". Прокофьев. Но это так просто. Софья. Это совсем не просто. Прокофьев. А почему ты плачешь? Софья. От счастья. Прокофьев. Разве от счастья плачут? Софья. Получается, что плачут. Прокофьев. Вот видишь, сколького еще я в жизни не знаю. Софья. Я научу тебя. Знаешь, что означает мое имя? Мудрая. Прокофьев. А мое? Софья. Победитель народа. Прокофьев. А кто у нас будет народ? Софья. Получается, что я. Ты - мой победитель. Прокофьев. Мудрость нельзя победить. Особенно, когда рядом с ней ее дочери... Софья. Вера, Надежда, Любовь? Прокофьев. Вера, Надежда, Любовь. Да пребудут они с нами до конца наших дней. И с теми, кто нам дорог, кто любит нас. Софья. И даже с теми, кто не любит. Прокофьев. Кого мы обидели - вольно или невольно. Софья. Словом или делом... Прокофьев. Да пребудут вовеки. Софья. Любовь. Надежда и Вера... Прокофьев. И матерь их - Софья. Занавес. Москва. Вхожу в метро. В длинном переходе два человеческих потока. Один несет меня с собой, другой движется параллельным курсом. Шаг, еще один, другой. Я сбиваюсь со своего ритма, выработанного во время пути. Почти бессознательно перехожу на тот же темп, в котором движутся окружающие меня люди. Движутся молча, сосредоточенно. Мне становится не по себе. У стены стоит флейтист. Он играет что-то очень знакомое, меланхолическое, светлое. В коробке подле него мятые рубли, трешки. А людской поток все течет и течет. С какой-то непонятной надеждой смотрю под ноги. Мне все чудится, что вдруг из-под моих ног вспорхнет серая птичка, запищит приветливо, сверкнет озорным черным глазом... Тщетно. Только частокол движущихся ног, серый гранит, да музыка флейты. Трясогузка осталась там, в другом мире, другом измерении. Я уже перешел его невидимые граница. Что-то очень светлое, легкое отлегло от груди. Так, наверное, покидает нас благодать. Я вспомнил. Флейтист играл "Мелодию" Глюка. Фекла Самое первое воспоминание ее жизни: белые хлопья снега бьются в маленькое окошко, возникая из мрака, из пугающей темноты. Мама дышит ей в затылок и не хочет снимать с пальца широкое медное кольцо. В кольце отражается свет от лампы и мамино лицо. И ещ? низкий скрипучий голос: - Бедная девочка, руки как плети висят. Уж лучше бы померла, чем потом всю жизнь мучаться. - А мне кажется, что правая стала лучше, может быть, ещ? отойд?т? - робко, словно пытаясь уговорить кого-то, откликается мать. - Дай Бог, дай Бог, невестушка, - заключает низкий скрипучий голос, и в избе снова воцаряется тишина, только хлопья снега без устали бьются в маленькое окошко. Потом мама ей расскажет, каким горем для семьи стала внезапная болезнь девочки. До шести месяцев маленькая Феклуша росла абсолютно здоровой. И вдруг как-то ночью всех разбудил крик девочки. Кричала она несколько часов, будто раздираемая нестерпимой болью. А после затихла и оцепенела - полный паралич. Ф?клу носили к бабкам, фельдшеру, молились о е? здравии в церкви. И случилось маленькое чудо: сначала отошла правая рука, затем пришли в движение шея и плечо левой руки. Все остальные части тела до конца Ф?клиных дней так и остались недвижимыми. Но вот что интересно: у родных, соседей, односельчан язык не поворачивался жалеть это красивую, крепенькую, жизнерадостную девочку. Только однажды, когда семилетнюю Ф?клу отец вынес на крыльцо погреться на майском солнышке, проходившая мимо соседка - бабка Пелагея, сложив руки и, поддерживая подбородок большим указательным пальцем, запричитала: "Ой, бедная ты моя! И за что же тебе такое?! И как же ты жить будешь..." "Как буду, как буду, - осерчала Ф?кла. - Разве ты не знаешь, что на вс? воля Божья? " - обиды у девочки проходили мгновенно, и вот уже бабка Пелагея, с трудом сдерживая улыбку, слушает рассуждения изо всех сил желающей казаться взрослой Ф?клы: "Знамо, жизнь трудная, но я мамке завсегда первая помощница. Малые на мне и прясть уже научилась. А ты, бабушка, такие глупости говоришь..." И она не обманывала. В свои семь лет Ф?кла стала нянькой. Сначала для младших братьев и сест?р, затем для детей Прокофия и Василия, старших своих братьев, а после племянников пошли внуки. Семьи в те времена были большие и жили все под одной крышей. Так повелось издревле: сын приводил в дом жену, и уже будучи главой семейства, уважаемым на селе человеком, в то же самое время оставался послушным сыном. Невестки, снохи, сыновья, куча маленьких детишек, - но вот что удивительно: ссор, крика, обид не было. Чуть затлеет огон?к ссоры, как уже раздавался спокойный голос деда Ивана, главы этой большой патриархальной семьи: " Василий, П?тр! Что это ваши ж?ны разгалделись? Али делать больше нечего? " - и этих слов было достаточно, чтобы в избе вновь воцарилась тишина, а с нею и мир. Одна из невесток деда Ивана, Вера, как приданное за собой принесла в новый для себя дом швейную машинку "Зингер". Машинка была замечательная: л?гкая в управлении, над?жная, и Ф?кла, крепко подружившаяся с Верой, упросила ту научить е? работать на этом механическом чуде. Все удивилась, как быстро Ф?кла овладевала швейными премудростями. И вскоре село Новоюрьево получило такую мастерицу, которой не было и в райцентре. " Не оставил Господь, - утирала украдкой сл?зы мать. - Будет у Феклушки кусок хлеба, когда мы с отцом умр?м". А хозяин сам подош?л к Вере: - Дочка, уважь старика. Меня не будет, и разбредутся мои сыновья по разным избам. Позволь мне войти в долю... - В какую долю? - Пусть половина машинки останется за Ф?клой. Ты же видишь, как она к ней пристрастилась. Уважь старика, возьми деньги. - Да пусть работает на здоровье, у меня до машинки руки не доходят. - И вс? же, Вера, кто знает, как твой Прокофий с Василием и Петром жить будут. Хочу умереть спокойным за Феклушу. Старик оказался прав. После его смерти надумали братья делиться. А на дворе был голодный тридцать второй год. Им бы друг за друга держаться, а они решили, что порознь будет легче. Ф?кла осталась с братом Василием и его женой Анной. Купили себе дома на стороне П?тр и Прокофий, и ушли из-под родительского крова. Окончательно порвать отношения братьям помешала Ф?кла. Е? любили все, да и поди объясни детям, что они больше не будут слушать добрые ф?клинские сказки. Особенно переживал разлуку сын Веры Васил?к. У него с т?ткой были особые отношения. Пятнадцать лет разницы, а дружба - водой не разоль?шь. Мальчик долго ходил за матерью и, хныча, повторял одно: "Мам, почему т?тка больше с нами не жив?т? Мам..." И однажды, когда все были на работе, мальчуган убежал в старый дедушкин дом. Двери в ту пору в деревне на засов не закрывали, и каково же было удивление Ф?клы, когда входная дверь заскрипела, и на пороге появился Васенька. Копна соломенных волос явно говорила о том, что по пути сюда е? владелец не миновал ни зарослей репейника, ни кустов крапивы. - Тетка, пошли к нам, - без предисловий начал он. - Мне без тебя плохо. - Мне без тебя тоже, ну как же я пойду? Ты же ещ? маленький и меня не донес?шь. Мы потихоньку, ты же по дому передвигаешься... А надо сказать, что Ф?кла действительно научилась перемещаться по дому. Делала она это так: опускаясь на левое, здоровое плечо, Ф?кла при помощи правой руки подтягивала тело впер?д. Поскольку телосложения она была крепкого, а неподвижный образ жизни прив?л к излишнему весу, такие пластунские упражнения отнимали у Ф?клы немало сил, а потому пользовалась она ими только в крайних случаях. До дома Веры и Прокофия - больше километра. Живут они на выгоне, почитай в чистом поле, значит, помощи ждать не от кого. А у Васька глаза полны сл?з, он теребит е? за руку... Ф?кла вздохнула: пошли! И они пошли, вернее, ш?л мальчик. Он подталкивал т?тку, стараясь изо всех сил. Она даже взмолилась: "Племяш, если ты будешь столько сил на меня тратить, мы точно никогда не прид?м. Лучше иди рядом". Часа через четыре показался одиноко стоящий в поле дом Веры и Прокофия. На счастье, приш?л домой их старший сын, семнадцатилетний Иван. В окошко он увидел ползущую Ф?клу и тащившего узелок с е? вещами брата. "Вот видишь, а говорила помочь некому", - радостно говорил малыш, едва поспевая за Иваном, несущим на спине Ф?клу. Прибежавшей вечером Анне Ф?кла спокойно сказала: "Мне хорошо было у тебя, Анюта. Но годик хочу здесь пожить. А появится кто, не сомневайся, нянчить приду". И слово сво? сдержала. Да и Васенька к тому времени подрос, и маленькую Таню, младшую дочку Анны, они нянчили вдво?м. Девочка принесла много радости в дом. Лицом она была в мать, характером, вес?лым и добрым, в Ф?клу. По крайней мере, Анна часто смеялась: "Вторая Ф?кла раст?т. Вс? ей нипоч?м. Даже когда ушиб?тся, - погладишь е? по головке, она засме?тся и дальше побежит". Когда Танечке исполнилось три года, иначе как ангелочком соседки е? не называли. Девочка действительно была чудо как хороша: золотистые волосы, васильковые глаза... Кто бы мог предположить, что случится такое? В тот страшный день все, как обычно, ушли на работу. Анна обещала прибежать в обед и накормить Ф?клу и дочь. Маленькая Таня беспрестанно бегала из дома во двор и обратно. Ф?кла немного прихворнула - очень болела спина, - и решила немного вздремнуть. Здесь же, в доме стоял привязанный тел?нок, которому от роду было всего несколько месяцев. На печке грелось ведро с водой. Когда девочка в очередной раз с шумом вбежала в дом, тел?нок, шарахнулся в сторону. Как он зацепил ведро и свалил его, оста?тся только гадать. Ф?кла проснулась от крика. То, что она увидела, потом многие годы кошмаром являлось во сне. - Больно мне, т?тя, больно! - захл?бывалась слезами Таня и, мокрая с головы до ног, протягивала к ней ручонки. Ф?кла скатилась с лавки. Впервые в жизни е? обуяли страх, растерянность и ужас. Она сначала бросилась к девочке, а затем, поняв, что ничем помочь ей не в силах, через кипящую лужу, лежавшего тел?нка выкатилась на улицу. - Люди, ради Бога, помогите! - не кричала - выла она - спасите е?, люди! Из соседних домов бежали на помощь, но она уже ничего не видела и не слышала: сознание оставило е?. Ф?кла была бы счастлива умереть. Но сознание вернулось. Танечка уже лежала в постели. Вокруг не? хлопотало много людей, но помочь никто не мог. Три дня девочка боролась за жизнь, стоически терпя мучения, которые вряд ли кто из взрослых мог выдержать. Умерла Таня в яркий, звонкий день начала лета. Умерла также светло и тихо, как жила. Перед смертью простилась со всеми. Поцеловала маму, попросила не плакать о ней: "Мне ангелочек сказал, что там будет хорошо". А потом обратилась к Ф?кле уже слабеющим голосом: - Жалко, что ты не сможешь на мою могилку приходить. - Ф?кла в своей привычной позе сидела в ногах Танечки. Кровать была огромная, девочка казалась в ней ещ? меньше, чем была на самом деле. Таня пыталась приподняться, чтобы лучше увидеть т?тю, но у не? это не получалось. Тогда Ф?кла осторожно опустилась на живот и подтянулась до уровня лица девочки: - Не углядела я, голубчик мой, не углядела, - сл?зы мешали видеть Танино лицо. - Лучше б мне под тем ведром оказаться, вс? равно никому не нужна. - Обними меня, т?тя, - это были последние слова девочки. Ф?кла здоровой рукой бережно обняла е? головку. Две слезы горошинками упали на подушку. Поняв, что Тани больше нет, заголосили бабы, мать сползла на пол около кровати и запричитала: "И на кого ж ты нас покинула..." А Ф?кле вдруг сделалось легко и спокойно. Танечка лежала, будто спала. И, не слыша никого и ничего, Ф?кла вдруг запела. Сначала тихо, затем громче. Растерявшиеся от неожиданности люди разом смолкли, и в наступившей тишине, - только ходики мирно отсчитывали время, - звучал низкий голос Ф?клы: Сидела я у окошечка, Ждала себе милого, Не могла дождаться. Спать ложилася. Утром встала - спохватилася, Гляжу на себя - вдова, Кому мы по?м, Тому добро будет, Тому сбудется И не минуется. После по деревне ходила молва, что так Ф?кла всем новую беду пророчила. А беда действительно была совсем рядом. Через десять дней началась война. Старые бабки говорили, что это - за грехи людские. За то, что церкви святые поразрушили, священников поубивали. Но если покается народ русский, добавляли они, то обязательно Россия супостата Гитлера одолеет. Ф?кла ничего не говорила, она только слушала. Странное дело: в опустевший дом Анны валом валил народ. Женщины приходили по вечерам, садились в ногах у Ф?клы. У не? на кухне было сво? место - под образами, на крашеной скамье. Сзади подушки, на столе швейная машинка - вс? тот же верный "Зингер". Шли к Ф?кле люди и с радостью, и с горем, что было чаще. Отчего так повелось, вряд ли кто мог объяснить. В домах остались старики да малые ребятишки, целый день - работа до седьмого пота. И вечная тревога: как там мой, на войне? Стали приходить и похоронки. Вот и шли бабы в дом Анны, зная, что всегда на кухне, под образами сидит Ф?кла. Она почти ничего не говорила, но зато всегда в конце находила несколько слов, от которых самая смертная тоска становилась тише. И хватало е? сил радоваться чужому счастью, даже когда пришли похоронки на брата Василия, мужа Анны, и Михаила, старшего сына Веры. Лет тридцать спустя Анна так ответит своему племяннику, тому самому соломенноволосому Васе, когда он спросит, почему она, молодая и красивая больше не вышла замуж: "А ведь и впрямь, предлагали. И не раз. Однажды уже согласие почти дала. Но не поверишь, Ф?клы постеснялась. Она мне говорила, мол, решай, Анютка, сама, и как решишь, так пусть и будет. Но, веришь ли, чувство было такое, будто предаю е?. А она мне вновь твердит: "Брата моего не верн?шь, вдовою ты честною была, так что вс? правильно". Ладно, отвечаю, только ты жить по- прежнему со мной будешь. Молчит, но чую, уйд?т она к Верке, матери твоей, или ещ? куда, но уйд?т. А мы же ведь с ней родней сест?р стали, особенно после смерти Танечки. Подумала я, подумала и решила: значит, так Господь судил, но куда ж мне без Ф?клы, а ей без меня..." И, как в прежние годы, двери в их доме не закрывались. Когда же утихал до будущей осени сиверко, и на майское солнышко выходил греться старый кот Рыжик, выносили Ф?клу на крыльцо. Сосед всегда смеялся: - У тебя, Ф?кла Ивановна, настоящий политклуб. Как ни посмотрю, вс? вокруг тебя бабы. И о ч?м только вы весь день трепитесь? - Эх, - смеялась Ф?кла, - что ещ? нам оста?тся? Одна радость - языки почесать. Умерла Ф?кла на Святой неделе. И в этом народная молва усмотрела некий знак свыше. Умерла неожиданно, потому что не болела, по крайней мере, никто жалоб от не? не слышал. Она пила молоко и вдруг поперхнулась. Лицо посерело, кружка с грохотом покатилась по полу. Никто ничего не успел понять. Ф?кла поняла вс?. Она уже не чувствовала тела, сердце, словно нехотя, стукнуло раз, другой - и остановилось. Вместо голосов - гул, вместо лиц - какой-то яркий свет. Последняя мысль: как жаль, что я больше не увижу тот замечательный сон - куст бузины у родительского дома. Мама, говорит она, посмотри, какие красивые ягодки. Можно я сорву их? И, не дожидаясь ответа, бежит к кусту. Бежит сама, бежит босая, а из окна смотрит отец и сме?тся: "Какая ты ловкая у меня, дочка..." Хоронили Ф?клу на Красную Горку - так в народе называют первое воскресенье после Пасхи. Бабам, готовившим е? в последний путь, так и не удалось выпрямить умершей ноги. Поэтому гроб сделали особенный - он больше напоминал квадратный ящик. Под старость Ф?кла значительно прибавила в весе, а потому шесть здоровых мужиков, которые несли гроб, останавливались отдыхать почти у каждого дома. Из домов выходили люди и клали в гроб крашенные яйца, так что вскоре было видно только лицо Ф?клы. "Христос воскресе, Ф?клушка", - шептали женщины и вытирали платками уголки глаз. Перед тем, как повернуть на кладбище, похоронная процессия прошла и то место, где некогда стоял родной дом Ф?клы. Люди почему-то не вспомнили об этом, и не остановились. Может быть, и правильно, что не остановились: даже следов дома не осталось. Но, как и прежде, росла на сво?м месте бузина. Налетевший майский ветерок пробежал по проулку, ветки бузины затрепетали и слегка наклонились, будто прощаясь с Ф?клой. Прощаясь навеки. Старая фотография. В свои юные годы мне хотелось знать обо всем на свете. И, разумеется, - любимым занятием было чтение. Читал я горы книг, читал до одури, но эту "жажду" утолить не удавалось. Друзья называли меня "ходячей энциклопедией", это льстило и только давало новый толчок к узнаванию всего и обо всех. Сейчас об этом вспоминается с улыбкой, а тогда... К двадцати годам все острее вставал передо мной вопрос о смысле жизни и вновь, наивный, я отыскивал очередную книгу и свято верил: вот она, самая-самая, она научит меня жить... Впрочем, искать-то истину я искал, но и без элемента тщеславия, повторяю, не обходилось. Какое это было наслаждение, в компании, средь оживленного спора, небрежно бросить фразу - то ли Паскаля, то ли Ницше... А еще эффектнее, туша огарок сигареты или сделав последний глоток портвейна и подержав рюмку перед глазами, будто увидел в ней что-то необычное, произнести: "У Монтеня есть хорошая мысль". Вскоре я стал замечать, что уже начинаю мыслить цитатами - красивыми ли, остроумными, а то и просто мудрыми, но сам умнее не становился, может быть, даже наоборот. Книга стала моим другом, но не смогла объяснить те самые истины, ответы на которые я так тщетно искал. Много позже на глаза мне попалось стихотворение, - даже автора его не знаю. Четыре строки из него просто резанули по сердцу, - это были слова про меня, двадцатилетнего: Я прозревал, глупея с каждым днем, И прозевал домашние интриги, Не нравился мне век и люди в нем Не нравились. И я зарылся в книги. Одним словом, книжная мудрость, не пропущенная через сердце, не обогащенная опытом жизненных ошибок и неудач, не сдобренная солью от пота трудов праведных и пройденных дорог, - всего лишь "суета сует"... С улыбкой листаю свои старые записные книжки: "Время потому исцеляет скорбь и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был". Блез Паскаль, Время... Пришел однажды день, и я понял всю неумолимость, трагичность, жестокость времени. До этого я что-то "глубокомысленно" говорил на семинарах по философии, упражнялся в остроумии. А на Тульском кладбище, очень старом и заброшенном, мне стало понятно сердцем то, что раньше понимал только умом. Не знаю от чего, но куда бы я ни приходил в своих странствиях, обязательно шел на местное кладбище. Хожу вдоль оград, читаю фамилии на памятниках, считаю, сколько прожил человек. На кладбищах хорошо думается, а грусть тихая, сладостная. Когда-то Жуковский написал элегию " Сельское кладбище", где очень хорошо выражено настроение: В туманном сумраке окрестность исчезает... Повсюду тишина; повсюду мертвый сон; Лишь изредка, жужжа, вечерний жук мелькает, Лишь слышится вдали рогов унылый звон. Лишь дикая сова, таясь... То кладбище было уже заброшено. Многоэтажки городских окраин подступали к нему все ближе и ближе. Я долго ходил меж старинных надгробий и думал о людях, лежащих здесь, об их быте, теперь безвозвратно ушедшем; думал, точнее, представлял их жизнь, заботы... И вдруг на одном надгробье я увидел фотографию. Чуть ниже ее - подпись. Такие-то муж и жена... скончались... году. А на фотографии - они, в день своей свадьбы. Он - сидит на стуле, руки лежат на коленях. Завитые усики, ровнехонький пробор. Ему под тридцать, лицо очень серьезно, даже важно. Она - стоит, положив ему руку на плечо. Опереться на плечо, - думаю я, - как это верно, какое удачное и точное выражение. Рука у нее маленькая, беззащитная, а он такой уверенный в себе. Белое платье. Фата. Красивое лицо. Счастливое, но тоже очень серьезное. Наверное, так было принято - не улыбаться. Сдержанность даже во взгляде. Фотограф, - представляю опять, - что-то щебетал без умолку, отпускал комплименты барышне, может быть, про птичку, которая вылетит, говорил... Щелкнул - и осталась фотография. Мгновение остановилось. Навсегда. Я стоял пораженный. Никогда не видел свадебную фотографию на надгробье. Вновь всматриваюсь в нее. И они, тогда молодые, моложе, чем я сейчас, смотрят на меня. Смотрят - и молчат. И только ветер чуть колышет траву, под которой они лежат. Между нами - вечность, между нами тишина, которую живым не услышать покуда они ходят по земле. И словно весточка оттуда - эта фотография. Когда они фотографировались, им, наверное, казалось, что впереди бесконечная жизнь. Разве думают на свадьбе о смерти? Только что они стояли в церкви у аналоя, хор им пел "Многая лета". Дома готово застолье, собираются гости. Целую неделю их свадьба будет главным событием улицы. Потом начнутся будни. По утрам он будет уходить на работу, она хлопотать по дому. Вечером на стол поставят самовар, они соберутся вокруг него - сначала вдвоем, а затем, когда подрастет первенец, втроем... А окончится все этим могильным надгробьем... Защемило где-то внутри. Стало тоскливо. Я искренне горевал о незнакомых мне людях, которых видел такими красивыми, счастливыми, я тосковал по себе, потому что придет день, и я тоже умру, а кругом будет жизнь, плохая ли, хорошая, но жизнь. И никто не вспомнит обо мне, ходившем по этим же улицам, смотревшего на это же солнце... Но горше этой мысли была другая: для чего вс?, если такая красота, как у девушки с фотографии, превращается в прах, в ничто! И чем дольше я стоял, тем более был уверен: двое с фотографии смотрели на меня и что-то хотели сказать. Но что? И вообще, мистика какая-то, - я резко повернулся и пош?л от могилы прочь. Но на самом выходе, когда перед глазами встали огромные дома. Остановился, затем бросил рюкзак - и вернулся. Мне никогда не быть здесь больше, так хоть постараюсь запечатлеть этот женский взгляд из прошлого... ... С тех пор я часто бывал в Туле, но на кладбище то не ходил, боялся. Вдруг тупой и безжалостный каток превратил его сначала в строительную площадку, чтобы потом на этом месте могла вырасти очередная многоэтажка. Но лицо, глаза той женщины всегда со мной, они живут во мне. Тогда, на кладбище старая фотография помогла мне ощутить всю зыбкость этого мира. Но только спустя годы я смог понять, о чем эти двое с фотографии хотели мне сказать. Но это уже моя тайна. А мудрые афоризмы я с тех пор не записываю. И лишь изредка, когда сумятица дел опутывает меня с ног до головы, я сажусь в кресло, закрываю глаза и предо мною вста?т прекрасное женское лицо с той фотографии. Несколько мгновений достаточно, чтобы вся паутина, опутывавшая меня, исчезла напрочь. Я дремлю и уже не понимаю, - то ли ветер гудит за окном, то ли он колышет старый вяз над дал?кой могилой. Шиповник Сны ему снились каждую ночь, но он забывал их сразу же после того, как поднимался с постели. Но один сон, странный, оставивший после себя необъяснимую тоску, помнился до мельчайших подробностей. Вот этот сон. Ярко-зеленый от молодой травы пригорок, густо усыпанный полевыми цветами, на пригорке - церквушка. Было в ней что-то одновременно и сиротское, и величественное. Он бежит к церкви, бежит из последних сил, потому что знает - там, за старыми кирпичными стенами, его взору откроется... Что именно откроется - этого словами не объяснишь. Родное, необыкновенно - чудесное, таинственно - притягательное - все близко к сути, но все же не то. И чем сильнее ему хочется увидеть, тем труднее бежать: неведомая сила преграждает путь, заставляет напрасно перебирать ногами. Местность, увиденная во сне, была незнакома, но он не сомневался: там, за пригорком, за полуразвалившейся церковью - его родная деревня. Странно. Четверть века прошло с тех пор, как он приезжал туда за матерью, чтобы забрать ее к себе. Несколько лет, как уже нет мамы, городская жизнь не просто захватила его - он по-настоящему забыл, что когда-то жил в деревне. И вдруг - эта тоска. Особенно она донимала поздними вечерами. Родные давно спали, все меньше светящихся окон в доме напротив, помаленьку отступали заботы и тревоги - отступали без борьбы, ибо знали: завтра утром они вернутся вновь. А на их место приходили бессонница и тоска. И еще воспоминания. Он вдруг стал замечать, что все увиденное или пережитое в детстве, помнилось до мельчайших подробностей. Старинный барский сад, таинственный в своем запустении - для него это было лучшее место на свете. Впрочем, нет. Разве меньше времени проводили они с ребятами на пруду. Кто первым бросился в воду, когда тонула соседская Любка? До сих пор в ушах стоит крик проходившей мимо женщины: "Люди! Ивансергеева Любка тонет!" А уже через минуту Паша выносил на берег мокренькое тельце. Вот кто первым кинулся в воду - Паша. Любка только всхлипывала, беззвучно шепча "мама" синими губами и крепко обхватив ручонками загорелую Пашкину шею. Сколько же тогда нам было? Семь классов закончили, точно. Одно воспоминание цеплялось за другое, один эпизод вызывал к жизни другой - и так почти всю ночь. Наконец он решил, что единственная возможность вернуть сон и избавиться от тоски - поехать на родину. Просто и гениально. Там должны еще жить его тетки, двоюродные братья и сестры. На машине пути - меньше шести часов. Сказано, сделано. Пришлось, правда, выдержать атаки жены да провести соответствующую беседу с сыном, горячо выражавшим нежелание "вставать ни свет, ни заря и ехать в какую-то деревню".. -Какую-то!? - с пафосом подвел итоги беседы отец. - Оттуда наши корни, а человек без корней, это... Это не человек. Понял? Но все это было уже вчера. А сегодня раннее воскресное утро, старенький "Москвич" весело мчит папу и сына по шоссе. И чем ближе деревня, тем больше волнуется отец. Картины встречи с близкими и знакомыми людьми, одна сердечнее другой, теснятся в мозгу. Сын тем временем потихоньку щипал булку, торчавшую из дорожной сумки. - Ты, что никогда хлеба не ел? - А куда им столько? Ну, колбасы - это я понимаю, а то хлеб... - Дурачок, так в деревне люди хороший белый хлеб ценят, не то, что мы. Так вот и ехали они - отец, с волнением ожидавший встречи с прошлым, и сын, недовольный тем, что его разбудили так рано и что он не посмотрит футбол. - Да ты не переживай, Стас! Ты знаешь, как в деревне теперь живут? У тетки Полины посмотришь свой "Спартак" или что там еще будет? Пойми, мне очень хочется тебя там показать, пусть посмотрят, какой сын у меня вырос. - Что я картина, чтобы меня показывать? Думал, хоть сегодня отдохну, завтра в школу топать. Отец виновато вздохнул. Что поделаешь - молодость. Но вот справа показались пятиэтажки на берегу большого водохранилища. - Ты посмотри, Стас, вот это да! Когда уезжал, здесь поселочек был, а сейчас смотри, настоящий город. Неплохо смотрится, правда? - Господи, деревня деревней. Наш микрорайон раза в три больше этого города. Стасу были непонятны восторги отца, и он, отщипнув кусок булки, закрыл глаза и откинулся на сиденье. Еще минут через десять они свернули с дороги. Теперь дорога шла вдоль небольшого леса. - Здесь малины, ешь не хочу! Да открой ты глаза! И он запел что-то веселенькое, но голос выдавал волнение. Стас улыбнулся: - Первый признак старости - сентиментальность. Стареем, батя. Кстати, домов в деревне много? Ты что, глухой? Домов, говорю, много? - Что? А, домов... До войны мать говорила, больше двухсот было. Сейчас, конечно, меньше. Но с полсотни, думаю, будет. Миновали последний поворот. Вот и барский сад на пригорке. Но что за чушь такая? Сад на месте, а где пруд, где, наконец, дом? Машина остановилась. Он вышел и стал растерянно озираться вокруг. Сзади посвистывая, подошел Стас. - Постой здесь, сынок. Ничего не понимаю. У сада, кажется, кто-то есть... Пойду узнаю, что к чему. У кустов шиповника стояли белые "Жигули". Мужчина и женщина рвали крупные ягоды и бросали их в большую корзину. Женщина пару раз оглянулась в его сторону, что- то зашептала своему спутнику. До него донеслось: - Успеется, успеется. Говорила тебе, вчера нужно было ехать. Люди не дураки, разнюхали. Рви быстрее. Когда же он приблизился к ним, обернулась и очень даже приветливо спросила: - За шиповником? Правильно, полезная ягода. Моему врач велел пить. А вы рвите, ягод всем хватит. - Не за шиповником я, - осипшим, глухим голосом произнес он. - Хотел сыну родные места показать, приехали, а здесь будто сроду людей не было. - В гости, значит? - Рассмеялась женщина. - Да тут уж поди пять лет ни одной души нет. Кто помер, кто в город уехал... Постой, а ты, чей будешь? Я ведь здешняя сама, а тебя не признаю. И она впервые с начала разговора оставила шиповник в покое. - Да это Кузьминичны сын, - вступил в разговор ее муж. - Как она сама - то? - В восемьдесят седьмом схоронили. - Ну, ничего, пожила, дай Бог каждому, - супруги повернувшись к кусту, принялись опять за работу. И только женщина из-за плеча бросила напоследок: - Никого не осталось. Была деревня, а вроде как и не было вовсе. Зато шиповник здесь славный. Он потоптался на месте, пытаясь продолжить разговор, но из этого ничего не получилось. Повернувшись, пошел в сторону сада. Из машины донесся крик сына - Па, ты чего? Никого ведь нет, поехали обратно. Может, к футболу успеем, - и для верности посигналил. - Сейчас, сынок, сейчас, как-то угодливо, будто виновен в чем-то, ответил он. - Ты выйди, разомнись. Кругом простирались бескрайние поля. Где-то в вышине звонко пел жаворонок. Надо же, подумалось ему, когда здесь жил, все недосуг было посмотреть вокруг. Прав оказался отец: помянешь еще меня, сын, однажды позовет тебя земля. Позовет, - и никуда от этого не денешься. Говорил, когда провожал меня в город. А я спорил с ним... Мысли его были прерваны сигналами, которые настойчиво подавал Стас. В тишине, стоявшей вокруг, они казались особенно громкими. - Иду, иду. Солнце катилось к закату. Машина плавно катила по автостраде. Чувствуя приближение дома, оживился Стас. - Дома расскажем - обсмеются, - весело тараторил он. - Ехали к тете Поле, а приехали в поле. Ха-ха. Но ты особо не расстраивайся, мы из этих гостинцев дома пир устроим, так что все в порядке. Бензина только жалко, правда, - и не дождавшись ответа, сделал еще одну попытку вовлечь отца в разговор: - А как эта деревня называется? Название чудное, забываю все. И вдруг осекся, увидев, как по лицу отца, внезапно посеревшем, текли слезы. - Пап, ты чего это? Я же не хотел... Я же не думал... Прости. - Ничего, Стасик, я не обижаюсь. Это я... Это моя... Что хотел сказать отец, сын так и не понял. А тот неумело вытер слезы, дал машине газ и произнес глухим голосом, словно прощаясь с кем-то навеки: - Кибень... Кибень называется. Березовый сок. Я шел по тропе уже более двух часов. Под ногами противно хлюпала весенняя грязь. В этих лесных краях я оказался случайно и, пользуясь несколькими часами свободного времени, решил познакомиться с окрестностями, а заодно набрать березового сока. Вот почему за спиной у меня болтался рюкзак с пустой трехлитровой банкой. Тропинка нещадно петляла по березняку, но подходящей березы пока не было видно. Вдалеке неожиданно мелькнула маленькая, немного сутуловатая фигурка. Обрадовавшись случайному попутчику, резко прибавляю шагу, почти бегу. И вот я уже могу различить старика, медленно идущего по тропинке. Вид у него был самый обыкновенный: сивого цвета борода, покрытое густой сетью морщин лицо. Одет в видавшие виды фуфайку, в руках - палка, за спиной холщовый мешок. Мы поздоровались. Затем минут пять шли молча. Казалось, он забыл о моем существовании. Тем более неожиданно прозвучали слова старика: - За тем пригорком березовая роща, у нас, ее дальней называют. Там сока всласть. - А откуда вы знаете, что я... - Так в апреле городские только за соком приезжают, зачем же еще? Голос у него был высокий, хриплый, будто он не откашлялся, или долго молчал. - Березовый сок говорят, даже от рака помогает. Опять пятиминутное молчание и лишь когда показался край рощи, сказал, прощаясь: - Ну вот, иди в самую чащу, банку наберешь быстро. - А разве вы не за соком? Он как-то странно посмотрел на меня и, ничего не ответив, побрел дальше по тропинке, которая, став едва заметной, резко уходила в сторону. Скоро старик скрылся из глаз. Может он баптист или старообрядец? В этих краях их много. Ну и Бог с ним. Я достал банку и, решив не углубляться вглубь рощи, привязал посудину к крупному белому стволу березы. Вскоре мутноватая жидкость закапала в банку. Теперь остается подождать часок и... Но все-таки, какой странный старик! Насколько я понимал, поблизости жилья не было, куда же он направлялся? Во мне проснулся следопыт. Заметив место, я быстро встал и пошел в ту сторону, где исчез старик. Шел быстро, но его не было видно. А вскоре тропа исчезла. Какое-то время шел скорее интуитивно. Наконец, молодой осинник заканчивается, и я стою на довольно большой поляне. В самом ее центре - старая, корявая береза, возле нее сидит старик. Присмотревшись, вижу и два холмика с крестами. Могилки? Дед стоял на коленях ко мне спиной. Мне сразу стало стыдно за мое "следопытство" и я решил побыстрее улизнуть отсюда. Но сделал это неловко: сухая ветка предательски хрустнула под ногами. Теперь убегать было еще глупее. - Простите, я не хотел вам помешать. Пока сок набирается, дай, думаю, похожу вокруг... - Да ладно, что уж там, - старик уже поднялся на ноги. Затем не так отстранено, как раньше, когда говорил о соке, а почти дружески спросил: - Куришь? - Конечно, - отчего-то вновь солгал я. - Только я их в деревне оставил. - Кури мои, - добродушно предложил дед. Курили молча. Я понимал, что ворвался в чужой мир, ворвался бестактно, а потому смущенно помалкивал. И когда я собирался прощаться, он заговорил: - Тут до войны мой дом стоял. Я лесником работал. Хутор не хутор, кордон не кордон, а домик у нас справный был. Спустя час я уже знал историю этого странного человека, имени которого так и не удосужился спросить. На финской был тяжело ранен. И когда наступил сорок первый год, на фронт его не взяли. Жили они с Марией тихо и скромно. Подрастала дочка, ей тогда шел десятый годок. Война как-то обходила его дом стороной. Жил ведь на отшибе, с людьми виделся редко. Партизаны от них далеко были, как, впрочем, и немцы. В Поповке была у них жандармерия или как-то там еще, но никого они не трогали. Правда, когда их наши под Сталинградом жахнули, народ стал рассказывать, что залютовал немец, особо, где их партизаны донимали. ...В тот проклятый апрельский день он встал затемно. Странно, никаких дурных снов или предчувствий не было. Взял пару ведер, банки для сока, а жена только сказала: - Приходи быстрее... - К обеду постараюсь, - вот и все слова. И весь разговор. Она вообще молчунья была. В кого только дочка говорливой уродилась? А так копия матери: худенькая, словно былинка, несколько веснушек, серые глаза. Спала она, когда лесник вышел из дому. И разве мог он знать, что через час не будет человека на свете, несчастнее его? Ведро не заполнилось и на треть, когда раздались выстрелы. Странно, когда бежал обратно, слыша только стук собственного сердца, в руках держал второе, пустое, ведро. Когда прибежал - дом горел вовсю. Карателей уже не было. Маша и Катенька лежали во дворе. Дочка в белой ночной рубашонке. На груди, словно след от вишен... Два дня и две ночи выл он зверем. Почему не сошел с ума - сам не понимает. Впрочем, люди за глаза и посейчас странным величают - он ведь с той поры ни с кем первым не заговаривает. А тогда... Вырыл на третий день лесник две могилы, сам сделал гробы, сам прочитал поминальную молитву... - Скоро мне умирать, - хрипотца у деда исчезла, только голос немного дрожал. - Всякий раз, когда прихожу к родным моим, прошу их взять меня к себе. Сорок пять лет прихожу и столько же прошу. Наверное, недолго осталось... А березового сока я с тех пор не пью... Я понял, что должен оставить его одного. К тому же, моя банка, должно быть, была уже верхом. Через три года я вновь побывал в тех местах. Среди прочих новостей мне рассказали о старике по фамилии Авдюшкин, умершем на глухой лесной опушке. Мой собеседник оживился: - Вам, наверное, будет интересно: история необычная. У него в войну... - Простите, - перебил я, - у меня только один вопрос: там, на опушке теперь три могилы? - Три, - удивленно ответил рассказчик. Но затем, похвалив меня за осведомленность, стал говорить совсем о другом. Рассказы-минутки 1. Прости меня. Иван Иванович Тараканов внешне очень походил на знаменитого писателя Тургенева. Большой, красивый, с седой гривой волос. В Скуратовке он пользовался непререкаемым авторитетом. Другой деревенский старожил, дед Аверьян, так и называл Ивана Ивановича: " Наш цыганский барон ". - Какой такой барон, - усмехался Тараканов. - Вот председателем колхоза до войны был, но меня на пятнадцать лет в лагеря упекли, сам не знаю, за что... Бригадиром заключ?нных на Печоре тоже был. Там у меня в бригаде вс? больше артисты да писатели в подчин?нных ходили. Да, никудышные работники, скажу вам, весь план приходилось с пятью работягами делать, артистов я жалел: неприспособленный народ. Но вообще-то вспоминать о тех днях Иван Иванович не любил. Если пристанет с расспросами внук, городской студент, расскажет немножко - о комарах тамошних, о красавице Печоре, о людях, с которыми вместе отбывал срок, - и вновь замолчит. Иногда и я, когда приезжал к его внуку и моему другу в