иться над себе подобными: над таксистами. Дожидаясь своей очереди на стоянке "International", ни минуты не мог усидеть я на месте. Перепрыгивая через лужи, бродил между рядами желтых машин, приставая чуть ли ни к каждому кэбби: -- Где ты взял "Кеннеди"? -- В отеле "Принц Джордж". (Это третьесортная гостиница на Двадцать восьмой улице). -- И долго пришлось ждать? -- Часа два... -- Как же ты сегодня деньги сделаешь? -- ханжеским сочувствием прикрываю я бушующее во мне ликование и прыг-скок -- к другому: -- А ты где взял "Кеннеди"?.. В "Ла-Гвардии"? Ждал полтора часа и приехал за девять долларов?!.. Не повезло парню, радуюсь я, а русских даже не спрашиваю. Эти торчат под "Мэдисоном" по полдня... Дубогрызы! Тупицы! Годами сидят за баранкой и не знают, как нужно работать! И смешно глядеть на них, и жалко. Меня так и подмывало облагодетельствовать какого-нибудь кэбби, поделившись своим открытием. И если бы я это сделал, Бог уберег бы меня от беды, но я ни с кем не поделился... 5. Мой чекер уже стоял на выезде из загона-стоянки, готовый по команде диспетчера подрулить под навес, где клиенты усаживаются в кэбы, когда через дорогу, стуча каблучками, от здания аэровокзала перебежала гибкая огненно-рыжая женщина лет тридцати. И -- ко мне: -- Поедем? Лексингтон и Тридцать пятая. От этого места до моей "золотоносной жилы" -- рукой подать!.. -- Леди, разве есть на свете человек, который способен вам сказать "нет"? Хохочет. Но и у меня прилив веселья. Когда это я был таким смелым, таким напористым? -- Ну-ка, выкладывайте, -- отчаянно флиртую я, -- что у вас сегодня за событие? -- Ничего особенного... -- Отчего же вы так сияете? Раскинула руки по спинке сиденья -- яркая, неотразимая. -- Я всегда такая... -- Ой ли?!.. Что вы делали в аэропорту -- без вещей? -- Провожала мужа. Вот так номер. -- Чему же вы радуетесь? Он у вас старый, нудный? -- Наоборот, молодой и очень славный... Жмурится от солнышка: -- Через два дня муж вернется, привезет наших детишек. Я уже больше недели их не видела. -- Соскучились? -- Конечно... -- Не верю ни одному слову. -- Как хотите... -- Скажете правду, если я угадаю? -- Скажу. -- Эти два дня -- ваши! Нахмурилась: -- Мои... Едва она созналась, бесшабашное настроение мое пропало. Несколько минут мы молчали. Я закурил свою сигарету, она -- свою. Потом я сказал: -- Откуда это приходит? Что -- толкает? -- Не знаю... -- А чем занимается ваш муж? -- Он дантист. Я обрадовался до неприличия: -- Тогда так ему и надо! Дантист засадил меня в этот проклятый кэб. Чему вы улыбаетесь? -- Тот, кого я люблю, тоже дантист, -- сказала она, и для меня все ее очарование -- исчезло... "Так, так, так, -- задумался я: -- а не подлежит ли это дело немедленному разбирательству в Чрезвычайном Таксистском Трибунале?..." И, собравшись с мыслями, тотчас же вынес приговор: "За то, что у подсудимой не хватило ни вкуса, ни взбалмошности влюбиться в лохматого саксофониста, в спортсмена, в красавца-актера, в соседского, наконец, мальчишку-студента, рассматривая факт одновременного сожительства с двумя дантистами как отягчающую вину пошлость, Таксистский Трибунал приговаривает вас, мадам, к маршруту повышенной дальности -- через мост Трай-боро!". Приговор, по-моему, был ей понятен. Эта дамочка знала Нью-Йорк. Тягостная тишина, в которой царил теперь только грубый таксистский обман, сгустилась в чекере. Мы проскочили мимо ответвления дороги, которое вело к туннелю Квинс-Манхеттен, мимо другого ответвления, ведущего к мосту Квинсборо, и теперь стремительное Гранд-шоссе уносило кэб в сторону от пересечения Тридцать пятой улицы и Лексинггон-авеню, куда моя пассажирка направлялась, -- в объезд, эдак кварталов на восемьдесят! Но осужденная не заявляла ходатайства о смягчении приговора. Раздавленная тяжестью своей вины, она молчала... 6. Оказавшись, наконец, на юго-восточном углу Парк-авеню и Сорок второй улицы, я, однако, так и не сподобился разглядеть, где именно расположены здесь авиакассы. Голова моя шла кругом... Я не видел ни домов, ни машин, ни суеты у входа в Центральный вокзал, бурлившей через дорогу от того места, где я стоял глубоко потрясенный: перед растянувшейся метров на двадцать шеренгой людей с чемоданами!.. Баулами... Дорожными чехлами для костюмов... Саквояжами... Рюкзаками... Построенный и готовый к отправке в аэропорт батальон... Волнительность момента заключалась не только в количестве клиентов или мест багажа, не только в том, что их было м н о --г о , но еще и в том, что кэб был лишь один -- мой! Усилием воли я заставил себя действовать! Открыл багажник и пружинисто шагнул к шеренге... Прохладный ветерок ласкал мое разгоряченное лицо; я расхаживал перед строем, как генерал, который намечает группу для стратегически важной разведки. Я задавал отрывистые вопросы: "Куда едем?". И тут же решал: "Подождите!.. Вы тоже должны подождать... А вы -- пройдите к машине!..". Большинство выстроившихся вдоль стены людей собиралось в "Ла-Гвардию"; их, естественно, я игнорировал, а выискивал -- "кеннедийцев"... Но мои жесты и голос с каждой секундой становились все менее уверенными, поскольку люди отвечали на "генеральские" вопросы как-то недоброжелательно, переглядываясь между собой, и в душу ко мне холодным червем вползло ощущение, что я совершаю нечто недозволенное... -- Куда ехать? -- спросил я очередного пассажира, однако, он вообще не ответил мне, а глядя в ту сторону, где я оставил кэб, как-то странно и вроде бы злорадно хихикнул. Я оглянулся. Перед моим чекером, широко расставив ноги, стоял полисмен и что-то писал в большом, удлиненном, как мне показалось, блокноте. --Что случилось, босс? -- вроде бы по-приятельски, стараясь скрыть сквозившую в голосе дрожь, спросил я. --Ничего особенного, -- в тон мне, по-приятельски, отвечал полисмен, не прерывая своего занятия. -- Дай мне, пожалуйста, свои права. --Вы выписываете мне штраф? -- не без удивления осведомился я. --Угу... --За что? Полицейский молча указал на знак "Остановка запрещена". --Но ведь я нахожусь возле своей машины, и вы вполне могли бы мне сказать... Я просто не заметил этот дурацкий знак... Полисмен вырвал из блокнота листок и вручил его мне, приговаривая: --Я видел,как ты подъехал. Я внимательно наблюдал за тобой. Я свидетель всего, что ты сейчас делал, -- закончил он многозначительно. Не чувствуя за собой никакого греха, я повысил голос: -- И какое же преступление я совершил? -- Ах, вот ты как разговариваешь! -- обозлился полицейский и, не возвращая мне права, снова принялся писать. На этот раз -- в другом блокноте. -- За что?! -- закричал я, понимая, что сейчас получу, уже получил второй штраф. В ответ полисмен пробурчал какое-то слово, но какое именно я не разобрал... -- Что это значит? -- спросил я. Он повторил, но я никогда прежде не слышал такого английского слова. Это была какая-то "ing"-овая форма: -- Вы просто надо мной издеваетесь! Я ничего не понимаю! -- А ты не волнуйся так, -- сладким голосом успокоил меня полисмен. -- Мы с тобой скоро опять увидимся, и ты все-все поймешь... -- Где это мы "увидимся"? -- В одном приятном учреждении. Ручаюсь: больше ты никогда так делать не будешь... --Не делать чего? -- Не прикидывайся! -- рявкнул полицейский. -- И учти: еще одно слово, и ты получишь третий талон... -- За что? -- За сигнал "НЕ РАБОТАЮ"... Теперь, наконец, у меня хватило ума заткнуться. Это мне было известно: кэбби, взявшему пассажира при включенном сигнале "НЕ РАБОТАЮ", полагается сто долларов... Уничтоженный, опустошенный, я осмотрелся и -- о боже -- что творилось вокруг!.. Одно за другим подкатывали к бровке такси, и кэбби, озираясь на полицейского, который был занят мной, кидались к людям у стены, хватали багаж и чуть ли не силой тащили клиентов в свои машины... Желтые осы расклевывали мой батальон... Однако же, едва на Парк-авеню показался автобус, как явно в связи с его появлением пассажиры стали выскакивать из желтых машин. Теперь они силой вырывали у таксистов свои пожитки и штурмовали автобус!.. На опустевшем перекрестке мы остались с полицейским вдвоем. Да, я нашел золотоносную жилу, но разрабатывать ее запрещал какой-то непонятный, не известный мне закон. Сукин сын кончил писать. -- Объяснить тебе, что надо делать с этими бумагами? -- Нет! -- сквозь боль сказал я своему палачу. -- Все, что только можно было, ты уже сделал. -- Не все, -- уточнил полицейский, имея в виду, что штраф за сигнал "НЕ РАБОТАЮ" он все же не выписал. Он ведь, свой в доску парень, вручил мне всего-навсего продолговатую повестку -- с красными, набранными, как заголовок, жирным шрифтом словами: "УГОЛОВНЫЙ СУД РАЙОНА МАНХЕТТЕН..." Глава десятая. ДО ПОЗДНЕГО ВЕЧЕРА. 17:00 -- 24:00 1. Обо всем на свете может забыть дурноватый, затурканный кэбби. В кои веки попросит его жена привезти из Манхеттена "что-нибудь вкусненькое", ну, к примеру, -- пирожное из немецкой кондитерской, жизнь тоскливую подсластить, а кэбби возьмет и забудет... Да что там -- капризы, лакомства! Не упомнит иной раз таксист и кой-чего поважнее: вовремя тормозные колодки заменить или добавить воды в радиатор. И знает же, какие могут быть последствия, а поди ж ты -- ни черта не держит дырявая память... На кнопку замка нажмет, дверцу захлопнет и кудахчет потом, как курица, -- ox! ax! -- бегает вокруг своего кэба, в который попасть не может: ключи-то внутри остались. И разве только ключи? Ногу свою в этой желтой тачке забудет "шеф" после двадцати посадок! Сколько раз, например, бывало: проторчишь час в очереди в той же "Ла-Гвардию"; два-три водителя, которые перед тобой стояли, уже загрузились, уехали, и надо бы подвинуть машину вперед, но в голове такая звенящая пустота, что ничего ты не видишь, не слышишь... Таксисты сзади покрикивают: "Эй, чекер!", уже разными там эпитетами меня награждают, диспетчер горластый из себя выходит: "Эй, 2V26, ты оглох?!". А я -- хоть бы хны. Ко мне это, вроде бы, не относится. Пока не подойдет кто-нибудь, не грохнет кулаком по крыше над самой головой -- тогда лишь я вспоминаю, что есть в Нью-Йорке только один желтый кэб с медальоном 2V26, тот самый, который я арендую. Что 2V26 -- это я... Обо всем, обо всем решительно забывает замученный кэбби: и когда в последний раз ел, и когда в последний раз заправлял бензобак с испорченной стрелкой, показывающей уровень горючего, но ни при каких обстоятельствах не запамятует таксист -- об одном... Даже если скат на шоссе взорвется, если врежется в столб или в другую машину -- выползет кэбби из-под обломков, поставит на ноги контуженного пассажира и скажет: "Мистер, с вас по счетчику -- 3.35", а потом уже все остальное: скорая помощь, полиция, кто виноват, кто прав... Так уж устроен кэбби, что не может забыть о деньгах. "Почему они такие?" -- часто думал я о своих товарищах, наблюдая, как преображаются они, прикасаясь к деньгам: получая ли с пассажира плату, отдавая ли, скрепя сердце, сдачу, пересчитывая ли в сотый раз на дню выручку; и клялся, и божился, что никогда, ни за что не стану таким!.. Но сейчас, отъехав от окаянного угла, чтобы тут же, метров через пятьдесят, застрять перед поворотом на Мэдисон-авеню в потоке обтекающих кэб пешеходов, почувствовал я, как мою шею трогает потихоньку петля: арендная плата... Я тоже -- не мог забыть о деньгах... И удерживая педалью тормоза рвущийся вперед, на людей, чекер, вспоминал не о золотоносной жиле (не успел я с этим бредом сжиться). Не о больших и легких деньгах думал я, а о малых и трудных -- хозяйкиных! "62.50 -- за сегодняшний день. Откуда их взять?" -- только это и было в мыслях... Светофор не успел переключиться, а я уж подсчитал всю наличность. Восемнадцать долларов набралось у меня до того, как я попал в "Кеннеди". Двадцать я получил за групповую поездку, организованную другом государства Израиль. Двадцать три по приговору Трибунала уплатила жена дантиста. У меня был 61 доллар, но ведь только меньшее из двух моих преступлений, совершенных под знаком "Остановка запрещена", полисмен оценил в 25 монет. Даже если и вовсе не думать об уголовном суде (хотя, для этого, наверное, нужно быть каким-то титаном духа) -- что у меня оставалось? Смешно сказать, деньги лежали в кармане, но на самом деле -- их не было... Часы на юго-западном углу Мэдисон-авеню показывали 4:35. После восьми с половиной часов труда мне предстояло начать рабочий день сызнова. Нужно было выбросить из головы все на свете и -- вламывать! Но я не мог... Мне хотелось поделиться с кем-то своей горестью. Хотелось, чтоб меня пожалели и хотелось фыркнуть в ответ на слова утешения: меня, мол, повестками в уголовный суд не запугаешь, не таковский!.. Вытерпеть нечто подобное могла бы только жена, но ей нельзя было даже позвонить. Потому что когда бы я ни позвонил ей с дороги, разговор получался один и тот же: жена спрашивала, цел ли я, цела ли машина и вслед за этим неожиданно, как ей казалось, говорила: "Знаешь, что? Плюнь на все и езжай домой!..". Светофор переключился на красный прямо перед моим носом, но я закончил поворот. Куда я ехал? Душа моя стремилась к жене и сыну, в нашу уютную кухню, а я направлялся к своим врагам, к сборищу русских кэбби под отелем "Мэдисон"... У кого еще мог я выяснить толком, что за слово написал полицейский в повестке? Узнать, чем эта повестка грозит? Спросить совета: как быть? Уж кто-кто, а эти прохвосты все в таких делах знают! Небось, каждое утро в "Кеннеди" похвалялись друг перед дружкой штрафными талонами. Этот накануне схлопотал сразу два, а тот -- три. И всегда одна песня: "Ни за что!". Овечки невинные!.. Меня ничуть не смущало то обстоятельство, что я сам получил сейчас и талон, и повестку. Ведь о себе-то я доподлинно знал -- НИ ЗА ЧТО!.. 2. Хотя ссора наша была и пустяшной, и давней, кошки скребли на душе, когда я подъезжал к "Мэдисону": как меня встретят? Почти вся гоп-компания была на месте: "Odessa corporation", "Fira corporation", "Padio corporation", "Taganka corporation", "Tbiliso corporation"... Я был готов продефилировать мимо своих недругов с независимым видом, но меня окликнули: -- Бублик! -- Пачиму тебя не было видно? Ты не работал? -- спросил Начальник. Вместо ответа я лишь махнул рукой. Это получалось помимо моей воли: я вел себя, как они... Алик-с-пятнышком привстал на бампере, высматривая мой чекер в хвосте очереди: -- Ты уже на гараж не пашешь? Ты -- купил? -- Он рентует, -- сказал Ежик. -- У моей сученьки... -- Как поживает Доктор? -- спросил я. -- Не "соскочил" еще? -- Куда он денется... -- А Узбек? -- Узбека что-то не видно... -- Давно уже, -- сказал Помидор, и все замолчали. Длинный Марик, заметив бумажки, которые я держал в руке, расплылся в улыбке. -- Бублик, ты получил штраф?! -- Ни за что дали, -- сказал я. -- Два! -- восхитился Марик. -- Совершенно ни за что!... -- "Остановка запрещена", -- довольно-таки бестактно заметил Ежик. -- Ты посмотри второй, -- сказал я, подчеркнуто игнорируя "архитектора" и обращаясь к Длинному Марику: -- Ты понимаешь, что там написано? -- "Инг"? -- принялся разбирать с конца Марик. -- "Тинг"?.. -- Бублик, наверное, сделал "абгемахт" хорошему чемодану, -- высказал предположение Алик-с-пятнышком, разобрав, в какое учреждение приглашает меня повестка, а Начальник деловито осведомился: -- Бублик, вы уже имеете гражданство? -- Тыц-грыц! -- огрызнулся я, но как-то не очень уверенно: гражданства у меня не было... -- В этой биладской странэ только настоящих бандитов в тюрьму нэ сажают, -- галантно сказал Начальник. Он давал понять, что даже если я и украл чемодан и меня посадят за это в тюрьму, -- в наших с ним отношениях ничего не изменится. "Гражданство", "тюрьма" -- чем больше меня пугали или дразнили (?) -- тем спокойнее становилось на душе. В конце концов, я ведь твердо знал, что ничего плохого не сделал. А раз так, то нечего мне и бояться! Ну, что мне, в самом деле могут сделать? На хвост соли насыпать? Я расскажу судье все, как оно в действительности было, и он, конечно же, поймет, что произошло недоразумение. С чувством какой-то своеобразной гордости по поводу того, что ни один из этих жуков не получал еще такой повестки, включил я "НЕ РАБОТАЮ" и -- поехал... Воспаленной краснотой цифр мерцали электронные часы над входом в банк -- 5:05. Сделать деньги, начав день так поздно, можно только при какой-то невероятной удаче и только -- в "Кеннеди". 3. Очередь кэбов у "Хилтона" ползла безостановочно: начался предвечерний час "пик". Впереди меня чекеров что-то не видно. Эх, если бы сеичас потребовался швейцару большой кэб... Не прошло и минуты, как раздался свисток, и я услышал: -- Чекер! Вильнул, выезжая из очереди и -- к подъезду! Гора чемоданов ждала меня. Втроем: швейцар, рассыльный и я начали погрузку. Чемоданы были большущие, но с них свисали бирки "AL ITALIA", и это придавало сил45... Только три места принял багажник. Только четыре приняло заднее сиденье. Мы уже загрузили весь чекер под самый потолок, но еще оставались какие-то коробки, сумки... Наконец управились. -- Gracio! -- прощебетала сухонькая, пожилая егоза в белых чулочках, усаживаясь рядом со мной между своими картонками. Прислуга в "Хилтоне" вышколенная, но даже у этих дрессированных лакеев вытянулись физиономии. Заплати моя пассажирка по пятерке швейцару и рассыльному за такую погрузку -- это было бы не слишком много. Но одному из них досталась лишь кривая улыбочка, а другому -- нежное "Gracio"... "Ну и стерва!" -- успел подумать я и услышал: -- Отель "Американа"! Честное слово, если бы она пошутила так, я сказал бы ей, что это ничуть не остроумно. Но она не шутила. Ей нужно было перевезти вещи в соседнюю гостиницу. Ни служащие "Хилтона", ни служащие "Американы" перевозить на тележках багаж постояльцев из отеля в отель не обязаны и меньше чем за двадцать долларов не подрядились бы. Чтобы сэкономить, разумница-синьора наняла мой кэб на расстояние в один квартал... Когда мы остановились у небоскреба "Американа", счетчик показывал 0.85. Я принялся вытаскивать из салона чемоданы, а дюжий швейцар, охая, крякая, доставлял их по одному к ступеням подъезда. Белые чулочки обежали вокруг чекера, синьора проверила, не забыто ли что на переднем сиденье, в салоне, в багажнике, и, как ни в чем ни бывало, обратилась ко мне: -- Quanta? -- Cinque, -- показал я растопыренную пятерню. И тут синьора стала визжать. Мгновенно сорвалась в крик: -- Швейцар! Но швейцар стоял рядом, обескураженный и безучастный, он ведь тоже рассчитывал получить пятерочку... На худенькой шейке набрякла лиловая жила: -- Полиция! Отчаявшись, что никто-никто не придет к ней на помощь, беззащитная женщина опустила руки и горько заплакала. Вокруг столпились люди. С трудом расталкивая их, ко мне протиснулся черный кэбби с рваным шрамом во всю щеку: -- Он хороший парень, я знаю его, -- взволнованно заговорил кэбби, обращаясь к публике и обнимая меня за плечи. -- Пойдем отсюда, пойдем... Я видел этого таксиста впервые; к горлу подступил комок. Что, кроме новых неприятностей, сулила мне еще одна встреча с полицией; вторая на дню?.. Мы ушли, провожаемые возмущенным гулом толпы: -- До чего эти подонки обнаглели, сладу с ними нет! -- А полиции никогда нет, когда нужно! Синьора в белых чулочках победила вымогателя-таксиста: она не уплатила мне даже выбитые на счетчике восемьдесят пять центов! 4. На том и кончились в тот день мои аэропорты, а денег было совсем мало, и нельзя было позвонить жене. Я ехал навстречу спускавшимся на город сумеркам -- в совсем другой Нью-Йорк, звавший меня огнями вечерних улиц. Въезжал я, однако, в этот фартовый для таксиста город озлобленным, угрюмым. "У-у, паразиты! -- бубнил я себе под нос. -- Повестками в уголовный суд разбрасываетесь! Багаж на мне из "Хилтона" в "Американу" возите! Я тоже теперь буду так. Я вам еще покажу..." Но ничего конкретнее -- кому именно и как отомстить -- придумать было невозможно... Единственное, что приходило на ум и что я решил бесповоротно -- ни в коем случае не отдавать "им" мешок с деньгами, который когда-то нагадала мне цыганка... Набитый пачками ассигнаций мешок виделся мне все явственней, и поглощенный вполне дегенеративной этой мечтой, я не обращал внимания на садившихся в кэб и выходивших из него пассажиров, автоматически выхватывал из обращенных ко мне слов адрес, крутил баранку и бросал чаевые в лежавшую рядом, на сиденье, таксистскую "кассу" -- коробку из-под сигар -- монетки и даже долларовые бумажки, от которых мои клиенты отказывались все чаще и чаще. "Спасибо!" -- звякали квотеры; "Большое спасибо!" -- шуршали бумажки. Меня захватывал и растворял в себе этот новый, другой Нью-Йорк... Не красотой своей, не мерцанием разноцветных огней погло-щает вечерний город таксиста. По двенадцати мостам и четырем туннелям остров Манхеттен покидали сотни тысяч машин, освобождая от заторов узкие улицы, раскрывая для меня широченные авеню, на которых теперь мой счетчик тикал куда резвее, чем днем... Все меньше автомобилей оставалось в городе, и все больше становилось в нем людей, которым требовалось такси. Да и клиенты в мой кэб садились сейчас иные. Утренняя поездка на такси для любого пассажира -- это начало дневных расходов. Ему еще предстоит платить и платить: за газету, за сигареты, за кофе, за ланч; а после работы надо заскочить в магазин, в аптеку. Да и за что, собственно, клиенту благодарить меня, когда я тащу его, еще полусонного, в водоворот дня? Совсем иное отношение к таксисту у пассажира вечернего. Я везу его прочь от дел, треволнений -- к домашнему очагу, и мелочь, которую он оставляет мне -- последний сегодня расход! И весело звякают монетки в коробке из-под сигар. -- Такси! Такси! -- звали меня все новые и новые доллары; деньги текли... У залитого светом подъезда трое джентльменов во фраках усаживают в мой кэб надменную, в норковой накидке старуху. -- Меня все так любят, -- пожаловалась она, едва мы остались вдвоем. -- По-моему, это совсем неплохо, -- отозвался я, уже подобревший, оттаявший... -- Меня приглашают на такие приемы! -- сокрушалась старуха. -- Обо мне заботятся такие люди... Кэб наполнился запахом виски. -- Пить в вашем возрасте, бабушка, надо поменьше, -- ворчу я, а она безутешно рыдает: -- И никто, никто не знает, кто я на самом деле... У светофора я оглянулся: -- А кто же вы? Старуха опустила унизанные кольцами руки, которые закрывали ее лицо, и жутким свистящим шепотом выдохнула: -- Я -- шпионка! Ни единой секунды не сомневался я, что она говорит правду. -- На кого же вы работаете? -- "На кого, на кого?" -- передразнила меня старуха. -- На правительство! На кого же еще... Ох, Америка! Здесь сторожевые овчарки виляют хвостами, когда их гладят прохожие; здесь осведомители, пропустив рюмочку, откровенничают с таксистами... Отправить бы тебя, бабка, на годик в Москву для повышения квалификации... -- Пошел! Скорее! Оборачиваюсь, но вместо лица вижу -- зад... -- Скорей! Ради Бога! -- умоляют меня обтянутые джинсами ягодицы. Взгромоздившись коленями на сиденье, пассажир буквально втиснулся в заднее стекло, всматриваясь: нет ли за ним погони? Нажимаю на газ, сворачиваю в какую-то улицу. -- Уфф! -- слышится вздох облегчения. -- Куда же вам все-таки нужно? Тычет деньги в стекло перегородки. Когда я успел ее захлопнуть? -- Открой, пожалуйста... Денег -- два доллара: -- Это все, что у меня есть! Несколько минут назад на платформе сабвея к женщине пристал хулиган. Мой пассажир вступился. Хулиган оставил женщину в покое, но сел в один вагон с заступником. На ближайшей остановке парень вышел из метро -- тот идет следом; хорошо, что подвернулось мое такси... Впрочем, обмозговывать приключение этого парня, уже покинувшего кэб, мне сейчас недосуг: чекер пересекает широкую площадь Шератон, но красные буквы на приборной панели подсказывают водителю: последний пассажир не захлопнул как следует дверцу. Улучив момент, я выскакиваю, захлопываю -- и к моим ногам падает какая-то трубочка... Пластмассовая... Что это?... На резиновом коврике пассажирского салона -- еще одна такая же. -- Бэй Ридж! -- Я туда не поеду. -- Поедешь... -- Нет, не поеду! Звонкая пощечина заставляет меня вздрогнуть, и пластмассовая трубочка -- обыкновенное бигуди -- выскальзывает из моих рук. Никакого участия в скандале я не принимал; и пощечина досталась не мне. Ссора происходила между двумя модно одетыми девушками, возникшими рядом с моей машиной в тот момент, когда я разглядел возле заднего сиденья забытую кем-то опрокинувшуюся хозяйственную кошелку, из которой на пол кэба сыпались трубочки бигуди... -- Ты хочешь, чтобы я поехала вместо тебя? -- шипит крупная, властная шатенка с полыхающими гневом глазами. -- Тогда ты так и скажи. Я -- поеду! -- Что ты! Что ты! Как ты могла такое подумать?! -- лепечет другая: тоненькая, нежная... Девушки стоят на тротуаре, я -- на проезжей части, и кошелка -- под шумок -- перекочевывает с заднего сиденья на переднее... -- Я была не в настроении, потому что ты была не в настроении, -- оправдывалась та, которая получила оплеуху, уже согласная на что угодно, только бы ее простили. Шатенка усадила присмиревшую подружку в кэб и поцеловала ее: -- Все будет хорошо, вот увидишь, -- сказала она, прощаясь, и мне стало не по себе от того, как прозвучало это обещание. 5. Пробираясь к Западному шоссе, я поглядывал на притаившуюся у моих ног кошелку и думал, что оставил ее в моем кэбе, конечно же, не парень, заступившийся за женщину в метро, и, разумеется, не подвыпившая осведомительница... Обнаружив в машине забытую вещь, таксист всегда определит, кто из клиентов ее оставил. Черная кошелка "дремала" на полу пассажирского салона уже, наверное, почти час. Ее не заметили ни девочка на роликовых коньках, ни пожилой потаскун с измазанным губной помадой ртом. Забыли кошелку в чекере "Лапушка" и "Солнышко", трогательная чета -- полтораста лет на двоих. Багаж их: два чемодана, два картонных ящика и обрывавший руки сетчатый мешок с апельсинами -- я погрузил в кэб возле Восточной Автобусной станции, а выгрузил, когда на счетчике было всего 1.55 -- перед входом в один из самых знаменитых и дорогих в Нью-Йорке жилых домов -- "Манхеттен Хаус". Пока швейцар тащил чемоданы, а я вслед за ним волочил, спотыкаясь, мешок, "Лапушка" семенила рядышком, приговаривая: "К лифту, пожалуйста, к лифту!" -- в моей голове никак не укладывалось: с какой целью везли мои пассажиры апельсины -- из Флориды? И почему эти весьма и весьма состоятельные люди добирались из аэропорта в город -- автобусом?.. И только когда я дотащил мешок до лифта, опустил его на пол и вернулся к своему чекеру и дело дошло, наконец, до живых денег и мне "за все про все": и за погрузку, и за разгрузку, и за поездку -- достался лишь огрызок второго, не доеденного счетчиком доллара, смекнул я, что апельсины в Майами, по-видимому, стоят дешевле, чем в ист-сайдовской лавке... Потертую же кошелку "Лапушка" держала на коленях до того момента, пока не принялась шарить сперва в дамской сумочке, потом в карманах кофты в поисках мелких купюр, а дать мне пятерку -- не решалась. Ей как-то спокойней было расплатиться с таксистом без сдачи. И потому, поставив кошелку на пол кэба, прислонив ее к заднему сиденью, старушка подскочила к мужу, руки которого были заняты картонными ящиками, залезла в карман его плаща -- осветилась! -- отдала мне два доллара и -- хлопнула дверцей!.. 6. Я уже выехал на Западное шоссе, вливавшееся в Бруклинский туннель, и, посматривая в зеркало на забившуюся в угол девушку, освещенную дрожащим светом туннельных ламп, думал: "Слоняется же глупое счастье по свету. Ну почему бы ему случайно не встретить меня?". Уже не раз обнаруживал я на заднем сиденье чекера знаки внимания заигрывавшей со мной фортуны: томительно пахнувшую духами серьгу; зеленый комочек, развернувшийся в моих руках в чудесную двадцатидолларовую ассигнацию; часы, которые и по сей день носит моя жена... Под насыпанными поверху бигуди, в недрах кошелки несомненно таилась какая-то ценность! Не зря же "Лапушка" не спускала кошелку с колен... -- Мы находимся на Бэй Ридж авеню, -- бросил я через плечо девушке, выруливая с шоссе. -- Куда именно вас отвезти? Вместо ответа девушка протянула мне бумажку с адресом. Она ехала по этому адресу впервые. На ночь глядя... Я разыскал указанную на бумажке Колониал-стрит, и в глубине проезда, тянувшегося между двумя рядами особняков, сразу увидел дом, куда должен был доставить пассажирку. На единственной освещенной веранде ее поджидала компания горластых бруклинских парней. Победными криками и поднятыми над головами в салюте бутылками с пивом встретили они появление моего чекера в тихой улице и всем скопом бросились к машине... Нужно было рвануть назад и увезти эту съежившуюся от страха девушку!.. Но в жизни так не бывает. Я был не рыцарем и не Джеймсом Бондом, а таксистом, развозившим клиентов за плату по счетчику плюс чаевые -- сколько дадут... Изогнувшись в шутовском поклоне под гогот дружков, один из парней распахнул дверцу чекера. Девушка ступила на асфальт и пошла к крыльцу. Казалось, она не замечала нетерпеливой своры, и похабное веселье -- стихло. Было слышно, как хрустит под ее шагами песок... и когда второй гаер жестом пригласил свою сверстницу пройти с освещенного крыльца -- в полумрак дома, его дружки почему-то замялись было в дверях, но тотчас опомнились -- и с гиканьем и толкотней повалили внутрь... -- Эй, сколько там тебе причитается? -- подтолкнул меня в плечо двадцатилетний детина, стоявший возле открытого моего окна с деньгами наготове. -- Держи! -- он спешил... Я принял деньги не пересчитывая; я тоже спешил. 7. Остановившись под фонарем на соседней улице, я запустил руку в кошелку -- под насыпанные поверху бигуди. Пальцы брезгливо отстранились от липкой баночки с кремом, оцарапались о щетку и вдруг ощутили какой-то металлический, круглый -- на ощупь не разберешь, что за предмет. Рука потянула находку наверх, и я увидел -- золотой браслет!.. Где-то неподалеку послышались голоса, шаги, и мой чекер эдаким подлецом, смываясь от прохожих, затрусил по мостовой, свернул за угол и снова остановился под фонарем... Впереди, у подножья холма, на который взбиралась горбатая улица, где-то совсем поблизости тихо шуршало невидимое шоссе, пролегавшее над утонувшим в темноте океаном... Если я сейчас выеду на это шоссе, то через четверть часа буду дома... Однако же нетерпеливая рука сама полезла в кошелку, углубилась по локоть и опять ухватила вещь-загадку: узкое, членистое, не имевшее ни конца, ни начала -- что такое?.. Но прежде чем удовлетворить нечистую свою пытливость, глаза скосились в боковое зеркало и, надо сказать, своевременно: к чекеру спешила какая-то парочка. И впускать людей в кэб было некстати, и удирать тоже нехорошо. Оба рослые, нарядные, они уже находились в двух шагах от машины, и я, против воли, засмотрелся на женщину. Она была так хороша, что я до сих пор помню покрой ее платья из тончайшего темно-фиолетового шелка и гордую голову в строгой прическе. -- В город! -- сказал мужчина, открывая дверцу. -- Вообще-то я уж в гараж собрался; выручку, вот, считал, -- сказал я. -- Да уж ладно... Целый вечер сегодня возил черт знает какую шваль. Знаете, как приятно, когда в машине -- нормальные люди. -- А мы не нормальные, -- сдержанно и серьезно отвечал мужчина. -- Семьдесят четвертая и Бродвей! -- добавила женщина: темные глаза глядели на меня в упор, не мигая... В отрезке Семьдесят четвертой улицы между Бродвеем и Западной авеню происходило какое-то празднество. Квартал был забит скоплением желтых кэбов и частных автомобилей, затесался среди них и шикарный лимузин. Женщины, выходя из машин, охорашивались; расторопные услужающие-"валеты" угоняли автомобили в гараж, но пробка не рассасывалась: публика все прибывала... Пара, которую я привез, покинула кэб, не дождавшись, пока мы доползем к полосатой, с выступавшей на тротуар будке, в которую входили люди. Поравнявшись наконец с будкой, я увидел крутую, уходящую в подвал лестницу, по которой следом за черной парочкой, следом за моей парой из Бэй Ридж чинно спускалась пышнотелая дама об руку с высоким худющим мальчишкой... Внезапно на лестнице возникло встречное движение: по ней поднималась девушка в серебряном комбинезоне, понукаемая выпроваживавшим ее то ли распорядителем, то ли рядовым вышибалой, повторявшим ей в спину: "Пожалуйста, пожалуйста..." -- Проститутка! -- взволнованно зашелестел тротуар... Полосатая будка служила входом в самый популярный нью-йоркский секс-клуб "Убежище Платона"... 8. Из-под зашевелившихся при движении пронырливой моей руки бигуди (они шевелились, словно комок оживших гусениц), выползла и легла ко мне на колени массивная, толщиной, наверное, с мизинец золотая цепь! Через равные, в два-три дюйма, отрезки в цепь были вставлены продолговатые пластинки, осыпанные зелеными камнями... Не успел я, однако, что называется, ахнуть, как рука моя ухватила на дне кошелки и вытащила -- опять золото! -- сотканный из золотых нитей, маленький, как бы игрушечный, ридикюль с изящным замочком. Какие сокровища, какие драгоценности могут храниться -- в золотом ридикюльчике?.. Трясущиеся пальцы справились наконец с замочком; я вытряхнул на ладонь какое-то невиданное ювелирное диво, созданное из жемчугов и розоватых кораллов, и передернулся от омерзения!.. Тьфу!.. Это были склизкие челюсти старой ведьмы. В этот муторный вечер какая-то непреодолимая сила толкала меня кружить и кружить по улицам... Какие-то люди садятся в кэб, куда-то я еду, еду... Нежное прощание у входа в отель "Наварра". Плешивый затылок ласкает лебединая рука; и вдруг хитро-хитро подзывает меня -- пальчиком... Пальчик выпрямляется: велит подождать... -- Отвезите меня в "Плазу". Нет, лучше в "Пьер"... -- Может, в "Хилтон"? -- ляпнул я. -- Только не в "Хилтон"! -- А почему?.. -- Там полицейских -- как собак нерезаных. Ах, вот оно что! Ай да хитрый пальчик... -- Как "бизнес"? -- Хорошо! -- весело откликается она, пересаживаясь на приставное сиденье, поближе. Минимум косметики, элегантная блузка... -- Что ж хорошего? -- недобро говорю я. -- А мне нравится! За час -- сто долларов. Добрый, ласковый; мне с ним было приятно... Потом -- прекрасный ужин; он меня пригласил. Уговаривал сейчас, чтобы мы вернулись в отель... -- А ты -- отказалась? -- Я не отказывалась. Но я сказала, что это будет стоить ему еще пятьдесят долларов... -- Что-то чересчур легко у тебя получается, -- говорю я. -- Сто долларов, пятьдесят долларов. Почему же красивые молодые женщины на углах предлагают себя за двадцатку? -- Потому что они -- дуры. -- А маньяки? Пьянь? Болезни? -- А я смотрю, с кем иду. -- И давно ты работаешь? -- Два года. -- А твой друг не отбирает у тебя деньги? Не бьет тебя? -- У меня есть только один друг -- это мой доллар! 9. Охранник, кемаривший за контрольным, оборудованным телеэкранами, пультом в пустом вестибюле "Манхеттен Хаус", едва увидев кошелку, сразу же понял, кто я. -- Мне отдашь или -- звонить хозяевам? -- Конечно, звони! -- Они уже, наверное, спят, -- замялся охранник. -- Вряд ли, -- с пафосом сказал я. И действительно, "Лапушка" не заставила себя ждать. В коротеньком полурасстегнутом халатике, сверкая голенькими ножками, покрытыми синими узлами вен, она выпорхнула из лифта и ринулась ко мне. -- Ой, как я вам благодарна!.. И тут наступила пренеприятнейшая минута: повернувшись ко мне спиной, хозяйка рылась в кошелке, проверяя ее содержимое. Нехорошие мысленки замерцали в моей голове... Однако результатами проверки "Лапушка" осталась довольна и подала мне -- доллар... Я оторопел: "Ну, пусть и браслет, и цепь, которые я вернул ей, вовсе и не золотые, -- подумал я, -- но зубы!.. Ведь если она живет в "Манхеттен Хаус" и, стало быть, платит за квартиру в месяц больше, чем я зарабатываю за год, -- сколько же, черт побери, стоят ее зубы?!.." Ни один пятак из "пожалованных" мне черными пассажирами не был до такой степени противен, как этот доллар. Глава одиннадцатая. НОЧЬ НАПРОЛЕТ 1. Одно из приятнейших на свете занятий -- рассказывать о себе! Все равно -- за обеденным столом или за письменным... Глотнешь коньячку ли, сочувственного ли внимания, прислушаешься ли к голосу взволнованной мысли и -- призадумаешься: эх, если бы все были такими, как я, какая ведь жизнь на земле наступила бы!.. Спешите, спешите, художники, к своим мольбертам! Возьмите графит или уголь, всмотритесь еще раз позорче в мое лицо, но прежде чем сделать первый штрих, постарайтесь прочувствовать всю, так сказать, ответственность момента: вы приступаете к портрету ЧЕСТНОГО ТРУЖЕНИКА, на плечах которого и держится наш мир: безумный, погрязший во грехе, готовый вот-вот рухнуть... Лучше всего, полагаю, изобразить меня выглядывающим из кабины чекера, колеса которого оторвались от мостовой и который воспарил на крыльях безупречной моей нравственности -- над Мэдисон или Парк-авеню, над запрудившей тротуар толпой отрицательных персонажей. Пусть всякий, кто взглянет на эту картину, без труда опознает в толпе и обманувшего меня китайца, и полисмена, записавшего меня в уголовные преступники, и синьору в белых чулочках, и всех недостойных моих пассажиров: и шпионку, и самодовольную проститутку, и развратников всех мастей; и, конечно же, сквалыгу-старушку, которой я возвратил ее вставные челюсти: раскаявшуюся, опустившуюся на колени и вымаливающую у "святого кэбби" прощение... И только одна подробность чуть-чуть смущает меня. Описывая свой длинный-длинный день таксиста, арендующего кэб (день, который еще далеко не закончен), я рассказал все в точности, как оно и было: и про жестокие условия аренды, и про то, как в поте лица добывает "водила"-арендатор каждый свой доллар; и про то, как, мечтая облегчить свою участь, открыл я "золотоносную жилу", а если о чем-то и умолчал, то всего лишь о какой-то пустяковой подробности, ни с какой стороны меня не характеризующей; о том, что с утра до полуночи (как и в предыдущие дни и месяцы, как и в последовавшие за ними годы) непрерывно и неутомимо оскорблял я сотни людей только потому, что они -- черные!.. Они стояли (и сегодня стоят), подзывая такси, на каждом перекрестке. Особенно много их становилось в часы "пик", но мой кэб проезжал мимо. За пятнадцать часов в моем чекере побывало сорок с лишним пассажиров; а сколько из них было черных? Ни одного! Могу сказать, положа руку на сердце: никакого проявления расизма в этом не было. Я делал то же самое, что и многие цветные таксисты. Мы избегали не людей с черной кожей, а опасной для кэбби поездки в "джунгли": в Южный Бронкс, в Браунсвиль, в Ист Нью-Йорк; мы избегали клиентов, которые не платят чаевых... Правдив ли такой ответ? Безусловно. Но и это -- не полная правда. Игнорируя черных, я вспоминал пацанов, которые облили меня водой и швырнули в мой кэб камнем; вспоминал свою поездку с черным солдатом в Джамайку и элегантную молодую мать семейства, которое я однажды вез после рок-концерта -- в дом со швейцаром на Двадцать пятой улице возле Лексингтон-авеню. Когда я сделал замечание ее сыну, облокотившемуся на полуоткрытое стекло (подросток мог повредить механизм, поднимающий и опускающий стекло), эта мамаша, наглотавшаяся дыма марихуаны, -- плюнула мне в лицо... Она не попала. Смачный плевок распластался на стекле, но вытирать его потом и со стекла было не очень приятно. Скажите: ну, что я должен был сделать? Плюнуть в ответ? Позвать полицию?.. Я наказал хамку так, что она до конца своих дней запомнила мою месть -- уехал, не получив денег... Однако же, все эти воспоминания, которыми я себя распалял, были опять-таки правдой однобокой... Как-то очень ловко отгонял я от себя мысли о черном кэбби, который всего-то несколько часов назад отмазал меня от скандала у отеля "Американа", куда я привез багаж из "Хилтона". Не всплыл почему-то в моей памяти и другой негр-таксист, который сказал мне: "Поезжай за мной!" после того, как я под скрежет зубов "забытого папы" пошел на разворот прямо перед носом его кэба у ангара TWA... Ни единой доброй мысли в связи с черными не промелькнуло в моей голове, пока я делал вид, что не замечаю их, и так продолжалось до самой полуночи... А когда пробила полночь, в тебе проснулась совесть? Нет, это было не так и совесть тут не при чем... 2. Разделавшись с кошелкой, отъехав от "Манхеттен Хаус", я не чувствовал себя ни раздавленным, ни обделенным судьбой. Я оставался тем, кем и был всю свою жизнь, что в России, что в Америке: беззаботным, веселым нищим! Тормознув у первой же попавшейся телефонной будки, раздумывал я: звонить или не звонить жене; да и деньги нужно было пересчитать; и тут привязалась ко мне черная девушка с виолончелью: пожалуйста да пожалуйста, отвезите меня домой... -- Куда? -- Сто восемнадцатая и Лексингтон. -- Не могу, -- сказал я. -- Моя смена кончилась, я должен возвращаться в Бруклин... Только этого мне не хватало: ехать ночью в восточный, самый опасный Гарлем. Вне зависимости от того, сообщили сегодня о том газеты или не сообщили, в восточном Гарлеме каждый Божий день с неотвратимостью захода солнца грабят бандюги беспечных, заехавших туда таксистов. Недели две назад на стоянке в "Ла-Гвардии" черный кэбби показывал мне изуродованный свой палец, с которого ночной пассажир -- "братишка" -- с мясом! -- сорвал серебряный перстень, а потом еще бил таксиста револьвером по голове за то, что беспрекословно отданная выручка составляла всего двадцать восемь долларов... К счастью, девушка с виолончелью так обиделась на меня, что объясняться с ней не пришлось. Она отвернулась и высматривала такси на Третьей авеню, а я тем временем считал деньги. День выдался неудачный, и за пятнадцать часов сделал я всего сто двадцать семь долларов; но это означало, что на сегодня с хозяйкой чекера я в расчете, что сожженный за день бензин оплачен, а штраф за остановку возле авиакасс покрыт... Правда, для себя я не заработал покамест и по два доллара в час; но не могу сказать, что эта мысль камнем давила на грудь!.. Какой там "камень"? Сто двадцать семь долларов -- ведь это же был для меня рекорд! Еще ни разу не зашибал я в течение одного дня такой суммы! Более того: если вспомнить, сколько времени, сил и нервов угробил я попусту (как и вчера, как и позавчера) -- на идиотскую "охоту" за пассажирами в аэропорты, -- становилось ясно, что свой рекорд я запросто сумею повторить и завтра, и послезавтра, причем для этого нужно только одно: задушить в себе нелепый азарт выискивания чемоданов. Если я буду брать всех клиентов подряд (или, как говорят старые кэбби, "подметать улицу"), сегодняшний рекорд станет ежедневной моей нормой. Три дня в неделю я буду работать на хозяйку, а три -- на себя. И даже в связи с повесткой в уголовный суд не чувствовал я себя подавленным, ибо, поостыв и спокойно во всем разобравшись, принял самое простое и самое разумное решение: поскольку я ни в чем не виноват, то мне вообще незачем являться на суд. А повестку, дрянную эту бумажонку, надо просто порвать и выбросить! Ну, что -- самое худшее -- могут сделать за неявку в суд порядочному человеку, который ничего такого не сделал? Ну, отберут таксистские права. И слава Богу! Жена будет счастлива... 3. Монету в автомат я уже опустил, а набрать номер не решался. Звонить нужно было раньше, а теперь неизвестно ведь: волнуется ли жена, бродит ли по квартире, не находя себе места, или -- уснула? Может, мой звонок вместо того, чтобы успокоить -- разбудит ее? -- Неужели нельзя истратить на меня пять минут вашего драгоценного времени?! -- снова пристала ко мне черная виолончелистка. -- Нет, нельзя! -- отрубил я. И поехал работать: пока открыты улицы, пока деньги -- текут... -- Большое спасибо, сэр! -- вдогонку крикнула девушка. Кисло мне от ее иронии. Но что это: на протяжении чуть ли не десяти кварталов Ист-Сайда, навстречу мне не поднялась ни одна рука. Странно. Ведь только что и десяти метров нельзя было проехать спокойно: меня рвали на части. Я свернул на Парк-авеню, она была пуста. Огромный город уснул внезапно, как заигравшийся ребенок. Я проверил Пятую авеню: свободные такси катили по ней сплошным потоком. Пассажиров не было. Ни белых, ни черных. Вон, у здания Библиотеки мужская фигура -- не подняла руку, нет, лишь шагнула к краю тротуара, и сразу к ней -- один кэб наперерез другому... Ночная гонка трудней и рискованней утренней, но меня словно кто-то подзуживал: я д о л ж е н выиграть хотя бы одного пассажира! Безлюден был Центральный вокзал, безлюдна Мэдисон-авеню. Часы показывали 12:20. На поиски клиента я положил себе десять минут. Найду, не найду -- в 12:30 я уезжаю домой. Я пересек Манхеттен по Сорок второй улице -- безрезультатно. Отель "Тьюдор" тоже уснул; спали танцульки и ресторанчики на Первой авеню... Еще десять минут. Дополнительных. Теперь уже точно -- последних!... 4. Я пережидал красный свет на углу Шестьдесят седьмой улицы, когда заметил, что к перекрестку приближается черная женщина с ребенком. Она еще не достигла края тротуара, может, ей вовсе и не нужно такси. Стая желтых акул, мчавшихся по авеню, была метрах в пятидесяти от меня, и я рванул с места, не дожидаясь переключения светофора -- только колеса взвизгнули... -- В Бруклин поедете? -- спросила женщина. Мальчик лет пяти, которого она держала за руку, засыпал стоя. -- Садитесь! -- буркнул я, вроде бы недовольный. Совсем необязательно докладывать ей, как мне повезло. Работа в городе все равно кончилась, а я поеду домой -- с включенным счетчиком. Вот вам и ответ на вопрос вопросов: какой пассажир самый лучший? Белый? Черный? В аэропорт?.. Лучше всех тот, кто едет туда, куда мне, таксисту, нужно. Но добра без худа не бывает: пассажирка в Бруклин оказалась сварливой, и мы -- поссорились. -- Вы знаете, где находится Хайленд-бульвар? -- спросила она. -- Приблизительно, -- ловчил я. -- А разве вы сами не знаете, где живете? -- Я не езжу домой на машине, -- раздраженно ответила женщина. -- Не волнуйтесь, все будет в порядке, -- примирительно сказал я: нельзя же было после всего потерять бруклинскую работу. -- Разыщем мы ваш бульвар. -- Ты будешь искать, а я -- платить? -- взъерепенилась черная: -- Имей в виду, больше десяти долларов ты с меня не получишь! -- 0'кей! -- сказал я. -- Десять так десять. Она унялась -- захныкал ребенок. Раздался шлепок. Мальчонка заревел вовсю. -- Зачем вы его бьете? -- не выдержал я, -- Разве он виноват, что ему давно пора спать? -- Вы такое слыхали?! -- заорала черная, словно в машине кроме нас были еще люди. -- Этот дурак будет учить меня, как мне обращаться с моим сыном... Мы находились на южной границе Манхеттена. Впереди аркадой тусклых фонарей вздыбился уходящий в Бруклин мост. Я подъехал к бровке: -- Дальше вы будете добираться без меня... -- Ты не имеешь права выбрасывать женщину с ребенком в час ночи посреди улицы, -- с угрозой сказала черная. Но я и не собирался так поступать. -- Я остановлю для вас другой кэб -- сказал я. -- На счетчике 3.85, -- напомнила она, намекая, что не даст мне ни цента. -- Хорошо. Все деньги вы заплатите тому дураку, который вас повезет. Стоило мне выйти из машины и поднять руку, как вплотную к моему чекеру подкатил кэб с включенным сигналом "НЕ РАБОТАЮ". -- В Бруклин! -- указал я на мост. Но таксист, по-моему, русский, на меня даже не глянул: он напряженно всматривался сквозь пыльное стекло: кто сидит в чекере. Всмотрелся и -- двинул на мост... Следующий кэбби поступил точно так же: остановился, всмот-релся, уехал.Третий, негр, вступил в переговоры: -- Куда она едет? -- В Бруклин. -- Бруклин большой... -- На счетчике 3.85, -- сказал я. -- Все деньги она заплатит тебе... Заманчивое обещание подействовало. Однако черный кэбби открыл заднюю дверцу моего чекера, переспросил у пассажирки адрес и -- направился к своей машине. -- Учти, -- крикнул я, -- в городе работы нет! Таксист обернулся. -- Я знаю, -- сказал он. -- Но я на Хайленд-бульвар не поеду... -- Скажи хоть, как туда добираться? -- Езжай по Атлантик-авеню, миль пять. Это где-то там... 5. Мост показался мне бесконечным, как нынешний вечер. На Атлантик-авеню за мостом я почему-то не попал, а очутился на фултон-стрит. Потом -- на какой-то Марси-авеню. Кругом не было ни души, но я знал, что мы находимся в черном гетто: слишком уж часто попадались вывески контор, которые в других местах редки -- "Размен чеков"46... -- Бродвей! -- обрадовалась моя пассажирка. -- Поворачивай! Посмотрели бы вы на этот, бруклинский, Бродвей! Вместо неба над ним -- грохочущая надземка. Мостовая изрыта такими колдобинами, что, если колесо попадет в одну из них, то там и останется... Кварталы трущоб с заколоченными окнами перемежаются кварталами сгоревших домов. Арендная плата в гетто настолько низкая, что домовладельцам выгоднее поджигать свои дома и получать страховку, чем сдавать квартиры внаем. -- Где-то здесь проходит Бушвик-авеню, -- сказала женщина. -- Нам нужно туда. Кажется, это справа... Я послушался, и мы опять потеряли дорогу. А на счетчике было уже тринадцать с лишним долларов. Внезапно окрестность ожила. На пустыре, окруженном развалинами, горели костры, резвились дети, гремела музыка. У костров громко разговаривали и смеялись черные оборванцы: то ли бездомные, то ли обитатели окрестных трущоб. А над всем этим адом царила вырвавшаяся из туч луна, заливавшая и руины, и пустырь, и лица призрачным, потусторонним светом... Шел уже семнадцатый час моего рабочего дня, и я думал: "Они коротают ночку у костров потому, что не устали за день. Они не идут спать потому, что утром им не нужно вставать на работу. И рассказывайте кому угодно, только не мне, об угрожающем проценте безработицы в черных районах. Водители требуются в любом гараже. Таксистские права оформляются в три дня. Потомственная клиентура офисов "Размен чеков" не желает работать!". Да, их прадеды были рабами. Но разве жизнь русских крепостных была светлей, чем жизнь американских негров? И тех, и других хозяева продавали, как скот. В России рабство было отменено в 1861, в Америке в 1864 году... И я не понимаю этой логики: "Меня считают человеком второго сорта, поэтому я хочу жить за счет тех, кто меня презирает..." Впитав вместе с материнским молоком философию потомственных люмпенов: "нам положено", вступит через несколько лет в жизнь и этот мальчик, которого мама лупцует за то, что среди ночи ему хочется спать и который был рожден на свет Божий лишь с той конкретной целью, чтобы увеличивался ежемесячный чек пособия его родительницы... Я протянул руку назад, и ребенок, выглядывавший из окошка перегородки, взял ее горячими влажными пальчиками. -- Давай отвезем твою маму домой, -- предложил я мальчишке, -- а ты оставайся. Будем жить в моем чекере, есть мороженное и сосиски. Скоро ты подрастешь и станешь кэбби, как я. Согласен? Мальчик тихонько засмеялся и осторожно отстранил от себя мою руку: Великий Соблазн... Грюкнуло приставное сиденье, я оглянулся. Мальчонка прижался к маме. Она улыбалась, наша ссора была забыта, мы ехали по бульвару Хайленд... -- Здесь! -- сказала пассажирка и протянула мне обещанную десятку. Но что за странное место выбрала эта женщина для остановки? Слева от нас был пустырь, справа -- заброшенный дом с заколоченными окнами. И только впереди, метрах в тридцати над застекленным вестибюлем, высилось многоэтажное жилое здание. Перед входом в него собралось несколько человек. На остановившийся поблизости кэб эти люди не обратили внимания. Они вроде бы расходились по домам. Одни исчезали по правую сторону от полосы света моих фар, другие -- по левую. Никакой торопливости в их движениях я не заметил, как и не придал значения тому, что ни один из них не направился -- в вестибюль... Почему мне вздумалось выйти из машины9 Вероятно, захотелось распрямиться или погладить на прощанье мальчишку. Опасности в ту минуту я не ощущал. Да, собственно, я и не вышел из кэба, а лишь открыл свою дверцу, чтобы выйти. Но едва я сделал это, как женщина с мальчонкой на руках злобно шепнула: -- Идиот! Смывайся отсюда! Идиот! -- Такси! -- Такси! -- раздалось одновременно с двух сторон. В темноте вспыхнул топот бегущих ног, но я успел захлопнуть дверцу и нажать на кнопку замка... Скачком покрыв последние метры, отделявшие ее от чекера, темная фигура, несомненно, уловила смысл судорожных моих движений, ибо не дернула защелкнутую изнутри дверцу, а обеими руками рванула вниз приоткрытое стекло. Но чекер уже набирал скорость... С непостижимой ловкостью тень оттолкнулась от кэба, изогнулась в воздухе -- и пропала в темноте... Через сколько минут я опомнился? Может, через две, а может, через десять. Помню только, что первое чувство, которое я осознал, было чрезвычайно легкомысленным: душу томил стыд... Стыд мужчины, которого оскорбила женщина. Хотя это ругательство ведь было моим спасением... Кэб стоял на Пенсильвания-авеню перед красным светофором. Стекло не сломалось, не треснуло, а лишь было опущено примерно на три четверти. Я осторожно покрутил ручку, регулировавшую положение стекла: оно не двигалось. Придется чинить, с досадой подумал я. Между тем Пенсильвания-авеню привела меня к Кольцевому шоссе. Теперь -- домой! Хватит на сегодня приключений... Однако дорога бежала в противоположную от моего дома сторону; вдоль нее вспыхивала цепочка огней, указывающая летчикам, как заходить на посадочную полосу, я уже различал контуры ангаров, складов, хранилищ горючего -- "Кеннеди"! 6. И стоянки, и вокзалы аэропорта были, конечно, пусты. Только у корпуса "National" стояли пять-шесть кэбов. Чего они тут дожидаются? Я постучал в окно последней машины: "Эй!" и только после этого разглядел, что кэбби, скрючившийся в неудобной позе на переднем сиденье, спит. Нужно было потихоньку улизнуть, но голова в надвинутой на глаза кепке уже приподнялась: -- Ну, чего орешь? -- с досадой сказал кэбби. -- Что тебе надо? -- Когда самолет? -- спросил я. Нужно же было что-нибудь спросить, раз я уж разбудил его. -- Какой еще самолет? Самолет придет утром. Мы спим здесь... Пристыженный, я поплелся к своему чекеру. Где-то я уже видел этого кэбби, слышал этот голос, этот акцент. Но нельзя же снова будить человека, чтобы спросить его: откуда я тебя знаю? -- Погоди! Дородная фигура с трудом выбиралась из гаражного "доджа": -- Эй, что ты тут, сукин сын, околачиваешься?!.. Албанец! Как мы обрадовались друг другу! -- Ты же бросил такси! -- шумел албанец, хлопая меня по спине. -- А разве ты -- не бросил? Кстати, почему ты на гаражной машине? Где "Тирана корпорейшн"? -- Не спрашивай! -- отмахнулся албанец. -- А ты -- купил? -- он постучал по крылу чекера. -- Арендую, -- сказал я. По таксистской привычке мы забрались в кэб. Албанец уселся на мое место, за руль, и сразу же обнаружил, что подъемник стекла испорчен. -- Это еще что такое! -- по-хозяйски прикрикнул на меня он. -- Сломалось, починю завтра... -- Почему -- завтра? Он открыл мой "бардачок", достал отвертку, сорвал с внутренней стороны дверцы ручку -- я обомлел! -- отколупнул дерматиновую обшивку, сунул руку в образовавшуюся щель -- стекло со стоном провалилось внутрь дверцы! -- но уже через минуту оно плавно, беззвучно поднималось и опускалось, словно так и было... Мы закурили, и еще не погасили наши сигареты, как я забыл и который теперь час, и о том, что так и не позвонил жене, и о том, что мне давно пора домой, поскольку ведь и завтра тоже нужно работать... 7. Весь этот год албанец играл. Удача только-только пришла к нему, когда мы встретились на Парк-авеню. Однажды друзья затащили его в притон, где играют в "бу-бу", в кости. У албанца были с собой сотни две или три, а через час он вышел на улицу с двумя тысячами в кармане, и после счастливого этого вечера -- не садился за руль такси. И к костям не притрагивался... Филиппинец и грек сражались за сотню долларов. Албанец ставил тысячу -- на грека. Грек выигрывал три удара подряд и получал триста долларов. Албанец же, рискнув лишь тысячей исходной ставки, после трех ударов уносил восемь тысяч! Взяв с собой детей и жену, он улетел в Европу. Дубровник, Афины, Париж... Один наезд в Монте-Карло, и все путешествие окуплено! Затем последовали поездки в Лас-Вегас, на Багамские острова -- нигде он не знал проигрыша, но по-настоящему везло ему только в Нью-Йорке, только в "бу-бу", в том самом притоне в Челси. Везло бешено, невероятно! Через месяц после покупки "Тирана корпорейшн" собравшейся наличности хватило на двухсемейный дом. Никаких банков, займов -- он выложил деньги на бочку! Нижнюю квартиру заняла семья албанца, верхнюю он отдал своим родителям. Персидские ковры, скандинавская мебель, ящики дорогих коньяков -- он расшвыривал деньги, а их становилось все больше и больше. Два ресторатора-китайца играли по пятьсот долларов партия. Он сделал два удара, рискнув пятью тысячами исходной ставки, и унес -- двадцать! В притоне его окружали легенды... Внезапно деньги исчезли. Пришлось заложить драгоценности, подаренные жене. Теперь семья жила на то, что привозили водители "Тирана корпорейшн". Этих денег с лихвой хватало на жизнь, но -- не на игру... Албанец стал осторожничать. Из тысячи долларов, которые еженедельно платили ему четверо кэбби, он половину оставлял жене, а половину уносил в притон. Пятьсот долларов легко превращались в тысячу. Но проклятая эта тысяча -- переходила в руки хозяев притона. Получалась какая-то чепуха: наступавшие все реже озарения интуиции он продавал за бесценок... Тот, кто вкусил крупной игры, не может вести мелкую... Проигран первый медальон и заложен -- за двадцать тысяч -- второй. Двадцать тысяч растаяли в три дня. Чтобы спасти последнее, пришлось заложить дом. На этот раз у албанца хватило выдержки сделать заем в банке. Однако ссуду он проиграл, а медальон не выкупил. По закладной нужно было выплачивать всего двести долларов в месяц, и албанец, работая, вполне сводил бы концы с концами. Но он уже не мог бросить игру. Все, что зарабатывал в гаражном кэбе, он относил в притон. Сто долларов запросто превращались в двести, двести -- в четыреста, а потом он спускался в метро, ехал в гараж и выпрашивал у диспетчера кэб на ночную смену... Он не видел ни жены, ни детей, ни родителей -- не смел показаться им на глаза. Как они выкручиваются, на какие средства живут -- не знал... -- Теперь надо терпеть и ждать, -- сказал албанец.. -- Ждать чего? -- Когда снова начнет везти... 8. На главной дороге аэропорта возникли желтые осы, и кто-то из проезжавших мимо водителей крикнул: -- Что вы тут чикаетесь! На "United" нет машин! Таксистский азарт мгновенно, до дрожи захватил меня. О том, чтоб ехать домой, теперь не могло быть и речи! Самолет пришел переполненный; было много пассажиров в Бруклин, куда мне хотелось попасть, но я получил мрачного черного парня, ехавшего в противоположный конец города, в Бронкс. Чтобы мне не пришлось потом выходить из машины среди ночи в каком-нибудь глухом закоулке Бронкса, я не стал открывать багажник, а втолкнул чемодан в салон. -- Мотель возле стадиона "Янки" знаете, сэр? "Сэр" -- это неплохо. По крайней мере, скандала не предвидится. Да и мотель возле стадиона я знал: рядом с шоссе, а главное, буквально в двух шагах от полицейского участка. Бояться было нечего. Зарядивший дождь лишь подбадривал меня, напоминая о том, как хорошо, как тепло и сухо -- в машине. Пухлая пачка денег приятно ласкала бедро. Когда я сброшу черного, у меня будет полтораста с лишним долларов!.. Чекер шел со скоростью миль сорок, не больше: переднее стекло то и дело захлестывало водой, которую поднимали обгонявшие меня машины. Мы уже давно оставили позади и Гранд-шоссе, и мост Трайборо, и ехали по Восемьдесят седьмой дороге, когда сизую муть захлестнутого водой стекла озарил вдруг зловещий рубиновый отсвет. Тормоз!.. Чекер пошел юзом; "дворники" смахнули муть со стекла, и рубиновый занавес превратился в два ярких красных огня над бамперами легковой машины, которая, визжа и виляя, остановилась посередине шоссе... В тот же миг правая передняя дверца машины распахнулась, и на дорогу выскочила женщина. Она метнулась к обочине и побежала вперед -- в глухую ночь, под проливным дождем... Бывают такие минуты, когда невозможно праздновать труса! Может, не будь на заднем сиденье этого черного парня, автомеханика из Алабамы, обращавшегося ко мне "сэр" и становившегося теперь свидетелем моего позора, я проехал бы мимо... Не знаю... Было очень страшно, но я вильнул вправо и оказался между остановившейся на шоссе машиной и -- бегущей женщиной. -- Сумасшедший, что ты делаешь?! -- закричал негр, но его страх придал мне смелости. Поравнявшись с женщиной, я нажал на тормоз. Повалился на сиденье, дотянулся до ручки и открыл дверцу: -- Садитесь! Фары той машины заливали кабину чекера светом. "Будут стрелять!" -- мелькнуло в голове, и, едва женщина оказалась рядом, я рванул вперед. Струйки воды текли по лицу женщины. Машина, из которой ей удалось бежать, не отставала от нас ни на метр. -- Что случилось? -- хриплым, чужим голосом спросил я; негр притих... -- Спасибо, -- сказала женщина. -- Скажите, черт побери, что случилось! Женщина всхлипнула. Промелькнул указатель "Стадион", мне пришлось съехать с шоссе на вспомогательную, совсем уж глухую дорогу, и опять застучало сердце: сейчас будут стрелять. Но никто не стрелял. Наконец показался полицейский участок, на крыльце его, под навесом -- несколько фигур в форменных дождевиках и фуражках. Останавливаясь у мотеля, я был уже совершенно спокоен. Негр заплатил 17 долларов и уволок чемодан, а женщина наградила меня двадцатидолларовой купюрой: -- Я восхищена вашим поступком! -- сказала она, но в ее интонации почему-то отчетливо слышалась фальшь... К мотелю подползла та, не страшная (в присутствии полицейских), машина. Из нее под дождь вышел человек моих лет, в костюме, при галстуке. Он смущенно улыбался, показывая, что намерения у него самые мирные. -- Добрый вечер, -- сказал он. Выглядело это так, словно он здоровался -- с чекером В роли агрессора неожиданно выступает моя пассажирка. Она выскакивает из кабины, хватает мужчину за галстук -- голова его мотается из стороны в сторону, -- и так же неожиданно дама возвращается в кэб: -- Отвезете меня в Бронксвиль? Еще бы -- не отвезу! Поездка за город -- это же двойная оплата! Сердце так и затрепетало: к моим 174 долларам добавится изрядный куш. Да я побью сегодня выручку всех врунов, которые только и ездят что в Филадельфию! 9. Часы показывали начало четвертого, когда мы свернули с шоссе Мэджор Диган в кромешную тьму предместья. Женщина указывала мне, как ехать. Дорогой она снова принялась меня благодарить. -- Рассказали бы лучше, что же все-таки произошло, -- ворчал я, распираемый гордостью. -- Рассказать вам день за днем все эти шестнадцать лет?! -- с пафосом ответила женщина, и мой геройский "подвиг" поблек... Больше я ни о чем пассажирку свою не расспрашивал. Однако же завершилась поездка за город -- еще одним разочарованием. Возле своего дома женщина опять раскрыла сумочку и демонстративно отдала мне все, что там было: три бумажки по доллару. А счетчик, включенный заново у полицейского участка, показывал 11.65... -- Мы находимся за городом, -- напомнил я пассажирке. -- Мне полагается 23.30. -- У меня нет больше денег! -- раздраженно ответила она и показала содержимое сумочки: скомканные салфетки, пудреницу и тюбик губной помады. -- Двадцать долларов я вам дала? И хватит! На том и закончили. Следовавшая за нами машина попятилась, выпуская мой чекер из узкого проезда, и я остался один... Выл ветер в невидимых кронах деревьев, лил дождь. Я спустился с холма и поднялся на холм. Вокруг -- ни единого огонька. "Какая прелесть, какая гадость! -- думал я. -- Закатила истерику, одарила подобравшего ее на шоссе кэбби, но тут же пожалела денег и захотела, чтобы я отработал их... И то -- ладно. Откуда только эта вспышка благородного негодования? И как теперь мне отсюда выбраться?.." Еще один подъем. Еще один спуск. Ночь и дождь. Что делать? Вдруг, ослепив меня, мимо промчалась машина, и царапавшая душу тревога спрятала коготки. Я развернулся, поехал следом, и вскоре из-за поворота выскочил щит с услужливой стрелкой и надписью: "Нью-Йорк"... Но до Нью-Йорка было далеко; дождь превратился в ливень. Фары моего чекера не пробивали серую стену. Включив аварийные огни, я полз по шоссе и лупил себя по щекам... Я пел. Орал. Курил. Двадцать два часа, проведенные за рулем, навалились на меня, и глаза -- закрывались... Машин вокруг становилось все больше и больше, над головой промелькнула тень моста Верразано. Если бы не дождь, отсюда был бы уже виден мой двадцатиэтажный дом с круглыми водонапорными башнями на крыше... Ледяной душ. Вестибюль. Мокрые туфли -- сброшены. Из спальни выглянуло чужое насупленное лицо жены. В моем кабинетике на диване -- постель. Это наказание, санкция. А мне так хотелось и повиниться, и объяснить, почему я не позвонил, и похвалиться небывалой -- 177 долларов! -- выручкой; и еще хотелось сказать жене заранее приготовленную, выпестованную в душе фразу: с таксистом, мол, когда он привозит домой такие деньги, случается за день столько всяких приключений, сколько с иными людьми не случается и за год. Я надел сухую майку и лег. Но сон отлетел. За окном стояла черная тишина. Дождь кончился, я не мог уснуть... Глава двенадцатая. ПИСЬМО С ТОГО СВЕТА 1. Так я и лежал, глядя в потолок, ни о чем не думая и не замечая, как мое тело постепенно наливается чем-то тяжелым... На стене, к которой, перевалившись через подлокотник дивана, прислонилась моя подушка, -- полки с книгами; у окна -- письменный стол... Почему мне неуютно среди вещей, к которым я так привык? Еще совсем недавно как-то само собой подразумевалось, что за этим столом, кроме однодневок-радиопрограмм, напишется и что-нибудь "настоящее": цикл рассказов или повесть -- о жизни здесь и там. Но теперь я стыжусь прежних честолюбивых фантазий, и вид чересчур громоздкого стола, неправомерно занимающего чуть ли не половину моей комнаты, -- вызывает досаду. Иное дело -- книги. Сказать по правде, за последний год не купил я ни одной; но и заброшенные, запылившиеся, убого оформленные, изданные ничтожными тиражами, -- нищим русским зарубежьем -- книги эти вызывают совершенно особое, непонятное ни американцу и никакому другому иностранцу -- щемящее чувство. Ни на одном другом языке, кроме русского, не написано столько книг, за которые их авторы -- заплатили своими жизнями... Вот тоненький сборник расстрелянного в застенке поэта, носившего одно с расстрелянным царем имя. А этого поэта расстреляли позднее... Еще томик стихов: Жизньупала.какзарница, Каквстаканводы-ресница, Изолгавшисьнакорню... Зачем автора этих строк нужно было швырнуть за колючую проволоку, где он в считанные недели сошел с ума и погиб? Зачем всадили пулю в затылок одному из самых изощренных в русской прозе стилистов? Зачем сунули в петлю поэтессу, стихи которой живы и по сей день? Вот она передо мной -- история великой литературы, созданной мучениками и заменившей религию миллионам таких, как я... 2. Светало; в комнате уже можно было читать, не зажигая лампы; и я подумал, что для книг, хотя их и не прибавилось с тех пор, как я стал водить такси, остается все меньше места на полках потому, что одну из них -- нижнюю, до которой я могу дотянуться рукой, не вставая с дивана, загромоздили кипы неразобранных бумаг, которые регулярно подкладывает и подкладывает в мой ящичек с надписью "Lobas" добросовестная библиотекарша. С каждой промелькнувшей в печати статьи, которая может пригодиться для программы "Хлеб наш насущный", она снимает копию и кладет в мой ящичек. И туда же -- каждый выпуск "Исследовательского бюллетеня", который готовят для радиожурналистов мюнхенские советологи. Попадают в мой ящичек и пухлые, неисповедимыми путями доходящие до нас оттуда "самиздатовские" рукописи. Читать их у меня нет времени, а выбрасывать -- как-то неловко: за каждой из этих рукописей -- растоптанная человеческая судьба... Решившись доверить свои мысли бумаге, "самиздатовские" авторы всегда сознают, что совершают шаг -- в пропасть. Что их будут искать и найдут. И тогда нагрянут обыски, допросы, тюремная психбольница или просто тюрьма... Именно такой вот автор и отстукал на свою погибель на машинке "Москва" -- шестьдесят с гаком страниц густого, через один интервал, текста, который я, поняв, что наверняка не усну, достал с полки и опустил на пол возле дивана; и никак еще не уверенный в том, что стану все это читать -- поднес к глазам первую страницу: "22 сентября в 9 часов 20 минут я вышел из нашего дома на Тарасовской улице N 8, -- кольнул, кольнул знакомый киевский адрес! -- и пошел к Ботаническому саду. Светило солнышко, на мне было легкое светло-серое пальто, сандалии. У здания пожарной команды стоял, загораживая мне дорогу, голубой "рафик". Я хотел его обойти, когда справа, со стороны пожарной команды, возник большеголовый и седовласый человек. И он сказал: -- Здравствуйте, Гелий Иванович. Садитесь, пожалуйста, в машину..." ...За тонкой перегородкой послышались шаги: из спальни -- в ванную, из ванной -- в кухню. Это поднялась жена; она теперь училась в Манхеттене на курсах операторов электронных машин. Я лежал в своем кабинетике. В своей бруклинской квартире. И читал рукопись одного из старых киевских приятелей, о котором знал совершенно точно, что его уже нет в живых... Примерно с полгода назад -- или больше? -- сюда, в Нью-Йорк, дошло известие, что Гелий Снегирев, помилованный советским правительством, чем-то заболел и умер. Что похоронен он на Байковом кладбище. На том же самом, где похоронена и моя мать. Это было письмо -- с того света!.. 3. Впрочем отпечатанный на машинке "Москва" текст меньше всего напоминал заявку на "фильм ужасов". Голубенький "рафик" все ехал и ехал по улицам, хорошо знакомым мне с детства... "Вывернули на Владимирскую". Значит, из окна Гелию были видны красные колонны Университета; потом -- музей Ленина, где меня когда-то принимали в пионеры... Да, вот и Гелий упоминает, что из окна "рафика" увидел этот самый музей, затем ресторан "Лейпциг" и наконец серое здание КГБ, почему-то всегда укрытое строительными лесами: "Повернули на Ирининскую, заехали в ворота и -- приехали!". Будничный тон рассказа как бы приглашал "на экскурсию" -- внутрь зловещего здания, куда был доставлен арестованный диссидент... "Начали обыск. Какие-то бумаги и подписи -- хотя нет, без подписей, я сразу же заявил, что подписывать ничего не буду. Понятые. Какое-то начальство, которое произнесло: "Да, Гелий Иванович, вы изрядное ведро грязи вылили на нас и тут, внутри, и там, за рубежом". Потом меня повели через двор, завели в двухэтажное здание, в маленькой каморке обшмонали уже донага... Коридор, лестница, коридор, в руках у меня два матраца, лязг замков и -- камера. Сосед: чернявый, симпатичный. Я плохо помнил все эти первые минуты, а он, Иван Иваныч, мне потом рассказывал: я походил, осмотрелся, оценил наблещенный паркет и высоту до потолка, метров около пяти (до революции здесь был то ли дешевый отель, то ли бордель), присмотрелся к нему, к соседу, и сказал: "О, здесь можно жить, красота!". И, придвинув лицо к нему вплотную, заговорщицки бормотнул: "Так что, "подсадной"? Ну-ну!.." Был он "подсадным" или нет -- не знаю, как не уверен, что "работал" со мной и второй мой сосед -- Григорий Тимофеевич. Черт их разберет... Ну, вот. И потекла жизнь -- да, жить можно, красота! И с первых же дней я стал сочинять вирши..." "Одна милая дама дала мне совет. "Если вам суждено в самом деле тюрьма, Сочиняйте стихи там, хоть и не поэт. Помогает, от многих слыхала сама..." Я тогда усмехнулся, теперь же, в тюрьме, Тот совет ее вспомнил и кланяюсь ей: Очень трудно, наверно, было бы мне, Не засядь я за вирши с первых же дней..." Ох, Гелий! -- подумал я, вспоминая, как он, сорокалетний, женатый (такой же, как и большинство киношников и журналистов -- пьянчуга), влюбился в молоденькую, чуть ли не вдвое моложе его студенточку, как охаживал ее и в конце концов женился на ней. С годами, однако, студенточка стала настоящей советской мадам и ушла от мужа, исключенного из Союза писателей за антисоветские взгляды... Но неугомонный "Гаврила" -- уже лишенный средств к существованию, уже изгой, которого вчерашние знакомые при встречах на улице "не узнавали", уже без пяти минут арестант, за которым неотступно следовали филеры -- снова влюбился. И снова женился! И вот, пожалуйста: даже в следственной тюрьме КГБ у него на уме -- дамы... Я перелистал страниц десять стихов, сочиняя которые заключенный лечил тюремную тоску: ученических, косноязычных, читать их было неинтересно... И уже вскоре после того, как окунулся в эту рукопись едва ли не с трепетом, я довольно бегло ее просматривал... "С самого начала я завел со следователем весьма странные отношения: не здоровался, хамил, а в устных и письменных ответах (все ответы в протоколах допросов писал своей рукой) остроумничал и изгилялся, как мог...." Действительно, странные отношения... На первый же допрос Гелий входит в кабинет следователя, капитана госбезопасности, напевая модную песенку: Я его оскорбил. Я сказал: "Капитан, Никогда ты не станешь майором!.." Это он -- со значением, в том смысле, что "большеголовый и седовласый" капитан Слобоженюк на нем, на его деле, майорской звезды не заработает. Но еще неожиданней -- реакция гебиста. Что же -- он? Кулаком по столу? Отнять курево, лишить передач, прогулки? Не только ведь офицерский гонор побуждает обломать наглецу рога -- служба такая. Не получишь необходимых показаний -- какая уж там звезда?! Долго ли строгому начальнику вытурить седого капитана -- на пенсию? И тем не менее капитан не вызверился, а только напомнил развязному остряку, дескать, вы, Гелий Иванович, как-никак находитесь в серьезном учреждении, и песенки распевать на допросах у нас не положено. Да еще вроде бы пожаловался (?) заключенному на свой хомут: -- С меня за это, знаете, как стружку снимут?!.. Впрочем, ничего невообразимого не было в том, что Гелия поручили такому захудалому, не вышедшему в чины гебисту. Ибо какой еще выдающийся контрразведчик требовался для дознания по делу, основное обвинение по которому именно в том и заключалось, что преступник не желал скрывать свои преступные мысли: "Ваша конституция -- ложь от начала и до конца!.." И если диссиденту поначалу могло что-нибудь показаться необычным в его простоватом и незлобивом по натуре следователе, то -- лишь степень бесцветности этого чиновника, который постоянно, изо дня в день бубнил одно и то же: "Да, Гелий Иванович, именно так у нас и положено" или "Нет, Гелий Иванович, так у нас не положено..." Однако же изумляться, даваться диву тоже особого повода не было: обычный продукт советской системы -- ничтожество, каких полно и в Союзе писателей, и на любой киностудии, и, по-видимому, -- в КГБ... 4. Порой, правда. Гелию казалось, что следователь прикидывается эдаким дураковатым бюрократом, "дубогрызом"; хотя, если вдуматься, то с какой, собственно, целью гебист мог взяться играть такую, чуть ли не комедийную, роль?.. Гелий обращался с жалким этим капитаном именно так, как тот заслуживал, не отказывая себе в удовольствии при случае и подразнить следователя: -- "Скажите, капитан, вас при входе на работу и про уходе обыскивают? -- С чего вы взяли? Нет, конечно. -- Неправда, еще как шмонают!.. -- Что за глупости? -- А вот и не глупости. Меня по дороге к вам на допрос и от вас -- шмонают. -- Так это же не меня обыскивают, а вас. -- А вы подумайте: меня ведут к вам и кроме вас я ни с кем не общаюсь. За мной следит вертухай... Значит, шмонают -- вас: или я вам что-то несу или вы мне что-то вручили. Разве не так? Вас обыскивают, вас! Следователь со скрипом посмеялся: -- Шутник вы. Гелий Иванович"... Однажды на допросе раскапризничавшийся заключенный схватил со стола лист протокола, изорвал его в клочки и швырнул в мусорную корзину... Лицо следователя сделалось каменным. Всему есть свой предел; нашла коса на камень! Офицер молча встал, шагнул к бронированному сейфу, открыл его и достал... Содрогнулся Гелий, не понял сразу... Однако в руках следователя оказался всего лишь навсего -- флакон канцелярского клея. Все так же молча седая голова нырнула в мусорную корзину, капитан тщательно собрал ошметки, разложил их на столе и стал подклеивать. И лишь закончив кропотливую эту работу, сказал: -- Как же вы так, Гелий Иванович? Культурный человек, а такое себе разрешаете? Протокол, хоть и не подписанный, есть документ. С меня за ваши "художества" начальство спросит, и крепко спросит! Неловко сделалось Гелию за свою выходку: вовсе не имел он в виду унижать пожилого человека; и, полуизвиняясь, заключенный пробормотал: что же вы, мол, меня не предупредили? Я уж не стал бы... 5. Совершенно, необъяснимым однако, в записках Гелия выглядело то, что "странные отношения" сложились у него, оказывается, не только со следователем, а со всеми, решительно со всеми, кто окружал его во внутренней тюрьме КГБ... Прощупывают два надзирателя-прапорщика грязные носки заключенного, резинку в его кальсонах, а писатель, кинорежиссер -- барин -- колет им глаза: -- До какой же мерзкой ерунды опустились вы, хлопцы!.. А бравые прапорщики в ответ -- ни звука. Скушали. А дальше -- больше. Обнаружив во время очередного обыска упомянутые уже стихи (и не просто так -- стихи, а зашифрованные!), надзиратели поначалу отложили их в сторону, но потом к тетрадке не прикоснулись и даже не доложили о своей находке наверх, поскольку история эти никакого продолжения не имела... С нескрываемой симпатией относился к диссиденту и главный следователь Управления, полковник Туркин: "обаятельный, умница" -- эпитеты Гелия... На допросах полковник появлялся нечасто, но, если и заглядывал, то, прежде всего, справлялся не о ходе следствия, а о самочувствии заключенного, причем -- не вообще, из вежливости, а входил в детали: не шалит ли сердчишко? Не мучает ли бессонница? И даже такое: не сверлит ли геморройчик? Это, знаете ли, препротивная штука, многих в тюрьме беспокоит... Но, пожалуй, лучше всех относился к Гелию начальник тюрьмы, подполковник Сапожников, хотя лично ему этот заключенный изрядно въелся в печенки. Седьмого ноября, в праздник, когда по всей стране руководство взыскивает с блюстителей порядка за любое "че-пе" особенно строго, Гелий закричал в прогулочном дворике, что призывает всех политических узников встретить годовщину Октября голодовкой протеста!.. Произошло это на девятый день голодовки самого Гелия. В глазах у него потемнело, он потерял сознание, упал, и был доставлен в камеру на руках надзирателей... В советской тюрьме за подобное нарушение полагается, уж как минимум, карцер; но подполковник Сапожников нашел возможным применить более мягкую меру... "... через два дня, когда я лежал с голым задом в медкабинете и в меня насильно заливали питательную клизму, пришел начальник тюрьмы и, обращаясь к моей отощавшей заднице, огласил приказ об объявлении мне выговора за нарушение дисциплины..." Как говорится, и смех, и грех: человек добровольно идет на каторгу, а начальник одной из самых страшных советских тюрем (зверюга ведь должен быть!) журит его -- выговором в приказе... За стеной опять послышались шаги. Из комнаты сына -- в ванную, из ванной -- в кухню... Ойкнула и зашуршала осколками по линолеуму бывшая тарелка или чашка. Потом в квартире стало тихо, как в могиле. Я читал, уже ничего не пропуская... 6. За окном струился снежок, приближался Новый год и, забыв о мелких личных обидах, седовласый капитан, которому, кроме неприятностей, дело Гелия и впрямь ничего не сулило, завел со своим подследственным разговор по душам: о некоторых веяниях в определенных сферах... Гуманные веяния эти поощряли применение закона, согласно которому чистосердечное раскаяния иногда вознаграждается полным помилованием. В особенности -- на стадии следствия... Тогда и с жены, которая помогала -- ведь помогала! -- распространять клеветнические материалы и которая в любой день могла оказаться за решеткой, -- тоже спадут обвинения... "Что? Много шуму "за бугром"? Надо бы нейтрализовать?" -- поддел следователя Гелий. "Да. Не мешало бы нейтрализовать, -- признался следователь. -- Подумайте, Гелий Иванович". И тут вдруг надменный, насмешливый диссидент пообещал подумать!.. Капитан не мог поверить собственным ушам. И поверил только тогда, когда понял: в обмен на туманное свое обещание заключенный -- клянчит поблажку. Гелию и его сокамернику вздумалось устроить в тюрьме на Новый год -- елочку... Конечно же, заключенный играл с капитаном, как кошка с мышкой, но дураковатый капитан клюнул на удочку и не только разрешил неслыханное в следственном изоляторе КГБ баловство, а собственноручно принес заключенным две или три пахнущие смолой и морозом хвойные ветки. И уж чтоб все было честь по чести, позволил арестантам сделать елочные игрушки из фольги от полученных в передаче плавленых сырков. И еще приказал гебист бессонным вертухаям -- не заметить, что Гелий и его сокамерник "тайно" готовят (в мыльнице?) -- из хлеба, сахару и воды по глотку хмельной бражки, чтоб чокнуться ею в новогоднюю ночь!.. Получив свою копеечную радость, Гелий на первом же после праздника допросе высокомерно заявил, что ни на какие сделки с органами не пойдет. "Этого не будет. Забудьте!". "А зря вы, Гелий Иванович, -- негромко процедил капитан. -- Был бы совсем другой разговор". Но у добродушного следователя и в мыслях не было мстить хитровану, хотя одного телефонного звонка из укрытого строительными лесами здания было бы достаточно, чтобы искалечить жизнь сыновьям Гелия... "... допросы к февралю стали редки, все уже было обспрошено и на все мною было нагло и находчиво отвечено, но следователь обязан был два раза в неделю вызывать меня на допросы, и где-то двадцатого февраля я отказался ходить в следственный корпус. И опять, как во время голодовки, он стал приходить для допросов в следственный изолятор..." Ну, и о чем же беседовал капитан с Гелием, если все уже было обспрошено и на все -- отвечено? Да так, ни о чем... Странные отношения следователя с подследственным развивались; вот они и болтали о всякой всячине... Например, Гелий рассказывал свои тюремные сны... Иногда грустные, иногда смешные... И следователь выслушивал подобную чепуху? О, с полнейшим вниманием!.. Уже потом, почти ослепший, лишенный возможности перечитать написанное слово, уже задыхаясь в предсмертной тоске, Гелий, спохватившись, с недоумением заметит об одном из этих снов: "Вещий он был, что ли?.." 7. В ту ночь заключенному снова снилась тюрьма. Кабинет следователя, привычный вид из окна -- каменный колодец. Нет, не совсем так! Во сне внутренний двор тюрьмы открылся Гелию в необычном смещенном ракурсе, и это смещение позволило увидеть подворотню -- уводящий на волю туннель. Выпуская голубенький "рафик", тот самый, в котором пять месяцев назад сюда привезли Гелия, ворота тюремного двора распахнулись, а за ними -- залитый солнцем тротуар, прохожие!.. Вдруг за спиной раздается вкрадчивый голос, Гелий оглядывается: рядом стоит полковник Туркин. Он весел и со смехом объявляет заключенному, что тот -- свободен. Гелий видит себя за воротами тюрьмы, но шагнуть к людной улице -- не смеет... Он боится встретить жену, друзей... Даже во сне Гелию ясно: они непременно спросят, почему его выпустили? И что же он объяснит?.. Как докажет, что никого не предал, не стал подлецом?! Ужас обвивает горло, Гелий бежит назад и умоляет вертухая впустить его обратно в тюрьму: Мне к себе! Мне к себе, к себе! Мне в СИЗО47! Мне в СИЗО Ка-Гэ-Бэ! Моя камера там пуста! Моя койка не занята! Мне на волю не по пути! Пропусти... отпусти... пусти!!! "И тут я проснулся с воплем "Пусти-и-и!". И, как говорится, в холодном поту..." Это было совершеннейшая идиллия: на допросах заключенный читал стихи, а следователь -- слушал... "Второго марта я досыпал бессонную ночь, когда стукнуло, грюкнуло, потом лязгнуло и в камеру вошел подполковник Сапожников. Я давно объяснил, что не встаю в его присутствии, и только повернулся и поглядел. Он подошел к койке, по-братски положил мне руку на плечо и сказал: -- Гелий Иванович, на этот раз вам все-таки придется встать. Собирайтесь в больницу..." Я читал записки Гелия, и от всей этой идиллии с решетками на окнах, минут духовной близости со следователем, забот доброго полковника и по-братски положенной на плечо руки начальника тюрьмы -- веяло на меня чем-то таким, что мороз пробегал по коже... Я отложил рукопись, не дочитав ее до конца. Дон Кихот... Ни дать, ни взять: Дон Кихот!.. Вступил он, правда, в бой не с ветряными мельницами, а со злом реальным, могущественным; но выбитый из седла, отрекся от лучшего, что совершил в своей жизни, и тогда жизнь его, лишенная смысла, оборвалась... Жаль, конечно, но ведь иначе и быть не могло... Сто подробностей, которые я только что вычитал, не изменили уже сложившийся в моем сознании стереотип образа и судьбы Гелия Снегирева. Начинался новый день, который мне предстояло пережить в своей жизни Часы показывали без четверти восемь В кухне зазвонил телефон. Кому еще, черт побери, понадобился я с утра пораньше?!.. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Глава тринадцатая. САМОЕ ЯРКОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ 1. А телефон все звонил и звонил... Едва я только заслышал его, дисциплинированное мое сознание тотчас же отдало телу команду: "Встать!", но тело -- не подчинилось. То тяжелое, чем полнились мышцы плеч и спины, было свинцовым изнеможением вчерашнего, двадцатидвухчасового рабочего дня... Вчера мне казалось, что эти часы пролетели совсем незаметно, а усталости я, пока крутил баранку, и в самом деле не ощущал. Сейчас, однако, я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой... Телефон, между тем, умолк... Человек свободный, никем не понукаемый, я мог валяться на диване, сколько мне заблагорассудится. Мог вообще не поехать на работу, устроить себе внеочередное воскресенье. Я так и решил: сегодня -- день отдыха. Заслуженного и необходимого. Единственное, что я должен сделать, это переставить чекер на другую сторону улицы. Иначе в восемь часов его ветровое стекло украсит штрафной талон. Допустить этого никак нельзя и, стало быть, нужно подниматься. Первым делом я выглянул в окно. Чекер не угнали: желтый его капот высовывался из-за здоровенного мусорного бака, возле которого я на рассвете поставил свой кэб, поближе к входу в дом. На кухонном столе, придавленная сахарницей, -- пачечка влажных зеленых бумажек. Деньги на видном месте положены с умыслом: чтоб жена и сын, прежде чем уйти утром из дому, пересчитали бы их vr узнали о моем -- 177 долларов! -- рекорде... Однако же пачечка моя выглядит, вроде бы, похудевшей. Со вздохом извлек я из-под сахарницы деньги, пересчитал их и вздохнул еще раз: 154... Значит, двадцатку взяла жена, а три доллара -- сын. Я знал, что жена бережет мои таксистские деньги, что она до сих пор носит привезенное из Союза пальто. Что мотовство сына пока ограничивается лишним куском пиццы, билетом в кино. Мне не в чем было упрекнуть своих иждивенцев, но денег все-таки было жалко... Вспомнил я и о повестке в уголовный суд. Нет, я ее не порвал и не выбросил, трезво рассудив, что утро вечера мудренее. И теперь, разыскав изжеванную, сырую бумажку, снял с полки англо-русский словарь и принялся за поиски неразборчиво вписанного термина, определявшего состав моего "преступления"..."S" -- с трудом разбирал я каракули полицейского; "О", потом, вроде бы, "L". Вскоре я убедился, что слова, начинающегося на "SOL" с окончанием "ING" в словаре нет, но в конце концов отыскал глагол, основа которого совпадала по орфографии со словом в повестке. Однако же смысловые значения этого глагола никак не вязались со вчерашним происшествием: "выпрашивать подаяние; приставать к мужчинам. "Ее обвиняли в том, что она приставала к мужчинам на улице"; подстрекать население к бунту..." Да ведь это просто потрясающе! -- обрадовался я. -- И как здорово, что не выбросил я сгоряча повестку. Нет, я непременно приду в суд в назначенное время! (Мне даже досадно стало, что разбирательство состоится аж через месяц). В отглаженном костюме, в начищенной до блеска обуви, я войду в зал заседаний и, обуздав благородное свое негодование, бесстрастным тоном расскажу все подробно о том, что в действительности произошло, а, закончив, в упор спрошу полисмена: "Так в чем же все-таки вы меня обвиняете? В том, что я "выпрашивал подаяние"? Или в том, что я "подстрекал население к бунту"? О, это будет та еще сцена! И если кому-то и вправду следует не на шутку опасаться предстоящего суда, так уж, наверное, этому болвану в полицейской форме. Вот кому даст судья прикурить!.. 2. Шаркая по полу чужими ватными ногами, я добрался до ванной. Если бы жена не постелила мне вчера на диване, я, может, заставил бы себя встать под душ. Сейчас, однако, в моем распоряжении оставались считанные минуты. Чужая, вспухшая будто от пьянства, физиономия с красными глазами глянула из зеркала. Нужно было хоть как-то умыться, но донести пригоршню воды до лица я не мог: левая рука дрожала. Опять грянул телефон: -- Извини, что разбудила, -- сказала жена. -- Ты меня не разбудила, я уже встал... -- Ты не забыл, что нужно переставить машину? Я звоню уже второй раз. -- Я был в ванной, -- сказал я. -- Ты отдаешь себе отчет в том, когда ты вернулся домой? -- жена старалась, чтоб в ее упреке не прозвучала нотка раздражения. -- Я же чуть с ума не сошла... -- Так получилось, -- сказал я, натягивая непросохшие джинсы. -- Пожалуйста, не вздумай сегодня '^иботать, -- попросила жена. Меньше всего горел я сейчас желанием вкалывать. Однако в том, что жена взяла из привезенных накануне денег двадцать долларов, а теперь уговаривала меня отдохнуть, побыть дома, было какое-то противоречие... Я сунул ключи в карман и захлопнул входную дверь... 3. Из оставшихся 154 долларов около двадцати уйдет на заправку, думал я под жужжание лифта. 62.50 принадлежит хозяйке. Но, если устроить сегодня выходной, этот долг удвоится. За то, что чекер целый день простоит под окном, мне придется уплатить деньгами, которые я привез домой накануне. Если пойти на это, получится, что за двадцать два часа я заработал -- девять долларов... Я был совершенно свободным человеком, хозяином самому себе. Но какой хозяин мог бы заставить меня, не спавшего ни минуты, снова сеть за руль?!.. Впрочем, я и не собирался выкинуть сейчас такой номер. Я решил поступить разумно: переставлю машину, вернусь, выкупаюсь, подремлю, а где-то после полудня... Прокуренные легкие с наслаждением втягивали живительный после дождя воздух. Я обошел мусорный бак, и по сердцу словно полоснули ножом: треугольное, меньшее из стекол водительской дверцы было разбито; сама дверца, конечно же, открыта; а распахнутая крышка багажника раскачивалась на ветру, чуть позванивая вырванным "с мясом" и повисшим на изогнутой заклепке замком... Деловому автомобильному вору недосуг было возиться с отмычками под дождем. Он открыл машину по-быстрому -- молотком и зубилом -- и украл (это вам не шалун-подросток) -- новенькое запасное колесо, домкрат, новенькие кабели, фонарик... Багажник был пуст, на дне его стояла вода... Как ни горька была моя печаль, но главное еще предстояло выяснить: украден ли счетчик?.. Стоивший, по словам хозяйки, четыреста с лишним монет, электронный счетчик я почему-то не оставлял в багажнике, как это делают многие таксисты, а уносил домой, или же, как вчера, -- завернул в тряпку и спрятал под сиденье... "Никогда! Больше никогда не оставлю я кэбе счетчик!" -- поклялся я и, царапая ладонь об осколки, ринулся искать его под сиденьем -- и тотчас убедился, что вор заглянул и сюда... Исчезли из-под сиденья и монетница с мелочью, и блок сигарет, и даже бумажный пакетик с двумя бутылочками кока-колы; однако же -- наперекор худшим моим предчувствиям, -- завернутый в тряпку счетчик обнаружился в том самом месте, где я его и оставил. Провидение все-таки сжалилось надо мной в это утро; но как ни крути, как ни верти, а вчерашних денег не хватало на то, чтобы и стекло вставить, и оснастить багажник новым замком, и новой "запаской", и новым домкратом... Поскольку рассчитывать на сочувствие хозяйки не приходилось, я тут же решил, что не стану докладывать ей о случившемся, а сэкономлю, сколько уж удастся, и куплю вместо новой "запаски" -- подержанную, и подержанный домкрат. В багажник хозяйка не заглядывает... Всецело, казалось бы, поглощенный этими размышлениями, не забыл я, однако, о том, что за спиной у меня -- двадцатидвухчасовая смена да бессонное утро. Начинать рабочий день, не отдохнув, было нельзя. И, подвязывая крышку багажника обрывком шпагата, положил я себе не отступать от намеченного плана: переставить кэб, возвратиться домой, позавтракать, подремать. Именно с таким намерением я и объехал вокруг своего квартала, вокруг соседнего, а поставить машину было негде. Еще один квартал, еще ... Даже если я и найду теперь место для чекера, у меня все равно нет сил тащиться пешком домой почти целую милю. Я закурил, выдохнул вместе с дымом ядреное словцо -- и двинул на ведущее в Манхеттен шоссе! 4. Вы прилетели в Нью-Йорк и наутро по приезде, выйдя из отеля, направились к выстроившимся у подъезда такси. Обнаружив, что дверца головной машины почему-то заперта и уже согнув указательный палец, чтобы постучать водителю, вы заметили, что кэб -- пуст... И в следующей машине тоже никого за рулем не было... Решив избежать скандала, вы направились к третьей машине. В ней сидели какие-то люди. Вы пригляделись: четверо шоферюг с опухшими от пива, небритыми мордами резались в карты... -- Швейцар! -- окликнули вы прятавшегося за колонной прохвоста в цилиндре. -- Что тут у вас творится? Могу я -- сесть в такси? -- О, простите, сэр! -- с фальшивым раскаянием в голосе отвечал прохвост и сунул в рот свисток. Проезжавший мимо кэб тотчас же притормозил, но едва вы в сопровождении швейцара направились к нему, как остановившийся было кэбби сделал выразительный жест, словно намеревался левой рукой отрубить свою же правую по самый локоть и -- умчался. -- Видали, с какой дрянью приходится иметь дело? -- искренне на этот раз огорчился швейцар, поскольку понимал, что оскорбление адресовано ему, персонально. -- Управы на них нет... Не дослушав, вы отправились на угол и постарались как можно скорее забыть о случившемся... Но если бы вам не нужно было торопиться, если бы вы полюбопытствовали и постояли бы тихонько в стороне, то не прошло бы и получасу, как вы бы поняли, почему притормозивший кэбби не взял вас и оскорбил швейцара... Вскоре после того как вы ушли или укатили в машине какого-то подобравшего вас в конце-концов таксиста, боковая дверь отеля распахнулась, и рассыльный выкатил на тротуар тележку с чемоданами. Теперь швейцар не стал ни отворачиваться, ни прятаться за колонной. Он подскочил к рассыльному, ловко перехватил у него чемоданы и крикнул: -- Первый кэб! Адресуя швейцару "накося, выкуси", тормознувший кэбби подразумевал: не свисти в свою дудку, жулик, а усади клиента в такси, которое стоит у подъезда! Швейцар бы и сам рад так поступить; ему, как и всем, тоже хочется жить по совести. Но рассудите: когда швейцар усаживает вас в такси, сколько вы за эту услугу ему платите? Двадцать пять центов, не так ли? Ну, а если швейцар рассыпался мелким бесом и не только подозвал кэб, но в каком-то экстазе услужливости отнял у рассыльного ваш чемодан с тем, чтобы самолично, бережно уложить его в багажник, и, придерживая дверцу, пожелал вам доброго пути, тут ведь, согласитесь, и последний скряга заплатит доллар. Да и кэбби, которого отправляют прямехонько в аэропорт, тоже, хоть и от сердца оторвет, а доллар швейцару даст, если не последний день работает, если ему и завтра предстоит под этим самым отелем шакалить... И вот итог: вместо двадцати пяти центов швейцар заработал два доллара. Все ясно? Вопросы еще есть? Впрочем, я и сам знаю, что есть. По крайней мере один. Даже если вы из деликатности и не решаетесь его задать. Вам, конечно же, интересно, какой именно из ленивых жлобов был -- я?.. Тепли, что подпирая стенку, дерзил? Или, может, какой-нибудь из картежников? Или -- тормознувший и сделавший жест? Хоть и мало радости в том признаваться, но случалось мне оказываться на месте каждого из описанных хамов. Только в карты я не играл, я все остальное -- было. Если утром я стоял под отелем и меня спрашивали: "Вы свободны?", я отвечал, что еще не начинал работать. Если это происходило днем, я говорил, что у меня -- перерыв; вечером -- что уже кончил работать. Если же возле моего кэба появлялся, скажем, инвалид на костылях, и мне становилось стыдно, то я уж, конечно, старался его не обидеть: открывал капот и врал, что кэб поломался... И люди -- верили? Да ведь я заботился не о том, чтобы они мне поверили,а лишь о том, чтобы отвязались! И потому, когда ко мне подходил обычный человек, т.е. такой, который, возмущаясь в душе моим поведением, этого не показывал, голоса не повышал, а по-людски просил